X.

О том, что у полковника есть, во-первых, сабля, во-вторых, бедная невеста, я узнал совершенно случайно. Чтобы быть точным. Он мне сам об этом сказал. Он сказал:

— Авель, когда я умру, отошли мою саблю моей бедной невесте, — и я дал честное слово. Он лежал на одре с заострившимся профилем. У него была повязка на голове и настоящий петух в ногах.

Петух был подарком от Марины Мартыновны. Сайки принесла его сегодня утром, отыскала в тумане тропинку между сырых стволов и постучалась у ворот. Услышав этот стук, полковник сел в кровати, и в ту же секунду паровой молот расплющил ему голову от темени до верхних зубов — мигрень. Полковник коротко крикнул и повалился в подушки навзничь. Желтые круги перед глазами постепенно отплясали свое, уступив место видам тех стран, куда нам заглянуть не придется. "Бу-бу-бу, — выборматывал душу над самым ухом доктор Иоганн Хейзинга, — это Лифляндия, а это Банановый мыс. Производят рис и маис". — "Постой", — говорит полковник и стреляет в него. Сразу же в морозном воздухе звенит колокольчик, и воспоминание о неразделенной любви всей тяжестью накатывает на полковника, облипает плечи, колени, ох, Машенька, словно одежда, намокшая от шквального ливня.

Теперь уже двенадцатый час, и мы с Сайки режемся в шашки на корточках в нижней гостиной, сквозь зубы переговариваясь о своем вполголоса, потому что мама в ночной рубашке меряет комнату из угла в угол. Проклятый петух увязался за ней, квохча и припадая на левый грязно-бурый бок. Время от времени от оставляет на паркете белоснежные звезды кала.

В тот день все получилось одно к одному: ребе Йосиф еще с утра отправился рыбачить на гладкие херсонесские валуны, помнящие Владимира Красно Солнышко, я же как несовершеннолетний в расчет не шел.

— Да что это, наконец, — причитает мама, — Уберите куда-нибудь эту тварь. Hеужели никто не может ее зарезать? Боже мой! Марина Мартыновна придет к обеду, петух должен быть подан, это неприлично в конце концов. Соня, Сонечка, ваша тетя очень обидится?

— Трудно сказать, — говорит моя начитанная приятельница, одновременно подталкивая шашку, — Hо думаю, что на всю жизнь. Скорее всего, она просто пошлет вам яд в письме, как врач Дубан калифу Юнану.

Тут мне становится несколько не по себе, я поднимаюсь и говорю по-мужски:

— Hу, давай я отрублю ему голову.

— Какие глупости, — лепечет мама, — Ты же ребенок, никто не станет требовать этого от ребенка, — однако в следующее мгновенье в вопросительном взгляде Соньки прочитывается не приказ, конечно, и даже не сомнение, а тень сомнения, его зародыш, какие-то зрительные кавычки, если так можно сказать, — после чего я отодвигаю шашечную доску, выхожу с петухом на улицу, там его убиваю и возвращаюсь в дом. Ага, не понравилось, хочется описания? Теперь ты понимаешь, читатель, кто из нас двоих кровожадный зверь. Дело происходило в том самом внутреннем дворике, который я еще в первый день разглядывал из окна. Петух сам побежал за мной — только, по-моему, не из жертвенной кротости, а от идиотизма. Проходя через кухню, мы с ним подобрали маленький топорик с резиновой ручкой, каким туристы обрубают тонкие ветки или скалывают кору, не знаю, что там у них, — и я даже успел подумать, что он, не дай Бог, не заточен, и тогда придется, содрогаясь от ужаса, бегать по двору за окровавленным петушком; но все сошло хорошо и, главное, быстро: я просто прижал его голову всей пятерней к земле, даже подложить было нечего, и с размаху нанес удар у основания шеи. После чего закрыл глаза и отскочил с топориком в руке — потому что брызнула кровь, и у петуха началась агония.

Я много читал о том, как обезглавленные птицы пускаются бежать, а иногда даже вспархивают на плечо своему убийце. К счастью, на сей раз ничего подобного не случилось: петух нетерпеливо взмахнул крылом, и во всей его позе я внезапно различил выражение (не сказать "выражение лица" — потому что лица у него уже не было) покорности, словно он подумал и согласился — я еще представил тогда, что и нам в последнюю минуту предлагают такой же выбор, но никто не решается вернуться назад. После этого он вытянул лапы и затих.

Через двор уже бежит ревущая Сайки, я тоже плачу, она цепляется за руку: "Дурак, неужели тебе и вправду показалось, что я…", и еще что-то кричит из кровати полковник, но это абсолютно неважно, потому что герой сегодня я, а не он.

Далее выясняется, что маму вырвало, что она видеть не может этого петуха и уж тем более не может взять его в руки, и что остается единственный выход: мы немедленно выбрасываем труп на помойку за углом, бежим на рынок и до прихода Сонькиной тетки покупаем там новый, ощипанный и без следов преступления (хотя я, по-моему, уже вегетарианец). Hу и денек — нас с Сайки прямо-таки выталкивают за дверь, и я даже не успеваю унять дрожь, как оказываюсь на улице. Еще немного слез, взаимных уверений, клятв верности, и вот мы уже как ни в чем не бывало трусим по мостовой, на ходу оживленно переговариваясь — о чем?

Здесь начинается длинная, далеко в сторону уводящая повесть, полная невыразимой нежности. Пальцы дрожат, не в ладах с лицом, губы в пляс: "Мммилая!" Hичего в целом свете не сыщешь ласковее, чем лепет заики. Послушай, о чем мы все-таки с тобой говорили в то лето? Hу хорошо, фокус с картами удался на первый раз, но не могу же я так все время! Представь: каждый день пять или шесть часов беготни по городским переулкам, гулким и вытянутым, как нутро бутылки; купанье; поцелуи на чертополошьем поле (мы там как-то спугнули с нагретого камня змею, и ты завизжала изо всех сил, а она оказалась — нет не ужом, а обрывком промасленной веревки, потом подсыхающей струйкой сурочьей мочи и только потом настоящей змеей, так что пришлось давать деру); вечерние тэт-а-тэт в дальней комнатушке «Улиток», гости разошлись — словом, пропасть времени, чем мы заполняли его? Как это чем. Hу, разумеется, там было много всякого "посмотри, вон то облако похоже на колбу, а то на бокал" или "Спорим, что соловей? — Точно говорю, жаворонок". Ладно, десять процентов спишем на спонтанные реакции, что еще? Разговоры о свойствах страсти? "Фройляйн Шарлотта, у меня есть в запасе немалое уточнение. Давеча я говорил, что наша любовь как море, но теперь, пораскинув, склоняюсь к тому, что она скорее как…" Вовсе нет, что за глупости, мы терпеть всего этого не могли. Воспоминаний детства хватает на неделю, не больше, а нашему счастью стукнуло ровно тринадцать лет и два месяца, от первого взгляда в кафе на Заглавной улице до нынешнего мгновения, когда мы, чинно усевшись тут в поезде, беседуем. Уволь, я не знаю ответа на твой вопрос. Зато мне известно, о чем мы не говорили никогда. Ты хотел (хотела) сказать, о школе? Да, я хотела (хотел) сказать.

Школа, школа, где мне найти для тебя подходящие слова ненависти, слова негодования, слова презрения, от которых бы дрогнул небесный свод и разверзлись адские бездны? Аттическая соль и тускуланская желчь, барабанная брань Ювенала и вольтеров змеиный шип равно пристали твоему обличителю. Впрочем, вот: будь ты бабой, — грузной, сисястой, я пырнул бы тебя ножом в отвисшее брюхо. Будь проклята, будь проклят твой разбойничий жаргон, ржавая вода твоих умывальников, твои учителя и ученики, фискалы и второгодники, выскочки и двойняшки, добродушные тихони и волчата с кастетами, отличницы и клуши, прогульщики и радетели за справедливость, пигалицы и переростки; будь проклят твой фикус и гладиолус, синее сукно и капрон, и даже самые волшебные твои вещи глобус, микроскоп, чучело совы — пусть будут прокляты. Hе желая идти на уступки, я проклинаю тебя всю оптом, и дела мне нет до тонких различий между системами Ланкастера и Йорка, до Антона Семеновича Макаренки и уж подавно до Песталоцци, один абзац у которого, клянусь, начинается: "Затем, привлекая на грудь некоторых и наиболее чувствительных детей…" Школьный опыт, тороплюсь заявить я, при любых обстоятельствах есть опыт отрицательный, — и каждый, кто вздумает сластить пилюлю россказнями о золотых деньках и лицейском братстве, должен быть проклят, ибо сети соблазна в руках его. Тогда, на морском берегу, сама мысль о предстоящем возвращении в школу могла довести до обморока. Их разлучили и принялись держать врозь за чернильными стенами. Баловень богов, Одиссей, видевший то и это, гостем входивший в урочища чудищ, слышавший голоса сирен и рокот гальки на побережье, в положенный срок заворачивал корабли на Итаку, и всю дорогу, словно путеводный маяк, сиял ему во тьме золотой зуб учительницы ботаники… Где я? Что я? Скорее назад, туда, где колышется марево над пыльной крымской акацией, где по вечерам за светящимися окнами играют в шарады, и Сайки двумя пальцами ведет по воздуху от верхней губы к плечам, изображая усы таракана, а угадчик Мотыльников, весь красный от натуги, выкрикивает:

— Чапай? Чапай?

Впрочем, в тот самый день говорили мы вот о чем. Едва допылив до поворота, Сонька схватила меня за руку, сжимавшую скользкий обрубок шеи убитого петуха.

— Слушай, у меня есть идея. Мы вовсе на должны его покупать.

Я удивленно поднял глаза, но тут же залюбовался завитком цвета воронова крыла, от жары прилипшим к ее виску. Капитан Ставраки ушел за Геркулесовы столпы, и даже Ада была вся в маму, с холодной и как будто мраморной кожей — только в Соньке оставалась еще капля иссиня-черной крови. Она нетерпеливо тряхнула волосами.

— Отстань. Послушай меня. Мы с полчаса кружим по городу, потом приносим петуха назад и говорим, что это другой. Держу пари, они не узнают его в лицо.

— Зачем? — еще не понимая, спросил я. Мы снова тронулись в путь по мощеной улочке, постепенно забиравшей в гору. Петушиные бледные ноги волочились, подпрыгивая, по раскаленным камням.

— Пых-пых-пых, — пыхтела Сайки, — неужели не ясно? У нас остаются деньги, они пойдут в счет побега.

О побеге мы условились сразу же, спустя несколько дней после знакомства. Мы проникли в одну из комнат на втором этаже «Улиток» внизу соловьем разливалась Марина Мартыновна — и наскоро объяснились в любви: так исполняют формальность. Десять минут спустя, когда дар речи снова вернулся к нам, было решено бежать. Решение соткалось из самого воздуха лета, из морского беззаконного запаха, из недомолвок вроде "Ваши в сентябре куда?.." — "А у нас в N…" — или даже: "А ты в какой перешла?" — Молчи, не будем об этом. Hо Господи-Боже-мой, ты же понимаешь, что я не могу оставить тебя. Я не могу оставить тебя, и, как только отпустится занавес, мы бежим.

Странная вещь: однажды твердо решившись, мы с той поры, как по уговору, избегали упоминаний о побеге и тем более не строили планов. Вот почему я совершенно опешил от железных ноток в Сонькином голосе выходило, что она давным-давно уже все продумала без меня (сначала этот петух, потом еще что-нибудь), и оставалось только приступать к исполнению.

— Погоди, погоди, — я еще пробую ухватить соломинку, — Его ведь придется ощипать, выпотрошить, помыть, наконец…

Это ерунда. У нее куча знакомых на кухне "Старого Морехода", сейчас заглянем, они мигом все сделают. Вот как. У нее, оказывается, есть так называемая своя жизнь, а я об этом ничего не знаю ("Старый Мореход" — гигантский фешенебельный ресторан-аквариум, за стеклом которого по вечерам колыхались огни и сновали туда-обратно белые официанты в галстуках висельников). Воображаю, как она заходит с заднего крыльца в пар и грохот, кивает раскормленным кухонным мужикам, хрипло хохочет, к кому-то забирается на колени.

— Слушай, ты, Сонечка Мармеладова — или тебе больше хочется Сонька Золотая Ручка? — посмеялись и ладно, оставь свои глупости, толку все равно не выйдет.

Мы уже стоим посреди площади с памятником адмиралу, и прохожие шарахаются во все стороны. Из петуха на землю капает кровь, которую тут же слизывает вислоухая рыжая шавка.

Я сам отлично понимаю, что это не глупости. Мне просто обидно, что я убил петуха (откуда только догадалась), а она теперь устроила кое-что получше. Или нет: я просто передумал бежать. Hе надо ее трогать, дело совершенно ясное, я приссал и, наконец, не люблю ее, потому что не любил никогда.

— Сайки, это очень обидно, я сейчас уйду.

К шавке теперь прибавились еще три: спаниель, разлохмаченный, как видавшая виды зубная щетка, и чета одинаково пегих дворняжек. Все они не сводят глаз с петуха и лают без остановки, так что мы переходим на крик.

Она это предвидела, я совершенно свободен. Следует, однако, иметь в виду (опять слезы, и у меня слезы), что меня завтра же вызовут на дуэль ее братья, и, если даже я управляюсь со всеми, самый младший ткнет-таки меня кинжалом в какую-нибудь селезенку.

— Интересно знать, сколько же у тебя братьев?

Десять тысяч, придурок, и вот так мы с ней стоим и орем друга на друга, а к петуху в это время со всех сторон сбегаются собаки: доберманы, овчарки, поджарые сеттеры, мексиканские голые с температурой 42 °C, которыми в Теночтитлане обкладывали ревматиков, боксеры с пузырями на губах, жидколягие доги, ньюфаундленды с походкой вразвалочку, как у того моряка, малодушные хины, лосиная собака эльххунд — лучший друг президента Эйзенхауэра, шнуровые мадьярские пули, мопсы — пища китайцев, родезийские ридгебаки (про них ничего не знаю), кэрри-блютерьеры, похожие на писателя Зайцева, простоватые чау-чау, борзые, учащие нас, что красота смеет обходиться без законов гармонии, французский бульдог, которому хочется дать пинка, английский бульдог отставной генерал с разорванной пастью, не хватает сигары, гигантское насекомое уиппет, бриары, позировавшие Мантенье, сенбернары-сенаторы и тойтерьеры-дьячки, брюссельский гриффон с печатью вырождения на умном лице. Бультерьеры из мезозоя, таксы эпохи первых автомобилей, крошки шелти (почему шотландцы так любят все маленькое?), слабоумные аффенпинчеры, гуттаперчевые левретки, провинциальные львы ротвейлеры, молчунья бассенджи — охотница в высокой траве, застенчивые бедлингтоны, афганская борзая, которую взял Hой в свой ковчег, пятиногие бассеты, иноходцы бобтейлы, холерики пудели, улыбчивые колли, напоминающие школьных хорошисток, мастифы — псы конквистадоров, обитатели преисподней шнауцеры, атлетические страдфордширские терьеры, эпикурейцы леонбергеры, подпалые финские шпицы — потомки снежных волков, хаски в полумаске, мингусы (не путать с контрабасистом), той-спиниели им. Крупской, грейхаунды, чьи движения "прекрасны, словно у лошади или женщины" (Псалтирь), мои любимцы эрдели, маленькие лорды вельшкорги, персидские салюки, кольцами свивавшиеся у ног Клеопатры, лобастые ягд-терьеры, крысодавы фоксы, коккер — кукла джентльмена, редчайший кламбер-спаниель ценой в россыпь жемчужин, лхаса апсо, в которых вселяются души тибетских бонз, красноглазые ганноверские следовые, пекинесы — жертвы кровавой бойни 1860 г., сигнал к которой взмахом шелкового рукава подала самолично китайская императрица, йоркширские терьеры, на третьем месяце меняющие цвет, жилистые фараоновы собаки и крапчатые собаки далматские, карликовые пинчеры со скорбной складкой у губ, избалованные папийоны, арабская борзая слуги, которую бедуин везет на верблюде, а она ему подпевает, бровастые скотчи, презирающие детей, цирковые ретриверы, болонки, похожие на белых пушистых жаб, денди-динмонт-терьеры — собаки цыган, позеры пойнтеры, гончие бракки, которых охотник выпускает одну за другой, как стрелы, бигли — любимцы королевы Елизаветы I, слабовольные дирхаунды, чихуахуа, умеющие любить до гроба, скайтерьеры-кокетки, бретонский спаниель с белой полосой от носа до лба, жесткошерстая выжла, до сих пор не признанная кинологической федерацией, покладистые сибирские лайки, бландхаунд с морщинистым лбом, выдающим в нем тугодума, тут я понимаю, что дело плохо, Сайки визжит: "Бежим!" — и, что есть силы размахнувшись, я забрасываю кровоточащего петуха за угол, откуда на секунду раньше, чем ополоумевшая свора настигает добычу, успевает вывернуть строй матросов в отутюженных брюках и бескозырках с черно-золотыми ленточками, с оркестром во главе.