Как и тогда на маневрах, штурм Вавилона длился семь дней и семь ночей. Группой войск командовал генерал Понедельник. Время от времени он оставлял штаб, разместившийся в школе, и в сопровождении нескольких генералов и ординарцев верхом выезжал на Абиссинские бугры, откуда лично командовал контратаками нашей пехоты, всякий раз отбрасывая немцев за Семиводы. От белого дворца в Семиводах, где после коммуны жили работники семиводской МТС, осталось лишь пепелище да черный каркас, который каждый раз зловеще вырисовывался на фоне заката. У Явтушка с сыновьями был на Абиссинских буграх свой семейный окоп — из ополчения Голый перешел в регулярную армию и числился теперь во второй роте третьего пехотного батальона, сведенного из кавалеристов и пехотинцев го полка, которым командовал подполковник Шеренговый, тот самый, что еще лейтенантом принимал участие в маневрах и ходил тогда в адъютантах комкора Криворучко. Каждую ночь Явтушок посылал одного из сыновей домой за хлебом и молоком, одну кринку Голые выпивали сами, а другую относили на КП полка Шеренговому, который потом угощал молоком самого генерала Понедельника. Услыхав от Шеренгового о Голых — отце и сыновьях из Вавилона, Понедельник однажды ночью заглянул к ним в окоп, беседовал с Явтушком, высоко оценил его патриотизм, расспрашивал о маневрах тридцать пятого года, о комкоре Криворучко и парашютных десантах, с помощью которых во время маневров был взят Вавилон. Несколько таких десантов Криворучко тогда «уничтожил», но со стороны Глинска подошли танки, форсировали Чебрец, ина седьмой день Вавилон пал. Потом все закончилось большим гуляньем на выгоне, в центре Вавилона, за столами, заваленными печеным и вареным; играл оркестр, а деревянный помост для танцев долго еще оставался излюбленным местом отдыха для вавилонян, до тех самых пор, пока не сгнил. Из этой беседы Явтушок сделал вывод, что командующий побаивается вражеского десанта в тылу, где нибудь в районе Прицкого, откуда пешим ходом подтягивались к Вавилону свежие силы, занимая вторую линию обороны на восточном берегу Чебреца. Дальнобойные батареи застревали в Прицком, а их огонь корректировали наблюдатели с вавилонских ветряков, откуда открывалась грандиозная панорама, до самого Козова на севере и Глинска на юге. Всякий раз, когда канонада утихала, Явтушок высылал из окопа одного из сыновей, тот ползком взбирался на самую макушку Абиссинии, где когда то была Мальвина десятина, и оттуда осматривал Вавилон.

— Стоит! — радовался наблюдатель, обнаружив на месте собственную хату.

Узнав, что у них на постое старшина из комендантской роты, усатый и представительный кавалерист, Явтушок затревожился, заметно упал духом — он еще с маневров знал необоримую тягу Приси к военным и уже на третий или четвертый день стал напоминать о себе письмами с фронта, в которых намекал, между прочим, и на старшину («Что там за усач у нас в хате?»). Он заклинал Присю хранить честь дома и не разменивать собственную совесть на старшинские лычки, может же статься, что он, Явтушок, вернется с этой войны генералом (так и писал), ведь он уже трижды ходил в атаку и. у него царапина на голени, а на днях он познакомился с самим командующим. Каждое письмо (а всего их было три) он заканчивал одинаково: «С фронтовым приветом! До гроба твой Явтушок», И, разумеется, адрес: «Абиссинские бугры». Письма приносил всякий раз один и тот же посыльный, Яремко, вручал их старшине, а уж тот читал вслух Присе при коптилке, с завешенными окнами. Сам Яремко не задерживался ни на минуту, брал в корзинку молоко, хлеб и несся на передовую — пароль меняли каждые два часа, а без пароля ему не то что на Абиссинские бугры не пробраться, даже из Вавилона не выбраться. Однажды Яремко в спешке забыл винтовку в углу, возле ухватов. Утром Прися увидела ее, спросила старшину, который как раз брился перед зеркальцем, вмазанным в стену возле окна:

— Ксан Ксаныч, это ваша?

Тот осмотрел винтовку, проверил затвор — винтовка была нечищена.

— Ваш забыл. А за это трибунал, мамочка. Прися так и опустилась на колени у печи. В Прицком заговорили гаубицы, Вавилон трясло, как в лихорадке, — снаряды выли, словно псы на пожар, а старшине хоть бы что, он добривался и лишнего волоска не срезал со своих пышных усов. Прися во время канонады забивалась со страху в угол, обкладывалась горой подушек, а Ксан Ксаныч только улыбался, глядя на это в зеркальце… Весь день ждали танковой атаки, приготовили связки гранат, бутылки с горючим, «сорокапятки» выдвинули вперед, чтобы при появлении танков бить по ним прямой наводкой. Танк — зверь не страшный, поучал сыновей Явтушок. Главное, не лезть под гусеницы и не переть грудью на пушку. Лежи себе в окопе п жди, пока танк не покажет хвост. А тогда вставай и бутылку ему прямо на спинку. А еще лучше — в бочок, мать его за ногу, под гусеницы. Он так поучал их, словно всю жизнь только» делал, что подбивал немецкие танки. А ведь подумать — сыновья и в самом деле никогда не видали своего отца таким героем, каким он предстал им нынче, в особенности после того, как фашиста убил. В воздухе пахло паленым хлебом, по пепелищу метались черные вихри, разгоняя золу, а где то перед самым обедом началась психическая атака фашистов на Дени кинский ров. Шли с музыкой, с черным крестом на знамени, потом цепями побежали автоматчики, поливая наших шквальным огнем. Кто послабей духом, не выдержали, один за другим выскакивали из рва, и давай бог ноги. Тогда Шеренговый вышел из своего КП и повел полк в контратаку на автоматчиков. Их выгнали на сожженное поле вместе с оркестром и знаменем. Завязалась рукопашная. Явтушок собственноручно заколол фашиста, у которого как раз кончились патроны в автомате. Явтушок наметил его себе с самого начала, как только перебрался через ров. У наших не было касок, и они поснимали их с убитых врагов. Теперь в окопе Голых поблескивало семь касок. Немцы выслали своих санитаров с носилками, подобрать раненых и убитых, Шеренговый приказал им не мешать. Когда положили на носилки немца, заколотого Явтушком, победитель невольно покосился на штык своей винтовки. «Я их в четырнадцатом переколол больше тысячи», — сказал он сыновьям. Яремко улыбнулся: дескать, врите, батя, — и пошел с ведерком к кухне за кашей. На время обеда война прерывалась, в этом немцы были пунктуальны. После обеда Явтушок заснул, разбудили его «сорока пятки». Шли танки с пехотою. «Сорокапятки» палили по ним, но все мимо. «Амба нам», — сказал Явтушок. Но когда танки перешли определенный рубеж и, готовые уже броситься в атаку, набирали скорость, все три наши батареи ударили по передним машинам, и три из них вспыхнули, как свечки. Потом остановилось еще несколько танков, и колонна попыталась повернуть назад. Из под Прникого открыли огонь полевые орудия, но снаряды, не достигая цели, рвались то левее, то правее наступающих. Явтушок крыл артиллеристов, не прощая им такого расточительства. Перед закатом он примостился на ящике и написал Присе письмо с фронта, не зная, что это будет его последнее письмо…

Не подумайте только, что Явтушка убьют. Для него еще не отлита пуля в арсеналах нашего грозного мира, хотя никто — и Явтушок, разумеется, — не заговорен от гибели. На КП стало известно, что немцы сбросили в тылу защитников Вавилона крупный десант, захватили Глинск и теперь армии Понедельника угрожает окружение. Полевые кухни впервые не привезли ужин, а как только повечерело, по окопам передали приказ об отступлении. Все, что могло передвигаться, выбралось на дорогу, через Вавилон потянулись сотни подвод, орудийные упряжки, шла и шла пехота Шеренго вого. Явтушок был приписан к третьей роте и теперь не мог отлучиться без разрешения ротного, молоденького кадрового лейтенанта с забинтованной головой. На просьбу Явтушка разрешить ему сбегать домой лейтенант ответил весьма категорично:

— Боец Голый, не одному вам хочется домой. Мой отец с матерью живут в Прицком, но я не собираюсь забегать к ним.

— В Прицком? — удивился Явтушок.

— Пойдем мимо, покажу вам хату…

Когда проходили через Прицкое, лейтенант и правда показал хату у самой дороги, и, как Явтушок нн угона ривал его заглянуть к родителям хоть на минутку, Сорока (так звали лейтенанта) не послушался Голого, гордо прошел мимо родной хаты. Явтушок смекнул, что лейтенант вовсе не из Прицкого и эту легенду сочинил для него. Утром, во время налета «мессеров», лейтенант погиб, Явтушок схоронил его у дороги, оставив себе его планшет и револьвер с поясом. Морально он был готов принять командование ротой и даже пробрался уже было вперед, но Шеренговый прислал на роту политрука, которого Явтушок заприметил еще во время рукопашной. Это был великан, немецкого офицера он перекинул через себя, как сноп на вилах. А Явтущку ужасно хотелось стать ротным. Этот чин нужен был ему не столько для себя, сколько для сыновей и Приси и, конечно же, для Вавилона. Как прекрасно звучит само слово: ротный!

Маркиян Севастьянович Валигуров, давая свои последние указания, сказал Мальве, специально вызванной в Глинск, что она остается здесь не одна, райком подобрал для нее надежную «команду», если же она окажется во вражеском тылу, а это может случиться еще нынешней ночью (западная часть района уже была захвачена фашистами, и у Валигурова даже был телефонный разговор с немецким полковником, который звонил сюда, как заверили на почте, из Зеленых Млынов), то ей не следует пороть горячку, а надо затаиться, замаскироваться, быть может, в том же родном Вавилоне (Вавилон уже не отвечал на звонки), и ждать сигнала из подпольного центра, где знают о ней и обо всех, кого райком оставляет здесь, в Глинском районе. Он, Валигуров, также остался бы, но его здесь знают как облупленного еще по Журбовскому заводу, где он начинал простым рабочим на мойке, а впоследствии возглавил парторганизацию. Поэтому он будет проситься в действующую, а после войны, если останется жив, наверно, снова вернется сюда, в родную Валигуровщину. Тут он непроизвольно улыбнулся. Валигуровщиной прозвали Глинский район с легкой руки товарища Косиора. Как то во время уборки хлебов, возвращаясь из Зернограда в столицу, он остановился в Глинске, посетил райком, где не застал никого, кроме уборщицы, тетки Палагны, — все были на жатве. На стене висела карта района, большая, как карта страны, ее собственноручно создал еще Клим Синица. Товарищ Косиор долго рассматривал карту, потом подставил табуретку и, став на нее, написал красным карандашом с запада на восток, через всю карту: Валигуровщина. Карта еще некоторое время оставалась на стене, на тот случай, если бы товарищ Косиор заглянул сюда снова, однако он больше не появился, со временем не стало и карты, но крылатое слово привилось. Так и неизвестно, что имел в виду автор надписи. Это было как раз в обед, в Глинске стояла жара, возможно, гость просто рассердился, что его тут не встретили, не угостили глинским обедом, на который он имел основания рассчитывать, тем паче, что немало наслышался о глинской кулинарии от товарища Чубаря, который любил эти места. Никто не способен наперед угадать магический смысл того или иного слова, но «Валигуровщина» оказалась весьма удобным понятием не только для критики, но и для похвал. В Зернограде, областном центре, стало модно произносить это слово даже с трибуны. Если, скажем, в каком нибудь районе ухитрялись коптить поросят, не сдавая необходимого количества свиных шкур, то правонарушителей стыдили: «За вас что, Валигуровщина сдавать будет?» У себя в районе Валигуров лично следил за этими поставками, хотя и сам с детских лет любил сало со шкуркой, да еще прокопченной на соломе. Но надо отдать ему должное — теперь он забыл вкус глинского сала и, как все, ел только валигуровское (то есть без шкурки). Ему шел только двадцать третий год, когда его выдвинули первым на место Клима Синицы. Того перевели в Зерноград, и там бы закончилась его биография, если б не Валигуров. Оказавшись в райкоме, молодой секретарь собрал на своего предшественника самые лучшие характеристики, какие только смог собрать; другое дело, не поздно ли это было, но сам факт такого великодушия опять же был расценен в Зернограде как валигуровщина в лучшем смысле этого слова. В дальнейшем Валигуров и валигуровщина все более становились в области синонимами самоотверженности, патриотизма, новаторства и даже славы. Ведь именно здесь появились первые перестроенные села, а массовое движение пятисотниц вывело Глинский район на первое место в республике по свекле. Валигуровские села, вали гуровская свекла, валигуровский размах. В двадцать шесть лет Валигуров получил только что учрежденный орден «Знак Почета», и это было немалое вознаграждение за все, чего он добился со времени того загадочного обобщения, сделанного большим человеком, может быть, просто так, непроизвольно, как острота, а может быть, даже в сердцах, как укор. Валигуров мог быть доволен, что в свое время у него хватило здравого смысла смириться с судьбой, снести не одну насмешку, прежде чем истинная слава осенила его и его район.

И вот надо все оставить. Пшеница еще не горит, зерно как раз только наливается, катки, которые Вали гуров заготовил в селах, стоят без тракторов, а конными катками в такой пшенице делать нечего. Сахарная свекла после второй подкормки кинулась в рост как сумасшедшая. Еще сегодня Валигуров побывал на одной плантации, и у него просто дух захватило при взгляде на урожай; перепахать бы все к чертовой матери, чтобы не досталось врагу, да поздно спохватились. «Вот и оставляем вас здесь, Мальва, чтобы уничтожили все это, когда настанет время сбора: пшеницу сжечь — это же так просто, одна спичка — и нет целого клина, а свеклу сгно ить. Ничто из нашего труда не должно достаться врагу».

Говорил он тихо, горячо, глаза его сверкали. Во дворе стояла наготове райкомовская «эмка», несколько раз уже забегал шофер Трохим и, приоткрыв дверь, напоминал Валигурову, что пора ехать, а тетка Палаг на тем временем снимала с окон кремовые гардины, которые потом должна была вернуть райкому, и делала она это так неторопливо, так по хозяйски, словно райком просто перебирался в новое здание, которое стояло незаконченное через дорогу, над самым Бугом. Когда Мальва вышла из райкома, Глинск был пуст, словно вымер, нигде ни огонька, ни живой души, только за Бугом лаяли собаки. Райкомовская «эмка» выехала со двора, обогнала Мальву, в машине, кроме Валигурова и шофера, были еще двое, наверное, тоже райкомовцы; шел третий час ночи.

А на рассвете в Глинск вступили немцы. Мальву и доныне преследует мысль, что Валигуров не успел выехать, а может, и не собирался уезжать — тоже остался в подполье.

На рассвете немцев встретил философ с козлом. Он придерживался мысли, что победителя, каким бы тот ни был врагом, надо встретить, уже хотя бы для того, чтобы увидеть его и почувствовать, с кем имеешь дело. Вместо хлеба с солью на рушнике философ придумал взять козла, с чьей помощью собирался посмеяться над победителями. В утреннем мареве Вавилон производил впечатление большого многоярусного города. Колонна немцев остановилась, в открытой машине стоял генерал и смотрел в подзорную трубу на Фабиана

— Вавилон? — спросил он, отнимая трубу от глаз.

— Вавилон, — ответил философ.

— Вперед! — показал генерал войскам, сравнивая себя в это мгновение, быть может, с самим Александром Македонским, когда тот во главе своих когорт остановился перед Вавилоном.

Может быть, это был Манштейн, а может, какой нибудь фельдмаршал, но он сразу же забыл о философе и весь был поглощен наблюдением за своими войсками. Второй раз Фабиан увидит его весной сорок четвертого. Он будет идти через сожженный Вавилон во главе пеших, жалких, разбитых войск, но с жезлом фельдмаршала, который понесет перед собой на уровне своего арийского носа. Фабиан узнает его, и тысячи сапог будут хлюпать по весенней слякоти за своим фельдмаршалом, но сияние бриллиантов на его жезле утратит для них всякий смысл, а сам фельдмаршал будет напоминать им идола, поверженного богами войны. Но философ напомнит о себе. Фельдмаршал остановится на миг, он узнает козла, может быть, по черной заплате на левой лопатке, и, словно вспоминая что то, спросит:

— Вавилон?

— Вавилон… — ответит философ, хотя никакого Вавилона уже не будет, останется лишь пожарище да черные одинокие трубы будут напоминать о прежних семейных очагах.

Вот и все, чего он добился в этой стране, — разрушил, уничтожил Вавилон.

— Ауфвидерзейн! — скажет он философу. И, подняв жезл на уровень носа, пойдет дальше месить слякоть впереди своего жалкого войска.

Потом, уже от наших, философ узнает, что это был Манштейн, разбитый в Таврийских степях. Остатки его армии будет преследовать батальон Шмалька с несколькими орудиями на конной тяге, цугом, по три пары на каждое орудие. На Абиссинских буграх орудия нащупают Манштейна и погонят его на вязкий подольский чер нозем, когда то бывший дном Сарматского бассейна…

А сейчас они идут и идут; на миллионах колес, собранных чуть ли не со всей Европы, катится эта страшная машина, которую должен остановить где то в степях Явтушок с сыновьями. Сегодня ночью он все-таки забежал на минутку, разбудил философа, передал для Приси письмо. Сказал: «Иду, Фабиан, воевать дальше». Письмо это у Фабиана в кармане, может, и отдаст его когда нибудь, если не забудет. Вот едут полевые кухни, дымят. «Вроде и завтракают, как все люди», — подумал философ.

— Фдяйш! Фляйш зи фор зуппе! — закричали повара, увидав козла. (Мясо! Мясо вам для супа! (нем.))

Несколько солдат спрыгнуло с машин, козла повалили, один уже занес было над ним нож, чтобы перерезать горло, но философ решительно шагнул к убийце…

— Пан! Пан! Это мой друг! Это не козел! Это мой камарад! Камарад! Камарад!

— Вас, вас? — переспросил убийца.

— Это почти как человек!

Какой то немец из Померании знал по польски, перевел. Они рассмеялись, отпустили козла, снова полезли в машины. Козел Встал, отряхнулся, он весь дрожал — почуял, бедняжка, что был на волосок от смерти.

Немцы шли день и ночь, две недели подряд. Над Вавилоном стояло ржавое марево из пыли, печали и еще чего то неведомого, быть может, это были пьяные испарения войны, отравлявшие Вавилон. Собаки из своих убежищ с грустью смотрели на пришельцев, не лаяли на них, только в глазах стояла тоска, как после землетрясения. Куры прятались в бурьяне и ничем не напоминали о себе, ночью не пели ни первые, ни третьи петухи, такие привычные и необходимые людям именно теперь. Только вавилонские воробьи словно не замечали никаких перемен, купались себе в пылище, поднятой на выгоне миллионами колес. Им, воробьям, все равно, в чьем Вавилоне жить. Великомученик Иисус на распятии покрылся пылью и постарел на тысячи лет.

На пороге сельсовета сидел Савка Чибис — у него каждую ночь менялись ночлежники из никелированных «вагенов», я он боялся, как бы они не сожгли сельсовет» Не дом, конечно, а бумаги на чердаке, куда он препроводил их до лучших времен. Он полагал, что если погибнут они, то и Вавилону незачем будет существовать дальше — в них ведь вся его история…