Рузя возвращалась с работы поздно; эти осенние вечера какие то стремительные, лохматые, словно выползают из земли, а не спускаются на нее, как все вечера в другие времена года. Отопрет дверь и крикнет из тьмы сеней во тьму хаты: «Жива, Мальва?» Мальва еще днем завешивала кухонное окно одеялом, а с приходом Рузи зажигала коптилку с конопляным маслом и принималась по-матерински ухаживать за хозяйкой. Прежде всего стаскивала с нее разбухшие за день сапоги, которые словно прирастали к ногам. Мальва никак не могла приноровиться к этой процедуре: то свалит Рузю вместе со скамеечкой, то сама опрокинется со снятым сапогом — смеху в хате! Да где же и посмеяться, как не за этим разуванием, хотя запруда рядом, по ней еще идут бабы с работы и громко смеяться одной в пустой врод е бы хате ни к чему — нарушение конспирации. После ужина Рузя валилась на кровать, которая стояла в светлице, поблескивая никелем и в сумерках напоминая какую-то чудо машину. Эта кровать — первая Рузина премия за свеклу. На ней Рузя погружалась мыслями в прошлое и чувствовала себя человеком. Удивительно, как недавно все это было, и как могло случиться, что за такой маленький отрезок времени произошли такие разительные перемены в ее и в Мальвиной жизни. Она спрашивала: «Неужели это навсегда, Мальва?» А Мальва тем временем приносила из сеней старенький брусок и точила на нем мечик — нож, которым Рузя чистила свеклу (его как ни наточи, за день притупится), и не вступала в разговор, зная, что Рузя, только согреется, сразу же заснет на своей чудо машине.

Потом Мальва выносила в сени точило, переодевалась в плохонькую Рузину одежонку, запирала хату тем же замком, которым Рузя запирала ее на день, и, выбравшись потихоньку в Вавилон, наслаждалась свободой, отдыхала душой от своего отшельничества, в котором самым большим и самым отвратительным врагом оказался не страх, как она думала раньше, и даже не безысходность и беззащитность, а одиночество, серые будни одних и тех же наблюдений и переживаний. Одиночество обескрыливало, гасило все живые порывы, обрывало последние нити, связывавшие с окружающим миром, даже воображаемые, тоненькие, как те степные паутинки, каких все меньше приносила Рузя на своей одежде по вечерам. Только на свободе Мальва ощущала всю прелесть окружающего ее мира, пусть даже бесправного, порабощенного, униженного, но все-таки своего, родного, знакомого с детства.

Как то идет она до улочке, а из за угла — Фабиан с козлом. «Здравствуй, Рузя! Куда это тебя несет в такой поздний час?» Она от него бежать, а он за нею, догнал. «От кого прячешься, Мальва? Разве я не тем же дышу, что ты?» Вот так, словно бы ненароком, заполучила союзника, чуть ли не единственного пока, кроме Рузи.

Скоромные еще не очухались после ужасов плена, из которого только недавно вернулись, и каждую неделю ходили в Глинск отмечаться. Выходить в Глинск надо было на рассвете, и это было все равно, что выходить навстречу собственной смерти; очередь у окошечка, где отмечались, с каждым разом становилась все меньше, и Конрад Рихтер ставил их, Скоромных, в пример другим. «Гут, Вавилон, гут!» — всякий раз восклицал он, как будто удивляясь, что они снова здесь. А как не идти, когда детей полно, жены, хозяйство, да еще вон Фабиан поручился за них головой перед Шварцем и всеми тамошними заправилами. Ну и шли…

В сторону Глинска впереди идет, бывало, старший, Евмен, Ничипор плетется за ним, как на убой, а из Глинска наоборот: Ничипор оставляет брата далеко позади — осень, работа, детки, вот он и торопится, чтоб не потерять ни минуты, а Евмен, отстав на несколько километров, размышляет, почему так: братья, доля обоим выпала одна, а не могут вернуться домой чин чином, как надлежало бы при таких обстоятельствах, Вавилон же видит — с плантации, от молотилки и так, из окон, и, верно, дивится, как чудно эти Скоромные возвращаются из Глинска — что они, перессорились дорогой, что ли? Скоромные ушли, Скоромные пришли… «И чего бы им не идти рядком на обратном пути?» — думала Мальва, наблюдая через окошко, как они на рассвете переходили запруду вдвоем, а под вечер — поодиночке. Евмен, высокий, сухощавый, был ранен в ногу, прихрамывал, ходил с палочкой, а возвращался и вовсе как калека. Всякий раз, когда он шел по запруде, Мальве стоило больших усилий не постучать в окошко, не позвать его. А он словно чувствовал это, отдыхал как раз здесь, откуда ему еще предстояло подыматься, хромая, в гору. Мальва отходила от окошка в глубь хаты, и связующая их нить обрывалась. «С этими Скоромными каши не сваришь», — решила Мальва и все реже появлялась на улице, где жили они оба в отцовской хате со службами, достроенной Ничипором перед войной так, что она производила впечатление одной цельной постройки.

А раз ночью Мальва набрела на Явтушка. Он стоял посреди улицы возле мешка, который никак не мог взвалить на плечи. А тут она идет. «Рузя! Рузя! — взмолился он. — Сам бог тебя послал. Совсем из сил выбился…» Что делать, пришлось подсобить. «Это ты?!. — Явтушок чуть не упал, узнав Мальву. — Говорят, будто ты тут, а я не верил, вот и сейчас принял за Рузю». Он снова скинул с плеч мешок, ему очень хотелось войти в доверие к этой женщине, но, как это сделать, он не знал и рассказал ей о своем приключении, хотя потом не мог простить себе этой откровенности, все боялся, что Мальву могут схватить — да что, могут, схватят непременно схватят не нынче, так завтра, — и она выдаст его. Он возвращался из Журбова, украл там мешочек сахара, сперва славный был куль, пуда на три, если не больше, но, отбиваясь от часовых, он потерял в лесочке обрез, чуть не сложил там голову, полмешка пришлось отсыпать прямо на землю, но и из того, что осталось, готов сейчас уделить Мальве, ей ведь, наверно, тоже хочется попить сладкого малинового чайку. «Некуда мне, разве что за пазуху», — пошутила Мальва. И тут Явтушок — откуда только силы взялись! — взвалил мешок на спину, сказал: «Утром принесу тебе сахару». И принес, полный горшок — прямо к Рузе, хотя Мальва до сих пор была уверена, что, кроме самой Рузи и ее, Мальвиной, матери, никто не знает, где она живет.

Эти ночные вылазки послужили к тому, что вскоре чуть не весь Вавилон уже догадывался, кого запирает Рузя у себя в хате, женщины на свекле с каждым днем откровеннее шептались об этом, равно переживая за Мальву и за Рузю — если налетят немцы, обеим несдобровать. Мальва еще может и скрыться, податься в случае чего куда угодно, а вот Рузе — смерть… Об этом повсюду написано: за каждого укрытого коммуниста — смерть, за каждого укрытого еврея — смерть, за каждого большевистского агента — смерть. Там еще много этих смертей, и каждая могла постигнуть Рузю. Но вместе с тем она вызывала у вавилонян и восхищение, лю бая из женщин, работавших рядом с ней на плантации, почитала за честь пообедать в ее обществе, угостить ее пирогами из своей печи или еще чем нибудь вкусным, а о ее пирогах с маком, свеклой и калиной (все это, разумеется, в смеси) говорили с намеком: «Э, то Зингерши пироги?» Рузя улыбалась своими глубокими глазами, в которых не было ни следа страха или лукавства: «Ешьте, ешьте, это из моей печи». Что тут оправдываться или хитрить, когда они же все знают, все понимают.

Едва ли не последним в Вавилоне узнал о Мальве ее сын. Играя в «немцев» и «наших», дети без всяких предосторожностей выбалтывали то, о чем тайком делились друг с другом родители. Сташко не поверил, спросил у бабушки, правда ли, что Мальва здесь, скрывается у тети Рузи. Мальва! Так он, вырастая у бабушки, привык называть мать, переняв это от старших, так он называл ее и в глаза, когда она наведывалась из Зеленых Млынов вместе с дядей Журбой, таким рыжим и лохматым, что мальчуган не мог оторвать от него восхищенный взгляд и про себя называл его «золотым дядей». Тот пря малыше стеснялся спать с Мальвой на кровати, и бабушка стелила гостю соломенную постель на полу, Сташко тоже просился на пол и отлично чувствовал себя иод боком у «золотого дяди». А вот сейчас ему досталось от бабушки за глупую выдумку о Мальве, от чего желание убедиться в услышанном от детей засело в нем еще крепче. С настойчивостью обманутого Сташко, да еще и не один, а с товарищами по тем самым играм в войну, принялся следить за Рузиным двором, который до тех пор не вызывал у него ни малейшего интереса. Под видом той же игры «в немцев» и «наших» Сташко пробирался во двор, заглядывал в окна, звал: «Мальва, это я…», сохраняя, конечно, осторожность… Что же касается «немцев», так те просто нахальничали у других окон, кричали хором: «Сташко! Сташко! Бегом сюда! Вот она, вот она! Стоит в углу». Сташко бежал туда, прижимался лицом к стеклу, но никакой Мальвы не видел. А Мальву приводило в ужас то, что они говорили о ней не как о живой, ранимой, которой можно причинить боль, а как о неодушевленном предмете — предмете их любопытства. Невольно думалось: «Сейчас не хватает только настоящих немцев». Она узнавала по детям их родителей, был тут и младший сын Явтушка, ровесник ее сына. Чужие уже и не удивляли ее. Но свой то как же, родная кровь, родная душа? Вот так родной сын может принести беду, хоть и приходит сюда с самыми нежными чувствами.

Сташко возвращался домой обманутый, обиженный. А однажды ночью то ли привиделось ему, то ли приснилось, будто Мальва сидит у его постели, в платочке и дышит на него, как живая, но проснулся — а ее не было, словно растаяла во тьме. Он рассказал бабушке о том, что ему привиделось, и на этот раз она не стала ругать его, а на следующий день сама привела к Рузе, достала с окошечка над дверью ключ и, отперев хату, сказала: «Ищи сам, дурачок». Мальва сговорилась со старухой, спряталась на чердаке, в старой веялке, которую взгромоздил туда еще Петро Джура, выпотрошив из нее все внутренности. Мальчуган, пораженный таким доверием бабушки, учинил настоящий обыск, обшарил все закоулки в хате, на чердаке, обстукал даже веялку, всю в паутине, и, не обнаружив матери, горько опечалился. Он не мог понять, зачем те, у кого матери здесь, в Вавилоне, так жестоко насмеялись над ним.

Заперев хату, старуха повела мальчика домой, а точнее, он повел ее, потому что с тех нор, как Мальва здесь, в Вавилоне, Зингерша совсем ослепла. «Пусть говорят тебе, что хотят, а ты не верь никому, какая же мать не приголубила бы свое дитятко, будь она тут». Эта предосторожность была для Кожушных необходима. Сташко разболтает детям, те — родителям, и потянется ниточка в самый Глинск, к Конраду Рихтеру (Кожушные не знали, что эта ниточка и так уже тянулась и предосторожность их была запоздалой). Конрад Рихтер однажды уже был у Кожушных. Спросил, дома ли Мальва Кожушная (он произносил ее фамилию Кожушна-а-а).

«Да чтоб у меня глаза вытекли, если я видела ее с начала войны», — клялась Зингерша и не преминула при этом напомнить о давних связях их рода с немецкой фирмой «Зингер», в которой столько лет верой и правдой служил агентом ее муж, Мальвин отец Орфей Кожушный. «Возможно, и вы, господин Рихтер, слышали о таком агенте, он ведь метался по всему свету с машинками этой фирмы. За это нас Вавилон и до сих пор называет Зингерами, а это, поверьте, кое-что значит, Вавилон подбирает людям такие прозвища, какие сохраняются за ними дольше жизни, их до седьмого колена носят». Она кивнула на Сташка, своего внука: «И он помрет Зингером…» Старушке показалось, что все это произвело впечатление на гестаповца. Он сказал, что знает такую фирму, шепнул что-то переводчику, тот сбегал к машине, принес оттуда длинную, в красочной обертке конфету, отдал шефу, и тот вручил ее потомку Зингеров. Мальвы тогда еще и в самом деле не было в Вавилоне, она скрывалась в Глинске у Вари Шатровой. Мальчик не знал, как поступить с конфеткой, но бабушка и тут не растерялась: «Ешь, ешь, это же вроде бы от наших родичей». А когда Конрад Рихтер уехал, бабушка выхватила у внука конфету и швырнула в помойку: «Упаси нас боже, дитятко, от таких родичей! Приезжал, аспид, по Мальвину душу!»

В то утро мать на рассвете затопила печь, хотела, как обычно, подать Мальве знак дымом, что они с внуком живы и здоровы, а она может спокойно провести еще один день. И вдруг прямо из серой, густой, похожей на дым измороси — Фабиан в окошке, на голозе мешочек капюшоном, очки, огонь из печи ярко осветил его за мокрым стеклом. В такую рань Фабиана в Вавилоне редко видят. Старуха вышла к нему, он был один, без козла. «Бабушка, — даже не поздоровался, — в Зеленых Млынах наши этой ночью сбросили десант. По всем селам обыски. Могут приехать и сюда. Скажите Мальве, пусть уходит подальше. И сейчас же, сию минуту. Хоть ко мне, хоть в другое место, только не здесь, только не здесь…» — «Нет ее, Левко, и не будет, ты же знаешь, что она ушла с нашими». — «Дело идет о жизни и смерти, а вы плетете… Что вам — больше сказать нечего?»— «А и впрямь нечего!» Она заперла перед его носом дверь, а ноги подкашиваются, руки не в силах скрутить пучок соломы, едва дотопила печь и стала будить Сташка, чтоб тот проводил ее к тете Рузе «соли попросить», дескать, бабушка сейчас только заметила, что у них кончилась соль. Совсем рассвело, пока собрались; люди уже вышли на поле, шли через плотину по ту сторону пруда. Вниз скатывались пустые телеги, они словно падали с неба и разбивались там, под горой, потому что потом их больше не было слышно. И вдруг тихо подъехала к воротам машина, аа ней другая — грузовики.

Первый раз Рихтер приезжал на легковой, а тут выскочил из кабины грузовика, подал команду, и его люди в черных плащах, размытые изморосью и походившие на слизняков, мигом заполнили двор, окружили хату, хлев, не забыли и про обрыв, как будто главное зло для них таилось там, под обрывом.

Наблюдая за ними из окна Рузиного дома, Мальва едва ли не впервые почувствовала, что она кое-что значит, если против нее одной брошены такие силы. Гестаповцы держались так, как будто ждали вооруженного сопротивления. Даже в нужник на огороде, сложенный из стеблей подсолнуха, они заглядывали с такой опаской, словно там непременно должен был сидеть наш пулеметчик.

Пока шел обыск, Рихтер стоял под вязами, рассматривал перекладину для качелей (самые качели Савка Чибис успел снять и спрятал на чердаке сельсовета, или, как его теперь называли, — управы). Немец не мог понять, как эти люди, которые строят утлые нужники из стеблей подсолнуха, умудрились так высоко взгромоздить толстенный сосновый брус для качелей, брус заметно прогнулся, и Рихтер невольно подумал, что качаться под ним — полное сумасшествие. Нет, не понять ему этого народа, чью психологию он старательно изучал задолго до того, как пришел на эту землю. Гестаповца бесило, что снова нет никакой Мальвы Кожушной. Жандармы вывели из хаты и поставили перед ним старуху и мальчика. Бабка пе стала на этот раз распространяться о фирме «Зингер», она молчала. Рихтер тоже молчал, разглядывая мальчика. Тот стоял перед ним босой и сонный еще, протирал кулачками глаза, а непокорные его вихры торчали в разные стороны. И тут Мальва не то что увидела, скорее почувствовала, как Конрад Рихтер встрепенулся, точно его ударило током, поднял руку и что-то прокричал по немецки жандармам, показав на мальчика. Двое в черных плащах схватили Сташка за руки и повели со двора.

Он не упирался, еще не зная, куда его ведут, надеялся, что бабушка выручит, но возле машины забился, стал извиваться ужом, кусать жандармов за пальцы и таки выскользнул у них из рук. Рихтер расхохотался, видя эту комическую схватку, но когда мальчик с разбега бросился прямо с обрыва и скрылся внизу, а жандармы уже готовы были прошить обрыв автоматными очередями, Рихтер снова что-то крикнул им, наверное, что мальчишка нужен ему живой, только живой, — потому что несколько жандармов сразу же полезли вниз, вытащили Сташка, обмотали его веревками, должно быть, предназначенными для Мальвы, и швырнули в кузов как тростиночку. Рихтер поднял руку в белой перчатке, показал старухе на перекладину. Проговорил на ломаном русском: «Матка! Матка!» Мол, если Мальва Кожушная сама не явится к нему, он повесит ее сына на этой перекладине. И дал срок: три дня.

Зингерша, оставшись одна, под вязами, где все должно было произойти через три дня, проклинала их страшными вавилонскими проклятьями, от которых в свое время гибли Валахи и другие враги Зингеров, но на этот раз ее проклятья не имели силы. Рихтер, садясь в кабину, еще раз крикнул: «Матка! Матка!» — и снова показал три пальца. Они так и застыли на поднятой руке, как будто это именно с них, с пальцев, слетал злобный смех Конрада Рихтера.

Прибежала Мальва. Растолкала этих черных выродков, а может, они расступились перед ней — этого старуха не увидела, однако они не стали мешать, даже когда Мальва, очутившись в кузове, принялась развязывать Сташка, а потом подала жандармам веревку, на этот раз для нее. Они уже готовы были вязать эту женщину, но Конрад Рихтер пристыдил их: зачем? Она же пришла к ним добровольно, сама пришла, он, знаток психологии этого народа, как раз и рассчитывал на это, ведь они, немцы, галантны в обращении с женщиной, даже если это сама Мальва Кожушная. Пораженный ее спокойствием, Рихтер приказал ехать, сел в кабину, а Сташко, выпрыгнув из кузова на землю, стоял и смотрел на мать с удивлением и восторгом, еще не в силах поверить, что это она. В последний раз он видел ее совсем не такой. Это было в начале войны, уже шли бои за Вавилон, Мальву привезли на райкомовской машине. Сташко никогда еще не видел ее такой красивой, доброй, растроганной, как в тот день. А теперь в кузове стояла совершенно седая женщина, седая и строгая, изморось размыла черты ее лица, однако видно было, что она не плакала, а когда машина уже зарычала, сказала ему: «Попроси бабушку вынести мне что-нибудь надеть. Живее». Рихтер подождал. Ей вынесли клетчатую жакетку, которую она любила накидывать на плечи, когда приезжала в гости из Зеленых Млынов с дядей Федором («золотым дядей»). Мальва и сейчас накинула ее на плечи и так, полуодетая, с непокрытой головой, стояла, опершись на брезент кабины, а жандармы уселись в два ряда за ее спиной; черные, они горбились, пряча лица от дождя. Старая Зингерша подумала — прячут лица от господа бога, стыдятся, что вон их сколько на одну эту беззащитную женщину, которая всем своим видом выражала презрение к ним, какое то чисто Мальвино непокорство.

Мать была восхищена дочкой, но это чувство сразу же уступило место другому — гнетущему чувству беспомощности перед бедой, неотвратимости того, что она предчувствовала и чему так и не смогла помешать. Когда двор опустел и они остались вдвоем со Сташком, осиротелые и одинокие, бабушка накинулась на внука: «Что же ты стоишь? Это же из за тебя ее! Что стоишь? Беги, покличь людей, может быть, они еще перехватят ее… отобьют… Ну не стой же тут камнем… не стой!» «А куда бежать? К кому?» — растерялся Сташко. «Куда?? На свеклу!..» — Она показала рукой за Вавилон, туда, где в эту пору могли быть люди. Напрямик это совсем близко…

Сташко побежал, машины, те, что увезли Мальву, в это время бешено выли на запруде, не могли выбраться из слякоти разбитой возами дороги, а старухе, все еще стоявшей во дворе, мерещились люди, вооруженные кто чем — лопатами, кольями, вилами, даже косами; весь Вавилон, казалось ей, ринулся к дороге отбивать Мальву. Нет, нет, Вавилон так просто не отдаст ее этим черным выродкам. Тем временем Сташко уже выбежал за Вавилон, уже увидел людей, они одни могут вызволить его маму, только бы не упасть, добежать до них. На его счастье, грузовики основательно засели на запруде, ему слышно, как они — то один, то другой — ревут, рычат, подвизгивают. Выбрались все-таки проклятые, полезли наверх, выезжают уже на глинскую дорогу, но и он уже почти добежал, на поле заметили его, кое кто уже разгибается, смотрят в его сторону, переговариваются между собой — узнали. Да и как же не узнать, если эти люди, бывало, на каждое открытие качелей валят к ним во двор, летают выше вязов, а потом, разгорячась, пьют и пьют воду, а он носит ее им из лугового колодца. Опорожнят ведро — и сразу: «Сташко, воды!» А ему доставляло радость служить этим людям, только и знал, что бегал с ведерком на колодец, вырытый на лугу еще дедом Орфеем, у кото рого не было сил пробивать для колодца твердый грунт возле хаты.

Теперь Сташко видел, что тут, и правда, полно людей, вон тетя Рузя со своим звеном, все сидят, чистят свеклу, уже заметили Сташка, замерли; а вон, совсем недалеко от дороги, дядя Явтух грузит свеклу на подводу и другие возле своих телег тоже не отстают от него. Конечно, они еще ничего не знают о том, что случилось в Вавилоне. Сташко добежал до звена тети Рузи и, едва переводя дух, проговорил: «Немцы забрали Мальву… Вон везут ее… Бабушка сказала… Чтоб я сказал…» Он что-то еще лопочет, а они все молчат, и тетя Рузя молчит, только отводит глаза, словно это ее не касается. Тогда он бежит к другим, говорит, что вон, на машинах немцы везут Мальву. И снова никакого ответа, только немые взгляды из под мешков и мешочков, которыми прикрылись от дождя. Что ж он все к женщинам, — вдруг сообразил Сташко и стремглав понесся к возам, там дяденьки с вилами, там вся сила и вся надежда. Подбежал к Явтушку, тот, когда Сташко остановился перед ним, выслушал, на миг замер, глянул на машины и снова взялся за погрузку. Не бросились наперехват грузовикам и от других подвод, а Ничипор Скоромный (здесь были оба брата) даже прикрикнул на Сташка: «Не кричи, дурачок, сами "видим, чай, не слепые!» Оперлись все на вилы и молча уставились на дорогу. И тут Сташко сообразил, что эти люди уже не способны спасти его мать, теперь он и сам стоял в отчаянии, ведь до сих пор у него было совсем иное представление о них, ну, хотя бы о братьях Скоромных. Взгляд его невольно остановился на вилах какого то промокшего дяденьки, вконец растерявшегося перед Сташком и выпустившего их из рук. Сташко совершенно неожиданно для дяденьки, не раздумывая, подхватил вилы и, занеся их над собой, бросился наперерез грузовикам. Дяденька так и присел от изумления. Отшлифованные свеклой, да к тому же на длинной рукояти, вилы, и правда, походили на оружие, хотя были самыми обыкновенными вилами с шишечками на концах, ими не то что немца — и свеколку то не проткнешь.

«Стойте, стойте!» — кричал Сташко, угрожая вилами. Из машин то ли не приметили его, то ли не обратили внимания. Люди на поле, пораженные его поступком, выпрямились, неторопливо сбрасывали с голов мешки и мешочки, вставали во весь рост с вилами, заступами, лопатами, а те, кто чистил свеклу, — с мечиками, сделанными из сработанных кос — это оружие сильное, коварное, головы свекле сносит играючи, а в особенности утром, когда еще не затупилось. Первой на машинах заметила маленького безумца Мальва, но сквозь завесу дождя не узнала его и не могла понять, зачем летит этот «кто то» с вилами. Ей и в голову не приходило, что это ее Сташко. Но вот увидели его и жандармы, те, что сидели во втором ряду лицом к плантации. О чем то перемолвились друг с другом, усмехаясь. Потом один поднялся, взял винтовку к плечу, рассек изморось глухим выстрелом. Над полем будто сломалось что то. Мальчик пробежал еще несколько шагов, выронил вилы, без них сразу стал как будто меньше, а потом и сам упал ничком на землю. Мальва вскрикнула — это душа матери почуяла смерть сына, — оглянулась на убийцу, увидела клубочек дыма, который все никак не мог отлететь от кузова машины, и прямо таки расцветшую физиономию жандарма, стоявшего с таким видом, точно он совершил нечто выдающееся. Только бросив гильзу на дно кузова, убийца поставил винтовку между ног, уселся и дальше снова ехал серый и неприметный, как остальные. Мальва с отвращением отвернулась, перенесшись мысленно к тому, кто упал. Если ее к вечеру расстреляют, она так и не узнает, что это был за отчаянный мальчишка с вилами.

А на поле творилось невероятное: женщины, мужчины, подростки, что пасли на убранном свекловичном поле коров, — все, кто еще за минуту до того были мирными людьми, теперь бежали к убитому с ближних и дальних делянок, вооруженные кто чем. Впереди всех были братья Скоромные. Мальва сперва узнала по высокой фигуре старшего, а затем младшего, они что-то кричали, грозились. Она подумала: если и Конрад Рихтер их узнал, то завтра у окошка регистрации он им это припомнит. Но Рихтер в кабине молчал, не проявляя никакой тревоги. А ведь ему достаточно было только. скомандовать, и все это воинство, которое, и правда, производило грозное впечатление разнообразием оружия и одежды, рассеялось бы после первого же залпа. Но он не скомандовал— ведь оставалось еще столько невыкопанной свеклы! — только что-то приказал водителю, и Мальва сразу ощутила на висках встречный ветерок с дождем. Скоромные остановились, видя, что им уже не перехватить машин. Пустая гильза до самого Глинска перекатывалась по днищу кузова, позванивала где то у самых ног Мальвы, и та наконец наступила на нее сапожком. Сташка уложили на подводу, прямо на свеклу, и повезли в Вавилон. За ним потянулась вереница недогруженных возов, а за возами шло все присмиревшее ополчение, шло так, словно битва была выиграна. В коние запруды процессию встретил Фабиан, глянул на убитого, сперва не узнал, но посмотрел еще, шагая рядом, и узнал мальчугана по пестрой рубашке, окровавленной на груди. Только после этого он выступил вперед и повел всех на улочку, где жили Зингеры, — до этой минуты никто не мог сообразить, куда идти и кому что говорить об этой так рано оборванной жизни…

Ночью фашисты вернулись за Скоромными (Рихтеру, должно быть, не верилось, что те после всего придут в Глинск сами), прибыло их пятеро или шестеро на одной машине. Скоромных они дома не застали, пошли по ближайшим хатам, подняли собак, переполошили Вавилон. Скоромные держали наготове подводу и, едва донесся с запруды шум мотора, помчались в противоположную сторону, заехали в Прицкое, там, как стало на следую ющий день известно, обстреляли полицию, и больше Вавилон ничего не знал о них до следующей весны — оба погибли в степном рейде Наумова, который выдержал бой под Чупринками, а Вавилон проскочил на рысях, оставив там несколько тяжелораненых, которые вскоре умерли и были похоронены Фабианом. А в ту ночь гестаповцы зашли к Зингерам (это на том же краю, где и Скоромные), узнали хату, двор, двое вошли внутрь — двери, и сенная и внутренняя, были отперты, — дом, где лежит покойник, в Вавилоне не запирают, чтобы душа умершего могла свободно летать, куда хочет, а другие души могли бы прилетать прощаться — на этот раз прежде всего имелась в виду Мальвина душа. «Каково же там матери, которая собственными глазами видела его смерть?!» — раздумывала вслух Зингерша.

Сташко лежал на лавке, еще без гроба, босой, но уже обряженный, голова на белой вышитой подушке, а на груди — бескозырка с якорьком — детская, еще новенькая, с шелковой лентой. В красном углу под образами потрескивала лампадка, в хате пахло лавандой и еще чем то траурным, а на скамеечке дремали рядком древние старушки в черном. Они проснулись, думая, что пришли свои, вавилонские.

«Вижу, что вроде бы люди, а кто — не вижу, совсем ослепла сегодня. Убили нашего мальчика ни за что, ни про что, ведь подумать — какое же дитя не кинется спасать мать из неволи? Вот и лежит, с виду смирнехонький, ни он богу, ни бог ему, а на самом то деле герой, одно только взять: Вавилон поднял против чужеземной нечисти». Зингерша проговорила это так пылко, искренно, что зрячие даже не успели остановить ее. А когда жандармы, видя, что здесь нет никаких Скоромных, да к тому же, верно, узнав на лавке свою жертву, выбежали из хаты, Зингерша снова погрузилась в воспоминания, откуда и как появился их вавилонский род, из каких народов да из каких ветвей, а засыпающие слушательницы все кивали головами в знак не то согласия, не то сочувствия, потому что род, и правда, был славный, всегда давал Вавилону новое, свое, даже когда породнился через фирму «Зингер» с этими дьяволами, только что заходившими в хату, — а ныне здесь, на лавке, кончался этот род… Так кивали они, пока не заснули и не приснилось им, что со двора вошла Мальва, босая, в клетчатой жакетке, склонилась над сыном и тихо заплакала. И так до третьих петухов, пока Фабиан не принес маленький гробик. С философом пришел еще какой то мужчина, незнакомый старухам. Они подумали, уж не сам ли это Федор Журба — «золотой дядя», которого гестапо искало по окрестным селам как десятого из десанта. Он поцеловал руку Зингерше и сказал, что обо всем знает. Потом постоял над Сташком, но слезы не обронил. Кто же это, как не он?.. Зингерша спросила: «Это ты, Федь?» — и провела ладонью по его щеке, как будто хотела узнать. «Нет, нет, я не Федя. Я хотел видеть Мальву, но опоздал. Вы, тетенька, меня не знаете…» С тем он и ушел, ни о чем больше не расспросив. Это был Тесля, Дождавшись первого вавилонского обоза, он сел на подводу Явтушка и уехал в Журбов на весовую. Но на похоронах все говорили, что ночью приходил по прощаться с пасынком Федор Журба и будто бы подался в Глинск выручать Мальву. Когда у людей горе, а опереться не на что, они опираются на ими же созданные легенды. Когда хорошо, легенд не сочиняют. Тогда они никому не нужны.