Нигде в мире не делают того, что делают лемки, освящая первый хлеб. Выбирают самую большую в Зеленых Млынах печь, приглашают каравайщиц, те выпекают грандиозный каравай из муки нового помола, потом одевают парня и девушку в старинный национальный наряд, возлагают им на головы пшеничные венки и на расшитом полотенце свежий каравай проносят под музыку через все село на площадь. Там процессию встречает толпа, перед которой стоит стол, накрытый белой скатертью. Из толпы выходят самые древние в селе старик со старухой, также в национальных костюмах, принимают у молодых каравай и даруют его народу — возлагают на стол. Старик говорит высокие слова о хлебе, об извечном благе обладать им ныне и всегда, о счастье сеять и собирать его, о земле, которая ни на что не годна без наших рук и нашей заботы. Потом берет нож, и под исполняемый музыкантами гимн «Твой день настал» лемки семьями подходят к столу, и каждая семья получает свою часть каравая, по числу едоков. Можно разделить и съесть этот ломоть здесь, а можно отнести домой и там причаститься в семейном кругу, после чего уже всем дозволяется печь хлеб из муки нового урожая. И никто из лемков не смеет обойти этот ритуал первого хлеба, если не хочет накликать беду на себя и па Зеленые Млыны. Говорят, в свое время даже Михей Гордыня боялся преступить обычай и приходил брать свою долю у старца наравне со всеми односельчанами. И еще говорят, что никто не умел печь такой сказочный каравай, как Тихон и Одарка. Они лепили на нем богов и дьяволов, чтобы задобрить тех и других. Богов будто бы лепил Тихон, а дьяволов Одарка, за что им и доставался всякий раз чертенок рогатый, от которого все отказывались. А теперь он достался мне. «Не бойся, — утешала меня Мальва. — С волками жить, по волчьи выть». Ободренный ею, я с удовольствием съел чертенка, чем рассмешил лемков и после чего стал еще большим другом Сашка Бартя. Он потом признался, что на прошлом празднике чертенок достался ему, и успокоил меня, сказав, что чертенок силен только в Зеленых Млынах, а на Вавилон его чары не распространяются. По тому, как Сашко Барть говорил и думал, можно было предположить, что из него когда-нибудь получится лемковский Фабиан, ведь как знать — может, великие философы и начинаются с чертенят на караваях…

Лемки и до сей поры связывают мельницу с Гордыней, отправляясь туда, говорят только так: «Иду к Гордыне». Правление колхоза они называют Аристархом. «Откуда?» — спросишь лемка. «От Аристарха», — ответит он, хотя самого Аристарха сегодня и в глаза не видал! Колхозную соломорезку они только до тех пор называли соломорезкой, пока там не потерял руку Проц (он, кстати говоря, умер от этого). А теперь о соломорезке выражаются не иначе, как «Проц сегодня как на пятой». О своем ребенке отец может заявить: «Вот закончит Леля Лельковича, и шабаш». То есть этим он хочет сказать, что не станет дальше учить своего лоботряса. А когда в колхоз прибыла молотилка и лемки увидели, на что она способна, то за ее трудолюбие и ненасытность машину сразу же окрестили Яремом Кривым. «Меня на все лето поставили к Яреме Кривому», — пожалуется лемк лемку, и этим больше сказано, чем — назначили на молотилку. Так же, как «иду на мельницу» — это просто ничего, нечто весьма нейтральное, а вот «иду к Гордыне» — тут и воспоминание о прошлом, о том, что Гордыня непременно потребует мерку за помол, и без числа всяких других подтекстов и оттенков, без которых лемк, не прибегай он к ним, выглядел бы по меньшей мере простаком.

Так вот, «Ярему Кривого» Аристарх согласился предоставить школе только на одну ночь, исключительно для ржи, которую цепами молотить трудно, по Лель Лелькович знал, что стоит молотилке очутиться на школьном току, она там и увязнет. И вот однажды вечером великий труженик «Ярема Кривой», прицепленный к трактору, запыленный и натруженный, отделился от огромной скирды, которую накидал за одну неделю на ржаном клину, и медленно двинулся в село, к школе. Впереди трактора, показывая дорогу, степенно ехал верхом Лель Лелькович, на крыле трактора сидела Мальва, пока единственная барабанщица в Зеленых Млынах (она обучилась этому делу еще в коммуне). Мы шумливой веселой толпой бежали вслед, кто побойчее, те даже взобрались на «Ярему Кривого» и сидели там тихо, чтобы Лель Лелькович не увидал. А сам Ярема Кривой ждал эту процессию у ворот школы, прикидывая, пройдет «он» в ворота или нет. Наш сторож и завхоз немало гордился тем, что такую прекрасную и дорогую вещь назвали его именем. Это уже бессмертье, а бессмертье для лемка большее, чем жизнь. Ярема Кривой прихрамывал на правую ногу, обутую в громадный сапог, на несколько размеров больше, чем левый. До сих пор школьный хлеб со всех тринадцати гектаров он обмолачивал цепом. Молотьбу начинал после спаса и с небольшими перерывами на праздники, которых придерживался пунктуально, продолжал до самой пасхи, всякий день напоминая школе, на ком она держится. Он был и сторожем, и завхозом, и кучером, и конюхом — всем, кем доводится быть такой особе при школе. Но несправедливо было бы считать его просто тружеником, радеющим лишь о благе других, о благе школы. Такие должны еще изо дня в день трудиться в поте лица, чтобы прокормить и самих себя. Ярема запросто съедал решето старых груш из школьного сада, так называемых «терпких панянок», завезенных в свое время из Лемковщины. Он единым духом опорожнял крынку простокваши, после чего обтирал рыжие усы и оглядывал все вокруг — нет ли еще одной. Бывало, после великого поста он съедал сразу целую лопатку копченого поросенка, орудуя при этом складным ножом, — от окорочка оставалась на подносе только безукоризненно обглоданная косточка. Но и готовить такую вкусную ветчину, как он, никто больше в Зеленых Млынах не умел. А славного тывровского пива он мог в жаркий день выпить подряд тридцать шесть кружек, и не то чтобы на спор, а просто видя в этом всего лишь достаточную меру для утоления жажды и не придавая никакого значения этому «подвигу». Он умел и любил поесть, однако на школьных балах, на свадьбах и других торжествах вел себя сдержанно, с достоинством, как никто другой, и при необходимости мог удовольствоваться одной маковой росинкой. Он принадлежал к таким «машинам», у которых количество «горючего» вполне соответствует количеству затрачиваемой энергии. Хорошо позавтракав, он за несколько часов выкорчевывал пень старой груши, на что другому потребовалось бы несколько дней. Ну а уж доброты его и не измерить! Ее с лихвой хватало на всю школу, да еще сверх того — особо — на Леля Лельковича, которого он считал человеком не только прекрасным, но и великим.

Директор занимал в школьном здании две большие комнаты с отдельным парадным входом, и Ярема убирал там, топил печи, заправлял постель, регулярно проветривал одежду директора, чтоб ее не поела моль, стирал, крахмалил и гладил его рубашки, сам варил ваксу для директорских сапог и сам их чистил, а потом ставил на ночь у постели директора (с тех пор, как услыхал от него, что римский император Август тоже ставил на ночь обувь под рукой, у ложа). Когда же осенью между школой и селом образовывалась огромная лужа, которую не обойти, Ярема (если не было свидетелей) запросто переносил через нее Леля Лельковича на руках, и директор появлялся в клубе в таких начищенных до блеска сапогах, словно он перелетел в них через лужу.

Заслуги Яремы перед школой были столь очевидны и неопровержимы, что в отсутствие Леля Лельковича он становился для школы вторым по значению авторитетом после Кнрила Лукича, учеником которого сам был когда то. Недаром Аристарх говорил, что ему бы десять таких, как Ярема Кривой, так Зеленые Млыиы и горя бы не знали (речь шла, ясное дело, о Яремином трудолюбии). Аристарх всячески переманивал Ярему в кол хоз, но они так ни па чем и не сошлись. Ведь если б сошлись, то кто ж тогда переносил бы Леля Лелько влча через лужу? Вроде бы мелочь, а для Я ремы это гак важно, ведь Лель Лсльковнч был ему за сына, тем более, что собственных детей он не имел. Жена его умерла очень рано, от первых родов, звали ее Лепестиной, и была она, как рассказывают, маленькая, так что он легко переносил ее на закорках через ту самую лужу, через которую носит Леля Лельковича. Теперь над Лепестиной стоит высокий дубовый крест, и Ярема каждый день поминовения повязывает его новым полотенцем, расшитым старинными лемковскнми узорами, — он сам и вышивает его зимой. Рядом с большим едва виднеется в траве маленький крестик — для неродившегося. Ярема больше не женился, после Ленестины в школьную сторожку не ступала ни одна женская нога, даже когда Ярема был еще достаточно молодым и не безнадежным вдовцом. Сейчас он был озабочен не своей судьбой, а женитьбой Леля Лельковича. Он считал, что директорам вроде бы не подобает так долго ходить в холостяках. Каждая женщина, вызывавшая малейший интерес у Леля Лельковича, сразу же становилась для Яремы предметом тщательного изучения в свете возможной женитьбы, а не каких то там легкомысленных связей директора, и Ярема с завидной непосредственностью вмешивался в дело. «Не подходит она для нашей школы», — говорил он с видом пророка. Так он помог Лелю Лельковичу избавиться от Гали Неклюдовой, хорошенькой жены главного инженера завода, которая приезжала в Зеленые Млыны на дамском велосипеде и раскачивалась в гамаке, пока Лель Лелькович учил детей древней истории. Логика сторожа была проста: «Если она ездит от мужа к вам, то так же будет ездить и от вас к другому». Кроме того, Ярема, как завхоз, был заинтересован в нормальных отношениях с заводом, где доставал жом и патоку для школьного подсобного хозяйства. Предостерегал Ярема директора и от Паня, имея в виду ее классовое происхождение и то, что Микола Рак добром эту красотку не отдаст, а драться за нее Лелю Лельковичу не пристало, прежде всего по соображениям сугубо этическим. О ней брошена была та же сакраментальная фраза еще прошлой осенью, когда Ярема переносил директора через лужу на свекольный бал.

— Лель Лелькович…

Ярема остановился посреди лужи, чего прежде никогда себе не позволял.

— Что? — спросил сверху директор.

— Оставьте ее.

— Кого? Паню?..

— Ну да…

— Что это вдруг?

— Не подходит она для нашей школы по происхождению. О другом я уж не говорю, хоть и красивая женщина.

Он вынес директора на сухое, сапоги так и сверкали, на их носках играли отблески звезд. Лель Лелькович поблагодарил, засмеялся, а Ярема побрел назад, мутя прибывшую после недавних дождей воду, на которую, едва подмерзнет, высыплет веселая гурьба школьников, чтобы полетать на подковках.

А тут на тебе — барабанщица. Та самая Мальва, которая живет в хате Парнасенок с агрономом Журбой, не то мужем, не то и вовсе чужим человеком (разные ходят пересуды); та самая Мальва, что присматривала за корытцами на плантации, наполняла их «пойлом» для бабочек, а теперь забралась на самый стол этой громадной молотилки и орудует там в очках, как ведьма. А знает ли она, кто стоит рядом, подает ей снопы и не спускает глаз с барабанщицы? Тот, кого ищут, кто на время превратил овин Парнасенок в своеобразную бойню, тот, кто забирал высохшие шкуры со стропил, а однажды повесил для Мальвы и агронома мешочек мяса. Ни Мальва, ни агроном ни за что бы не поверили, что похитителем всех этих волов, быков, коровок был Ярема Кривой — в единственном числе, то есть один одинешенек, без никого. Ярема имел привычку переговариваться со своими немыми жертвами, пока вел их к овину, и оттого создавалось впечатление, что он не один, на самом же деле только он орудовал и в овине, сам подымал бычка или вола на балку, сам свежевал, потом переносил мясо на телегу, оставленную в глини щах, и полевыми дорогами добирался до колхозной кладовой. А едва светало, снова отправлялся в глинища и уже свободно, тем же путем, каким вез мясо, доставлял нашкольный двор самую обыкновенную белую глину, которой потом белил школьное здание. Так он заметал следы на случай, если сюда пришлют собаку ищейку или следопыта; даже когда люди Македонского засели в овине и поджидали воров почти что две педели, он ухитрился несколько раз за это время побывать в глинищах и собственными глазами полюбоваться на ждущую его засаду.

Только один человек в Зеленых Млынах знал это — Сильвестр Макивка, гениальный музыкант, который когда то играл на свадьбах в соседних селах и был теперь для Яремы не то чтобы сообщником, а, скорей, наводчиком. Он называл ему тех состоятельных «индусов», чьи бычки и яловые коровки затем попадали в овин Парнасенок, чтобы спасти жизнь слабым детям.

Сильвестр Макивка приходовал мясо на вес и выписывал его школе. К чести Яремы надо сказать, что для себя он не выписал ни разу ни куска, они с Сильвестром поклялись, что не попробуют краденого, и за это любой суд оправдает их, если дело раскроется и получит огласку. Зато из этого фонда досталось несколько килограммов Мальве, которая совсем зачахла, Лелю Лельковичу и даже самому Аристарху (для девочек). Тот как то спросил Макивку: «До коих пор ты будешь делить вола, которого мы давно уже съели?» Речь шла о старом воле, который сломал ногу на ровной дороге, так что его пришлось прирезать. Сильвестр Макивка едва удержался, чтобы не выболтать Аристарху, откуда в Зеленые Млыны прибывает мясо, — зарезанного вола ведь и впрямь съели давно. Аристарх, ясное дело, и сам кое о чем догадывался, как, между прочим, и Лель Лель кович, но каждый из них делал вид, что его мало интересует, откуда берется мясо, лишь бы оно не кончалось, а то снова оскудеет школьная кухня, где подкармливали ослабевших детей.

Но вот однажды явились сами потерпевшие — «индусы» приехали из Княжичей вшестером не то всемером на одной подводе, были это все крепкие и разъяренные мужики, и явились они трясти Зеленые Млыны, искать своих бычков, волов, коровок. Аристарх принял их учтиво, как и надлежит принимать потерпевших, но, справившись, кто они такие, и узнав, какие у них хрупкие доказательства вины лемков, выпроводил их из села, а чтобы реабилитировать честь Зеленых Млынов, сам вызвал Македонского. Аристарх, конечно же, поторопился — еще несколько княжичских коровок никак не повредили бы Зеленым Млынам. Школьная кухня сразу ощутила недостачу, захирела, и Макивка постфактум признался Аристарху насчет того «вола», на чьем мясе Зеленые Млыны продержались почти всю весну. Узнал об этом и Лель Лельковнч, уже от Аристарха. Оба они были этой новостью ошеломлены, Аристарх все хватался за голову, посеребренную изморозью еще в гражданскую войну, он никак не мог свыкнуться с мыслью, что честь Зеленых Млынов запятнал человек, на котором она, как полагал Аристарх, более всего и держалась. Ведь он еще с детских лет считал школьного сторожа образцом совестливости и трудолюбия, и вдруг такое гнетущее разочарование!

Лель Лелькович в начищенных Яремой сапогах так и подскочил от ярости, узнав, до чего дошел сторож в своей благотворительности. «Ах, ворюга! Ну я тебе, я тебе!» — выкрикивал Лель Лелькович на школьном дворе, так что Аристарху приходилось то и дело сдерживать его, напоминая: «Тише, нас могут услышать», — хотя, кроме привязанного к рябине коня, на котором председатель приехал, во дворе вроде бы никого из посторонних не было. Аристарх сказал, что ближе к осени Зеленые Млыны смогут возместить потерпевшим материальные убытки, но как самим Зеленым Млынам возместить свои убытки моральные — этого он себе и представить не может.

— Сколько же это голов? — поинтересовался Лель Лелькович.

— Макивка утверждает, что одиннадцать. Но если судить по количеству мяса, то, возможно, и больше.

В это мгновение из сторожки вышел с березовым веником Ярема Кривой, учтиво поздоровался с начальством и заковылял подметать ток для молотьбы.

— Неужели так много? — ахнул Лель Лелькович.

— Представьте себе. Мы с вами тоже кое-что съели из этого стада.

— Я не ел! — Лель Лелькович отшатнулся от собеседника, — Я не ел!..

— Ели… — успокоил его Аристарх. — Вы просто не знали, откуда эта говядина… Если б вы не ели мяса, то откуда бы у вас взялись силы читать историю?

— Любопытно, а куда же он девал шкуры животных?

— Сушил на балке и возвращал хозяевам.

— В Княжье?

— Да, в то самое Княжье. Когда потерпевшие прибыли сюда, они показывали мне записки, которые находили на шкурах: «Благодарим вас за бычка!», «Спасибо вам за коровку!» или «Вол был хорош, съели с большим аппетитом». Я насчитал одиннадцать таких записок. Одиннадцать! — Аристарх схватился за голову. — Это же це лое стадо! И все молодняк. Первый сорт.

— Я не ел этого мяса! Я ел какого то старого вола. Это же был наш вол. Наш! А чужих… Краденых!..

— Ели, Лель Лелькович. Нечего открещиваться. Только он (Аристарх кивнул в сторону тока) не дотрагивался до говядины, как утверждает Сильвестр.

— Стало быть, Макивка знал об этом?!

— Знал, аспид.

— И Макивку надо судить?

— И Макивку…

— А как же скрипка?

— Поживем какое то время без скрипки… Отсидит — вернется.

. — Ну, а если все это забыть?

— Если б проклятый Макивка не сказал мне, а я — вам, а вы — еще кому нибудь, то, ясное дело, все так бы и забылось.

— Я, Аристарх Панькович, умею молчать. Но вместе с тем… представьте себе, что дело раскроют без нас, помимо нашей воли. Что тогда? Тогда и мы попадем в сообщники? Не так ли?

— Разумеется. Я же об этом и говорю. Мясо ели…

— Не ел я этого мяса!

— Я вас решительно не понимаю, Лель Лелькович. Как же вы могли не есть мяса, когда я собственноручно выписывал его вам?

— Я же и говорю: мясо старого вола, одни жилы. — А какая же говядина без жил?

— А я яй! Самое страшное — эти записки…

— На записках почерк детский. Ну, как детский. И не один, а всякий раз другой. Вот что удивительно.

— Значит, их было много. Шайка.

— Ну, вы же сами понимаете, что взгромоздить тушу вола на балку один человек не может. Будь он хоть сам Архимед.

— Но ведь и мы с вами дали маху. Почему было не поинтересоваться, откуда мясо. И не прекратить это безобразие.

— В том то и дело, Лель Лелькович. Поэтому и лучше забыть обо всем.

Так они и не пришли к общему мнению. Когда Аристарх отвязал жеребца и выехал со двора, Лель Лелькович прошел на ток, где Ярема орудовал веником, постоял там несколько минут, горестно вздохнул и приказал:

— Ярема, зайдите в канцелярию!

— Сейчас или когда?

— Сейчас зайдите. Сейчас!

— Домету и приду. Дают нам молотилку?

— Дают на одну ночь. «Ярему Кривого», — улыбнулся Лель Лелькович.

— А когда?

— Я просил на сегодня.

Когда Ярема вошел, директор сидел за столом, ждал. Сторож приковылял к своему стулу в углу, но Лель Лелькович не предложил ему сесть, и сторож стоял навытяжку, опустив громадные руки.

— Скажите, вы раньше крали?

— Как вам сказать… Крал.

— Что?

— «Сальве» у вас крал. По одной каждое утро.

— Вы же не курите.

— Не курю. Но люблю держать дорогую папиросу за ухом. Для фасона. Чтобы дети видели, что я с вами дружу, и вы угощаете меня своими «Сальве». Авторитет, значится, для них, для курильщиков, словом.

— А еще что крали?

— А больше ничего. — Он подумал. — Нет, ничего…

— Ну, а коровок вам не доводилось?.. В Княжьем и еще в некоторых селах? — Коровок? Коровок доводилось. Так ведь это все «индусы». Это экспроприация, Лель Лелькович.

— Какая экспроприация? Откуда вы знаете это слово?

— А такая, что это частный сектор.

— Откуда вы знали, что это сектор частный?

— Мы с Макивкой всех тут знаем. На свадьбах когда то играли. Он на скрипке, я — на бубне, и еще третий был с нами, Ларион Стахов, на трубе играл, вы уже не застали его. Помер. От трубы.

— Лучше бы вам было умереть вместо него.

— А что, вам уже сказали?

— Аристарх сказал…

— А ему кто же?

— А ему Макивка…

— Сильвестр?!

— У нас одна маковка. Один Макивка.

— Кривой черт! Предал!

— Зачем же так? Скажите, вы были одни или с компанией?

— Один.

— Как же вы одни… могли?

— А вот как. — Ярема подошел к старинному книжному шкафу с томами сочинения Брэма «Жизнь животных», схватил его обеими руками и перенес из одного угла в другой. Под шкафом жила мышь, она спала, и Лель Лелькович вскочил, подкрался к ней, поймал за хвостик и вышвырнул через открытое окно.

— Вот и вся разница между вами и мною… — Ярема рассмеялся. — Я могу поднять шкаф, а вы только мышь!..

— А кто писал вам записки для потерпевших?

— Те, кто ел мясо.

— Дети?! — ужаснулся Лель Лелькович.

— Я же неграмотный… То есть не больно грамотный!.;.:

— Вы втянули в это дело детей? Школьников?

— Не я их втянул, Лель Лелькович, а они меня. Глаза их звали меня на бой за них. Я же никогда ничего не крал, кроме ваших «Сальве». — Он полез заскорузлыми пальцами под кепку и достал из за уха папироску: — Вот. Сегодня утром, когда чистил вам сапоги. Разрешите идти?

— Идите. Нет, постойте! — Директор подошел и стал перед этим верзилой с «Сальве» за ухом. — Никому ни слова. Но я уверен, что вас ищут. Если найдут, не впутывайте Макивку. Второй такой гениальный скрипач не скоро появится в Зеленых Млынах…

— Да кто же тянул этого гения за язык?

— Не знаю, Ярема. Я с ним на свадьбах не играл…

— Ларион Стахов, вот это был инструмент. Кремень. А скрипка есть скрипка…

Всю ночь не затихала молотилка. Мальва подавала в барабан, а Ярема стоял рядом, рассекал перевясла тем самым ножом, которым разделывал туши в овине Парнасенок. Над миром разносился добрый и славный гул, гул радости и хлеба, и смолк он только под утро, когда даже самое большое счастье не может заменить сна, особенно нам, детям. Только затихла молотилка и осела пыль после этого фантастического единения людей с машиной, как ток стал походить на поле недавней битвы. Спали кто где свалился, даже на мешках с зерном. Мальва спала под скирдой, сняв очки и разметав руки. Лель Лелькович боялся за эти очки — без них все могло остановиться — и потому прилег рядом, надел их на себя, да так и уснул в них, а может, и не спал, а лишь охранял сон барабанщицы. Рассветный туманен ласкал ей ноги, они были упругие и смуглые, под коленом проступала синяя жилка — след материнства. Лель Лелькович слышал от Аристарха, что у Мальвы в Вавилоне сын.

К ним подошел Ярема, принес свитку и накрыл ею Мальву. «Роса холодная», — сказал он сам себе и пошел таскать мешки на чердак, боясь, как бы Аристарх не позавидовал большому урожаю и не отобрал бы часть у школы, как он сделал это в прошлом году. Потом приехал Журба на «бед» ходил по «полю бранив, верно, искал Мальву. Углядел Леля Лельковича в очках, стал над ним, ткнул кнутом в бок. Лель Лелькович снял очки, поднял голову, потом сел.

— А где же Мальва? — спросил Журба.

— Тс с с с! — Лель Лелькович погрозил пальцем, как нарушившему тишину ученику. Журба покосился на свитку, из под которой выглядывали только голые ступни.

— А! Я тут ей привез кое-что на завтрак. — Он достал из «беды» пакет и положил возле свитки.

— Мы готовим завтрак на всех, — сказал Лель Лель кович.

В саду возле высоченной груши бушевало пламя, над которым висел на перекладине котел. Там хлопотали несколько женщин в фартуках и белых чепцах. Они резали годовалых петушков, один запел перед смертью. Журба постоял минутку, бросил еще взгляд на свитку, которой укрыли Мальву, и пошел к воротам. Рядом с воротами лежала зеленая кровелька, ее снова положат на них, когда вывезут молотилку, которая оказалась выше школьных ворот. Эта кровелька напомнила Журбе о других воротах в такой же школе, как эта. Сколько вечеров выстоял он под теми воротами года три назад, дожидаясь учительницу из ликбеза. Красавица была Феликса Людвиговна. Журба был влюблен в нее безумно и пылко, как неопытный юноша, хотя ему давно перевалило за тридцать и он много чего пережил в ободовской коммуне, где был агрономом после техникума, а руководила тогда той коммуной Христя Палатная, женщина одинокая и капризная, имевшая виды на агронома, даром что была намного старше его. И вот после всего этого — настоящая любовь, независимая, свободная, на равных! В ликбез тогда ходили все, так что вся Ободовка знала о его отношениях с учительницей, ликбезовцы не раз видели его и одного у ворот, и вместе с нею. Их терзала зависть. Однажды на уроке она получила написанную закорючками записку: «Феликса Людвиговна! Кончайте урок, рыжее чучело уже ждет вас у ворот». Он и в самом деле торчал там; была осень, лил дождь, так что стоял он под зеленой кровелькой. И Феликса Людвиговна впервые прошла мимо. Он попытался было остановить ее, но она закричала: «Не хочу! Не хочу! Не хочу!» — и убежала под дождь. Потом во время зимней сессии она нашла себе в Елисаветграде военного, выскочила замуж и уехала в Николаевские казармы.

Николаевские казармы выстроены в Елисаветграде еще до революции. (Прим. авт.)

Вот и сейчас перед Лелем Лельковичем стояло это самое «рыжее чучело», точно плохой ученик, который в чем то провинился или созорничал. Поинтересовался молотьбой — и ступай себе с богом. А он — со своей кулебякой! Ну к чему? — сердился на себя Журба. Ведь слышишь же, что тут для нее петушков режут. Теперь эта красивая бестия Лель Лелькович бог знает что может подумать о его отношениях с Мальвой: не посмел разбудить собственную жену. У людей это называется любовью, а у Журбы — одни страдания.

Лель Лелькович взял пакет, еще теплый, развернул газетку — черная ржаная кулебяка с вишнями. От нее еще шел пар. Лель Лелькович отломил кусочек. Чудо! Лемки такого не видывали. Запах ржи и вишневого сада… Крестьянское лакомство из Конских Раздоров, память о ржаном детстве Феди Журбы…