Когда мы вылезли из кабинки, Эльга больно ущипнула меня за руку и прокричала под ухом:

— Ни слова по-русски... Запомните... Мы иностранцы, шведы... Говорите по-немецки... Вы ведь жили в Берлине... Только не проговоритесь...

Что означало ее предупреждение, я понял только потом, увидев вечернюю газету.

На аэродроме нас встретили несколько военных. Один из них, высокий, седоусый, с малиновыми ромбами, разговаривал по-французски с Эльгой. Подкативший на такси кинооператор вертел ручку аппарата. Потом в автомобиле по Тверской мы проехали в Гранд-отель.

Весь этот сутолочный восемнадцатичасовой московский день отпечатлелся у меня в мозгу каким-то сумасшедшим киномонтажом. Может быть, причиной этого были бессонная ночь и воздушная качка, а может быть, и то, что мы действительно (как это ни странно) начали с сумасшедшего дома.

— Я хочу поехать на Канатчикову дачу, — объявила за завтраком Эльга. — Вы помните, Матвей Алексеевич, я рассказывала вам про мою подругу... Ее муж, полковник-врангелевец, при наступлении красных спрятался в психиатрической больнице в Симферополе. Его записали душевнобольным под чужой фамилией. Одна из сиделок донесла, и его расстреляли вместе со старшим врачом... Бедняжка Валя умерла от преждевременных родов...

— При чем же тут Канатчикова дача? — удивился Комаров. — Ведь это было в Симферополе, и полковника, как вы сами говорите, расстреляли...

— Да, но я все же хочу удостовериться, нет ли там кого-нибудь из наших...

Комаров, привыкший исполнять все капризы Эльги, не стал возражать, и мы отправились на Канатчикову дачу.

Эльга ломаным русским языком объяснила швейцару, что нам нужно, и прошла к дежурному врачу.

В вестибюле по бокам лестницы висят две картины: Ленин в кепке на булыжной мостовой Красной площади и около копны с лежащей косой — Калинин в голубой рубахе с расстегнутым воротом и бруском за поясом. Перед картинами на деревянных стойках лохматятся две карликовые пальмы. Напротив на стене чернеет доска, похожая на классную, и на ней надпись мелом:

Психиатрическая больница

имени П. П. Кащенко

к ... числу ... мес ... состояло мужч ... женщ ...

прибыло ... выписалось ... скончалось ...

Я запомнил только последнюю, итоговую цифру — 1163 — и странную фамилию дежурного надзирателя: Гарают. Портреты, объявления месткома — все так просто, точно мы находимся в каком-нибудь обычном учреждении.

Скоро вернулась Эльга и сообщила, что осмотр больницы разрешен. В провожатые нам дали молодого врача-психиатра, невысокого брюнета в золотых очках и белом халате. Он провел нас под дождем через двор к одному из двухэтажных кирпичных корпусов, разбросанных среди сырой зелени сада. Надзиратель предупредительно отпер ключом дверь и впустил нас в палату.

— Здесь отделение для паралитиков и шизофреников, — объяснил врач. — Прогрессивный паралич на почве люэса... Шизофрения, или правильней схизофрения, от греческого глагола «схизейн» — расщеплять. Расщепление личности...

Палата обычная, больничная, и больные (если не заглядывать им в глаза и не заговаривать), как будто обычные, в нижнем белье и туфлях бродят и лежат на кроватях. Лица изможденные, дизентерийные, — может, это отсвет залитой дождем зелени из-за затененных деревьями окон. Взгляд или напряженно угрюмый, или идиотский. Вместо речи обрывки бессвязных нелепых фраз. Распростертый на тюфяке длинный худой, заросший бородой мужчина бесстыдно заголился, спустив кальсоны ниже колен, и от него пахнет испражнениями.

Шизофреники лежат под одеялом, согнув ноги и обхватив руками затылок, или застыли в позе роденовского мыслителя. Такое напряжение неразрешимой мысли видел я только на лице задумавшегося Хлебникова. Их черепа — надколотые глиняные кувшины, они несут их бережно на плечах, как данаиды, без конца черпая и выливая в бездонную темноту огненные мучительные мысли. Никто из них не обращает на нас внимания, они всецело заняты своим бесплодным перпетуум-мобиле. Только один голубоглазый юноша, слабоумный Шура, сопровождает нас во время обхода, заговаривает, мычит, размахивает руками и всячески старается услужить.

— Это тихое, благонравное отделение. Сейчас мы перейдем в более буйное, — улыбается врач, проводя нас в следующий корпус.

Такая же палата, только окна разграфлены железными линиями решеток. Больные не лежат, а возбужденно расхаживают, жестикулируют и разговаривают сами с собой. Глаза у них лихорадочные, опьяненные наркозом безумия. Под их взглядом проходишь, как под наведенным дулом револьвера, из пустоты которого каждую секунду может последовать неожиданный взрыв. Мне кажется, что мы вошли в клетку к тиграм, и я невольно держусь ближе к укротителю-психиатру, гипнотизирующему сумасшедших своим белым халатом, ровным спокойным голосом, ласково-покровительственным похлопыванием и испытующим строгим взглядом, падающим из стекол очков холодным душем на воспаленные бритые головы.

Наше появление волнует и привлекает внимание больных. Некоторые принимают нас за какую-то комиссию и, напрягая остатки сознания, бессвязно-отрывочно силятся изложить свои жалобы и просьбу об освобождении.

— Можно спросить, кто вы такие? — обратился ко мне больной с бородкой и в очках, расхаживающий из угла в угол с заложенными за спину руками. У него серьезное интеллигентное лицо, и на минуту мне кажется, что он совершенно нормален.

— И у меня тоже было резиновое пальто... Я — инженер... Гудрон, асфальт... У меня сейчас нет комнаты... я здесь временно... Прошу перевести меня в санаторий... Не перебивайте, пожалуйста...

Из угла с кровати, из-под синего одеяла, кто-то громко закричал петухом. Врач подошел к нему и похлопал по плечу. Лицо больного расплылось в идиотскую довольную улыбку. В полутемном проходе нас встретил похожий на Поприщина небритый сумасшедший в халате.

— Бывший директор Даниловской мануфактуры, — показал на него врач.

Услышав знакомое название, сумасшедший улыбается, кланяется и любезно жмет всем нам руки, приглашая сесть на кровать, вероятно, он думает, что принимает нас у себя в служебном кабинете.

Дверь в отделение для буйных заперта, и в ней проделано крошечное окошечко, как для руки кассира. Здесь уже нет кроватей и тюфяки разбросаны прямо на полу. Двое рослых надзирателей все время держатся около нас и унимают больных, хватая их за руки. Укротитель завел нас в самую опасную из своих клеток.

— Так нельзя бить! — вопит смазливый чернявый подросток. — У меня неврастения, а меня держат. Выломали два ребра... Так и девочки любить не будут (и он игриво подмигнул Эльге).

— Покажи, где тебе выломали ребра...

Больной поднял рубаху и показал здоровую грудную клетку, куда врач потыкал пальцем.

— И все-то ты врешь, братец... Ну, ступай, ступай. На полу лежит длинный худой парень (рубаха на плече у него разорвана в клочья) и бормочет трагическим голосом:

— Я не знаю, кто такой Ленин... Не знаю, кто такая Надежда Константиновна... Я не знаю...

— Что плачешь? Сейчас тебя отправят в ванну, — успокаивает надзиратель бородатого больного, который обмочился и ревет, как маленький мальчик, утирая слезы рукавом.

В полутемных каморках возня, вскрики и бормотанье, но жутко туда заглядывать, и я держусь поближе к двери, где стоит надзиратель с кастетом ключа в кулаке.

Когда мы выходили из палаты, нас нагнал сумасшедший инженер и подал мне клочок бумаги вместо прошения. Вдогонку нам полетело непечатное ругательство «пошли вы на...» и петушиное «ку-ка-реку».

— Вы спрашиваете, как мы с ними ладим? — улыбается психиатр. — Конечно, если бы они могли действовать согласованно, то разнесли бы всю больницу. Но каждый из них психически изолирован, заключен как вы в одиночку и почти не сообщается с другими. А вот здесь помещаются больные с менее опасной формой психических заболеваний, выздоравливающие. Мы даже посылаем их на садовые работы.

Лица у больных более спокойные, осмысленные. Некоторые играют в шахматы, другие собрались выходить на работу и ждут, когда перестанет дождь. Девушка-уборщица, со светлой приглаженной косой, выносит проветривать на лестницу тюфяки.

— Брось... нехорошо так, — останавливает высокий, с открытым приятным лицом юноша своего товарища и отрывает его руку от прорехи.

— Возможно ли полное выздоровление? Да, если психическое заболевание произошло от какого-нибудь неожиданного сильного аффекта, потрясения. Вообще же... Сейчас я покажу вам отделение, где находятся больные на испытании, так сказать, кандидаты в сумасшедшие...

Отдельный красный корпус стоит в стороне от других среди сада. Окна без решеток, и палаты чище, хотя кровати и уставлены почти вплотную. Среди десятков шаркающих туфлями больничных призраков, готовых задвинуть в кремационную печь безумия свое разлагающееся сознание, мне запомнились только некоторые.

...Благодушный, всем довольный инженер-строитель, блондин небольшого роста, в пенсне, недавно еще чертивший планы проектов и угощавший шоколадом надушенных дам в золоченой бархатной ложе Большого театра. Он беспрестанно улыбается, поправляет спадающее с носа пенсне, суетится, старается всем помочь и услужить. У него прогрессивный паралич, неужели и ему придется, как тому полутрупу, деревенеть на тюфяке в своих экскрементах?.. Алкоголик, страдающий манией преследования: два неизвестных с револьверами неотступно следят за ним и хотят пристрелить... Угрюмый больной, похожий на сектанта или толстовца, — он умышленно принижает себя, ходит босиком и напряженно думает о каком-то искуплении, как безумный герой «Красного цветка» у Гаршина... Черный, щетинистый, плосколицый мужчина закрывает глаза руками, всхлипывает и бормочет: «Я покончу с собой... я покончу с собой». Вчера вечером его сняли с пожарной лестницы Большого театра... Молодой эпилептик с дегенеративным арестантским лицом, широко открывая губы, бессмысленно четко отчеканивает окончания слов... Похожая на древнехристианскую подвижницу девушка не ест больше десяти дней и неподвижно лежит на спине, спеленутая простыней, как мумия.

— Ну что же вы, и сегодня не хотите есть? — спрашивает врач, поднимая ее иссохшую костлявую руку. — Тогда придется питать вас искусственно...

Девушка молчит, и по ее пергаментным щекам морщинится блаженная юродивая улыбка.

Рядом через одну кровать мечется и стонет забинтованная благообразная старушка, которая в припадке буйства порезалась оконным стеклом.

— Это безобразие! Почему меня схватили и привезли сюда? Я совершенно нормальна. У меня только пляска святого Витта, — возмущается молодая красивая шатенка. — Я не могу больше... Эта сумасшедшая старуха все время кричит...

На подоконнике у ее изголовья сохнет букет из ромашек и лиловых колокольчиков. Небольшая, изящная, как у ящерицы, голова театрально обмотана тюрбаном... из желтого шелкового платка. Она полусидит на кровати, прикрыв ноги одеялом. Большие светло-карие глаза зовут и умоляют...

Накинув на плечи ризой одеяло, высокая сухопарая больная молится в пустой угол...

Пикантная сероглазая блондинка просит о свидании со своим сожителем, находящемся в мужском отделении, и читает вслух его нежное мелко исписанное письмо. Об этой паре писали в газетах. Она целый год не выходила из комнаты, ее сожитель — инвалид с серебряной трубкой в простреленном горле, — уходя, запирал дверь на ключ. Соседи сообщили об этом в милицию, и ее нашли голой на куче тряпья, под изношенной солдатской шинелью. Среди накопившегося за год мусора на полу валялся окровавленный шприц с морфием.

— Все это раздули газеты... Я выходила по вечерам...

Говорит она вполне разумно, но пальцы ее, держащие папиросу, дрожат, зрачки расширены, точно атропином, и зубы у ней нехорошие, крошащиеся, темные, — наркоманка.

В одной из палат больные занимаются рукоделием. Миловидная молодая девушка истерически хохочет и кокетничает с доктором.

Где граница между здоровым и больным сознанием? Некоторые из больных, встреть я их в другом месте, показались бы мне вполне нормальными. Теперь же, наглядевшись в глаза сумасшедших, я начинаю замечать безумие и в глазах здоровых людей. Какая-то «сумасшедшинка» чудится мне и в пристальном взгляде Эльги. Она попросила разрешения просмотреть поименный список всех больных и, кажется, не нашла среди них никого «из наших».

После обхода сумасшедшего дома я чувствую себя подавленным, унылым — есть что-то заразительное в этом разложении человеческого сознания. Я с облегчением подставляю лоб под бьющую из-под стекла автомобиля свежую струю ветра и последний раз оглядываюсь на этот зеленый оазис безумия среди каменной пустыни города.

Прямо с Канатчиковой дачи мы отправились в Донской монастырь к могиле патриарха Тихона. Монахи давно уже выселены, и монастырские помещения отданы или музею, или под квартиры. Под старыми деревьями на выбитых каменных плитах, ведущих к ступенчатой паперти красного, пышного, в стиле барокко, собора, мальчишки играют в козны. За решетчатым окном сводчатой кельи женщина в синем платье накачивает огненный столбик примуса. В церковь к могиле патриарха нас не пропустили.

— Без билетов нельзя, — объявила бойкая сторожиха в красном платке. — С двенадцати до трех тут музей... понимаете, музей...

Эльга пошла к воротам покупать билеты. Около церкви направо в углу колесом ветряка торчит высокий крест из сложенных лопастей пропеллера над небольшим холмиком из дерна.

— «Летчик Александр Стефанович Рыбко, 23 лет, погиб на Туркестанском фронте 30 октября 1923 года», — прочел вслух Комаров. — Угробился бедняга в песочек. Совсем еще птенец. И рожица довольно симпатичная, смазливая.

С застекленной фотографической карточки, из жестяного побуревшего венка на нас весело смотрел безусый молодой человек с гладко причесанным пробором. Комаров садится на скамейку и закуривает. Синеватый дымок прозрачной струйкой вьется к залатанным жестью лопастям пропеллера, — точно бензинная вспышка готовящегося взлететь мотора.

Вместо спинки у скамейки — замшелый каменный саркофаг соседней могилы. Я с трудом разобрал полустертую надпись: Донского монастыря наместник архимандрит Аркадий, жития его было 72 года...

Заметив Эльгу, Комаров быстро потушил недокуренную папиросу.

— Я купила билеты. Сейчас нас проведут в церковь вместе с экскурсией. Какое безобразие, — возмущается Эльга.

По каменной дорожке среди могил гулко топочут каблуки молодежи. Слышатся шутки и смех.

— Текстильщики, сюда! — звонко, как в лесу на маевке, кричит, приставив рупором руку к губам, высокая с крымским загаром комсомолка в красной повязке.

Эхо ее молодого голоса, отпрянув от толстой церковной стены, теннисным мячом катится по зеленому дерну могил между черных обелисков надгробий к подножью монастырского кремля.

— Ну, куда лезешь? Говорят тебе, без билета нельзя, — останавливает сторожиха у двери забрызганного известкой парня, старающегося протиснуться в церковь вместе с экскурсией...

— Мне только приложиться...

— Приходи после трех. Тогда и прикладывайся...

Я вхожу последним и, как и все, наступаю на две чугунные плиты в каменном полу паперти. Из-под рваного веревочного половика, о который вытирают грязные подошвы, ржавеют литые надписи: Здесь положено тело... Здесь погребено тело...

— Товарищи! — ораторствует молодой человек, руководитель экскурсии. — Я уже говорил вам, что попытка православной церкви в лице патриарха Никона подчинить себе государственную власть, наподобие западной католической церкви, окончилась неудачей. Церковь всецело подчинилась правительству и стала чиновничьей организацией. Патриарх Тихон был последней ставкой контрреволюции. Он пытался бороться с советской властью, противился изъятию церковных ценностей во время голода. Но народные массы за ним не пошли. Здесь, как видите, его могила. Верующие украшают ее цветами, служат панихиды, конечно, в те часы, когда не функционирует музей. Мы им не мешаем — религия отмирает сама собой по мере роста агитации и ликвидации неграмотности...

Могила, направо от входа, в простенке между двумя окнами, кажется от развешенной хвои зеленой кущей. Посредине на возвышении под стеклянным колпаком сырной пасхой стоит белый патриарший клобук с золотым крестиком наверху и крылатой головой херувима. Вокруг — подсвечники со сложенными по три в пучок свечами, белые цветы — хризантемы, гортензии, астры и какие-то золоченые металлические, похожие на древнеегипетские, опахала. На стене — серебряный крест, а в окне — фотографическая карточка благообразного седобородого старичка, с добрыми глазами, в белом патриаршем клобуке.

Сухопарая старушка от свечного прилавка, в очках, перевязанных ниткой, и в белом платке, предупредительно поворачивает выключатель, и среди зелени ярко вспыхивает стосвечовая электрическая лампочка.

— Картузы-то, картузы-то снимите, бесстыдники, — укоряет старушка подростков, вошедших в церковь в кепках.

Звонкие голоса и шаги молодежи гулко отдаются под низкими сводами древней кладбищенской церкви. Точно задорный воробьиный выводок влетел в разбитые стекла и, бойко передравшись, прочирикав, выпорхнул из склепного сумрака на солнечный свет.

Эльга опускается на колени и ставит три свечки. Вместе с ней кладет земной поклон обрызганный известкой парень, просивший сторожиху пропустить его «приложиться», — наверное, сезонник-штукатур, он и в церковь захватил с собой длинную кисть, бережно обернутую на конце бумагой и завязанную бечевкой. Он быстро крестится и часто касается лбом каменных плит, — может, у него в деревне случилось несчастье: пожар, пала лошадь...

Остроносая болтливая старушка показывает Эльге могилу келейника за окном и рассказывает шепотом, как его убили ломившиеся ночью к патриарху грабители.

— После панихиды обязательно пойдите поклониться на его могилку...

Болтовню старушки прерывает вышедший из алтаря служить панихиду священник.

От склепного воздуха мне вдруг делается дурно, и я выхожу наружу. Сажусь на лавочку у могилы летчика и, вспомнив про записку сумасшедшего, вынимаю ее из кармана. Измятый клочок бумаги весь испещрен колонками мелких цифр вроде табель-календаря, но без обозначения месяцев. В конце приписка чернильным лиловым карандашом:

«1) Был Сережа отдал записку Огонек № 10.

2) Ванна лечебная.

3) Баня. 4) Экран №21

5) Приходила мама с Мишей Преображенское кладбище, о домашнем хозяйстве и о моем здоровье.

6) Все папиросы, вся колбаса и 2 яблока по случаю юбилея Сережи».

О чем просил, что хотел сообщить мне сумасшедший инженер этой жалкой своей запиской? Бумажка кажется мне заразной, и я испепеляю ее зажженной спичкой на саркофаге архимандрита.

Могила келейника, соблюдая иерархию и в смерти, скромно прикорнула зеленой ряской дерна к карнизу церковной стены и, вытягиваясь белым деревянным крестом с надписью «Яков Анисимович Полозов», заглядывает сквозь железную решетку окна на пышно декорированную, облепленную зажженными свечами могилу патриарха.

Тут же, рядом с памятником какого-то князя Голицына, чернеет небольшой гранитный обелиск с надписью:

Верному солдату Пролетарской революции павшему от предательских пуль банд Колчака

тов. Д. М. Смирнову

от Замоскворецкого Сов. рабоч. и красноарм. депутатов и Комитета Российск. Коммунистич. Партии Большевиков.

Даже сюда в бестолково, робко жмущееся вокруг церкви овечье стадо могил бичом ударила, заставив их расступиться, разрядившаяся над торчащей неподалеку гигантской антенной молния революционной грозы.