«Шведский самолет в Москве».

Под таким заголовком увидел я в вечерней газете черный смазанный снимок аэроплана с темными человеческими силуэтами, среди которых узнал Эльгу, Комарова и себя. В заметке сообщалось о том, что шведское общество «Аэротранспорт» вместе с финляндским «Аэро» проектирует установить воздушное сообщение Стокгольм — Гельсингфорс — Ленинград (а может быть, и Москва) и что «ORN» («Орел») удачно совершил первый пробный полет.

Так вот почему Эльга запретила мне говорить по-русски!

После обеда я немного отдохнул в номере, но меня скоро разбудил Комаров и сообщил, что ночью мы вылетаем, куда — он не сказал. За столиком в ресторане нас поджидала Эльга.

...Половина первого ночи. В зале довольно много публики... Играет оркестр, танцуют. Эльга — сумрачна, чем-то озабочена и не разговаривает со мной. Комаров же весел и жизнерадостен. Он предложил Эльге потанцевать и, когда она отказалась, нашел себе другую партнершу за соседним столиком. Танцует он с увлечением, никак не подумаешь, что руки, нежно обхватывающие женскую талию, и ноги, ловко выворачивающие на паркете па чарльстона, недавно еще нажимали на рычаги и педали аэроплана. Рядом с ним танцует другая пара: пожилой бритый, лысый мужчина с огромными очками в роговой оправе, что делает его похожим на рыбу, и высокая худая девушка с выкрашенными красной хной мальчишескими волосами, с подведенными маковыми тычинками ресниц и карминными пиявками губ. У нее такие тонкие ноги в туфельках-балетках, что кажется, они вот-вот хрустнут и переломятся от неловкого движения.

В залитом электрическим светом аквариуме зала — нерест фокстрота. Траурные самцы трутся черной шевиотовой чешуей о шелковую радужную кожицу самок в жажде вечного оплодотворения. И музыка танца звенит сладострастной жалобой неразрешимой звуковой импотенции...

Тонконогая девушка почему-то заинтересовала меня. Она поднялась вместе со своим кавалером в низкий коридор, где расположены отдельные кабинеты. Я видел, как официант закрыл за ними дверь и, пригнувшись, припал к замочной скважине или пробуравленной дырке. Заметив меня, он быстро выпрямился и отошел от кабинета.

Эльга с Комаровым сидят за столиком и, кажется, не беспокоятся о моем отсутствии.

Я в несколько секунд решился на бегство. Без кепки, без пальто, вниз по лестнице и на улицу. Когда они хватятся, будет поздно — не станут же из-за меня откладывать перелет...

Я благополучно миновал ливрейного сереброгалунного швейцара, бесшумно распахнувшего передо мной зеркальные двойные двери. У подъезда стоял автомобиль, и перед ним шофер в меховой куртке. Он обернулся ко мне, и я узнал нашего бортмеханика-шведа.

— All right! All right! — хлопнул он меня по плечу: — Wir fahren sogleich.

И дружески-крепко взяв под руку, болтая что-то на ломаном англо-немецком языке, потащил меня назад в залу ресторана.

Есть что-то тревожное в полночной загородной автомобильной поездке, как будто везут на какое-то недоброе дело. По зубам оскоминой саднит холодок и нервничаешь: часы перед рассветом, перед родами солнца, всегда томительны для тех, кто не лежит в забытьи. Небо темное, звездное, и мне не верится, что скоро я буду висеть в нем на еще более быстрой, гулкой и шаткой машине.

У Страстного нам перерезал дорогу крытый такси с подозрительной парочкой и, состязаясь в скорости, понесся рядом по Тверской-Ямской. Около Бегов из дверцы протянулась женская рука и, пустив по ветру светлячка непотушенной папиросы и помахав нам, задернула штору. Такси, подпрыгивая задком, свернул в пустынные аллеи Петровского парка.

— Карета любви, — сострил Комаров.

Часовой с винтовкой, проверив при свете фонаря документы, пропустил нас на Ходынский аэродром. Еще рано, не видно ни летчиков, ни пассажиров, хотя в летнем, похожем на дачное помещении станции светится электричество. Но мы туда не заходим и идем прямо на поле, где в темноте белеют два больших самолета: «Дорнье-комета» (Москва — Харьков) и «Юнкере» (Москва — Берлин). Омытые росой серебристые дюралюминевые крылья поблескивают слабым отсветом звезд и фонарей с шоссе. Невдалеке в сторонке стоит и наш готовый к подъему «ORN».

Странно, что нас никто не провожает и мы улетаем точно украдкой, не дождавшись рассвета.

— Hinein! Hinein! — торопит меня швед-бортмханик, подсаживая Эльгу, и, бешеной автомобильной гонкой промерив Ходынку, мы повисаем в ночном воздухе над электрическим сполохом Москвы.

В кабинке — полутемно. Устроившись поудобнее, я скоро задремал. Мне начинает казаться, что я еду в возке по зимней дороге. Это ощущение до того реально, что я слышу скрип полозьев, топот лошадей, покрикиванье кучера...

Когда я очнулся, солнце уже взошло. День — ясный, но ветреный. Меня, должно быть, укачало: во рту горечь и томительно тянет стошнить. Жаль, что нет готовых пакетиков для рвоты!

Я полез в карман за носовым платком и нащупал склянку. В желтом далматском порошке перекатывалась круглой свинцовой пулькой кульбинская пилюля. Я высыпал ее на ладонь и проглотил со слюной. Самовнушение? Головная боль и горечь во рту остались, но позыв к рвоте прошел.

Эльге тоже нехорошо. Лицо у нее серое, и она что-то нюхает и смачивает себе виски. Швед-бортмеханик ковыряется в моторе и через рупор перекликается с Комаровым. Летим мы невысоко, метров на пятьсот, над лесистой заболоченной равниной.

— Пересядьте вперед! — крикнула мне Эльга.

Думая, что перемещение груза необходимо для уменьшения качки, я сел рядом с бортмехаником. Эльга стала о чем-то перекликаться с ним по-шведски. Он угрюмо посмотрел на меня, опустил стекло у дверцы и застегнул пояс у сиденья. Я тоже хотел застегнуть свой пояс, но не успел. Эльга кошкой вцепилась мне сзади в плечо и с криком «предатель» больно хлестнула по лицу бархатной сумочкой. Растерявшись от неожиданности, я привстал, чтобы защититься от ее ударов, но меня схватил и прижал спиной к дверце бортмеханик. Самолет накренился на бок, и в люк окна я вдруг увидел на мгновенье со страшной высоты зеленую землю, а затем искаженное ужасом лицо Эльги в красноватом блеске выпихнувшего из мотора пламени. Дверца под моей тяжестью распахнулась, и я, как стремнина, полетел стремглав в обморочную пропасть. Сквозь трезвон темноты, как далекие голоса переговаривающихся над захлороформированным хирургов, донеслись до меня отрывистый резкий клекот шведа-бортмеханика: «контакт» и неторопливый певуче-акающий мужицкий говорок: «Так... Так»...

Я открыл глаза: надо мной голубело дневное небо с огненным метеоритом горящего аэроплана, который скатился падучей звездой и пропал в углу дрогнувшего века. Вместо него выросла надгробным памятником серая бетонная будка с черной надписью: «Не дотрагиваться! Смертельно!» с изображением черепа, двух скрещенных берцовых костей и красного зигзага молнии.

Я хотел отползти от нее подальше, но не смог. Странное ощущение! Ясное сознание, покой, никакой боли, но я совсем не чувствую своего тела, хотя и вижу его, как будто у меня одна голова, а все остальное чужое, не мое. Постепенно это оцепенение проходит, и я начинаю шевелить сначала пальцами, потом руками и ногами, которые не болят, но плохо слушаются, точно я их отлежал или отсидел.

Красная молния на черном черепе кружит, как жирный картофельный бражник Мертвая Голова. Это она гипнотизирует и держит меня в оцепенении. Это ее ожог медленно стекает с меня электричеством в подзольную землю!

Я откатываюсь от бетонного склепа и, полежав немного, осторожно встаю. Нет, это не звон в ушах, а шум воды...

Высокий глинистый берег, и под ним — клокочущая ледоходом порожистой пены взбешенная река с поперечным валом водопада и белым вокзальным зданием гидростанции...

Волховстрой!