Течёт моя Волга…

Зыкина Людмила Георгиевна

Эта книга с первых же страниц подкупает откровенностью, простотой изложения, оригинальностью оценок. Людмила Зыкина, снискавшая поистине всенародную известность и любовь, повествует о своей жизни и творческой биографии. Книга пронизана радостью встречи с Песней, чудесной музыкой, талантливыми людьми, с которыми автору довелось работать, общаться, дружить.

Эта книга будет интересна не только многочисленным почитателям таланта великой певицы, любителям отечественного и зарубежного искусства, истории родной страны, но и самому широкому читателю.

 

К читателю

За калейдоскопом житейских будней и забот незаметен стремительный бег времени, которое так безжалостно укорачивает длинный ряд годов, прибавляя вовсе ненужные морщины. Зато воспоминание сглаживает их, омолаживая лик, делая его светлее, одухотвореннее.

С необычайной яркостью вспоминаю давно и не очень давно прошедшее, живо воскрешаю в памяти подробности множества встреч, лица замечательных людей звучат в ушах, словно это было вчера, их голоса. Иных уж нет, а те далече, сказал поэт, наверное, не без горечи и грусти. Что поделаешь, бессмертен лишь Господь Бог, разлука же, как известно, уносит любовь, и не только ее.

Однажды я спросила Родиона Щедрина: «Что такое счастье?» Он ответил: «Это тепло человеческих встреч». Сказано точно и всеобъемлюще.

Действительно, тем и прекрасно искусство, что за отданное ему душевное горение оно не только одаривает яркими и волнующими минутами творческого удовлетворения, но и помогает открывать в людях неведомые им самим драгоценные тайники, те их черты и особенности, которые обычно дремлют под спудом повседневности. В этом и состоит счастье моей профессии, моей жизни. Счастлива я тем, что пела не только на всех лучших концертных площадках планеты, но и на неказистых подмостках родных новостроек, на палубах больших и малых военных кораблей, на сценах Дворцов и Домов культуры поморов, нефтяников, газовиков, шахтеров, судостроителей, сельских тружеников… Ведь песня — это как объяснение в любви, и я не устаю признаваться в этом чувстве к своему великому народу, надеюсь, не промотавшему своих сил и не отчаявшемуся в своем стремлении возродить мощь России.

Давно-давно я прочла у Сент-Экзюпери, что «единственная настоящая роскошь — это роскошь человеческого общения». Тогда, по молодости, я не задумывалась над смыслом и значением этих слов и лишь годы спустя до конца поняла, как прав оказался французский летчик, одаренный поэт и писатель, одержимый искатель, герой. Он и сегодня может служить примером для всех и каждого своей интеллектуальной деятельностью, моральными качествами. И как близки оказались понимание счастья и роскоши русского композитора и пионера французской авиации.

Мне еще и повезло. На родине и за ее пределами жизнь сталкивала меня и сталкивает поныне с интересными талантливыми людьми, часть которых, можно сказать, — явление, целая эпоха в мировом искусстве. Им также уделено значительное место в книге. В целом же это не биография, не монография и уж тем более не исследование моего или чьего-либо творчества. Это все лишь беглые наблюдения о встречах, общении, о том, что сохранила и несет через годы память. Думаю, что они кого-то заинтересуют, принесут пользу, пригодятся для понимания роли и места человека в жизни, искусстве.

Учла я и многочисленные просьбы моих слушателей написать о своем детстве, юности, о том, какими тернистыми путями шла к песне.

Источников в работе над этой книгой было несколько. Это и мои ранние опубликованные размышления об искусстве, и довольно объемистый архив о творческом пути, заботливо собранный мужем, и газетные и журнальные статьи о деятелях культуры.

Не скрою от Вас, читатель, что всех, о ком я пишу более или менее подробно, я любила и люблю и вполне допускаю, что, рассказывая о них, я в чем-то не совсем беспристрастна. Ну что ж, вольному воля, да и может ли человек вообще быть бесконечно беспристрастным, особенно на крутых поворотах жизни, судьбы? Вряд ли. Да и не в этом суть. Главное не отказываться от своих убеждений, симпатий, друзей, веры.

Архангельское

 

Глава I

Истоки

Я уже проснулась, сон отлетел, но глаз не открываю: мне кажется, что так, с закрытыми глазами, лучше слушать бабушкин голос и, главное, вдыхать запах вкусного-превкусного пирога-курника, который готовят на кухне…

Но это сладостное полузабытье длится несколько мгновений. Мне уже шесть лет, и сегодня, в воскресный день, непременно дадут какое-нибудь важное поручение — например, помочь накрывать на стол.

— Вставай, Милуша! — нараспев говорит папина мама Василиса Дмитриевна. Только она называет меня так, я же зову ее по-деревенски: Васюта, бабушка Васюта.

Иду на кухню — здесь просторно, чисто, как в деревенской избе, — и получаю свою долю пирога. Верчусь у бабушки под ногами. Сегодня семейный обед, и в комнате нашей скоро станет тесно: придут родственники — мои тетки с мужьями и детьми.

Мы живем на самом краю Черемушек (теперь мест этих не узнать: недавно завернула в родной уголок — ни дома, ни тропки не нашла).

Неподалеку из-под земли бьет ключ.

Полтораста шагов вприпрыжку — и я на берегу полузаросшей реки. Оглядываюсь вокруг — ни души.

Стягиваю через голову стираное-перестиранное платьице и осторожно погружаюсь в студеную ключевую воду.

Вода прозрачна до самого дна: все камешки, все песчинки как на ладони, а в глубине медленно плавают черные неторопливые пиявки. Я их очень боюсь, но вида не подаю — воспитываю волю; стою на одной ноге и начинаю счет. Дойдя до десяти, умиляюсь собственной выдержке, прибавляю еще один десяток, затем другой — так до трехсот.

Пора возвращаться, а уходить не хочется. Но дома ждет праздник и, что самое важное, — бабушкины песни.

…Не так давно в одном из писем я прочла о себе стихотворные строчки:

Как в Рязани, на окраине, Родилась девчонка…

Насчет окраины — верно, только я — москвичка, родилась в Черемушках, как потом выяснилось, в один день с Вильгельмом Кюхельбекером, Ильей Глазуновым, Тихоном Хренниковым — 10 июня. А вот исток наш, родительский корень, действительно рязанский.

Бабушка моя была родом из-под Скопина, из деревни Лопатино. Это неподалеку от есенинских мест, на границе, как там говорят, «московщины» и «рязанщины». Много лет собиралась я съездить на родину к бабушке, да все как-то не получалось; наконец собралась, поехала. Только никого из знавших Василису Дмитриевну в деревне уже не осталось.

А была она известная на всю округу песельница.

Пела бабушка Васюта, как сама любила говорить, «нутром»; песня буквально клокотала в ней, хотя она почти никогда не повышала голоса.

Из своего горла она извлекала просто удивительные звуки, и была для нее песня отдушиной в трудной, порой нерадостной жизни.

Когда умер дед и гроб его поставили на стол в центре комнаты, бабушка не плакала — она запела вдруг высоко, скорбно и протяжно. Я дернула ее за сарафан:

— Ты что, бабуля!

Потом уже, когда вернулись с кладбища, сели помянуть дедушку, объяснила мне:

— Песня, Милуша, лечит всякую тоску-печаль…

Высокая, статная, всегда в чистом платье, говорила тихо, неторопливо, и все ее уважали, слушались. В неисчерпаемой певческой кладовой держала она «про запас» замечательные подголоски.

Преклоняясь перед бабушкой, уже все ее песни я выучила наизусть и сама тайком пробую петь. Но больше всего мне нравится, как после некоторых слов она по-особому прищелкивает языком и еле слышно выводит голосом — р-р-р-р-р!.. Я стараюсь ей подражать, но у меня ничего не выходит…

— Милуш, что задумалась? — спрашивает бабушка. Ой, и вправду задумалась, замечталась… А все-таки как это она, Васюта, делает свое «р-р-р-р»?..

Была в бабушке особая «великатность» — лесковское это слово соединяет в себе «великолепие» и «деликатность».

Для меня она — самая красивая и сильная. Очень любила свой дом, детей, внуков и внучек. Никогда не знала, что такое хворь.

Когда перебрались из деревни в Москву, поселились все в тесной комнатенке.

Бабушка огляделась, улыбнулась:

— Ничего, землянку выроем…

И в самом деле — взяла лопату, мы ей помогли и за сутки соорудили настоящий подземный дом. Зиму там прожили — и тепло было, и сухо, и чисто…

Не могла бабушка без леса. Знала вокруг каждый кустик, каждое грибное или ягодное место.

Уж и видела она плохо. Но войдет, бывало, в лес и бросит невзначай:

— Ну-ка, внученька, гребани вон там!..

Я недоверчиво подхожу, наклоняюсь — точно: стоит, спрятавшись под кустом, ядреный белый гриб… Как она угадывала — осталось для меня загадкой.

Теперь, когда хоть на несколько часов удается вырваться в подмосковный лес, я тоже, кажется, понимаю, слышу и рощу, и речку.

…Так и стоит перед глазами то воскресное утро в нашем небогатом доме. Хлопнула дверь — мама пришла с дежурства. Не передохнула, пошла помогать свекрови.

Маму мою звали Екатерина Васильевна. Работала она нянечкой-санитаркой в больнице. За отца моего, Георгия — Егора по-деревенски — девятого бабушкиного сына, вышла замуж поздно, «по-городскому». Когда я родилась, маме уже было двадцать семь лет.

Мама торопится, суетится: скоро гости пожалуют. А я все пристаю к ней, не отхожу — пусть наденет любимую мою розовую кофточку. Она у мамы — единственная выходная.

Пришли родственники — мои тетки с мужьями и детьми. Я сижу смирно, жду конца застолья, ведь самое интересное не сейчас — потом, когда начнут петь.

Но они все медлят, все говорят про свое, что меня, девчонку, совсем не занимает.

И вот наш скромный пир окончен. Пора бы им запеть — от нетерпения я себе места не нахожу. Бабушка наклоняется к маме, шепчет ей на ухо. Та улыбается, что-то негромко говорит отцу, и все смотрят на меня. В самом деле, почему они томят?

— А ну-ка, Милуш, давай запевай! Как я тебя учила! — говорит бабушка мягким и в то же время повелительным тоном.

Я даже сразу толком не поняла, чего от меня хотят. Как это — запевать?

Выпрямилась, напряглась. Голос у меня слабенький, хрупкий.

— Легко, легко запевай, — это уже мама просит, — не бойся!

Я начинаю все ту же, бабушкину и мамину любимую «Соловей кукушку уговаривал».

Допела, чуть не убежала из-за стола от страха. Кругом захлопали, а бабушка перекрестила — благословила меня:

— Ну вот и смена…

Первое мое «соло», первые мои аплодисменты…

Вступили взрослые — согласно и стройно: сначала тетя Паша, мамина сестра, завела «Вот вспыхнуло утро».

Какие же были у моих родственников чудесные голоса! Позже в Хоре имени Пятницкого, и на радио, и просто в деревнях встречала я сотни певцов и певиц. Но таких голосов, как в доме нашем, таких подголосков не слышала больше нигде!.. Теперь, спустя много-много лет, могу «разложить по полочкам»: у бабушки был альт, у отца — бас, у тети Паши — скорее всего, меццо. А вот у мамы голос был совершенно своеобразного тембра, высокий, с колоратурным взлетом.

Потом запевала мама, а бабушка подтягивала: «Степь», «Вот мчится тройка почтовая», «Хас-Булат удалой», «Последний нонешний денечек» и «Шумел камыш, деревья гнулись» — в ту пору нежная, грустная песня, которая еще не обрела теперешней «хмельной» популярности.

В доме нашем, в семейном хоре, пели очень строго — ни одной вульгарной, разухабистой интонации, а репертуар был самый разный: и жестокие романсы, и городской фольклор, и самые что ни на есть старинные, заповедные, что ли, деревенские песни. Тут уж, конечно, задавала тон бабушка — несравненная мастерица. Стелилась у нее песня «по-рязански», как Ока в полях — с извилинами да с загонами. Голос то жаворонком взмывал ввысь, то, будто скользя по облакам, устремлялся вниз, к земле, породившей эти чудо-песни.

Родила я сына в поле, Дайте счастья ему, Дайте долы!

Много лет спустя в исследованиях фольклористов я прочитала, что это особая манера — «петь волнами», когда звук украшает легкая вибрация. Верхние ноты при этом буквально тают, «испаряясь» на лету…

Вспоминаю о днях детства, о доме нашем, о бабушке, о маме еще и потому, что некоторые журналисты до сих пор пишут, будто с самых юных лет проявилось во мне «стремление к сцене», «тяга к музыке» и даже «предчувствие высокого призвания».

А все было не так. Вернее, не совсем так.

Не сцена, не концертная эстрада манили меня тогда. Как и тысячи моих сверстниц, бредила я именами Чкалова, Байдукова, Ляпидевского, Белякова и, конечно, героинями-летчицами — Расковой, Гризодубовой, Осипенко.

Была я коренастая девчонка, носила значок ГТО первой ступени — еще на цепочке. Играла и в волейбол, и в футбол, даже в хоккей — ни в чем не хотела уступать мальчишкам. Летом с велосипеда не слезала. Сама его ремонтировала, разбирала и собирала, смазывала подшипники, исправляла то и дело колесные «восьмерки» — неизбежные следы ухабов и ям. «Что ты все время возишься с этим несчастным велосипедом? — возмущалась мама. — Свет клином на нем сошелся. Век бы с него не слезала, скоро спать на нем будешь…»

Обожала копаться в моторах; после войны даже на мотоцикле трофейном носилась по Черемушкам. И каждый самолет провожала взглядом.

Через много лет выпадет мне счастье дружить с наследниками чкаловской славы — летчиком-испытателем Георгием Мосоловым, космонавтами Юрием Гагариным, Валентиной Терешковой, Павлом Поповичем, Виталием Севастьяновым, Владиславом Волковым. Они и сегодня для меня воплощение той несбывшейся далекой мечты детства — сесть за штурвал самолета, высоко-высоко взлететь над землей…

…Жили мы трудно. Мама очень уставала на работе, и особо заниматься мною ей было некогда. Учила она меня шитью; я и сейчас науки этой не забыла. А за шитьем тихонько напевала.

Песню про вышивальщицу и моряка, возможно, многие слышали с телеэкрана; я спела ее режиссеру Марлену Хуциеву, и она зазвучала в его фильме «Был месяц май»:

На берегу сидит красотка. Она шелками платье шьет. Работа чудная по шелку, У ней цветов недостает.

Отец работал до войны на хлебозаводе. Была у него светлая голова, хотя иностранными языками и не владел, высоких титулов не имел. «Работать плохо — себя не уважать», — любил говорить он. Слова отца я пронесла через всю жизнь, служили они мне путеводной звездой.

Видя мою тягу к музыке, к пению, откуда-то принес балалайку, мандолину, какие-то дудочки, свирели…

Я выучилась играть русскую, цыганочку, страдания на гармошке и на струнных. Труднее всего осваивала почему-то гитару, но одолела, разучила вальс и даже… болеро.

Мне, наверное, повезло — главный врач больницы, где работала мама, очень любил искусство, музыку, песню. Клуб при этой больнице славился своей самодеятельностью: танцорами, чтецами, певцами. Потом я наших девочек-танцовщиц встречала и в «Березке», и в ансамбле Игоря Моисеева. «Гремели» и наши певицы — Надя Щеглокова, Нина Гаврина. Вспоминается мне Нинин голос с удивительно красивым тембром, с неповторимыми низкими обертонами — талант у нее был несомненный.

Я стала ходить в клуб — не петь, а танцевать, даже в драмкружке занималась.

Первой обратила на меня внимание наша соседка Антонина Ивановна Кормилицына. Была она полная, высокая, особенной легкой стати. Ездила на велосипеде — это тогда было в диковинку.

Антонина Ивановна любила петь — и не только песни, помню, разучивала даже оперные партии.

Почему-то очень верила она в меня, в мой голосок и бывало говорила:

— Есть у тебя огонек, который не у всех зажигается…

Первой она учила меня самым элементарным житейским премудростям — как двигаться, не размахивая руками, не сутулиться, не горбиться. «Надо, — повторяла она, — не идти, а нести себя…»

Осталась у меня с той поры одна-разъединственная фотокарточка: косы, прямой пробор. И дата — 1941 год…

С того памятного утра 22 июня в жизнь мою и моих сверстниц ворвалась война. Слова Молотова по радио словно провели черту между спокойной жизнью и большой бедой, которая обрушилась на нашу страну. Тревожный ритм столицы, готовящейся отбросить и разгромить врага, бессонные дежурства на крышах домов, где вместе со взрослыми мне пришлось тушить немецкие зажигалки, — такой запомнилась мне Москва в первые месяцы войны.

В больницу, ставшую военным госпиталем, каждый день доставляли раненых. Рядом с нашим домом, у окружной железной дороги, было общежитие медицинских сестер и санитарок.

Красноармейцы забегали к девчонкам на «разговоры». На столе появлялось нехитрое угощение — чай да баранки. Я тоже туда приходила, забивалась в уголок. Грустными были те посиделки — через какое-то время ребята уезжали на фронт, и след их терялся.

Я засиживалась в общежитии по вечерам. Виною тому был совсем молоденький солдат по имени Виктор. А точнее, гитара его и песни. Я просто замирала от восторга, когда он брал три-четыре аккорда и начинал старинную ямщицкую:

Вот мчится тройка почтовая По Волге-матушке зимой. Ямщик, уныло напевая, Качает буйной головой.

Особенно мне нравилась «Бежал бродяга с Сахалина».

А еще научил меня Виктор:

По муромской дорожке Стояли три сосны… Со мной прощался милый До будущей весны.

Сколько потом ни пела и ни слышала я песен, строки эти всегда поражают меня какой-то безыскусной, прозрачной грустью. Это, наверное, потому, что очень уж созвучны были они настроению людей летом и осенью 1941-го:

Со мной прощался милый До будущей весны…

Осмелела я и как-то на посиделках взяла гитару. Пела старые — бабушкины, мамины, и новые — военные песни.

А скоро стало не до песен. Отец ушел на фронт. Иждивенческой карточки нам не хватало. Мама продолжала работать санитаркой, надо было зарабатывать и мне. Вот и поступила я на станкостроительный завод ученицей токаря. Когда писала заявление, прибавила себе два года — иначе бы не взяли.

Дорогой мой Московский станкостроительный имени Серго Орджоникидзе!..

Давно уже строгие городские власти наложили запрет на фабричные гудки. А в те дни по всей окраине пели они, перебивая друг друга, торжественно и чуточку тревожно.

Утро. Смена.

Толпы людей наполняют и Донской, и Люсиновку, и Шаболовку. Из набитых до отказа трамваев гурьбой высыпают на остановку рабочие.

Вместе со всеми иду к проходной и я — ученица, а потом токарь — «Зыка» по-заводскому…

Меньше чем за три месяца получила третий разряд и стала работать самостоятельно.

Трудно узнать теперь родной цех. Стены только, может, и сохранились. И прежнее рабочее место не отыскать среди современных станков. Наверное, здесь, поближе к углу, стоял в сорок первом мой старенький обдирочный.

Чтобы управлять станком, подставляла скамеечку. Работать было интересно, но все время хотелось спать — я же еще и в школе училась, уроки допоздна готовила. Однажды, чтобы не заснуть, запустила еще соседний станок и стала переходить по очереди от одного к другому. Пришлось здорово попотеть. Но норму перевыполнила, и вручили мне четыре красных флажка как ударнице. А за досрочное освоение станка выдали премию 75 рублей… Скоро присвоили пятый производственный разряд.

Как-то прислали мальчишек — старше меня по возрасту — осваивать токарное дело. Ох, и намучилась я с ними, непутевыми! Один говорит:

— Научишь нас, Зыка, чечетку плясать — будем тебя слушаться.

Чтобы завоевать авторитет, пришлось согласиться. Куда денешься…

Всякое бывало. Но и сейчас, объездив полсвета, прихожу я на свой завод по самой искренней душевной потребности. И пропуском заводским — горжусь.

Спустя годы, лет через двадцать пять, я приехала на гастроли в Тбилиси. Повели меня, как на экскурсию, по цехам крупного авиационного завода. Зашли со свитой и в механический, где шумели мои родные токарные. Поглядела на новые станки и ахнула — куда там равняться на них моему ДИПу! Красавцы, да и только. Подошла к одному, к другому…

— Ну что, Людмила Георгиевна, может, вернетесь в свое детство, поработаете у нас смену-другую, поможем, если что, — молвит кто-то из сопровождающих.

— На смену-другую времени нет, а так могу что-нибудь и выточить на токарном…

— Правда?

— Правда, и только правда, и ничего, кроме правды, — говорю почти серьезно.

— Тогда попробуем, — слышу в ответ.

Подвели к станку, дали заготовку.

— Какая сталь? — спрашиваю.

— Сталь сорок пять.

— Резцы заточенные есть или самой заточить?

— Есть, есть…

— Где техпроцесс или карта операционная?

— Пожалуйста, — суют в руки чертеж.

Вижу, деталь несложная — вал, наверное, редуктора какого-нибудь. Закрепила заготовку в патроне, подвела суппорт, затем защитный экран (техника безопасности превыше всего! — так меня учили), нажала пусковую кнопку и — вперед! В эти минуты я почему-то почувствовала себя оперирующим хирургом в окружении группы ассистентов. Только ассистенты мои стояли неподвижно, молча, словно завороженные, в ожидании чего-то необычного. «Нет, ребята! — думаю, — вам меня на абордаж не взять. Не выйдет. Не такие проверочки на веку своем видывала».

Все положенные операции выполнила, выключила станок, проверила размеры, положила вал на тумбочку, вытерла ветошью руки и взглянула на обалделые лица.

— Вопросы есть? — спрашиваю. Молчание, улыбки. — Вопросов нет. Пошли дальше.

В конце 1943-го, зимой, раненого отца привезли в Москву. После госпиталя он несколько дней провел дома. Как увидел меня — худую, голодную, пошел к знакомому директору хлебозавода, упросил его взять меня к себе.

Я всего две недели там проработала — и сбежала: не по мне это было. Пошла к знакомым по клубу девчонкам, в пошивочную мастерскую. Заказы выполняли разные. Но особенно запомнилось, как шили воротнички для солдатских гимнастерок.

Работая на хлебозаводе, успела я познакомиться с первой в моей жизни настоящей профессиональной певицей — солисткой филармонии Еленой Сергеевной Вяземской. Она случайно увидела, как я пляшу, как частушки пою, и предложила:

— Будем вместе работать в кино перед сеансами…

В понимании бабушки, матери, отца «работать» означало только одно: что-нибудь делать руками — вытачивать втулки и шпиндели, шить рукавицы и гимнастерки, сеять и убирать хлеб… Петь да танцевать — какая же это работа?

И вот в нетопленом фойе кинотеатра «Художественный» узнала я, что и петь, и танцевать — это тоже труд. Зрители ладоней не жалели… За песню и за танец награждали в ту зиму самым драгоценным — буханкой хлеба.

К пляскам я приобщилась еще до войны, в больничном нашем клубе научилась танцевать и русскую, и цыганочку, и гопак, и танец с шалями — старалась походить на бабушку, важно так ступала.

В нашей с Еленой Сергеевной «бригаде» я несла, так сказать, хореографическую нагрузку. Частушки были приложением:

Кто военного не любит, Я советую любить. Образованный парнишка Знает, что поговорить.

Но как-то заболела моя старшая напарница (а выступать должны были в госпитале), и пришлось мне заполнить всю программу: и «Синий платочек», и частушки, и чечетка, и затем еще «Липа вековая» и «Матушка, что во поле пыльно».

С того раза зачастила я с гитарой в больничные палаты…

В госпитале, там, где сейчас Институт хирургии имени А. В. Вишневского, лежал парень-танкист, Сергеем его звали, — весь обгоревший был, в бинтах. Никого к себе не подпускал. Его даже шаги раздражали. Как-то сказал он дежурной сестре, чтобы я к нему зашла. Попросил спеть для него одного. Пела я ему захаровские: «И кто его знает, на что намекает…» и «Белым снегом».

— Ты будешь артисткой, это точно, — сказал он.

Мы подружились. Сергей даже доверял мне писать письма его родным. Кто знает, может, и жив он, Сергей, тот танкист, которому я пела…

Вот и наступил сорок пятый. Год Победы.

Очень хотелось мне, шестнадцатилетней, быть красивой в тот день всенародного торжества: достала брошку, заколки, причесалась, бантики разгладила. Подружки осмотрели — все ли как надо, нарядно? Страшно волновалась — праздник-то какой! Как сейчас помню, пела «Огонек», потом под гитару «Бежал бродяга» и даже душещипательный романс «Вернись».

В том концерте я одна «представляла» песню — кроме меня были только чтецы, танцоры, музыканты. Это, наверное, и сыграло свою роль — петь заставили много, долго не отпускали со сцены.

Искусство все больше завладевало моим воображением — и стала я ходить по вечерам в совхозный черемушкинский клуб.

Иногда — вот уже столько лет спустя — приходят ко мне за кулисы после концерта мои подружки по тому клубу, и начинаются воспоминания, разговоры, песни.

Шел голодный сорок шестой год… Работали мы, учились, пропадали в клубе, и, казалось, счастливее нас — в стареньких, перешитых платьицах да пальтишках — нет в целом свете.

Я и мои подружки по-девичьи, «из любви к искусству» ухаживали за нашим баянистом Павлом — лишь бы играл, лишь бы сочинял песни. Сами придумывали слова частушек и лирических попевок.

Дорога в клуб шла через пруды. А над прудами склонялись к воде большие раскидистые ветлы…

Я про ветлу написала стихи, а Павел подобрал мелодию.

Как только все успевала!

И думать не думала, что стану артисткой.

Актеры, считала я тогда, это особый, избранный народ, и внешне красивый, и обязательно одаренный, и все ими восхищаются.

Когда удавалось скопить немного денег, я отправлялась в кинотеатр «Ударник». В основном туда ходили не для того, чтобы посмотреть новый фильм, а «на джаз», «на певцов». Фактически в малом зале «Ударника» давали эстрадное представление.

Его звездой, украшением программы была Капитолина Лазаренко.

…На эстраду выходили музыканты — трубачи, саксофонисты, гитаристы, пианист, ударник. На них были ослепительно белые костюмы, темные галстуки. Играли слаженно и уверенно, почти не заглядывая в ноты, всем своим видом показывая, что дело свое знают в совершенстве.

Певица появлялась на сцене без объявления — высокая, изящная, хорошо причесанная, в красивом платье.

Первые аплодисменты предназначались даже не песне, а ей самой, ее облику, костюму. «Встречают по одежке» — я много раз убеждалась в правильности этих слов по отношению к сцене.

Капитолина Лазаренко начинала спокойно, задушевно. Это была популярная в те годы песня:

Разве у вас не бывает В жизни подобных минут?

Во время инструментального проигрыша вперед выходили два трубача и вставали справа и слева от певицы. Она дарила им такой ласковый взгляд, что зрительный зал, тронутый милой улыбкой любимой артистки, взрывался от аплодисментов.

Это был праздник, настоящий Праздник в не досыта евшей, еще не залечившей раны столице.

Ощущение праздника не покидало меня и в клубе.

Был он маленький, невзрачный, с низкими потолками. Но нам казался дворцом. Чистым, светлым, высоким. Приходила сюда молодежь из соседних совхозов, рабочие, школьники… Сами убирали, надраивали до блеска полы. А как он светился в праздники, наш приветливый и уютный клуб!

Руководил им Михаил Нариньян. И хоть рядом был другой клуб — кирпичного завода — с огромной по тем временам сценой, с просторным и светлым фойе, со всей округи шли к нам.

Сколько сыграли мы концертов, поставили спектаклей! Даже устраивали — это в послевоенную-то разруху! — вечера мод. Ни о каких дорогих тканях, конечно, и не мечтали. Простой ситец и то купить было трудно. Многие наши девчата работали в пошивочных мастерских и вот к таким вечерам шили обновы, придумывали всякие вытачки да бантики…

Концерты были для нас и житейским подспорьем. Раз в неделю мы давали платное представление, и весь сбор шел на театральные костюмы, на туфли; иногда устраивали себе «пир» — кипяток с сахарином, булкой и чайной колбасой.

Не потому вспоминаю я это, чтобы упрекнуть молодых: все, мол, теперь не то, что тогда.

Но вот заглянула я как-то в план работы большого новенького заводского Дворца культуры — и концерты, и диспуты, и спектакли, и спевки, и танцы (под баян — радиолы не было!), и ситцевый бал, и еще Бог знает что выдумывали. Было у нас и кино, и план по выручке, но после фильма, за полночь, мы репетировали!

Мама слушала нас и иногда в шутку говорила:

— Прямо свой хор Пятницкого…

Мама моя была малограмотная, но, выросшая на народной песне, она твердо знала, что есть на свете высокий и благородный образец народного пения — Хор имени Пятницкого. И когда из черной тарелки радио доносились захаровские песни, замирала она, слушала с благоговением.

Ни она, ни я, ни подруги мои даже и не думали, что когда-нибудь Люська Зыкина из черемушкинской самодеятельности будет петь на всю страну свою великую и за морями, за долами, которым несть числа.

…Вышло все нежданно-негаданно и в общем-то счастливо.

Был у нас в черемушкинском клубе певец-тенор Валя Гуляев. Пел он отменно, и приняли его в Хор Пятницкого. Уж и женился он, отбился от нашей девичьей компании, но иногда, по старой памяти, забегал в клуб, звал:

— Покажитесь у нас, спойте!

Как-то поехали мы с подругами в центр, в кино. На площади Маяковского висели объявления: «Конкурс в Хор русской народной песни имени Пятницкого». Девчонки подзадоривали:

— Попробуй! Слабо, небось?

Я с ними даже на мороженое поспорила. Ведь песен-то я знала много.

Постучалась, вошла в зал для прослушивания, рассказала о себе. Но надо же, какая обида, опоздала — уже второй тур.

— Какие же ты песни знаешь, девочка? — спросили меня.

— Да все, — не задумываясь, ответила я.

Подошел Захаров — тот самый, чьи песни пела вся страна, а за ним Петр Михайлович Казьмин — один из тогдашних руководителей хора, племянник самого Пятницкого.

— В какой тональности петь будешь?

Что такое тональность, я толком не знала и страшно смутилась. Но тут черемушкинский чертенок словно подтолкнул меня, и я запела:

Уж ты сад, ты мой сад, Сад зелененький…

— А повыше спеть можешь? — поинтересовался Владимир Григорьевич Захаров.

— Могу.

— А пониже? Тоже можешь?

Я спела.

— А где ты работаешь?

— В швейной мастерской.

— Переходи к нам.

— А у вас разве есть пошивочная?

— Да я не об этом. Петь в хоре будешь.

— А разве за это деньги платят?

Захаров улыбнулся, а члены комиссии рассмеялись.

Через два часа посмотрела — не поверила: в списке моя фамилия первая! Подошла к секретарю, чтобы проверить — вдруг ошибка, а та говорит: «Поздравляю. Из полутора тысяч тебя приняли да еще трех парней».

Судьба моя была решена. А в пошивочной нашей об этих «приключениях» почти никто не знал. Посвящена в них была только подружка моя Тоня, жена Вали Гуляева.

Пришла я к директору сама не своя от счастья, в руках письмо-просьба откомандировать меня в хор. И подпись — В. Захаров.

Но отпускать так просто не хотели — избрали меня незадолго до того комсоргом.

Прибежала домой — смотрю, мама согнулась над корытом, стирает. Я с порога:

— Мам! Я теперь артистка…

— Какая еще артистка? Горох ты зеленый, а не артистка.

Но потом вытерла руки, прочитала письмо. Никак не укладывалось у нее в голове, что я буду петь в Хоре Пятницкого. Ведь принимают туда самых талантливых, самых голосистых…

И все-таки и бабушка, и мама до конца моих восторгов не разделяли. Неужто это специальность — петь? Разве что потеха, развлечение.

В то нелегкое послевоенное время страна щедро поддерживала артистов. В пошивочной я получала одну-единственную рабочую карточку, а став хористкой, принесла маме и карточку ИТР, и какие-то талоны в столовую, и лимитные… Вот тебе и развлечение!

Шло время — и пела я, и запевала, и за границу успела с хором съездить.

И вот как-то раз привезла я маму на концерт, усадила в партер поближе. А сама со сцены все поглядываю на нее. Но нет, видно, не верила она в меня. А может, просто не хотела «баловать»…

…Стою, в десятый раз тяну гаммы, уже чуть не плачу, а концертмейстер Наталья Михайловна выговаривает:

— Детонируешь, Люда! Повыше возьми!

А я только-только разобралась, что такое «тональность» и что значит выражение «голос летит» или «не летит».

Как-то для себя попробовала я запеть все тот же «Уж ты сад, ты мой сад». Взяла на октаву выше, чем положено, — даже сама испугалась. Оглянулась, не услышал ли кто ненароком. И, пожалуй, с того самого момента утвердилась во мне дерзкая мысль — раз попала в хор, то будь первой, солисткой!

В книге, изданной к юбилею хора, отыскала себя на фотографии: четвертая справа в первом ряду. Годы, проведенные в Хоре Пятницкого, самые дорогие и, наверное, самые важные для меня. Ведь я работала у Владимира Григорьевича Захарова. Это он вывел меня на профессиональную сцену, сделал артисткой.

Отношение его ко мне было по-отечески теплым и трогательным — от самого первого, радостного дня, когда он, заговорщически подмигнув Петру Михайловичу Казьмину, допустил меня к конкурсу, и до того, самого грустного, когда я прощалась с ним, расставшись с хором.

Помню, как после смерти моей мамы он подошел, ласково обнял за плечи:

— Чем тебе помочь?

А тут, как на грех, пропал голос — вероятно, от нервного потрясения, от первой настоящей беды. И я не то чтобы петь, даже говорить громко не могла. Два месяца Владимир Григорьевич не хотел верить, что я потеряла голос, звал врачей, подбадривал, поддерживал, как мог.

В его характере проявлялось много хороших качеств: с одной стороны, это требовательность, серьезность, озабоченность, с другой — открытость, простодушие, доброта. И во всем этом — какая-то особая самобытность. Он как бы аккумулировал в себе лучшие черты российского народа. И такими же народными были его произведения.

Всего он написал не так уж много песен — не более ста. Но зато каких песен! И как не похожи они были друг на друга! Каждая «песенная картинка» решалась в индивидуальном творческом ключе. Он постоянно совершенствовал голосоведение, отшлифовывал каждый такт, выверял гармонию, ритм, инструментальное сопровождение. Его художественное мастерство сродни таланту русских народных умельцев, выпускающих из рук своих диковинные по чистоте, тонкости и красоте произведения.

Захаров искал новое всю жизнь. Его воображение захватывали самые различные темы и формы их воплощения! Кто не знает каскада лирических, величальных, шуточных захаровских песен! Мелодический дар, безукоризненное владение интонацией, песенным напевом позволили композитору взять высоты, прежде недосягаемые. В соавторы Захаров брал М. Исаковского, А. Твардовского, С. Михалкова. Он отлично понимал ценность образного и вдохновенного поэтического текста и всегда стремился подчинить поэтический строй песни своему музыкальному замыслу. Часто Владимир Григорьевич видоизменял стихи для песен, переставлял строки, допуская повторы отдельных слов или даже слогов. При этом они не теряли подлинной оригинальности, сочности и свежести содержания. Захаров был чрезвычайно требователен к поэтическому произведению и отбирал для себя только то, что отвечало его вкусу и наклонностям. «Он мог даже иной раз положить на музыку и не первоклассный текст, — писал Исаковский в воспоминаниях о Захарове, — но никогда не взял бы стихов, чуждых ему по своим художественным качествам. Поэтому он легко мирился с тем, что некоторые мои стихи, почему-либо не увлекавшие его, попадали к другим композиторам. Но очень сожалел, что не написал в свое время песни «Расцветали яблони и груши».

Захаров считал песенное искусство «большой ответственной трибуной». Вот почему он относился к нему чрезвычайно строго, не терпел скороспелости. Поэтому-то из-под его пера не вышло ни одного незавершенного, сырого произведения. В год он писал две-три песни, лишь иногда больше. Но всегда писал легко, заразительно, как правило, несколько вариантов. Бывали случаи, когда песня «не шла» и исполнение ее оставляло желать лучшего. Тогда она безжалостно возвращалась на письменный стол для доработки, а в иных случаях упрятывалась и в ящик стола — «для архива».

Когда Владимиру Григорьевичу говорили, что та или иная его песня заслужила всенародное признание, он обычно отвечал:

— Даже лучшие песни мы не имеем права называть народными до тех пор, пока они действительно прочно не войдут в народ, не будут признаны им, не выдержат испытание временем.

Песни Захарова выдержали такое испытание и стали поистине массовыми, народными в самом высоком смысле этого слова.

Репетиции его носили особый характер. Он беседовал по душам, «за жизнь», об искусстве, о песне и затем как-то незаметно, специально не настраиваясь, предлагал одну, вторую, третью песню, обсуждал их еще и еще раз и делал необходимые выводы. Его непринужденность в процессе работы способствовала тому, что нелегкий подготовительный труд приносил исполнителю удовольствие, радость.

Владимир Григорьевич отличался изумительным тактом, никогда не перебивал собеседника ни в разговоре, ни во время пения. А только потом делал замечания, разъяснял, вносил поправки.

Захаров тщательно обрабатывал детали хоровой и инструментальной фактуры, добиваясь богатства и наполненности звучания. Он писал мелодию так, что певцу или певице хотелось ее петь, показывая все возможности своего голоса. Вот почему песни Захарова исполнялись всегда с охотой.

Композитор вносил в них множество поправок и изменений даже после того, как они звучали со сцены. Бывало и так. Принесет он ноты, а солисты хора говорят: не поется, музыка холодная.

— Сами вы холодные, придиры, — полушутя-полусерьезно бурчал Захаров, но ноты забирал с собой домой на переработку. И на следующий день приносил новый вариант, который снова браковался ведущими исполнителями. Так проходило немало дней, репетиций, прежде чем песня появлялась на свет, обретая популярность.

Теперь с «высоты прожитых лет» я вправе сказать, что мое приобщение к русской песне началось в Хоре имени Пятницкого. Хор стал для меня школой познания песни и секретов ее исполнения. И сколько нового, неожиданного, поучительного открыл Захаров в народной песне! Он требовал проникновения не только в ее сюжет, но и в смысл, глубинное содержание, представляющее собой органичное единство слова и музыки.

У Захарова я училась постигать «подходы» к песне, отбирать выразительные средства в соответствии с образным строем произведения, серьезно анализировать его, ибо без этого, считал Захаров, исполнитель превратится в бесстрастного иллюстратора мелодии и текста. Распадутся внутренние связи, нарушится цельность песни. Он осуждал слащавую приторность некоторых певцов, сетовал на их дурной вкус, излишнюю жестикуляцию, подвывания и тому подобные «украшательства», которые мешают выявить истинную ценность народной музыки, требовал максимальной строгости и простоты исполнения.

— Мелодия песни должна литься потоком, — говорил он, — звуки должны словно нанизываться один на другой, тогда появится ровность темпа, устойчивость интонации.

Первостепенное значение придавал Захаров четкой дикции — основе русского пения. Он учил не только петь, но и говорить. Не просто объясняться на родном языке, а именно говорить. Чувствовать тяжесть, вес слова, его емкость, его происхождение. Владимир Григорьевич был воистину учителем русской поэзии, в которой он искал и находил множество удивительных примеров значительности слова. Можно сказать, что именно тогда, в годы работы в хоре, я поняла, что такое поэзия и как она необходима певцу. Стихи, знакомые с детства из школьных учебников и хрестоматий, вдруг начинали звучать по-новому, их образы обретали более глубокий смысл. Я стала чувствовать музыку стиха и музыку русской речи вообще. Иногда читала для себя вслух — училась говорить. Выписывала особенно полюбившиеся строчки, повторяла их на память, читала подругам. Так я проходила курс по истории русской поэзии. И когда через много лет мне захотелось составить специальную программу из старинных романсов, большинство их я уже знала по той гениальной поэзии, которая и вызвала к жизни прекрасную музыку.

Захаров по-отечески оберегал меня и от всего дурного, безвкусного, оскорбляющего девичью чистоту. В 1948 году с Хором Пятницкого мне впервые довелось побывать за границей — в Чехословакии, на фестивале искусств «Пражская весна». Не помню сейчас, в каком городе мы шли ярким солнечным днем по аллеям парка. Был выходной. Молодые парочки целовались, нисколько не смущаясь посторонних глаз. И вдруг поодаль, за чахлым кустом я увидела, как парень не целовал девушку, а как-то странно к ней прижимался, совершая непонятные телодвижения. Что это они делают? — остановилась я, с любопытством глядя на происходящее. Захаров, заприметив сексуальную сцену, тут же скомандовал:

— Люда! Пошли, пошли отсюда. Ишь, эротики несчастные, нашли место для упражнений.

«Кто такие «эротики»?» — спрашивала я себя, но задать этот вопрос Захарову не решилась.

По рекомендации Захарова я начала наведываться в Третьяковку, смотрела старую живопись, портреты тех, кто жил в одно время с создателями песен. Я видела, как надо носить народную одежду, как убирать волосы, какие искать позы и движения. Этот интерес к другим видам искусства был рожден моими конкретными нуждами, открывал в то время прекрасные высокие миры, с которыми теперь уже не расстаться.

Вот что такое большой учитель.

Всякому ученику нужен наставник.

Вспоминаю, как он уходил с концерта мрачный, недовольный. Значит, завтра на репетиции будет «разнос».

— Вы же не пели, а вчерашнюю прокисшую кашу ели. Вам и есть не хочется, а надо, заставляют. Так вы и пели, с кислыми физиономиями.

Захаров считал, что хорист должен быть настроен на песню, иначе она не станет художественным творением.

Подчеркивая необходимость громкого звучания, он иногда заставлял:

— Спойте так, чтобы милиционер на площади Маяковского услышал.

Мужественный и вовсе не сентиментальный человек, Владимир Григорьевич, слушая иные народные песни, с трудом мог сдержать слезы.

Как-то неожиданно Захаров изъял из программы одну из популярных и любимых им песен «Зеленая рощица». Все недоумевали, а он отказывался объяснить, в чем дело. Только некоторое время спустя признался, что в те дни песня так глубоко трогала его душу, так волновала, что он просто не мог ее спокойно слушать.

…На памятнике, установленном на могиле В. Г. Захарова на Новодевичьем кладбище в Москве, высечены слова: «Я любил свой народ, я служил ему».

Другим человеком, оказавшим на меня сильнейшее воздействие в пору моей работы в Хоре имени Пятницкого, была Лидия Андреевна Русланова.

Думаю, что трудно найти в нашей многонациональной стране человека, который не знал бы этого имени. Бесконечно счастливы те, кто работал вместе с ней, слушал ее песни, учился у нее подвижническому отношению к искусству.

По стареньким патефонным пластинкам я выучила все ее частушки и страдания. А впервые встретилась с ней на концерте в 1947 году. Мы выступали в первом отделении, во втором должна была петь Русланова.

Я протиснулась к щелке у кулисы и увидела, как вышла на сцену и низко поклонилась публике царственная своим обликом Лидия Русланова.

Чуть поведя плечами, она «выдала» такую озорную частушку, что ее пение потонуло в веселом смехе и рукоплескании зала. А потом — никогда не забуду — мгновенно переменила всю тональность выступления: запела «Степь да степь кругом». Меня поразил ее жест — она только и сделала, что опустила концы платка на грудь да подняла руку — и уже бескрайняя, зимняя степь предстала перед глазами…

Русская песня на концертной эстраде… Блистательные имена — Анастасия Вяльцева, Надежда Плевицкая, Ольга Ковалева, Ирма Яунзем… Среди них Русланова занимает свое, особое место.

Порой мне казалось, что память ее на песни — старинные плачи, причеты, страдания — неисчерпаема. Из своей «кладовой» она могла извлечь любой напев, любую мелодию — столько песен она знала с детства.

Говоря о русской песне, Лидия Андреевна преображалась буквально на глазах. Она ведь слышала такие хоры, такое многоголосие, которое только и сохранилось теперь на валиках фонографа в фольклорных фонотеках.

Русланова удивляла многих фольклористов — собирателей песни. Но она не просто хранила свои богатства, а дарила их людям.

Каждый раз, когда на эстрадах разных стран я слышу овации, обращенные к русской песне, я думаю о Руслановой, о ее бесценном вкладе…

Лидия Андреевна создавала, по существу, эстрадно-театральные миниатюры. Каждая ее песня превращалась в своеобразную новеллу с четким и выпуклым сюжетом. Если правомерно понятие «театр песни», то оно прежде всего относится к творчеству Руслановой.

Она никогда не плакала на сцене. В зале всхлипывали, доставали платки. А Лидия Андреевна хоть бы раз проронила слезинку.

Эта сдержанность чувств, эмоциональная строгость — характерная черта русского народного пения.

И Русланова, не учившаяся сценическому мастерству, и высокопрофессиональный музыкант Владимир Григорьевич Захаров были, несомненно, правы — без глубокого внутреннего «наполнения» нельзя всколыхнуть зрителя, захватить его воображение.

— Девочка, — как-то сказала она мне, — ты спела «Степь», а ямщик у тебя не замерз. Пой так, чтобы у всех в зале от твоего пения мурашки побежали… Иначе и на сцену не стоит выходить.

Леденящее ощущение гибели, замерзания в эпическом сказе «Степь да степь кругом», конечно, связано не только с физическом чувством холода. Певец преломляет в собственном сознании последние слова, драматичные по своему накалу, выступая достоверным — при наличии таланта — интерпретатором гибели ямщика.

— Хорошо петь, — говорила Лидия Андреевна, — очень трудно. Изведешься, пока постигнешь душу песни, разгадаешь ее загадку…

Русская песня, особенно лирическая, носит ярко выраженный исповедальный характер. Но рассказ о жизни, о горестях и печалях исходит от людей не слабых, а сильных духом, и не жалобы суть их исповеди, а желание побороть судьбу, выстоять.

Во всем артистическом облике Лидии Руслановой видна была настоящая русская женщина-крестьянка, говорившая со зрителем языком песни. Лидия Андреевна выходила на сцену в русском костюме, не стилизованном, а подлинном, оригинальном, точно таком, какой носили в родной деревне. На голове — цветастый полушалок: замужней женщине не пристало показываться на людях непокрытой. Делала низкий поклон — знак доброго расположения к пригласившим ее выступить зрителям (она имела обыкновение говорить: «Я у вас в гостях, вы для меня хозяева»), Лидия Андреевна Русланова не любила новых песен и почти не исполняла произведений современных авторов. И в этом не узость ее художественного кругозора — просто она пела то, что пели в ее деревне. Конечно, она была выдающейся актрисой, но ее «театр песни» был, по существу, ярмарочным в подлинном и высоком смысле этого слова.

Важно еще заметить, что пела она — и до войны, и в военные годы — без микрофона.

Теперь, постигнув многие премудрости музыкальной теории, я вижу: там, где Русланова неожиданно меняла ритм, даже разрывала слова, переставляла ударения, она — казалось бы, нелогично на первый взгляд — добивалась своеобразного, ни с чем не сравнимого звучания.

Руслановский шедевр «Я на горку шла» поражает уже совсем немыслимым словесным образованием: «уморехнулся»… Но какой непередаваемый народный колорит привносит в песню это словечко — забыть трудно.

Популярность Руслановой была безграничной. Одно только ее имя приводило в концертные залы людей и в 30-е и в 50-е годы.

Народ наш любит песню, ценит ее исполнителей. Но в признании народном с Руслановой не мог соперничать никто из ее коллег. Даже железнодорожное расписание было бессильно перед ее популярностью. Мне рассказывали, как у глухого разъезда на Сахалине толпа людей простояла целую ночь, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на «Русланиху». И поезд остановился…

Выйдя из самой гущи народа, Лидия Русланова своими песнями воздвигла памятник в человеческих сердцах.

Пятьдесят лет звучало по стране ее контральто, которое невозможно спутать ни с каким другим голосом. Талантом и мастерством Руслановой восхищались такие знатоки, ценители народной песни, как М. Горький, А. Толстой, А. Куприн, В. Качалов…

Ф. И. Шаляпин, впервые услышав по радио трансляцию концерта Лидии Руслановой из Колонного зала Дома союзов, писал в Москву известному эстрадному деятелю и конферансье А. А. Менделевичу: «…Опиши ты мне эту русскую бабу. Зовут ее Русланова, она так пела, что у меня мурашки пошли по спине… Поклонись ей от меня».

В последние годы миллионы людей видели ее на телевизионных экранах. Она вспоминала свою жизнь, пела песни, снова и снова вела разговор со своими многочисленными корреспондентами-друзьями — фронтовиками, юными слушателями.

Было что-то неувядаемое в ней. Молодые глаза сияли, люди тянулись к ней сердцем, как к своей, родной, и это придавало ей силы.

В ее квартире на Ленинградском проспекте столицы я увидела прекрасную библиотеку, а в ней и библиографические редкости, и лубочные издания, и произведения классиков русской и мировой литературы. Неизменными спутниками Руслановой были Некрасов, Кольцов, Фет, Никитин, Пушкин, Есенин, Лев Толстой, Гоголь, Чехов… У этих мастеров слова она училась любви к Родине, к ее далям и просторам, к земле, на которой сама выросла.

В августе 1973 года Лидия Андреевна пела в Ростове. Когда «газик» выехал на дорожку стадиона и раздались первые такты песни, зрители встали. Стадион рукоплескал, и ей пришлось совершить лишний круг, чтобы все разглядели ее — одухотворенную и удивительно красивую.

То был ее последний круг почета… А потом в Москве тысячи людей пришли проститься с ней. Стоял сентябрьский день, багрянцем отливала листва в разгар бабьего лета, и золотились купола Новодевичьего. Она смотрела с портрета на пришедших проводить ее — молодая, в цветастом русском платке, в котором всегда выступала.

Я бросила, как принято, три горсти земли в могилу и отсыпала еще горсть — себе на память. Горсть той земли, на которой выросло и расцвело дарование замечательной актрисы и певицы.

В хоре появилось у меня неодолимое желание подражать уже завоевавшим известность солисткам.

Пятнадцатилетней девчонкой привезли в Москву к Пятницкому Сашу Прокошину. А через несколько лет ее услышала вся страна — лучшие песни были сочинены Захаровым именно для Александры Прокошиной.

Она запевала «Белым снегом», «Кто его знает» и многие другие. Михаил Васильевич Исаковский посвятил ей известные стихи:

Спой мне, спой, Прокошина, Что луга не скошены, Что луга не скошены, Тропки не исхожены…

У Александры Прокошиной было высокое сопрано широкого диапазона. И в исполнении ее привлекало особое благородство, так поют только в ее родных калужских деревнях.

В хоре Пятницкого пели три сестры Клоднины. Мне, конечно, повезло: я не только слышала их пение, но и многому у них научилась.

Три сестры. Три певицы — своеобразные, не похожие друг на друга. Три абсолютно разных характера.

Валентина Ефремовна — миниатюрная, женственная. Вот уж про кого иначе не скажешь, как «ступала», именно ступала по сцене с каким-то удивительным достоинством; она и на поклоны выходила в своей, клоднинской манере.

У нее было низкое, грудное контральто. Мне, тогда еще девчонке, всегда хотелось заглянуть ей в горло — я была убеждена, что оно устроено необычно, не так, как у всех. Меня Валентина Ефремовна подкупала своей мудростью, большим житейским опытом. Это она дала мне на редкость простой совет:

— Пой, как говоришь.

Софья Ефремовна была крупная, дородная женщина. Голос — под стать всему ее облику — низкий, резкий, немного хрипловатый.

Зато третья, Елизавета Ефремовна, обладала совершенно отличным от всех Клодниных высоким голосом мягкого тембра — она запевала лирические песни. И было у нее множество подголосков, украшавших звучание добавочных ноток, о которых нам постоянно говорил Владимир Григорьевич Захаров.

У всех троих, и в первую очередь у Валентины Ефремовны, я училась серьезному, святому отношению к искусству.

Старшие мои подруги по хору… Настоящие умелицы из народа.

Я пела их репертуар, стараясь воспроизвести интонационный рисунок каждой песни. Но уже тогда это копирование не приносило мне полного удовлетворения и радости. Боялась даже себе признаться: песни вызывали у меня иные ассоциации, а они в свою очередь предполагали другие музыкальные краски. И песня становилась непохожей на «образец».

Подспудно я вроде бы начинала понимать, что важно иметь «свой» голос, петь по-своему. То, что на первых порах было неосознанным, со временем переросло в твердое убеждение.

В те годы я очень любила читать стихи. Но, видимо, две стихии — пение и декламация — редко уживаются в одном актере. Как-то в хоре я читала известное симоновское: «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины?..»

Услышал меня Дмитрий Николаевич Орлов, замечательный чтец, лучший Теркин всех лет. Он работал тогда с хористами.

— Стихи надо читать, а не петь! — сказал он. — Петь надо песни…

Вот уже сколько лет прошло, а я по-прежнему убеждена: хорошо читать стихи ничуть не проще, нежели петь, — слова поэта нужно обязательно «подкреплять» чувствами, да еще как!

…Вот и настала пора вспомнить о самом страшном моем горе.

В 1949 году умерла мама. Пришли мы с Даниловского кладбища, помянули ее за небогатым столом — и со мной стряслось несчастье. От нервного ли потрясения, от первой ли настоящей беды, только вдруг потеряла я голос. Не то чтобы петь, даже говорить громко не могла. Не плакала я в те горькие дни, не было у меня слез. И решила тогда, что никакой артистки из меня не выйдет, надо уходить. Если петь в хоре — так запевать, а нет — так уж лучше вовсе не петь.

В то время мы готовили песенное представление «За околицей», за которое многие работники хора впоследствии были удостоены Государственных премий. И вроде дождалась я своего часа — уже сел Владимир Григорьевич у сцены, попросил разрешения снять пиджак, скомандовал: «Зыкина! Приступайте!»

А теперь вот — голос пропал.

Не выдержала, подала заявление.

Неладно в ту пору было дома, а теперь стало совсем худо. Я три месяца не работала, голос не восстанавливался, боялась надолго слечь в больницу. Отец привел новую жену, у мачехи были свои дети; так домашний очаг обернулся для меня сущим адом.

А всего горше и обиднее было мне перед подругами. Ведь для них с той самой поездки в центр, с объявления в зале Чайковского я уже была «артисткой», окунувшейся, по их мнению, в какую-то новую жизнь, необыкновенную и праздничную.

Не могла я вернуться к ним, сказать начистоту: «Не получилось из меня артистки».

В общем, устроилась я работать в Первую образцовую типографию брошюровщицей, а жила то у маминой сестры, то у сестры отца.

Все спорилось, как, наверное, и должно быть в двадцать лет. Ребята подобрались жизнерадостные, энергичные, избрали меня секретарем комсомольского бюро.

Про «артистку» и не вспоминала.

И вдруг — неожиданно для себя — я что-то запела и поразилась: голос вернулся!

Я тогда захлебнулась от счастья — пою! Не поверила себе, взяла повыше — звучит! Спела захаровскую «Куда б ни шел, ни ехал ты» — все в порядке… И надо же такое совпадение — в тот радостный для меня день столкнулась на улице с Захаровым.

— Приходи! Возвращайся! — решительно сказал Владимир Григорьевич.

Только вернуться в хор Пятницкого мне уже было не суждено…

Но главное — я пела.

Растормошила наших девчат из типографии: создали самодеятельный хор, старожилы Первой образцовой наверняка его помнят.

Скоро, узнав, что на радио есть хор русской песни, я отправилась на Пушкинскую площадь.

На радио наставницей моей оказалась народная артистка России Ольга Васильевна Ковалева. После революции Ольга Васильевна возродила для широкой аудитории родные песни в их первозданной, неискаженной чистоте. Она первой из наших певиц в 1925 году шагнула к микрофону радио, сделав песню средством массовой пропаганды. А сколько концертов дала Ковалева в селах и городах нашей страны! И еще один интересный штрих к ее «песенному портрету»: в 1927 году она выезжала на Всемирную музыкальную выставку во Франкфурте-на-Майне, где знакомила посетителей с русским песенным фольклором. Это по ее стопам шли затем деятели нашего искусства, в том числе и я, представляя нашу страну на таких всемирных выставках, как ЭКСПО-67 в Монреале и ЭКСПО-70 в Осаке.

Незадолго до смерти Ольга Васильевна писала: «Я счастлива! Было у меня любимое дело — всю себя я отдала ему: русской песне!»

Навсегда запали мне в душу ее советы:

— Нужно не кричать, не голосить — петь. Можно и силы меньше затратить, а голос будет лететь… Можно кричать, чуть ли не надрываться — а люди тебя не услышат…

— Послушай больших актеров. Иногда они шепотом говорят, а в ушах громом отдается…

— Если ты просто громко поешь, без отношения, без души — неинтересно тебя слушать.

В Хоре русской песни радио (теперь его официальное название — Хор русской песни Центрального телевидения и радио) судьба свела меня с еще одним выдающимся знатоком и собирательницей фольклора, профессором консерватории Анной Васильевной Рудневой. Тогда она была художественным руководителем хора.

Никаких секретов в русском пении для нее не существовало, все тонкости, областные различия — диалектологические, орфоэпические и Бог знает еще какие — были ей известны. Анна Васильевна досконально знала вокальную культуру разных народов, всевозможные стили и манеры исполнения, она расшифровала множество народных песен, объездила с экспедициями чуть ли не всю страну. Для меня Анна Васильевна и по сей день непререкаемый авторитет в вопросах народного пения.

При этом она никогда не была только кабинетным ученым. Когда дирижировала, сама подпевала.

И выражения находила какие-то особые, ласковые:

— Петь надо не только ртом — всем телом, всем существом до мизинчика на ноге.

Призывая хористов беречь связки на репетициях, Анна Васильевна любила повторять:

— На голос наденьте передничек.

Обязана я ей и тем, что она первая разглядела во мне солистку, научила петь перед радиомикрофоном, и прежде всего петь тихо. Приходилось на ходу переучиваться, ведь в хоре Пятницкого пели без микрофона.

В 1954 году отмечалось 50-летие В. Г. Захарова. Угадала Анна Васильевна или по взгляду поняла — не знаю, только подошла она ко мне:

— Величальную Захарову будешь ты запевать!

И была для меня «Величальная» словно объяснение в любви к человеку, открывшему мне путь в прекрасное, в искусство.

Анна Васильевна, обычно скупая на похвалу, сказала:

— Молодец, я знала, что ты справишься!..

В хоре певица попадает в обстановку, я бы сказала, творческого напряжения: если нездоровится, надо себя преодолеть; плохое настроение — умей от него отрешиться. Хор — это коллектив.

Специфика хора требует от певицы самоограничения.

Помню, главный хормейстер, теперешний художественный руководитель хора, народный артист СССР профессор Николай Кутузов говорил мне:

— Не вылезай!..

И я ограничивала себя, воспитывая в себе чувство ансамбля…

И Рудневой, и Кутузову я обязана многим: они прививали мне высокую хоровую культуру, давали чаще петь лирические протяжные песни, на которых оттачивались теперешние тембральные характеристики голоса. Я много пела без сопровождения, что помогало выработать чистоту звучания. В хоре радио моя вокальная палитра обогатилась нюансировкой. Я постигала тайны раскрытия песни, без которых впоследствии у меня ни за что не получились бы ни «Оренбургский платок», ни «Ивушка», ни «Течет Волга».

И что очень важно, опытные педагоги формировали мне музыкальный вкус. Это делалось на примере лучших образцов русской народной песни. Как-никак в год мы разучивали до ста самых разных песен!

Хор прививает сценическую и певческую культуру. Это школа пластики и движения. Как выйти на сцену, как пройти на свое место, как встать, куда смотреть во время исполнения, как уйти — всей этой премудрости меня учил хор.

Хор — профилактика против дурных навыков, приобретаемых при бесконтрольном индивидуальном пении, например, восходящих и нисходящих глиссандирований при интонировании опорных звуков мелодии, излишней вибрации (качания) голоса, мешающей восприятию нужного по синхронности между звуком и словом и т. д.

Иногда в отпускное время позволяешь себе голосовые вольности: появляются отклонения от высотности звука, нарушается его ровность — короче, голос «не слушается». Возвращаешься в хор, и тогда первое время петь трудно, выбиваешься из ансамбля. В таких случаях требуется не одна репетиция, чтобы восстановить правильное звучание. Мне и сейчас иногда после долгих гастролей хочется попеть в хоре.

 

Глава II

В поиске

В 1960 году был объявлен Всероссийский конкурс артистов эстрады.

Членами жюри были наши корифеи — Аркадий Райкин, Леонид Утесов, Клавдия Шульженко, Мария Миронова и другие.

В Москву съехалось множество артистов самых разных жанров. Я привела с собой целый ансамбль народных инструментов из шестнадцати человек; руководил им Роман Мацкевич, а одним из солистов был популярный в пятидесятые годы аккордеонист Борис Тихонов.

Выступила. Вроде получилось. А ночью мне позвонили и сказали, что из-за нарушения условий — в ансамбле должно быть не более восьми музыкантов — придется выступление повторить. И добавили: «Прослушивание утром, побеспокойтесь о сопровождении».

Времени для раздумий не было, и решила я, что обойдусь вовсе без музыкантов. Сейчас бы, может, и стушевалась, а тогда загадала: выйдет — значит, выйдет, а нет — совсем брошу петь.

Объявила жюри, что буду выступать без всякого сопровождения. И песни наметила: «Сронила колечко», «Утушка луговая», «Ты подуй, подуй, ветер низовой».

Решила, и все тут, но главное — сама успокоилась. Нисколечко не волновалась — одна на сцене, пою, как хочу. И уж больно хотелось доказать всем, кто не верил в меня, что могу я быть первой.

И был у меня в тот день, наверное, самый дорогой для меня успех.

Не видел никто, как я потом плакала — от счастья, оттого, что так, не сразу и не вдруг, исполнилась моя давняя и затаенная мечта. И еще, может, оттого, что и бабушке, и маме хотелось мне показать тот заветный диплом лауреата Всероссийского конкурса…

Судьями моими были известные певицы — Ирма Петровна Яунзем, Мария Петровна Максакова, Лидия Андреевна Русланова. И поэтому теплые их слова стали для меня добрым напутствием в самостоятельную артистическую жизнь.

А председатель жюри Николай Павлович Смирнов-Сокольский пробасил:

— Настоящее не спрячешь… Настоящее не утаишь — ни за оркестром, ни за ансамблем. Оно само по себе…

Мне казалось, что к тому времени уже накопилось у меня достаточно знаний и опыта, чтобы петь одной. Объявила Николаю Васильевичу Кутузову, что хочу попробовать свои силы как солистка, вне хора.

Кутузов — крутой, горячий человек. Когда сказала, что ухожу из хора, в сердцах напророчил:

— По миру пойдешь…

Я отшутилась:

— Не по миру, а по миру!

Все-таки, кажется, вышло по-моему.

Так я стала солисткой и вскоре получила приглашение в Москонцерт, в котором и пребывала целых 17 лет.

Итак, я одна перед гулким зрительным залом.

Сто проблем, сто забот…

В хоре певец не один. О нем думают, беспокоятся. И у Захарова, и на радио о репертуаре, о голосоведении, наконец, о концертном костюме заботились, конечно, руководители.

И вот самой приходится становиться на ноги, формировать репертуар на свой вкус, на «свое ухо», как писал Шаляпин.

Поначалу приняли меня зрители, прямо скажу, с прохладцей.

На эстраде царила частушка. Кроме Марии Мордасовой, ее исполняли наши «пятницкие» — Клавдия Коток и лауреаты Государственной премии Мария Зайцева и Екатерина Шишова. В зените славы были Екатерина Семенкина и Антонина Фролова из хора радио.

А я частушек не пела, наверное, потому что не умела. Знала, что мне не спеть, как они, а значит, ничего нового в этом жанре сказать не смогу. Просто была убеждена, что частушечницей надо родиться. Жанр этот трудный и сложный. Тут надо обладать особым даром скороговорки, умением преподнести куплет с лукавым юморком в расчете на мгновенную веселую реакцию зала. Мне же это было не дано. И вот передо мной во весь рост встал вопрос — как завоевать зрителя, как приучить публику к «моей» песне?

Трудности, конечно, были, и немалые. Проработала я в хоре добрых десять лет «радийной» певицей, привязанной к микрофону. А придя на эстраду, никак не могла отделаться от ощущения, что зритель в зале меня не слышит, потому что была я приучена перед микрофоном петь тихо. Так на ходу приходилось перестраиваться: ломать устоявшиеся привычки, наработанные приемы пения.

Начинала с русских народных песен — знала их множество. Слов нет, можно было остаться в этом русле старинной песни, в которой я «купалась» еще с тех дней, как себя помню.

И солидную хорошую школу я прошла, и уверенность обрела. И с репертуаром как будто никаких хлопот. Отбери дюжину красивых мелодичных песен, подходящих по манере и темпераменту — благо выбор велик, — и пой себе, успех обеспечен. О качестве, о добротности их безымянные русские мастера позаботились. Уж сколько этим песням лет! Каждая нотка, каждое слово веками огранены, просеяны.

И все же освоение песен современных композиторов было для меня процессом мучительным. Как теперь неловко вспоминать некоторые, путь даже популярные «произведения» тех лет! К сожалению, у эстрадных певцов нет серьезных режиссеров. И свое направление, манеру пения и интонацию я выбирала почти ощупью.

В самом начале моей работы на эстраде Александр Аверкин и Виктор Боков принесли песню «На побывку едет». Сейчас бы я, наверное, от нее отказалась — гармонически несовершенна, музыка откровенно слабая (автор со мною согласен) и заземленно-бытовые стихи… Правда, привлекателен ее вальсовый ритм.

Исполнила я «На побывку…» так, как написано у композитора, — без всяких «кружев» и форшлагов.

Успеха никакого.

Как-то на концерте в Колонном зале вздумалось мне немного поэкспериментировать. В последнем куплете есть такие строчки:

Где под солнцем юга Ширь безбрежная, Ждет меня подруга Нежная!

На слове «нежная» решила поиграть голосом: добавила легкие мелизмы с цыганским налетом. При повторении припева на последнем слове сделала нюансировку: с piano на forte и вернулась на piano. С точки зрения вокальной техники такой прием довольно сложен: без большого дыхания его не выполнишь. В общем, это не что иное, как голосовой трюк, фокус, что ли.

Но сработал он безошибочно. Тот же прием я использовала и в других песнях, гастролируя за границей. Вместе с тем хочу отметить, что в некотором роде это — отход от стиля исполнения народной песни.

Потом я поняла и другое: «На побывку едет» нельзя петь на полном серьезе; надо, наверное, исполнять ее с легким юмором, может быть, даже чуточку иронизируя над этим незамысловатым морячком, приведшим в смятение девчонок поселка.

Тот, кто давно следит за моим творчеством, знает, что «На побывку…» несколько лет была, хоть я и не очень люблю это слово, «шлягером» в моем репертуаре.

Александр Аверкин предложил мне еще одну песню — «Письмо к матери», построенную на незатейливых музыкальных интонациях. Случилось так, что впервые я спела ее в далеких гарнизонах, перед снисходительной солдатской аудиторией. Песня, по-видимому, пришлась по душе воинам, их матерям, женам, подругам. Мне хотелось как бы оттолкнуться от слишком обыденного текста и привнести в нее задушевный лирический настрой, но незаметно для себя «сползла» в сантимент.

Был период, когда слезливые, с надрывом произведения выдвинулись в моем репертуаре чуть ли не на первый план.

В таких песнях, как «Слезы», «Мне березка дарила сережки», героини — русские женщины — предстают односторонне, персонажами, у которых словно и радостей-то никаких нет в жизни. Уныние заслонило все многообразие переживаний, как сейчас принято говорить — положительные эмоции.

Помню, в шестьдесят восьмом году стоило мне разучить лирическую песню А. Долуханяна «Твой отец» на стихи Н. Доризо, как буквально посыпались от композиторов и поэтов — московских и периферийных — стихи и готовые песни о не сложившемся женском счастье, о непутевых мужьях, зятьях, о безотцовщине.

Конечно, это явления, имеющие, к сожалению, место в жизни. Но нельзя сводить к ним всю богатую палитру переживаний женщины. Хочу объяснить, почему я тогда включила в свой репертуар песню «Твой отец». Если в нее вдуматься, станет ясно, что подлинная ее героиня — мать, поддерживающая в ребенке веру в отца и наставляющая:

Ты о нем не подумай плохого, Подрастешь и поймешь все с годами.

Образ матери, которая старается уберечь душу ребенка от психологической травмы, полон тепла и благородства.

Исполнителю приходится постоянно помнить о том, что песня при всей ее многообразной направленности остается поэтическим произведением. Другими словами, житейская бытовщина, даже продиктованная эмоциональными тревогами и заботами, не должна измельчать поэтический настрой.

Вот так складывались мои самые первые шаги на эстраде.

Ирма Петровна Яунзем вынесла суровый приговор:

— Очень плохо.

Я даже обиделась. Но в общем-то она была права.

Я пела много песен — бесхитростных и нередко слащавых. Сейчас, даже когда настойчиво требуют исполнить в концерте «Лешеньку», «Очи карие — опасность», «Мама, милая мама» или «На побывку едет», я стараюсь этого не делать. Но тогда эти немудреные песни все-таки проложили дорожку к зрителю, работая на мою популярность.

Слишком узок был круг композиторов и поэтов, с которыми я общалась. Не хватало в моем репертуаре ни подлинной лирики, ни серьезных песен, а «замахнуться» на большую гражданскую тему, на героическую песню я и вовсе не решалась. Да и, по-видимому, сказывалось отсутствие глубокого художественного вкуса.

Так я начинала на эстраде. А всякое начало — это поиск.

Я много думала, размышляла над своим репертуаром, советовалась со старшими коллегами. Все больше убеждалась, что мой «старт» в Песню на эстраде основывался на далеко не лучшем вокальном материале, требовавшем значительной поправки на время, на возросшие духовные потребности наших людей. Но, видно, действуют в творчестве каждого артиста закономерности, по которым «не положено» перепрыгнуть сразу через ступеньки лестницы, ведущей к высотам профессионального мастерства. Наверное, неизбежно приходится «переболеть» какие-то этапы становления в поисках своего «я» в искусстве.

Одна тема была интуитивно мною найдена — это тема глубокой духовной красоты, высокой благородной любви наших людей. Преодолевая колебания и сомнения, я постепенно переходила от песен, не требовавших серьезного осмысления, к усложненным и по музыке, и по стихам произведениям. Приблизительно к пятому году работы на эстраде дали о себе знать качественные изменения в голосе. Это сразу заметили мои слушатели. Рецензенты отмечали, что драматическое начало в моем пении не потеснило лирическое, а наоборот, углубило его. Что голос приобрел рельефность и песенные образы стали более пластическими и отточенными.

Пришли наконец «мои» песни. Чтобы найти их и исполнить, потребовались годы. Думаю, что сложилась я как певица к тому времени, когда представила на суд зрителей и критики самые значительные свои работы — «Калина во ржи» А. Билаша, «Солдатская вдова» М. Фрадкина и «Рязанские мадонны» А. Долуханяна.

Конечно, к определению своей главной темы приходишь не сразу, да и нельзя трактовать это понятие узко, однопланово.

Попробую рассказать, как шла я к своей основной теме, на примере одной из лучших песен моего репертуара — «Матушка, что во поле пыльно».

У этой песни давняя и прекрасная судьба. Ее любил Пушкин, и, по преданию, ему пела ее цыганка перед женитьбой на Наталье Гончаровой. В песне есть какое-то волшебство, которое захватывает с первых же слов:

Матушка, матушка! Что во поле пыльно? Сударыня-матушка! Что во поле пыльно?

Эта песня — рассказ о судьбе русской женщины. По форме это диалог матери с дочерью, очень эмоциональный и острый. А фактически — драматическая песенная новелла, требующая глубокого осмысления логики развития образа.

Во всем этом я разобралась несколько лет спустя после первого исполнения еще в хоре радио. Тогда я записала песню на пластинку в более или менее традиционном камерном ключе, спокойно и сдержанно выпевая «партии» матери и дочери.

Шли годы, и с ними появлялась неудовлетворенность первым прочтением песни, в которой заложено действительно очень многое. Мне хотелось вскрыть присущий ей драматизм. Дать более дифференцированную характеристику действующих лиц средствами вокала.

Отправными в этом поиске стали для меня слова Глинки о том, что решение музыкального образа связано не с мелодией (элементы лирики, повествования), а со средствами гармонизации, ибо гармония — это уже драматизация.

Я прослушала, наверное, все существовавшие до меня записи этой песни — исполнение Ирмы Петровны Яунзем, Надежды Андреевны Обуховой, Марии Петровны Максаковой и других. Естественно, что каждая из них давала свое толкование «Матушки». Я же пыталась петь по-своему. Стараясь глубже вникнуть в песенную ткань, я по многу раз выписывала диалогические строчки, представляла себя по очереди то в роли матери, то дочери.

Для меня мать в этой песне — мачеха, воплощение зла и коварства. Загубить юную жизнь, обманом запродать в чужую семью, родительской волею заставить подчиниться… Эмоциональный акцент на первом слоге обращения «Матушка!» — это трагический крик души, полной отчаяния, еще не до конца осознавшей предательство матери, в сущности, безжалостной и вероломной мачехи.

Лучшая моя запись этой песни сделана с Академическим оркестром народных инструментов имени Осипова. Для придания большего динамизма и стремительности развитию песенного действия пришлось подкорректировать традиционную оркестровку. Там, где аккомпанемент характеризует мать, темп несколько замедленный, прослушивается залигованное «виолончельное» звучание, инструментальный фон приглушен. На «партии» дочери оркестр как бы взрывается, привнося в музыку тревожную взволнованность, доводящую действие до кульминационной точки — мощного:

Матушка, матушка! Образа снимают. Сударыня-матушка! Меня благословляют…

И затем обрывает каким-то едва слышным балалаечно-домровым аккордом словно эхо отгремевшей бури — совершившейся несправедливости, освященной Божьей волею:

Дитятко милое! Господь с тобою!

При всем негативном впечатлении, которое мать производит на современного слушателя, она не злая колдунья, а выразительница традиционного взгляда на семью, в которой мать не вольна над своим чувством к родной дочери. Сама пройдя этот путь, мать убеждена, что уход в чужую семью неизбежен, как неизбежно снятие с дерева созревшего плода.

С другой стороны, песня «Матушка, что во поле пыльно» относится к разряду «укорительных», ибо в ней сквозит обида дочери за то, что ее отдают замуж за нелюбимого. Но в основе этого лежат, как мы видели, не человеческие качества, а социальные мотивы.

По-разному складываются «биографии» песен — об этом, как и о самих песнях, наверное, можно написать отдельные книги.

Для меня до сих пор остается загадкой, почему в моем репертуаре постоянно не хватает быстрых, как говорят, моторных песен. Может, труднее их написать, чем медленные. Не знаю. Когда составляю программу концерта, стараюсь расставить темповые песни в окружении протяжных. Видно, контраст остается одним из самых действенных как вокальных, так и литературно-сценических приемов.

Из таких быстрых песен больше всего мне по душе «Под дугой колокольчик». Я разучила ее сначала для дипломного концерта, когда заканчивала Музыкальное училище имени Ипполитова-Иванова.

Многолетняя практика работы на эстраде показывает, что в самом рядовом концерте «удалым» песням обеспечен хороший прием зала, и когда публика знает русский язык, и когда поешь для иноязычной аудитории. В этом, наверное, скрыта какая-то психологическая тайна. Один американский журнал писал о песне «Под дугой колокольчик», что она «дает стопроцентное представление о раздольной русской природе и широком национальном характере».

Эта реально осязаемая, зримая картина русской жизни заставляет вспомнить прекрасные слова Лермонтова: «На мысли, дышащие силой, как жемчуг нижутся слова». Мастерское, профессиональное исполнение песни предполагает теснейший синтез мысли, слова и звука. Вот эта-то троица и обеспечивает необыкновенный успех песни, вызывая неизменно восторженный прием ее публикой. Поверхностный анализ текста, ошибочный акцент на легкой любовной интриге в ней приводят некоторых современных «новаторов» — отдельных солистов и целые ансамбли — к явному искажению в толковании этого фольклорного шедевра.

Любопытно, что другую стремительную песню — «Посею лебеду» — я слышала раньше в хоровом исполнении. Решила нарушить сложившуюся традицию. До сих пор ищу в этой песне новые краски, стараюсь варьировать эмоциональную «нагрузку» отдельных куплетов.

Неисповедимы пути песен. Одни, как «Посею лебеду», стали сольными, пройдя через хоровое звучание, другие, такие как «Под дугой колокольчик», — наоборот! — из сольных стали хоровыми.

Из старинных народных больше всего мне пришлось «повозиться» с «Тонкой рябиной» на стихи Сурикова, записанной в 30-х годах О. Ковалевой от ивановских ткачих. Просмотрела фонотеку на радио — и подивилась: уж больно «запетая». Своей популярностью «Тонкая рябина» обязана Государственному академическому хору под управлением А. В. Свешникова. Потом ее подхватили многие хоры и солисты. Может, думала, не стоит и браться? И все же не переставала ломать голову — как подступиться к этой грустной песенной истории, за которой стоят живые человеческие судьбы?

Как бы мне, рябине, К дубу перебраться, Я б тогда не стала Гнуться и качаться.

Ведь не такая уж печальная эта песня, несмотря на безысходность последних строк. Есть в ней и светлое, теплое ощущение счастья.

Я почувствовала в этой песне нераскрытый эмоциональный резерв. Рябина, склонившая голову «до самого тына», — это нежный и хрупкий женский образ, привлекающий и покоряющий своей удивительной трепетностью. Значит, нужны какие-то новые краски.

Изменилась оркестровка. Инструментальные проигрыши превратились в вокализ; в одном из куплетов зазвучал нижний голос — «втора». Так, смягчив широким распевом трехдольный вальсовый ритм, мне удалось найти новую трактовку «Тонкой рябины». Конечно, очень помогло переложение «Тонкой рябины» для оркестра композитора Н. Будашкина.

Есть в моем репертуаре очень симпатичная мне самой старинная народная песня — «Вечор поздно из лесочка». Дело в том, что она была посвящена замечательной крепостной актрисе Параше Жемчуговой, память о которой хранят и эта песня, и музей-усадьба «Останкино», где «представляла» эта талантливая русская певица.

Все эти мысли, которыми я поделилась с читателем, касаются песен уже кем-то петых, даже «запетых» со временем и теперь в какой-то степени вновь «открытых».

Разъезжая по стране, я часто встречаюсь с народными хорами, фольклорными группами при клубах и Дворцах культуры. Как-то в Сибири я познакомилась с самодеятельным семейным ансамблем народных инструментов, задавшимся целью возродить традиции старинного семейного музицирования. После таких встреч, как правило, привожу в Москву песни, стихи. Пусть и не сразу они входят в мой репертуар, но главное, чтобы была какая-то основа для работы.

В первую мою поездку на Камчатку получила я песню местного композитора Мошарского «Жена моряка»; автор, между прочим, председатель Камчатского отделения Всероссийского хорового общества. Эта песня несколько лет продержалась в моем репертуаре, была записана на пластинку и даже включена в «гигант», вышедший в Японии.

Из Новосибирска «прилетела» ко мне «Перепелка» баяниста Н. Кудрина. Получилась она не сразу. Много раз бралась я за нее и столько же откладывала. Никак не могла «отомкнуть». Помог разобраться сам автор, который однажды проиграл ее так, что сразу стало ясно: это песня о радостной, озорной, веселой девчонке-перепелке.

На разных широтах звучала другая моя песня — «Восемнадцать лет» композитора О. Гришина. Помните:

В жизни раз бывает восемнадцать лет…

Целый год пела ее в гастролях по стране, а потом повезла в Индию. Именно там эта песня имела особый успех. В чем же дело?

В Индии я не только выступала сама, но и много слушала. Видимо, невольно проникшись музыкальной стихией другого народа, я однажды спела заключительные строки песни «Восемнадцать лет» в замедленном темпе. Поначалу мне показалось: причина успеха в том, что этим я в какой-то степени приблизила песню к индийскому слушателю, сделала ее более понятной для него.

Но дело, как разъяснил мне потом один индийский композитор, которому я пропела прежний вариант песни, было в другом. Изменив ритмический рисунок концовки, я вдруг, сама того не подозревая, обнажила в песне новые краски, которые обогатили ее, позволили акцентировать лирическое начало, свежесть ее музыкальной основы.

Я всегда вспоминаю этот пример, когда говорю о неисчерпаемых возможностях и богатстве русской песни, как старинной, так и современной.

В свое время для кинокартины «Прощайте, голуби» Марк Фрадкин написал песню «Солдатская вдова». Ее как-то не удавалось никому из певцов «раскусить», потому что в ней была своя «изюминка». Она и на меня вначале не произвела особого впечатления. Но все же, однажды услышанная «Солдатская вдова» вызвала у меня глубокие раздумья. Наверное, даже прекрасные мелодии требуют своего «вызревания», когда внутренне идешь навстречу тому, чего ждала давно. Так случилось с этой замечательной песней — доброй собеседницей многих женщин, ставших вдовами в минувшую войну:

Шинели не носила, Под пулями не шла, Она лишь только мужа Отчизне отдала…

Исполнитель, конечно, не может не проникнуться тем, о чем говорит песня, иначе даже при красивом голосе и внешности выпеваемые звуки будут как безжизненно опадающая листва, а сам певец превратится в бездумного и казенного передатчика чужих мыслей.

Мне приходилось не раз слышать в исполнении самодеятельных певиц «Оренбургский платок». Признаться, часто звучал он вроде бы гладко, но как-то не волновал душу.

Эта песня — одна из самых моих любимых. Стихи ее принадлежат моему давнему другу — поэту Виктору Бокову. Он рассказывал мне, как, будучи в Оренбурге, пошел с композитором Григорием Пономаренко на базар купить для матери знаменитый оренбургский платок. Отправив с почты посылку с этим подарком в Москву, Виктор Федорович вернулся в гостиницу и за несколько минут написал эти теплые стихи.

Поэт нашел в них удивительно нежный символ любви к матери. «Оренбургский платок» — это лирическая новелла о том, как полная бесконечного уважения к матери дочь посылает ей подарок. Но у песни есть более глубокий, «второй» план — это рассказ о вечном долге перед матерью, родившей и воспитавшей нас, сделавшей полезными для общества, для других людей. Исполняя «Оренбургский платок», я как бы размышляю над судьбой этой старой женщины, прожившей, по-видимому, нелегкую жизнь. Женщина-мать всегда прекрасна, всегда достойна восхищения.

Этот гимн матери я пою беспрерывно десятилетия! Песня-долгожительница в моем репертуаре звучит и под баяны, и под оркестры разные, и под ансамбль, и вообще без сопровождения, очаровывая сердца слушателей разных стран проникновенным русским лиризмом.

Вообще тема русской женщины манила меня давно. К 1967 году мой творческий стаж составил уже без малого двадцать лет.

За этот срок в Хоре имени Пятницкого, в Хоре русской песни телевидения и радио и на эстраде я исполнила около семисот старинных народных и современных песен, в подавляющем большинстве посвященных русской женщине. Во многих из них российская история, нравы пропускались через ее восприятие: тут и труд, и быт, и свадьба, и разлука, и любовь… Так зародилась идея показать через песню путь тяжких испытаний и великих побед, выпавших на женскую долю. Композиция так и называлась — «Тебе, женщина». Когда я думаю о ней, мне вспоминаются неодобрительные высказывания некоторых, в общем-то, доброжелательно настроенных ко мне поэтов и композиторов. Одни говорили: «Зачем это тебе надо? Поешь песни, получается — и слава Богу. Многим и этого не дано». Им вторили другие: «Аплодисментов тебе стало не хватать? Честолюбие душу разъедает? Уж и стиль свой и репертуар нашла, что называется, «жилу» свою поймала. Изведешься только, намучаешься. Все тебе мало…»

Именно в последнем скептики оказались правы. Попали в самую точку. Мне действительно было «мало». Проехав без преувеличения всю страну (в среднем из тридцати дней в месяц я двадцать на гастролях), совершив к тому времени продолжительные поездки по США, Японии, Франции, Дании, Польше, Чехословакии, Болгарии, Финляндии и другим странам, я ощутила вдруг (а может, не вдруг, а естественно, закономерно!) творческую неудовлетворенность, потребность сказать моему слушателю и зрителю нечто более цельное, значительное и весомое на ту тему, которая, если отбросить случайные песни (а у кого из певцов их не бывает!), проходит красной нитью через все мои годы в искусстве.

Тему женских страданий «решали» в этой программе два известных плача (один из них акапельный): «Не по реченьке» и «Не бушуйте, ветры буйные». По контрасту с двумя плачами выделялась драматически заостренная «Матушка, что во поле пыльно». Для цементирования отдельных номеров в единую композицию были подобраны стихи Некрасова, Кольцова, Исаковского, Твардовского. С этой же целью композитор В. Захаров сочинил небольшую увертюру и музыкальные «прокладки» между песнями.

Три старинные песни я исполняла в русском сарафане и кокошнике. На балладу «Это — правда» выходила при слабом освещении в очень скромном черном платье без каких-либо украшений, что было созвучно всему облику пожилой героини, вспоминающей трудно прожитые годы.

В программу я включила «Зелеными просторами» В. Захарова и «Женьку» Е. Жарковского. Эти две песни тоже «работали» на общую идею композиции. Песня «Идем, идем, веселые подруги» И. А. Дунаевского — бравурная, задорная, в ритме марша, она заняла важное смысловое место в программе. Вошла в композицию и лирическая «Ох ты, сердце». Она стала в программе узловой. Вот когда и время вроде бы наступило для покоя, для лирики, для любви. Но песня еще не отзвучала, а в последние ее звуки ворвалась тревожная «Вставай, страна огромная», а затем более мягкая «На позицию девушка».

«Родина-Мать зовет» — каждый раз, когда я исполняю песню Евгения Жарковского на проникновенные стихи Константина Ваншенкина «Женька», встает у меня перед глазами плакат Ираклия Тоидзе. Всегда волнует меня этот рассказ о простой сельской девушке, ушедшей в партизаны.

Война калечила женские судьбы. Мои героини гибли в смертельной схватке с врагом; проводив мужей на фронт, становились «изваянием разлук», «солдатками в двадцать лет». Так, обогатившись от соседства с другими песнями, в этой программе зажили новой жизнью много раз петые «Рязанские мадонны».

Кульминацией женской скорби и страданий, вызванных войной, стало «Ариозо матери» А. Новикова. Когда впервые возникла идея включить эту песню в композицию, меня обуревали сомнения: справлюсь ли — ведь раньше эта вещь оставалась монополией главным образом оперных и филармонических певиц.

И опять на помощь пришел Анатолий Григорьевич. Он объяснил, что песня написана на сугубо народной основе, в ней явственно прослушиваются народные интонации. После долгих раздумий решила — все же надо попробовать. Спела. Анатолий Григорьевич сказал, что это самое оригинальное исполнение «Ариозо» с момента его написания. Приятно заслужить похвалу от автора без каких-либо поблажек и скидок!

«Ариозо» я пела на полном затемнении, в глубоко надвинутом на лоб черном платке. Насчет костюма много пришлось поспорить с режиссером. Ему хотелось, чтобы песни военного времени непременно исполняла в шинели и сапогах. Мы разошлись во мнениях. Я ведь не драматическая актриса и заложенное в песнях обязана выражать прежде всего голосом, меняя концертный костюм (старинная песня сочетается со стилизованным русским платьем или сарафаном, современная — с обычным концертным туалетом) или добавляя к нему незначительные атрибуты: косынка на голове, бусы на шее, платочек в руках и т. д. в зависимости от характера и настроения песни.

Такой подход себя оправдал, и после премьеры критики в один голос отмечали скромность внешних элементов при всей разнохарактерности песен, с одной стороны, и глубокую внутреннюю наполненность исполнения — с другой.

Уже в самом начале работы над композицией «Тебе, женщина» мне было ясно, что венчать ее должна песня мощного апофеозного звучания.

Не только у нас, но и во многих странах образ Родины ассоциируется с образом женщины-матери, дающей жизнь. Когда я размышляла над этой темой, у меня неизменно вставали перед глазами полные глубочайшего символического смысла монументы Пискаревского кладбища, Мамаева кургана. Русская женщина, в моем понимании, вобрала в себя самые яркие черты национального характера и, воплотившись в образе Отчизны, целиком и полностью разделила выпавшие на ее долю испытания, беды и невзгоды.

Все испытала дочь России: И горечь слез, и боль войны. И только ниточки седые На голове ее видны.

Так в программе «Тебе, женщина», при всем ее несовершенстве и ограниченности, я попыталась дать песенную «микроантологию» нелегкого пути русской женщины — от бесправия и рабства к равноправию, к победе в самой суровой изо всех войн в истории человечества.

Лишь ты смогла, моя Россия, Ты, богатырская моя!

По контрасту со скорбящей матерью из «Ариозо» я выходила к рампе в ослепительно белом платье, оркестр во всю инструментальную мощь играл вступление к песне Серафима Туликова «Лишь ты смогла, моя Россия», вся сцена растворялась в свете прожекторов. Любопытная деталь: в конце этой торжественной оды Родине я беру заключительную ноту (мо-о-я-я-я…), которая длится у меня, как правило, 30–40 секунд. Зрительские аплодисменты неизменно накладываются на эти последние такты, как бы сливаясь с голосом исполнительницы и звуками оркестра во вдохновенном патриотическом порыве.

По правде говоря, без такого замечательного финала композиция просто-напросто не получилась бы. Должна признаться, что песня эта настолько емкая, глубокая, требует такого эмоционального накала, что даже при малейшем недомогании в обычных концертах я никогда ее не пою.

Конечно, я не живу ожиданием готовой песни. Сама ищу стихи, просматриваю поэтические сборники, покупаю у букинистов старинные журналы, антологии, в которых может промелькнуть интересный «стихотворный материал». Пристрастие к стихам помогает в работе над песней; на мой взгляд, певица, певец не могут не любить поэзию, иначе им просто нечего делать в искусстве.

«Через произведение искусства художник передает свою страсть…» — так писал Ренуар. Значит, и слово песенное должно быть страстным, правдивым, точным и разнообразным по содержанию. Иными словами, я стараюсь петь не только «музыкально», но и в высшей степени «литературно». В любом случае стихи, которые легли или ложатся в основу моих песен, я постигаю досконально, пытаясь разобраться в их конструкции, лексике, самом строе.

Еще в училище имени М. М. Ипполитова-Иванова я запомнила высказывание Шумана: «Одним из путей продвижения вперед является изучение других великих личностей». Я, как могла, следовала этому завету. Например, годами работая над программами старинного русского романса, тщательно изучала музыкальные записи Надежды Андреевны Обуховой, чтобы понять ее «ключ», ее метод, ее умение передавать нюансы настроений, столь же разнообразных, как в человеческой душе. В исполнении Обуховой я всегда ощущаю стихи, которые легли в основу романса, их конструкцию, их строение. Я понимаю рифму, сюжет стихотворения, его символику. Чувствую, как эти стихи вызвали к жизни определенный характер музыки, те или иные гармонические или тембровые средства. Поэтическая строка в исполнении Надежды Андреевны всегда совпадает с мелодической, плавная вокальная линия создает необычайную мягкость интонации. Я испытываю ощущение радости, даже счастья от одного только того, что могу, как мне кажется, понять это пение.

Всякий раз, готовя новую концертную программу с исполнением русских романсов, я стремлюсь побольше узнать об их создателях — композиторах и поэтах. Я, например, много думаю о Михаиле Ивановиче Глинке. Некоторые исследователи творчества композитора считали, что множество мелодичных украшений в его романсах приближают их к итальянскому стилю. А я, привыкшая к русской народной песне и всегда искавшая именно в ней хроматические узоры, понимаю, что Глинка нашел эту черту в русском музыкальном фольклоре. Кстати, в воспоминаниях о Глинке Александра Николаевича Серова есть удивительное рассуждение о вокале. Серов восхищался романсом Глинки «В крови горит огонь желанья» и говорил, что, несмотря на полное музыкальное тождество двух первых строф, во время прослушивания нет ощущения их одинаковости. А Глинка сказал Серову: «Дело, барин, очень простое само по себе; в музыке, особенно вокальной, ресурсы выразительности бесконечны. Одно и то же слово можно произнести на тысячу ладов, не переменяя даже интонации, ноты в голосе, а переменяя только акценты, придавая устам то улыбку, то серьезное, строгое выражение».

Очень люблю поэзию Сергея Есенина. Долгое время в моем репертуаре была песня на его стихи «Эх вы, сани, сани» (музыка Александра Билаша). Сейчас многие композиторы усиленно «осваивают» творчество этого великого поэта как основу для новых песен. Только вот «попаданий» было немного. Видно, не так-то просто сочинять песни на стихи даже абсолютно «надежного» поэта, не всякую музыку есенинские стихи «вытягивают».

Многие тайны поэзии открыл мне Виктор Боков. Он же пробудил во мне интерес к стихам современных поэтов.

Я впервые повстречала его в коридорах Радиокомитета еще в 1951 году. Мы сразу подружились.

Как-то привел он меня в старый деревянный дом на окраине Москвы; вошла в тесную комнатку, кажется, на третьем этаже и оторопела — все спорили, размахивали руками. И по очереди читали стихи.

Запечатлелись во мне с той встречи только немногие лица. Прошедший всю войну рассудительный Миша Львов, с которым лет эдак пятнадцать спустя меня столкнула творческая судьба (Александра Пахмутова написала на его стихи очень душевную песню «Сидят в обнимку ветераны», которую я однажды исполнила на «Голубом огоньке» в День Победы). Совсем юная Белла Ахмадулина. Боков представил меня. Я пела много, пела старинные причеты, плачи — в общем, все, что знала.

С недавних пор вошел в песню и такой сложный, отнюдь не «общедоступный» поэт, как Андрей Вознесенский.

Откровенно говоря, многие его стихи остаются для меня загадкой. Но, видимо, и от читателя требуется особая подготовка, чтобы «прийти» к Вознесенскому, к его неожиданным ходам, ассоциациям, сравнениям, даже к необычному ритму его поэтической речи.

Меня познакомил с Вознесенским композитор Родион Щедрин. Речь шла об увлекательной совместной работе. А потом нам довелось стоять рядом на сцене — он читал свои стихи, а я вторила ему, подхватывала.

Знакома я и с Женей Евтушенко, он обо мне стихи написал. Добрым словом я вспоминаю и поэта-песенника Льва Ивановича Ошанина. У него много хороших песен — есть песни-долгожители и есть, конечно, «проходные» (это связано еще и с музыкой). Но в любом случае стихи его удобны, распевны, легки для произношения. У него особый песенный слух (каким славился еще Алексей Фатьянов), если он написал «о» — значит, и петься будет распевное, круглое, настоящее русское «о».

Лев Ошанин — автор текста песни «Течет река Волга». У этой песни своя, особая судьба. Марк Фрадкин и Лев Ошанин написали ее для панорамного фильма «Течет Волга». Здесь эту «сквозную» песню исполнял популярный артист Владимир Трошин, а я для того же фильма записала протяжную русскую народную «Сронила колечко». Затем популяризацией песни «Течет Волга» занялся Марк Бернес, а за ним другие певцы и певицы, в том числе Майя Кристаллинская, Капитолина Лазаренко, и даже хоры. Чуть ли не все ее перепели, а я все никак не могла решиться — казалось, нет у меня ровного звучания в низком и высоком регистрах. Но сама себе потихоньку внушала: надо пробовать. Стала осторожно подбираться ко все еще «засекреченной», но уже разжигавшей мое самолюбие «Волге». Как видно, шел процесс узнавания песни, проникновения в ее глубинные тайны. Смущало меня и то обстоятельство, что песня эта — мужская. Но затем решила — не так уж это важно.

Шло время. Эта песня словно магнитом тянула меня к себе, и я находила в ней все новые грани и достоинства. Наступил какой-то миг, и я почувствовала, что не могу не спеть ее. А сейчас «Течет Волга» стала моей визитной карточкой. В разных странах вышли долгоиграющие пластинки под названием «Течет Волга» — исполняет «Мисс Волга из Москвы».

Если попытаться кратко сформулировать мое впечатление от этой песни, то я бы сказала — стирание грани между зрительным залом и сценой, между исполнительницей и слушателями. Песня перелетает через рампу и входит в душу людей независимо ни от чего — возраста, профессии, характера…

Наверное, самый плодотворный, но вместе с тем и хлопотливый путь создания песни — участие певца в самом ее замысле. И как важно для композитора знать голосоведение будущего исполнителя. Тогда и нотные значки приобретают осмысленность, и голос не мечется сверху вниз и наоборот, а подчиняется какому-то таинственному наитию, обладание которым дано далеко не каждому сочинителю. Помню, в каких творческих муках рождалась туликовская «Лишь ты смогла, моя Россия» на стихи Г. Ходосова. Подпирали сроки — песня нужна была в декабре 1966 года для торжественного концерта в Кремлевском Дворце по случаю 25-летия разгрома немецко-фашистских войск под Москвой.

Вплоть до самого последнего дня поэт и композитор колдовали над нотными листками. Серафим Сергеевич даже ночью звонил мне по телефону и, положив трубку на рояль, «показывал» самые последние варианты.

— Милочка, послушай. Так удобно петь?

— Вроде ничего, Серафим Сергеевич, — отвечала я сонным голосом.

— А если нам взять другую тональность? В прежней торжественная песня звучит тускловато, а так — светлее.

— Я сейчас не очень соображаю по телефону. Давайте я к вам утром заеду.

— Ну на этом пока и остановимся, — говорил Туликов, закончив очередной сеанс творческих бдений по телефону.

Почти год мы работали с Григорием Пономаренко над одной из моих лучших песен — «Растет в Волгограде березка». Искали своеобразное, резко очерченное прочтение этой эмоциональной баллады.

Долго мучилась с четверостишием:

Ты тоже родился в России, В краю полевом и лесном. У нас в каждой песне береза, Береза под каждым окном…

Почему-то я склонялась к повествовательной интонации, но логика стиха требовала заостренно-публицистического обращения к современнику:

Ты тоже родился в России…

Это вызов, напоминание о долге, о памяти погибших.

«В краю полевом и лесном» — эпическая строка, определяющая лирические вокальные краски. Голосовой акцент приходится на четвертую строку — «Береза под каждым окном», — по сути, обобщающую образ Родины в облике березки.

При исполнении этой песни меня каждый раз охватывают новые переживания. Я стараюсь как бы заново «пропустить» через свое сознание каждую строчку.

«Волгоградская березка» сопровождает меня по нашей земле, она низко склоняется над памятниками павшим — скромными пирамидками и величественными мемориалами. Она вместе со мной и на чужой земле, где на плитах можно прочесть русские имена на иностранных языках.

Сотни раз я исполняла эту песню перед самой разной аудиторией. Но не скрою, испытываю особое волнение, когда вижу слезы в глазах совсем юных мальчишек и девчонок, знающих о войне, о подвигах своих дедов и отцов лишь по книгам и кинофильмам. Это ли не доказательство огромного воздействия песни, прочувствованной и выстраданной сердцами композитора, поэта и певца!..

Посади дерево! Какой глубокий философский смысл приобрела эта житейская мудрость. Люди сажают сад, чтобы спустя годы он дарил радость потомкам, призванным хранить память об отцах и дедах.

Проехав по многим городам и станицам Кубани, я решила оставить в Краснодаре и «зеленый автограф». Моя березка растет теперь на площади Труда, напоминая не о тяжелых для нашего народа днях, а о мирном небе, о мирном труде. И мне очень хочется, чтобы и об этой березке была когда-нибудь написана песня.

Уже будучи солисткой эстрады, я долго робела при встрече с композиторами и поэтами. Словечка не решалась вставить, а уж о том, чтобы не согласиться, поспорить, и речи быть не могло. Прошло много времени, прежде чем стала я разговаривать с авторами «на равных», особенно с композиторами, но и то только с теми, кто прекрасно знал «тайны» вокала и мои возможности, о которых, быть может, сама я и не догадывалась. Трое из них — А. Долуханян, Г. Свиридов, Р. Щедрин — оставили неизгладимый след в памяти, и потому о них более подробно.

Песни Долуханяна я пела на разных широтах и всегда думала: вот родился же такой талантливый человек на радость миллионам людей! Не всякий, даже очень способный композитор мог сравниться с ним по широте своего творчества. Долуханян был автором увертюр, кантат, симфоний, романсов, произведений для духового и эстрадного оркестров. Им была написана музыка к комедии «Конкурс красоты», о которой много спорили любители музыки, эстрады, драмы. Яркий мелодический рисунок письма, лиричность, душевная простота выражения чувства были основными достоинствами этого мастера музыки.

Ученик знаменитого композитора и педагога Н. Мясковского, первоклассный пианист, Долуханян вобрал в себя все, что нужно было одаренному природой музыканту.

Александр Павлович прекрасно разбирался в тайнах вокала, знал до тонкости голоса будущих исполнителей песен. Долуханян обладал особым чутьем и в то же время внимательно прислушивался к мнению певца. Помню, как бились мы с Долуханяном над «Рязанскими мадоннами». Уже закончивший работу над песней Александр Павлович, ухватив ход моей мысли, вдруг решительно сказал:

— Понимаю, что тебе надо. Я все переделаю…

В самом деле, запев «Ты ему навстречу, Анна, белым лебедем плывешь…» звучал вначале по-другому…

Мнение самого Долуханяна чтилось высоко. Не только я, другие певцы и певицы, например, народные артисты СССР П. Лисициан, З. Долуханова, воспитанники Долуханяна, всегда прислушивались к его советам.

— Почему ты не играешь в шахматы? — однажды задал мне вопрос Долуханян. — Музыкантам и певцам шахматы просто необходимы. Партии-то бывают не только изящными, красивыми, но и «музыкальными»… Да-да. Не смейся.

Композитор был заядлым болельщиком и автомобилистом. Любил скорость, и за ее превышение его не раз штрафовали. Но это не шло впрок: в конце концов, Долуханян стал жертвой лихачества — врезался в стоящий на дороге асфальтовый каток и погиб.

Седая шевелюра, черные, как сажа, густые брови, добродушная улыбка, поразительная эрудиция (в нашу последнюю перед дорожной трагедией встречу он говорил со мной о творчестве Шопена) — таким я и запомнила его надолго. Ему было всего пятьдесят семь.

Думая об Александре Павловиче, всегда вспоминаю слова Бетховена, которые вполне можно отнести к творчеству Долуханяна: «Нет ничего выше и прекраснее, чем давать счастье многим людям».

Первая встреча с Георгием Васильевичем Свиридовым состоялась в Ялте в 1963 году. Доброжелательные глаза, мягкая улыбка, внимание к собеседнику и предупредительность в движениях. Даже трудно представить себе, что этот человек может оказаться, как говорил Арам Ильич Хачатурян, «ужасным спорщиком», страстным охотником до жарких диспутов и дискуссий, не стеснявшимся в выборе эпитетов, когда ниспровергались общепризнанные истины. Мы разговорились. Маститый композитор обладал богатейшими знаниями, широтой интересов и отличной памятью. Георгий Васильевич с завидной осведомленностью говорил о Мусоргском и Рублеве, Блоке и Есенине, работах молодых современных музыкантов. Но он мог и высмеять бессмысленное музыкальное кокетничанье иных исполнителей в угоду обывателям, преклонение перед модой, нигилизм и эпигонство. Пылкие привязанности и глубокие антипатии не нарушали общей гармонии его личности. В конце беседы он предложил мне свою обработку русской народной песни «Липа вековая». Я посмотрела бегло ноты, прошлась по клавиру и с этакой молоденькой заносчивостью выпалила:

— Извините, но я пою эту песню в обработке моего первого учителя, Захарова.

Это прозвучало, конечно, бестактно, но Георгий Васильевич, казалось, не обратил никакого внимания на мои слова. Он просто сказал:

— Ну что же, я рад, что вы бережете память о Захарове, которого я очень люблю и почитаю.

Спустя несколько лет, когда мне пришлось вновь встретиться со Свиридовым, я испытала неловкость за те злополучные слова.

— Стоит ли об этом вспоминать? Все, что ты сделала в искусстве, оправдывает тебя…

Когда-то Гейне заметил, что поэты начинают с того, что пишут просто и плохо, потом сложно и плохо и, наконец, просто и хорошо. Но далеко не многим удается писать просто и хорошо. Если отнести слова Гейне к композиторам, то Свиридова можно смело поставить в число тех, кто пишет сразу и просто, и хорошо.

— В его музыке, — говорил Д. Шостакович по поводу кантаты «Курские песни», — нот мало, а музыки очень много.

Что же, на мой взгляд, определяет художественную суть Свиридова? Прежде всего — чуткое вслушивание в народную музыку, забота о подлинно творческом ее обновлении и развитии. Дарование его раскрылось в вокально-инструментальных сочинениях, удивительно демократичных, подкупающих лаконичной строгостью и простотой. Я убеждена, что никто еще из современных композиторов не сделал так много для обогащения вокальных жанров — оратории, кантаты, хора, романса, — как Свиридов. Ими он умеет «говорить людям правду». «Но тот большой художник, кто только фуги… знает и умеет, а у кого внутри растет и зреет правда, у кого внутри ревнивое и беспокойное, никогда не замолкающее чувство истины на все…» — писал В. Стасов М. Мусоргскому. Слова эти в полной мере относятся и к Свиридову. Миниатюрные кантаты «Снег идет», «Деревянная Русь», напоенные поэзией «Курские песни», хор из музыки к спектаклю «Царь Федор Иоаннович», поставленному в Малом театре, хоровой концерт памяти А. Юрлова, «Голос из хора» на стихи А. Блока, песни на стихи Р. Бернса — да мало ли им создано произведений, восхищающих правдивостью, красотой и ясностью музыкальных образов не только у нас, на российском земле, но и далеко за ее пределами.

Чувство Родины, патриотическая страстность характерны для большинства работ Свиридова. «…Но более всего любовь к родному краю меня томила, мучила и жгла». Эпиграф к поэме «Памяти Есенина» на музыку Свиридова можно смело поставить ко всему творчеству композитора. Вообще, должна заметить, что для Свиридова поэзия всегда была сильнейшим стимулом, оказывающим влияние на музыкальное воображение. Блок — его любимый поэт. «Всякая мысль Блока, — считает Свиридов, — для нас драгоценна, потому что это всякий раз — вспышка, озарение».

Где бы Свиридов ни был, он не устает напоминать о необходимости умелой пропаганды классической музыки. В спорах о доступности ее композитор всегда ссылается на глубину заложенных в ней мыслей и чувств, на их нужность в нашей повседневной жизни.

— Что может быть более глубоким, изощренным с точки зрения письма и тонкой работы, чем, скажем, «Реквием» Моцарта? — вопрошал он. — Однако, когда его исполняют, зал всегда полон, потому что «Реквием» стал общедоступным. А разве гений Мусоргского не пропитал умы и чувства широких народных масс?

Мусоргского Свиридов боготворил. В марте 1964 года исполнилось 125 лет со дня рождения великого русского композитора. Свиридов страстно желал, чтобы этот год стал годом Мусоргского, чтобы все мы, люди искусства, хорошо усвоили, что же такое для нас Мусоргский, как следуем мы его заветам.

— Дело не в том, — говорил Свиридов, — что в Москве появилась улица Мусоргского, хотя она очень всех обрадовала, а в том, что музыка его — это еще и целый круг эстетических и нравственных проблем, связанных с нашей сегодняшней музыкой, с нашим сегодняшним творчеством в широком смысле этого слова… Мусоргский не просто классик национальной музыки, но художник, без которого невозможно представить себе лицо современного музыкального искусства; художник, всю свою жизнь боровшийся за правду искусства; художник, чье новаторское творчество решительно двинуло вперед не только музыку, но и национальное сознание народа.

Отдавая дань классическому наследию, композитор, тем не менее, неустанно ищет музыкальную форму, отвечающую духу своего времени, и считает этот поиск первостепенной задачей. Возможно, поэтому русская песенность у Свиридова чаще всего несет отпечаток сегодняшнего дня. В ней находят отражение свежие и еще далеко не исчерпанные интонации, ладовые и ритмические тона. Но они не для всякого исполнителя. Однажды на фестивале музыки «Киевская весна» мы встретились после концерта и долго беседовали на самые различные темы, в том числе и о сложностях с исполнителями. Оказалось, что в его творческих запасниках — было время — десятилетиями лежало много произведений, которые петь было некому, потому что традиционная манера исполнения для музыки Свиридова не подходила. И лишь спустя годы он нашел в лице Ведерникова, Масленникова, Нестеренко, Образцовой прекрасных интерпретаторов своих сочинений. Композитор считал, что новизна вокальной музыки связана с постоянным совершенствованием речи. Для примера он ссылался на старых, некогда известных актеров и модных поэтов.

— Сегодня, — считал Свиридов, — такого сильного впечатления они на нас не произведут. Речь их покажется нам то манерной, то жеманной, то чересчур простой. Поэт Игорь Северянин был наисовременен и по образности, и по словарному запасу, а сейчас воспринимается как нечто музейное.

Готовя программу, посвященную женщинам, я обратилась к Георгию Васильевичу с просьбой создать цикл песен на эту тему.

— Я не могу сразу дать обещание, — сказал он. — Нужно подумать. В композиторском ремесле все сложно, хотя я никогда не боялся трудностей в работе. Во-первых, всякий композитор вдохновлен определенной мыслью, которая, созрев, воплощается в музыку. Иногда эта музыка сразу выходит в свет, иногда, и чаще всего, что называется, вылеживается. Отлежавшись, сочинение подвергается тщательному анализу, рассматривается со всех сторон. В нем я безжалостно отсекаю лишнее, все, что не устраивает меня по каким-либо причинам. Приходится возвращаться к одному и тому же произведению несколько раз, переделывать его, доводя до того состояния, которое считаю завершенным. На это уходят месяцы, а иногда годы. Во-вторых, поэты не берутся за крупные формы, им проще написать стихотворение на какой-нибудь простенький сюжет, чем возиться с более сложными вещами. Словом, наскоком не получится… Будет время, загляни на «огонек»…

На «огонек» я заглядывала не раз и не жалела, потому что каждая встреча становилась уроком музыки, философии, литературы… Вместе с Нестеренко, Образцовой и другими известными мастерами вокала за чашкой чая с клубничным вареньем шли жаркие споры — часто далеко за полночь — о том, что больше всего волновало в тот или иной момент собравшихся, таких разных по возрасту, складу характера, отношению к жизни. Все тянулись сюда, в эту уютную квартиру, где можно было чувствовать себя как дома. Но бывает, что одного желания приехать сюда мало — возможности для встреч не совпадали.

Для многих и многих людей Георгий Васильевич Свиридов — олицетворение мудрости, справедливости. Уметь слышать голос своего народа — качество, которым в полной мере обладает композитор, — великое счастье.

С композитором Родионом Щедриным — давно это было — я познакомилась во время декады искусства в Узбекистане, ходила на его концерты — он блестяще исполнял собственные произведения. И думать не думала, что судьба приведет нас к совместной творческой работе.

Пришла я как-то на спектакль в Большой театр. Смотрю, в ложе Родион Константинович. Нервничает, комкая в руках программку, — Майя Плисецкая танцует «Кармен-сюиту» Бизе-Щедрина. В антракте подошел ко мне, взял под руку и бросил шутливо, как бы невзначай:

— Ну, Зыкина, в аферу со мной пойдешь? Крупная авантюра намечается…

Добавил, что в «авантюру» пускается не один — с поэтом Андреем Вознесенским и дирижером Геннадием Рождественским. И название новому сочинению придумал мудреное: «Поэтория» — для женского голоса, поэта, хора и симфонического оркестра.

— Под монастырь не подведете? — поинтересовалась я.

— Не бойся! Вот тебе клавир, через недельку потолкуем.

Через неделю сама разыскала Щедрина.

— Нет, мне не подойдет. Невозможно это спеть: целых две октавы и все время — вверх, вниз и опять вверх, продохнуть некогда.

На Щедрина мои сомнения, как видно, не произвели никакого впечатления, потому что, не говоря ни слова, он усадил меня к роялю.

— Смотри, у тебя же есть такая нота — вот это верхнее «ре»…

И в самом деле, напомнил мне «ре» из «Ивушки».

— А эту, низкую, я слышал у тебя в песне «Течет Волга» еще там, в Ташкенте, — не отступал Щедрин. — Ты ведь еще ниже взять можешь.

— Все равно не потяну. Не смогу…

— Не сможешь? — вдруг рассердился он. — Знаешь что, вот садись и учи!

Те часы, что я прозанималась с ним, были для меня трудной школой, а пролетели они незаметно — с такой радостью я его слушала.

Щедрин уверял, что особых сложностей в «Поэтории» нет. Просто мой вокализ вторит поэту: характер партии — народный, интонация — тоже…

Начались репетиционные будни в Большом зале консерватории. Вокруг сразу сложилась благожелательная обстановка. Я вышла на сцену, музыканты застучали смычками по пюпитрам — традиционный знак приветствия. Мне стало легче, и я, исполнительница русских народных песен, дерзнувшая выйти на подмостки этого «академического» зала, уже не чувствовала себя здесь чужой.

Зная мои вокальные возможности, Щедрин настойчиво просил большей исполнительской свободы, личностного отношения к зашифрованной нотной строчке — и это придало мне уверенности в работе над очень сложной в техническом отношении вокальной партией «Поэтории».

Великолепный знаток тембровых особенностей музыкальных инструментов, Щедрин проявил себя как истинный первооткрыватель.

Только интуиция большого мастера могла подсказать сочетание женского народного плача с… дребезжащим «всхлипыванием» клавесина, создающее неповторимый вокально-инструментальный эффект.

…Пришел наконец после немалых трудностей — не сразу и не все приняли «Поэторию» Щедрина — день премьеры этого выдающегося новаторского произведения.

Напряженную тишину ожидания разорвал одинокий и печальный звук альтовой флейты, и моя партия… стала главной темой всего сочинения. Голос Родины, голос памяти получил свое полнокровное выражение в этом скорбном, глубоко национальном плаче, которому так созвучны слова В. Белинского о том, что в русских мелодиях есть «грусть души крепкой, мощной, несокрушимой».

Людская боль, межчеловеческая солидарность, Родина как твердая опора в жизни каждого человека — вот основные темы «Поэтории», которая ознаменовала качественно новый этап в моей творческой биографии.

Удивителен склад таланта Щедрина. За всем, что он создает, ощущается современный человек с полнокровным восприятием жизни, острым взглядом, тонкой и быстрой реакцией на явления окружающего мира. И в то же время это музыкант, искусство которого уходит своими корнями в народную почву, в фольклор давний и современный. При этом народность его таланта так естественна и органична, что для насыщения музыки народным духом ему вовсе не обязательно обращаться к тематическим заимствованиям, создает ли он балет или оперу, симфонию или фортепианный концерт, ораторию или прелюдию, фугу или концерт для оркестра. Уже по «Озорным частушкам», небольшой пьесе для оркестра, пронизанной искрометной изобретательностью и виртуозностью, я поняла, что его постоянно ищущая натура неисчерпаема, а живое оригинальное искусство способно найти новые краски в сфере народно-бытовой интонации, образной выразительности. Подобная мысль, правда, родилась еще раньше, когда я впервые услышала фортепианные сонаты, оперу «Не только любовь», а «Озорные частушки» лишь укрепили ее.

И все же, когда меня спрашивают о Щедрине, я всегда говорю: это главным образом классик, и классик современный. Многим может показаться, что с точки зрения стилистики некоторые произведения его кажутся совершенно полярными. «Мертвые души» и «Не только любовь», «Чайка» и «Конек-Горбунок», «Полифоническая тетрадь» и «Озорные частушки»… Но такого многообразия палитры способен добиться именно художник-классик. Только ему доступна свобода владения всем комплексом средств создания музыкального произведения, будь то крупная форма или небольшая пьеса. Отсюда — масштабность и насыщенность творчества, его глубина.

Примечательно еще вот что: какой бы жанр ни избрал композитор, какие бы темы ни затрагивал, они всегда созвучны времени. Казалось бы, как можно через музыку раскрыть суть психологии героев, скажем Анны Карениной, всю сложность их взаимоотношений? Не кощунственна ли такая затея, не слишком ли дерзка? Но риск всегда был и остается отличительной чертой натуры Щедрина. «Рисковый человек» — слышала я часто о композиторе из уст его друзей. И вот оказывается, что человеческие чувства и внутренний мир героев произведения Льва Толстого могут благодаря музыке стать понятными и близкими моим современникам.

Однажды, раскрыв газету с рецензией на новую работу Щедрина, я прочла, что автор музыки для характеристики взаимоотношений героев обращается к творчеству Чайковского. Может быть, это и так, потому что без традиций, сложившихся в русской классике, обойтись невозможно. Да и сам Щедрин во вступительном слове к либретто «Анны Карениной» писал, что, выбирая путь для музыкального решения спектакля, «склонялся к мысли обратиться к партитурам композитора, чье творчество было ближе всего Толстому». Академик Б. Асафьев считал, что «среди русских музыкантов XIX века самый гротесковый — Чайковский». Мне думается, в музыке Щедрина — композитора XX века — элементов гротескового реализма, колорита и экспрессивности не меньше.

В жизнь Щедрина-композитора фольклор вошел органично, без назидательности и насилия.

— Я абсолютно убежден в том, — заметил композитор на одной из встреч, — что фольклор способен лучше, чем что бы то ни было, передать историю народа, истинную суть его культуры. Он помогает глубже понять с какой-то особенной, я бы сказал, обнаженной остротой самые кульминационные моменты жизни народа, добраться до вершин сознания, психологии, духа. Еще в консерватории, прослушивая лекции по народному творчеству, которые влекли меня всем сердцем, я понял, что русская песня, мелодия — живительный источник музыкальной речи.

Великую мощь, созидательную силу искусства композитор направил в русло служения людям, прекрасно понимая, сколь многое способно пробудить оно в душе человека. Мне вспоминается рассказ замечательного французского художника Фернана Леже, который однажды привел Щедрин в подтверждение этой мысли. На одном из людных перекрестков Парижа художник обратил внимание на человека, просящего подаяние. На груди его висела табличка: «Слепой от рождения». Леже захотел помочь ему. И вместо таблички нарисовал плакатик: «Розы зацветут, а я не увижу». Плакатик этот сразу привлек внимание прохожих. Пример маленький, но он убедительно свидетельствует об эмоциональной силе искусства.

О музыке Родиона Щедрина уже написано немало книг и статей, она по праву считается одним из значительных явлений художественной культуры нашего времени. Во время гастролей в разных странах и при встречах с коллегами я не раз убеждалась, что Щедрин — один из наиболее часто исполняемых композиторов послевоенного поколения. Это и неудивительно — зарубежных слушателей привлекают в его сочинениях прежде всего их современность, а музыканты-профессионалы видят в творчестве Щедрина одухотворенность и гуманистичность, великолепный пример сочетания смелого новаторства и верности традициям. Не случайно, наверное, в 1976 году Баварская академия изящных искусств избрала его своим членом-корреспондентом. Он — почетный член Американского общества Листа, Международного музыкального Совета, непременный участник крупнейших международных музыкальных форумов. Премьеры его произведений всегда проходят с ослепительным блеском, будь то «Старинная музыка российских цирков» в сопровождении Чикагского оркестра, Четвертый фортепианный концерт в Кеннеди-центре с М. Ростроповичем и Н. Петровым или хоровая литургия «Запечатленный ангел» в Сан-Франциско. Сегодня композитор обосновался в Мюнхене. Отсюда он отправляется в страны Старого и Нового Света, чтобы в очередной раз восхитить слушателей своим немеркнущим талантом. «Блестящий, Богом, музами музыки помеченный человек, неотразимо обаятельный, источающий вокруг себя радиацию. Человек редкостной щедрости», — так говорит о муже Майя Плисецкая. Я полностью согласна с ней.

Вспоминая замечательных людей, сопричастных моей жизни в песне, не могу не сказать доброго слова о народном артисте России, ныне покойном, художественном руководителе и дирижере Государственного оркестра народных инструментов имени Осипова Викторе Дубровском.

Получив консерваторское образование, Дубровский пришел в оркестр, когда тот переживал далеко не лучшие свои дни. Большой энтузиаст народной музыки, Дубровский старался передать эту увлеченность оркестрантам, пробудить в них гордость за популяризацию народной музыки и песни. Под его руководством коллектив, опираясь на многолетние андреевские традиции, вырос и добился международного признания. Я делила успех с осиповцами в США, Канаде, Англии, ФРГ, Австралии, Новой Зеландии, Японии…

Работать с оркестром, когда за пультом стоял Виктор Дубровский, было непросто, но всегда интересно. К нему на репетицию нельзя явиться «не в форме», не в настроении. Убежденный в единственно правильной трактовке произведения, он как бы исподволь умел доказать свою точку зрения, не навязать, нет, увлечь своим пониманием смыслового и музыкального содержания песни. И тогда, отбросив «домашние заготовки», еще раз невольно убеждаешься в его правоте. Тонко чувствуя музыку, он превращал оркестр во вдохновенного единомышленника, помогая солисту добиться стопроцентного «попадания» в сердца слушателей. Какая радость и возбуждение переполняли меня на премьере в Кремлевском Дворце композиции «Тебе, женщина!». А ведь всего за месяц до нее, когда начались репетиции с оркестром, на душе у меня было очень неспокойно. На черновом этапе многое не ладилось. Сама я день и ночь зубрила тексты песен, а программа никак не выстраивалась. Вмешался Дубровский и наглядно показал, что дело мастера боится. Буквально в считанные дни Виктор Павлович «собрал» весь оркестр, и песни «заиграли», обрели дыхание и легко полетели в зал.

Заметный след в моих творческих поисках оставила работа с Оркестром народных инструментов под управлением Владимира Федосеева. Когда-то Володя Федосеев был у нас в оркестре радио баянистом. И как приятно, что некоторое время спустя он взял в руки дирижерскую палочку. Теперь он знаменитый дирижер, руководитель Большого симфонического оркестра имени Чайковского в Москве и престижного Венского симфонического оркестра. Его трактовка ряда произведений, например Первой симфонии Калинникова и «Ивана Грозного» Прокофьева, вызывают уважение к отечественной культуре.

Федосеевский оркестр запоминается своим легким, прозрачным, неповторимым звучанием; его тщательно «выписанные» музыкальные «акварели» во время гастролей оркестра в Мадриде восхищенная публика слушала стоя.

Многие мои записи на радио и на пластинках сделаны с оркестром Федосеева. Иногда нелегко они нам давались. Вспоминаю запись (в радиостудии на улице Качалова) песни А. Экимяна «А любовь все жива». Работа не клеилась. Я нервничала, нервничал и находившийся в режиссерской будке композитор. Мне казалось, что передо мной был веселый марш, а не песня. Федосеев объявил перерыв, чтобы я успокоилась. И вот оркестр на местах, Владимир Иванович взял дирижерскую палочку.

— Начали? — спрашивает.

Согласно киваю головой. Спустя некоторое время чувствую, что-то темп высокий взяли. Не то…

— Владимир Иванович! Вы меня торопите и торопите, а мне хочется шире взять.

Попробовали.

— Еще шире!

Чувствую, получается песня! Ритм поменялся, сдвинулись акценты. Оркестр повеселел, Федосеев заулыбался. Композитор представлял себе песню как веселую, задорную, а в результате получилась широкая, эпическая. И это был не произвол дирижера и певца, а закономерный итог глубокого проникновения в словесно-музыкальную ткань произведения.

Иногда выступала я с федосеевским оркестром и в публичных концертах, которые всегда становились для меня строгим экзаменом на чистоту и эмоциональную наполненность исполнения. Федосеев никогда не ограничивает певца жесткими рамками клавира, поощряя тем самым его порыв к импровизации. И тогда прямо на глазах у зрителей совершается чудо — нерасторжимое слияние голоса и сопровождения.

Меня часто спрашивают, в чем заключается секрет воздействия моих песен на слушателя. Должна сказать, что никакого секрета в моем пении не было и нет. Просто с самого детства я не принимала «открытый» звук, столь характерный для традиционной, фольклорной манеры пения. Я предпочитаю более прикрытое, мягкое звучание. В русском пении мне дороги именно «украшения», когда одна нотка нанизывается на другую.

«Никогда ты не поешь, как написано!» — полушутя-полусерьезно говорил мне художественный руководитель Хора русской песни радио профессор Николай Кутузов. А дело было в том, что в работе над песней я старалась находить свойственные только мне одной вокальные краски, добавочные нотки — форшлаги, мелизмы. Скажем, поют песню, как плетут где-нибудь в глубинной России знаменитые русские кружева; вся артель плетет одинаковый узор, а у одной из кружевниц лепесток выпуклей да изящней — вот и получается кружево рельефнее, а в этом красота-то какая! Здесь и чудо-птица, и чудо-цветы. Настоящая поэзия!

Кроме того, я вносила в уже готовую песню элементы импровизации, которая испокон веков была основой народного пения, придавая песне неизменную свежесть, наполняя ее животворными соками.

Мой излюбленный вокальный прием — контрастное сопоставление на одном дыхании громкого и тихого, как бы засурдиненного, звучания с незаметными переходами. Владение им помогает выделить мелодические «светотени», усилить соответствующие акценты. Для меня это не вокальный эффект, а средство выражения бесконечно разнообразных человеческих переживаний в их непрерывном движении.

Такая манера пения утверждалась в процессе моего творческого содружества с разными музыкантами, и прежде всего с моими многолетними партнерами Анатолием Шалаевым и Николаем Крыловым.

Когда в детстве Толе Шалаеву ставили баян на колени, его едва было видно из-за инструмента. Шестилетний мальчуган запомнился многим по кинокомедии «Волга-Волга», где он гордо и важно объявляет: «Музыка — ваша, обработка — моя!»

В армейском ансамбле Шалаев повстречался с Николаем Крыловым. Так возник известный дуэт баянистов. Музыка соединила их прочными узами, сгладила разницу в характерах, подчинила их душевные порывы одной цели — творчеству.

Инструментальный дуэт помог глубже раскрыть суть каждого музыканта. Любопытно, что, разучивая песню или инструментальную пьесу, они не расписывали партий. Шалаев «вел» мелодию, а подыгрывающий Крылов словно вторил ему.

Анатолий Шалаев — разносторонний музыкант. Он — автор многих переложений моих песен.

Анатолий Шалаев и Николай Крылов были для меня не просто партнерами-аккомпаниаторами, а настоящими единомышленниками. Мы сообща работали над песней, а на сцене даже «дышали» вместе. Я всегда чувствовала за спиной их поддержку, а они в свою очередь точно улавливали малейшие колебания моего голоса.

Особняком в списке моих учителей стоит Сергей Яковлевич Лемешев, с огромной душевной щедростью делившийся со мной секретами своего мастерства. Именно он помог мне понять глубину и очарование русского романса, русской народной песни.

В любой из них он находил задушевность, искренность, мелодичность, красоту. Вот почему его вокальный стиль созвучен и русской сказке, и русской поэзии, и русской живописи. А его высокий художественный вкус и такт, понимание природы песни, глубочайшее проникновение в ее смысл стали образцами для подражания для целого поколения выдающихся певцов современности.

Артист умел, как никто другой, передать подлинную народность русской песни, не позволяя себе несвойственных ей эффектов. Его сдержанность, целомудренное отношение и огромная любовь к музыкальному наследию народа стали и для меня законом в творчестве.

— Основа русской школы пения, нашей музыкальной культуры — в народной песне, — говорил Лемешев. — А так как песня — душа народа, то в ее трактовке многое решает искренность. Без нее нет ни песни, ни исполнения. В народе много поют не так, как это делаем мы, профессиональные певцы. Но нам так петь и не надо. Мы должны исполнять песню по-своему, но обязательно так, чтобы народ ее принял за свою.

Прежде чем определить форму подачи песни, надо понять ее душу, внимательно вчитаться в текст, попробовать нарисовать в воображении образ произведения, самому стать героем его.

Каждый художник, конечно, найдет в музыке и словах произведения наиболее близкую трактовку. Но главное — избежать банальности, которая одинаково может проявиться как в полном безразличии к тому, о чем поешь, так и в нарочитой аффектации, грубой иллюстративности.

— Помните, — наставлял певец, — что в основе мелодии народной песни всегда лежит слово. Произношение текста должно быть достаточно четким, иначе задуманный вокальный образ не дойдет до слушателя. Хорошо же произнесенное слово более разнообразно оттеняет особенность и красоту мелодии.

Но, к сожалению, от природы не все одинаково наделены способностью ясно и четко произносить слова. И над дикцией надо специально работать. Известный дирижер Большого театра Н. Голованов со свойственной ему запальчивостью кричал, бывало, на злополучного исполнителя: «Это вам не у бабушки на кухне! Будьте добры четыре буквы «з» в слове «княззззь»!» А потом уже спокойно заключал: «Учитесь у Глинки. Вот у кого всегда отчетливо продекламировано слово!»

Проникая в музыкальную архитектонику фразы, надо уметь ощущать и ее смысловой подтекст. Тогда и акценты будут расставлены правильно, по своим местам.

В исполнении песни важно чувство меры. Но сдержанность не должна оборачиваться безликостью, а эмоциональность — разухабистостью. Четкая образность, страстность, свобода в обращении со своими вокально-техническими ресурсами — вот что должно отличать мастера русской народной песни. Изучение творчества других мастеров и художников, его анализ помогут найти свой голос и свою самобытность.

— Музыкальное творчество и исполнительское искусство тесно взаимосвязаны, — подчеркивал Сергей Яковлевич. — Но «диктатором» все же является музыка, образы, рожденные вдохновением и фантазией композитора. Исполнитель должен правильно прочесть и рельефно передать то, что хотел сказать автор. Чтобы выполнить эту задачу, необходимо почувствовать «ключ», в котором написана музыка.

Одно из главных достоинств искусства вообще и, в частности вокального, — поэтичность. Все гении искусства и культуры всегда были поэтами жизни. Они открыли ее красоту людям. В исполнительском искусстве тоже надо быть поэтом, стремиться поселить в душе слушателей поэтический образ. Ведь музыка владеет особым секретом шлифовки души человека, культивирует в нем способность восприятия всего самого возвышенного, благородного, что есть в жизни. Вот на чем зиждется культура певца, ее уровень.

В последнее время народная песня часто подвергается эстрадной обработке. Такая аранжировка широко известных мелодий имеет право на жизнь, но где, как не в области эстрады, так важен вкус, общая и музыкальная культура исполнителей. У нас много новых превосходных обработок. Но много, мягко говоря, и плохих, варварски искажающих мелодию, навязывающих чуждую ей гармонию. Нередко под воздействием «стиля» обработки песня лишается плавности, ее спокойное, мерное движение будоражится синкопами. Не могу исполнять народные песни или русские романсы в чуждой их стилю обработке и вам не советую этого делать, как бы ни было заманчиво попробовать спеть подобные «народные» произведения.

Песня должна быть согрета певцом, пропущена через его душу. Уметь раскрыть людям правду и мудрость жизни — вот в чем суть. Люди двигают вперед науку, производство, хозяйство и любят хороших певцов. Поэтому надо учиться, и учиться петь хорошо, и своим искусством достойно служить народу.

Эти лемешевские заветы прочно осели в моем сознании на долгие годы, и я, как могла, проводила их в жизнь.

Непреклонной верности своему художественному вкусу, гражданственности, исключительно серьезному отношению к работе я училась у Клавдии Шульженко. Вот это была неповторимая индивидуальность, настоящее явление в нашем искусстве. Сколько сменилось поколений слушателей, а ее популярность не гасла, как и не гас огонь любви в песнях этой замечательной актрисы.

Нельзя петь о чем угодно и обо всем — вот к какому выводу я пришла от встреч с искусством Шульженко.

Поискам образа в песне, точному жесту, рациональному поведению на сцене, особенно при работе над тематическими программами, училась также у нашей неповторимой эстрадной актрисы Марии Владимировны Мироновой.

Каким удивительным даром перевоплощения она владела! Мгновенная смена настроения, и сразу же — новая походка, улыбка, осанка; у каждого острохарактерного персонажа свое лицо, своя мимика и, что очень важно, свои модуляции в голосе.

Чтобы научиться передавать особенности содержания того или иного произведения, нюансы партитуры, свое собственное состояние, я обращалась к творчеству самых разных актеров, музыкантов и певцов. Одни из них помогли мне почувствовать романтику Шуберта и классическую сдержанность музыки Генделя и Баха, философскую глубину мысли в романсах Рахманинова и воздушную легкость, красоту творений Моцарта. Другие дали толчок к освоению новых музыкальных направлений и стилей. Третьи привели к поиску образного отражения жизни через самый изначальный, глубинный процесс освоения того песенного материала, который оказывался нужным нынешнему слушателю на любых широтах.

Воспринимать музыкальные образы Чайковского и Рахманинова мне, например, помог Ван Клиберн (точнее, Гарви Лэвэн Клайберн). Впервые я его увидела весной 1958 года в Большом зале консерватории, когда он стал победителем Международного конкурса имени П. И. Чайковского, получив первую премию, золотую медаль и звание лауреата.

За роялем сидел худощавый, высокий, симпатичный парень и словно ворожил над инструментом, извлекая из него непостижимой красоты звуки. Никому из претендентов на «золото» — а их было сорок восемь из девятнадцати стран — не удавалось играть столь проникновенно, с таким тонким и глубоким пониманием музыки. Когда он заканчивал играть и вставал со стула, застенчиво улыбаясь, зал будто взрывался от оглушительных аплодисментов. «Премию! Премию!» — неслось отовсюду вслед жюри, удалявшемуся на заседание после третьего, заключительного тура. «Казалось, что все с ума посходили, — вспоминал потом Арам Ильич Хачатурян. — Даже королева Бельгии Елизавета не удержалась от соблазна слиться с залом, приветствуя Клиберна».

В дни конкурса я узнала, что Клиберн живет в Нью-Йорке, куда он приехал семнадцатилетним парнем из Техаса, чтобы совершенствоваться в музыкальном образовании. Его педагог профессор Розина Левина, русская пианистка, уехавшая из России в 1905 году (кстати, ее имя стоит на золотой доске Московской консерватории рядом с именами Рахманинова, Скрябина), вложила в воспитание Вана все лучшее, что было в фортепианном исполнительстве русских музыкантов. Именно тогда он впервые соприкоснулся с романтизмом, правдивостью, искренностью русского искусства.

В честь победы Вана Клиберна в США был установлен «День музыки». Крупнейшие компании грамзаписи наперебой предлагали ему контракты. Газеты печатали программу пятидесяти концертов на следующий сезон со всеми лучшими оркестрами страны. Пресса сообщала также о растущих доходах фирмы «Стейнвей» (Клиберн предпочитал рояль этой фирмы) и о выставке подарков и сувениров, привезенных музыкантом из Советского Союза, в здании фирмы с разрешения главы ее, Фредерика Стейнвея. В газетах подробно описывались всевозможные предметы, красовавшиеся на стендах выставки, — от фарфорового блюда с изображением русской тройки на дне до старинной балалайки. «Случайно великими не рождаются!», «Поклонники Элвиса Пресли перешли на сторону Клиберна», — сообщили читатели газеты. В знак благодарности победитель московского конкурса добился разрешения на бесплатный допуск подростков на свои репетиции. Клиберн потребовал также, чтобы билеты для молодежи были как можно более дешевыми. «Пусть лучше слушают Чайковского или Рахманинова, чем песенки про сомнительную любовь», — сказал он. Пресса не скупилась на информацию обо всем, что было связано с именем музыканта. «Скатерть стола, за которым обедал Ван Клиберн в ресторане «Рейнбоу Рум», украдена». «Вчера на кладбище Валхалла Клиберн посадил на могиле Рахманинова куст белой сирени, привезенный с собой из Москвы. Дочь композитора пианистка Ирен Волконская благодарила музыканта, подарив ему на память талисман Рахманинова — старинную золотую монету». «На пресс-конференции Клиберн заявил, что чек в 1250 долларов он передает в американский фонд укрепления международного культурного обмена».

— Журналисты следовали за Ваном по пятам, — рассказывала мне спустя годы помощница Клиберна по связям с общественностью Элизабет Уинстон. — Даже в туалете он мог встретить любителя новостей. Толпа репортеров из разных газет превратилась в свиту и сопровождала пианиста всюду. Популярность его не знала границ. Как только он показался в филадельфийском универмаге «Ванам Экер», чтобы купить пиджак, все вокруг пришло в движение. Как Клиберн вышел оттуда живым, одному Богу известно. На следующий день людское море едва не поглотило «кадиллак», в котором он уезжал после концерта. Во всяком случае, дверцы автомобиля оказались изрядно помятыми, слабо держались на петлях и остались без единой ручки. Ни одна грамзапись не пользовалась таким спросом, как пластинка с концертами Чайковского и Рахманинова.

В июне 1962 года я вновь увидела Клиберна дважды — в Большом зале консерватории и на сцене Кремлевского Дворца. Получалось у Вана все — и «Подмосковные вечера» Соловьева-Седого, и «Аппассионата» Бетховена, и рапсодия Брамса, и «Баллада» Шопена… Я вдруг обнаружила, что лирика и высокая поэзия исполнительского искусства Клиберна, неподдельная искренность и простота оказались созвучны и близки моим устремлениям. Чистота, первозданность, особое целомудрие, выразительность, мягкость и задушевность звука, превосходная полифония в сочетании с ясностью и пластичностью фразировки, с верным и всегда точным ощущением целого так меня увлекли, что я словно открыла для себя неведомый доселе пласт, который позволил заново переосмыслить мои песенные пристрастия и привязанности. Я очень сожалела, что, будучи в Горьком, где Клиберн исполнял Третий фортепианный концерт С. Прокофьева в сопровождении симфонического оркестра Московской филармонии под управлением К. Кондрашина на сцене Дворца культуры автозавода, я не смогла встретиться с Ваном. Зато спустя три года, когда он играл в Большом зале консерватории, я все же наверстала упущенное и «достала» музыканта после концерта в кругу именитых московских друзей Клиберна. Вблизи пианист выглядел просто гигантом, коломенской верстой. Стройный, прямой, подтянутый, с умными, живыми глазами. «Возвышается над всеми нами как каланча, — говорю А. И. Хачатуряну, стоящему рядом. — Наверное, хороший получился бы из Вана баскетболист». «Рост Авраама Линкольна — метр девяносто три», — отвечал знаменитый маэстро.

Я внимательно смотрела на пианиста, пытаясь найти перемены, и, к счастью, не нашла: он оставался все таким же приветливым, с той же шапкой вьющихся волос.

— Каждый час, проведенный в вашей стране, останется в моей памяти навсегда, — с мягкой улыбкой на лице говорил Клиберн. — Это лучшее время моей жизни. Москва открыла мне дорогу в большое искусство. Теперь я объехал весь свет. Что может быть лучше музыки, обогащающей людей, делающей их духовно чище, прекраснее? Поэтому я и играю для них. Популярность, конечно, вещь приятная, но в то же время утомительная. Она требует постоянной собранности, требовательности к себе, ответственность за каждую прозвучавшую ноту растет пропорционально опыту. Сам я, когда играю, испытываю огромное удовольствие. Каждый концерт для меня — познание нового, неизведанного, непережитого.

Его мысли словно сговорились с моими.

— Да! И знаете почему? Верю в романтику жизни. Эмоциональная музыка придает силу чувствам, передает их в искренней и наиболее убедительной форме. Чем чаще человек сталкивается с жизнью, чем больше познает ее, тем крепче он ее любит, тем сильнее у него желание пережить снова то замечательное состояние, что уже однажды пережил. Для меня музыка — всегда выражение непосредственных, внезапно возникших чувств, имеющих определенную форму и четкую устремленность. Эмоциональная музыка должна придавать силу человеческим чувствам, и если любовь должна быть долгой, крепкой, глубокой, сильной, то она, любовь, должна быть одновременно чистой, простой, готовой на жертвы. Все эти качества необходимы и в правильной передаче музыкальных чувств. В этом смысле музыка также имеет общую цель — передать глубокие чувства в наиболее искренней и наиболее убедительной форме. Большая музыка — враг цинизма. Она учит дорожить жизнью, уважать ее.

Клиберн говорил все это с такой страстью, такой убежденностью, что никто из присутствующих не решался перебивать его. Видимо, это была его излюбленная тема.

— Основные законы музыкального творчества столь же неизменны, как естественные чувства и ощущения. И наиболее важное из этих правил — быть искренним. Так же, как в жизни. Я убежден, что в будущем в музыке будет доминировать простота — выражение высшей красоты. Но прежде всего нужно сохранить умение ощущать красоту жизни.

Он был прав, этот техасец в темно-синем костюме, безукоризненно облегающем его худощавое тело. Ведь и теперь уже не редкость, когда люди, эмоционально скудея, объясняют это тем обстоятельством, что жизнь становится более сложной, что в ней не остается места красоте и чувству. Вся же практика мирового музыкального творчества убеждает в обратном — музыка через века будет помогать человеку совершенствоваться, творить добро, верить в светлые идеалы. Ради этого работал и Ван Клиберн. О каком свободном времени могла идти речь, когда у него, как и у всякого артиста-труженика, никогда не было минуты передышки.

— Каждый день, — жаловался пианист, — упражнения, репетиции, концерты, интервью, деловые встречи, снова репетиции… Иногда играю не до двух часов ночи, как обычно, а до шести-семи утра. Месяцами, бывает, не удается поспать две ночи подряд…

Спустя семь лет в один из приездов в Америку я вновь увидела Клиберна в доме импресарио Соломона Юрока, но об этом в другой главе.

Годы учебы у известных и малоизвестных мастеров культуры прошлого и настоящего научили меня лучше улавливать дух песни, видеть ее конструкцию, архитектонику и в то же время помогли выработать свое видение мира, взглянуть на творческий процесс гораздо глубже и шире, чем на ранних подступах к песне.

Всякое творчество питается накопленными впечатлениями, их сменой. Без этого невозможно сделать ни шага вперед, и я абсолютно убеждена в том, что любому артисту очень важны еще и встречи, расширяющие художественное восприятие, рождающие новые идеи, ассоциации и т. п. За свою многолетнюю творческую жизнь я встречала многих талантливых людей из сферы искусства. Их незаурядность помогала мне в поиске, учила распознавать истину, избавляя от всего чуждого и наносного, развитию художественного мышления, выработке основополагающих принципов творчества.

Еще один человек, чей талант воспарил над временем, над преходящими людскими страстями, дал мне многое в постижении связи искусства с жизнью, связи не отвлеченной, а рожденной историей, мировоззрением, утверждающим красоту труда. Это известный итальянский художник Ренато Гуттузо, чьи полотна хорошо известны во всем мире.

Вот человек, потрясший меня удивительной смелостью гражданина, художника, борца.

Ему не было и двадцати, когда он возглавил в Милане творческую группу молодежи, активно выступающую против «Novecento» — реакционного направления в искусстве, благословляемого тогда самим Муссолини. В 1937 году художник пишет знаменитый «Расстрел в степи», картину, посвященную памяти убитого фашистами Гарсиа Лорки. Под впечатлением расправы гитлеровцев с 320 итальянскими антифашистами Гуттузо сделал серию гневных, обличительных рисунков «С нами Бог!».

По сути, с этих работ, известных миллионам людей, и началось мое знакомство с ним.

Несколько позже в альбоме, изданном в Риме, я увидела репродукции его полотен и рисунков, созданных по мотивам произведений великих живописцев прошлого и явившихся как бы своеобразным прочтением классики. В них сквозило желание художника не скопировать творения выдающихся мастеров, а внести современный смысл в знакомые сюжеты — Гойи, Курбе, Дюрера, Моранди, Рафаэля, Рембрандта, Рубенса.

Поразила меня и серия литографий к «Сицилийской вечере» Микели Омари и «Персидским письмам» Монтескье.

Гуттузо на своих полотнах изобразил столько разных героев, что никто не отважился бы их сосчитать. И в каждом из них — свой характер, душевный настрой, привычки, своя тонко подмеченная и ярко запечатленная внешность.

Вспоминаю первую нашу встречу в одном из залов Академии художеств, где была организована выставка Гуттузо, в то время уже почетного члена Академии художеств СССР, автора полутора тысяч произведений, дышащих верой в человека, его высокое предназначение.

Гуттузо живо интересовался народной песней, ее истоками, исполнением и исполнителями. Рассказал о популярности «Сицилийской тарантеллы», танца, совершенно забытого на его родине в Сицилии и возвращенного народу благодаря усилиям Игоря Моисеева и танцоров основанного им ансамбля.

Зашла речь и о реализме, о современном искусстве на Западе.

— Западное искусство первых тридцати лет нашего века, — говорил Гуттузо, — было направлено в основном на решение отдельных чисто художественных проблем и побудило художников больше заниматься формой, что в ряде случаев привело к «искусству для искусства». Появились, с одной стороны, искусство произвола, с другой — натурализм. Вот и получилась ситуация, когда перестали замечать главное — человека, словно позабыв о его существовании. Одна из проблем наших дней — вернуть живописи человека, восстановить единство изображаемого и реального. Это обязывает художника к непрерывным поискам, к дерзанию, познанию действительности.

Мне нечего было возразить своему собеседнику, но я добавила, что в несравненно большей мере от искусства ждут осмысления того, что приносит с собой современность. Немного подумав, Гуттузо кивнул головой в знак согласия и закурил сигарету.

— Разумеется, — сказал он, — проблема современности — узловая, центральная. Произведение любого жанра, и песня в том числе, не будет пользоваться успехом, если оно не проникнуто страстным чувством гражданственности, живой атмосферой времени. И современный реализм не может не отражать пульс жизни, связей человека с природой, отношений между людьми. Его задача определенна и конкретна: прославлять человека, обогащать его красотой и поэзией, помогая ему понимать мир и идти вперед. Искусство любого серьезного художника всегда прочно и многосторонне связано с движением времени, его общественной практикой, нравственными и эстетическими идеалами, с его борьбой и надеждами.

В молодости художник часто обращался к творчеству авангардистов.

— Чем это было вызвано? — спросила я.

— В их работах, — отвечал он, — меня привлекал протест против существующих порядков, умение постигать тайны жизни. Многие из них к тому же обладали прекрасным качеством — одержимостью творчеством, как Ван Гог или Эдуард Мане. Последний, создавший легендарную «Олимпию», совершил целую революцию в живописи, да и в искусстве вообще. Он стремился быть правдивым и ничего не приукрашивать в изображении действительности, всколыхнув всю пакость империи Наполеона III. (Очевидно, Гуттузо имел в виду продажность и политиканство окружения императора Франции, его коррумпированность, духовное и нравственное опустошение, связанное с необузданным развратом, верховенством низменных страстей и инстинктов.) С редким мужеством и настойчивостью Мане искал красоту жизни и, когда ее обнаруживал, считал себя человеком, достойным похвалы.

— Я где-то слышала, что он был большим любителем почестей, спал и видел награды, обожал славу…

— На признание Мане имел полное право. Орден Почетного легиона случайным людям во Франции не дают.

В тот день Гуттузо прочел мне целую лекцию об исканиях Мане, Сезанна, Дюрера. Я поразилась его обширным познаниям в стихии живописи, совершенно изумительной памяти.

В 1975 году во Франкфурте-на-Майне и в Берлине я увидела выставку картин Гуттузо, посвященных памяти Пикассо. И так сложились обстоятельства, что осенью встретилась с самим художником в Москве. Как раз в Хельсинки прошло Совещание глав правительств по безопасности и сотрудничеству на континенте. И он охотно говорил о том, что волновало умы миллионов.

— Провозглашение справедливых принципов отношений между государствами в Хельсинки — очень важный факт сам по себе. И теперь не менее важно укоренить эти принципы в современных международных отношениях, внедрить их в практику и сделать законом международной жизни. Для меня, пережившего все тяготы войны с фашизмом, важно, чтобы народы обрели доверие друг к другу, чтобы раз и навсегда было покончено со словом «война», чтобы каждому человеку дышалось свободно.

— Я видела ваши полотна в Германии. Тридцать три картины посвящены Пикассо…

— О! Их значительно больше. Пикассо был моим другом, несмотря на то что старше на тридцать лет. Он, как Пабло Неруда, Давид Альфаро Сикейрос, Альберто Моравиа, останется в памяти величайшим борцом, пропагандистом новых художественных идеалов ради человеческого счастья, честно и искренне служившим победе разума, добра над злом.

С горечью восприняла я весть о кончине Гуттузо. Сколько осталось неосуществленных идей и планов, какая неиссякаемая потребность работать во имя мира на земле служила ориентиром выдающемуся художнику, звала и манила его в будущее.

Бывали в моей жизни случаи, когда я слышала и как могла воспринимала интересные факты искусства не из артистической среды, а от людей, не имеющих прямого отношения к музыкальному творчеству.

Однажды меня пригласили принять участие в концерте для медиков в Колонном зале Дома союзов. Поехала пораньше и попала на торжественное заседание. Сижу в стороне. Рядом — статный симпатичный мужчина в черном костюме со строгим сосредоточенным взглядом темных глаз.

«Какой-нибудь начальник из Минздрава», — подумала я.

— Как вы думаете, долго еще продлится заседание? — спрашиваю тихо.

— Минут двадцать, — так же негромко отвечает он. — Вам как раз времени хватит, чтобы настроиться. А то сразу попадете на сцену, не скоро войдете в ритм. К песне ведь тоже надо готовиться, не правда ли?

— Правда, — соглашаюсь я.

— Вы, когда поете без подготовки, старайтесь «опирать» голос на грудь. Должно быть грудное дыхание, тогда звук пойдет сам собой, если голосовые связки в порядке.

«Ларинголог, видно», — промелькнуло в голове.

— Вообще, — заметил сосед, видимо, ничуть не вникая в суть сухой, невыразительной речи оратора, — связки должны быть вам подвластны, как скрипка рукам Паганини. Вы знаете, как он играл? Его метод заключался в использовании природных способностей и возможностей руки. Он не заучивал противные натуре позиции, трудные оттого, что они неестественны и форсированы, а играл, отдаваясь полностью во власть звуков, забывая обо всем на свете. Вы так же должны петь, до конца раскрывая свои способности. Шедевры в искусстве могут быть рождены только самым глубоким человеческим чувством. И мысль Гете о том, что величие искусства яснее всего проявляется в музыке, бесспорно верна. Как и то, что в музыке нет ничего материального: это чистая форма, возвышающая и облагораживающая все, что поддается ее выражению.

«Кто же это?» — ломала я голову.

— Помнить вам, — продолжал он, — надо еще и о том, что в музыке покоряет мелодия. Понять ее красоту можно прежде всего по произведениям Шопена, главным образом его этюдам и ноктюрнам. Среди них столько лирических жемчужин, что их даже поют. Песенность эта — более хорового типа, но вам, как певице, Шопен пригодится всегда, потому что весь он в гениальном мелодическом даре. По экспрессии, совершенству гармонии ему нет равных среди великих музыкантов. К нему обращаются в минуты, когда в музыке ищут утешения, возможность укрепить дух. Ромен Роллан, например, черпал у Шопена жизненные силы, переживая тяжелые годы войны и оккупации. Как только вы поближе познакомитесь с его творчеством, так сразу поймете, какое духовное богатство оно таит.

Вы знаете, что такое прекрасное?

Прекрасное — это то, что дает нам почувствовать в объекте гармонию двух наших природ — гармонию мысли и страсти. Прекрасное ведь постигается без размышления, ибо идея входит в него как элемент природного порядка. Возвышенное рождается, когда безмерность природы разум охватывает и обозревает. Стремительные и хаотические мелодии Бетховена и Вагнера, сдерживаемые ритмом и озаряемые тематическими вспышками, возвышенны. Нет чистого эстетического переживания. Сами наши страсти — любовь, честолюбие, скупость, — очищаясь, приобретают эстетический характер. Обращаться к прекрасному нужно на поле очищения, иначе будешь эстетом, а не художником.

Я взглянула на часы: пора готовиться к выступлению. И вот концерт. Знакомые имена — Владимир Васильев, Екатерина Максимова, Артур Эйзен, Ирина Архипова, Муслим Магомаев, Юрий Силантьев с оркестром… Выхожу на сцену и я, смотрю в зал, ищу незнакомца в черном костюме, но не нахожу.

Спустя месяца три или четыре поднимаюсь в свою квартиру на лифте и вижу… знакомое лицо. Тот самый человек, который так убежденно советовал почаще слушать Шопена!

— Добрый вечер, — говорю. — Вы к нам в гости?

— Нет, я здесь живу, — ответил мой попутчик и вышел на десятом этаже.

Мне потом сообщили, что это профессор Антон Яковлевич Пытель.

При наших встречах я все больше убеждаюсь в его глубоких познаниях и необычайно широком кругозоре. Он хорошо знал и понимал классическую музыку, любил народные песни и романсы в исполнении Ф. И. Шаляпина.

— Пациент опять станет здоровым, — заметил однажды Антон Яковлевич, — если ему помогают сладкозвучные напевы. Так сказал Еврипид. Индийские философы считали, что и музыку, и медицину питает одно — вдохновение. Поэтому у нас с вами есть нечто общее.

Член-корреспондент АМН, член Международной ассоциации хирургов, участник многих международных конгрессов и симпозиумов по урологии, профессор А. Я. Пытель отдал отечественной медицине 60 лет жизни, воспитал замечательную плеяду ученых — руководителей ведущих урологических клиник нашей страны и за рубежом. Среди них академики, доктора и кандидаты медицинских наук — всего более сорока человек.

Антон Яковлевич был известен во всем мире. Многие ученые присылали ему из-за рубежа свои научные труды, журналы, книги. Он знал английский, немецкий, древнеславянский, греческий языки, он был человеком энциклопедических знаний.

До определенного времени я не знала, что сын Антона Яковлевича, мой ровесник, тоже уролог. Как-то ранним утром встретила в гараже певца Большого театра А. П. Огнивцева — наши «Волги» стояли почти рядом — и в разговоре услышала от него знакомую фамилию — Пытель.

— Я хорошо знаю Антона Яковлевича, — заметила я.

— Да нет же, — возразил он мне. — Ты говоришь о Пытеле-старшем, а это Пытель-младший, его сын. Юрий Антонович тоже уролог, доктор медицинских наук, профессор и заведует кафедрой урологии в Первом Московском медицинском институте. Таких именитых урологов у нас в Москве, а может, и в стране, всего двое. Лопаткин и Пытель-младший.

Меня это заинтересовало, но встретиться с Юрием Антоновичем тогда не удалось. Прошли годы. Однажды зимой я довольно сильно простудилась, однако, не долечившись, вынуждена была выехать на гастроли к нефтяникам Тюмени, а оттуда — на Север, к полярникам и пограничникам. В Москву вернулась совершенно больной, понадобилась помощь уролога. Вот тогда я и обратилась к Юрию Антоновичу Пытелю в Первый медицинский институт.

Пытель-младший встретил меня с предупредительностью и вниманием, которые свойственны настоящему доктору, чуткому и отзывчивому. Вылечившись, я все же не удержалась от соблазна задать вопрос:

— Я знаю, что у вашего отца не было музыкального образования, а в музыке он разбирался удивительно хорошо. А что вы думаете о музыке?

— Мир без искусства не может существовать. Не представляю людей, которые были бы безразличны к музыке. В дни отпуска иногда выезжаю порыбачить на Дон. Однажды взял с собой магнитофон, слушаю «Пер Гюнт» Грига. Вдруг на лодке ко мне подплывает старый казак. «Скажи, пожалуйста, — говорит, — у тебя музыка из радио чужая или своя?» «Своя», — отвечаю. «Будь любезен, сыграй еще раз, уж больно за душу берет». Человек этот не имел никакого образования, слышал Грига впервые в жизни, а музыку понял. Музыка существует для всех. Мелодиям Баха, Генделя более трехсот лет, но они и по сей день согревают сердца миллионов. Если вы помните, Бах казался некоторым своим современникам сложным, недоступным и непонятным. Вспомните его произведения, которые он писал для себя. Вряд ли ему приходило тогда в голову, что его сочинения и через века будут популярны и почитаемы.

Вообще же музыка, как говаривал Платон, воодушевляет весь мир, снабжает душу крыльями, способствует полету воображения; музыка придает жизнь и веселье всему существующему, ее можно назвать воплощением всего прекрасного и всего возвышенного. Хорошая музыка оживляет в нас сознание наших душевных способностей; звуки ее окрыляют нас к благороднейшим усилиям, благотворно сказываются на душевном состоянии. Японские медики, проводившие исследования в больнице города Хиросаки, пришли к выводу, что народные песни и некоторые произведения Баха способны успокоить больных перед операцией, у них исчезает страх, пульс и давление нормализуются.

— Американские психологи, — заметила я, — давно обнаружили, что на первом месте возбуждения человеческих чувств стоит музыка.

— Неоспоримый факт, — согласился Пытель. — Немецкие врачи города Бремена при ряде хирургических операций обезболивание заменяют спокойной музыкой, особенно хорошо воздействующей на пациентов старшего возраста. В бывшем Союзе примеры такие были. В бакинской больнице имени Шаумяна при проведении операций звучала музыка. Конечно, не «Танец с саблями» Хачатуряна, а более медленная, тихая, умиротворенная.

Слушая профессора, я часто ловила себя на том, что он, как и отец, мог восхитить эрудицией, широтой кругозора и в этом ему могли позавидовать мэтры от медицины самых именитых, престижных зарубежных клиник.

В середине семидесятых, набравшись творческого опыта, я задумала создать концертный ансамбль, который бы пропагандировал не только русскую песню, но и шедевры национальной инструментальной музыки. Поделилась своими планами с композитором А. Г. Новиковым.

— Мысль дельная, — поддержал мое стремление Анатолий Григорьевич. — Создать коллектив виртуозов — единомышленников — задача сложная, но решаемая. Забот и хлопот, конечно, прибавится, от этого не уйти, зато расширятся границы поиска в песне, музыке.

Идею мою одобрило и Министерство культуры Российской Федерации. Так в 1977 году родился коллектив музыкантов, ныне Государственный академический русский народный ансамбль «Россия».

— Пошла по второму кругу? — спросил Леонид Осипович Утесов после одного из первых публичных концертов новорожденного. — Справишься?

— Думаю, да.

Передо мной, но теперь уже с моим ансамблем, вновь замелькали города, гостиницы, аэродромы, концертные залы, сцены дворцов и домов культуры, полевые станы… Темп взяли немыслимый: к началу 80-х годов вышли на уровень до 100–120 концертов в год! Умом и сердцем чувствовала, что направление и ритм взяты правильно — и в отборе репертуара, и в подборе музыкантов, и в самой организации гастрольной деятельности.

А начинали мы не с пустого места: принимали в ансамбль сложившихся мастеров, прошедших большую школу концертной эстрады. Геннадий Разуваев, например, гитарист с огромным репертуаром, аккомпанировал Клавдии Шульженко и Леониду Утесову. Домрист Анатолий Соболев играл в оркестре имени Осипова, был на первых ролях в ансамбле «Березка», прославился, ко всему прочему, как превосходный аранжировщик. Домрист Виктор Калинский, владеющий отточенной техникой и счастливой способностью к импровизации, был ведущим в оркестре Всесоюзного радио. Балалаечник Александр Федоров, ученик знаменитого Павла Нечипоренко, оказался неподражаемым виртуозом. Таких прекрасных музыкантов мы приглашали в ансамбль и в дальнейшем, это был наш фундамент, основа творческих исканий, хотя и в самом коллективе воспитывались одаренные исполнители, такие как Дмитрий Царенко, Владимир Пирский, Елена Калашникова, Светлана Дятел, ныне заслуженные артисты России. Многие музыканты, прошедшие у нас стажировку, с успехом выступают сегодня в крупнейших оркестрах страны.

Уже в самом начале творческого пути критика отмечала «заметность в новых поисках акварельности и полутонов в исполнительской палитре» ансамбля, «безупречный вкус» и «масштабность создаваемых и выносимых на суд слушателей сочинений». И это вселяло уверенность в правильности выбора, художественных методов, которыми мы руководствовались. Да и сама атмосфера требовательности, творческого энтузиазма, существующая в коллективе до сих пор, сослужила нам хорошую службу. Поэтому наши концерты — это всегда необходимость серьезной подготовки, налаженность и стабильность репетиционного процесса, четкая и ясная перспектива дальнейшего развития. Музыка, которую мы создаем, объединяет и сплачивает нас, помогает перенести многие сложности постоянной кочевой жизни.

Едва пришел мало-мальский успех и были «обкатаны» наши программы на родине, как сразу посыпались приглашения из-за границы. Я восприняла такой поворот событий как закономерность, и мы, осенясь крестным знамением, начали колесить по Европе, а затем отправились на другие близкие и дальние континенты, где нам, как правило, был уготован теплый прием.

За дирижерским пультом «России» 17 лет подряд стоял мой муж (скончавшийся в апреле 1997 года от цирроза печени, последней фазы гепатита, приобретенного в Афганистане), народный артист России Виктор Гридин, великолепный баянист, автор многих произведений для народных инструментов.

Народная музыка нашла в Гридине своего страстного, убежденного и вдохновенного интерпретатора. Он делал все возможное и невозможное для того, чтобы ее сокровища стали подлинным достоянием народа, чтобы о них не только имели верное представление, а и знали, любили всем сердцем.

Иногда мы бранились, спорили из-за тех или иных просчетов, ошибок, то и дело возникающих проблем, но всегда находили выход из тупика, порой оба шли на компромисс ради общих целей.

Нелегко складывался его путь в большом искусстве. Родившийся в грозные годы Великой Отечественной, он с детства познал цену тяжелого каждодневного труда. Курское село Пристенное славилось трудолюбием хлеборобов, готовностью всегда работать на совесть. В редкие минуты отдыха мальчонка, помогавший семье, состоявшей из четырнадцати человек, брался за старенькую гармонь — «хромку», а потом и за баян, который самому младшему в доме доверили старшие братья, известные на всю округу баянисты. Когда настала пора выбирать профессию, решение было однозначным — музыка. В Харьковском музыкальном училище, куда Гридин поступил в класс баяна, сказали: способности есть, надо их развивать дальше. И юноша поехал в Москву, в Музыкальное училище имени Гнесиных. Здесь проявилась склонность будущего музыканта к сочинительству, и его пьеса «Веселый хоровод» впервые зазвучала на радио.

Любовь к ансамблевой игре привела Гридина в эстрадно-симфонический оркестр Центрального телевидения и Всесоюзного радио. Народный артист СССР Юрий Васильевич Силантьев, музыкант чуткий, внимательный к достижениям молодых, разглядел в будущем дирижере задатки незаурядные.

Сольные партии для баяна в сопровождении оркестра вывели В. Гридина в число ведущих исполнителей.

Присматриваясь к самобытному гридинскому таланту, Силантьев не думал не гадал, что молодой баянист и композитор пойдет по его, Силантьева, стопам — станет дирижером. Так же как Силантьеву, в прошлом превосходному скрипачу, скажут Гридину однажды: «Нет дирижера». И он встанет за дирижерский пульт.

Его приглашают крупнейшие в стране музыкальные коллективы. Так Виктор Гридин оказался в Ансамбле песни и пляски имени А. В. Александрова. И тут он продолжает совершенствовать свое мастерство — пишет новые пьесы, делает обработки народных песен. В них с удивительной красотой переплетаются черты народного мелоса и острые современные гармонии. Они сами по себе виртуозны и требуют от исполнителей высочайшего профессионализма. Народность стиля, богатство оркестровой фактуры, знание всех секретов и возможностей народных инструментов содействовали популярности произведений Гридина. Их с удовольствием исполняют и отдельные ансамбли. Они звучат на радио, по телевидению, записываются на фирме «Мелодия». «Озорные наигрыши», «Праздничный хоровод», «Тонкая рябина», «Рассыпуха» и многие другие концертные произведения принесли славу их автору не только на родине. Они с большим успехом исполнялись нашими артистами за рубежом.

Став художественным руководителем ансамбля, я понимала, что нужно искать и находить новые краски в музыкальной палитре, с головой окунуться в стихию жанрового разнообразия, быть может, придать исполняемым сочинениям полифоническое звучание и, конечно же, научиться сверять ритмы мелодий с пульсом дня, времени. Быть как все из подобного рода известных коллективов и как никто из них.

Не мне судить, что получилось. Во всяком случае, признание публики и прессы на Родине ансамбль завоевал прочно. За рубежом — в 32 странах — коллектив встретили также с оптимизмом. Вот некоторые из сотен, взятые наугад, для примера, высказывания зарубежной прессы.

«Мастерство артистов ансамбля под художественным руководством Зыкиной чувствовалось в каждом номере. Это больше, нем развлечение. Это демонстрация того, что уровень музыкальной культуры в России необычайно высок. Через музыку и песню растет понимание, если этого понимания искренне желают».

«Оттава джорнэл» (Канада)

«Мелодии русского ансамбля настолько красивы, что энтузиазм любителей музыки, услышавших их, был просто невероятен. После исполнения каждого номера зрительный зал буквально ревел, стонал, гудел от шквала оваций и возгласов одобрения. Такого триумфа в Салониках не знают со времен гастролей ансамбля Моисеева».

«Аногевматини» (Греция)

«Результат гастролей гостей из России превзошел все ожидания. Это поистине жемчужина национального фольклора России».

«Илта саномат» (Финляндия)

«Выразительная русская песня безгранична в пространстве и времени. Высокий уровень исполнительского искусства артистов «России» не вызывает сомнений».

«Ди вельт» (ФРГ)

«На фоне захлестнувшей нас псевдорусской цыганщины и унылых кабацких «романсов» песни и мелодии ансамбля «Россия» оставляют серьезное и солидное впечатление».

«Генерал-анцейгер» (ФРГ)

«Груды цветов на сцене и оглушительные овации зрителей — так было на каждом концерте ансамбля «Россия». При довольно скромных наших межгосударственных связях впечатляют изумительное радушие, восторг, с которыми встретила Австралия русских артистов… Их выступление, достигшее высот подлинного искусства, вылилось в переполненный поэзией и величавой музыкой праздник, которого, видимо, не ожидала восхищенная публика…»

«Сидней телеграф» (Австралия)

«22 концерта за 20 дней и тысячи новых поклонников у ансамбля «Россия» — таков итог гастролей коллектива, возглавляемого популярной русской певицей Людмилой Зыкиной. Особенно потрясло публику исполнение артисткой цикла датских народных песен на датском языке. Выступления ансамбля собрали большую аудиторию, чем на недавних выступлениях артистов Большого театра».

«Телевидение» (Дания)

«Нигде в мире народная песня не находится в таких надежных руках, как в России. Доказательство тому — гастроли ансамбля Зыкиной».

«Политикен» (Дания)

«Ансамбль под руководством Зыкиной творчески развивает традиции русской народной культуры. Артисты прекрасно смотрятся, и каждый ведет свою партию добросовестно и артистично. Восторженный прием, оказанный русским, служит залогом того, что можно и нужно ожидать от «России» новых интересных и ярких работ».

«Эстия» (Греция)

«Матушка Русь всегда преподносит сюрпризы в своем несметно богатом и волшебном искусстве под названием «народная песня После оркестра Осипова, ансамбля Моисеева мы не видели ничего более замечательного. Выплеснув в основное время фейерверк красивых мелодий, артисты много бисировали с доброжелательного согласия дирижера Виктора Гридина, мужа Зыкиной, авторитет и художественный уровень исполнения которой передаются и руководимому ею ансамблю».

«Нойе рейнцайтунг» (ФРГ)

Подобные оценки приятны, ценны для поддержания творческого тонуса и всегда обнадеживают. Значит, работа проводилась не зря.

Лишний раз я убедилась и в том, что слава — не удовольствие, а весьма ответственная ноша. С одной стороны, без успеха невозможно творить, с другой — любой срыв, особенно на зарубежной сцене, чреват непредсказуемостью реакции музыкальных критиков, прессы вообще. Потом очень трудно доказывать, что произошедшее — проба сил, случайность или, наоборот, начало восхождения новой «звезды», гениальность которой сию минуту не признана, поскольку время раскрытия ее индивидуальности и таланта впереди. За границей если выступишь неудачно, второй раз уже никто не пригласит. И если не понравишься публике в каком-то городе — будь ты хоть близкой родственницей Папы Римского, — тебя все равно ждет такая же участь. Поэтому быть всегда на высоте чрезвычайно трудно и сохранять популярность, завоеванную годами, сложнее, чем пройти по струне через бездну.

После кончины Гридина пришлось искать нового дирижера, и я его нашла на Смоленщине. Николай Степанов, ученик Виктора Дубровского, человек безусловно одаренный. Сменилось и поколение музыкантов. Пришли новые исполнители, высокообразованные, талантливые, думающие, одержимые осознанием высокой миссии художника. Какое будущее у них? Что дадут они слушателям в наше нелегкое переломное время? Какие пути-дорожки будут прокладывать они к сердцам современников? Вопросы, вопросы и вопросы. И все-таки, наверное, прав Вольтер: «Время довольно длинно для того, кто им пользуется; кто трудится и кто мыслит, тот расширяет его пределы». Прав и Гете: «Потеря времени тяжелее всего для того, кто больше знает». А знаем мы много. И умеем многое. Нельзя лишь останавливаться. Кто-то очень правильно подметил: умирает не тот, кто устал, а тот, кто остановился.

 

Глава III

Были и небылицы

За долгую жизнь в искусстве я наслушалась о себе несчетное число всяких мифов, сплетен, легенд и небылиц, от которых могут завянуть не только уши. То Зыкина чуть ли не «враг (?!) русской песни»; то ее «из партии (в которой никогда не состояла) выгнали по семейным обстоятельствам»; то «певица Людмила Зыкина скупила пол-Берлина во время вывода Западной группы войск из Германии»; то «Зыкина готовится открыть собственный ресторан в Москве… на свои средства»; то «хлестала с Фурцевой водку в бане…». И так далее в том же духе.

За несуществовавшую любовь к Косыгину мне перемывали косточки несколько лет подряд. И до сих пор эта байка ходит по Москве, дескать, было дело, чего уж там скрывать, все знают. Что было? Да ничего! Чесать языками попусту мы наловчились, это мы умеем. И потому нет таких нелепиц, которые не нашли бы своих приверженцев. Мне кажется, заблуждаются люди оттого, что воображают себя знающими. Вероятно, поэтому тысячи путей и ведут к небылице, к истине же — только один. А она такова. Была на дне рождения у Бори Брунова и там познакомилась с дочерью Косыгина Люсей и ее мужем. С ней мы потом довольно часто встречались на всевозможных торжествах и по праздникам. На одном из таких вечеров Косыгин, подняв бокал с шампанским, произнес: «У нас в гостях Людмила Зыкина. Я очень люблю ее песни. Давайте выпьем за нее, за ее замечательный голос, за ее творческие успехи».

Вскоре умерла жена Алексея Николаевича, и я была на похоронах, принесла цветы. Тем временем слухи о симпатии Косыгина к моей персоне уже поползли, разрастаясь вглубь и вширь, и на приеме в честь Жоржа Помпиду Брунов, между прочим, сказал Косыгину, что молва считает Зыкину его, Косыгина, тайной женой.

— Ну что же, — отвечал Алексей Николаевич, — молва — плохой гонец и еще худший судья. Хорошо еще, что подобрала мне молодую, да еще Зыкину.

И когда Косыгин проходил мимо меня, он вдруг неожиданно спросил:

— Ну, как успехи, невеста?

— Грех жаловаться.

— Вас не шокируют сплетни?

— Нет, что вы. Наоборот.

Через несколько дней я уехала на гастроли в Чехословакию. На вокзале меня встречали с охапками цветов, как принцессу или знаменитость первой величины. Я недоумевала, растерянно глядя по сторонам. «В чем дело? Не путают ли меня с кем-то другим?» — задавала себе вопросы, не находя на них ответа. Внимание и почести мне оказывали повсюду на протяжении всех четырех недель моего турне. И подарков понадарили уйму. Провожая в Москву, кто-то из руководителей страны приветливо, с улыбкой на лице напутствовал:

— Передайте привет Алексею Николаевичу!

— Какому Алексею Николаевичу?

— Как какому? Косыгину…

— Обязательно передам, если увижу.

— А как вы его не увидите?

— Очень просто. Мы встречаемся редко. Я же не член правительства, а всего лишь артистка.

— А разве вы не его жена?

— Нет, не жена.

По-моему, я многих тогда огорчила и расстроила. Когда вернулась домой, стала продавать привезенные подарки, что позволило мне расплатиться за первую в жизни дачу. Ходила такая счастливая. Наконец-то есть дача! В Опалихе, недалеко от железной дороги. И подъезд был хороший, и климат сухой мне нравился, и яблоньки в саду молодые…

Судачили досужие кумушки и о моих якобы дружеских отношениях с Н. С. Хрущевым. А всего-то лишь один только раз виделась с ним на его юбилее в Георгиевском зале Кремля. Я пела в сопровождении Шалаева и Крылова «Течет Волга» и в конце песни, обратившись к нему, пропела: «А вам 17 лет». На что Хрущев, повернувшись к окружающим с довольной улыбкой на лице, заметил: «Вот Зыкина сказала, что мне 17 лет и можно еще работать и работать вместе со всеми вами!» Правда, не удалось ему поработать «вместе со всеми» — вскоре его сняли, о чем я и услышала, будучи на гастролях в Америке.

С Фурцевой нас тоже соединяли и разъединяли по всякому поводу и без повода, выдвигая аргументы один нелепее другого. Боже мой, сколько же грязи вылито на покойного министра культуры СССР, занимавшего важный государственный пост целых четырнадцать лет! Какими только унизительными и оскорбительными эпитетами не награждали ее иные авторы книг и статей, вышедших после ее смерти: и наркоманка, и неграмотная дура-баба, и пьяница, и психопатка, и еще не знаю какая — словом, лидер «уничтоженной, порабощенной культуры», как утверждает один из нынешних театральных критиков. Очевидно, этому критику неведомо, что советские молодые артисты времен Фурцевой, участвуя в международных конкурсах и фестивалях, завоевали почти сотню первых премий (не говоря об остальных наградах), став признанными лидерами в мировом искусстве. В пору пребывания Фурцевой на посту министра в стране насчитывалось 360 тысяч библиотек, 125 тысяч клубов и дворцов культуры, более 1140 музеев, 540 драматических и музыкальных театров, почти 50 тысяч народных университетов культуры. В какой еще стране мира можно было найти такое богатство и как выглядит оно теперь? В феврале 1996 года я услышала по радио новость: Эрмитаж отдал голландцам две картины Рембрандта за… ремонт протекающего потолка. Не кощунство ли? Императрица Екатерина II, приобретая шедевры (в том числе и эти злополучные полотна Рембрандта) европейской и мировой культуры для украшения северной столицы и приумножения национального достояния российского государства, вероятно, и мысли не допускала, что оно, это достояние, будет истощаться, совершенно не подчиняясь здравому смыслу и рассудку потомков. В том же феврале я случайно наткнулась на воспоминания современников о И. С. Тургеневе, и в частности художника А. П. Боголюбова. «Я, — говорил Тургенев Боголюбову, — иногда представляю себе, что если бы мне, положим, удалось оказать какую-нибудь необычайную услугу государю, он тогда призвал бы меня к себе и сказал: «Проси у меня, чего хочешь, хоть полцарства». А я бы ему отвечал: «Ничего мне не нужно, позвольте мне взять только одну картину из Эрмитажа». И Тургенев назвал полотно Рембрандта. Почему я вспоминаю об этом эпизоде? Да потому, что Екатерина Алексеевна, будь она ныне министром культуры, не позволила бы Эрмитажу отдать сокровища нации при любой сложившейся ситуации в экономике. И добилась бы своего, чего бы это ей ни стоило, потому что заботилась и пеклась об отечественной культуре повседневно. Могла просить, спорить, убеждать, доказывать, находить решение в любых, самых сложных, порой тупиковых ситуациях. «Если бы не энергия Екатерины Алексеевны, — говорил на ее похоронах Евгений Евтушенко, — песня на мое стихотворение «Хотят ли русские войны?» никогда бы не увидела свет. Обвиняли в нацизме». Воля и настойчивость Екатерины Алексеевны способствовали развитию театра «Современник». По ее инициативе началось строительство Театра им. Моссовета, Театра оперетты, реконструкция Театра им. Маяковского… С благословения Фурцевой возник Театра на Таганке и во главе его встал Ю. П. Любимов. Поддерживала она и Ленком, добилась присуждения его коллективу Государственной премии. При ее содействии началась реконструкция архитектурного ансамбля «Царицыно» — изумительного творения русского зодчества XVIII века, его реставрация, был построен Музей музыкальной культуры имени М. И. Глинки…

Поразительные взлеты духа в культуре пришлись как раз на время 60-х — начала 70-х годов, когда Фурцева занимала пост министра. Благодаря своему действительно высочайшему уровню музыкальная культура страны заставила пасть ниц и Европу, и Америку, не говоря уж о других континентах. Целые исполнительские школы — скрипичная, фортепианная — засверкали на мировом небосклоне звездами первой величины. В ту пору существовала даже школа оркестрового музыканта, ныне вовсе исчезнувшая. Мы сегодня словно достигли апогея беспамятства, как будто не было всемирного признания заслуг Ойстраха, Рихтера, Когана, Гилельса, Мравинского, Кремера, Шафрана, Ашкенази — всех-то и не перечесть великих музыкантов, творивших вдохновенно и искренне. Достижения тех лет держались на крупных именах, на хороших оркестрах, ансамблях, труппах; на замечательной молодежи, воспитанной не менее замечательными педагогами. И Фурцева не стояла в стороне от всех этих взлетов, а была их страстной поборницей. Она всегда понимала, как важен масштаб отдельной личности, его культурный, нравственный потенциал, поддерживала поиски духовной опоры каждого незаурядного в искусстве человека. Во многом ей мешал партбилет. Давление партийной элиты, ее спрос и требования порой перехлестывали через край, и тут она становилась бессильной. И все же она не сдавалась, находила силы в противоборстве, стояла на своем и не ради себя.

Во время гастролей по Сибири в феврале-марте 1970 года (в маршрут были включены Барнаул, Красноярск, Новосибирск, Кемерово и еще несколько городов) я видела, с какой безжалостной самоотдачей выполняла министр намеченную программу. С утра по две-три встречи с активом, ведающим вопросами культуры, затем поездки на предприятия, вечером — обязательное посещение театральных спектаклей, беседы с актерами — она живо интересовалась их творческими и бытовыми нуждами, тут же, на месте, оказывала помощь, решала актуальные, самые насущные проблемы.

За рубежом о Фурцевой говорили и писали как об авторитетной и эрудированной личности. Она обладала удивительной способностью общаться с аудиторией, располагать к себе слушателей. Помню, какой фурор произвела ее речь на конференции министров культуры европейских государств в Венеции в 1969 году, на открытии Выставки художественного творчества народов нашей страны в 1972 году в США. Мне довелось слышать жаркий спор Екатерины Алексеевны с французскими театральными и музыкальными деятелями (кстати, очарованными ею) об академических традициях оперного театра, о непреходящем значении западной и русской оперной классики, о развитии музыкальной культуры в странах Западной Европы.

Талант ее сказывался во всем, в том числе и в умении общаться с творческими людьми, натурами порой сложными, противоречивыми, своеобразными, в точном определении достоинств, успеха того или иного артиста в самых разных жанрах. Она, например, буквально боготворила Г. Вишневскую, поддерживала певицу, чем могла. Помогла ей в присвоении звания народной артистки СССР, давала рекомендации в зарубежные поездки, тогда как другие ждали годы; в 1971 году подписала представление о награждении ее самым высоким орденом страны — орденом Ленина (в компании с И. Архиповой и А. Огнивцевым). Да мало ли замечательного для культуры и ее деятелей сделала Екатерина Алексеевна! Только по злому умыслу или из конъюнктурных, шкурных соображений люди могут осквернять память о Фурцевой — теперь о покойниках на Руси говорят все, что заблагорассудится, особенно о тех, у кого в кармане был партбилет. Мои встречи с Фурцевой также не дают покоя некоторым новоявленным критикам и газетным обозревателям (так и хочется написать — «обосревателям»), делающим в своих омерзительных публикациях безапелляционные выводы о моих отношениях с Екатериной Алексеевной. Поэтому считаю своим человеческим и гражданским долгом рассказать о том, чему была свидетелем, находясь рядом с Фурцевой.

С Екатериной Алексеевной я познакомилась в начале 60-х на декаде искусств Российской Федерации в Казахстане, куда она прилетела во главе делегации. Помню, сидели мы где-то за столом, и после «Ивушки», которую я спела, Фурцева воскликнула: «Так вот вы какая, Людмила Зыкина!» А когда мы летели обратно, она поинтересовалась, как я буду добираться из аэропорта домой, есть ли у меня машина. Я ответила, что есть, хотя в те годы у меня ничего еще не было, и от предложения подвезти отказалась — не хотелось чем-то утруждать министра.

Я очень стеснялась ее, особенно первое время, да и потом мы никогда не были в приятельских отношениях, как это представляется некоторым авторам — хулителям Фурцевой. Мы с ней были разного возраста, и она мне своего сокровенного никогда не доверяла, я же с ней могла посоветоваться о чем-то, но никогда о чем-либо значительном не просила. Я всегда держала дистанцию во взаимоотношениях, поскольку она была для меня очень большим, государственного масштаба человеком. Я и сейчас прекрасно знаю свое место, всегда и везде, и потому границ доверия нигде не переходила и не перехожу.

Иногда я встречалась с Екатериной Алексеевной на фестивалях искусств, Днях культуры, юбилейных и правительственных концертах. На последних я старалась петь песни героико-патриотические, о Родине, о России, хотя мне удавались больше лирические. Я считала, что на такого уровня представлениях не следовало вдаваться в лирику, пока однажды Фурцева перед одним из концертов в Кремлевском Дворце не спросила:

— Люда, почему бы вам (она всегда обращалась на «вы», никого не звала на «ты») не исполнить «Ивушку» Григория Пономаренко? Она у вас, кажется, неплохо получается?

— Ой, Екатерина Алексеевна, — отвечала я, — как хорошо, что вы мне подсказали. У меня давно такое желание созрело, да все никак не решалась…

Она была искренним, добрым, отзывчивым человеком. Никогда не показывала свое превосходство над кем бы то ни было. Вот, дескать, я министр, а вы все — плебеи.

Фурцева никогда не пыталась кого-то обидеть, а если такое вдруг случалось, страшно переживала и обязательно извинялась за свою допущенную бестактность или ошибку. И сама старалась не вспоминать то, что приносило ей горечь.

Как-то Екатерина Алексеевна навещала в больнице мужа Н. П. Фирюбина и на лестнице встретила Жукова. Подошла к нему и сказала: «Георгий Константинович, простите меня, я очень плохо по отношению к вам поступила и постараюсь вину свою искупить». (В 57-м году по поручению Хрущева Фурцева проводила расследование «персонального дела» маршала и выступала против него на пленуме ЦК КПСС.) А Жуков и говорит: «Катя, это такие мелочи, о которых не стоит вспоминать».

Я много раз выходила из ее кабинета в слезах, но довольная. Чувствовала: относится ко мне она с большим уважением. А только любящий человек может сказать в глаза правду. Потому что хочет добра.

Я долгое время получала ставку в 16 рублей за концерт, и в один прекрасный момент в дирекции Москонцерта мне сказали, чтобы я написала заявление на имя директора с обоснованием повышения ставки, т. е. с учетом количества концертов, репертуара, гастролей и т. п. Директор написал письмо В. Кухарскому с перечнем фамилий артистов, которым следовало повысить зарплату.

— Как? У тебя столько всего за плечами и ты получаешь 16 рублей без всяких надбавок? — удивился замминистра при встрече.

— Совершенно верно, — отвечала я.

И когда Фурцева узнала о нашем разговоре, она с обидой спросила:

— Неужели вы, Люда, не могли ко мне обратиться?

— Не могла. С моей стороны такая просьба выглядела бы бестактной.

Она любила артистов, как могла, помогала им и в беде оказывалась всегда рядом.

В 1964 году Ростропович лежал в больнице с кровоточащими венами. Фурцева буквально подняла на ноги всю столичную медицину в поисках каких-то дефицитных препаратов, чтобы ускорить процесс выздоровления музыканта, не раз ездила к нему в больницу, подбадривала, ежедневно справлялась у врачей о состоянии здоровья Славы.

Однажды она обратилась ко мне с просьбой поехать вместе с больницу, где лечились А. Тарасова и Г. Отс, известнейшие всей стране артисты.

— Я с удовольствием поеду, только удобно ли?

— Удобно, удобно, — отвечала Екатерина Алексеевна.

— Надо за цветами заехать.

— У меня уже есть цветы.

Но я все равно купила еще два превосходных букета, и мы отправились в клинику. Если бы кто слышал, с какой теплотой говорила Фурцева обоим такие нужные, добрые, «вылечивающие» слова! Я слушала, и у меня слезы навертывались на глаза.

Екатерина Алексеевна умела успокоить любого человека. У танцовщиц из ансамбля «Березка» возникли трения с их руководителем, Надеждой Надеждиной. И они пришли в Министерство культуры жаловаться.

— Таких, как Надеждина, больше нет, — сказала им Фурцева, — таких, как вы, много. И давайте совместно искать пути выхода из создавшегося положения.

И она нашла такие слова, что посетительницы вышли из кабинета министра буквально растроганные, вполне удовлетворенные оказанным приемом.

Она могла убедить кого угодно. Однажды Леня Коган подвозил меня на своем новеньком «пежо», и очень мне его авто понравилось. Думаю, куплю тоже «пежо». Накопила денег. Пошлина на иномарки тогда составляла двести процентов, и, чтобы ее не платить, требовалось разрешение Министерства культуры. Пошла к Фурцевой.

— Я уже столько лет работаю, — говорю ей. — Может быть, разрешите купить мне заграничную машину.

— Какую машину?

— Да вот «пежо» мне приглянулась…

— Вы что, Люда, в «Волге» уже разочаровались? Вам наша «Волга» уже тесная стала, не нравится?

— Да что вы, Екатерина Алексеевна, нравится, но просто все стали ездить на иномарках.

— А я не хочу вас видеть в заграничной машине. Вы — русская женщина, русская певица. Не подводите нас, русских. Лучше купите другую «Волгу».

Так я двадцать пять лет отъездила на «Волге» pi лишь недавно пересела за руль «шевроле».

Фурцева высоко ценила мнение специалистов, профессионалов в том или ином вопросе культуры, хотя мне порой казалось, что она сама была эрудитом в любой сфере искусства. И однажды я не удержалась от вопроса:

— Неужели вы, Екатерина Алексеевна, во всем так хорошо разбираетесь? Например, в вокале, опере?

— Да вы что, Люда? Разве можно быть такой всезнайкой? Опера — жанр сложный, и я ничего не могу подсказать, скажем, Ирине Архиповой, как ей лучше исполнять какую-либо партию в спектакле и работать над ролью. Для этого есть Борис Александрович Покровский, которому в оперной режиссуре равных и в мире-то нет.

— Ну а в скульптуре, архитектуре?

— То же самое. Вот как раз сегодня у меня будут Кибальников и Вучетич, и вы, если хотите, послушайте нашу беседу.

Я пришла к назначенному времени. Разговор между Вучетичем и Кибальниковым походил больше на спор. Екатерина Алексеевна умело вставляла в него то одну реплику, то другую, словно угадывала мысль каждого из спорщиков, делая иногда какие-то пометки в блокноте. И в конце концов сказала, что настал момент, когда надо подвести итог и подойти к результату. Оба во всем согласились с ней, хотя мнения своего она ни одному из присутствующих не навязывала. Министр, безусловно, умела слушать. Я знаю, что когда Юлия Борисова играла в кинофильме роль посла Советского Союза, то сидела в кабинете Фурцевой и наблюдала за тем, как та разговаривает, как себя ведет, как жестикулирует…

Она была красивой женщиной, постоянно за собой следила. Играла в теннис, бегала, каждый день делала гимнастику. И меня не раз упрекала за то, что я начинала полнеть: «Певица вашего уровня должна быть точеной!» Она сама умела ухаживать за собой: и лицо привести в порядок, и причесаться. У нее были очень красивые шиньоны! На работу — один, на банкет — другой, и всегда все выглядело безупречно. Туфли носила только на каблуках. Одевалась с большим вкусом — в этом ей помогала Надя Леже, с которой Екатерина Алексеевна много лет дружила. Некоторые модели ей сделал Слава Зайцев.

В часы отдыха она любила порыбачить (была азартным рыболовом), любила попариться в бане, понимала в этом толк. Любила рыбец под пиво, редко когда принимала рюмку водки. И я никогда не видела ее пьяной. В баню всегда ходили втроем: Екатерина Алексеевна и две женщины, ее давние знакомые, кажется, инженеры. С моей приятельницей Любой Шалаевой мы посещали Сандуны и, не помню точно, в каком году, примкнули к этой троице — Люба, как оказалось, была знакома с Фурцевой. Судьбе было так угодно, что и последняя наша встреча, накануне ее смерти 24 октября 74-го года, состоялась в бане. В половине седьмого разошлись. Я пошла домой, готовиться к поездке в Горький, там мне предстояло выступать в концерте на открытии пленума Союза композиторов России, Екатерина Алексеевна в этот вечер должна была присутствовать на банкете в честь юбилея Малого театра. После банкета Фурцева мне позвонила, голос такой тихий, усталый. «Люда, — говорит, — я вам что звоню: вы же сами за рулем поедете. Пожалуйста, осторожней!» Узнав о том, что Н. П. Фирюбин еще остался в Малом, я спросила, не приехать ли мне к ней. «Нет-нет, я сейчас ложусь спать», — ответила она. На этом наш разговор окончился.

В пять утра я уехала в Горький, а днем мне сообщили о ее смерти. Я тут же вернулась. До моего сознания случившееся не доходило, и спрашивать ни о чем я не стала. Мне сказали, что у нее что-то с сердцем… Я знала о том, что у них с мужем были какие-то нелады, в последнее время они вечно ссорились. Но что дойдет до такой степени, даже не предполагала. У гроба я пела песню-плач:

Ох, не по реченьке лебедушка все плывет. Не ко мне ли с горя матушка моя идет? Ты иди-ка, иди, мать родимая, ко мне, Да посмотри-ка ты, мать, На несчастную, на меня…

Все плакали… Она ведь была нам близким и очень дорогим человеком…

Любители сплетен втирали очки друг другу небылицами о том, как Зыкина, минуя все мыслимые и немыслимые преграды, пробралась в партию. Опять же Хрущев помог, или Косыгин, или Фурцева… В том же Омске коллеги по искусству заинтересовались в один из приездов туда моими отношениями с партийной элитой и очень удивлялись, что я «до сих пор» беспартийная. Да просто не верили, как не верили на Урале, Алтае, в Поволжье, в Чехословакии, Венгрии, ГДР… Дескать, как же так, известная певица, участница всех главных партийных торжеств, лауреат Ленинской премии, не член КПСС? Не может быть, тут что-то не то, скрывает Зыкина правду… Действительно же лишь то, что меня раз пять или шесть приглашали в высокие инстанции, чтобы я подумала над заявлением о приеме в партию, буквально уговаривали «вступать в ряды», но мне было не до партии — считала членство в ней вовсе не обязательным для деятеля культуры, хотя утверждение, что политика мертва без культуры, вероятно, не лишено определенного смысла. В один из моментов я уже было согласилась, уговорили, но муж возразил: «Зачем тебе вступать в партию? Ты что, будешь лучше петь с партбилетом в косметичке? Или таланта прибавится, ума, славы, аплодисментов? Другое дело, если заниматься политикой… Но и это занятие для художника, писателя, артиста есть жалкая трата времени и, как верно заметил когда-то Золя, плутовская мистификация, удел невежд и мошенников». Возразить мне было нечего, и с тех пор я уже никогда не возвращалась к этой теме. Решила — как отрезала.

Наслышалась я всяких пересудов и о мужьях, с которыми меня сводили и разводили любовных дел знатоки. Однако ни одного из моих бывших супругов мне не в чем упрекнуть — они были замечательные люди. Я многому у них научилась, в каждом находила поддержку и понимание. Но судьба одинаково поражает и сильных, и слабых. Когда-то в Дели мне старый индус по руке нагадал, что с мужем разойдусь и еще много всего такого. Он оказался провидцем, и противопоставить року было нечего. И я ни о чем не жалею.

Случалось в моей творческой жизни не раз и не два, когда моим именем пользовались проходимцы всех мастей и рангов. В 1965 году некто И. Рахлин, режиссер Московского театра массовых представлений, в течение довольно длительного времени безнаказанно обманывал публику — десять тысяч любителей эстрады крупнейших промышленных центров страны, собиравшихся, как правило, на стадионах. Огромный интерес к представлениям подогревался многочисленными красочными афишами, расклеенными всюду, с обещаниями послушать и увидеть «живьем» многих известных мастеров тогдашней эстрады — К. Шульженко, М. Бернеса, С. Мартинсона, С. Филиппова, З. Федоровой. Люди шли на концерт иногда целыми семьями, как на большой праздник, заполняя до отказа трибуны стадионов. В Донецке «мое» выступление значилось первым. На поле при свете прожекторов выпустили отдаленно похожую на меня женщину, степенно шествующую по ярко-зеленому подстриженному газону с микрофоном в руке к центру поля, где находился помост. На весь стадион неслась и разливалась мелодия моей «Ивушки», как оказалось, записанная на магнитную ленту. Услыхав знакомый голос, зрители зааплодировали. Но нашлось немало среди них и таких, кто прихватил с собой бинокли, чтобы получше рассмотреть столичных артистов. Стадион, обнаружив обман, сначала затих, а потом на трибунах стал слышен ропот. Несколько мужчин выскочили на поле, подбежали к новоявленной Зыкиной, стащили ее с наспех сколоченной эстрады и под оглушительный рев и свист собравшихся увели прочь. В тот вечер не увидела публика ни Шульженко, ни Мартинсона, ни Бернеса…

Такие аферы практиковались и в других городах. О них мне рассказала К. И. Шульженко, когда я вернулась в Москву после длительного турне по Сибири.

— Обидно, — возмущалась она, — что зрители связывают твое имя с подобными махинациями администрации этого, с позволения сказать, театра. Без моего ведома, когда я находилась на гастролях во Пскове, махинаторы объявили о моих выступлениях — в те же дни — в Ереване. (Марк Бернес во время несуществующих выступлений в Донецке был в Чехословакии.) Я телеграфировала министру культуры РСФСР А. И. Попову о недопустимости подобных безобразий, но они все же и потом имели место.

К подобным мошенничествам с включением в программу концерта моего имени — без моего, разумеется, ведома — часто прибегали и в моменты, когда трещали по всем швам планы проведения культурных и зрелищных мероприятий, и руководство концертных организаций, театров, концертных залов, домов и дворцов культуры заведомо обманывало моих поклонников и почитателей.

В сентябре 1972 года весть о якобы моем приезде в Чимкент распространилась с быстротой молнии. Старший кассир областной филармонии Ф. Сабирова вмиг стала самым популярным в городе лицом. Ей звонили знакомые и незнакомые люди. Приходили общественные распространители от предприятий, учреждений, организаций. И все с одной просьбой: «устроить» билеты на концерт Зыкиной. Сабирова старалась никого не обидеть. Все шло гладко, если не считать нескольких конфликтов из-за «нагрузки». Вопрос стоял так: хочешь послушать Зыкину, внеси свою лепту в выполнение финплана филармонии, покупай билеты еще на другие концерты.

Люди спорили, ворчали, но уж очень велико было искушение встретиться с Зыкиной. Кассир бойко торговала билетами, и с выручкой был, что называется, полный «ажур». Но на душе кассира такого ажура не было. Ее тревожила мыль: а вдруг певица не приедет, что тогда? Ведь устное распоряжение директора филармонии О. А. Манукяна: «Расписывай билеты на концерт оркестра имени Осипова и говори, что будет петь Зыкина», как говорится, к делу не пришьешь. Успокаивали его заверения, что он «все берет на себя».

Все шло гладко, пока наконец не появились афиши и объявления в местной газете о концерте оркестра имени Осипова с солистом Харитоновым. И снова кассир выдержала натиск зрителей, на этот раз возмущенных обманом. И расхлебывать все ей пришлось в одиночку. Приказ директора был категоричен: билетов назад не принимать, денег не возвращать.

Если бы я могла знать, в каких недостойных целях было использовано мое имя! Эта история оскорбительна и для осиповцев, коллектива, прославившего национальное русское искусство во многих странах. Трюк работников филармонии заведомо дискредитировал оркестр в глазах зрителей. Многие, оскорбленные обманом, демонстративно не пошли на концерт.

Дирекция филармонии квалифицировала происшествие как слухи зрительской аудитории, досужий вымысел, к которому она, дирекция, не причастна.

Между тем доподлинно известно, что авторство версии о моем концерте целиком принадлежало директору филармонии, о чем свидетельствовали общественные распространители ряда предприятий, лично слышавшие от него о «приезде Зыкиной». Оказалось, все средства хороши — лишь бы «дать план». И что меня больше всего беспокоило в этой истории, так это то, что на многочисленные жалобы зрителей не было соответствующей реакции. «Ловкий ход» легко сошел директору с рук, и через некоторое время все и вся успокоились, словно ничего не произошло.

К сожалению, такие примеры, судя по почте моих слушателей, встречались нередко.

За полвека жизни в песне я получила сотни тысяч писем от моих поклонников и просто людей, просящих содействия в решении жизненно важных, не требующих отлагательства вопросах. Как могла, помогала: одним посылала деньги, другим доставала дефицитные лекарства, третьим сокращала хлопоты в приобретении инвалидных колясок, жилья, в предоставлении заслуженных льгот и т. п. Нередко люди, пользуясь моей доверчивостью и отзывчивостью, попросту обманывали меня, используя всевозможные ухищрения, убедительные доводы, от которых можно было не только прослезиться, а отдать последнее. Однажды пришло письмо из Омска от женщины, якобы пораженной тяжелым недугом и потому прикованной к постели на протяжении четырех месяцев. Автор письма сообщала, что она бедна, имеет на иждивении старую больную мать и не в состоянии купить самое необходимое, не говоря уж о каком-нибудь захудалом телевизоре, который ох как бы пригодился в такой тяжелейшей ситуации. Я немедленно позвонила знакомому директору филармонии, договорилась о покупке телевизора и доставке его по указанному адресу. Вскоре поехала в Омск на гастроли и в первый же день пребывания там отправилась навестить тяжелобольную. Дверь оказалась закрытой. Соседи сказали, что мой адресат на работе. «Слава Богу, выздоровела», — подумала я с облегчением.

— А как со здоровьем у Валечки? — спрашиваю соседку, очень похожую на актрису Наталью Крачковскую, только постарше. — Она поправилась окончательно?

— Да вы что?! Она и не болела.

— А мама?

— Прасковья Петровна? Живет в отдельной квартире и на здоровье пока не жалуется. Недавно зубы вставила, шубу новую приобрела. Обмывали покупку. Да вы немного подождите. Скоро кто-нибудь явится. Хозяйка вот-вот должна подойти…

И в самом деле, «тяжелобольная» вскоре пришла. Меня поразила наглость, с какой она оправдывалась:

— А что тут особенного? У меня действительно денег всегда не хватает. Задумала вам написать, авось, что-нибудь и выгорит…

…Гастроли с ансамблем Романа Мацкевича по городам Сибири я заканчивала в Барнауле. Едва вышли с Мацкевичем из гостиницы и прошли несколько метров по тротуару, как откуда ни возьмись выросла перед нами женщина с тремя детьми — двое малышей на руках, третий, лет шести, держался за подол юбки. «Я, — говорит она мне, — вышла только из тюрьмы. Попала туда вместе с мужем. Вот детей в детдоме отдали, а нужно ехать к родителям в Курскую область, на родину. Денег на билеты нет и взять их негде».

— Слушай, Роман, — обращаюсь к музыканту, — попроси администратора купить билеты на ближайший поезд, чтобы им побыстрее уехать, а я потом расплачусь.

Дня через три снова вижу эту женщину с ребятами около местного универмага.

— Вы что же, билеты не купили? — спрашиваю Мацкевича.

— Купили в тот же день и отдали. Вместе с ней на вокзал ездили.

Я подошла к страждущей «уехать на родину».

— Почему не уехали?

Та без тени смущения на лице, так цинично отвечает:

— А мы и не собирались уезжать. Придумала я с билетами. Сдала их и деньги получила. Так бы вы, может, денег и не дали… Муж действительно в тюрьме, одной с детьми трудно. Есть тут у нас на окраине старенький домишко, в нем и живем, хлеб жуем.

…Десятилетия я шефствовала над детдомом в Ульяновске. Организовывала для ребят концерты музыкальных и театральных коллективов, творящих для детей и юношества, принимала участие в создании самодеятельности, покупала книги, тетради, альбомы, игры, сладости… Годы шли чередом, пока мне не сообщили, что кое-что и весьма существенное из того, что привозила в детдом, ненавязчиво разворовывалось, присваивалось людьми, состоящими на службе добродетели и воспитания. Безнравственное действо меня сначала ошарашило, и я укротила свою активность и пыл на некоторое время. Потом не вытерпела, возобновила поставки в прежнем ритме. Сколько благодарных писем я получила от бывших детдомовцев! Слава Богу, почти все имеют образование, профессию, работают, не хнычут в платок, не жалуются на судьбу, обстоятельства, невезение, как это часто бывает у неудачников в жизни. Вряд ли они знали, что их порой обманывали, не все на самом деле было честно со стороны тех, на кого возложена миссия делать людей лучше.

Всякого я наслушалась и насмотрелась за долгую жизнь рядом с песней. Не обходилось и без разочарований. Но во мне всегда жила и живет надежда, что красота действительно спасет мир. Думаю, в понятие красоты Достоевский включал и совесть, о которой часто забывают.

 

Глава IV

Армия

Меня с армией связывает особое чувство, это моя давняя привязанность. Я принадлежу к поколению, чье детство пришлось на годы Великой Отечественной войны, и я не в кино — воочию — видела их, солдат, защитников Родины, не щадивших себя во имя ее, опаленных огнем, перебинтованных. В те грозные дни раненые в госпиталях были самыми первыми моими слушателями. Помню танкиста Сергея, обгоревшего, в пропитанных кровью бинтах. Я пела ему, еле живому, когда смерть, казалось, стояла уже у изголовья. Он долго молчал, а потом с трудом разжал губы и тихо вымолвил: «Ты будешь артисткой… Это точно… Я тебя слушал и думал, что смогу выжить. И буду жить!» Я долго тогда стояла, не в силах шелохнуться. И плакала. Наверное, это были слезы счастья. Возможно, поэтому в моем репертуаре так много песен о воинах, об армии.

Годы спустя, когда я уже работала на эстраде, с одной моей солдатской песней приключилась трогательная история. Не то в шестьдесят первом, не то в шестьдесят втором году на радио пришло грустное письмо от молодого солдата, проходившего службу на Крайнем Севере. В письме говорилось, что девушка, с которой он простился, уходя в армию, скоро забыла его и совсем перестала писать. По просьбе паренька в одной из передач для солдат прозвучала моя песня о нелегкой службе, о девушках, «умеющих верить и ждать». О передаче заблаговременно сообщили «неверной», она тоже слушала эту песню. Скоро на радио мне показали новое письмо: тот же солдат с радостью писал, что песня дошла до адресата, что они с девушкой выяснили отношения и помирились.

Я побывала буквально во всех военных округах, на всех флотах, и не было гарнизона от Потсдама до Курил, где бы я не пела для наших воинов, не выступала бесплатно с шефскими концертами. Удивительно отзывчивая и благодарная солдатская аудитория всегда тепло принимала мои песни.

Начиная выступать перед армейской аудиторией, я, не скрою, побаивалась: как будут приняты русские народные песни эпического характера? Но мои опасения оказались напрасными. Мне кажется, любая добротная, хорошая песня проникает в самую душу солдата. Видно, суровая служба обостряет в нем чувство гордости за нашу родину и любви к ней, даже если несет он эту службу вдали от дома.

Военные авиаторы… Сколько написано о них книг, рассказано легенд, создано кинофильмов, сложено песен. Их подвиги известны всему миру, ими по праву гордится Родина. Юрий Гагарин и космонавты, с которыми мне приходилось встречаться, с благодарностью вспоминали незабываемую пору службы в Военно-Воздушных Силах страны. Авиация привила им смелость и хладнокровие, выносливость и мужество, быстроту реакции и умение находить выход из безнадежных положений. И при малейшей возможности я всегда с радостью спешу к людям, девиз которых — стремиться «вперед и выше»!

Однажды я приехала к летчикам раньше запланированного времени, и командир орденоносного истребительного полка, созданного в канун войны и имеющего славную боевую историю, по моей просьбе показал летное поле.

Удивительное зрелище являет собой аэродром, когда идут учебные полеты! На широкой бетонной полосе стоянки выстроились в ряд истребители-перехватчики с пикообразными носами и оттянутыми назад крыльями, буро-зеленые, пятнистые, не похожие на воспетые в песнях серебристые машины. Тут же, готовя их в полет и обслуживая уже вернувшиеся самолеты, трудятся техники и механики. Одетые в темно-синие комбинезоны, они работают без суетливости и спешки, основательно и надежно, с гарантией, что по их вине с самолетом в воздухе ничего не случится.

Из расположенного напротив домика выходят летчики, тоже в темно-синих комбинезонах, надетых поверх противоперегрузочных костюмов, в защитных шлемах, и так же не спеша направляются к машинам. Мои вчерашние и сегодняшние слушатели улыбаются, сверкая полоской белых до синевы зубов на загорелых лицах, приветливо машут руками. У них есть минута-другая, и вся группа пилотов подходит ко мне.

— Ну что, Людмила Георгиевна, может, попробуете сесть за штурвал? — шутливо бросает молодой капитан, кивая головой на стоящие стройными рядами «МиГи».

— Можно, конечно, попробовать, — отвечаю я, — но вы убеждены, что я смогу преодолеть звуковой барьер с первого захода?

Все дружно смеются. Им невдомек, что я много наслышана об авиации и мне выпало счастье дружить с наследниками чкаловской славы — летчиком-испытателем Георгием Мосоловым, космонавтами Юрием Гагариным, Валентиной Терешковой, Павлом Поповичем, Георгием Береговым, Виталием Севастьяновым, Владиславом Волковым, ставшими для меня воплощением несбывшейся далекой мечты детства — сесть за штурвал истребителя и стремительно взлететь над землей.

— Я ведь мечтала стать летчицей, — рассказываю пилотам, — хотела поступить в аэроклуб, водить самолет. Как-то в школе — еще до войны — получила билет на новогоднюю елку в Центральный парк культуры и отдыха. Пришла, увидела осоавиахимовскую парашютную вышку — и сразу все позабыла: и аттракционы, и елку, и самого Деда Мороза. Маленьких туда не пускали, я же встала на носочки — и меня пропустили. Уже прицепила парашют, но в самый последний момент чуть не струсила: а если разобьюсь? Только раздумывать было некогда: зажмурилась и открыла глаза уже на земле… Прыгала с вышки раз десять и с аэростата раз пять, последний! — уже в войну. Моя приятельница, Марина Попович, до сих пор сожалеет, что я певица, а не летчица.

Летчики готовы были слушать и дальше мой рассказ, но свободное время истекло, они направились к машинам. Мне понравились их сосредоточенные лица, уверенные, четкие движения. Подумала: «Таким парням по силам любая задача».

А вечером я увидела их со сцены клуба — сидящих в зале, с юношеской непосредственностью рассматривающих нехитрые старинные народные русские инструменты ансамбля, сопровождавшего мои выступления.

Пелось легко, звук летел ввысь, словно птица, парил над залом, и я чувствовала себя свободно и раскованно, как будто сама обрела крылья.

А с Гагариным я встретилась впервые в 1962 году в Дели, будучи на гастролях с большой группой наших артистов. Наверное, вся наша колония приехала в аэропорт встречать Гагарина. Прибыл и премьер-министр Индии Джавахарлал Неру вместе со своей дочерью Индирой Ганди.

Юра вышел из самолета в необычной тропической форме, в белой рубашке с отложным воротничком. Рядом была Валя Гагарина. Я пробилась к нему, когда все уже шли садиться в машину, он узнал меня и вдруг, лукаво подмигнув, пропел: «Мама, милая мама, как тебя я люблю».

Был он весь какой-то лучистый из-за присущих ему улыбчивости и неиссякаемого оптимизма. Он покорил буквально всех своей заразительной веселостью, и озорная шутка не была ему чужда — поэтому сто раз несправедливо наводить «хрестоматийный глянец» на его неповторимый облик.

Против всемирной славы, нежданно пришедшей к нему, простому смоленскому пареньку, Гагарин нашел «противоядие»: улыбку, юмор. Иногда могло показаться, что он вовсе не бывает серьезным. Но однажды я видела, как оскорбило его отношение одного нашего знакомого к женщине, каким недобрым и суровым стал гагаринский взгляд.

На юге, в Гурзуфе, он как-то спросил меня:

— Ты только за деньги поешь?

Я даже обиделась, не понимая, что кроется за этим вопросом. Но Юра вдруг улыбнулся — и какая уж тут обида: он всех своей улыбкой обезоруживал.

— Знаешь что, поедем со мной в Артек…

У меня был уже назначен концерт, но я договорилась перенести его — так хотелось поехать вместе с Гагариным. Дорогой я попросила рассказать его о своей службе в армии. Думал и собирался с мыслями Юра быстро:

— Представь себе, в армии я был не так уж и долго, но любовь к солдату, уважение к воинам, как и у всех наших соотечественников, привились с детства. Мы еще были босоногими первоклашками, когда нас опалила война. Особенно запечатлелись в моей памяти волевые, мужественные и усталые лица летчиков, только что возвратившихся из воздушного боя осенью 41-го в наше прифронтовое село Клушино и заночевавших в нем. Столько лет прошло, а перед глазами и сейчас стоит поразивший мое детское воображение облик военных летчиков. Вот тогда-то и родилась у меня мысль стать пилотом. И мечта, как видишь, осуществилась.

Говорил Гагарин совершенно спокойно, без малейшего позерства. Безусловно, он умел прекрасно общаться с людьми! Открытая русская натура помогала ему находить контакт и со сдержанными англичанами, и с экспансивными бразильцами. Он мог достойно и непринужденно беседовать с английской королевой, президентами разных государств и вместе с тем вести уважительный разговор с простыми людьми. Юрий Алексеевич рассказывал мне, как однажды под Ярославлем разговорился со старухой крестьянкой, которая, узнав его, крестясь, подошла «поглядеть на Гагарина».

Больше всех обожали его дети. Он не был для них только почетным гостем. В нем они видели своего товарища, друга, жизнь которого звала к упорному труду, увлекала на подвиг. Оказываясь среди пионеров, Гагарин запросто появлялся с ними на спортплощадке, отправлялся в лес по ягоды, «на равных» принимал участие в обсуждении нового фильма. Выходец из народа, герой поколения, первооткрыватель Вселенной, Гагарин оставался в гуще народной, чем снискал себе безграничную любовь и уважение и у нас, и в других странах.

Он очень любил и ценил моих товарищей по искусству. Например, буквально боготворил Майю Плисецкую.

Я часто видела Гагарина на спектаклях с участием выдающейся балерины в Большом театре. Любопытная деталь: когда на душе у него было легко, он спешил в Большой, если же его посещало сумрачное настроение, что бывало очень редко, он шел в цирк, справедливо считая, что он способен вернуть человеку веру в то, что прежде казалось невозможным.

Я не раз и не два пела в Звездном, и он, по-моему, не пропустил ни одного выступления. Особенно любил песни Александры Пахмутовой. А больше всего ему по душе была светловская «Каховка».

Мы очень дружили, хотя виделись не так уж часто. Но если выпадало быть вместе в зарубежной поездке, на отдыхе или просто на концерте в Звездном, никак не могли наговориться и напеться вволю.

Как-то я его спросила:

— Юра, что ты делаешь, когда устаешь?

— Запираюсь у себя в кабинете.

— А когда устаешь еще больше?

— Выхожу на улицу. Иду к людям. Ведь моя слава принадлежит им.

Слава его, особая, гагаринская, принадлежала, конечно, и ему. Но не случайно свою личную славу он связывал со славой всей отечественной космонавтики, оставшись образцом для подражания и восхищения. (Лишь годы спустя я узнала имена творцов уникальной космической техники, пионеров штурма космоса. Дерзновенные свершения на этом нелегком пути — труд великого множества людей, внесших свой вклад в это важное для всего человечества дело. Но среди многих были и самые первые. «Большая шестерка» — так их называли, выдающихся ученых, входящих в Совет Главных конструкторов. И я склоняю голову перед С. П. Королевым, В. П. Глушко, В. П. Барминым, В. И. Кузнецовым, Н. А. Пилюгиным, М. С. Рязанским. Их имена вошли в летопись космонавтики навсегда.)

Минуло несколько лет…

В ожидании своего выхода я стояла за кулисами венского «Штадтхалле». Удивительно легко и радостно пелось в тот вечер в большом концерте вместе с исполнителями разных стран. Свободные от выступлений артисты шутили, смеялись. «Что-то слишком много веселья, — пронзило мозг, — не к добру…» И тут кто-то принес за кулисы вечернюю газету, развернул… Я только увидела черную рамку… И портрет, еще лейтенантский, где он совсем молодой… И улыбка, его незабываемая улыбка.

«Гагарин погиб!» — мгновенно разнеслось вокруг. Не успела толком расспросить, узнать — а уже вызов… Взглянула вновь — нет, трудно поверить. Язык прилип к горлу. А надо идти на сцену… Петь о любви, когда вот так неожиданно теряешь друга… Какие все-таки жестокие испытания преподносит порой актерская профессия!

Каждый шаг со сцены звенящей болью отзывался в голове, только дойти до кулисы — еще шаг, еще один. Голова закружилась, а когда открыла глаза — вокруг меня занятые в той международной программе артисты: австрийцы, англичане, французы… Общее горе объединяет людей, ведь Гагарин был гражданином всей планеты…

Помню, один американский певец сказал мне:

— Как же вы не уберегли Гагарина? Он же был первым космонавтом не только вашей страны, но и всего мира.

— Надо знать Гагарина, — ответила я. — Он не был бы самим собой, если бы думал о покое, если бы не рвался в небо.

В тот скорбный день я дала себе слово подготовить специальную программу, посвященную нашим героям-космонавтам.

Мои планы сбылись в апреле 1971 года, когда отмечалось десятилетие первого полета человека в космос.

На сцену вышел диктор Центрального телевидения и своим красивым, известным миллионам телезрителей голосом дал старт этой новой программе из двух отделений. Основу ее составили песни Александры Пахмутовой на стихи поэта Николая Добронравова из цикла «Созвездие Гагарина». Хорошо знавшие Юрия Алексеевича и дружившие с ним, поэт и композитор считали своим гражданским долгом выполнить этот «социальный заказ» в память о Колумбе Вселенной.

Я исполнила три песни из этого цикла, разные по характеру и настроению: «Как нас Юра в полет провожал», «Смоленская дорога» и «Созвездие Гагарина». В каждой из них целый мир, полный красок, чувств, мыслей. Лирика и героика нашли свое эмоциональное поэтическое выражение.

В тот день премьеры я, признаюсь, впервые за много лет выступлений на профессиональной сцене ощутила душевное смятение от значимости песенной темы, ответственности перед памятью героя, вошедшего в историю человечества.

Трудно мне далась песня «Как нас Юра в полет провожал». Долго искала свою интонацию затаенного рассказа о скорби, о боли утраты, но не хотела приближать эту песню к реквиему, столь противоречащему самой натуре Юрия Гагарина.

Едва начала «Смоленскую дорогу», как увидела в четвертом ряду молодую женщину в черном. Казалось, горе так и застыло на ее лице. Валя Гагарина… Не помню, как допела: «И светлая могила у древнего Кремля…» Слезы душили меня, сжимали горло. Спасло, наверное, то, что многие в зале, не стесняясь, плакали.

В этой песне мне слышится протест самой Земли, потерявшей сына и теперь неохотно принимающей его в свои объятия. Скорбит Земля, и мать Россия отдает бесстрашному открывателю и пионеру свою нежность.

А венчала программу жизнеутверждающая маршевая песня «Созвездие Гагарина» — зажигательная, темпераментная, полная света, устремленная к звездам.

Гагарин… Его именем называли новые цветы, улицы, города, корабли. В его честь выбивали медали, ставили монументы. «А дети на свете играют в Гагарина. Значит, ты на планете живешь!»

* * *

Нередко выступала я и у моряков.

Это было во второй мой приезд на далекую от Москвы землю. Выступления подходили к концу, кроме того, я простудилась и уже собиралась вылетать домой. Но мне позвонили из штаба округа и попросили задержаться на один день, чтобы выступить перед моряками подводной лодки. Хоть я была нездорова и по возвращении в Москву вышла из строя на целых две недели, никогда не жалела, что согласилась.

Для меня общение с подводниками оказалось настоящим праздником. Я познакомилась с людьми особого мужества, бесконечно преданными морской службе, — совсем юными курносыми первогодками и их командирами, немногим старше, но уже бывалыми моряками.

Вглядываясь в их лица, спрашивала:

— Откуда вы такие взялись? Кто привил вам такое упорство? Ведь каждый день службы в этих условиях требует огромной выдержки и напряжения.

И мне, взволнованной, отвечали спокойно:

— А у нас здесь все такие. Край суровый. Слабые духом, если случайно попадут сюда, не задерживаются, остаются только самые крепкие. Короче, настоящие люди.

Нужно было видеть, с каким сосредоточенным вниманием слушали подводники наш концерт, словно боялись пропустить хоть единое слово, единую ноту. Каждая песня принималась на ура. А когда я запела песню камчатского моряка Мошарского, в которой есть такие слова: «Поверь, быть, право, нелегко женою моряка», — их лица расцвели улыбками.

Меня провели по лодке, показали красный уголок, где я с радостью обнаружила и собственные пластинки, — отправляясь в многодневные океанские походы, оберегающие нашу безопасность, моряки берут их с собой, чтобы, как они говорили, «не чувствовать себя в отрыве от Родины».

В заключение перед строем личного состава мне вручили бескозырку и удостоверение о присвоении звания почетного матроса. Тогда же я пообещала «напеть» пластинку специально для воинов Армии и Флота.

Вскоре мой напетый «гигант» отправился бороздить воды Мирового океана, став спутником громадной подлодки, на борту которой я обрела стольких дорогих моему сердцу друзей.

Что такое воинская дружба, я поняла, понюхав пороху в Афганистане осенью 83-го. «Афганский поход» ничем не отличался от настоящей войны, и памятуя о том, что солдат без песни не солдат, я согласилась на эти опасные и тяжелые гастроли.

Тридцать четыре концерта с ансамблем «Россия» за две недели под грохот разрывов бомб и свист «эресов» — дальнобойных реактивных снарядов — в Чертогане, Панджшере, Джелалабаде, Гардезе, Файзабаде, Пагмане… Такое не забывается. На всю жизнь запомнился и Кабул, смрадные зловония его трущоб и поднебесная лазурь минаретов, зелень восточных садов, вопли муэдзинов и ненавидящие взгляды из-под чалмы… Недалеко от аэропорта на моих глазах рухнул на жилой глинобитный дом самолет, подставивший свой зелено-серый бок с афганскими эмблемами под стаю «стингеров». Душераздирающие крики, плач, стенания… Командир вертолетного звена, усатый майор с двумя боевыми орденами на груди, предупредил, когда мы с мужем забирались на борт одной из машин, чтобы отправиться на очередной концерт: «Полет небезопасен. В узком русле сухого ручья, над которым будем пролетать, орудуют моджахеддины. Всякое может случиться». «На все воля Божья», — отвечала я, усаживаясь на узкую зеленую скамейку.

Летим. Внизу серое месиво предгорья, горчично-желтая муть атмосферы до самого горизонта, длинные огненные росчерки летящих в стороне снарядов. И вдруг вертолет начал раскачиваться, завибрировал, послышались глухие удары — один, второй, третий…

— Наверное, подбили. Теряем высоту, — как бы между прочим, внешне спокойно, говорит Виктор.

Я молчу. Ударов больше не слышно. «Судьба играет человеком» — почему-то вспомнилось давно избитое выражение.

— Чему быть, того не миновать, — говорю словно в пустоту.

Какие-то мгновения или секунды, показавшиеся вечностью, машина продолжала почти кувыркаться, затем полет ее несколько выровнялся, и я увидела совсем рядом землю, напряженные лица солдат, смотрящих в нашу сторону, в выцветших на солнце гимнастерках. Стук шасси о каменистый грунт, и мы… на земле — живы и невредимы. Командир вертолета, молодой капитан, открывая изрешеченную пулями дверцу, коротко бросил:

— Приехали.

— Подбили птичку? — спрашивает Гридин, вынимая из чрева искалеченной машины поклажу. Капитан молчит. Он смотрит на Виктора спокойно, но взгляд его выразителен. Ты что, мол, не видишь, что ли, или ослеп? Ясное дело, подбили. И он начал неторопливо, по-хозяйски внимательно рассматривать пробоины на видавшем виды вертолете. Война есть война. Капитан сделал все, что мог. Спасибо ему. Спас от смерти.

…Концерты шли своим чередом, по два в день, иногда по три. Забрались в высокогорные районы. Там наши парни сидели безвыездно по полгода и больше — на воде, тушенке, хлебе. Среди минных полей и обстрелов. «Спасают воинская дружба, чувство локтя и чувство долга», — говорили мне командиры десантных групп за скромным солдатским ужином.

Рваные молнии орудийных залпов, огненные шары падающих невдалеке «эрэсов», автоматные и пулеметные очереди стали привычным явлением наших будней. Был момент, когда девчата из ансамбля, решив принять армейскую баню, едва не погибли. Как только последняя из них покинула это столь почитаемое в войсках заведение, снаряд превратил его в груду дымящихся развалин.

Поездка в Афганистан нам дорого обошлась. Убитых и раненых не было, зато вирусом гепатита заразились шесть человек, в том числе и мой муж, так и не вылечившийся от этой напасти. С горя начать пить, что лишь ускорило развитие цирроза печени.

Девять трагических лет афганской войны стали частью истории, написанной кровью, замешанной на слезах. И я сама с трудом сдерживаю слезы, когда читаю письма от бывших солдат, благодарных нам за те короткие часы и минуты, что мы провели вместе на истерзанной земле Афганистана.

За годы жизни в песне я наслышалась всякого о ратных подвигах русских солдат и офицеров. Но, пожалуй, лишь двое военачальников, маршалы Баграмян и Жуков, действительно сумели открыть для меня страницы истории, позволившие по-настоящему понять, что же такое армия, как много она значит для судьбы государства.

Иван Христофорович Баграмян являл собой образец человека, для которого любовь к людям, Родине была смыслом всей его долгой и насыщенной событиями жизни.

Выходец из многодетной семьи, он прошел тернистый путь от рабочего мастерских Закавказской железной дороги до выдающегося военачальника — очевидца и непосредственного участника всех этапов становления и развития Вооруженных Сил страны. Он был «последним из могикан» в славной когорте легендарных полководцев — командующих фронтами в Великой Отечественной войны, не дожив до 85 лет двух месяцев.

Первая наша встреча состоялась в ГДР на торжествах по случаю годовщины Октября. В Берлин съехались также делегации из социалистических стран, представители коммунистических и рабочих партий ряда европейских государств. Прибыли сюда и некоторые руководители Объединенных Вооруженных Сил стран — участниц Варшавского Договора. Молодцевато подтянутый, несмотря на солидный возраст, с пристальным, пытливым взглядом темно-карих глаз, Иван Христофорович неторопливо ставил автографы на титульном листе только что вышедшей книги своих воспоминаний. Ладно подогнанная по фигуре маршальская форма подчеркивала сдержанность и скупость движений, их законченную простоту.

Казалось, в нашей беседе должна была пойти речь совсем о другом, например о воинской службе, но началась она, вопреки ожиданиям, с песни.

— Полезное и нужное дело ты, Люда, делаешь. Ничто так мощно не воздействует на солдатские души, как песня. Бывают минуты, когда она может быть дороже всего — воздуха, хлеба, любви… Солдат без песни не солдат. С ней шли в бой, возвращались с победой. На передовой поставят, бывало, два грузовика рядом на краю лесной опушки — вот и вся немудреная сцена. Кто только ни приезжал к нам в 11-ю гвардейскую армию. Народные хоры, чтецы, баянисты, артисты балета и даже целые ансамбли народного танца. Артистам приходилось давать в день несколько концертов. Я помню их до сих пор. И хорошо становилось на душе у фронтовика. Спасибо деятелям культуры, искусства, что они в минуты тяжелых испытаний дали почувствовать советским воинам дорогой сердцу образ Родины, непобедимой Отчизны.

Так было. Фронтовые бригады — явление, навсегда вошедшее в историю советского искусства. Вот уж, поистине, когда говорили пушки, музы не молчали. На самой передовой, под крыльями боевых самолетов, звучали песни Клавдии Шульженко, кстати, первой исполнившей на фронте «Вечер на рейде»; прямо с танка пели веселые куплеты Юрий Тимошенко и Ефим Березин, прошедшие с войсками путь от Киева до Сталинграда, а потом обратно на запад до Берлина; на разложенной перед окном госпиталя плащ-палатке танцевали Анна Редель и Михаил Хрусталев; на палубах эсминцев и других военных кораблей выступал Хор имени Пятницкого. Всю войну провел в действующих войсках дважды Краснознаменный ансамбль песни и пляски имени Александрова. Три группы на Южном, Юго-Западном и Западном фронтах, а четвертая — на зенитных батареях Подмосковья. Ансамбль дал более полутора тысяч концертов на передовой; пять человек были убиты, десятки — тяжело ранены.

— Война, — продолжал Баграмян, — словно подтолкнула композиторов и поэтов на создание небывалых образцов поистине народных песен. «Священную войну» пели миллионы!

Иван Христофорович умолк, погладил рукой гладко выбритую голову. Подошел командующий группой войск в ГСВГ маршал В. Куликов, о чем-то доложил. Мы расстались.

Разговор наш продолжился почти через год на даче маршала. Двухэтажный дом стоял позади большого сада, словно врезанный в сосны и ели, среди которых виднелась желто-белым пятном летняя беседка с легкими плетеными креслами и таким же плетеным столом.

— Что-то маловато яблок уродилось, — сетовал Баграмян на неурожай, пока мы шли по асфальтовой дорожке вдоль ровных рядов молодых яблонь. — В прошлом году собрали несколько тонн, отвезли в воинскую часть солдатам, а нынче голые ветки…

Впервые я видела маршала, одетого по-домашнему, хотя и слышала, что даже в минуты отдыха Баграмян не любил расставаться с мундиром. «Так привык к армейской форме, — говорил он, — что и не представлял себя в другом обличье».

В прихожей нас встретила жена Баграмяна, Тамара Амаяковна, с которой он счастливо прожил более полувека. Черноглазая, статная, миловидная женщина в годах выглядела молодо.

— Проходите и располагайтесь, как дома, — приветливо улыбнувшись, сказала она.

Я осмотрела дачные апартаменты. Никаких излишеств, простота и скромность составляли суть маршальского жилища. Вещи в этом доме не отличались большой роскошью — только самое необходимое, удобное для работы и отдыха.

Из просторной и светлой гостиной, окнами выходящей в сад, доносился голос Николая Озерова — по телевидению шла трансляция матча «Спартак» — «Арарат». После второго гола в ворота ереванцев Баграмян выключил телевизор.

— Не везет армянам, — с явным огорчением произнес он, — команда боевая, техничная, но со спартаковцами сладить не может.

Маршал любил футбол. После того как расстался с клинком и лошадью, хотя привязанность к скакунам сохранил навсегда и частенько наведывался на ипподром, популярная игра прочно завладела им. Он болел сразу за три команды: «Арарат», «ЦСКА» и «Спартак». Объяснял такую «любвеобильность» Баграмян просто:

— «Арарат» — это родная кровь, «ЦСКА» — это армия, которой принадлежу, а «Спартак» показывает наступательный, атакующий, зрелищный футбол.

На старинном рабочем столе маршальского кабинета среди аккуратно уложенных стопок писем возвышался прибор со множеством остро заточенных карандашей. «Карандашный дом», — скажет потом в шутку его супруга. На креслах, нижних полках книжного шкафа и рядом с ними громоздились какие-то коробки, свертки, бандероли. Оказалось, все это обилие корреспонденции — ежедневная почта маршала, заместителя министра обороны СССР. Многие годы он являлся и членом комиссии по делам молодежи Совета Национальностей Верховного Совета СССР.

— Молодежь не дает покоя, — положив ладонь на пухлую пачку разноцветных конвертов, сказал маршал. — Огромен интерес к истории страны и ее Вооруженных Сил, особенно к сражениям Великой Отечественной. Вот и отвечаю на письма.

Война! Сколько потрясений, волнений, переживаний связано у каждого из нас с этой бедой, всколыхнувшей всю великую страну, затронувшей буквально всех — от мала до велика. В то время, когда я вместе со взрослыми проводила бессонные ночи на крышах столичных домов, тушила немецкие зажигалки, а днем помогала перевязывать раненых бойцов в госпитале, где работала моя мать, Иван Христофорович разрабатывал в штабе операции по отпору врагу в районе Бердичева, Житомира, Киева…

Иван Христофорович подробно, неторопливо, делая небольшие паузы после длинных фраз, рассказывал об особенно трудных, кровопролитных днях первого года борьбы с фашизмом. Иногда наступала тишина, которую нарушали только мерный ход настенных часов да рев самолетов, идущих на посадку (Баграмян жил недалеко от Одинцова, откуда рукой подать до аэропорта Внуково). «Какая изумительная память, — думала я, — какие подробности помнит, словно все это было вчера, а не много лет спустя».

Мне захотелось, чтобы он рассказал, когда впервые встретился и подружился с Жуковым и Рокоссовским, о которых так много замечательного говорил еще отец, когда в конце 43-го его, раненого, привезли в Москву. После госпиталя он несколько дней провел дома, и за это время мы многое узнали от него о фронтовых делах и об этих выдающихся личностях. Потом был незабываемый Парад Победы в 45-м… Командовал парадом Маршал Советского Союза К. Рокоссовский — на вороном коне, и принимал парад на скакуне светло-серой, почти белой масти Маршал Советского Союза Г. Жуков. Затем я видела их близко на правительственных приемах, концертах в связи с различными юбилейными датами в жизни страны, но общаться довелось только с Жуковым.

— Впервые я с ними встретился, — начал свой рассказ Баграмян, — осенью 1924 года в Ленинграде на кавалерийских курсах усовершенствования комсостава при Высшей кавалерийской школе.

В наших биографиях с Георгием Константиновичем Жуковым было много общего: оба вступили в армию в 1915 году, принимали участие в боях Первой мировой войны, служили в пехотных, кавалерийских частях, командовали взводами, эскадронами, а затем полками. Связывала нас и потребность учиться, стремление овладеть высотами военного искусства. Надо сказать, что Жуков сыграл решающую роль в моей судьбе. После командования полком, учебы в Академии имени Фрунзе и службы в должности начальника штаба 5-й кавдивизии имени Блинова я был направлен в Академию Генштаба. Окончил ее, и меня оставили здесь старшим преподавателем. А мне хотелось в войска. Что делать? Жуков в это время командовал войсками Киевского округа. Написал ему коротенькое письмо: «Вся армейская служба прошла в войсках, имею страстное желание возвратиться в строй… Согласен на любую должность». Вскоре пришла телеграмма: Георгий Константинович сообщил, что по его ходатайству нарком назначил меня начальником оперативного отдела штаба 12-й армии Киевского военного округа. С тех пор мы никогда не теряли друг друга из поля зрения.

Константин Константинович Рокоссовский запечатлелся в моей жизни не менее сильно и оставил о себе добрую память. На курсах он выделялся среди нас почти двухметровым ростом, при этом был необычайно пластичен и имел классическое сложение.

Держался свободно, но, пожалуй, чуть застенчиво, а добрая улыбка на красивом лице не могла не притягивать. Внешность как нельзя лучше гармонировала со всем его внутренним миром. Нас связывала с ним настоящая мужская дружба, которая еще больше окрепла в годы войны. В июле 41-го Ставка направила Рокоссовского на Западный фронт. Перед отъездом он зашел повидаться со мной. Через год он уже командовал Брянским фронтом, а я его детищем — прославленной 16-й армией. Война разбросала нас по разным направлениям, и встретились мы только в мае 44-го в Генштабе. Обнялись, расцеловались. После приема в Генштабе снова встретились и наговорились, что называется, всласть. «Ну как, Иван Христофорович, научился плавать?» — спросил Рокоссовский. Я рассмеялся в ответ. Дело в том, что тогда, в 24-м, когда мы были молодые, сильные и старались перещеголять друг друга в учебе и спортивных состязаниях, у меня не получалось плавание с конем при форсировании водного рубежа. Мало самому уметь плавать в обмундировании, нужно еще научиться управлять плывущим конем. Плавал я очень плохо и однажды на учебных сборах, переплывая реку Волхов на рассохшейся лодке, чуть не утонул, за что и пришлось испытать неловкость перед руководителем курсов В. М. Примаковым, в прошлом легендарным командиром конного корпуса червонного казачества, наводившем страх на немецких оккупантов и гетманцев на Украине, на деникинцев и дроздовцев, белополяков и махновцев… Вот об этом случае и вспомнил Рокоссовский.

В тот вечер Баграмян рассказал мне также о Гае, Фабрициусе, Блюхере, Тухачевском. Я словно прочла удивительную, захватывающую книгу об истории Вооруженных Сил и людях, творивших ее. Нужно быть до мозга костей и историком, и художником одновременно, чтобы, говоря о военачальниках и их деятельности на разных этапах истории, давать такие точные, запоминающиеся характеристики.

Вскоре из кабинета мы перешли в гостиную. Принесли вино, сладости, фрукты. Стрелки часов приближались к двенадцати ночи, настала пора собираться домой.

— Сейчас Иван Христофорович будет слушать ваши записи. Народную музыку, песни обожает беспредельно, — сказала на прощание Тамара Амаяковна.

О привязанности Баграмяна к фольклору и вообще к искусству я узнала из беседы с ним в дни празднества в Ереване в честь 150-летия вхождения Восточной Армении в состав России. На торжества прибыли видные государственные деятели, военачальники. Среди них был и Баграмян. После приема, устроенного руководством Армении, состоялся концерт, зазвучали танцевальные мелодии. Иван Христофорович подошел, прищелкнул каблуками, поклонился, как истинный кавалер, приглашая на танец. Партнером он был великолепным, танцевал легко и красиво, точно следуя музыке вальса. И тут я услышала некоторые подробности его жизни.

— Еще в детстве я соприкоснулся с искусством ашугов и сазандаров, украшавшим скудный быт того времени. В затейливых импровизациях угадывались отголоски простодушных народных песен, которые иногда напевала мать. Они славили свободу и братство, любовь и мужество. К их голосам, как и к голосу природы, нельзя было не прислушаться. Я рос в бедной семье путейца-железнодорожника и не имел возможности посещать театры и концерты. Лишь когда приехал в Ленинград на кавалерийские курсы, смог ближе познакомиться с профессиональным искусством — хореографией, драмой. Балетом увлекся гораздо позже, в годы войны, когда к нам на фронт приезжали в составе концертных бригад мастера Большого театра. Бывало, недели проводили артисты в землянках и блиндажах. До сих пор я храню в памяти хореографические номера на музыку Штрауса, Минкуса, Чайковского. Когда закончилась война, наступил момент более глубокого, если можно так выразиться, моего приобщения к балету. Сначала смотрел спектакли с участием Улановой, затем — Плисецкой, танцевальное искусство которых, на мой взгляд, воплощение совершенства. Меня восхищали та свобода, легкость и подкупающая простота, которые свойственны этим большим художникам. Во время пребывания за рубежом в составе советской военной делегации я видел по телевидению другие танцы в исполнении, если верить диктору, знаменитых в Европе и за океаном артистов. Болезненно-мятущиеся движения, символизировавшие безысходность, отчаяние, тоску, подействовали на меня удручающе. Разве это искусство поэзии, красоты и вдохновения, несущее людям идеалы гуманизма, добра, правды?

Баграмяна всегда волновали заботы и дела молодежи, он обожал детей и подростков, живо откликался на их просьбы. Его часто можно было встретить среди студентов, учащихся.

Хорошо помню нашу встречу в Минске, куда Иван Христофорович приехал на слет победителей Всесоюзного похода молодежи по местам боевой и трудовой славы. У меня был час свободного времени, и я решила его повидать. Он обрадовался встрече, начались, как это всегда бывало, расспросы о творческих планах, поездках… Я уже знала о целях его визита в столицу Белоруссии, и волей-неволей тема нашей беседы определилась сама.

— Гляжу на нынешнюю молодежь, — неторопливо начал он, — и радуюсь, как много ей дано и как многое ей по силам.

— У нас отличная молодежь, я согласна с вами. Но, к сожалению, еще приходится встречаться с молодыми людьми, страдающими отсутствием внутренней культуры, воспитанности, всякого интереса к своим обязанностям, к дому. Ухоженные, сытые, не знающие истинной цены куску хлеба, они не желают нести ни малейшей ответственности да и самостоятельно ничего путного сделать не могут.

— Откуда ей взяться, самостоятельности, если мы, взрослые, сами усердствуем в опеке? — развел руками маршал. — Вплоть до того, что в армии иной солдат считает, что за него обязаны думать командиры. А ведь в боевых условиях нередко складывается такая обстановка, что и спросить некого: что делать, как найти правильное решение? Плохо, когда мы чересчур много поучаем молодых людей в каком-то важном деле. Тем самым прививаем им безволие, способствуем тому, что у них появляется нежелание даже в мало-мальски значительном деле проявить личную инициативу с полной ответственностью за конечный результат.

Ответственность — наиважнейшее нравственное качество, необходимое каждому человеку в любом деле, на любом месте, при любой должности.

…В связи с 80-летием Баграмян был награжден второй Золотой Звездой Героя. Я позвонила ему, поздравила с высокой правительственной наградой, справилась о здоровье (накануне он долго болел).

— Чувствую себя, Люда, так, что готов прожить еще триста лет, — послышался знакомый, чуть хрипловатый голос в трубке. В конце непродолжительного разговора он попросил прислать ему пластинки с моими новыми записями. Я собрала целый комплект и на другой день их отправила.

Потом у меня начались длительные гастрольные поездки по Союзу и за рубежом, и я никак не могла повидаться с Иваном Христофоровичем, да и сам он развил такую активную деятельность, что застать его в Москве оказывалось очень сложно. Я только и слышала: «Отбыл в Волгоград», «Уехал в Армению», «Проводит слет в Наро-Фоминске», «Вылетел в Н-скую часть по просьбе воинов…». Завидная судьба одержимого напряженной, вдохновенной и плодотворной жизнью человека.

Я сейчас часто вспоминаю Баграмяна. Как много значит обрести в жизни человека, который может на тебя оказать неизмеримое влияние.

На встречах с Георгием Константиновичем Жуковым, как правило, меня интересовали события и дела давно минувших дней. Конкретно Сталин, его личность, мнение маршала о нем, процессы, связанные с террором в армии в 1937 году, унесшим десятки тысяч жизней талантливейших полководцев и командиров.

Я хорошо помню март 53-го, когда не стало Сталина. Несколько дней страна была в трауре. Люди, словно онемев от горя, ушли в себя. День погребения, когда по всей Москве ревели заводские и фабричные гудки, казался концом света. Толпы двигались мимо гроба с робким, настороженным чувством, испытывая растерянность и испуг, словно перед неминуемой катастрофой или светопреставлением. Многие рыдали, убиваясь по потухшему светилу и божеству. Приехавшая из деревни дальняя родственница бабушки, работавшая в колхозе со дня ею основания, удивлялась: «Чего реветь-то коровами? Хужей не будет. Куда ж ишо хужей?!» Ее мужа отправили за лагерную колючую проволоку без суда и следствия. На возгласы секретаря партячейки, призывавшего на собрании колхозников «ответить на смерть товарища Кирова высоким урожаем зерновых», он не к месту обронил: «А как товарищ Киров в гробу узнает о нашем урожае?» На другой день односельчане его уже не видели.

Через несколько лет правда всколыхнула мир. Ожесточение, с которым тиран расправился с талантливыми учеными, политиками, военачальниками, художниками, артистами, вряд ли кого оставило равнодушным. И все же разноречивые оценки, услышанные мной из уст военных, противоречили друг другу. Одни говорили, что Сталин — это человек, с именем которого связаны политические преступления, прощения которым нет и быть не может. Другие утверждали, что «он допустил немало серьезных ошибок, но победил в войне». Но какой дорогой ценой далась нам эта победа? Отец, прошедший горнило войны, рассказывал, как шли навстречу фашистским танковым армадам плохо вооруженные и плохо снаряженные солдаты, не всегда с патронами в подсумках и снарядами в артиллерийских передках. Шли, заведомо обреченные на огромные моральные и физические потери.

— Немцы напали на нас в сорок первом, потому что лучшего момента, более ослабленной изнутри страны, чем тогда, могло и не быть, — говорил мне отец. — Уверяю, что не будь сталинского вандализма в армии в канун войны, не были бы человеческие жертвы столь велики, а территориальные потери столь позорны и унизительны.

Я верила и не верила этому. «Вот бы встретиться с кем-нибудь из окружения Сталина, — думала я, — узнать правду». Судьба подарила мне несколько встреч с Жуковым, и я, конечно, воспользовалась возможностью спросить у маршала о том, что давно меня интересовало. Возможность представилась не сразу. На приемах и торжественных вечерах по случаю юбилеев Вооруженных Сил подступиться с такой темой к маршалу было неудобно, сама атмосфера не располагала к откровенной длительной беседе. Все же такой разговор состоялся в редакции газеты «Красная звезда», куда Жуков приехал по поводу публикации отрывков из его готовящихся к выпуску воспоминаний. (Книга «Воспоминания и размышления» вышла в 1972 году, как я потом узнала, со значительными купюрами, и маршал подарил мне экземпляр с пожеланиями и впредь «отдавать частицу тепла своего сердца солдатам Родины».) Мы встретились с ним в приемной главного редактора. Он ждал машину, чтобы уехать на дачу, я же приехала, чтобы просмотреть текст моего интервью, которое готовилось к печати.

Сначала речь шла о песне, моих гастролях по Союзу. Я рассказала маршалу, в каких военных округах пела, на каких флотах была, с кем из командующих встречалась. По выражению лица Жукова я чувствовала, что слушает он меня с предельным вниманием и заинтересованностью. Я в свою очередь не удержалась от соблазна спросить у полководца то, о чем хотелось узнать, что называется, из первых рук. Зашла речь и о Сталине.

— Я узнал Сталина близко, — начал Жуков, — в период с 41-го по 46-й год. Я пытался досконально изучить его, что оказалось почти невозможным, потому что и понять его было иногда делом сложным. Он очень мало говорил и коротко формулировал свои мысли. Поспешных решений никогда не принимал, тут надо отдать ему должное… Вас что именно интересует в личности Сталина?

— Да многое, Георгий Константинович, — отвечала я, не зная, как лучше подступиться к теме. — Вот как вы думаете, был ли Сталин закономерным порождением эпохи?

— Это не провокационный вопрос? — улыбнулся Жуков.

— Ни в коем случае!

Наступила небольшая пауза. Мне казалось, что он хочет собраться с мыслями, но, возможно, я ошибалась.

— Вряд ли эпоха требовала такого человека. На любом повороте истории существует возможность выбора, происходит борьба тенденций. Из множества вариантов история выбирает один, не всегда самый лучший. И тогда возникает своеобразный исторический зигзаг, но объективная закономерность все равно возвращает исторический процесс на магистральную линию. Характеристика Сталина как политического деятеля определяется прежде всего тем, что именно к нему сходились решающие нити управления всеми процессами, происходящими в стране. Конечно, главная вина за создание репрессивного аппарата ложится на Сталина. Ему нельзя простить то, что по его указаниям были загублены многие тысячи ни в чем не повинных людей, искалечена жизнь их детей и членов семьи. Но будет несправедливым обвинять только его одного. Вместе с ним должны отвечать за содеянное и другие члены тогдашнего Политбюро, которые знали о беспределе, творимом органами НКВД. Сталин почти никогда в ту трагическую пору не оформлял решения только своей властью. Он требовал согласия и одобрения решений другими руководителями. В 1957 году на Пленуме ЦК, когда обсуждалась деятельность группы Молотова, Кагановича, Маленкова и других, мною была оглашена часть списков, представленных Сталину Ежовым и его соратниками по НКВД. Включенные в списки лица были без суда приговорены к расстрелу Сталиным, Молотовым, Ворошиловым, Кагановичем. В чем причина массового террора в армии? Я не могу дать исчерпывающий ответ на этот вопрос. Может, когда-нибудь историки найдут полный, обстоятельный ответ. Мне представляется, что тут есть несколько причин. Всем известно, как люто Сталин ненавидел Троцкого и готов был бороться против него любыми средствами. А тот, в свою очередь, находясь за рубежом, в письмах, статьях, книгах, клеймил методы руководства Сталина и призывал свергнуть его. Он делал упор на военных, считая, что готовых пойти на это в армии немало. Прочитав книгу Троцкого «Преданная революция», вышедшую в 1936 году, в которой содержались призывы совершить государственный переворот, Сталин был определенно напуган. И он решил «обезопасить» себя, уничтожив, по его мнению, тех, кто мог пойти на такой шаг. Другой причиной было недовольство ряда военных, занимавших важные, порой ключевые, посты в Вооруженных Силах, наркомом Ворошиловым, не способным, как они считали, руководить войсками. Критиковали Ворошилова открыто, и Сталин вряд ли оставался равнодушным к оценкам своего верного слуги, а возможно, думая, что и его узурпаторская деятельность вызывает не меньшее недовольство. Третья причина состояла в том, что Сталину органы государственной безопасности подбрасывали сфабрикованные немецкой контрразведкой фальшивки о якобы шпионской деятельности командиров Красной Армии, например, о передаче Тухачевским и его окружением немецкому рейху оперативных секретных данных. Смертельно напуганный версией о будто бы подготовленном крупном военно-политическом заговоре, целью которого было свержение его лично, Сталин и устроил массовую чистку кадров Вооруженных Сил от несуществующих вредителей и шпионов. Я до сих пор не могу понять, почему Сталин и его окружение не удосужились ни с кем из арестованных поговорить, послушать их, узнать, какими способами вырывались у них признания во «вражеской» деятельности.

— Мне, Георгий Константинович, всегда казалось, что, расчищая себе дорогу к непререкаемой власти, Сталин просто-напросто вырубал самые крупные деревья, которые затеняли его своей высотой, не позволяли казаться выше других. И действовал иезуитски жестоко, натравливая одну жертву на другую. Вспомните историю с маршалами Егоровым и Блюхером, которых он послал судить своего же боевого товарища маршала Тухачевского. А вскоре они сами были расстреляны по такому же шаблонному инсценированному обвинению.

— Коварство Сталина я ощутил в полной мере во время войны. И чем ближе был ее конец, тем больше Сталин интриговал против маршалов — командующих фронтами и своих заместителей, зачастую сталкивая их лбами, сея рознь, зависть и подталкивая к достижению первенства любой ценой. К сожалению, кое-кто из командующих пренебрегал дружбой, нарушая элементарную порядочность, преследуя карьеристские цели, использовал слабость Сталина, разжигая в нем недоверие к тем, на кого он опирался в самые тяжелые годы войны.

— Баграмян говорил мне, что Сталин испортил ваши отношения с Рокоссовским, что после какого-то инцидента между вами уже не было той сердечной, близкой дружбы, которая связывала вас много лет.

— Инцидентом этот случай вряд ли можно назвать. Дело обстояло следующим образом. Осенью 44-го Сталин сказал: «Первый Белорусский фронт стоит на Берлинском направлении, и мы думаем поставить на это важное направление вас, а Рокоссовского назначим на другой фронт». Я ответил, что готов командовать любым фронтом, но считаю, что Рокоссовский обидится, если будет снят с 1-го Белорусского фронта. «У вас больше опыта, — возразил Сталин. — Что касается обиды — мы же не красные девицы». И он тут же соединился с Рокоссовским. При этом Сталин заявил: «На главном направлении решено поставить Жукова, а вам придется принять 2-й Белорусский». После этого решения Сталина наши отношения с Рокоссовским уже не были такими теплыми, как прежде.

Прочитав в какой-то газете о полководческих способностях Л. И. Брежнева, проявленных им в годы Великой Отечественной войны, я не удержалась от соблазна узнать мнение маршала, памятуя, что такой удобный случай может больше не представиться.

Жуков нахмурился. Лицо его сделалось непроницаемым. Он молчал. Молчала и я, упрекая себя за бабское свое любопытство. В это время кто-то из сотрудников редакции принес ему свежие газеты, и Георгий Константинович принялся за их чтение, развернув для начала «Комсомольскую правду» (он, как и Баграмян, живо интересовался делами молодежи, особенно армейской). Я не посмела его отвлекать. И только спустя несколько лет поняла, что вопрос мой затрагивал какие-то неведомые струны душевного состояния Жукова. Оказалось, что маршал во время войны о полковнике Брежневе слыхом не слыхивал и, уж конечно, лично его не знал. Предложение включить в книгу воспоминаний Жукова строки о Брежневе последовало «сверху», и маршал провел несколько бессонных ночей в тяжелых раздумьях, прежде чем согласился на такой шаг. «Положение усугублялось тем, — рассказывала жена полководца Галина Александровна после кончины Жукова, — что Георгий Константинович был уже тяжело больным человеком, его мучили страшные головные боли. Я пыталась доказать ему, что никто из читателей не поверит в принадлежность этих строк его перу, а если он не пойдет на компромисс, книга может не увидеть свет. Его ответ всегда сводился к одному: или писать правду, или не писать вовсе. С величайшим трудом я уговорила включить в воспоминания хотя бы самую малость о Брежневе».

…С Жуковым я виделась раз пять или шесть, но эта беседа с ним врезалась в память почему-то очень глубоко.

Выступая с концертами в воинских округах и на флотах, я часто слышала, с какой любовью и каким величайшим уважением произносилось имя маршала Жукова. Иначе и быть не могло. Он и через годы будет легендой Вооруженных Сил России.

Я же до сих пор как могу провожу в жизнь напутствия полководца, заключенные в адресованных мне строках на титульном листе его книги.

 

Глава V

За морями, за долами

За истекшие полвека творческой жизни я пела в 38 странах пяти континентов. Как правило, все поездки были весьма насыщены концертными выступлениями, но все же я находила время, чтобы не только себя показать, но и других посмотреть. Полюбоваться памятниками старины, шедеврами зодчества, культуры, искусства, навестить могилы великих людей прошлого.

Сегодня границы прозрачны для туристов, и у моих сограждан есть возможность многое увидеть своими глазами. И все же оставляю за собой право рассказать о наиболее ярких, запоминающихся моментах гастрольных будней, для чего и выбрала всего лишь несколько больших и малых государств.

Есть еще одно немаловажное обстоятельство, на которое хотелось бы обратить внимание. За рубежом я представляла великую державу, и сознание этого ложилось на мои плечи тяжелым грузом ответственности за каждый выход на сцену, что порой стоило огромного нервного напряжения, концентрации всех духовных и физических сил. Но это мое внутреннее состояние вряд ли кого интересует, и потому о своих встречах с публикой разных стран пишу вкратце, хотя в памяти хранится пережитое от сотен концертов, таких ярких, праздничных, порой ошеломляющих.

Дневников в поездках я не вела, вспоминаю, отталкиваясь от газетных и журнальных вырезок, сохранившихся в архиве, и моих ранее опубликованных воспоминаний.

Пражские весны

Чехословакия была первой страной в моих гастрольных маршрутах за рубежом. До сих пор перед глазами буйство цветущей сирени, щедрые краски солнечного мая и совершенство архитектурных линий в каждом памятнике зодчества чехословацкой столицы.

Прекрасно помню и необычайно сердечную встречу на вокзале, когда прямо на перроне начался импровизированный концерт — звучали русские, чешские, словацкие песни. Едва разместившись в гостинице «Адриа», я вышла на улицу и сразу окунулась в праздничную атмосферу широко известного впоследствии фестиваля искусств «Пражская весна». Пройдя всего квартал, попала на Вацлавскую площадь, где пели, танцевали и веселились молодые пражане. Как-то вдруг, незаметно очутилась в самом центре карнавала: вокруг возникали, рассыпались большие и малые хороводы юношей и девушек в национальных костюмах. Они окружали заглядевшуюся на них парочку, и влюбленным приходилось целоваться — иначе их не выпускали из круга… Вот и я, замешкавшись, уже не могла вырваться из хороводной круговерти. Вероятно, у меня был испуганный вид, потому что все вокруг весело хохотали, а я от неожиданности только и успела проговорить:

— Ой, мамочка!..

— Да она же русская! — прокричал кто-то в толпе, и над площадью полились русские мелодии. Это было в 1948 году.

Дружба наших славянских народов, наших культур выдержала суровое испытание. Я лишний раз убедилась в этом, снова приехав сюда много лет спустя. Как и в тот памятный мне первый приезд, на земле Чехословакии цвел май. Как и тогда, пьянящим ароматом буйной сирени был наполнен воздух Златой Праги. И что примечательно: сколько бы раз я ни приезжала в столицу Чехословакии, не могу налюбоваться ее красотой.

Вот собор святого Вита, напоминающий причудливую птицу. Напротив Тынский собор, похожий на межпланетный космический корабль. Оба храма устремили свои шпили ввысь. В былые времена политические споры здесь кончались тем, что наиболее строптивых противников выбрасывали из окон на мостовую.

Посетила я и виллу Бертрамка. На ней Моцарт провел счастливые месяцы жизни. С затаенным трепетом вхожу в комнату, где в ночь накануне премьеры «Дон Жуана» сочинялась знаменитая увертюра. В неприкосновенности сохранился расписной потолок того времени, под стеклом лежит прядь волос гениального музыканта.

Одно из самых замечательных сооружений Праги — Карлов мост. Его строила вся страна. Миллионы яиц привезли сюда крестьяне по приказу короля. На них замешивался цемент, скрепляющий каменную кладку. Тридцать скульптурных групп украшают мост, охраняемый старинными башнями.

Среди цветущих садов — розовые водопады черепичных крыш. На площадях — памятники героям борьбы с фашизмом. На высоком постаменте стоит танк со следами боевых ранений. Он поставлен как символ благодарности освобожденного народа нашим воинам. Какими бы сложными и напряженными ни были поездки в Прагу, я всегда прихожу на могилу советских воинов, павших в боях за столицу Чехословакии. А тот день был особенным — 9 Мая. Вечером состоялся праздничный концерт в честь Дня Победы. Затем чешские друзья пригласили нас на дружеский прием в маленькое кафе одного из сельскохозяйственных кооперативов. Стали рассаживаться, и я подумала: «Почему же за праздничным столом так мало молодых?» Спросила у наших радушных хозяев — те как-то смущенно объяснили, что все отправились на стадион смотреть футбол.

Но часов в десять вечера в кафе ввалилась шумная ватага молодых парней и девчат. Увидели праздничное застолье, однако к нам не подошли — сели в уголок, заказали кофе. Встал председатель кооператива, поднял рюмку сливовицы и, прежде чем произнести тост, представил гостей из Москвы. Со мной за одним столом находился тогда майор Фролов — во время войны он был заброшен в Словакию для связи с местными партизанами. Его фамилию называют в тех краях с большим почтением. Потом мы пели. И «Стеньку Разина», и «Вниз по Волге-реке», и «Подмосковные вечера», и, конечно, чешские и словацкие песни. Меня поразило, с каким удовольствием делали это все собравшиеся. Чувствовалась высокая культура пения, единомыслие поющих, общность духа. Пению здесь учат с детства, и не зря говорят, что Чехословакия — страна музыкантов.

Терезин — город, о котором наслышаны в Европе всюду. Он был построен в XVIII веке как военное поселение, как крепость, откуда австрийская императрица Мария-Терезия вела борьбу с восставшими чешскими крестьянами. Вторично Терезин был обращен против народа гитлеровцами, превратившими его в концлагерь. Миновав ворота в двойном ряду крепостных стен, я оказалась на прямой улице, пересеченной такими же прямыми и хорошо просматриваемыми улицами. Вплотную к тротуарам подступали трех-и четырехэтажные дома, очень похожие друг на друга. Кое-где виднелись старые надписи: блок номер такой-то. Дома показались мне зловещими и мрачными, я представила себе, как из их дверей выходили изможденные люди и медленно брели в сторону зеленого поля с белыми квадратами — крематорий и кладбище разделяла лишь дорога.

Хорошо запомнился поселок Лидице, в прошлом небольшая шахтерская деревня, которую гитлеровцы после убийства протектора Чехии Гейдриха стерли с лица земли, обвинив ее жителей в укрывательстве патриотов. Лидице, как Герника в Испании, Орарур во Франции, стал символом нацистского варварства, вечным призывом к непримиримой борьбе с фашизмом.

Сегодня Лидице — современный поселок, превращенный в цветник из роз, присланных сюда из разных стран мира. За ними заботливо ухаживают, они будут расти, пока жива память сердца.

Вообще страна богата памятниками, на каждом шагу — история, живая связь с именами и событиями прошлого. В Карловых Варах на горе, возвышающейся над городом, красуется величественный памятник Петру Первому. А ниже, на улочке с весьма своеобразным названием «Под оленьим прыжком» — маленький домик с мемориальной доской: «Здесь жил Иоганнес Брамс в 1896 году». Недалеко от мостика через речку Теплую снова мемориальная доска: «В этом доме Антонин Дворжак работал над симфонией «Из Нового Света».

Поразил средневековой стариной город Табор. В XV веке здесь существовала военно-религиозная республика, организованная на основе реформистского учения Яна Гуса, с непосредственной помощью гетмана гуситских войск Яна Жижки. Целью этой общины было возрождение чешского национального единства. Чехи весьма чтут этот город и гордятся его достопримечательностями, сохраняя архитектуру города в ее первоначальной красоте.

К наследию прошлого, к ценностям культуры и искусства в Чехословакии относятся серьезно, с пониманием. Я слышала, как чисто и музыкально в одном из сельских трактирчиков за кружкой пива пели двух-трехголосные народные песни. Почти в каждом доме дети учатся игре на каком-нибудь инструменте. Танцуют всюду под небольшие духовые оркестры.

У нас привыкли, что в хорах преобладают женщины. А у чехов наоборот — поют мужчины. Да как поют! В одной из пражских школ я прослушала выступление хора мальчиков начальных классов, которые исполняли в два голоса чешские и словацкие песни. Замечу, кстати, что в чехословацких школах практикуется акапельное пение. Учитель дает лишь исходный звук на скрипке или фортепиано, после чего дети поют без всякого сопровождения. Никто из учителей не принадлежал к числу профессиональных музыкантов, но зато большинство из них получили необходимую общую музыкальную подготовку.

Один из приездов в Чехословакию совпал с моментом, когда в стране повсеместно обсуждался самый насущный, волнующий, животрепещущий вопрос: как средствами музыки воспитывать учащихся общеобразовательных школ? Я до сих пор восхищаюсь тем упорством и целеустремленностью, с которыми чешские и словацкие деятели культуры добивались подъема народного музыкального образования. Известные писатели, композиторы, артисты активно выступали с требованиями расширить преподавание музыки в школах, улучшить эстетическое воспитание молодежи. Крупнейшие газеты и журналы опубликовали обращение видных музыкантов страны, к которым присоединились руководители консерваторий, филармоний, певческих коллективов, домов народного творчества, музыкальных кафедр педагогических институтов. Авторы обращения резко протестовали против отмены музыкальных уроков с седьмого класса общеобразовательной школы. По их мнению, эта «реформа» грозила катастрофическим падением музыкальной культуры чешской молодежи. Для них была очевидной необходимость восстановить и расширить преподавание музыки во всех классах школы и подготовить для этого квалифицированные кадры учителей.

— Нельзя допустить, — утверждал председатель Комитета по делам культуры при Национальном собрании, — чтобы были подорваны основы чешской музыкальной культуры, составляющей славу и гордость нашего народа во всем мире. Музыка должна быть доступна всем гражданам страны, и общеобразовательная школа обязана научить каждого гражданина не только петь, но и разбираться в музыке, знать свою национальную культуру.

Забота о повышении уровня эстетического воспитания подрастающего поколения Чехословакии воспринималась мной как должное.

В Пльзене, центре машиностроения и пивоварения, я пела на заводе «Шкода» в громадном цехе. Концерт мой походил скорее на митинг, на котором песни перемежались речами ораторов. В конце представления все собравшиеся дружно мне подтягивали, и наш слаженный хор выглядел весьма внушительно. Импровизированный концерт, начавшийся довольно рано, продолжался бы до бесконечности, если бы его не прервал директор пивного завода — ему захотелось провести точно такое же мероприятие у себя. И там повторилась та же самая картина. На прощание угостили знаменитым пивом с великолепно приготовленными сосисками.

Посетила я и небольшой старинный городок Мельник, расположенный на высоком обрывистом берегу мелкой речушки (город и получил название от слова «мелкий»). Остались в памяти старинный замок, готический собор и подземные погреба, где десятки лет в огромных бочках, диаметром до двух-трех метров, хранятся превосходные вина. Каждая бочка посвящена какому-нибудь святому. К моему удовольствию, я узнала, что наиболее распространенный сорт вина называется «Святая Людмила». Мне пришлось прямо в подвале его дегустировать. Голова быстро закружилась, но скорее от винного аромата, нежели от вина.

Попутно еще один штрих, оставшийся в памяти. Один из фестивалей завершался на открытом воздухе во дворе пражского кремля «Градчаны». Симфонический оркестр, хор и солисты местного оперного театра исполняли ораторию Дворжака «Святая Людмила». Зрелище было захватывающим. Необыкновенно звучали голоса и оркестр, поддерживаемые естественной акустикой собора святого Вита и кремлевских стен. Фанфары и детский хор, расположившийся на высокой колокольне, оставляли необычайное впечатление возвышенности и чистоты. Я стояла в группе наших музыкантов (Л. Оборин, Э. Гилельс, Ю. Шапорин и другие), совершенно завороженная происходящим. Подошел Т. Н. Хренников, взял за локоть.

— Как вам, Людмила, «Святая Людмила»? Нравится?

— Очень. Кажется, мелодия доводит до края вечности и дает возможность постичь ее величие сейчас, в эти минуты.

— Да, Дворжак всегда волнует.

Еще долго в ушах звенели незабываемые звуки. Почему-то вспомнила тогда Шопена, считавшего отечеством музыки всю Вселенную.

Я несчетное число раз была в Чехословакии, пела, радовалась успеху и не могу без волнения писать о пережитом — такими теплыми, искренними были эти встречи. Сколько цветов, улыбок, рукопожатий! Как тут не вспомнить слова Чайковского, потрясенного пылким приемом пражан: «И все это совсем не мне, а голубушке России!»

…В 1968 году «Пражской весне» был нанесен ощутимый удар — в конце августа войска стран Варшавского Договора — СССР, НРБ, ВНР, ГДР, ПНР — перешли чехословацкую границу в связи с «угрозой, которая возникла существующему в Чехословакии социалистическому строю… со стороны контрреволюционных сил». Так был прерван процесс демократических преобразований не только в Чехословакии. Потребовалось двадцать с лишним лет, чтобы правительства пяти стран осудили свои совместные действия, приняв в Москве соответствующие заявления. Я помню, как Евгений Евтушенко открыто протестовал против ввода войск, против вмешательства во внутренние дела суверенного государства. Но его голос, как и протесты горстки других наших граждан, не согласных с действиями партийного руководства, тонул в многоголосых митингах, прокатившихся по всей стране. И все же нравственный выбор был сделан. Подтвердилась старая истина: не может быть свободен народ, угнетающий другие народы.

В Париже

Весной 1964 года неутомимый Бруно Кокатрикс, один из крупнейших импресарио Европы, кавалер ордена Почетного легиона, хозяин парижского театра «Олимпия», поздравил меня с днем 8 Марта и пригласил на гастроли в составе эстрадной труппы, программа которой объединялась под общим названием «Московский мюзик-холл».

— Ваша задача — продолжить прекрасные традиции «Русских сезонов» в Париже. Я верю в ваш успех, — закончил телефонный разговор импресарио.

«Русские сезоны»! С ними связывались имена Дягилева, Павловой, Нижинского, наших замечательных музыкантов, артистов балета, танцоров ансамбля Моисеева, «Березки»… И вдруг в той самой «Олимпии», где пели Эдит Пиаф и Фрэнк Синатра, Шейла Боссе и Шарль Трене, где само участие в концерте является для любого артиста путевкой в большое искусство, предстояло петь мне, не известной Франции русской певице, да еще почти два месяца. Как-то встретит нас родина эстрадного искусства, известного под названием «искусство варьете»? Чем удивим искушенную и избалованную парижскую публику? Что нового покажем мы, московские артисты? Вопросы, вопросы… Засомневались в успехе предприятия и некоторые чиновники из Минкультуры: мол, взялись не за свое дело, мюзикл — искусство западное, а вы в этом деле новички, зачем согласились, провалите гастроли, «осрамитесь на всю Европу» и т. д., и т. п.

Начались сборы. «В каком наряде выступать?» — вполне резонно спрашивала я себя. «Жизнь слишком коротка, чтобы одеваться печально», — прочла я в специально раздобытом по случаю гастролей французском журнале мод. И дальше: «Продемонстрировать элегантность так, как ее представляет Париж, — значит не переусердствовать, дабы не спутать это понятие с его слабым отражением — шиком. Избегайте подобного недоразумения! Шик требует известной ловкости, элегантность — это прежде всего изысканность, значительность, полное владение всеми секретами ремесла… Элегантность может быть простой, но она никогда не будет легкой». Дельные слова! Они, наверное, и сегодня пригодятся не только доморощенным модницам. «Надо выглядеть на все сто! Лучше, чем очаровательная Констанция, — подтрунивал муж. — Небось, кругом д'Артаньяны шастают». Поменяла прическу, изменила некоторые детали туалета, выбрала нужный сценический макияж. Сшила три платья, в тон к ним подобрала красивые цветастые платки-полушалки. Выучила несколько песен на французском языке — авось, пригодятся! И пригодились! Еще как! (Забегая вперед, скажу, что перед очередным зарубежным турне я разучивала свои песни на языке той страны, куда гнал меня ветер странствий. В Японии, Индии, Корее, Вьетнаме, Новой Зеландии и ряде государств Европы я осваивала две-три самые популярные песни этих стран на момент гастролей и исполняла их в самом конце представления, что вызывало всегда взрыв ликования сидящих в зале.)

…Погожим майским днем ТУ-154 взял курс на Париж. В середине салона юные танцовщицы из ансамбля «Радуга» веселой стайкой о чем-то дружно стрекочут, потягивая из пластмассовых стаканчиков прохладный апельсиновый сок. «Красивые девчонки, как на подбор», — отметила про себя. Сижу рядом с Юрием Гуляевым. Расстегнув ворот рубашки, повернувшись ко мне в полоборота, он выступает в роли изначального гида.

— Лето на носу. Пора туризма. Людские орды со всего света лавиной обрушатся на Париж. Испоганят все дворы и задворки. Вонь будет отовсюду жуткая, хуже, чем в туалетах Ярославского вокзала в Москве. Подальше от центра улицы вообще не блещут чистотой. Прохожие сорят, как им нравится. Дворники, как ни стараются, не могут убрать весь мусор. Кучи отбросов и баки с ними красуются целыми днями. А собачьего дерьма еще больше — псов там великое множество. Да еще оравы авто с избытком попотчуют выхлопными газами. На какой-нибудь улице Малар встанет рефрижератор — пробка! Не на один час. Все ругаются, орут, размахивают руками, а толку никакого. На окраине улицы узкие, домишки кривые, допотопные. Правда, четыре года назад по указанию де Голля проведена реставрация дворцов и памятников, мостов, церквей, фасадов общественных зданий. (Пишу эти строки и вспоминаю Лужкова добрым словом — облагораживает мэр Москву, не хуже де Голля.) Большинство архитектурных ансамблей приобрели первозданную красоту и вновь заиграли цветным мрамором и позолотой украшений. Конечно, «омоложение» Парижа дорого обошлось налогоплательщикам, но что делать. Недавно Эйфелеву башню приводили в порядок, ремонт обошелся в круглую сумму.

Говорят, Мопассан не переносил Эйфелеву башню. На вопрос, почему он ежедневно обедает в кафе, расположенном внутри нее, писатель отвечал, что это единственное место в Париже, откуда не видно надоевшего до смерти сооружения.

— А какие там наряды?

— Самые разнообразные. Можно увидеть девиц в ярко-красных колготках и с выбритыми наголо головами или бледные ляжки седых в кудряшках американок, частенько по своей заокеанской бесцеремонности смешивающих Большие бульвары с каннским пляжем.

— Ну а как сами-то парижане одеваются?

— Просто. Для них одежда — способ самовыражения. В выходные дни никто не наряжается, как у нас. Разве что крестьяне, приехавшие из глубинки. Судя по печати, сейчас в почете обноски американской военной формы, ее многоликие имитации, заранее потертые и залатанные джинсы, поношенные и застиранные свободного покроя куртки и юбки.

— Мода?

— Мода, — кивнул певец. И, помолчав немного, добавил: — Как только она станет банальной, так выйдет из моды.

За разговорами путь оказался недолгим. В Jle Бурже спускаемся с трапа самолета. Среди встречающих вижу Кокатрикса, группу репортеров с фотоаппаратами и каких-то личностей с транспарантом «Здравствуй, московский музик-холл!». Когда мы все вышли из самолета, собравшись «до кучи», и наши юные красавицы стали хлопать ресницами, транспарант исчез. «Разобрались, паршивцы, быстро», — заметил кто-то из посольских. Вскоре прибыли в просторный и в то же время уютный отель не так далеко от «Олимпии». Перекусив, отправились с Нани Брегвадзе осматривать воспетый поэтами город. Он как раз спешно завершал свой туалет перед наплывом туристов. Короткие теплые ливни, прошедшие накануне, смыли с тротуаров накопившуюся за зиму грязь; грациозные парижанки, весело перекликаясь, драили оконные стекла; маляры степенно, словно священнодействуя, красили садовые скамейки в парке Тюильри. Увидела я и пожелтевшие от времени, потрепанные ветром афиши, свидетельствующие о том, что пьесы русских классиков не сходили в прошедшем сезоне со сцен парижских театров. Названия спектаклей, поставленных по мотивам произведений Достоевского, Чехова, Гоголя, Тургенева, Горького, встречались то здесь, то там.

Пройдя туристическим маршрутом от Триумфальной арки до площади Согласия и затем к Лувру, мы направились к собору Парижской богоматери.

— Может, хватит на сегодня? — запротестовала Нани. — Без ног останемся.

Повернули к отелю (замечу в скобках, что я всю жизнь обожала пешие прогулки. И в каком бы городе ни была, всегда находила время, чтобы побродить по улицам и скверам, площадям и переулкам, не торопясь, созерцая и впитывая в себя атмосферу увиденного и пережитого).

На другой день поехали на репетицию в знаменитый зал, расположенный на Больших бульварах недалеко от «Гранд-опера». Я была несколько разочарована: снаружи «Олимпия» выглядела обшарпанной, а внутри напоминала гигантский сарай. Сказала об этом Кокатриксу.

— Ну знаете, сударыня, — ответил он мне, — вы очень придирчивы. Подумайте сами, зачем мне тратить деньги на обивку кресел? Украшают не они — люди. Когда увидите до отказа заполненный зал, вы поймете, что о лучшем окружении мечтать нельзя. «Олимпия» только тогда, как вы говорите, напоминает сарай, когда она пуста. С публикой же получается естественная драпировка. А какая превосходная акустика, сцена.

В последнем Бруно оказался прав — и сцена оборудована новейшими средствами звуко-и светотехники, и акустика действительно великолепная.

Технический персонал встретил нас настороженно, ритм репетиций был чрезвычайно напряженным. Каждый номер выверялся едва ли не по хронометру.

В общем, волнений было немало. Но мы видели одно: несмотря на скептические пророчества, интерес к нам — небывалый. И далекий, к счастью, от того буйства зрителей, о котором вскоре написали газеты. Когда на следующий день после первого нашего свободного от выступлений вечера мы пришли в «Олимпию», нас поразил вид зрительного зала: стекла перебиты, стулья сломаны, пол в каких-то трещинах…

— Что здесь произошло? — спросила я у рабочего из ремонтной бригады.

— Литтл Ричард выступал.

Появление в «Олимпии» американского «короля» рок-н-ролла было встречено молодежью, заполнившей зал, исступленным топотом и свистом. А когда «король» в порыве экстаза сорвал с себя рубашку и бросил ее в зал, к ней устремились сотни юнцов и девиц. Началось побоище. В ход пошли стулья. Толпа бросилась на сцену. Подоспевшие полицейские едва справились с разбушевавшейся публикой. В итоге — много раненых и погром в театре.

— К счастью, — сказал Кокатрикс, — такое случается нечасто.

Итак, первое гала-представление, на которое явился «весь Париж»: кабинет правительства почти в полном составе, видные представители политического, культурного и литературного мира. Каких только знаменитостей не было в тот вечер. Луи Арагон, Морис Торез, Пьер Карден, Ив Сен-Лоран, Кристиан Диор, Жан-Поль Бельмондо, Мишель Мерсье, Фернандель, де Фюнес, Серж Лифарь, Шарль Азнавур — всех не перечесть! Кто бы мог подумать, что наши выступления станут настоящей сенсацией! Каждый номер программы сопровождал гром аплодисментов, многие номера бисировались несколько раз. Неожиданным и приятным сюрпризом для парижан явилось то, что пела я на французском языке. «Письмо к матери» и «Течет Волга» исполнялись многократно на бис под шквал аплодисментов. Охапки цветов лежали у моих ног. Публика долго не отпускала всю нашу труппу, казалось, овациями и скандированию «браво!» не будет конца. Две с половиной тысячи парижан стоя приветствовали нас! Признаться, мы все не ожидали такого приема. Вышедшие на другой день газеты не скупились на похвалы. «Никогда еще «Олимпия» не видела такого выражения восторга, как на приеме москвичей. Париж полюбил московский мюзик-холл», — писала «Фигаро». «На спектакле московских эстрадных артистов весь Париж бросился к сцене с криками «браво!» и с цветами в руках. Этой ночью в театре «Олимпия» московский мюзик-холл, показав свою премьеру, завоевал себе славу в нашей столице», — заключала «Орор». «Это поэзия мюзик-холла, это то, чего вы никогда еще не видели!» — восторгалась «Франс-суар». «С необозримых просторов России привезла в Париж необыкновенно сердечные и задушевные русские песни Людмила Зыкина. Ее голос — радужная игра бриллиантов», — заключал статью обозреватель «Монд». «Песня звучит в высшей степени классически в исполнении Людмилы Зыкиной», — резюмировала «Юманите-Диманш».

Такие высказывания весьма способствовали нашей популярности. На протяжении всех гастролей ежедневно подходили незнакомые люди, иногда целые толпы, дарили цветы, жали руки, просили автографы.

Сборы от концертов были полные, успех явный, и Кокатрикс довольно потирал руки. На красочном буклете, где блестела глянцем моя цветная фотография, он написал: «Своим голосом Вы представляете самое светлое, самое яркое искусство — искусство народной песни. Слушая Вас, хочется смеяться, плакать, любить, мечтать».

Под впечатлением увиденного написал статью о нашем мюзикле и всемирно известный мим Марсель Марсо: «Это посланцы России — страны высокой культуры, высокого интеллекта…» Он приходил к нам за кулисы не раз — слушал песни, с похвалой отзывался о наших балеринах и солистах. «Когда зрители идут на ваши представления, — говорил артист, — они не думают о программе. Они приходят, чтобы немного побыть в России…»

Марсель Марсо сказал, что нигде не слышал таких голосов, как в России, и сделал мне комплимент: «Эдит Пиаф пела душой. Не буду сравнивать ваши голоса, но в вашей душе много отзвуков Пиаф…»

Ученик Чарли Чаплина, Бастера Китона и Шарля Пюлена знал толк в искусстве. «Оно, — говорил Марсо, — должно нести людям прежде всего мысли, а уж потом все остальное».

Марсо дебютировал на сцене «Театр де Пош», создав образ Бипа, наследника Пьеро из французского народного театра. Через некоторое время он основал труппу пантомимы, которая за первые три года существования поставила более двадцати спектаклей — «Шинель» по Гоголю, «Париж смеется, Париж плачет», «Пьерро с Монмартра», «Маленький цирк» и другие. Актеры труппы довольно скоро добивались известности. Жиль Сегаль, Сабина Лодс, Жак Фаббри, Раймонд Девос, Николь Круасиль, Жак Феррьере, Пьер Верри… Любого из них можно отнести к разряду незаурядных артистов. Правда, вскоре труппа распалась.

— Мы не имели финансовой поддержки, — объяснял Марсо, — тех субсидий от общества, которые нужны были как воздух. А начали неплохо, обосновавшись в 1956 году в «Театр де л'Амбигю». Ставили мимические драмы по пьесам известных драматургов. Музыкальное оформление осуществляли талантливые композиторы и музыканты — Жозеф Косма, Жан Винер. В нашем театре обрел свой стиль и снискал славу художник-декоратор Жак Ноэль. Творческие замыслы росли стремительно, мы могли давать представления ежедневно, но, увы, денег не было и не предвиделось. И мне, как, впрочем, и остальным актерам, пришлось пробиваться в одиночку. Теперь я побывал в 65 странах, в некоторых из них образовались свои труппы пантомимы. Приятно, когда твоим искусством интересуются серьезно, изучают жанр с любовью.

Великий мим хотел бы говорить о своем времени так, как это делали любимые им Пикассо, Гойя, Чаплин, Гоголь. «Шинель» и «Нос» Гоголя, считал Марсель Марсо, две чудесные темы для пантомимы.

— Гоголь был чрезвычайно прозорливый писатель, — говорил он, — его произведения глубоко философичны, и меня постоянно занимают гоголевские персонажи. Почему? Потому что, как очень верно сказал когда-то Достоевский, «все мы вышли из гоголевской «Шинели».» Гоголь обладает неувядаемой способностью удивлять нас. В сатирической литературе от Сервантеса и Рабле до Свифта и Стерна он стоит на особом месте. Его видение мира не похоже ни на чье другое — он был действительно большой оригинал, у которого внезапные перемены в настроении зеркально отражались на его персонажах. Пошлость, серость, скука, отупелость существования в его понятии были смертью для всего живого.

Ко времени наших гастролей Марсо снимал театр «Ренессанс» на Больших бульварах. Спектакль «400 превращений Марселя Марсо» шел уже порядочное время и не собрал много зрителей, некоторые кресла пустовали. Мим был в ударе и изумил всех своим искусством. По окончании спектакля он вышел к нам в гриме, шутил, показывал пантомимы, предназначенные для друзей. В нашу честь появилось шампанское, Марсо дарил автографы, с гордостью показывал свои живописные работы, выставленные тут же, в фойе театра. Перед нашими удивленными взорами предстали картины, исполненные своеобразия и оригинальности.

«Марсель недурно фехтует, — открыл мне еще один «секрет» французский публицист, театральный критик и драматург, директор парижского артистического агентства Жорж Сориа. — Живи он во времена д'Артаньяна, гасконцу пришлось бы нелегко. Да-да, не смейтесь. Он вызывал на поединок многих спортивных знаменитостей, но те под разными предлогами отказывались». Я спросила Марсо, почему возникла необходимость взяться за шпагу. «Фехтование развивает нужную мне реакцию, — ответил он, — резкость, ощущение пространства. В юности я играл в футбол, увлекался легкой атлетикой и кое в чем преуспел. Вообще, спорт мне в жизни многое дал, и в первую очередь он развил чувство искренности: в командной, коллективной игре фальшивить, прятаться за спины других нельзя… Это качество необходимо всякому художнику, не так ли?»

На одном из наших представлений за кулисы пришел известный французский артист Жан Ришар, пригласил познакомиться с его детищем — детским городком развлечений по типу Диснеевского парка, устроенным на песчаных землях в пятидесяти километрах от Парижа.

Ришар встретил нас с группой всадников в ковбойских костюмах с пистолетами и лассо. Нам показали детский поезд, несущийся по песчаной пустыне мимо вигвамов и индейцев, мимо дерева, на котором висела фотография бандита (самого Ришара) с перевязанным глазом. На ней была надпись: «10 000 франков за поимку Билла Одноглазого». Вскоре произошла игра в ограбление, разбойники на лошадях догоняли поезд, стреляли, врывались в купе, обыскивали…

Наведывался к нам и Шарль Азнавур, сетовавший на кризис в легкой музыке. К тому времени распустили свои оркестры такие известные эстрадные дирижеры, как Филипп Брэн, Жак Эльян, Рей Вентура, и ряд других. Алике Комбел, считавшийся лучшим саксофонистом Европы, отдавший профессии 35 лет жизни, вынужден был покинуть сцену. Потерявшие работу музыканты огромными толпами собирались по пятницам вечером на площади Пигаль, организуя своего рода биржу труда.

— Виртуозы стали не нужны, — сокрушался Морис Торез при встрече. — Нынче в моде невежды, убивающие музыку. Дергание на сцене и бормотание в микрофон затмили настоящее искусство. Всякого рода псевдомузыканты теснят подлинных исполнителей эстрадной и классической музыки. Молодые парни с пустым взглядом, нечесаной гривой волос и напыщенно-циничным видом имеют больше шансов завоевать известность, нежели молодые люди, окончившие с отличием консерватории! Коммерсанты от зрелищ избегают профессиональных музыкантов, они занимаются убожествами и бездарями, умеющими лишь бренчать на гитаре, извлекая из нее один и тот же часто повторяемый звук. Дилетантство губит музыку.

Не помню, на каком по счету концерте в «Олимпии» присутствовало много эмигрантов, моих соотечественников, покинувших страну в разные годы. Я ощутила громадную тягу их к русским песням, романсам. И мне пришлось петь больше, чем обычно: хотелось в песне рассказать о России, пробудить в этих людях самые сокровенные чувства. С болью в сердце вспоминаю, как на сцену поднялся седой старик и опустился передо мной на колени. Сколько я ни уговаривала, он не вставал и все повторял: «Если б мог, все бы отдал только за то, чтобы умереть на Родине…» А потом, не стыдясь слов, сказал: «Родимая, если доведется встретиться, привези хоть горсть землицы русской!» (Через несколько лет я вновь оказалась в Париже, пела в двух концертах, но за освященной землей, что прихватила в холщовом мешочке, никто не пришел — видно, не дождался старик…)

Вскоре русская колония в Париже обратилась ко мне с просьбой дать концерт, сбор от которого пойдет в фонд помощи бедствующим детям старых русских эмигрантов. Я не могла отказать. У меня до сих пор перед глазами переполненный зал русского клуба, засыпанная цветами сцена, заплаканные лица зрителей. После концерта подошла пожилая женщина, торопливо проговорила по-русски и по-французски, что она может теперь умереть спокойно. Прижимая руки к груди, рассказывала о своей жизни, о работе над театральными куклами, не принесшей ей счастье. Это была дочь художника Поленова. Она пригласила меня на чашку кофе к себе домой на улицу Дарю, неподалеку от зала Плейель. От нее я узнала о судьбе некогда популярного русского поэта Игоря Северянина, зарабатывавшего себе на жизнь нелегким трудом рыбака, об одиночестве старого театрального художника и историка искусств Александра Бенуа, родившегося и выросшего в Петербурге. У последнего в Париже была семья, родственники. Из Милана несколько раз в год приезжал сын, главный художник «Ла Скала» Николай Бенуа (я видела его превосходные декорации к «Борису Годунову», «Граду Китежу», «Князю Игорю», «Хованщине», «Золотому петушку»). Не забывал деда и внук, живший в Риме. Но как ему недоставало своего, родного, российского… В последнюю в своей жизни ночь он бредил Родиной. Ему казалось, что он идет по залам любимого Эрмитажа и величественная Нева приветствует его в родном городе.

…По приглашению профсоюза автомобильной промышленности я вместе с группой наших артистов посетила завод «Рено». В обеденный перерыв на площади перед входом поставили два больших грузовика. На этой «сцене» каждый из нас старался показать все, на что способен. Несмотря на ливень, никто из зрителей не покинул концерт, и он продолжался довольно долго, к взаимному удовольствию.

В один из вечером Кокатрикс пригласил нас в крупнейшее фешенебельное варьете «Лидо» в центре Парижа на Елисейских полях. Обычный эстрадный театр для миллионеров и туристов с весьма высокой входной платой. Зрители попивали напитки, сидя за столиками, расположенными амфитеатром возле небольшой, выдвинутой в зал сцены. Чего только на ней не происходило! Балетный номер «Гимн любви», довольно эротический по содержанию, сменили озорные акробаты, перебрасывающиеся со зрителями шутками, от которых уютный зал грохотал от смеха. Затем появились американские прерии, ковбой на лошади, показывающий искусство обращения с лассо. Мастерство жонглера исключительно. Далее следовал секстет уличных музыкантов в живописных лохмотьях. Музыкальную буффонаду сменили «герлс». Их отбирают сюда со всего мира, по принципу «сексуальной зрелищности». Откровенная демонстрация своего обнаженного тела, как мне показалось, не вызывает у них никаких эмоций. Вся программа занимала одно отделение, около двух часов. Она отличалась артистизмом, однако была совершенно лишена какой-либо одухотворенности.

Наши гастроли совпали с четырехсотлетием Нотр-Дам. Ночью собор подсвечивался изнутри. Круглые окна с затейливыми витражами ярко горели, мрачные силуэты химер четко вырисовывались на крыше. Вся прилегающая к собору набережная Сены была запружена народом: слушали трансляцию мессы.

В асфальт площади перед собором вделана истертая миллионами ног медная пластинка. Она — центр Парижа. Отсюда начинается отсчет всех парижских дорог, и здесь же рядом, с моста Нотр-Дам, пятьсот лет назад была начата нумерация парижских домов.

По вечерам чуть не все церкви французской столицы превращаются в концертные залы, где исполняется хоровая, симфоническая, органная, камерная музыка. В соборе Инвалидов — музыка Стравинского, в церкви Мадлен — произведения Гайдна. Ежедневно в нескольких церквах можно услышать Баха, Моцарта, Генделя. Иногда их величественные аккорды заглушаются сумасшедшими ритмами, которые доносятся из полуоткрытых дверей ночных клубов и кафе, где отплясывают новомодные сногсшибательные танцы. «Выделывайте все, что вам вздумается» — таков основополагаюший принцип этих безудержных кривляний.

Разочарована я была, когда пришла в неповторимую церковь Сен-Жермен де Пре, чтобы послушать классическую музыку. Однако здесь исполнялись немудреные эстрадные песенки под аккомпанемент гитары. К клиросу выходил юноша в джинсах и дирижировал пением прихожан.

Слушала я службу на русском языке в церкви Сен-Клу. Хор слаженный, пели красиво, но все же истово молящиеся старушки на паперти говорили с большим акцентом.

Билеты на концерты классической музыки сравнительно дороги, и для парижанина среднего достатка посещение хорошего концерта — настоящий праздник, который бывает нечасто. Наши артисты просмотрели несколько лент мастера фильмов ужасов голливудского режиссера Хичкока. Потом им долго снились кошмары, они вздрагивали pi просыпались от малейшего звука.

В июле на гастроли в Париж прибыл МХАТ. На приеме в посольстве в честь наших артистов я встретилась с Луи Арагоном, Эльзой Триоле, Морисом Торезом. Все трое сказали мне много теплых слов, напутствовали в будущее. Торез исполнил — у него был отличный слух, и он прекрасно чувствовал каждый полутон — «Четыре песни страдающей Франции» Орика. Под аплодисменты присутствующих дуэтом мы спели «Катюшу». Подошла актриса МХАТа Алла Константиновна Тарасова: «Ваш успех здесь, в Париже, теперь эхом отзовется во всем мире!» Не знаю, Париж сыграл какую-то роль или это просто совпадение, но антрепренеры Старого и Нового Света заинтересовались моей персоной — приглашения следовали одно за другим. Через два месяца после завершения гастролей во Франции я уже пела в США.

К концу наших выступлений Париж буквально наводнили туристы. Большими группами и поменьше, парами и в одиночку иностранцы толкались всюду. Все они довольно быстро лишались содержимого кошельков — Париж опустошал их с ловкостью мага.

Домой мы возвращались под выстрелы пробок шампанского тем же самолетом, что и прилетели.

— Ощущение такое, что мы выиграли в Париже чемпионат мира, — смеялся Юрий Гуляев.

— А так оно и есть, — отвечала я.

…В Париже я была всего шесть раз. В 1965 году пластинки с моими записями, выпущенные миллионным тиражом фирмой «Le chant du Monde», как оказалось, способствовали популяризации песен в среде французской молодежи, и мне вручили орден «За эстетическое воспитание молодежи». Получила я и приз МИДЕМ за вклад в развитие искусства.

Запомнилась встреча с Парижем в 1978 году в компании крупнейших музыкантов страны — главного дирижера Ленинградского театра оперы и балета имени Кирова, народного артиста СССР Юрия Темирканова и народного артиста СССР скрипача Давида Ойстраха. Ойстрах выступал в первом отделении концерта, мы с Темиркановым — во втором.

Цикл новых произведений композитора Родиона Щедрина публика приняла достойно, цветы и возгласы «браво!» воспринимались нами как закономерный итог хорошо проделанной работы.

После второго концерта за кулисы пришла Мирей Матье.

— Я много о вас наслышана, — улыбаясь, молвила она через переводчицу, протягивая букет шикарных гвоздик. — Не могли бы вы напеть мне несколько мелодий из вашего нового репертуара?

Мирей вытащила из большой холщовой сумки долгоиграющий диск с моими записями и что-то стала объяснять переводчице.

— Матье просит вас исполнить несколько русских песен, но не тех, что здесь, — постучала пальцем по пластинке спутница певицы.

В этот момент я совсем упустила из виду, что в номере гостиницы лежат диски с моими новыми записями, привезенные из Москвы для презента. Я вопросительно поглядела на Ойстраха. Тот кивнул головой, мол, согласен, и тотчас сел за стоявшее рядом пианино. Программа импровизированного мини-концерта состояла из четырех отрывков разных песен и романсов. «Новая Эдит Пиаф» слушала, затаив дыхание, словно боялась пропустить мимо ушей малейшее пианиссимо, и, когда смолкли последние аккорды, энергично защебетала о чем-то переводчице. Давид Федорович немного владел французским.

— Она в восторге. Безумном, — переводил он почти пулеметную речь Матье. — Ее интересует русская песня, ее мелодия, ритм, стилевые особенности. Она говорит, что ее любопытство продиктовано самой профессией, то есть профессией певицы, шансонье.

И тут меня осенило. Я вспомнила о пластинках.

— Пусть приезжает в отель. Я подарю ей парочку дисков, — говорю Ойстраху.

Спутница Матье оказалась проворнее и опередила музыканта в переводе.

— Карашо. Спасибо. До свидания!

Мирей, видимо, исчерпала весь запас русских слов и стояла, слегка потупив взор, моргая длинными ресницами, как провинившийся ребенок.

Мы тепло распрощались.

— Умение понимать широкий и разнообразный круг произведений искусства зарубежной культуры — удел больших художников, — как бы между прочим заметил Давид Федорович, усаживаясь в такси, чтобы побыстрее добраться до отеля, — там его ждала отложенная шахматная партия с Темиркановым. (Знаменитый маэстро обожал эту древнюю игру и мог сесть за доску в любой момент, как бы ни был занят.)

— Посмотри сюда, — сказал он, когда мы остановились у светофора, и указал на огромные рекламные щиты, призывающие послушать Матье, чье искусство к тому времени завоевало сердца миллионов.

В тот же вечер я спустилась к портье, оставила два диска для Матье.

— О, мадам, Матье приедет сюда? — недоверчиво вопрошал тот.

— Да, приедет.

— Я непременно передам, не беспокойтесь, непременно.

На другой день Ойстрах вручил мне букет цветов: «Это от Матье. Портье передал». С букетом была записка с одним словом, написанным по-русски: «Спасибо!!!»

Хотя наши гастроли продолжались всего несколько дней, новая встреча с Парижем оставила еще один незабываемый след в памяти. Столица Франции жила, как всегда, кипучей творческой жизнью. На сцене театра де ля Виль ставили Горького, Булгакова, в городском музее современного искусства демонстрировалась выставка, посвященная творчеству Феллини. В Казино де Пари цирковые номера чередовались со сценками-анекдотами. В соборе Нотр-Дам шли концерты старинной музыки с оркестром и хором. В театре Бобино — кукольный театр Образцова. На этой сцене выступали Эдит Пиаф, Морис Шевалье и другие знаменитости. В здании напротив шел фестиваль американских фильмов ужасов. На бульваре Сен-Жермен звенела гитара, какой-то парень глотал пылающий факел. В концертном зале «Плейель» пела известная негритянская певица Михелия Джексон, исполнительница духовных псалмов. Рядом — афиши о гастролях Святослава Рихтера. На Елисейских полях новые фильмы Микеланджело Антониони, выступления группы бродячих музыкантов XX века — «труверов». Громадная афиша извещала о серии концертов Сальваторе Адамо, в ту пору одного из популярнейших шансонье Европы. Мне довелось услышать несколько собственных сочинений певца. Публика неистовствовала, Адамо смущенно улыбался. Не сразу ему удалось покорить Париж. Он учился в университете, хотел стать филологом, изучил пять языков. В Бельгии, где проживали родители, он состоялся как музыкант, певец, артист, стал известен в других странах. Вскоре и во Франции среди грохота электроинструментов и умопомрачительных ритмов зазвучала его свежая струна. Романтика любви, которую он проповедовал, оказалась необходима парижанам. Диски с записями Адамо стали расходиться огромными тиражами, и ему предоставили лучшие концертные сцены и залы.

Утомительной уличной суете и крикливой рекламе Елисейских полей и Больших бульваров противостоял другой Париж, устремленный в века. Тихая площадь Вогезов и прозрачные строения Лувра, отражающий солнечные лучи двор Пале-Рояля и играющий светотенью своего искусно гофрированного купола собор Инвалидов создавали образ города, в котором ничто не казалось чужим.

За океаном

Едва улеглись страсти вокруг летних гастролей в Париже, как неожиданно, буквально через неделю-другую, пришло приглашение из США от фирмы грамзаписи «Колумбия». В Госконцерте мне объяснили, что будет сформирована большая группа артистов, представляющих многие республики Союза, и турне под условным названием «Радуга» призвано ознакомить широкие круги американской общественности с достижениями нашего искусства, главным образом, в тех городах и штатах, где о них имели весьма ограниченное представление. Пятнадцать штатов, двадцать восемь городов, сорок концертов за пятьдесят дней — такова арифметика гастролей. Программа оказалась довольно разнообразной, в нее были включены многие жанры — от классического балета и характерных танцев до народных песен и мелодий.

В Госконцерте я услышала новость: в Москву на гастроли прибывала труппа миланского «Ла Скала». Сенсация! Это был первый случай во всей истории знаменитого итальянского театра, когда вся труппа в полном состава — 400 человек — выезжала на гастроли в другую страну. В начале сентября на сцене Большого театра премьерой «Турандот» Д. Пуччини итальянцы начали выступления. Хотелось мне послушать, очень хотелось, и Биргит Нильсон, и Миреллу Френи, и Ренату Скотто… Увы! Лишь годы спустя я удовлетворила свое желание.

Сборы в Штаты были недолгими — кое-какие уроки из предыдущей поездки я все же извлекла. Взяла с собой из одежды и нарядов самое необходимое и верную спутницу всех времен — электроплитку. (На плитке я готовила еду не из-за экономии — в США я получала 270 долларов за концерт, — а потому, что никогда не доверяла общепитам и ресторанным кухням — у самой обеды и ужины получались гораздо вкуснее. Покупала в магазинах продукты, преимущественно то, что было полезно, питательно, и, конечно, овощи, фрукты, и никаких проблем с питанием не возникало никогда. Годы помогала мне в готовке и моя незабвенная костюмерша Лена Бадалова, ассирийка, царствие ей небесное. Кстати упомянуть, и по заведениям типа «Русский дом шмотинг» в поисках дешевых тряпок я никогда не бегала.)

Прихватила в дорогу и небольшую книжицу с очерком Есенина об Америке. Сентябрьским хмурым утром 1964 года самолет взял курс на Нью-Йорк. Бригада наша выглядела внушительно. Были и громкие имена — легендарный танцовщик из Тбилиси, народный артист СССР Вахтанг Чабукиани, непревзойденный исполнитель характерных танцев Шамиль Ягу дин из Большого театра, прима-балерина театра Станиславского и Немировича-Данченко Элеонора Власова, солист балета Большого театра, партнер целой плеяды звезд — Г. Улановой, М. Плисецкой, Р. Стручковой, М. Кондратьевой, Н. Тимофеевой, Е. Максимовой — Юрий Жданов… Я ходила на спектакли с участием Жданова при всяком удобном случае — танцевал он великолепно. Часа через три пути он подошел ко мне, присел на подлокотник временно пустовавшего кресла, поприветствовал.

— Что вы, мэм, читаете?

— Впечатления Есенина об Америке.

— И что он пишет?

— Пишет, что вслед за открытием этой страны туда потянулся весь неудачливый мир Европы, искатели золота и приключений, авантюристы самых низших марок. И что владычество доллара съело в американцах все стремление к выявлению гения народа. Он считает, что народ Америки — только честный исполнитель заданных ему чертежей и их последователь. Что там, в Нью-Йорке, толпы продажных и беспринципных журналистов, каких у нас и на порог не пускают. Еще он пишет о бедности внутренней культуры Америки…

— Да-а, Есенин… Ему принадлежат и строки:

Эти люди — гнилая рыба, Вся Америка — жадная пасть. Но Россия… вот это глыба…

По-моему, он написал это после поездки в Штаты с Айседорой Дункан в 1922 году. Тогда их пригласил Соломон Юрок.

— Американский импресарио?

— Не просто импресарио, а знаменитый человек. Если вы ему понравитесь, он вас пригласит на гастроли. Мы с Улановой ему уже трижды приглянулись.

— Он, кажется, с Шаляпиным сотрудничал?

— Не только. Юрок организовал гастроли любимца музыкального мира первой половины века скрипача Ефрема Цимбалиста, знаменитой австрийской певицы Шуман-Хейнк, Анны Павловой, Артура Рубинштейна… Да многих. Но с Шаляпиным он помучился — четыре года одолевал певца письмами и телеграммами и добился своего. Уникальная личность! Приехал в США без гроша в кармане, был упаковщиком газет, продавцом скобяных товаров, трамвайным кондуктором и стал миллионером. А дипломат какой искусный! Неизвестно отчего, но факт остается фактом: на одной из репетиций Шаляпин вспылил и едва не подрался с таким же невыдержанным директором «Метрополитен-опера» итальянцем Джулио Гатти-Казацца. Размахивая своим огромным кулаком перед лицом директора, он назвал театр конюшней. Гатти-Казацца ответил в том же духе. Взаимные оскорбления создали непреодолимое препятствие для дальнейших выступлений Шаляпина. Конфликт устранил Юрок. Он спокойно сказал Гатти, что русский артист страшно смущен и раскаивается в своей несдержанности. Затем сообщил Шаляпину, что Гатти чуть не плачет, потому что весь сезон пропал, если Шаляпин не выступит. На следующий день вчерашние враги без слов бросились друг другу в объятия, и ссора мгновенно забылась.

Слушая Юру Жданова, я, конечно, и не подозревала, что судьбе будет угодно свести меня с Юроком через считанные дни.

…Путь показался мне безумно долгим, болтались в воздухе больше десяти часов. Наконец громада лайнера, прорезав серую мглу, неожиданно очутилась над гигантской грудой небоскребов Манхэттена. После нескольких разворотов самолет приземлился на новом нью-йоркском аэродроме, которому теперь присвоено имя президента Кеннеди. Это один из самых больших аэропортов в мире — более пятисот самолетов в сутки взлетают и садятся на его бетонные дорожки. Знакомые и незнакомые люди улыбались нам. Тут же состоялась короткая пресс-конференция, и машины понеслись по нью-йоркским улицам. Мы вылетели на мост Куинзбридж и увидели Рокфеллер-центр с его уходящими в облака вечернего неба сооружениями из стекла и бетона. Огни большого города, сверкая и переливаясь, казались мириадами звезд на фоне затухающего небоскреба. На 5-й авеню автобус остановился у подъезда отеля. Резкий запах газолина, отработанных газов, напоенный сыростью воздух…

Маршрут гастролей составлен так, что не только осмотреться — вздохнуть некогда. И все же я кое-что успела повидать, обменяться мнениями со многими американцами.

Первый концерт — в Стратфорде, в Шекспировском мемориальном театре неподалеку от Нью-Йорка. Неброский с виду, он внутри оказался уютным и красивым. После выступления — прием городскими властями, дружеские напутствия, рукопожатия, тосты, ответные речи. Затем — Гарвард, встречи со студенческой молодежью, осмотр знаменитого университета, его аудиторий, залов, прекрасной библиотеки, где было немало книг на русском языке. Заведующий кафедрой русского языка профессор Иоганн ван Страален несколько раз приезжал в нашу страну, восхищен ее гостеприимством.

— Каждый день моего пребывания у вас превращался в праздник, — говорил он. — Мне хочется, чтобы и вы, наши гости, почувствовали ту же теплоту, которую я постоянно ощущал, будучи в Москве или Ленинграде.

После выступлений в небольших городах поблизости от Нью-Йорка мы дали концерт в новом зале «Нью-Йорк филармоник холл» Линкольн-центра, посередине которого вскоре разместилась «Метрополитен-опера».

Публика неистовствовала. Грохот, топот, визг, свист… Раз десять я выходила на бис, пела «Оренбургский платок», «Течет Волга»… В тот вечер и встретила Юрока. Подтянутый, элегантно одетый, с улыбкой на лице, импресарио располагал к себе. Юрок сказал мне несколько добрых слов и пригласил на гастроли в крупнейших городах США.

— Не знаю, Соломон Израилиевич, поймут ли меня здесь, — засомневалась я.

— Почему не поймут? Русские народные песни мелодичны, просты для восприятия и по-своему красивы. Да и публика «живьем» впервые увидит русскую певицу с таким голосом.

Импресарио поставил единственное условие: чтобы я пела в сопровождении русского ансамбля или оркестра. Тут он, как опытный менеджер и бизнесмен, имел двойную выгоду — американским музыкантам, которых он мог пригласить в любой момент, надо было платить значительно больше, чем русским; русские же сыграют не хуже, и это будут настоящие артисты из России, что придаст представлению необходимый колорит и привлекательность. (Я ни в коем случае не склонна обвинять Юрока в скупости, упаси меня Бог. Просто он очень быстро усвоил элементарную истину — а может, знал ее хорошо и раньше, — что русские люди вообще и артисты в частности отличаются одной непутевой особенностью — готовностью к терпению, к довольствованию малым. Потому зачем им платить высокий гонорар, когда можно обойтись меньшей платой? Сиротскую непритязательность русских менеджеры и рангом пониже Юрока давно заприметили: «О! Рашен! Вам и отель подешевле, и кормежка попроще, и шмотки на прилавки швыряй бросовые — все возьмут!» Юрок не взирал на нас свысока, но, возможно, в душе сочувствовал, как неимущим. За свою зарубежную жизнь я знаю примеры, когда наших музыкантов мирового класса селили во второсортные гостиницы, в то время как никому не известным артистам из захудалых ансамблей других развитых стран предоставлялись номера в лучших отелях.)

В Штатах я лишний раз убедилась в феноменальных способностях Юрока, этого выходца из России, покинувшего в начале века деревеньку недалеко от Харькова, чтобы попытать счастья за океаном, но об этом чуть дальше.

В один из вечеров, выкроив время, я вместе с нашими артистами балета посетила театр Джорджа Баланчина, расположенный неподалеку от Линкольн-центра. Сын петербургского композитора Мелитона Баланчивадзе, выпускник Петроградского балетного училища, в прошлом ведущий балетмейстер труппы «Русский балет» С. Дягилева в Европе, известный пианист, дирижер и хореограф, поставивший свыше ста балетов, многие из которых украшают репертуар крупнейших сцен мира, Георгий Баланчивадзе (Джордж Баланчин) три десятилетия — к тому времени — стоял во главе американского национального балета, взяв за основу своих поисков традиции русского классического балета. И я с величайшим удовольствием посмотрела целую россыпь небольших миниатюр столь именитого хореографа.

В перерыве спектакля подошел сын Бела Бартока Питер Барток, по образованию звукорежиссер, возглавляющий фирму «Барток рекорде», которая занималась производством и распространением грампластинок с музыкой Бартока. Сетовал на материальное положение фирмы, далеко не блестящее, так как произведения Бартока не слишком популярны в США. Барток-младший с горечью рассказал о трудностях, которые ему приходилось преодолевать, пропагандируя и популяризируя творчество Бартока-старшего.

Из зрелищных мероприятий Нью-Йорка остались в памяти довольно длинный и скучный фантастический фильм «Куколка», а также эстрадное ревю в Радио-сити: на фоне ярких цветовых декораций шестьдесят четыре довольно техничные и пластичные танцовщицы эффектно проделывали каскады самых разнообразных движений и комбинаций. Оставили впечатление и музеи. Метрополитен-музей поразил полотнами Гогена, Моне, Сислея, Эль Греко, Модерн-музей — работами французских импрессионистов Пикассо, Модильяни… Ничего не изображающие скульптуры знаменитой галереи Соломона Гугенхейма удивили не только меня. Ни одну из них, по-моему, нельзя отнести к произведениям искусства.

В театре на Бродвее шла «Вестсайдская история», и я не пожалела, что пришла на этот праздник музыки и танца. Мастерство американских актеров, их профессиональная выучка привели меня в восторг. Это один из лучших спектаклей, которые приходилось видеть в зарубежных поездках.

В Вашингтоне поехали на Арлингтонское кладбище возложить венок на могилу президента Джона Кеннеди. Там была длинная молчаливая и сизая, как пасмурный день, очередь, начинавшаяся у подножия холма и извилисто тянувшаяся к его гребню. Мгновенно сработал «беспроволочный телеграф», стало известно: приехали русские артисты. Нас пропустили вперед. Шли вдоль очереди и все время слышали: «Рашен, рашен…» Чувствовалось, что американцы смотрят на нас, советских людей, пришедших отдать дань уважения злодейски убитому президенту, с большой почтительностью. Возложили венок, на минуту застыли в траурном молчании. Тут заработали фото-и кинокамеры неизвестно откуда взявшихся репортеров. Медленно покинули кладбище, унося в памяти могилу под голыми деревьями да синий огонь, горящий день и ночь на дне чаши. Очередь озябших людей расступилась, провожая глазами, и мы снова слышим: «Рашен, рашен…»

Вашингтон мне показался не таким уж чопорным и холодным, каким его считали побывавшие в нем. Наоборот, он больше, чем какой-либо другой город Штатов, похож на европейский: в нем есть и уют, и неторопливость, нет нервозности и суеты, во всяком случае, внешне — люди ходят спокойно, неспешно, услужливо уступают дорогу. Примерно половина жителей — негры, преимущественно мелкие служащие, подсобные рабочие. Основанный более полутора веков тому назад, город не знал ни войн, ни стихийных бедствий, ни других потрясений. Респектабельные особняки утопают в пышной зелени бульваров и парков. Ни в центре, ни в пригороде не видно фабричных или заводских труб. Зато монументальный обелиск первому американскому президенту, выложенный из белого камня и устремленный ввысь, виден едва ли не с любой точки в черте города. Национальная художественная галерея изящных искусств, музеи, памятники Вашингтону, Линкольну, Джефферсону вместе с многочисленными гостиницами, кинотеатрами, магазинами, спортивными сооружениями создают внушительный архитектурный ансамбль.

Прямоугольный Кеннеди-центр не просто центр искусств, но и мемориал. Огромное фойе — «Холл Наций», в оформлении которого принимали участие лучшие художники и архитекторы из многих стран мира, соединяет сразу пять театральных и концертных залов. Ежедневная программа чрезвычайно насыщенна. Помимо нас в соседних залах выступали симфонический оркестр, театральная группа, джаз и группа «поп-музыки»…

Американский Юг! Я знала о его жизни и быте, проблемах и заботах только из газет да из книг Марка Твена, Джона Стейнбека, Эрскина Колдуэлла. Теперь кое-что увидела сама.

Атланта — сравнительно небольшой город, один из представителей «одноэтажной Америки». Лишь в самом центре — кучка небоскребов. Как тут не вспомнить И. Ильфа и Е. Петрова, прекрасная книга которых не устарела и сейчас. Стрэтфорд, Хартфорд, Норфолк, Гринвилль, Рок-Хилл… Все эти маленькие городишки, где проходили наши гастроли, как близнецы похожи друг на друга, они словно меньшие братья и сестры крупных городов и напрочь лишены какой-либо индивидуальности.

В каждом из них все та же реклама, те же архитектурные, подчас унылые сооружения из стекла и бетона, вереницы машин, стоящих возле колонок.

На одном из концертов в Лос-Анджелесе за кулисы пришел черноволосый красавец с букетом цветов, состоятельный бизнесмен, владелец нескольких предприятий по производству шоколада. Наполовину еврей, наполовину украинец. Хорошо говорил по-русски. Алик — так он представился — пригласил в ресторан на ужин. Затем на чашку кофе… Затем приехал в отель с сумкой, набитой шоколадом, и предложением… выйти за него замуж.

— С какой это стати? — спрашиваю новоявленного жениха.

— Нравишься…

— Да мало ли кому нравлюсь? Главное, чтобы я любила. Да так, чтобы небо падало и земля дрожала.

— Это безумство.

— Но в любви всегда есть немного безумства и в безумстве есть толика здравого смысла. А потом я хочу быть не только любимой, хочу быть понятой и находить в этом счастье. У меня на родине есть человек, которому принадлежит мое сердце. Так что не получается с замужеством, извините.

После этого разговора мне показалось, что Алик потерял всякую надежду охмурить русскую певицу. Но перед самым отлетом он приехал с цветами, вручил визитную карточку со множеством телефонов и адресов и молвил: «Если когда-нибудь вы скажете мне «да», я прилечу за вами тотчас в любое место земного шара».

В следующие мои визиты в Америку «шоколадный» кавалер нигде не объявлялся, хотя реклама моих концертов в Штатах была достаточно обильной и подробной.

При переездах из одного города в другой, мельком прочитывая переводы из американских газет об успехе, выпавшем на долю нашей программы, нельзя было не убедиться в растущем интересе к нашей стране, к ее искусству и желании найти взаимопонимание. При встречах вне сцены, в дружеских беседах с рабочими и студентами, служащими и спортсменами, домашними хозяйками и артистами шел оживленный обмен мнениями по разным вопросам, касающимся отношений между двумя странами. Чувствовалось, что необходимость плодотворных контактов находит поддержку и одобрение. К тому времени уже была установлена прямая телефонная связь между Кремлем и Белым домом, подписано соглашение об использовании космического пространства в мирных целях, получил поддержку миллионов американцев и народов подавляющего большинства стран исторический договор о запрещении испытаний ядерного оружия. Ледяные заслоны «холодной войны» таяли на глазах.

Гастроли подходили к концу, и вдруг журналисты в Миннеаполисе пригласили нас на пресс-конференцию, которая не планировалась. Я выступала во втором отделении, и Вахтанг Чабукиани попросил меня пойти, как он выразился, «на последний бой».

Вопрос в лоб:

— А что, мисс Зыкина, если бы в вашей стране случилось нечто непоправимое…

«Что там стряслось? — лихорадочно понеслось в мозгу, — война, что ли… Сидим тут у черта на куличках, ни посольства рядом, ни свежих газет…»

— А что в моей стране может случиться непоправимого? — задаю встречный вопрос.

— Коммунисты в Кремле разборку устроили…

«Ага, — думаю, — значит, не война».

— И какой результат?

— Хрущева убрали…

— Убрали? Ну и что? У нас ведь не выбирают, а назначают. Поставят другого…

На душе сразу отлегло. Слава Богу, не война.

Вообще, высказывание Хрущева в дни его визита в США: «Мы вас похороним» — вызвало на североамериканском континенте весьма негативную реакцию. Возможно, замена лидера в Советском Союзе давала политикам США надежду на перемены не в худшую сторону.

…Ровно через пять лет тем же рейсом и в такой же нудно-дождливый, пасмурный осенний день я снова вылетела на гастроли в США по приглашению все той же «Колумбии». На этот раз с Оркестром народных инструментов имени Осипова под руководством Виктора Дубровского. Компанию мне составили солисты Большого театра Иван Петров и Валентина Левко, а также балетная пара из Москонцерта.

Тяжелая, изнурительная поездка: за 80 дней мы дали более 70 концертов в 55 городах, проехав автобусом свыше 20 тысяч километров.

Начали с Бостона. Оркестр имени Осипова в Америке был мало известен. Репертуар — от Чайковского до современных авторов — казался американцам более чем странным.

Некоторые критики в начале гастролей утверждали, будто исполнение классики на осиповских балалайках и домрах — кощунство… Но после первых же концертов тон высказываний изменился.

«Триумф «Балалайки» очевиден», «Русские превзошли наши ожидания», «Песни России преодолели языковый барьер»… Подобные заголовки начали появляться на страницах американских газет.

Однако наш успех шел вразрез с планами провокаторов. В Бостоне еще перед выступлением нас предупредили о возможных «осложнениях»…

После первого оркестрового номера раздались аплодисменты, они долго не утихали, и я вышла к рукоплещущему залу.

Начала старинную «Вот мчится тройка почтовая». Едва докончила первый куплет, перевела дыхание, как вдруг из партера до меня донесся какой-то шорох (потом нам объяснили: один из провокаторов пытался бросить на сцену «аммиачную бомбу» — баллон со слезоточивым газом, но в последний момент его же сообщник провалил «операцию». Обоих вывели, и в зале установилась тишина).

Я допела «Тройку» — и вновь какая-то возня… Тогда зрители сами стали поддерживать порядок в зале.

Ни одна бомба, к счастью, не взорвалась… Видно, просто испытывались наши нервы.

Как я убедилась, хулиганы, размахивавшие звездно-полосатым американским флагом или бело-голубым полотнищем с шестиконечной звездой, вовсе не выражали чувств большинства американцев.

После таких инцидентов и беспрестанных анонимных телефонных звонков о бомбах замедленного действия наши хозяева и сопровождающие лица в смущении извинялись перед нами, пытаясь объяснить все это по-своему: у нас, мол, свобода волеизъявления.

Но кому нужна такая «свобода», если она направлена против искусства! Она же дискредитирует саму идею культурных связей.

А если бы мы у себя на родине так встречали зарубежных артистов? Подумала — и сама мысль показалась чудовищной.

Вспоминается еще такой случай. На улице слякоть, и даже нам, привыкшим к капризам московской зимы, на редкость зябко и неуютно.

У концертного зала уныло топчутся пикетчики с мокрыми рваными плакатами и флажками. Я хотела было пройти мимо, но вдруг мое внимание привлекла женщина с двумя детьми, одетыми явно не по погоде. Жалко стало, подошла. Смотрю, мать дрожит от ветра, а девочка и мальчик прямо посинели от холода.

«Что ж ты детей мучишь? Отвела бы их в вестибюль — погреться». А женщина эта, с давидовой звездой на плакате, смотрит на меня — и ни слова. Потом я увидела, как она снова вывела мальчика и девочку на улицу.

Вечером, после концерта, вся в слезах, она подошла ко мне — оказывается, упросила администрацию разрешить ей войти в зал послушать. Извинилась и объяснила: детей надо кормить, а за каждый час, что с плакатом ходишь, платят десять долларов…

На наши концерты приезжали русские, украинцы со всех уголков Соединенных Штатов и даже из Латинской Америки. Они наперебой зазывали нас в гости, вручали визитные карточки, всерьез обижались, когда приходилось отказывать.

Толпы эмигрантов, приходящих за кулисы, поражали скудностью русской речи. В Сан-Франциско я с грустью слушала, как наши соотечественники изъясняются по-русски примерно так: «Я не имею двоих зубов у низшей челюсти», «Приезжай на ленч в половину после двенадцати», «Он высматривает прекрасно и вызывает в женском поле неотразимый эффект», «Хероватая закуска во внимание русского вкуса». В одном из похоронных отчетов прочла: «Они выехали на кладбище, сопутствуемые нога в ногу ненастной погодой, но, поглощенные печальными чувствами, были равнодушны до дождя и до ветру».

Зато в Нью-Йорке я встретилась с Джорджем Шмидтом, терминологом секретариата ООН, который знал 69 языков. Этот выходец из двуязычной семьи (отец — эльзасец, мать — француженка) стал в 1969 году победителем традиционного конкурса среди сотрудников ООН на лучшее знание русского языка, культуры и истории, проводимого ежегодно «Клубом русской книги», и получил первую премию — трехнедельную поездку по Советскому Союзу. Кстати, Шмидт считал, что ему далеко до идеала, так как во времена Екатерины II в России был человек, читавший «Отче наш» более чем на ста языках…

На одном из концертов в Вашингтоне присутствовали сенаторы и конгрессмены. Юрок добрую половину из них знал лично. И эта половина превосходно владела русским языком. После концерта на приеме в ресторане Юрок пригласил меня в Капитолий понаблюдать за работой сенаторов.

— Они твою работу оценили очень высоко, — сказал он. — Есть возможность послушать их самих.

— Ну какой резон мне их слушать, дорогой господин Юрок, — возражала я. — Они же не будут по-русски говорить на своих заседаниях. Да и мое ли дело — политика? А в перерывах их почтительные возгласы одобрения моего голоса, ласкающие слух комплименты в мой адрес будут скорее данью протокольного восхищения, возможно, где-то весьма искреннего. Уж лучше я отправлюсь в Национальную галерею, там есть что посмотреть. У меня такие планы.

— Ох, как вы в России любите планы, — закачал головой Юрок. — Месячные, квартальные, однолетние, пятилетние, семилетние… Потонуть в них можно, в ваших планах…

— Как видите, еще не утопленница, пока жива, — отвечала я.

Отношения между США и СССР в прошлом и настоящем были, как правило, в центре внимания на большинстве встреч.

Один из чиновников на коктейле в Белом доме отметил, что исполненный оркестром Осипова «Полет шмеля» Римского-Корсакова напомнил американцам об одном эпизоде в истории их страны. В разгар Гражданской войны в 1863 году к американским берегам прибыли две русские эскадры, которые в немалой степени помогли укреплению позиций президента Линкольна, обратившегося к России за содействием в критический момент борьбы с рабовладельцами Юга, когда нависла угроза иностранной интервенции. В составе эскадры под командованием контрадмиралов А. Попова и Ю. Лисянского был клипер «Алмаз», на котором служил впоследствии великий русский композитор, а тогда совсем еще юный гардемарин Н. А. Римский-Корсаков.

Подобный разговор произошел и на пресс-конференции в Сан-Франциско. Корреспондент местной газеты спросил меня, знаю ли я о том, что когда-то шесть русских кораблей бросили якорь в заливе Сан-Франциско, чтобы оказать помощь Линкольну в борьбе против пиратов Конфедерации. Пришлось напомнить вкратце об этой странице истории русско-американских отношений, оставившей добрую память о дружеских чувствах американцев к команде и офицерам русского флота. В своем ответе я подчеркнула, что передовые люди России высоко оценили деятельность Авраама Линкольна, который положил конец рабству в Америке, спас страну от раскола и, что особенно важно, немало сделал для укрепления дружественных связей между двумя странами. В частности, я отметила, что накануне этих событий выдающийся русский мыслитель и публицист Герцен писал, что между Россией и Америкой целый океан соленой воды, но нет целого мира застарелых предрассудков.

Когда переводчик перевел на английский последнюю фразу, в зале раздались аплодисменты.

Несмотря на огромное напряжение и накопившуюся от бесконечных переездов усталость к концу турне, мы радовались успеху. В каждом городе прием был просто потрясающий. Помню, концерт в вашингтонском «Конститьюшен холл», проходивший под непрерывные возгласы «браво» и «бис», закончился далеко за полночь.

— Может, не стоит нам столько бисировать? — советовался со мной Виктор Дубровский. — Они готовы до утра слушать. Завтра выходной, выспятся, а нам в дорогу…

В Чикаго, к удовольствию местных любителей музыки, мы дали дополнительный концерт, чем вызвали еще большие симпатии. Лестные отклики и в мой адрес не сходили со страниц американской печати на протяжении всего турне, и я как-то довольно быстро свыклась с хвалебными рецензиями в газетах, воспринимая их как должное.

В Чикаго триумф ждал и Ирину Архипову, выступавшую в это же время с местным симфоническим оркестром. «Чикаго сантаймс» назвала ее «великим меццо-сопрано».

…В 1972 году я снова отправилась на гастроли в Америку. В самолете из газет узнала последние новости. Впервые после двадцатилетнего изгнания приехал в США Чарли Чаплин. Политические преследования, которым он здесь подвергался, вынудили его покинуть родину и поселиться в Швейцарии. Около ста репортеров встречали Чаплина в аэропорту Кеннеди в Нью-Йорке, и ни одному из них он не дал интервью. В Линкольн-центре состоялось чествование 83-летнего артиста.

В нью-йоркском аэропорту вместе с журналистами и дипломатами меня встречал Юрок.

— Ну что, Святая Людмила, добралась наконец, жива-здорова?

— С Божьей помощью и здорова, и жива. Вот только не увидела с самолета рекламы на небоскребах о моих выступлениях. В чем дело, а?

— Зачем тебе реклама? Твой успех будет лучше всякой рекламы, — отвечал на мою шутку Юрок.

И в самом деле, после первых концертов в «Карнеги-холл» газеты действительно сработали лучше рекламных афиш, расхваливая мои певческие способности на все лады. Что и говорить, Юрок знал, кого продвигать, и очень редко ошибался в выборе тех, кто будет пользоваться успехом. (Выбор он совершал сам, не полагаясь на мнение других, даже авторитетов.)

В один из свободных от концертов вечеров Юрок пригласил к себе домой на ужин Фурцеву, прилетевшую в США на открытие выставки художественного творчества народов нашей страны, Ростроповича, Вана Клиберна и меня. После тостов, речей и разговоров об искусстве я смогла вдоволь пообщаться и с самим хозяином, и с Клиберном.

Ван сидел усталый, измученный, осунувшийся, мало чем напоминавший того брызжущего энергией человека, который говорил со мной в Москве. Я спросила, почему он так выглядит.

— Вынужден работать, как машина, — горько отвечал музыкант. — Мне платят большие деньги, и я люблю трудиться. Надо обеспечивать старость заранее, хотя в душе моей пустота; работа на износ не дает ни духовного, ни морального удовлетворения. Не знаю почему, но артистом чувствую себя только тогда, когда приезжаю к вам в Россию.

Это был искренний ответ. Силы Вана были подорваны, организм с трудом справлялся с нечеловеческой нагрузкой и был заметно истощен. Поначалу съемка в кинофильме или выступление на телевидении сулили ему многие тысячи долларов, но он отказывался использовать свой талант лишь в этих целях. Зато всевозможные коммерческие и финансовые агенты, адвокаты, секретари, представители фирм и прочие личности, делающие бизнес, немало подзаработали на имени Клиберна. Взыскательный и честный музыкант не мог, тем не менее, устоять против посулов концертных акул, пожиравших его талант с неумолимой быстротой и жестокостью хищников. Когда-то известный американский музыкант Иосиф Гофман сказал: «Пока ты никому не известен, общество способно уморить тебя голодом. Как только ты прославишься, оно готово заездить тебя до смерти».

Примерно та же участь была уготовлена и Клиберну. Сделав из него источник наживы, выжав все соки, деловые люди концертного мира бросили за ненадобностью свою очередную жертву, тут же позабыв имя артиста.

— Я думаю, что это сон. Если это так, то я не хотел бы никогда просыпаться, — говорил пианист во время почестей, оказанных ему на родине после московского конкурса.

Однако сон наяву продолжался недолго. Когда я приехала в Америку в очередной раз, витрины магазинов грампластинок уже не пестрели фотографиями Клиберна, да и спрос на них был не тот, что в дни «великого бума». И никто не помнил, за каким столом ресторана «Рейнбоу Рум» сидел совсем недавно популярный музыкант. Перевелись и отважные любители музыки, готовые проделать две тысячи миль ради встречи с пианистом и его романтичным искусством.

— Скажи, Ван, было ли у тебя время для серьезных занятий музыкой, постоянного совершенствования мастерства, постижения глубинной сущности того, что исполняешь? — спросила я Клиберна.

— К сожалению, нет, — отвечал он. — Бесконечные концерты лишили меня подобной возможности.

Этого опасался еще Дмитрий Дмитриевич Шостакович, когда задумывался о будущем молодого лауреата конкурса.

— Как бы то ни было, — заметил тогда Юрок, — влияние на современников он оказал огромное. Его эмоциональность, поэтичность стиля, понимание красоты, какой ее представляли классики, наконец, яркая индивидуальность пробудили широкий общественный интерес к американской культуре, вызвав не одну волну критики недостатков в музыкальном воспитании и образовании на континенте.

Согласилась я с Юроком и в том, что своими мыслями, поисками и озарениями, самой сутью своего таланта Клиберн, безусловно, принадлежит своему времени, и его искусство вобрало в себя всю поразительную сложность человеческого мировосприятия, все, что открылось в нем, как в художнике.

В тот вечер Юрок (он любил, когда его называли, как некогда Шаляпин, Соломончиком) чувствовал себя раскрепощенно, по-домашнему, проявляя гостеприимство и внимание к каждому гостю. Я воспользовалась предоставленной возможностью побеседовать с ним, спросить о том, что меня интересовало.

— Кажется вы, Соломон Израилиевич, уговорили Есенина и Дункан приехать в Штаты?

— Можете себе, Люда, представить, как я волновался в этом кошмарном турне. Дункан много прожила в России и, вернувшись домой, стала с восторгом отзываться о ней. Она защищала революцию, ей нравился новый мир, и о планах переустройства России Дункан говорила репортерам и журналистам с восхищением. Более того, перед началом вечера танцев в «Карнеги-холл» она начала рассказывать аудитории о жизни в России, и публика наградила ее аплодисментами. Подобные высказывания стали правилом на каждом концерте. Властям это не нравилось. Посыпались угрозы, газеты подняли невообразимую шумиху, и в Индианаполисе пришлось отменить очередное выступление. В Чикаго я стал умолять Дункан не говорить ничего публике и в ответ услышал резкие слова: «Если мне не будет предоставлена возможность говорить о том, что я хочу, мы с мужем прерываем поездку по Штатам и возвращаемся в Европу. Почему вы, господин Юрок, против того, чтобы в Америке знали правду о России?» Я пытался объяснить Дункан, почему не стоит рассказывать о жизни в современной России и петь «Интернационал». Хотя культура неотделима от политики, в настоящий момент не нужно «дразнить гусей», обстановка и без того неприятная, власти против подобных выступлений, и надо с этим считаться. Мне пришлось выступать в роли посредника между Дункан и мэрами городов, боявшимися осложнений и неприятностей от призывных речей танцовщицы.

Сборы от концертов стали стремительно падать, и турне завершилось в Бруклине. Дункан вышла на сцену, аккомпаниатор приготовился играть. Публика стала требовать, чтобы Айседора говорила. Она приложила указательный палец к губам, чуть наклонилась вперед и развела руками, показывая тем самым, что ей запрещено выступать с речами. «Кто запретил?» — послышался голос из зала. «Юрок», — ответила она. Разразился скандал. Разве я мог объяснить разбушевавшимся зрителям, кто запретил ораторствовать Дункан?

И все же она меня не послушалась: в Нью-Йорке, решив хлопнуть дверью на прощание, дала серию концертов, заканчивавшихся всякий раз «Интернационалом». Ей пришлось — уже в который раз в этом злополучном турне — иметь дело с полицией, а мне попросту скрываться от наседавших корреспондентов.

— Ну а Есенин?

— Приятнейший человек! Просто умница, да и красавец к тому же. Помню, как толпы зевак глазели на него, пока он шел в русской поддевке, черных хромовых сапогах и меховой шапке по улицам Нью-Йорка вместе с Айседорой. Расстояние от пароходного трапа до гостиницы «Уолдорф-Астория» было немалое — несколько кварталов. Надо сказать, что эта прогулка сделала Дункан и Есенину рекламу — на другой день их фотографии смотрели со страниц газет, а имена, набранные огромными буквами, бросались в глаза. Там же, на первых полосах, печаталась информация об их совместной жизни. Америка быстро узнала все или почти все о новоявленной супружеской паре. Пресса не скупилась на прогнозы. Не обошлось и без вранья, преувеличений, как это всегда бывает, когда речь идет об известных людях.

Я любил Есенина всем сердцем, обожал его стихи. Он знал мою слабость и не раз читал их в моем концертном бюро. И хотя никто, кроме меня, не знал русского языка, Есенина, как ни странно, понимали. Есенин был насквозь русским поэтом, но слава не обошла его и за океаном. Вообще я с грустью вспоминаю эту трагическую пару. После смерти Есенина я еще дважды встречал Дункан, но от прежней Айседоры не осталось и следа. Бессмысленный, блуждающий взгляд и изрядно помятое, ничего не выражающее лицо. Но при всем том она составила эпоху в искусстве танца. Я не знаю, найдется ли балерина, способная танцевать под классическую музыку с таким превосходно развитым чувством ритма. (Юрок, к сожалению, не дожил до того дня, когда Плисецкая вышла на сцену в балете Бежара «Айседора» специально для того, чтобы напомнить миру о легендарной личности и ее творениях, о дункановском понимании хореографии.)

За шесть с лишним десятилетий своей деятельности Юрок организовал несколько тысяч представлений, и ни в одном из них не было посредственностей или даже артистов «золотой середины».

— Такие люди лишь создают трудности для антрепризы, — признавался он, когда я спросила его, почему он приглашает только самых известных певцов и музыкантов. — Концертные фирмы «Коламбиа артисте» и «Нейшнл корпорейшн» контролируют львиную долю ангажементов, и ни та, ни другая не рискуют приглашать артистов средней известности, хотя они и составляют большинство. «Середняку» очень трудно вскарабкаться на вершину популярного Олимпа.

— Но ведь часто бывает, что высокому мастеру предпочитают настоящий балаган…

— Порой такой выбор диктуется модой, от которой никуда не спрячешься. Согласен, что искусство, как и всякая другая область познания жизни, не зиждется только на гениях и талантах. Но их пример учит концентрировать духовные приобретения с максимальной отдачей.

Юрок хорошо знал репертуар инструменталистов, певцов, знал, когда написана та или иная симфония; даты рождения и смерти композиторов, писателей, поэтов крепко сидели у него в голове, его можно было спросить, когда умер Достоевский, Чайковский, Бах или Бетховен, и моментально получить ответ о времени и месте рождения, о причине смерти и даже узнать, кто где похоронен. Он не вмешивался в репертуар, не навязывал свои вкусы, но если давал советы, то это было безошибочно.

Он искренне радовался аплодисментам в мой адрес, словно сам оказался в том прекрасном состоянии удовлетворения, которое испытывает всякий артист в волшебный миг сценической удачи, а точнее, победы.

На концерте в Детройте я получила записку от, как потом выяснилось, богатой американки с приглашением посмотреть ее коллекцию старинных музыкальных инструментов, собранных со всего мира. Времени свободного было, что называется, кот наплакал, и я не воспользовалась предоставленной любезностью.

— Ну и зря, — сокрушался спустя несколько дней Юрок, когда я ему сообщила о несостоявшемся визите. — Я знаю эту мисс, у нее прекрасное собрание инструментов, ими забит весь дом. Но самое интересное и стоящее висит на стенах — полотна Эдуарда Мане, Ренуара, Тулуз-Лотрека, есть даже рисунки Рафаэля, работы Рубенса. Много потеряла, ой как много. Записка цела еще?

— Да откуда ей быть целой? — отвечала я. — Я же их не коллекционирую.

— Теперь в следующий приезд придется специально твои концерты в Детройте устраивать.

— Не возражаю, Соломон Израилиевич.

Планам импресарио не суждено было осуществиться. Юрок скончался спустя два года, а я появилась за океаном, в Канаде, лишь в 1975-м.

Что еще запомнилось в том турне? Пожалуй, повышенный интерес молодых американцев к нашей музыке. Во всех городах, где были университеты, аудиторию концертных залов заполняла молодежь. Где больше, где меньше, но всегда. После концерта в Сент-Луисе ко мне подошел студент-философ Джон Хэгерти, попросил автограф на моих фотографиях, сделанных им самим. «Вы покорили нас своими песнями и музыкой, — сказал он. — Вам можно позавидовать, вы сохранили народные корни. В этом ваша сила, не правда ли?» «Не только, — отвечала я, — но и в этом тоже».

Я еще несколько раз встречалась с этим симпатичным парнем. Он приезжал на концерты в других городах, привозил с собой множество друзей и каждый раз засыпал меня вопросами о русской народной песне, ее истоках, мелодии, ритме, интонации…

Четвертую поездку по Штатам я совершила в 1978 году по приглашению антрепренера Эдуарда Пеппера, состоятельного пасынка Сола Юрока. Все сорок концертов в сопровождении ансамбля народных инструментов «Балалайка» проходили в залах крупных городов Америки, куда мы добирались комфортабельными автобусами.

Гигант Нью-Йорк ничем особенным при новой встрече меня не удивил. Новинкой выглядел разве что четырехсотметровый «Уорлд трейд сентер» — «Всемирный торговый центр». На крышах домов все так же соседствовали цветочные оранжереи и гаражи, а внизу «стояла» плотная завеса от выхлопных газов и нечистот. Грязь и теснота прилегающих к порту улиц и переулков казались все теми же, что и несколько лет назад. Мусор, гонимый ветром вдоль тротуаров, никто не убирал — мусорщики бастовали. Метро, услугами которого пользуются четыре миллиона горожан, производило отталкивающее впечатление. Вагоны в синих, оранжевых, темно-зеленых пятнах испещрены к тому же всевозможными сочетаниями слов различной высоты, ширины, смысла. Несмотря на патрулирование полицейских, особенно усиленное после восьми вечера, кражи, убийства, изнасилования стали ежедневными атрибутами подземной жизни. Поезда то и дело останавливаются, движение надолго стопорится, и выбраться быстро из-под земли невозможно. Некоторые станции настолько «оборудованы», что сильному ливню затопить их ничего не стоит.

В Нью-Йорке меня ожидало и приятное. Я узнала, что здесь всегда можно купить грамзаписи русских опер, вокальных циклов, эстрадных программ. Несколько раз попались на глаза, как, впрочем, и в других крупных городах Штатов, мои записи в отличном оформлении. Подумала: значит, приезжала сюда не зря, и моя песня нужна Америке.

В Вашингтоне, едва я вошла в холл отеля, как услышала знакомые и дорогие сердцу мелодии — из репродукторов звучали песни русских композиторов. В столице США меня ждали еще две новости: открылся, к радости книголюбов, огромный магазин русской книги, а в Национальной галерее экспонировались картины старых мастеров из коллекции Эрмитажа и Русского музея. Знаменитые полотна показывали затем в Лос-Анджелесе, Хьюстоне, Детройте и Нью-Йорке. Интерес к ним был небывалый — тысяча посетителей в час.

Вашингтон не произвел на меня того впечатления, как в первый раз. Мне он показался более унылым и серым, чем раньше.

Красавец Сан-Франциско удивил меня в этот приезд поборами. Проехал по мостам через прибрежную бухту или залив — плати! Поднялся на Русский холм, чтобы с него обозреть главную достопримечательность города — изящный мост через пролив Золотые Ворота, — снова плати! Между прочим, именно с этого моста с высоты почти 250 футов немало бросается людей, решивших расстаться с жизнью.

Подходя к его середине, увидела кучку репортеров, жаждущих очередной сенсации. В ясные, погожие дни они проводят на мосту долгие часы в ожидании жертвы. Один из журналистов, узнав меня, подошел, осведомился о ближайших планах и в конце интервью спросил, понравился ли мне «лучезарный Фриско».

— Город, конечно, замечателен, но в нем опасно проживать. Сан-Франциско стоит на первом месте по числу жителей, пострадавших от преступников.

— Откуда вы это взяли?

— Из «Нью-Йорк таймс», где были опубликованы данные министерства юстиции США.

Мой ответ, видимо, оказался неожиданным для репортера, он медленно направил свои стопы к коллегам, позабыв даже попрощаться.

Из памятников старины особенно запомнился мне небольшой особнячок в Филадельфии под названием «Зал независимости». В нем Джорж Вашингтон был назначен командующим американскими войсками, сражавшимися за независимость народа. Показали нам и дом великого американского ученого и государственного деятеля Бенджамина Франклина, основавшего первый в Америке журнал. В Филадельфии есть также музей живописи, считающийся на континенте одним из лучших, — он обладает отличными коллекциями картин старых мастеров. В его залах выставлена и модернистская абстрактная живопись. Очевидно, она уже не вызывает никакого интереса — перед бесформенными кляксами на полотне и бумаге никого не было.

На нашу долю во время гастролей по Америке выпало много встреч и бесед с представителями искусства, литературы, общественными и политическими деятелями. Высказывались различные точки зрения на проблемы культуры, вопросы интерпретации песни, поиск новых форм исполнительства. Моих собеседников интересовало, как удается сохранить песне народные традиции, какие новые течения и направления существуют в современной эстраде. Расспрашивали о поэзии, высоко оценивали мастеров балета, тепло отзывались о наших космонавтах. Да разве все запомнишь! Но главное, что оставляет след на всю жизнь, — это сами люди. Те, кому дорог мир на земле. И таких в США немало. Я убедилась: рядовые американцы заинтересованы в налаживании контактов между двумя народами, в поисках путей ограничения стратегических вооружений, в расширении торговли и культурном обмене. Это подтверждалось и данными опросов, проведенных различными организациями, в том числе службой Харриса, службой Кэддела, фондом Кеттеринга и другими. Строго научные результаты опросов подтверждали, что подавляющее большинство считают взаимное сокращение вооружений, воплощенное в соглашении об ограничении стратегических вооружений, одним из путей разрядки напряженных отношений между нашими странами…

Гастроли запомнились еще и тем, что вернулась я в Москву в чужом одеянии. Накануне поездки в Штаты я поменяла туалеты. Мне связали красивое платье, и новый вечерний наряд пришелся по душе американским модницам. Было пошито и черного цвета пальто с воротником из светлой норки, с вышитой спиной и отделанным под дубленку подолом. Наряды мои то и дело расхваливались в газетах, цветные фотографии публиковали и журналы. В один из вечеров в Нью-Йорке после концерта пришла за кулисы миловидная женщина, представилась женой местного известного бизнесмена.

— Мисс Зыкина, мне очень неудобно просить, но не могли бы вы продать кое-что из ваших туалетов?

— Что именно? — опешила я.

— Ваше пальто…

— Во-первых, я не продаю свои вещи, а во-вторых, в чем я поеду домой, там зима.

Незваная гостья вытащила из большой полиэтиленовой сумки норковую накидку и протянула мне.

— Вот, возьмите. Прошу вас. Пожалуйста. Умоляю. Вы в каком отеле остановились? Я вам еще что-нибудь привезу… в дорогу.

— Не надо мне ничего привозить.

И я сняла с вешалки творение московских модельеров, с которым и рассталась с легкой грустью.

В 1982 году я вновь оказалась за океаном. И с удовольствием отметила, что интерес к нам американцев с годами не уменьшился. Концерты проходили при аншлагах. Пресса, как и прежде, с ярко выраженной симпатией — о чем свидетельствовали многочисленные рецензии в газетах — оценила мои выступления, а я как-то даже и свыклась с таким отношением к своей персоне, потому что, по правде говоря, иного и не могла представить.

В этой же поездке мне довелось соприкоснуться с трудами величайшего просветителя XVIII века Бенджамина Франклина. Меня необычайно заинтересовали его 13 принципов «повседневной добродетели». Они затем вошли в обиход ряда выдающихся личностей и большинства американских президентов. Ничего в них сверхъестественного нет. Они и сегодня годятся для любого человека. Это сдержанность, молчаливость, порядок, решительность, деятельность, откровенность, бережливость, умеренность, справедливость, чистоплотность, спокойствие, целомудрие, скромность. Как Франклин, будучи еще никому не известным молодым служащим типографии, прививал себе эти принципы? Брал один из них и на протяжении недели упражнялся в нем, чтобы ввести в привычку. Так несколько лет подряд. И стал великим.

Конечно, нынче другое время, и обстоятельства бывают непредсказуемы, меняются с ошеломляющей быстротой. Сегодня формировать мировоззрение, духовность, мягко говоря, непросто. Порой у нас нет возможностей для маневра, нет этих спокойных «нескольких лет» на методичное пестование личности, которые были у Франклина. Но все же большинство его принципов в любое время помогут стать человеку мудрым. Уж лучше мудрость, существующая в единственном числе и имеющая определенные границы, чем тысяча безграничных глупостей. Кроме того, совсем немного просветителей вышли из числа богатых; бедные же дали их в избытке. И тем не менее завещание Вашингтона спасенной им нации гласило: «Просвещай народ!»

Побывала я в гостях и у соотечественников, делившихся со мной всем, что у них было самого дорогого. В Нью-Йорке, а точнее, в нескольких километрах от него мне показали Арров-парк — курортный поселок с прилегающими к нему лесами и озерами, купленными почти четыре десятилетия назад русскими американцами.

— Для нас этот живописный уголок олицетворяет собой кусочек родины и имеет большое значение, — говорила мне Маня Симак, председатель и радушная хозяйка Арров-парка. — Парк стал любимым местом отдыха и досуга американцев русского, украинского и белорусского происхождения, их тесного общения, встреч молодежи со старшим поколением, проведения всевозможных мероприятий культурно-просветительного характера.

И установленные в парке бронзовые изваяния Пушкина, Шевченко, Купалы и Уитмена — дань уважения не только памяти выдающихся представителей великих народов, но и взрастившей их земле.

В одном из просторных павильонов парка набилось столько народу, что, как говорится, яблоку негде было упасть. Нас пригласили сюда вместе с поэтом Егором Исаевым, чтобы собравшиеся смогли послушать стихи и песни о родине. В памяти остались слова поэта, обращенные к соотечественникам:

— Земля наша всегда была и будет больше каждого из нас и всех нас, вместе взятых, больше любой, даже очень большой страны… Равны ей только атмосфера и сама Жизнь с большой буквы. Мы за огонь, только за огонь созидательный, добрый огонь, за огонь, который дает свет, тепло, радость общения. Это живой огонь Прометея. Огонь дружбы и гостеприимства. Пусть будут костры на Земле — костры рыбацкие, пастушеские, туристские… Пусть никогда не будет Земля в костре!

Я чувствовала, как глубоко взволновали слова Егора Исаева наших зарубежных земляков, многим из которых известны ужасы Второй Мировой войны. Не помню, сколько было прочитано стихов и спето песен в тот вечер, помню только, что огни в павильоне погасли далеко за полночь — люди с грустными лицами, частенько прикладывая к глазам платки, сидели, тесно прижавшись друг к другу, и слушали голоса с родины.

Была я и в клубе «Полония», куда съезжаются русские люди из Бруклина, Квинса, Бронкса… Однажды после торжественных речей в честь одного из юбиляров редакции газеты «Русский голос» (США) я услышала знакомую до боли, тихо плывущую по залу мелодию:

Поле, русское поле… Светит луна или падает снег, — Счастьем и болью связан с тобою, Нет, не забыть тебя сердцу вовек…

Да, понятие Родины у каждого свое, зримое, осязаемое. Для одних — это зеленые бульвары Москвы, для других — запах пихты и могучих таежных кедров, для третьих — красавица Волга… Конечно, можно притерпеться к чужбине, но Родиной назвать ее никак нельзя. И, наверное, счастлив тот, в ком, несмотря ни на какие разлуки и невзгоды, живет сыновья любовь к своей единственной и неповторимой Отчизне, имя которой — Россия. И это при том, что приехавшим в Штаты в разные годы русским, украинцам, евреям, готовым на любую работу, живется вовсе не плохо. Даже пожилым, рискнувшим доживать свой век за океаном. Я удивилась, когда узнала, что пенсионеры, выходцы из Одессы, имеют каждый отдельную квартиру со всеми удобствами, за которую платят около 60 долларов в месяц (остальное доплачивает государство), завтракают и обедают по чисто символической цене. При пенсии (считающейся по американским стандартам крохотной) в 400 долларов могут позволить себе проехаться по Штатам, опять же с привилегиями — со всякого рода скидками во время путешествия. Дело тут не в доброте государства, а в его богатстве. Состоятельное общество без малейших усилий находит средства на социальную защиту граждан, даже если они и проработали большую часть жизни в другой стране.

— В Америке нельзя быть слишком богатым и слишком худым. Цивилизованный человек — это прежде всего, чувство меры, — отвечал на мой вопрос репортер из «Русского голоса», когда я поинтересовалась его жизнью, заработками. — В Америке каждый стоит ровно столько, сколько он стоит. Здесь не надо иметь, как у вас в России, никаких справок, характеристик, дипломов, бумаг, учитывающих прошлые заслуги. Если вы не приобрели чувства нужности, вы здесь ничто. В Америке деньги не падают с неба, дармоедов тут нет, надо работать в поте лица своего, добывая кусок хлеба. Она не любит слишком привередливых, людей с претензиями, живущих не по правилам, она любит простоту. Здесь никто не старается урвать. Прежде чем что-то получить, надо дать, а не наоборот, сначала получить, потом дать. У нас учатся на чужих ошибках, а не как у вас — на своих, снова и снова преодолевая очередные трудности. Да, Россия — великая страна, страна образованных, грамотных людей. Уровень культуры, познаний у вас высок, но уровень цивилизации в Америке выше вашего. И не спорьте со мной…

Осталась в памяти и начавшаяся кампания запугивания американского народа советской военной угрозой, которая привела к тому, что многие доверчивые, политически инфантильные американцы стали всерьез считать Советский Союз чуть ли не инициатором войны с… США. Поддавшись великодержавной идее так называемой «сильной Америки», люди начали верить политиканам и генералам, требующим наращивания гонки вооружений, разжигающим национализм, высокомерие и имперские устремления. Но трезвые умы нашли в себе силы признать, что в ядерной войне победа невозможна и необходимость переговоров о ликвидации ядерного и другого оружия неизбежна. В сознание миллионов проникла в общем-то простая мысль: тратить бесчисленные миллиарды на совершенно бессмысленную гонку вооружений — безумство. «Только идиоты могут думать в нынешний век о ядерной войне», — сказал мне однажды старый американский фермер. «Хорошо, если бы так было на самом деле, — отвечала я, — но ведь кому-то выгодно производить оружие?» «И тем не менее мир устал от военных угроз и приготовлений. Должен же когда-то наступить такой критический момент, когда ответственные государственные деятели поймут, что так дальше продолжаться не может. Выход должен быть найден. Кому нужны кровь, потрясения, бредовые идеи о неизбежности войны?»

— Сегодня мы стали страной, вооруженной до зубов, — заявил тогда известный американский писатель Гор Видал.

Похоже, он говорил правду, потому что когда я спустя три года прилетела в Бостон и пела там в сопровождении местного оркестра по случаю юбилея Майи Плисецкой, в газетах то и дело мелькали сообщения о необходимой защите населения Штатов от «советской военной угрозы», от якобы «ракетного дождя со стороны Советов». И Вашингтон давал понять остальному миру, что приложит все силы в борьбе за мировое господство.

Радушный прием оказан мне был в Канаде. Мой дебют там состоялся 10 сентября 1967 года на Всемирной выставке в Монреале «ЭКСПО-67» в «Хрустальном дворце» на открытии дней Российской Федерации. Кроме меня на этой сцене и в зале нашего павильона выступали певцы из Ленинграда Борис Штоколов и Нина Исакова, танцор Махмуд Эсамбаев, Хор имени Пятницкого. До нас здесь гастролировал с огромным успехом Большой театр. «Потрясающий голос Зыкиной! Это поет сама Россия», — прочла я на другой день перевод из «Монреаль стар».

Спустя пять лет я пела в Оттаве. Реакция на мои выступления была почти такая же. После первого концерта «Оттава джорнэл» написала: «Собравшаяся большая аудитория долго аплодировала Зыкиной, найдя ее выступление привлекательным, поскольку чувствовалось несомненное мастерство. Это больше, чем развлечение. Это демонстрация того, что уровень музыкальной культуры в России высок. Через музыку и песню растет понимание, если этого понимания искренне желают…»

В 1975 году в сопровождении ансамбля народных инструментов я выступала в 14 городах Канады, и всюду, как правило, концерты проходили при аншлагах. Пресса не скрывала мой успех, никак не связывая его с «коммунистической пропагандой». Газеты сходились в одном: концерты русской певицы — культурное событие года. Куда бы я ни пришла, незнакомые люди встречали улыбками, аплодисментами, поздравлениями и пожеланиями всех земных благ. Автографы приходилось давать везде — в отеле, на улице, в аэропорту, в магазине, кафе… К тому времени подобное занятие вошло в мой обиход, и мне ничего не оставалось делать, как следовать ему, ставшему обязательным атрибутом повседневной гастрольной жизни.

В Канаде меня удивило ничтожно малое число постоянных профессиональных и театральных коллективов. По пальцам можно перечесть симфонические оркестры, балетные труппы, а драматических и оперных театров и вовсе нет — их сюда «импортируют». Впрочем, канадские украинцы, потомки эмигрантов конца прошлого столетия, приехавших искать счастья за океаном, создали свою художественную самодеятельность.

По просьбе эмигрантов я пела в Канаде чаще, чем где бы то ни было. В Оттаве меня специально просили составить программу из старинных русских и украинских народных песен. Хорошо, что я их выучила много и сама напелась вдосталь. В этот вечер, казалось, овациям не будет конца. «Почему им так пришлись по сердцу мои песни?» — задала я себе вопрос, украдкой утирая слезы. Ответ оказался простым: люди вспомнили не только мелодии, но и язык Родины, такой родной, близкой, дорогой сердцу.

Оттава показалась уютным и провинциальным городом, и только готическое здание парламента с национальным флагом напоминало о том, что я в столице Канады. Национальный центр искусств, построенный по проекту Фреда Лебенсола, решен в современном стиле, строг по форме, прекрасно спланирован внутри, с большой сценой и хорошими залами для репетиций — словом, образец рационального строительства. В один из свободных вечеров я отправилась туда на концерт выдающейся негритянской певицы Эллы Фицджералд. Я слышала множество записей «Черной Эллы», но увидела ее впервые.

Многих певцов и певиц на Западе отличает «повышенный градус» сценического поведения, экспансивная, а попросту говоря, суетливая манера держаться на сцене. А Элла — довольно полная темнокожая женщина с добродушным, простым и в то же время выразительным лицом — почти не двигалась. Пока не начинала петь, в ней трудно было угадать певицу. Но как только она подходила к микрофону, совершенно преображалась. Казалось, ей доступно все — от негритянских баллад, подлинных шедевров искусства, до невероятно сложных голосовых импровизаций.

Неповторимый по тембру (особенно на низких регистрах) голос властвовал над залом. Я разобрала всего несколько английских слов, но глубокий общечеловеческий смысл песен Эллы Фицджералд был понятен без перевода. Каждая нотка, каждая краска в ее вокальной палитре говорили о самых потаенных женских переживаниях: страсти, горе, отчаяшш, тоске, блаженстве…

Начало артистической карьеры певицы складывалось далеко не лучшим образом. Проведя детство в сиротском приюте Нью-Йорка, где она пела в самодеятельном хоре, юная негритянка — ей едва исполнилось шестнадцать — решила в одиночку попытать счастья на эстраде.

— Мои шансы на успех были равны нулю. Для американских негров есть только два пути в жизни: спорт и музыка. Я выбрала второе.

В те далекие времена в Гарлеме был в большом почете зал «Аполло» — один из центров американского джаза. Еженедельно здесь устраивались конкурсы музыкантов-любителей, и Элла стала победительницей в одном из них. Ее заметил звезда Гарлема ударник Чик Уэбб, горбатый, тщедушный, внешне совершенно непривлекательный человек. С ним она выступала два года, выйдя на большую певческую орбиту. Ей улыбнулся успех — отныне постоянный ее спутник в жизни. Она не знала творческих невзгод. Менялись музыкальные и исполнительские школы, пересматривались эстетические критерии и каноны, происходили целые перевороты в негритянском искусстве (вспомним Билли Холидей или Бесси Смит), а она словно игнорировала их, продолжая петь, как пела, заставляя наслаждаться широкую публику. Время не лишило ее ни безупречной музыкальности, ни природного дара импровизации, ни многих других качеств, которым могли бы позавидовать даже выдающиеся певцы и музыканты.

…Монреаль запомнился хоккейными страстями, кипевшими всюду, где играли ведущие клубы Национальной хоккейной лиги. Концерты мои весной 1983 года совпали с финальным турниром на Кубок Стэнли, и прогнозов, споров и просто разговоров на хоккейную тему было предостаточно. Накануне отлета в Канаду знакомый московский журналист попросил меня передать кумиру канадских болельщиков Уэйну Гретцки, объявленному по итогам 1982 года «канадцем номер один», хоккейную клюшку, своего рода сувенир, выполненный с отменным художественным вкусом в натуральную величину. Гретцки не играл в Монреале, его клуб «Эдмонтон Ойлерз» сражался в других городах, и поэтому клюшку я отдала одному из многочисленных поклонников знаменитого форварда, который поклялся передать ее Уэйну при удобном случае. Не знаю, получил ли ее Гретцки, но когда об этом узнали любители автографов, пришедшие за кулисы, расспросам, казалось, не будет конца. Спрашивали о моем отношении к игре, здоровье А. Тарасова, буднях В. Третьяка, планах сборной и даже о призерах соревнования «Золотая шайба». По всему было видно, что в Канаде живо интересуются состоянием и развитием нашего хоккея. Раненое самолюбие канадцев после сокрушительных поражений в борьбе за Кубок Канады в Монреале осенью 1981 года и других проигранных ранее матчей давало о себе знать.

Страховой агент одной из монреальских компаний по изготовлению спортивного инвентаря спросил:

— Вы привезли клюшку Гретцки. Значит, вам нравится игра этого парня?

— Во-первых, клюшку Гретцки прислал друг Третьяка, журналист. Во-вторых, я не видела его в игре и знаю о нем лишь из прессы и рассказов очевидцев.

— Как он отвечает идеалу тренеров вашей национальной команды?

— Я не специалист в хоккее. Знаю только, что у нас ценится игрок сильный, ловкий и разносторонний, умеющий быстро бегать, обладающий прекрасным взрывным стартом, высокой маневренностью, не боящийся любых единоборств. В волевом плане он должен быть непреклонен, смел, решителен, стоек и, как хороший актер, неповторим в своих действиях, в игровых решениях, в творческой манере. Если все это есть в вашем форварде, то он мог бы играть за нашу национальную команду.

— За кого вы болеете в вашей стране?

— За столичное «Динамо».

— Это московские полицейские?

— Да.

— А Харламов?

— Харламов был и остается в памяти всех суперзвездой мирового хоккея. Таких природа создает нечасто.

— Что вы испытали, когда узнали о его гибели?

— Чувство потери, можно сказать, личной потери. У нас в стране все любили этого спортсмена.

— Долго ли он останется в вашей памяти?

— Долго. Такие люди скоро не забываются.

— Как вы думаете, ваша команда всегда будет побеждать на чемпионатах мира?

— Такого не может быть, потому что это противоречит диалектике. К тому же поражения учат. У нас они не рассматриваются как трагедия. И резервы в нашем хоккее есть немалые.

— Говорят, что ваши тренеры сборной не любят, когда их противники избирают в игре тактику от обороны?

— Возможно. Но об этом лучше спросить их самих.

— Вам бы хотелось побывать на финальных матчах на Кубок Стэнли?

— Нет, большого желания не испытываю, но при наличии свободного времени на игру Гретцки можно было бы посмотреть, если она действительно этого стоит.

Переводчица едва успевала переводить мои слова, собеседники и не думали расходиться. Все они обожали хоккей и советовали мне при случае не оставить без внимания матчи профессионалов. В гастрольной суматохе, перелетая из города в город, я, тем не менее, смогла убедиться в этой приверженности к хоккею. Какие бы катаклизмы ни сотрясали страну или даже планету, хоккейные баталии, несмотря ни на что, всегда являются здесь событием номер один. Перед самым отлетом домой у меня выдался час передышки, и я включила телевизор. С экрана на меня смотрел ничем внешне не примечательный, совсем юный, немного застенчивый парнишка. «Уэйн Гретцки», — произнес вошедший в этот момент в комнату секретарь посольства, кивнув головой в сторону телевизора. Так вот он какой, очередной идол, которому поклоняются сотни тысяч болельщиков. Звезда Гретцки не померкла и в дни, когда я писала эти строки.

Канада, как pi Штаты, оставила добрые воспоминания.

Каковы же итоги моих визитов за океан? Если сложить все дни и месяцы, которые я там провела, получится больше года. Да и концертов набирается более двухсот. Но главное не в этом. Главное — восхищенная и завороженная песней публика, до отказа заполнявшая залы, ее возбужденное достоинство, выраженное в слезах радости, в ликовании, в восторге души. А это с точки зрения моральной добродетели, установления дружеских связей между народами совсем немало. Я до сих пор получаю письма от своих поклонников в США и Канаде. Раньше они приходили пачками едва ли не изо всех штатов Америки и провинций Канады, находя адресат по короткой надписи на конверте: «Москва, Людмиле Зыкиной». (Или: «Москва, Кремль, мисс Зыкиной» — были и такие.) Американцы благодарили, делились новостями личной жизни, советовались, приглашали в гости, а то и вовсе на постоянное жительство, на все готовое, только живи, ни о чем не думай и пой. К сожалению, не было времени ответить на всю эту обильную почту, даже если бы я стала писать ночами.

Когда раньше я возвращалась из поездок по Штатам, мои соотечественники в Москве донимали меня вопросами: «Ну как там Америка поживает? Небось, сгнила на корню? Или от жира бесится?» Не сгнила и не бесится. Механизмы, заложенные в американской конституции более двух веков назад, оказались настолько жизнеспособными, что есенинской «России — глыбе» могут явиться лишь во сне. Многое я видела за океаном, слышала разные версии мифа об американском «рае» и «аде». Что сказать? Нам бы их заботы. К сожалению, наше общественное сознание привыкло оперировать стереотипами, которые лишь отдаленно напоминают истину и реальные факты. Россия никогда не может быть копией США, как это представляется иным политикам, пытающимся внедрить на российскую почву американскую модель экономического и общественного развития. У нас свои культурные, религиозные, исторические, политические особенности и традиции. Но поучиться у американцев кое-чему, перенять опыт продуманно, со знанием дела, с пользой для нынешнего и будущего Отечества ох как следует.

Пятый континент

Зимой 1967 года с оркестром имени Осипова я отправилась в Австралию. Впервые я выезжала за границу так надолго — почти на трехмесячные гастроли, впервые — с таким замечательным коллективом, впервые — в такую далекую страну.

Что я тогда знала о пятом континенте? Что за короткий срок двух поколений этот отдаленный материк сделал колоссальный прыжок почти из первобытной отсталости в середину индустриального XX века. Всего лишь сто восемьдесят лет назад (на то время) здесь была проложена первая борозда, коренные австралийцы — аборигены — охотились и не выращивали зерновых. Европейцы были убеждены, что жизнь здесь невозможна, и потому первыми поселенцами в Австралии стали преступники, от которых Англия хотела отделаться без лишних хлопот. Когда европейцы убедились, что преступники не погибли, они заинтересовались материком. В 1851 году недалеко от того места, где расположен Мельбурн, были открыты золотые россыпи, и, гонимые жаждой легкой наживы, туда ринулись тысячи поселенцев. Золото сравнительно скоро иссякло, и обитатели материка стали искать новые источники существования — начали разводить овец, рогатый скот, сеять пшеницу. Знала я еще, что в самой южной части страны и на острове Тасмания хорошо привились и щедро плодоносили фруктовые сады.

Такие мои скупые познания об Австралии еще больше подогревали интерес к этой удивительной земле.

…Пройдя над величественными и холодными массивами Гималаев, Индией, Бенгальским заливом, мы добрались до Рангуна. Оттуда самолет взял курс на Дарвин, где, изменив направление на Мельбурн, стал пересекать австралийский материк с севера на юг почти в самом центре. Пальмовые рощи и тропические леса полуострова Арихемлэнд скоро уступили место коричневым пескам пустыни Арунта. За ней, отделенной от центральной низменности невысокими горами, ландшафт резко изменился — все буйно зеленело. Среди бескрайних лугов можно было рассмотреть мелкие серые точечки: это паслись овечьи стада, создавшие Австралии славу всемирного поставщика шерсти.

Чем ближе к Мельбурну, тем чаще стали появляться поселки и города с дымящимися трубами, потянулись железные и шоссейные дороги. «Как в Европе или Северной Америке», — подумала я.

Мельбурн встретил нас огромными щитами с экзотической рекламой: «Только в Австралии вы увидите самые мощные эвкалипты в мире, только здесь сможете любоваться уникальными животными — кенгуру, ехидной, сумчатым медведем коала. В прибрежных океанских водах вас ожидает встреча с акулами».

Но мы-то приехали на «зеленый континент» не как туристы, и думалось совсем о другом. О том, как выйдешь на сцену, как примут, поймут ли, оценят.

И вот премьера.

За несколько минут до начала заглянула в зал — какая там публика? В партере рассаживались мужчины в строгих черных смокингах, многие с тростями в руках, лица надменные, невозмутимые, на них словно написано: ну-с, посмотрим, чем вы нас собираетесь удивить! Женщины в длинных вечерних туалетах, в мехах. Импресаррю назначают весьма высокую цену за билеты, поэтому позволить себе пойти на премьеру зарубежных гастролей может далеко не каждый.

Из солистов я выступала первой. Вышла, поклонилась. Почувствовала сразу, как наставили на нас бинокли и лорнеты: изучают, в диковинку, поди, домры да балалайки, владимирские рожки!

Запела сначала задушевную «Ивушку», потом искрометный «Снег-снежок» Григория Пономаренко, в самом конце — «Рязанские мадонны».

В Москве убеждали меня — австралийцам подавай только старинную народную песню, ничего нового они не приемлют. И вот «Рязанские мадонны» на подмостках Мельбурна — рискованный эксперимент!

Оркестр вступил первыми тактами, я вся мобилизовалась, будто изготовилась к поединку с этой «застегнутой на все пуговицы» публикой. Запела и мысленно перенеслась на Родину, на Рязанщину, где живет героиня песни. Хотя зрители не знали нашего языка, я все равно хотела заставить их понять, о чем пою.

Я увидела, как замелькали носовые платки, услышала всхлипывания. Реакция зала передалась мне, и финал песни я спела с большим эмоциональным подъемом.

После концерта меня попросили встретиться с группой зрителей. Это были респектабельные господа с женами и детьми. Они принесли гигантскую корзину алых роз (там не принято вручать цветы на сцене) и представились. Правительственные чиновники, преподаватели университета, бизнесмены. Им хотелось знать, что означает указанное в программе название этой песни — «Рязанские мадонны».

— Наш поэт Анатолий Поперечный, — сказала я, — воспользовался образом мадонны, чтобы запечатлеть подвиг русской женщины в минувшей войне.

— А почему мадонна называется рязанской?

— Рязанщина — одна из областей России. В войну очень пострадала. Там осталось много вдов, сирот…

В зарубежных поездках часто приходится выступать в роли лектора-пропагандиста. Убеждать, рассказывать, растолковывать. Вот и тогда я рассказала, что героиня этой песни — юная мать, «солдатка в двадцать лет», что это прямо-таки социальная категория женщин, появившаяся во время войны. Мои собеседники попросили пропеть вполголоса эту песню еще раз. Они слушали, затаив дыхание, стараясь уловить смысл незнакомых им русских слов, из которых складывался обобщенный образ женщины России.

Я говорила моим новым знакомым о московских вокзалах сорок первого года, о сотнях «мадонн», провожавших на фронт своих мужей, братьев, женихов.

— Но вы сами не были в такой роли?

— Нет, к тому времени мне исполнилось всего двенадцать лет. Но осенью сорок первого, когда враг бомбил столицу, я дежурила по ночам на крышах домов, потом была награждена медалью «За оборону Москвы».

— Не может быть, — изумился один из собеседников.

— Не верите? Приезжайте, покажу и медаль, и дома, где по ночам дежурила.

— Да, война — это страшно, — включился в разговор крупный коммерсант, хозяин фирмы по производству медикаментов. — Русским людям хорошо известно, что такое война. Вот мы с женой очень переживаем за нашего единственного сына — скоро в составе австралийского экспедиционного корпуса ему придется ехать во Вьетнам.

Встреча вылилась в очень интересную и, что самое главное, искреннюю беседу. И это благодаря песне!

На следующее утро после концерта коммерсант-фармаколог с супругой пригласили меня к себе домой. Все показывали, рассказывали и заодно расспрашивали о наших традициях, нравах, о русской кухне. Как видно, хозяин знал в кулинарии толк. «Да что об этом говорить, давайте лучше покажу», — предложила я.

Пошла на кухню и быстренько «соорудила» щи — благо продукты под рукой оказались. Вся семья с удовольствием отведала русское блюдо, да еще рецепт записали, как готовить.

Много месяцев спустя я перечитала в дневнике запись о том концерте в Мельбурне, и снова все ожило перед глазами. Я вспомнила «чопорные фраки» и то, как на вид сдержанные, сухие господа смахивали кончиком платка слезы, а более непосредственные женщины плакали открыто, не стесняясь. И радостно мне стало за русскую песню, которая открывает души…

Сергей Владимирович Михалков как-то говорил мне, что вызвать у зрителя смех не так уж сложно, много труднее — заставить его плакать. Сила настоящего искусства — в мощном воздействии на чувства людей. Песня — самый доходчивый, самый демократичный жанр. Звучит-то ведь всего три-четыре минуты, а какая сила в ней может быть заложена!

Вспомнила я и о том, как знакомилась с далекой страной и ее обитателями в короткие часы отдыха между выступлениями.

Мельбурн. На главной улице Свансон-стрит расположен Олимпийский стадион, стоит привезенный из Англии дом первооткрывателя Австралии капитана Джеймса Кука. В центре Национального мемориального храма лежит плита, на которую каждый год в одиннадцатый месяц одиннадцатого числа в одиннадцать часов падает сверху солнечный луч. Именно в это время был объявлен мир в Первую мировую войну.

В новом театре Мельбурна шла документальная драма «На сцене — Вьетнам», поставленная режиссером Теренсом Уордом. Диапозитивы, кинокадры, цитаты из речей политических деятелей и танцевальные номера — такими сценическими средствами рассказана и показана в спектакле история вьетнамского народа и его героической борьбы за свободу. Несмотря на то что за несколько часов до начала спектакля из театра были похищены злоумышленниками костюмы и реквизит, премьера честного и мужественного спектакля состоялась вовремя. Зрителям, заполнившим зал, по душе оказалась превосходная драма Боны Бренд и Пата Баркетта.

Выдающуюся австралийскую писательницу Катарину Сусанну Причард я встретила на приеме женщин Мельбурна. Она была в центре всеобщего внимания. Автору «Золотых миль», «Измены», «Охотника за брэмби» и других книг, изданных и переизданных во многих странах мира (только у нас в стране к тому времени их общий тираж составил более полутора миллионов экземпляров!), было уже больше восьмидесяти. Но как молода душой, своими сердечными порывами оказалась эта женщина таких преклонных лет! Она тепло отозвалась о моих песнях и считала их пропаганду «делом полезным, нужным и ответственным». В беседе мы нашли взаимопонимание в вопросах интерпретации и влияния народной музыки, классического искусства. Поговорили и о поездках по разным странам… Причард увлеклась рассказом, и слушать ее было очень интересно.

— В Париже я всегда чувствовала себя на редкость уютно. Город очаровал меня сразу и сразу показался мне удивительно родным. Прежде чем отправиться туда, я довольно долго и тщательно готовилась — изучала французский, прочла множество книг французских классиков — Флобера, Мопассана, Дюма, Анатоля Франса, основательно познакомилась с искусством Франции… Как давно все это было, почти полвека назад! А кажется, словно вчера я прикатила поездом из Кале к вокзалу Сен-Лазар и старый извозчик с невероятных размеров животом, лежащим на коленях, долго, всю дорогу, пока мы ехали в отель на Рю де л'Аркад, смеялся над моим произношением. А я-то думала, что уроки французского, которые мне давала на родине мадемуазель Дрейфюс с тринадцати лет, сделали из меня знатока языка. Конечно, я разговаривала сносно, хотя всех и забавлял мой язык, старомодный, давно вышедший из употребления.

— В Париже вы оказались проездом? — спросила я.

— Нет, я приехала специально по поручению одного журнала, чтобы встретиться с самой Сарой Бернар. Во мне жил дух познания великих людей, их жизни и тех обстоятельств, что делают их великими. Бернар была еще и моим кумиром. Ей исполнилось в ту пору шестьдесят, выглядела она измученной и безразличной ко всему, хотя ее зеленые с желтизной глаза под нимбом сухих соломенно-желтых волос источали невероятную жизненную силу, как и ее худощавое тело, свободно и изящно облаченное в одежду юноши. Такой она предстала передо мной и толпой друзей, поклонников сразу после спектакля. Сара играла без грима, только линия губ была слегка очерчена помадой. Сначала я ужасно волновалась, как-то невпопад стала расспрашивать, задавать вопросы, но через некоторое время привела в порядок свои мысли и чувства. Встреча с Сарой Бернар запомнилась во всех мельчайших подробностях, и статья для журнала удалась.

Интересным и живым собеседником в моей поездке по Австралии оказался и известный писатель Алан Маршалл. Его домик на окраине Мельбурна расположен в живописной местности недалеко от реки. Маршалл с любовью говорил о животных, о том, как их надо беречь и сохранять для пользы природы.

Зашел разговор и об овцеводстве.

— Овца в Австралии — самое сказочное существо, которое кормит, поит, одевает, обувает и снабжает человека всем остальным, что позволяет ему жить хорошо.

— Как курица, несущая золотые яйца, — заметила я.

— Лучше! Намного лучше. Золотые яйца нужно нести в банк, чтобы получить деньги для покупки еды, одежды. Овца же сама снабжает нас едой, сама одевает. Продав ее шерсть, мы получаем достаточно денег, чтобы купить все, чего недостает. Овца не только кормит страну, она позволяет ей создавать новые отрасли промышленности, строить новые города, сооружать плотины и гидростанции. Это тихое, безобидное и непривередливое животное поставило нас на ноги как нацию и как страну. Об овце можно писать стихи, поэмы, песни. В ее честь не только можно, но и нужно поставить памятник в самом центре столицы. И может, даже не один памятник, а несколько.

От Маршалла я узнала, что в Австралии растет почти четыреста видов эвкалиптов, что сумчатые австралийские медведи коала питаются листьями только лишь одного из них, и поэтому забавные зверьки не могут существовать где-либо еще. Писатель советовал посетить заповедник под Бризбеном, где обитают редкие виды змей, попугаев, кенгуру, страусов, черных лебедей. Размышлял он и о судьбах аборигенов, коренного населения Австралии, живущих в резервациях.

— Среди аборигенов, — говорил Маршалл, — есть немало одаренных личностей. Вы, вероятно, слышали о художнике Альберте Намаджиру, работы которого экспонировались в музеях всех крупных городов Австралии. Это настоящий певец австралийской природы. Умер, а слава его продолжает жить.

Маршалл три месяца был гостем нашей страны, очень тепло отзывался о тех, с кем ему довелось общаться.

— Вы посмотрите, как изменился облик моей комнаты. Раньше, до поездки в Союз, она отражала мою страну. На стенах висели бумеранги аборигенов разных эпох, на полках располагались воловьи колокольчики, лошадиные подковы, машинки для стрижки овец — сотни предметов, и каждый из них со своей историей. Теперь рядом с ними соседствуют расписные чашки из Хохломы, шкатулки палехских мастеров. Есть даже бивень мамонта, подаренный профессором Флеровым.

Маршалл бережно приподнял со стола бивень, лежащий на пачках писем от советских друзей и прикрывающий их от порывов ветра, который то и дело врывался в открытое настежь окно.

— Теперь меня как будто окружают люди, которых я встречал в России, — продолжал писатель. — Я обладаю сокровищами — дружбой, любовью, верой в человека. Эти сокровища я буду беречь всю свою оставшуюся жизнь…

В Сиднее мне показали театр Елизаветы, где выступали звезды балета и другие мировые знаменитости, новое здание оперного театра. Сиднейская опера прославилась немыслимой стоимостью и продолжительностью строительства, перекрывшей все мировые стандарты и рекорды. Начало ему положили лейбористы: «Мы строим лучший оперный театр в мире!» Либералы находили контрдоводы: «Смотрите, какое безобразие они творят! Вот куда идут народные денежки. Сколько бы на них можно было построить школ и больниц, спасти бедняков и безработных».

В конце концов главный архитектор датчанин Иорн Уотсон, человек талантливый и дальновидный, обиделся и уехал. Его австралийские коллеги в знак солидарности проявили принципиальность и единодушие: ни один из них не занял его место. Тогда власти пригласили Уотсона обратно. Тот не приехал. С грехом пополам финансирование строительства сдвинулось с мертвой точки при помощи… лотереи. Шесть долларов за билет — сумма для лотереи немалая.

Теперь здание оперы величественно возвышается на Бенелонгском мысе фасадом к заливу. Его словно наполненные упругим океанским ветром купола, придуманные датчанином, прекрасно смотрятся с просторов гавани.

В один из воскресных дней я отправилась на чашку чая к новым знакомым в старый район Сиднея Киррикилле. Решила пешком пройтись по городу, посмотреть на него с огромного портового моста, за проезд по которому берут плату, и завершить прогулку в назначенном месте. Разыскать нужную улицу оказалось делом непростым. Несколько человек ничего путного на мои расспросы не могли ответить. «Возьму такси», — пронеслось в голове. Таксист тоже пожал плечами. Но связался по радио то ли с полицией, то ли с каким-то центром по уточнению координатов. Проехав метров сто, мы завернули за угол. Машина остановилась.

— Вот эта улица, а вот дом, — сказал водитель, указывая на утопающий в зелени небольшой особнячок в тени деревьев.

Я протянула деньги. Таксист даже не взглянул на них.

— Всего вам доброго, сударыня, — вымолвил он. — Такая работа не стоит и цента.

В конце гастролей мы отправились в Новую Зеландию, восхитившую живописными пейзажами и несметными стадами овец и баранов, которые бывают до такой степени ленивы и толсты, что на рассвете их поднимают специальными палками и ставят на ноги, чтобы заставить бодрствовать и совершать немудреные земные обязанности.

Коренные жители островов — маори и метисы — на редкость музыкальны, с обостренным чувством ритма. Изумительной красоты песни в их исполнении надолго остались в памяти.

В Окленде, в те годы самом крупном городе Новой Зеландии, после очередного концерта я по традиции раздавала автографы на программах, буклетах и даже на входных билетах. В сутолоке, растолкав всех, ко мне протиснулись двое представительных, я бы сказала, красивых мужчин — капитан дальнего плавания Рональд Кларк, не единожды заходивший, как оказалось, на своем торговом судне в наши порты на Балтике, и профессор-океанолог Эдмунд Мейерс. В руках они держали две долгоиграющие пластинки с записями моих песен.

— Откуда они у них? — спрашиваю переводчицу.

— Капитан купил их в Ленинграде. Они оба и их семьи очень любят русскую народную музыку и просят, если это возможно, конечно, найти им запись вашей песни «Девушки».

— Какие девушки? Такой песни в моем репертуаре нет. Тут что-то не так. Объясните им.

Переводчица довольно продолжительное время вела переговоры, пока Кларк, выплеснув наружу изрядную порцию эмоций, не стал указывать рукой на концертный зал.

— Они говорят, что вы сегодня пели эту песню…

В конце концов выяснилось, что речь шла об «Ивушке». Название этой простой и бесхитростной песни было переврано в афишах и программах, переведено и понято как «Девушки». У меня как раз — бывает же удача! — был среди других диск с записью «Ивушки» в отеле, и я согласилась подарить его моим новым знакомым. От радости, к моему великому удивлению, те пустились в пляс, а когда остановились, начали уговаривать меня поехать к ним в гости. Отказать в просьбе я не решилась. Авто стояло поблизости, и через несколько минут я вошла в гостиную довольно уютного коттеджа. Пока пили чай в семейном кругу ученого и вели разговоры о музыке (я тогда поразилась огромной тяге всего семейства к русской народной песне), профессор успел замесить хорошую порцию цемента, сформовать из него небольшой блок на лужайке перед домом, а потом, пригласив меня, попросил оставить на нем, еще сыром, своеобразный автограф — отпечатки ступней. Пришлось снимать туфли… Теперь этот монолит с золотистого цвета металлической пластинкой, на которой выгравировано: «Здесь в 1967 году была и пела знаменитая русская певица Людмила Зыкина», стал одной из достопримечательностей Окленда, в то время местом паломничества многочисленных любителей музыки и предметом их, как мне сказывали, жгучей зависти.

Годы спустя я снова ступила на австралийскую землю. Интерес к нам оставался по-прежнему искренним и живым. Пресса широко и объективно освещала мое пребывание в стране. В этом я убеждалась ежедневно, знакомясь с местными газетами и журналами. На встрече, организованной обществом «Австралия — СССР», фото-, кино-и телекорреспонденты забрасывали множеством вопросов, среди которых были и такие: «Сколько стоит фунт мяса?», «Продается ли в Москве белый хлеб?», «Боитесь ли вы мышей и тараканов?», «Какие духи вы предпочитаете?», «Что вы цените в мужчине?», «Могут ли в вашей стране девушки по собственному желанию прервать беременность?», «А правда, что ваши женщины не умеют пользоваться косметикой, делать прически?». Много было вопросов, касающихся жизни советских женщин. И это закономерно: о них знают за рубежом, в том числе в Австралии, по существу, очень мало.

Когда меня просят рассказать о женщинах, которыми я восхищаюсь, я всегда говорю о тех, перед кем действительно преклоняюсь. О летчике-испытателе Марине Попович, чьи спортивные достижения зафиксированы в таблицах абсолютных мировых рекордов Международной авиационной федерации; об Анне Владимировне Никулиной, прошедшей 5000 километров нелегких фронтовых дорог, штурмовавшей Берлин и под ливнем огня водрузившей в ночь с 1 на 2 мая 1945 года красное полотнище, которым была опоясана, над последним логовом фашизма — гитлеровской рейхсканцелярией; о Майе Плисецкой, танцевавшей под грохот аплодисментов и оваций на всех лучших сценических площадках мира…

В Мельбурне, Сиднее, Канберре, Аделаиде, Бризбене меня слушали, затаив дыхание. И я видела в глазах симпатию и доверие.

В марте 1986 года позвонил известный австралийский импресарио Майкл Эджли: «Предлагаю вам маршрут, по которому еще никто из ваших коллег, советских артистов, не ездил. Точнее, в нем есть только пять-шесть городов, в которых раньше проходили гастроли звезд ансамбля Моисеева, Большого театра, «Березки» и, разумеется, ваши… Короче говоря, 19 городов в Австралии и девять в Новой Зеландии. Всего 70 концертов за 80 дней. Гастроли планируются осенью…»

Итак, предстояла новая встреча с Австралией. Какой она будет на этот раз?

Я начала готовиться к поездке. Выучила несколько австралийских песен на английском языке и две специально для племени маори — аборигенов Новой Зеландии.

…Несмотря на плотность графика выступлений, я успела пообщаться с самыми разными людьми — студентами, учителями, скотоводами, журналистами, дипломатами, представителями местных властей. Их дружелюбие сопровождало нас всюду. Атмосфера доверия и взаимопонимания осталась такой же, как раньше. Нас хорошо помнили по прежним выступлениям тысячи людей, и это придало общему приему оттенок тепла и радушия. Видимо, и широкая реклама нашего визита сыграла в успехе немаловажную роль, потому что желающих попасть на концерты ансамбля «Россия», с которым я выступала, было более чем достаточно. «Добро пожаловать, дорогие русские артисты!» — с такими транспарантами встречали нас в Сиднее, Бризбене, Канберре, Калангате. Толпы людей заходили за кулисы, поздравляли, желали успеха. Такого радушия я никогда прежде здесь не встречала.

Не менее впечатляюще прошли концерты и в других городах. Груды цветов на сцене и оглушительные овации говорили сами за себя.

В один из дней импресарио организовал в Таунсвилле культпоход на катамаране. В 74 километрах от города в открытом океане сооружен плавающий островок для любителей насладиться водными просторами. Тут же у причала острова пришвартован прогулочный катер, сделанный из старой подводной лодки. В его трюмах через иллюминаторы можно понаблюдать за подводным миром. Пока я с интересом смотрела на коралловые рифы и на их обитателей, мой муж, Виктор Гридин, бывший в это время на пляже, спас тонущего англичанина. «Вижу, на том месте, где только что был человек, — рассказывал он, — торчит одна рука. Потом и она исчезла. Оказалось, мужчина порезал ноги о кораллы, когда нырял, и стал терять сознание, то ли от испуга, то ли еще из-за чего. Вытащил его на берег. Хорошо хоть очухался. Все руку жал, благодарил. Звал в гости в Лондон, адрес дал…»

…Новая Зеландия встретила нас так же восторженно, как и в прежние времена. Цветы, улыбки, грохот аплодисментов и… капельки пота на лбу и висках — сказывались волнение и духота на сцене.

Пресса — «Окленд стар», «Ивнинг пост», «Крайстчерч стар сан», «Пресс» и другие газеты — принимала доброжелательно. Я как-то даже свыклась с хвалебными рецензиями и не стала их собирать, как в первые годы выступлений за границей.

В Окленде, Веллингтоне и Крайстчерче многие вспоминали Майю Плисецкую, выражая восхищение ее танцами в дни гастролей балерины в 1982 году.

Из Новой Зеландии мы снова вернулись в Австралию. Перед отлетом из Сиднея на родину собравшиеся представители общественности и властей, работники аэропорта провожали нас аплодисментами:

— Счастливого вам пути, друзья! Привет Москве! Ждем вас снова!

Полеты за ветками сакуры

За год до гастролей в Японии импресарио Исия-сан — кстати, певица в прошлом — обратилась с просьбой в Министерство культуры СССР направить «наиболее характерного исполнителя русского фольклора». Выбор пал на меня.

Я заранее начала готовиться, репетировать. И хоть к тому времени в Японии меня уже немного знали (фирма «Усо» выпустила два «гиганта» с моими песнями), волнений от этого не убавилось. Как-то примут русскую песню в Стране восходящего солнца? Хочешь не хочешь, а языковой барьер остается. Опере, особенно классической, а тем более балету во сто раз легче и проще. Да и аккомпанирующий состав для японских зрителей необычен: два баяна, одна балалайка да гитара.

В мае 1967 года мы прибыли пароходом из Находки в Иокагаму. Приносят мне японскую газету, переводят: «…Впервые русская певица будет выступать с сольными концертами в Японии». Лучше бы не показывали мне тогда эту газету… Даже выходить на сцену страшно стало. Не заезжая в гостиницу, отправилась в концертный зал, где через день должна была состояться наша премьера. Осмотрели сцену, решили попробовать микрофоны. А звук поплыл. Сверху доносился какой-то шум, словно кто-то стучал молотком по крыше. «И так волнений хватает, а тут еще, наверное, ремонт затеяли», — подумала я. Только после репетиции наша импресарио объяснила, что в Токио было землетрясение, от которого покачивались здания даже с мощными стенами и фундаментом. Но чтобы лишний раз не беспокоить, решили ничего нам об этом не говорить.

Как сейчас помню, в день премьеры повезли нас из гостиницы в токийский концертный зал «Хосей Ненкин». Вышли из автобуса, сопровождающий подводит нашу группу ко входу, а там висит огромная афиша. Спрашиваю, что значат иероглифы справа от моего портрета. «Известная певица из Москвы. Выступала в самодеятельности. Работала токарем на заводе».

Потом во время гастролей ко мне не раз приходили за кулисы японские рабочие, профсоюзные активисты. Они приносили ту же афишу, уменьшенную до размеров программки, тыкали в те же самые иероглифы и спрашивали, так ли все на самом деле. Даже этим дружески настроенным людям трудно было поверить, что в нашей стране искусство не является монополией какого-то избранного круга.

Я объясняла: да, все правда. Говорила, что у меня на родине таланту не дадут погибнуть. Он обязательно раскроется. Моя собственная судьба тому пример. Когда в школе, на заводе, в швейной мастерской узнавали, что я пою, меня не просто отпускали, меня отправляли на занятия в кружок художественной самодеятельности.

Но когда я впервые узнала, что написали в газетах и афишах, прямо как-то оробела. Ну и надавали авансов! Теперь придется отрабатывать. Первый концерт покажет, на что мы способны…

Накануне всю ночь не спали. Думали, гадали, спорили — лиха беда начало! Может, спеть народную японскую песню на японском языке, чтобы чуточку успокоиться, пустеть, как говорят, пробный шар — проверить реакцию зала, а может, исполнить уже известные здесь «На позицию девушка» или «Катюшу», которые тоже значились в программе?

И все же я решила, что от своего не отступлю. Будь что будет, но концерт откроет фольклорная жемчужина — акапельная «Сронила колечко», которая задает тон нашей народной группе.

Помню, на первом куплете голос чуть дрожал от волнения, но я быстро освоилась и песню допела уже на ровном pi гладком дыхании. Тишина в зале стояла необычайная. Зрители даже как-то опешили от такого начала. А мои музыканты — Шалаев, Крылов, Миняев и Рожков — переминались с ноги на ногу в кулисе, с тревогой ожидая, как пройдет выход.

Обычно я с некоторой сдержанностью отношусь к оценкам зарубежных музыкальных критиков из-за их излишней восторженности. Но на этот раз после всех раздумий, волнений и переживаний мне было особенно приятно прочесть: «Со сцены в зал не неслось оглушающего рева электроинструментов. Певица пела безо всякого сопровождения, своим голосом она творила прекрасное прямо у нас на глазах, прикасаясь к душам и сердцам слушателей очаровательными звуками русской народной песни».

С первыми аплодисментами у всех нас будто выросли крылья.

Наряду со старинными народными большим успехом в Японии пользовались современные песни об истории нашей страны, и прежде всего о Великой Отечественной войне. Словно черпая информацию из хрестоматийных текстов, японцы вслушивались в песенный рассказ о великой борьбе и славной победе. Как-то по-особому взволнованно прозвучала песня «Лишь ты смогла, моя Россия» Серафима Сергеевича Туликова на концерте в Хиросиме после посещения мемориального музея жертв атомной бомбардировки 1945 года.

Вслед за исполнением песни Е. Калугиной

Ой война, война — Смерть горбатая, Пропади навек, Распроклятая! —

краткое содержание которой излагалось в программке, группа юношей передала мне сувенир — гирлянду из бумажных журавликов, ставших в Японии символом мира, символом надежды на лучшее будущее. Мне рассказали о хрупкой девочке по имени Садако Сасаки, которая умерла от лейкемии в 1955 году после облучения от атомного взрыва. Ей тогда было всего двенадцать лет. Неизлечимо больная, она стала вырезать из бумаги журавликов — в Японии существует поверье, что недуг отступает, если больной сделает тысячу таких бумажных птиц. Садако умерла, когда их было шестьсот сорок три. И вот японские дети сделали три миллиона таких бумажных журавликов, которые были положены в парке Мира Хиросимы у памятника Садако — девочка, стоящая на стабилизаторе атомной бомбы с журавликом в руках, простертых к небу.

Мы встретились с молодежью после концерта и долго говорили о том, как песня сближает наши народы, которые понесли немалые жертвы в минувшей войне.

Один из последних концертов (он был в Токио) превратился в настоящий фестиваль песни. Об этом стоит рассказать подробнее.

Глава компании «Исии мюзик промоушн» сообщила, что вечером на концерте нас будет приветствовать популярный в Японии и Советском Союзе вокальный квартет «Дак Дакс» («Черные утята»).

«Отработали» мы первое отделение, идет второе. В самом конце его значилась по программе песня Григория Пономаренко «Оренбургский платок». Не успела я допеть последнюю ноту, как на сцене — откуда они только взялись — появились симпатичные парни из «Дак Дакс», с которыми я познакомилась еще в Москве. Один из них подробно рассказал публике об авторе песни (между прочим, этот квартет прекрасно исполняет «Тополя» Пономаренко), о далеком Оренбурге, где делают известные на весь мир платки из теплого козьего пуха, о том, что оренбургский платок в песне — трогательный символ дочерней любви к матери:

Сколько б я тебя, мать, ни жалела, Все равно пред тобой я в долгу.

Потом по знаку старшего они выстроились полукругом около микрофона и стали петь, как видно, очень популярную в Японии песню, потому что публика зааплодировала. Но когда вместе с квартетом мы впятером запели «Подмосковные вечера» Соловьева-Седова, в зале раздались такие овации, что заходила гигантская люстра под потолком. Я исполняла первый куплет, они второй, а потом подхватывал весь зал.

После концерта я поинтересовалась, о чем была песня, на которую так бурно реагировала публика. Оказывается, японская песня, как и «Оренбургский платок», тоже посвящалась матери. Только там мать посылает своему сыну, уехавшему на заработки в город, варежки, чтобы он не мерз и чаще вспоминал родной дом.

— Вы знаете, — сказал Тору Сасаки, один из певцов квартета, — в Японии, как ни в какой другой стране, высоко развит культ матери, учителя, воспитателя. На свадьбе, например, учителя сажают рядом с матерью и молодоженами. Вот почему наша публика так тонко откликнулась на ваш распевный и лиричный «Оренбургский платок» и на наши «Варежки», увидев в обеих песнях одни и те же морально-этические ценности, определяющие национальный характер наших народов. Только ваша песня, — заметил мой собеседник, — глубже. Ведь матери всегда любят своих детей, тут все ясно; проблема в том, как дети отвечают на материнскую любовь.

В Японии с легкой руки одного бойкого журналиста окрестили меня «королевой русской песни». «Так надо для рекламы, — объяснили мне, — в бизнесе без броских эпитетов не обойтись. Мы ведь должны были на вас заработать».

Накануне отъезда со мной пожелал встретиться представитель одного хорового общества; он приехал ко мне в гостиницу, представился и осторожно спросил, не соглашусь ли я участвовать вместе с хором в телевизионной программе.

— Правда, нам известно, — сказал мой собеседник, — что у вас «закрытое общество» и поэтому такое не приветствуется.

— Что ж, — шутливо ответила я, — если вы считаете, что наше общество «закрытое», я постараюсь его открыть, хотя бы для того, чтобы вы больше никогда об этом не говорили. — И раскланялась типичным японским поклоном в знак уважения и почтения к собеседнику.

В тот же день по телевидению состоялось мое выступление с японским хором. В передаче среди других песен прозвучала и очень любимая в Японии «Калинка»…

Вот и подошло к концу пребывание в этой удивительно певучей стране, где у нас осталось много друзей. В день отъезда один из токийских журналов писал: «Русские песни распахивают сердца японцев для дружбы с дружественной страной». И еще одно высказывание запечатлелось в памяти: «Талантливые интерпретаторы русской песни убедили японцев, что породившая и приславшая их сюда Родина не может желать войны. Они доступнее, чем дипломаты, апеллирующие к разуму, но не к чувствам, доказывали своими выступлениями, что мир — это лучший путь в наших отношениях».

Вообще, находясь на гастролях в разные годы в этой стране, я воочию убедилась, как велик интерес японцев к нашей культуре. К пластинкам здесь, как правило, прилагаются буклеты с текстами песен на русском и японском языках, издается большое количество всяких красочных каталогов и песенников. Когда я спросила, чем объяснить такой интерес к советской музыке в стране, испытывающей огромное воздействие американского образа жизни, в том числе американского джаза, мне ответили, что русская песня привлекает японцев своей эмоциональностью, задушевностью, глубиной содержания… И не только песня. Токийская группа «Гэкидан тоэн» поставила спектакль по повести Бориса Васильева «А зори здесь тихие…», используя опыт Театра на Таганке. Артисты труппы — а их более пятидесяти — не пропустили ни одного выступления советских театральных и музыкальных коллективов, приезжавших на гастроли.

— За шестнадцать лет работы в театре сыграно немало ролей в пьесах Горького, Чехова, Островского, — рассказывал режиссер и актер Нобуо Ацукава. — А спектакль о героических прекрасных девушках, гибнущих от пуль фашистов, вызвал живой интерес общественности. Даже такие влиятельные, солидные газеты, как «Асахи», «Майнити», «Иомиури», благожелательно откликнулись на нашу работу.

В то время японский театр переживал период подъема. Несколько театральных трупп, объединенных под названием «Сингэки» («Новая драма»), поставили десятки пьес, начиная от Мольера и Чехова и кончая Теннесси Уильямсом и Юкио Мисимо. Благодаря слиянию чужеземного наследия с национальным, взаимному оплодотворению и синтезу культур создаются спектакли, существенно влияющие на характер, взгляды и суждения жителей японских островов.

Встретилась я и с господином Аояма, руководителем песенно-танцевального ансамбля «Катюша», много лет пропагандирующего русские песни и танцы. Он влюблен в свою работу, не жалеет на нее ни сил, ни времени.

— Нам, конечно, далеко до коллектива Игоря Моисеева, — говорил нам Аояма, — но мы уже имеем в репертуаре примерно полторы сотни русских и современных танцев и песен, и выступления нашего ансамбля пользуются неизменным успехом. За год проводим более ста дней в гастрольных поездках и даем до восьмидесяти концертов, включая музыкальные спектакли. Желающих попасть к нам молодых певцов и танцоров хоть отбавляй. Мы принимаем, разумеется, самых талантливых и обязательно любящих русские и советские песни и танцы всем сердцем. А таких немало. Поначалу, правда, нам приклеивали ярлык «красные» и всячески мешали. Но прошли годы, и все больше японцев стали понимать: наше искусство вселяет силу и бодрость в людей, содействует дружбе и миру между нашими народами.

Отношение японцев к нам было поистине замечательным. Я имела случай лишний раз в этом убедиться на торжественном открытии пятого на острове Хоккайдо Дома дружбы «Япония — СССР» в Хакодате. Место для красивого двухэтажного здания, построенного на средства общественности города, было выбрано очень удачно — на живописном холме. И когда ходишь по светлым залам и уютным комнатам, чувствуешь, что архитекторы и строители вложили душу в дело рук своих, тщательно продумав проект и претворив его в жизнь. Я беседовала с председателем комитета по созданию Дома дружбы, президентом Общества дружбы Т. Като.

— Долг каждого честного человека, — сказал он, — всеми силами содействовать улучшению отношений между народами и государствами. Соседи тем более никогда не должны жить в ссоре. Развитие контактов, культурных связей служит благороднейшему делу — установлению и укреплению мира на земле. Я уверен, Дом дружбы, открытый в Хакодате, сыграет свою важную роль в этом процессе. Мы не пожалеем усилий на пути укрепления добрососедских отношений с советским народом, какие бы препятствия ни чинили нам молодчики из числа «ультра». (Я тоже видела таких молодчрхков, которые носились на своих автомобилях с репродукторами и выкрикивали неприличные лозунги.)

Подобные разумные и добрые слова можно было услышать и в Сагшоро, где проходил фестиваль дружбы, организованный телевидением. В красочно убранном помещении работала фотовыставка, рассказывающая о нашей стране, многочисленные киоски предлагали русские сувениры, пластинки с песнями народов СССР, среди которых были и мои диски. В одной из комнат на столе шумел самовар, одетые в яркие сарафаны японские девушки угощали гостей крепким грузинским чаем и русскими пирогами с повидлом, мясом, луком, рыбой… Звучала русская музыка, повсюду улыбки…

Восторженно отзывались газеты и о гастролях нашего цирка, проходивших в то время в Японии. Особенно шумный успех имел аттракцион «Медвежий цирк» под руководством прославленного дрессировщика народного артиста СССР В. И. Филатова.

— Больше всего здесь полюбились медведи-мотоциклисты, — рассказывал мне артист при встрече с ним в Саппоро. — Японцы удивлены умением медведей свободно управлять машинами: увеличивать и уменьшать скорость при помощи ручки газа, пользоваться тормозами, включать и выключать фары, подавать звуковой сигнал. На днях произошла любопытная встреча с владельцами мотоциклетной фирмы «Тахацу». Придя за кулисы, они попросили показать им медведей-мотоциклистов. Убедившись, что это медведи, а не одетые в медвежьи шкуры люди, они спросили: «Филатов-сан, видимо, вы управляете мотоциклами с помощью радио?» «Ну что вы, — ответил я, — ни в коем случае». «Но это невозможно, вы просто не хотите раскрывать свои профессиональные тайны», — настаивали гости. Что оставалось делать? Показал им наши мотоциклы. Поговорив между собой, они предложили — с извинениями, конечно, — заменить наши мотоциклы японскими. Я согласился, и через два дня уже на японских мотоциклах медведи отлично выполнили всю программу. Вчера владельцы фирмы подарили нам эти мотоциклы, а сегодня рядом с афишами о наших гастролях появились плакаты: «Мотоциклы фирмы «Тахацу» столь удобны и легки, что даже медведи быстро научились ездить на них».

Я напомнила Валентину Ивановичу о том, как он со своим любимцем медведем Таймуром, который сидел за рулем, свободно разъезжал на мотоцикле с коляской по улицам Лиссабона и Парижа и как медведица по кличке Девочка получила в Штутгарте международные права на вождение мотоцикла.

— Вы хотите, чтобы я запустил медведей на автотрассы Японии? — с добродушной улыбкой спросил дрессировщик. — Боюсь, они тут наломают дров… Подобралась-то молодежь, гонщики лихие, любят скорость, а потом за них отчитывайся в полиции. Здесь все иначе, чем в Европе. Вообще, поездки по Японии дают немало пищи для размышлений…

Филатов был прав: невозможно, например, не задуматься о быте и нравах этой страны. Меня поразило почти полное отсутствие указательных дорожных знаков и ориентиров. Дома не имеют номеров, а улицы — названий. Чтобы отыскать какое-либо учреждение или магазин, нужно хорошенько попотеть, прежде чем достигнешь желаемого объекта. Плутая среди современных и ультрасовременных подземных и наземных дорог, скоростных шоссе, искусственных лыжных гор и гоночных треков, концертных залов, обладающих отменной акустикой и отвечающих всем требованиям современной технической эстетики, можно вдруг забрести в средневековое поселение ремесленников с крошечными мастерскими, где работают только вручную, до полного изнеможения к концу рабочего дня, и натолкнуться на лавочки со специями, словно сошедшие со старинных японских гравюр.

Центральные улицы, несмотря на различного рода автострады и эстакады, захлебываются в потоках автомашин. Давка в городском транспорте — также дело обычное, но ни при каких обстоятельствах вы не услышите ни единого слова на повышенных тонах, все улыбаются, даже если стиснуты до такой степени, что сделать шаг гораздо труднее, чем, скажем, взобраться на вершину горы Фудзи.

Трудности, связанные с транспортными пробками, вынудили японцев спуститься под землю. В большинстве крупных городов там выстроены целые кварталы с сотнями магазинов, лавок, кафе, ресторанов. Образовались даже подземные города с улицами, площадями, фонтанами. Под Осакой, например, большой фонтан стал местом встреч влюбленных.

Японцы питают пристрастие к телевидению. Сегодня в Японии оно сильнее всех святых, учителей и наставников, университетов и школ и потому представляет собой одну из самых влиятельных сил общественной жизни. Телевизоры есть в кафе, универмагах, банях…

Из некоммерческих телекомпаний выделяется «Эн-Эйч-Кей», которая уделяет главное внимание учебным и общеобразовательным программам. Вместе с тем немалое место она отводит спорту (около 5 часов в день), историческим хроникам, спектаклям классического и современного театрального искусства. Есть и неплохие музыкальные передачи на любой вкус и возраст. Я просмотрела несколько передач из цикла «Наследие культурных ценностей» и получила удовольствие и от их содержания, и от высокого качества съемок…

Что меня особенно поразило в Японии? Борьба за высокое качество продукции. Я узнала много любопытного. Например, надежность комплектующих узлов японского бытового телевизора в сто раз выше, чем оговорено Британским стандартом на подобные изделия для военных нужд. В большинстве стран Европы и Америки допускалось одно-два дефектных изделия из ста, а на предприятиях большинства японских фирм обычным стало иное соотношение: один-два дефекта на миллион изделий!

Конечно, скачок от патриархальной культуры к современной индустриальной огромен. Но в Японии всеми силами сохраняются лучшие из своих традиций в области духа. Сохранилось японское стихосложение, не имеющее аналогов в мире. Вся реклама, независимо от того, что рекламируется, напоминает изобразительное творчество прошлого. Здесь сберегли и приумножили ремесленную культуру, выпускающую и сейчас сотни тысяч специфических японских изделий. Кинематограф, воспринявший многое от Запада, все же не растерял национальных особенностей.

Поразили меня и масштабы рекламы культурных мероприятий, спонсорами которых обычно выступают крупные промышленные компании и фирмы, в которых приобщение к искусству, культуре бесплатно и обязательно. Несмотря на скудность государственного бюджета, здесь понимают, что лишь высокая культура, духовные богатства способны удержать страну на лидирующих позициях в мире, и потому бизнесмены с охотой финансируют музеи, картинные галереи, спектакли, музыкальные фестивали, всевозможные конкурсы, библиотеки… Тут есть и обратная сторона медали, тоже примечательная: вложение капитала в духовную сферу, в образование — отличная реклама для любого предприятия. Расходы на эти цели с лихвой окупаются стимулированием спроса, как у нас принято говорить, на товары народного потребления — телевизоры, холодильники, стиральные машины, предметы туалета…

В Токио я бывала чаще, чем в других японских городах, и замечала, что с годами он менялся мало. Когда я впервые посетила Японию, город поразил меня разностильностью построек. Мне казалось, что он застраивался без всякой планировки, при полном отсутствии фантазии и чувства перспективы. Рядом с небоскребами ютились одноэтажные деревянные конторы, а напротив роскошного кафе влачил жалкое существование старый дом, пропитанный ядовитыми испарениями от сточных канав под ним. Зато когда я приехала в Токио в октябре 88-го (с ансамблем «Россия» мы дали 16 концертов за три недели и имели отличную прессу), многие улицы города невозможно было узнать. Их наряды и украшения стали куда более привлекательны, а новые постройки восхитили масштабом и размахом, хотя земля в японской столице несказанно дорога — около 3400 долларов за квадратный метр.

Чудо техники — Токийская башня в 333 метра высотой — не произвело впечатления, хотя, поднявшись на ее площадки, можно рассмотреть весь город и водные пространства с силуэтами морских и океанских лайнеров на рейде. Зато поразило другое техническое достижение — в высочайшем небоскребе «Саншайн» можно за 30 секунд подняться на 60-й этаж. К началу 80-х годов это был самый быстрый лифт в мире.

В столице я зашла в небольшое кафе в самом центре города и была удивлена несказанной быстроте обслуживания. Рисовые лепешки, которые мне мгновенно подали, как оказалось, сделал… робот фирмы «Судзумо». Снабженный манипуляторами и захватами, он готовил тысячу двести лепешек в час — в три раза быстрее самого опытного пекаря. Кстати, и по телевидению я увидела сногсшибательное действо: роботы-носильщики переносили товары со складов с изумительной быстротой, точностью и аккуратностью.

По-прежнему в Токио полно всевозможных прорицателей. За небольшую плату, разглядывая линии ладоней или лица, ясновидцы с точностью до мельчайших подробностей предскажут все, что случится с вами завтра. А на следующий день столь же убедительно объяснят, почему их предсказания не сбылись.

В один из вечеров я посетила парикмахерский салон. Он был переполнен. Усевшись в удобное кресло и ожидая своей очереди, я рассматривала посетительниц и насчитала более пятидесяти видов женских причесок. А ведь сравнительно не так давно японские женщины носили только те прически, которые более всего подходили к национальному костюму — кимоно. Сегодня традиции остаются верны лишь пожилые японки.

— Я не была в вашей стране четыре года и вижу, как заметно изменился вкус женщин, — обратилась я к сидящей рядом даме средних лет.

— По статистике, — словоохотливо объяснила она мне, — женщины Токио посещают салон для перманента каждые 2–3 месяца, а для стрижки или укладки волос — раз в месяц. Удовольствие дорогое. Перманент стоит 500 йен (23 доллара), мытье головы шампунем и укладка — 200 йен (9 долларов). Зато придя домой и посмотрев на себя в зеркало, уже не думаешь о расходах с такой грустью.

Да, мода, импортированная из Европы и Америки, властно заявила свои права и на консервативных японок — из дверей салона нет-нет да и выходили женщины с волосами, окрашенными во все цвета радуги или завитыми, как у африканок.

В Киото, культурном центре Японии, средоточии исторических памятников и ремесел, бережно сохраняются древние обычаи и традиции. В городе, построенном в VII веке, можно увидеть уникальную архитектуру, здесь зародилась японская живопись. Мне показали иероглифы, начертанные знаменитыми художниками прошлого на вратах храмов, общественных зданиях, жилых постройках. И сегодня живописью и рисованием в Киото увлекается едва ли не каждый второй. Трудно передать словами обаяние японского искусства — это целый культурный пласт, совершенно особый художественный мир. Традиционные гравюры и картины — а они есть в каждом японском доме — волнуют раздумьями о месте человека на земле, его предназначении, смысле жизни, красоте, любви к родине. Интересно, что японские мастера издревле специализировались на каких-то определенных мотивах. Одни рисовали марево туманов, обволакивающих вершины гор, другие — цветы и птиц, третьи — горы и водопады, четвертые — только зверей… При этом, как правило, они избегали работать с натуры, все их создания, прихотливые и изящные, — плод памяти и воображения, творческой фантазии.

В Киото мне удалось услышать несколько народных мелодий. Ритмическое строение их значительно разнообразнее и богаче, чем в европейской музыке. По характеру японская музыка в основном унисонная, в ней почти отсутствует элемент гармонический, но при некотором ее однообразии на слух она таит в себе несомненную прелесть. Сколько утонченности в построении мелодических линий — самые затейливые украшения, фиоритуры, всевозможные трели составляют обычный декоративный фон. Как-то, перелистывая книгу Сен-Санса о тенденциях развития музыки, я нашла в ней строчки о том, что европейская музыка на пути к своему возрождению, несомненно, попадет под влияние восточных гамм. Именно они, считал композитор, «способны открывать новую эру в музыке, освободить плененный в течение долгих столетий ритм». Трудно сказать, на сколько «процентов» сбылись пророчества Сен-Санса, но сегодня бесспорно одно: в мировом искусстве японская музыка занимает одну из ведущих позиций.

Познакомилась я и с церемонией чаепития.

— Вы не должны приглашать на чай больше пяти друзей, — напутствовал старый японец, усаживая меня на соломенную циновку «татами» около очага, в котором тлели раскаленные угли с нависшим над ними бронзовым чайником. — Иначе трудно испытать радость пребывания вместе с дорогими сердцу людьми.

Наступило молчание. Все присутствующие «созерцали и размышляли», прислушиваясь к бульканью кипящей воды. Затем хозяин дома взял бамбуковый половник и разлил кипяток по чашкам. Смысл процедуры чаепития заключается в том, чтобы в минуты тишины и молчания прислушаться к голосу ветра или насладиться чем-то красивым, скажем, орнаментом чайного прибора или букетом цветов. Между прочим, искусство составлять букеты, или икебана по-японски, родилось также в Киото и связано с церемонией чаепития. Ни в одной стране Европы, где оно получило распространение, я не увидела и частицы того необыкновенного вкуса, подлинной красоты и естественности, которые отличают японскую икебану. Да это и неудивительно: существует свыше 300 различных ее школ, и постигнуть все совершенство каждой из них мудрено.

Показали мне и квартал гейш Гион. Институт гейш основан в ХП веке во времена императора Тоба. К жизни его вызвала традиция «сирабуеси» — утонченные и изысканные манеры придворных дам. В дни нашего визита в Киото в городе было более двухсот гейш, в совершенстве владеющих искусством танца, пения, игры на музыкальных инструментах, обладающих безупречными манерами и отменным вкусом. Тем из них, кто достиг наибольшей популярности, гарантирована обеспеченность на всю жизнь.

В Никко, жемчужине древней архитектуры, я посидела под кедрами, в тени которых еще два века назад отдыхали японские принцы и их телохранители. Буддийские храмы и синтоистские святыни прекрасно гармонируют с окружающей их природой. Кстати, во все времена японцы относились к ней с высочайшей любовью. Преклонение перед горными водопадами или рисовыми полями, дарами океана или стаями птиц стало в Японии традиционным. Сегодня желание быть поближе к природе вынуждает жителей крупных городов и промышленных центров заниматься разведением в специальных горшках и плошках карликовых растений, в точности воспроизводящих в миниатюре дикие деревья с искривленными и обветренными стволами и ветками, листьями, окутывающими их и меняющими окраску в зависимости от времени года.

— Интенсивная урбанизация страны заставила нас думать о том, как внести в свой дом хотя бы клочок живой природы, — говорил президент фирмы по выпуску грампластинок, с которым мне довелось беседовать за чашкой чая в кабинете, сплошь уставленном горшками с маленькими сосенками и кленами. Он с восхищением отзывался о своем увлечении, получившем в Японии название «бонсай». Бонсай стало любимым занятием людей всех слоев общества, независимо от их состояния, образования и профессии.

Не меньшей популярностью в Японии пользуется гончарное ремесло. Это тоже одно из средств для горожан вернуться к жизни, более близкой к природе. В Токио мне показали школу, расположенную в небоскребе района Синдзюку. Один раз в неделю приходят сюда студенты, домохозяйки, чтобы под оком опытного преподавателя мастерить изделия из глины — столовую посуду, вазу, декоративные украшения. Любителей-гончаров развелось в стране столько, что не хватает печей для обжига.

За дни моего пребывания в Японии я освоила многие привычки, традиции, поняла вкусы, увлечения… И ветки сакуры, которые я храню, часто напоминают мне об удивительной Стране восходящего солнца, где у меня появилось так много друзей.

Этот загадочный Альбион

Перебираю вырезки из английских газет и журналов, пожелтевшие от времени афиши и программки. Их порядочно, особенно если учесть, что англичане не слишком любят писать (или говорить) о достижениях иностранцев и проявлять к ним повышенный интерес. Зато, как считал Д. Ф. Ойстрах, «только в Англии могут объяснить необъяснимое».

Пресса как будто следила за каждым моим шагом по земле древнего Альбиона. Сегодня Манчестер, завтра Бристоль, послезавтра Кардифф — 75 концертов за считанные недели. Что ни день, то новый город, новые гостиницы, сцены, концертные залы, зрители… Не было даже минутки, чтобы как следует осмыслить разнообразные впечатления от увиденного и пережитого. Из аэропорта — в отель, из отеля — в автобус, на концерт и вновь в автобус… Тяжелая, изнурительная поездка. Помню, как один журналист в конце турне сказал после беседы:

— С такой нагрузкой может справиться только человек, имеющий отличное здоровье. Не так ли?

— На здоровье не жалуюсь. Истинно русские люди редко бывают хилыми.

На другой день увидела в газете: «У Зыкиной мощный голос, потому что она обладает крепким здоровьем. Таких в России хватает, но не настолько, чтобы петь в Британии». Прочла заметку и улыбнулась: «Экая снисходительность!»

Но все же кое-что в Англии мне удалось и увидеть, и услышать для себя впервые.

Наши гастроли пришлись на время острого экономического кризиса в Англии в 1973 году. Небывалого за всю историю страны уровня достигла безработица, подскочили цены на продукты питания, квартплату, промышленное производство шло на убыль. Правительство прибегло к чрезвычайным мерам — трехдневной рабочей неделе, нормированию топлива, резкому сокращению потребления электроэнергии. «Во всем виноваты шахтеры, отказавшиеся от сверхурочной работы» — такое объяснение происходящему давали официальные круги. 270 тысяч горняков бастовали, требуя повышения зарплаты, улучшения условий жизни и труда. К ним присоединились транспортники. Сложилась довольно драматичная ситуация. На железных дорогах царил хаос. Машинисты отказывались вести составы. Графики движения поездов срывались. Такси из-за нехватки горючего простаивали в гаражах на приколе. В Ливерпуле и Манчестере не работали текстильные предприятия. Большинство магазинов торговали при свечах или газовых фонарях. Их витрины — даже фешенебельных торговых центров лондонского Вест-Энда — окутал мрак.

— Вам нечего беспокоиться, — говорил шофер автобуса, на котором мы отправились на первый концерт, — сейчас стало значительно лучше с освещением. А было время, когда вечером владельцы автомобилей отыскивали свои «шевроле» и «форды» на ощупь.

Газеты смаковали подробности краха авиакомпании «Корш лайн». «150 тысяч англичан, заплатив за свой отдых, остались ни с чем», — сказано было в одной из них. Тут же сообщалось о «преступлении» некоей миссис Энн Килгэрифф, официантки лондонского отеля, пытавшейся унести домой для трехлетнего сынишки несколько пакетиков сахара, исчезнувшего с прилавков магазинов. Сахарный кризис длился многие недели, пока не пошли в ход правительственные резервы, но и этот шаг решил проблему лишь частично. Цена на сахар мгновенно поднялась. Одновременно увеличились цены на кофе, молоко, чай, как на «сопутствующие» продукты. Вместо сахара англичане стали употреблять вынужденно вошедший в моду «слимси» — сладковатый порошок для страдающих ожирением.

«Ховард Отель» на Норфолк-стрит, где я остановилась, оказался в центре английской столицы, что позволило мне довольно быстро освоиться с ее жизнью. Лондон оказался не таким мрачным и серым, как я ожидала. Наоборот, он ошеломлял шумом, пестротой, многоликостью, необъятностью и совершенной неповторимостью. Современность и старина уживались в нем прекрасно. Запомнился красотой ансамбль Трафальгарской площади. У Букингемского дворца, как сто и двести лет назад, шла смена гвардейских караулов. Офицеры на староанглийском языке зычными хрипловатыми голосами подавали команды. Сверкали на солнце латы конногвардейцев, трепетали на ветру плюмажи на их касках. На головах пеших гвардейцев в красных мундирах чернели медвежьи шапки, правда, не из настоящего меха, а синтетические. Из нейлона же были и парики адвокатов, выступавших в средневековом готическом здании лондонского суда.

В Национальной галерее, несмотря на тесноту висящих там картин, шедевры я увидела сразу. В памяти остались «Венера перед зеркалом» Веласкеса, «Автопортрет» и «Купальщица» Рембрандта, «Портрет Махи» Гойи, полотна Мане и Веронезе.

На улицах не видно нищих, но людей, живущих подаянием, было порядочно.

На перекрестке фешенебельных улиц Пикадилли и Риджент-стрит, у фонтана со скульптурой крылатого Гермеса в центре площади толкались наркоманы. Когда их собирается чересчур много, появляется полиция — скапливаться на улицах не принято и считается дурным тоном.

Один из углов Гайд-парка — «спикер-корнер» — отведен специально для ораторов. Выступают все кому не лень. Можно говорить о чем угодно — нельзя лишь ругать королеву.

Вот на возвышение, напоминающее стремянку, забрался худощавый бледный человек в потрепанной одежде и увлеченно начал «держать речь». Слушающих было трое — две девушки и парень. «О чем он говорит?» — спросила я переводчика. «О религии, о взаимоотношениях Бога, дьявола и человека». Пылкая речь оратора не привлекала массы, и минут через десять он слез со стремянки, сложил ее и пошел прочь…

У подножия колонны Нельсона собралась толпа с транспарантами и плакатами. Человеку в плаще с поднятым воротником нельзя было отказать в страстности, взволнованности, умении увлечь слушателей. Рядом стояли полицейские и тоже внимательно слушали выступавшего. Когда по толпе пронеслось, что здесь русские артисты, он учтиво умолк, и все посмотрели на нас с нескрываемым любопытством. После некоторого замешательства оратор продолжал говорить с еще большей пылкостью, изредка поглядывая в нашу сторону.

Успела посмотреть и замок Виндзор, в котором много времени проводила королева. В одном из залов пол был расчерчен белыми линиями — здесь королева играла в теннис. В зале 1815 года портреты Александра I, Уварова, Платова…

В один из дней, когда я давала автографы (кстати, в Лондоне много собирателей автографов), ко мне подошел мужчина средних лет. Он держал в руках альбом, отделанный перламутром. Альбом оказался настоящим сокровищем — первый автограф в нем относился еще ко временам Кромвеля. Я увидела росписи Шаляпина, Фокина, Улановой, Коралли, Кшесинской, Лоуренса Оливье, Пола Скофилда, Вивьен Ли… «Это традиция нашего рода», — с гордостью произнес владелец альбома, когда я расписалась в нем.

Встретилась я и с известным английским писателем и публицистом Джеймсом Олдриджем, который поделился своими творческими планами. Он как раз завершал многотрудную работу над романом «Горы и оружие», готовил к печати несколько журнальных статей.

С Олдриджем я познакомилась еще в Москве, куда он часто приезжал с женой Диной. Здесь у него много друзей среди писателей, художников, общественных и политических деятелей. В столичном институте кинематографии учился его старший сын Вильяме, а младший, Том, в награду за учебные успехи нередко отдыхал в Крыму, в молодежном лагере «Спутник».

— Я не погрешу против истины, — говорил во время нашей встречи Олдридж, — если скажу, что чувствую себя в Москве как дома. Вот уже несколько лет подряд я остаюсь ей верен, верен ее деловой жизни, аромату скверов и парков, уютным старым улочкам и простору новых проспектов. Всегда с большой радостью прилетаю в вашу столицу в короткие дни отдыха, чтобы всякий раз открыть для себя нечто новое, необычное и прекрасное, то, что выражается одним замечательным русским словом — «очарование». И я благодарен судьбе за то, что имею возможность так часто приезжать в Москву. Однажды со мной летели парижане, родственники погибших во время войны летчиков полка «Нормандия-Неман», чтобы возложить венки к могиле Неизвестного солдата. Гостеприимство и радушие москвичей, их теплота и сердечность общеизвестны. Не раз я приезжал и в Крым. С этим солнечным краем связаны воспоминания военных лет: как корреспондент английского и американского агентств, я еще в 1944 году посетил Симферополь, Ялту, Балаклаву, Севастополь, Феодосию, был свидетелем разгрома гитлеровцев на Херсонском мысу. На эту тему написал книгу, название которой дала стихотворная строка из Байрона «Пленник земли».

Годы мало изменили Олдриджа. Он был все такой же голубоглазый, светловолосый, энергичный, с открытым мужественным лицом. Только гряда глубоких морщин на лбу и возле глаз свидетельствовала о том, что жизнь писателю легко не дается. Столь же настоятельной, как и прежде, осталась в нем потребность поразмышлять над волнующими явлениями в жизни и искусстве. Вот и тогда он только что вернулся с Московского международного кинофестиваля, в котором принимал участие в качестве члена жюри.

— Когда я покидал Великобританию, — рассказывал он, — друзья говорили мне, чтобы я, как член жюри, был по-настоящему беспристрастен в оценке фильмов и непременно учитывал их социальную направленность. Они не представляли себе, что на Московском форуме многие художественные кинофильмы — социально направленные, выражающие то, что происходит в мире нынче, сейчас. И этот факт меня особенно радует, потому что я заканчиваю работу над новым романом, в котором социальным событиям отведено много места. Это будет книга о молодежи, о двух точках зрения на современность.

Олдридж подробно, в деталях разобрал состояние современного кинематографа Запада, рассматривая его со всех сторон. Однако чувствовался его особый интерес к фильмам политическим.

— В современном западном кино всемерно обнажаются невозможность да и нежелание людей понять друг друга, констатация всеобщей разъединенности переходит в ужас перед жизнью. Западный зритель давно утратил способность анализировать свое бытие. У него все чаще стало возникать ощущение бессмысленности, пустоты существования, потому что экран заполнили ленты, не дающие пищи для размышлений, не способствующие воспитанию благородных и прекрасных чувств. Можно ли считать подобное кино передовым, гуманистическим? На Западе много талантливых художников, не мыслящих свое творчество вне раздумий о жизни, человеческих судьбах, будущем нашей планеты. Именно их взгляды и суждения должны с помощью кинематографа формировать духовный облик человека, помогать его воспитанию. Но это, по вполне понятным причинам, считается нежелательным в определенных кругах. Вот почему чуткие и честные мастера экрана остаются нередко без работы, вот почему многие думают, что западного прогрессивного кино нет, что оно — утопия.

— Ну а если говорить о фильмах Англии?

— Тоже утешительного мало. На сотню лент приходятся одна-две приличные. Остальные либо страдают серостью и примитивностью художественного решения, либо нагнетают в сознание кошмары. Упрощенное, вульгаризаторское, циничное понимание запросов зрителя привело к тому, что фильмов волнующих, настоящих почти нет, как нет и лент о молодежи, к которой я питаю особое пристрастие.

— У вас два сына…

— Да, мы вместе взрослеем. Но мне кажется, что если бы даже я не был отцом, то все равно интересовался бы молодыми и их проблемами. С годами человек не всегда утрачивает то, что приобрел в юности.

Олдридж очень интересно рассказал об охоте на акул в Красном море, показал свои доспехи для подводной охоты, расспросил о моих гастрольных маршрутах, программе выступлений, посоветовал, что посетить.

— Вы в Лондоне впервые?

— Да, но я уже кое с чем успела познакомиться. Вестминстерское аббатство, здание парламента, Трафальгарская площадь, Национальная картинная галерея и даже некоторые магазины…

— И какое впечатление от торговых фирм?

— Продавцы очень вежливы и предупредительны, не дают скучать.

— Это потому, что их обычно больше, чем покупателей.

Олдридж рекомендовал посмотреть древние памятники истории и архитектуры, назвав их с добрый десяток.

— Вам все это по пути. И Виндзорский замок, и замок Мальборо, где родился Уинстон Черчилль. Кстати, скоро в Лондоне откроется выставка его картин. Премьер-министр увлекался рисованием, любил живопись. Картины яркие по краскам, довольно экзотические.

Писатель объяснил, как лучше всего добраться до места, где родился Роберт Бернс. Он увлекался стихами, хорошо знал творчество шотландского поэта.

— Когда вы увидите длинный, крытый соломой дом, в котором появился на свет Бернс, обратите внимание на расположенное рядом небольшое строение из глины всего с одним узким окном. Его построил отец Бернса, человек скромный и бедный, еще в то время, когда в числе других налогов существовал и налог на окна. Так как денег не было, ему пришлось ограничиться одним окном.

Я с благодарностью воспользовалась этим и другими советами Джеймса Олдриджа.

На одном из концертов в Лондоне за кулисы пришла Тамара Платоновна Карсавина (судьба подарила ей 93 года жизни). Знаменитая русская балерина доживала свой век в доме для престарелых. До 1929 года ее имя было тесно связано с прославленными «Русскими сезонами» С. Дягилева в Западной Европе, когда она танцевала в его труппе под названием «Русский балет», оставшись непревзойденной в «ориентальных» балетах М. Фокина. За плечами этой подвижной, сухощавой старушки были годы мучительных раздумий о Родине, о русском ргскусстве, балетном театре. Казалось бы, что ей, известной балерине, а затем вице-президенту Королевской академии танца в Лондоне, автору нескольких книг о хореографии, горевать о России?

— Я не могу, — с грустью говорила она мне, — не думать о Родине. Корни мои остались в Петербурге. На сцене Мариинского театра я получила признание, там прошли лучшие годы моей жизни. Все собиралась вернуться, все думала — успею еще приехать домой, но теперь уже поздно — время ушло, да и сил маловато. Сначала не чувствовала себя бездомной странницей, но с годами, на закате жизни, это ощущение возрастало день ото Дня.

Конечно, в истории русского балета имя Карсавиной осталось навсегда, но что я могла ей посоветовать? Вернуться на Родину помирать? Однако в судьбе нет случайностей: человек скорее создает, нежели встречает свою судьбу. Говорят, упорное благоразумие — вот судьба человека. Может быть, эти слова применимы к Карсавиной?

В Стратфорде, утопающем в зелени небольшом городке, я зашла в старенький домик под черепичной крышей, где родился Шекспир. Простота и минимум удобств: деревянная кровать, камин, кухня с чугунной и глиняной посудой. Под стеклом хранятся различные документы, посмертное собрание сочинений, изданное в 1623 году. На средства, собранные почитателями памяти великого драматурга, построен театр, в котором ежегодно с апреля по ноябрь ставятся шекспировские пьесы.

Следующим городом, где проходили наши гастроли, был изрезанный автострадами и бедный зеленью Глазго. В городском музее здесь немало отличных работ французских, английских и шотландских художников, среди которых центральное место занимают полотна Рембрандта. Уникален музей моделей торговых и военных судов, вряд ли где еще есть такой. Роскошные о ели и помпезные дома городской элиты соседствуют с черными от копоти трущобами рабочих кварталов.

В Ливерпуле на одном из концертов я получила — среди множества других — записку на русском языке: «Вы прекрасно высказываете в песне чувства. Спасибо Вам. Марфа Хадсон Дэвис». Имя и фамилия мне абсолютно ни о чем не говорили. Русский текст тоже — мало ли англичан знают наш язык?

Когда я просматривала в отеле ворох записок от зрителей, в номер заглянула переводчица и, увидев на столе короткое послание Дэвис, заметила:

— Марфа Федоровна в первом ряду сидела. Она так вам аплодировала, так аплодировала…

— Какая Марфа Федоровна?

— Да дочь Шаляпина. Она по мужу Дэвис.

— А как ее разыскать?

— Проще простого. Найти телефон в справочнике у портье.

На другой день звоню Марфе Федоровне, благодарю за ее теплые слова.

— Приезжайте, буду рада вас видеть, — без акцента отвечает она.

Жила Марфа Федоровна на окраине Ливерпуля недалеко от реки Мереей в большом двухэтажном доме. Стройная, высокая, с живыми, несмотря на возраст, молодыми глазами и открытой девичьей улыбкой, она гостеприимно открыла двери просторной гостиной, усадила меня в глубокое старинное кресло и потчевала всякими яствами с типично русским хлебосольством.

Я, конечно, интересовалась прежде всего личностью самого Шаляпина, его последними годами жизни на чужбине.

— Что вам сказать? Я помню отца от корней волос до кончиков пальцев русским человеком, беспредельно любившим Родину, бесконечно тосковавшим по ней. Он не уставал говорить: «Я не понимаю, почему я, русский артист, русский человек, должен жить и петь здесь, на чужой стороне? Ведь как бы тонок француз ни был, он до конца меня никогда не поймет. Только там, в России, была моя настоящая публика…» На старости лет ему страстно хотелось купить имение, такое, как в средней полосе России: чтобы речка была, в которой можно было удить ершей да окуньков, и лесок, чтобы белые грибы в нем росли, и большое поле с ромашками и васильками в колосьях хлебов… Долго ездили мы всей семьей по Франции, да и в Германии тоже искали, но не нашли ничего, чтобы соответствовало представлению отца о родной стороне. Незадолго до смерти, за какие-то считанные дни, ему часто снились московские улицы, друзья, русские дали, дом на берегу Волги около Плеса, корзины, полные грибов. «Ты знаешь, Маша, — говорил он маме, — сегодня я опять во сне ел соленые грузди и клюкву, пил чай из самовара с душистым-предушистым вареньем. Но вот какое было варенье — не запомнил». Врачи лишили его сладкого — отец страдал диабетом, — и, возможно, поэтому, испытывая потребность в сахаре, во сне «пил чай с вареньем». Он любил сладости, предпочитая икре шоколад.

В канун кончины, как это ни покажется странным, он больше всего тосковал о днях своего детства, полного нищеты и лишений. «Я был так беден, что вымаливал деньги на покупку гроба моей матери, — вспоминал отец. — Она была так ласкова ко мне и так нужна… Боже мой! Как все это далеко! Говорят, что давние воспоминания воскресают с особой яркостью с приближением смерти… Быть может, так оно и есть…» Кротость, смиренность были самыми характерными чертами последних дней отца. Несмотря на мучившие его боли, он находил в себе силы шутить, просил жену почаще быть рядом. «Что бы я делал без тебя, Маша?» Сколько нежности и ласки было в его голосе, сколько мягкости во взгляде внимательных серо-голубых глаз! Где-то дня за три до смерти он попробовал голос и выдал такую руладу, что все окружавшие его и знавшие, что дни сочтены, были поражены мощью и красотой звука.

В памяти остались и грандиозные похороны, которые устроил Париж отцу, и аромат надгробных венков и цветов, перемешанный со сладковатым запахом ладана, долго стоявший в опустевших комнатах нашего дома на тихой авеню Эйлау, что напротив Эйфелевой башни, и огромный стол, заваленный телеграммами и письмами со всего света. Не верилось, что не стало человека, всего за год до погребения выглядевшего здоровым, переполненным планами и надеждами.

В большой гостиной нижнего этажа отец частенько подолгу засиживался с друзьями за чашкой дымящегося свежезаваренного чая или за рюмкой старого «арманьяка», обсуждая разные вопросы. Помню, как интересно, в мельчайших подробностях, он рассказывал какому-то театральному деятелю о Ермаке, образ которого мечтал воплотить на оперной сцене. Да мало ли в его голове рождалось всевозможных идей и замыслов!

— Я знаю, — продолжала Марфа Федоровна, — что отца очень почитают в России. Скажите, как отмечалось столетие со дня его рождения? Действительно все газеты написали о нем? Это правда?

— Конечно, правда.

Я обстоятельно рассказала Марфе Федоровне о том, как эта памятная дата отмечалась в России. Упомянула и о современных оперных певцах.

— Из названных вами артистов мне более всего знаком Огнивцев. Я слышала его еще в Италии, а потом во Франции, в Лондоне. Похож на отца и многое у него перенял.

— У Шаляпина учились и учатся не только басы, — призналась я. — Для меня, как для певицы, Федор Иванович был и остается недосягаемым идеалом в пении, в подвижническом отношении к искусству. Записанные им народные песни навсегда останутся классическим образцом творческого и в то же время бережно-трепетного обращения с фольклором. Без шаляпинского наследия трудно представить развитие вокального, оперного искусства, театра.

— Все, что связано с именем отца, я переслала в Москву для музея Шаляпина. У меня остался лишь один его портрет, который очень любила мама и который всегда стоял на ее столе.

Я сказала Марфе Федоровне, что все мы помним о ее подарке Ленинграду, о том, что она преподнесла в дар городу один из лучших портретов Шаляпина, написанный Кустодиевым в 1921 году. (Сейчас портрет находится в театральном музее.) В 1922 году художник создал уменьшенное повторение портрета. С него были сделаны репродукции, без которых не обошлась ни одна книга о Шаляпине.

— Огромное полотно подлинника находилось в доме моей матери в Риме, где она умерла в 1964 году, — сообщила Марфа Федоровна. — Затем оно перекочевало в Англию, и я, посоветовавшись с сестрами Мариной, Дасей и мужем, позвонила советскому послу, чтобы сообщить о своем решении. Я хорошо помню, как писался этот удивительный портрет. Кустодиев был парализован и вынужден наклонять холст к себе. А мы с сестрой Мариной ему позировали и остались запечатленными на заднем плане.

Мы трогательно распрощались. Я подарила на память Марфе Федоровне несколько дисков со своими записями.

В том же дождливом Ливерпуле перед концертом подошел сгорбленный старик с трясущимися руками, бывший русский матрос с броненосца «Потемкин». У него не оказалось билета, и я посадила его в первом ряду, где были места для гостей. Во время концерта я увидела на щеках его слезы, он смотрел на меня с восторженным удивлением. Сколько их, скитающихся по белу свету, вдали от родной земли встречала я в зарубежных поездках! Не знаю почему, но это морщинистое лицо с усталыми, страдающими глазами запечатлелось в моей памяти.

Приглядываясь к англичанам, я не заметила в них какой-либо замкнутости, сухости в общении, молчаливости. Встречали радушно, в гостеприимстве им не откажешь. В Ричмонде жена настоятеля местного собора и его дочь — сам настоятель умер — пригласили меня на чашку чая, показали костел. И когда под его сводами подхваченная разными голосами и многократно усиленная великолепной акустикой прозвучала фраза: «У нас сегодня знаменитая русская певица Зыкина», — прихожане все, как один, повернули головы в мою сторону и стали рассматривать меня с нескрываемым удивлением и заинтересован чостью. Мне стало неловко, но тут запели здравицу в мою честь, послышались аплодисменты — все эти знаки внимания были выражением искреннего дружелюбия, — и я почувствовала себя удивительно легко.

Во всех городах концерты прошли при аншлагах. Студенческая молодежь посещала их и для лучшего усвоения русского языка. В Англии очень популярен журнал «В помощь изучающим русский язык». В Глазго есть институт по исследованию проблем, связанных с нашей страной, подобные центры существуют и в подавляющем большинстве университетов. Энтузиасты русского языка были первыми среди тех, кто хотел послушать наши народные и современные песни. Часто случалось так, что зал превращался в огромный хор, и все мы — русские и англичане — чувствовали, как сближает нас раздольная, рожденная душой народа мелодия. В Ричмонде песню «Течет Волга» пришлось повторять до тех пор, пока не погас свет, — так полюбилась она аудитории.

Однажды там же, в Ричмонде, перед началом концерта, сидя за гримерным столиком, я услышала доносившийся с улицы необычный шум, словно несколько подвыпивших доморощенных музыкантов выясняли возможности своих инструментов. Выглянула в окно. На улице действительно топтались какие-то люди, одетые в лапти и лохмотья, с гармошками, балалайками, рожками и трубами в руках. Один кривлялся, притопывая ногой, другой с видом скомороха гнусавил под гармошку какую-то песенку, третий, забегая с трубой вперед, извлекал из нее звуки, напоминающие рев рассерженного слона.

— Украинские эмигранты, националисты, бежавшие во время войны на Запад, — объяснили мне. — Хотели сорвать концерт, но полиция вмешалась.

В антракте некоторые из «оркестрантов» все же проникли в зал, встали в проходе. Я не придала их присутствию никакого значения и закончила выступление под овации. «Спасибо от всего сердца, спасибо, — протянул мне потом руку один из них. — Как на Родине побывал».

«…Эван Маккол», — представили мне в один из вечеров симпатичного джентльмена, известного драматурга и собирателя старинных народных песен. Я думала услышать от него нечто о тонкостях и особенностях фольклора Англии, Шотландии, Ирландии, наконец, об истоках народных песен и мотивов, восходящих к Робину Гуду. Но за все время встречи он не сказал ни единого слова о том, что мне хотелось узнать. Оказалось, англичане редко рассказывают о своих профессиональных успехах, о главном деле жизни. Хвастовство же здесь и вовсе исключено. Показывать свою эрудицию считается дурным тоном. Зато сэр Эван Маккол не поскупился на комплименты, вспоминая о гастролях в Англии балетной труппы Большого театра в 1956 году.

Разные, не похожие друг на друга люди с одинаковым восторгом и восхищением рассказывали тогда о выступлениях балета ГАБТа так подробно, как будто они прошли всего неделю, а не добрых семнадцать лет назад.

Однажды, когда я выходила из отеля, неизвестный господин средних лет протянул журнал с моей фотографией на обложке и попросил расписаться. Затем на ломаном русском языке рассказал о своей коллекции, начало которой положила Г. С. Уланова. В то время сэр Уильям Бастор — так звали любителя автографов — в числе тридцати двух англичан-статистов был привлечен к участию в спектаклях труппы Большого театра.

— После премьеры «Ромео и Джульетты», — не без удовольствия вспоминал он, — овации длились более получаса. Девятнадцать раз выходили на поклон ваши артисты, к ногам которых сыпались сотни алых гвоздик, тюльпанов, образовавших на рампе густой и яркий цветник. Поверьте, ни королева Англии, ни премьер-министр Великобритании с супругой, ни ведущие артисты английского балета, театра, кино — а среди них были такие знаменитости, как Марго Фонтейн, Берил Грей, Гильберт Хардинг, Мойра Ширар, Лоуренс Оливье, Вивьен Ли, — никогда прежде не видели ничего подобного. Желающих посмотреть советский балет оказалось столько, что, выходя поздним вечером из театра, в темноте и тумане октябрьской ночи можно было увидеть множество закутанных в пледы человеческих фигур, устраивающихся на раскладушках, матрацах, стульях на ночь, чтобы утром встать в очередь за билетами. Ажиотаж вокруг гастролей Большого театра опровергал все традиционные представления относительно неторопливого, спокойного, вежливо-холодного характера жителей Альбиона.

Видимо, откровением для англичан явилось многообразие выразительных средств в танце, актерской игре наших артистов, богатство хореографических ресурсов, одухотворенность и непринужденность исполнительского стиля, основывающегося на реалистических принципах русского балета.

Я потом еще дважды посещала Англию, но, думаю, она так и не открыла мне нараспашку своего сердца. Кто знает, может ли чужестранец до конца разобраться в мыслях и чувствах выдержанных и все-таки скупых на лишние эмоции обитателей древнего Альбиона, понять эти непривычные серые туманы, изредка пробиваемые редкими лучами солнца, подстриженные и ухоженные газоны и лужайки, традиционные зонтики, котелки и курительные трубки? Кто знает?..

«Англичанин, — писал С. Смайлс, — неловок, молчалив, натянут и, по-видимому, несимпатичен, и все потому, что он никак не может побороть своей застенчивости, хотя и старается ее скрыть под резкими, часто грубыми манерами… Сухой, неуклюжий англичанин, конечно, с первого взгляда, кажется неприятным человеком. Он словно проглотил аршин и до того застенчив, что возбуждает застенчивость в других; но его натянутость и суровость происходят не от гордости, а от той же застенчивости…»

Может, и прав известный английский писатель прошлого века, автор биографий великих людей и книг нравственно-философского характера. В то время, возможно, англичане и были таковыми. Нынешнее поколение вряд ли отличается застенчивостью — и время, и быт, и нравы сегодня на земле Альбиона совсем другие.

Между Эльбой и Рейном

Германию я посещала чаще, чем любую другую страну мира. Бывали периоды в моей жизни, когда я приезжала туда по нескольку раз в году. В моем дневнике сохранилось множество записей о пребывании там, но и по ним я не смогу сколько-нибудь точно определить количество и время встреч.

Начну сначала — с первых поездок в ГДР в 50-х годах.

Помню аэродром, расположенный довольно далеко от Берлина, широкое асфальтированное шоссе, слева и справа от которого утопали в зелени садов крытые красной черепицей небольшие уютные домики. Чем ближе мы приближались к центру города, тем чаще встречались новостройки. Берлин и еще Дрезден пострадали во время минувшей войны больше других городов Германии.

— В феврале сорок пятого, — рассказывал сидевший за рулем автомашины сотрудник посольства, — когда уже стал для всех очевиден крах Гитлера и противовоздушная оборона Германии была полностью дезорганизована, американская и английская авиация показывали «образцы» бомбометания. В течение часа сотни самолетов засыпали бомбами жилые районы Берлина, где не было ни казарм, ни заводов, ни военных объектов. Погибло за этот час тридцать тысяч гражданского населения. Еще больше — почти сорок тысяч — жертв было в Дрездене. Четырехмоторные бомбардировщики типа «Ланкастер» английского королевского военно-воздушного флота и «летающие крепости» США при поддержке штурмовиков первой эскадры американского военно-воздушного флота в течение нескольких минут превратили Дрезден в развалины. Операция из трех воздушных налетов под кодовым обозначением «Удар грома» закончилась тем, что огонь бушевал восемь дней и ночей. И теперь из года в год поздним вечером 13 февраля — а именно вечером и началось это зверство в сорок пятом — двадцать минут гудят колокола всего Дрездена в память о зловещих событиях в истории города.

— Это не борьба, а просто варварски бессмысленное убийство и разрушение, — заметила я.

— Причем подвергались этому разрушению как раз те районы, которые впоследствии должны были оказаться в советской оккупационной зоне. А бомбометание над Веймаром? Над городком, не имеющим никакого военного значения, появился американский самолет. Летчик спокойно выбрал цель и сбросил бомбу на гордость Тюрингии — драматический театр, где еще при жизни Гете и Шиллера ставились их пьесы. Об ошибке не могло быть и речи, ибо это был единственный самолет и единственная бомба, сознательно и точно сброшенная на театр. Американский варвар кинулся разрушать в Германии то, что в ней осталось самого лучшего, что являлось достоянием всего человечества, — огромной ценности памятник культуры. Да и сам город — сердце культуры нации, один из красивейших городов Европы. Обязательно побывайте в нем. Дорога до Веймара превосходная, да и расстояние всего около пятисот километров — не так уж много.

Я воспользовалась советом и в один из солнечных дней отправилась в Веймар. Дорога действительно была в идеальном состоянии, и автомашина быстро доставила меня и моих спутников на вершины холмов, составляющих целую цепь гор под названием Гарц. Окрестности Веймара оказались чрезвычайно живописными: тут и поля, перемежающиеся с густыми рощами на холмах, и горные массивы, громоздящиеся над извилистыми речками, и развалины старинных замков на фоне голубого неба. Улицы, площади, парки и скверы города, словно немые свидетели прошлого, напоминают о великих людях, творивших здесь. В Веймаре жили Гете, Шиллер, Лист, а в гостинице «Русский двор» останавливались Гердер, Роберт и Клара Шуман, Элеонора Дузе, Толстой и якобы Пушкин. Кстати, великого русского поэта в городе почитают, ему поставлен отличный памятник. Посетила я и кладбище, где покоились Гете и Шиллер. Странной архитектуры часовня: одна сторона — сухие, холодные линии, другая — круглые византийские купола. Внутри часовня выбелена известью, кругом голо и пусто. Два небольших бюста на простых постаментах. Посередине — огороженный барьером вход в подземелье. С трудом спускаюсь по узенькой лестнице. И опять — холодные голые стены, освещенные дневным светом, проникающим сквозь отверстия в потолке. Два коричневых деревянных ящика. Гете и Шиллер. Никаких украшений, никаких надписей.

— Гете выразил желание быть похороненным как можно скромнее, — объяснили мне.

Потом я видела памятник Гете и Шиллеру, установленный в центре города на площади перед старинным зданием Национального театра, который помогали восстанавливать советские солдаты. Два поэта стоят, соединив руки в крепком рукопожатии. В их взгляде и душевная сила, и простота, и вдохновение.

С кладбища я направилась сначала в дом, где жил Гете. Он расположен на небольшой площади, низкий, двухэтажный, с мансардой. Просторный вестибюль, украшенный бронзовыми статуями. Широкая лестница на второй этаж, спроектированная самим Гете. В комнатах, принадлежащих лично Гете, куда никто, кроме него самого, не имел доступа, все сохранено в том виде, в каком было при жизни поэта. Простой, сколоченный из досок стол. Книжный шкаф. Высокий пюпитр, за которым работал Гете. Одна из комнат целиком занята шкафом с маленькими ящичками, где помещаются геологические коллекции Гете: минералы со всего земного шара, которые присылали поклонники поэта, зная его любовь к естествознанию. В небольшой спальне — кровать, над ней — коврик, рядом маленький столик и кресло со скамеечкой для ног. В этом кресле и умер Гете.

Дом Шиллера немного повеселей. На окнах зеленые жалюзи, стеклянные витрины с первыми изданиями его произведений, рукописи, письма, заметки.

— Шиллер внес существенный вклад в превращение Веймара тех лет в ведущий центр прогрессивной национальной культуры Германии, — рассказывал служитель музея, — а также в формирование целой культурной эпохи, обобщаемой понятием «веймарский классицизм». Жизнь, деятельность и творчество Шиллера побудили революционную Францию оказать ему почести, которыми удостаивали немногих: Шиллеру присвоили звание почетного гражданина Французской Республики. Присланная ему грамота была подписана Дантоном и свидетельствовала о благородстве ее владельца больше, нежели частица «фон» в имени Шиллера, которому за три года до смерти веймарский герцог Карл Август, известный своими гуманистическими взглядами, присвоил наследное дворянство.

— Чтобы пополнить ваши познания о жизни Гете и Шиллера, — советовали мне немецкие друзья, — следует непременно посетить Йену. И Гете, и Шиллер во второй половине XVIII века были там самыми знаменитыми людьми, а старейший в стране университет носит имя Шиллера. Тут недалеко, дорога займет у вас немного времени.

И вот я в городе, знаменитом еще и своей превосходной оптикой, вырабатываемой заводом «Карл Цейс».

Действительно, в Йене я узнала много интересного от местного ученого А. Гофмана — министра Веймарского княжества. Гете приводила в Йену его служба, а Шиллер был профессором университета. В обязанности Гете входило также решение вопросов, связанных с деятельностью университета, и этим он занимался с большой охотой. Гете писал Шиллеру, что благодарен Йене за «много продуктивных моментов» как в своем поэтическом творчестве, так и в научных исследованиях. Еще и сегодня в Йене можно увидеть остатки здания, в котором находился анатомический театр, где Гете обнаружил неизвестную до тех пор специалистам челюстную косточку.

Вернувшись в Веймар, я успела ознакомиться с музеем Листа. Внимательно рассматривала слепок рук величайшего пианиста и не менее великого труженика. Здесь же стоят рояль фирмы «Бехштейн», чьих клавиш касались его пальцы, и передвижная этажерка для нот. На стене — фотографии Листа в последние годы жизни. Умный, чуть скорбный взгляд…

Весной 1954-го я снова приехала в ГДР, поселившись в гостинице «Иоханнесхоф» в нескольких сотнях метров от Западного Берлина. (В то время немцы могли свободно перемещаться из одной зоны в другую.) Развалины, которые встречались то тут, то там, поросли пышной зеленью. Наши гастроли совпали с проходившими в Берлине сессией Всемирного Совета Мира и Вторым общегерманским слетом молодежи. На первом концерте в зале «Фридрихштадт-Паласт» присутствовали участники обоих форумов, президент республики Вильгельм Пик, члены правительства. Встречали нас тепло, зал буквально содрогался от аплодисментов. Овацию публика устроила и солистам балета Большого театра Г. Улановой и Ю. Жданову. На приеме в честь наших артистов, деятелей культуры мы поздравили Д. Д. Шостаковича с присуждением ему звания лауреата Международной премии мира. (Такая же премия была присуждена и Ч. Чаплину.)

В свободный от концертов день наша делегация посетила Трептов-парк, возложила венок к подножию памятника павшим бойцам и воину-освободителю. Грандиозное сооружение Вучетича выглядело строго и торжественно. Я еще успела побывать в Потсдаме, мало пострадавшем в дни войны, во дворце Сан-Суси, в котором в неприкосновенности сохранились залы и комнаты, где проходила Потсдамская конференция.

Побывала я и в Дрездене. Город в ту пору вовсю застраивался. Энергично восстанавливался и замок Цвингер, куда должна была возвратиться спасенная нашими воинами Дрезденская галерея. В печати сообщалось о передаче культурных ценностей, сохраненных нашей страной для народа Германии (всего в ГДР было отправлено около полутора миллионов произведений, на перевозку которых понадобилось триста железнодорожных вагонов). Некоторые из сокровищ — картины Гольбейна, Рубенса, Гойи, Халса, гравюры на дереве XVI и XVII столетий, выполненные Дюрером, Лукасом Кранахом, — я увидела позже в Дрездене, Берлине и других городах.

Запомнились мне и музыкальные фестивали, посвященные памяти выдающихся композиторов. Во время одного из них я побывала в городе Галле, на родине Генделя. Посетила дом, где жил Гендель; в нем устроен большой мемориальный музей, в котором сосредоточен богатый архив композитора, ценнейшее собрание музыкальных инструментов его времени, обширная библиотека книг о Генделе…

Семидесятые годы поразили повышенным интересом к произведениям русской драматургии: 65 театров показывали за один сезон свыше двухсот (!) спектаклей русских писателей.

Глубокий интерес вызывали и постановки классических произведений немецкой драматургии. В Лейпциге, Карл-Маркс-Штадте, Бранденбурге ставили «Принц Гамбургский» Клейста, «Коварство и любовь» Шиллера, «Эгмонт» Гете… Режиссер Петер Кунк пытался представить Эгмонта чуть ли не героем сопротивления иноземным захватчикам, и это вызвало большой общественный резонанс, привело к ожесточенным спорам в печати.

Во время проведения традиционных Дней культуры, в которых с удовольствием принимала участие, я вдоволь налюбовалась архитектурными сооружениями и заново отстроенных городов, и тех, которые мало пострадали за годы войны.

Дрезден… Город-красавец, на четыре пятых превращенный войной в пепел. Теперь из руин вновь восстали многочисленные памятники архитектуры, поднялись ввысь кварталы новостроек. Я видела своими глазами, как восстанавливались Музей транспорта, Государственный театр, Католическая дворцовая церковь, картинная галерея старых мастеров, ратуша…

В Лейпциге поразило обилие памятников старины. Среди них Старая ратуша и Старая биржа, церковь Николайкирхе и готический собор Томаскирхе, жилые дома постройки XVI–XVIII веков. Много и современных зданий, радующих глаз полетом мысли и фантазии градостроителей.

В Лейпциге провел всю свою творческую жизнь Иоганн-Себастьян Бах, основатель знаменитой на весь мир капеллы. В соборе святого Фомы Томаскирхе находится орган, на котором играл великий музыкант. Здесь же, напротив алтаря, его могила. На весьма внушительных размеров шлифованном камне без всяких украшений простая надпись: «Иоганн-Себастьян Бах». Рядом с собором — превосходный памятник Баху.

Побывала я и в «Погребке Ауэрбаха», связанным с именем Гете и воспетым поэтом в «Фаусте». Кабачок неприметный. У входа в низкое сводчатое помещение две фигуры — Мефистофель и Валентин. На стенах под стеклом красуются «расписки» Гете, данные хозяину, когда поэту нечем было расплачиваться за ужин. В небольшом закуточке, называемом «комнатой Фауста», с жаровней, «в старые добрые времена» кутили студенты местного университета вместе с преподавателями — профессорами. Под утро они выбирались из кабачка через подземный ход, который выходил во двор дома, стоящего через улицу…

Недалеко от территории Лейпцигской ярмарки высится и памятник «Битва народов», сооруженный в 1913 году в честь 100-летия победы над Наполеоном. Рядом с монументом приютилась русская церквушка, построенная одновременно с ним. На ней висят две мемориальные доски. Одна напоминает об освобождении Европы русскими войсками от наполеоновской оккупации, другая — об освобождении народов Европы от фашизма. В церкви сохранились знамена, захваченные русскими воинами на Бородинском поле и во время Второй мировой войны у фашистов.

— Это не город, а сонное царство, — в шутку напутствовали меня в Берлине мои немецкие друзья, когда я собралась в Шверин, один из немногих городов на территории ГДР, не пострадавших во время войны.

— Там любят поспать? — спросила я.

— Да нет, просто исторически сложилось мнение, что в тех краях, как отмечал еще Бисмарк, «все происходит на сто лет позже».

Действительно, когда существовали герцогства, эта географическая область на севере страны пребывала в глубоком сне, рост промышленности умышленно не стимулировался. До 1945 года крупные землевладельцы имели шестьдесят процентов земли и держали сельское хозяйство на таком уровне, который обеспечивал бы господствующим кругам власть и богатство. После окончания войны в Шверине упрочились демократические силы, налаживались специализация и кооперирование производства. Я побывала на местной фабрике кожаных изделий, где восемьдесят процентов — женщины, средний возраст которых 23 года. Обладающие солидной профессиональной подготовкой, работницы ежедневно изготавливают из искусственной кожи и текстиля несколько тысяч сумок двухсот образцов.

Из местных достопримечательностей обращает на себя внимание старинный замок, расположенный на острове в самом центре озера. За долгие столетия — Шверину исполнилось 825 лет — замок обветшал, и его постоянно реставрируют. Во время моего посещения города как раз работали художники и строители — 365 башен замка сохранить в первозданном виде непросто.

Понравился мне и музей, прославившийся редчайшей коллекцией голландской живописи.

Остались в памяти также и судостроительные верфи Ростока, и паутина железных дорог Магдебурга, и асимметрия построек старого Галле, и, конечно, Берлин — город будущего, очертания которого стали видны с построек Александерплац, где гармонично сочетаются современные урбанистические формы и архитектура старинных зданий. В отношении Берлина природа не скупилась на красоту. Чего стоит берлинская Венеция — красивейшее место Гозенерканал и старый рукав Шпрее в районе Рансдорфа, озеро Мюгельзее…

Дороги мне воспоминания и о Гамбурге. Там в марте 1968 года на сцене местного «Мюзик-холла» начались наши гастроли под названием «Поющая и танцующая Россия» (в состав нашей группы входили Оркестр народных инструментов имени Осипова, солист Большого театра И. Петров, танцевальная пара из Москонцерта и я). В один из вечеров на сцену вышел генеральный директор фирмы грамзаписей «Ариола-Евродикс» д-р Кенлехнер и вручил по «Золотой пластинке» И. Петрову, художественному руководителю и дирижеру оркестра В. Дубровскому и мне.

Вручение «Золотой пластинки» западными фирмами преследует в первую очередь, конечно, рекламные цели. Вместе с тем этот поощрительный приз объективно фиксирует популярность того или иного артиста, исчисляемую количеством проданных записей его песен.

На коктейле после премьеры Кенлехнер говорил о том, что наш приезд и полмиллиона разошедшихся пластинок с русскими песнями пробили маленькую брешь в ознакомлении Запада и других стран мира (фирма «Ариола-Евродиск» имеет свои предприятия во многих европейских странах и в Латинской Америке) с русской музыкой и песней.

Дело в том, что монопольным правом в этой области завладели тогда осевшие на Западе эмигранты русского, полурусского и совсем нерусского происхождения типа Бикеля, Бриннера, Рубашкина и др. Особое место в этом ряду занимал Иван Ребров, который поражал своим действительно незаурядным голосом почти в три октавы. Для западной публики он «кондовый славянин», с окладистой бородой и «архирусским» именем. Его концертный костюм непременно включал в себя соболью шапку и броский, яркий кафтан с расшитым золотом кушаком.

Популярность Реброва складывалась, на мой взгляд, из нескольких компонентов: хорошие вокальные данные (на Западе басы всегда в большом почете), экзотический внешний вид, сценический образ этакого кряжистого русского медведя, акцент на меланхоличные и грустные русские песни, находящие особый отклик среди сентиментальной публики. Интересно, что Ребров пытался исполнять и немецкие народные песни, но особого успеха не имел.

В Мюнхене прямо на концерте, а потом еще в гостинице мне вручили несколько анкет с просьбами сообщить сведения о культурной жизни СССР. В одном из конвертов была «объяснительная записка». В ней говорилось, что «Институт по изучению СССР» проявляет интерес ко всему, что происходит в Советском Союзе, включая развитие его культуры. Как пример этого на отдельном листочке был приложен мой репертуар за все годы работы на эстраде. Что ж, пусть изучают, может, и вынесут для себя что-нибудь полезное.

Как-то в Мюнхене настырный корреспондент с радиостанции «Свобода» все не давал мне уснуть после концерта. То звонил по телефону, то стучал в дверь.

— Только один вопрос, госпожа Зыкина, — повторял он на каком-то ломаном русском языке с англо-немецким акцентом. — Не надоедает ли вам петь так много о Родине, о Волге, о вашей Москве?

Я ответила коротко: «Нет, не надоедает».

В Нюрнберге мы были гостями всемирно известной фирмы по производству радиоаппаратуры «Грюндиг». В сопровождении главы фирмы д-ра Макса Грюндига я побывала на заводе, с интересом наблюдала за процессом сборки последних моделей транзисторных радиоприемников и магнитофонов. Затем мы дали концерт для рабочих и служащих фирмы, после чего генеральный директор «Грюндига» Отто Зивек поблагодарил нас за интересное выступление. Он подчеркнул, что радиоприемники и магнитофоны намного расширяют сферу воздействия музыки на людей, способствуют сближению народов.

Успех Оркестра имени Осипова в Германии поразил даже видавших виды музыкальных критиков и специалистов. Газеты писали: «Выразительная русская песня безгранична в пространстве и времени, как и удивительная широта породившей ее русской души». И еще: «Со сцены неслись русские народные песни без дешевой сентиментальности и надрыва. На фоне захлестнувшей нас псевдорусской цыганщины старинные песни русского народа оставляют серьезное и солидное впечатление».

Десять лет спустя я снова побывала в Германии. Пресса то и дело пичкала читателей очередными сенсациями.

В Бонне разразился скандал в связи с подслушиванием телефонных разговоров разведывательными органами. Телефонная слежка, как отмечали газеты, велась главным образом за прогрессивными деятелями, участниками антивоенного движения. Были публикации и иного рода: дальновидные представители деловых кругов Западной Германии открыто высказывались за создание и укрепление экономических и культурных связей между ФРГ и Россией, находя в них огромные резервы для развития межгосударственных отношений. Такие высказывания укрепляли веру в возможность сотрудничества в духе добрососедства и взаимопонимания, что и произошло с приходом на пост главы государства Гельмута Коля. На торжествах по случаю вывода из Германии Западной группы войск канцлер сказал, что партнерство с Россией сулит огромные выгоды обеим странам. «Надеюсь, что и ваш вклад в сотрудничество двух государств в сфере культуры поможет расширить границы партнерства», — сказал он мне на прощание.

Оправдаются ли надежды Коля? Вполне возможно. Поживем — увидим.

В северных краях

В составе делегации деятелей культуры и искусства по приглашению Союза обществ дружбы с зарубежными странами и по инициативе премьер-министра Норвегии Гру Харлем Брундтланд в 1983 году я посетила норвежскую землю, давшую миру Грига и Ибсена, Нансена и Амундсена, помогавшую русским военнопленным залечивать раны от зверств гитлеровских палачей в дни Великой Отечественной войны.

Меня приятно удивило обилие памятников и памятных мест, напоминающих о совместной борьбе народов наших стран с фашизмом. В Осло, на Западном кладбище, на сером обелиске с фигурой русского воина высечена трогательная надпись: «Норге таккер дэрэ!» — «Норвегия благодарит вас!»

— Оккупация обошлась норвежскому народу в 15 миллиардов крон, тысячи патриотов погибли в застенках гестапо, — заметил сопровождавший нас представитель прессы, когда наша делегация оказалась на лесистой вершине одного из холмов Холменколлена, пригорода норвежской столицы. — И, разумеется, военные приготовления, которые берут начало в штабе вооруженных сил НАТО, здесь совершенно неуместны…

Осло запомнился ратушей, которая была торжественно открыта в 1950 году, когда отмечался юбилей — 900-летие со дня основания города. Это огромное здание, облицованное красным кирпичом, очень своеобразно и интересно по архитектуре. Две его широкие башни видны из любой части города. Многочисленные деревянные и живописные панно, выполненные по мотивам скандинавской мифологии, вделаны в кирпичные стены ратуши. У входа конная статуя основателя Осло — короля викингов Харальда Хардроде. Все скульптурные группы и рельефы из гранита или дерева, а также монументальные росписи говорят о стремлении мастеров воссоздать в художественных образах историю родины, воспеть ее природу и свой трудолюбивый народ.

Центральный зал ратуши высотой двадцать один метр. В нем много настенной живописи хорошо известных в стране художников — колористов и декораторов. На втором этаже, в одном из самых парадных залов города, регистрируют браки.

— Имеет ли эта церемония отношение к фигуре девушки над главным входом? — спросила я гида.

— Думаю, что имеет, ибо скульптура эта — символ равноправия женщин страны. У нас они не любят подчиняться мужчинам и во всем усиленно подчеркивают свое равенство. В одежде, манере поведения, даже походке.

— И так же истово курят и так же обожают спорт?

— Да.

— А в кафе и ресторанах кто платит за обед или ужин?

— Каждый сам за себя.

— Что же, у мужчин и женщин одинаковая зарплата?

— Нет. Женщинам платят меньше.

… В Королевском парке всегда многолюдно. Находясь здесь, посетители подкармливают всевозможными лакомствами доверчивых диких уток, черных и певчих дроздов, синиц и белок. Но самое большое впечатление произвело на меня посещение Фрогнер-парка. Никогда и нигде я не видела такого средоточия интереснейших скульптур, выполненных рукой гениального мастера. Их автор, Густав Вигеланн, посвятил им всю свою жизнь.

Вся композиция состоит из трехсот фигур, в каждой из которых символически отражается единственная тема: человеческая жизнь от рождения до старости.

— Если учесть, — пояснял гид, — что на каждую гранитную группу затрачивалось полтора года, что обелиск высотой семнадцать метров весит двести семьдесят тонн и что Вигеланн только ему одному отдал пятнадцать лет жизни, можно представить, какой титанический труд вложен в создание всей композиции. Вигеланн был не только прекрасным каменотесом, но и отличным архитектором, скульптором, резчиком по дереву, кузнецом…

Музей Эдварда Мунка — один из немногих примеров современной архитектуры Норвегии и прекрасный образец современного музейного здания. Работы этого крупного норвежского живописца и графика — одного из основоположников европейского экспрессионизма, в творчестве которого легко обнаруживаются следы пессимистического отношения к жизни и человеку, занимают все экспозиционные залы. Художник прожил долгую жизнь и оставил солидное художественное наследие — свыше тысячи работ маслом, более четырехсот рисунков и акварелей, пятнадцать тысяч гравюр. Воспитанная на произведениях искусства другого характера, я, к сожалению, не нашла в его творениях того, что согревает сердце и душу.

Особый интерес вызвали у меня музеи викингов, корабли «Фрам» и «Кон-Тики». Они дают представление об отваге норвежских мореходов, их высоком мастерстве. «Фрам» — легендарный корабль, связанный с именами Нансена и Амундсена, — стоит под крышей, как дом, и в его каютах и трюмах можно осмотреть вещи, ставшие реликвиями великих походов в Арктику и Антарктику. Дух самоотверженных исканий, сопровождавший изучение и освоение вечных льдов и снегов, конечно же, объединяет русский и норвежский народы. Ведь никто так много не сделал для открытия далеких ледовых земель и материков, как мореплаватели и ученые России и Норвегии.

Побывала я и на могиле Эдварда Грига. Великий музыкант и его жена похоронены в скале у подножия Тролльхаугена в живописных окрестностях Бергена, где он жил. На одном из серых кусков скалы — скромная надпись всего в три слова: «Эдвард и Нина Григ».

Убранство Дома-музея Грига говорит о бесконечной преданности искусству этой небольшой семьи. Ведь жена Грига известна не только как верная подруга всей его жизни, но и как талантливая исполнительница романсов композитора, пропагандистка богатого вокального наследия.

С юных лет у Грига выработалась привычка сочинять в полном одиночестве, которая сохранилась до конца жизни, даже обстановка усадьбы казалось ему беспокойной. Это заставило его выстроить на берегу фьорда уединенную хижину. Там-то и рождались лучшие произведения последних лет. В небольшой комнатке с одним окном все сохранилось неизменным: пианино, письменный стол с нотной бумагой и перьями, кушетка, соответствующая росту самого хозяина. Плащ, старенькая серая шляпа, бархатная курточка, дорожная сумка на ремне и кожаный кофр, серебряная сахарница с выгравированной на ней музыкальной фразой из произведения Грига — все эти вещи, принадлежащие композитору, не только отражают дух прошлого века, но и отличаются какой-то особой одухотворенной простотой.

На одной из стен дома висит фотография: низенький, седовласый Григ снят на прогулке рядом с высоким, статным Бьернсоном, известным норвежским писателем. Два великих современника были большими друзьями…

Нравы и обычаи норвежцев неприхотливы. Пища обыкновенная — овощи, рыба, молочные продукты составляют ее основу. Цена на продукты питания, одежду, коммунальные услуги весьма высоки. Но как ни трудно добывать норвежцу средства к жизни и вести борьбу с неподатливой, суровой природой — ведь обрабатывается только четыре процента территории страны, он непременно бодр, закален и оптимистичен.

Гостей в Норвегии встречают с зажженными свечами, и в честь каждого события не только общественного, но и личного значения вывешивается государственный флаг. Например, исполнилось селу 50 лет — и над всеми домами красуются государственные флаги; родился в семье долгожданный сын — и над домом поднимается флаг.

…Покидала я Норвегию вечером. Многолюдные улицы делового Осло остались где-то в стороне, а я шла к трапу самолета и как бы подводила итоги. «Первое, самое главное в жизни, — думала я, — это творчество, второе, без чего человек не может обойтись, — это любовь, и третье, что дано человеку и что прекрасно по сути своей, — это, конечно, бродить по белу свету». И когда я вспоминаю лица норвежцев, их небольшие города и селения, зелень парков и распаханные склоны скал рядом с замысловатыми фьордами, я чувствую, насколько прочно все это осело в моей памяти.

Первомай и 40-летие Победы над фашизмом весной 85-го я встретила в Исландии. Туда я отправилась по приглашению общества «Мир» и пробыла в этой удивительной стране девять дней.

Моим собеседником в самолете оказался один из руководителей федерации исландских кооперативных обществ в Рейкьявике Гердар Изольфссон. Высокий, статный, с мягкими чертами лица, он, несмотря на солидный возраст — на вид ему было за шестьдесят, запомнился совершенно детским выражением абсолютно голубых глаз и обширнейшими познаниями о своей стране. По сути дела, от него я узнала об Исландии все или почти все, что необходимо знать человеку, захотевшему поближе познакомиться с историей и географией далекого острова.

Говорил он по-русски вполне сносно, часто по делам службы бывал в нашей стране и при каждой поездке в Москву старался побольше узнать о ее культурных ценностях.

— Вы впервые летите в Исландию? — спросил меня Гердар Изольфссон.

Я кивнула.

— Ну что же, это хорошо. Когда-то ваши соотечественники тоже впервые посещали Исландию.

— Да, было такое. В 1951 году «открыла» Исландию делегация деятелей нашей культуры. В ней принимал участие композитор и музыкант Арам Ильич Хачатурян, с которым мне часто приходилось общаться.

— Нет, первыми на исландскую землю ступили в 1949 году члены делегации, возвращавшиеся из США с конгресса сторонников мира. Писатель Фадеев, кинорежиссер Герасимов, ученый Опарин, композитор Шостакович и еще один человек по фамилии Павленко, кажется, тоже писатель (П. Павленко). Они просидели в аэропорту два дня, пока ремонтировался мотор самолета, на котором летели из Штатов в Москву. А делегация, о которой вы говорите, прибыла в Исландию летом. Ее приезд совпал с проведением Первого всеисландского конгресса общества «Исландия — СССР», и я показывал вашим деятелям культуры Рейкьявик. В то время у нас была популярна ваша народная песня «Из-за острова на стрежень», которую пели взрослые и дети на улицах и в автобусах, в городе и в сельской местности.

— Кто же содействовал ее популярности?

— Свейн Кристианссон, руководитель самодеятельного хора Рейкьявика. Инвалид, воевал, был в России. Великий энтузиаст, не получивший от государства никакой поддержки.

— Зато церковная музыка получает необходимую дотацию, — не преминула вставить я.

— Получает, и не зря. Во всех исландских кирхах имеются органы. При каждой кирхе — штатный органист. Большинство из них серьезные, образованные музыканты, исполняющие обширный репертуар от Баха до Регера и свои сочинения. Оставлять их без зарплаты нельзя. На эту тему мы часто спорили с Халдором Лакснессом.

— Тем самым знаменитым Лакснессом, лауреатом Нобелевской премии и Международной премии мира?

— … И лауреатом премии имени Нексе.

— Для исландского народа это настоящая гордость нации. Я помню, как в Москве в Малом театре ставили его пьесу «Серебряная луна» и какой общественный резонанс она вызвала.

— Да, это большой художник-реалист, размышляющий над важнейшими проблемами эпохи. Он выступал против попыток растлить нашу культуру, подчинить ее духу наживы, интересам монополий. Его произведения представляют собой как бы единое эпическое повествование о людях труда. Писатель проводит в них мысль о необходимости вести беспощадную борьбу с миром собственности, клеймит его за искалеченные жизни, за поруганные мечты простого человека.

…Внизу, под нами, чернела водная гладь, которую бороздил большой отряд рыболовецких судов. Я спросила о рыбном промысле страны, о возможностях добычи рыбы.

— По размеру улова на душу населения Исландия опережает многие «рыбные» государства, а по объему улова занимает восьмое место в мире, — ответил мой попутчик. — В среднем вылавливается три с половиной тысячи килограммов рыбы в год на одного человека. Ваша страна давно покупает рыбу, добытую исландцами: примерно одну десятую экспортного улова. Много рыбы продаем США, а всего рыба и рыбная продукция составляют почти три четверти стоимости экспорта. Так что рыбная индустрия неотделима от внешней политики страны.

— Но ведь, наверное, — поинтересовалась я, — рыбный промысел не может быть всегда стабильным?

— Год на год не приходится, конечно. Бывали времена, когда сельдь и треска уходили от берегов Исландии, и тогда наступал застой в экономике, падал национальный доход. Приходилось ограничивать зону деятельности иностранных траулеров вокруг острова и в прилегающих к нему водах. На этой почве разгорались всевозможные скандалы между Исландией и ее соседями. Дело доходило до военных конфликтов, но все же зона вокруг острова шириной двести миль была установлена.

— Значит, Исландия без рыбы не Исландия?

— Как вам сказать… Рыбный промысел прямо влияет на национальную экономику. Но у нас есть еще энергоемкие предприятия, работающие на экспорт. Богатством страны являются и огромные запасы горячей воды. Давление пара в недрах земли достигает 20 атмосфер, и этого вполне достаточно, чтобы преобразовать тепловую энергию в электрическую.

Заговорили о вулканах и гейзерах, о которых я наслышалась еще накануне отлета в Рейкьявик.

— Да, вулканов у нас действительно много — где-то около ста сорока. За время существования страны зарегистрировано более 150 извержений. Самое крупное из них было в 1783 году. Тогда Лаки (так называется вулкан) настолько разбушевался, что под его лавой оказались сотни километров территории острова. Погибло более четверти населения острова, животные, пастбища, жилые селения. Семнадцать раз просыпалась Гекла, ее последнее извержение в 1947 году продолжалось 13 месяцев. Извержение Геклы было заснято на цветную пленку, и этот исключительно интересный документальный фильм шел на экранах местных кинотеатров несколько лет подряд. Двадцать шесть действующих вулканов на такой в общем-то небольшой территории, согласитесь, — явление уникальное, нигде в мире не виданное. И гейзеров предостаточно — их почти восемьсот. Самый мощный из них, Дейлдартунгювер, находится приблизительно в ста километрах от Рейкьявика и выбрасывает из недр земли почти 250 литров горячей воды в секунду.

— Получается, вся страна — сплошь вулканы да гейзеры?

— Получается.

…Рейкьявик встретил людной цепочкой магазинов, тянущихся вдоль центральной улицы города под названием Банкастрайти. Торговые точки расположены в двух-и трехэтажных домах, тесно прижатых друг к другу, как правило, под черепичной крышей яркой окраски, с преобладанием красных тонов. Улицы чистые, площади миниатюрные. В самом центре города — небольшое озеро, примыкающее к аэродрому, на котором совершают посадку самолеты местных авиалиний. У озера горожане любят совершать прогулки, подкармливая водоплавающих птиц.

Рядом с современным отелем «Сага», где я остановилась, расположен университет. Кстати, моим гидом в Рейкьявике была профессор этого университета Маргрет Гуйнадоттир. Однажды, после посещения Национального музея, в котором представлены картины исландских художников и образцы древней иконописи, мы прогуливались вдоль берега озера. Зашла речь о музыке, культуре, истории Исландии.

— Вот там, — протянула руку Маргрет Гуйнадоттир в направлении статуи, стоящей на зеленом холме, — воздвигнут памятник первому поселенцу и основателю столицы Исландии норвежцу Ингольфуру Арнарсону, который в 874 году из-за междоусобицы, разгоревшейся в знатных родах Норвегии, вынужден был навсегда покинуть родину. Приблизившись к неизвестным берегам, Арнарсон увидел облака пара, которые исходили из извергавших горячую воду гейзеров. Он посчитал пар дымкой, окутавшей бухту, в которую зашли ладьи пришельцев. Отсюда и образовалось название поселения — Рейкьявик, что означает буквально «бухта в дымке». Следом за норвежцами на незнакомые земли потянулись выходцы из Ирландии, Шотландии, Швеции.

Устроившись на новом месте, переселенцы как бы оказывались отрезанными от остального мира, и эта многовековая изоляция сказалась на исландской народности. Поэтому, например, современный исландский язык отличается от языка соседних стран и очень близок к древнескандинавскому. Языческие обычаи не помешали исландцам принять в десятом веке христианство, а в двенадцатом — основать колонию в Гренландии. В те же годы начался подъем культуры и экономики Исландии. Появились первые поэты — скальды, воспевающие в своих произведениях жизнь и быт выдающихся людей Исландии. Их сказания о легендарных героях глубокой древности и старины стали основой фольклора, народного творчества.

— Долгое время Исландия была под норвежской и датской короной. Сказалось ли это на обычаях исландцев?

— Безусловно. Исландцы как нация образовались из норвежцев, шотландцев, ирландцев и других «околоостровных» народностей. Если говорить об условиях жизни народа, то они значительно ухудшились после введения датской торговой монополии, и в поисках лучшей доли множество семей фермеров и поморов-промысловиков вынуждены были эмигрировать в Северную Америку. В стране началась борьба за национальную независимость, и вы можете увидеть историческое место, где эта независимость была провозглашена.

Я воспользовалась советом и в один из относительно свободных дней отправилась в долину Тинга, что в ста километрах от столицы. В эпоху народовластия сюда в середине лета со всех концов страны съезжались на две недели исландцы, чтобы принимать законы, участвовать в решении тяжб, обмениваться новостями, обсуждать события, слушать саги и стихи.

Долина Тинга расположена на берегу озера, окруженного горами, и прорезана каньонами, где течет прозрачная родниковая вода. Рядом — водопад, черные скалы, а внизу — заросли золотого кустарника на фоне зеленого мха. Очевидно, ни один приезжавший сюда иностранец не мог не взобраться на «Скалу закона» — возвышение из камня, служившее в древности трибуной. Когда стоишь на ней, то взору открывается красивейшая панорама: озеро и река Эзсару, окаймленные целым семейством гор. Долина Тинга — самое дорогое для каждого исландца место. Это символ древней национальной культуры, символ свободы страны. Отсюда «берет свое начало» альтинг — общенародное собрание, сейчас — парламент.

— Альтинг был основан в десятом веке, — рассказала президент страны, госпожа Вигдис Финнбогадоттир, когда я посетила исландский парламент — двухэтажное белое здание с барельефами духов под серо-зеленой крышей, выходящее фасадом на центральную площадь Рейкьяви-Эйстурветлюр. В 1800 году альтинг был распущен и только сорок три года спустя восстановлен. Сейчас парламент состоит из двух палат. Две трети депутатов в нижней палате, одна треть — в верхней. Всего в парламенте 60 депутатов.

Не осталась без внимания во время беседы с президентом и тема деловых связей с нашей страной. Оказалось, Исландия поставляет нам, помимо рыбопродуктов, шерстяные и швейные изделия, обувь и прочие промышленные товары.

Узнав, что я намерена посетить тепличные хозяйства Исландии, президент посоветовала отправиться в Хверагерди, небольшой поселок в сорока километрах от Рейкьявика, известный далеко за пределами острова. Чем дальше продвигался небольшой новенький автобус в глубь страны, тем скучнее становился пейзаж — каменистые взгорья, долины, песчаные и лавовые поля, напоминающие поверхность Луны. Не случайно амерржанские космонавты, перед тем как лететь на Луну, проводили здесь, в центре Исландии, тренировки.

— В Исландии мало пригодных для обработки земель, — рассказывал сопровождавший представитель посольства. — Сельскохозяйственные угодья заняты почти сплошь под луга и пастбища. Восемьсот тысяч овец составляют национальную гордость страны: исландская шерсть пользуется на мировом рынке большим спросом — она крепка, тепла и неприхотлива к капризам погоды. Избыток природной горячей воды способствовал развитию тепличных угодий, круглый год можно потреблять помидоры, огурцы… По сути, Хверагерди и вырос на кипятке.

В оранжерее взору предстала удивительная, поистине тропическая картина: золотились лимоны, в пышной зелени пальм свисали связки спелых бананов. То тут, то там шныряли по деревьям обезьяны. А какое обилие всевозможных цветов! И это среди скал, ледников и вулканов при суровом северном климате, когда дожди и пронзительные ветры властно хозяйничают большую часть года и до Полярного круга рукой подать. Поистине человек всесилен!..

По приглашению местных властей я посетила несколько средних школ в Рейкьявике. Здания просторные, светлые, оборудованы всем необходимым, в том числе мастерскими, в которых учащиеся получают определенные навыки (мальчики — в технике, девочки — в кулинарии и вышивании). Имеются специальные кухни, где юные школьницы сами варят различные блюда, получая соответствующие оценки. Присутствовала я pi на уроках хорового пения — обязательном предмете школы. Свободно, стройно, полнозвучно и интонационно точно хор в моем присутствии спел несколько произведений Моцарта и народных песен. Меня порадовал самый стиль исполнения — живой, увлеченный. Слушала и думала: как умело зажгли в юных хористах подлинный творческий энтузиазм, неравнодушное отношение к содержанию самих произведений.

Большое впечатление на меня произвели исландские народные песни очень давнего происхождения. В исландском фольклоре сохранились почти в неприкосновенности многие черты древней кельтской культуры. Отсюда часто встречающиеся архаичные лады, нечеткие тактовые построения и свободная, нерегулярная метрика. Содержание подавляющего большинства народных песен связано с образами природы, с жизнью моряков и поморов. Многие песни носят печальный характер. Иногда встречаются очень красивые и выразительные мелодии, полные глубокого чувства и настроения.

В Акюрейри, Коупавогюре, Эльгистадире, Лагуаре, Хюсавике, Нейшкайпштадире я не раз убеждалась, насколько бережно хранит исландский народ традиции своей духовной культуры. Молодежь хорошо знает историю своей родины, прекрасно разбирается в ее непреходящих ценностях, чтит память предков. Я слышала в исполнении студентов старинные плясовые и шуточные песни, уходящие корнями в глубины средневекового эпоса. И мне показалось, что молодые люди, собираясь дисциплинированными группами, как на концерты ансамбля «Россия», с которыми я выступала, не только наслаждались народными мелодиями, но и пытались осмыслить, сверить их ритмы со своими, бытующими издревле.

Исландия всегда была родиной поэтов. Об этом свидетельствует обилие памятников не только там, где они жили и творили, но и там, где бывали хоть раз.

В любой семье, несмотря на довольно высокие цены на книги, можно встретить сочинения талантливых поэтов и писателей прошлого и настоящего, многотомное собрание древних саг. Тиражи древнеисландских саг чуть ли не превосходили общее количество населения в стране.

— Классическая исландская литература, — рассказывала М. Гуйнадоттир, — возникла семь веков назад. В основном это родовые саги, а также героические и мифологические песни. Их собрание позволяет Исландии претендовать на выдающееся место в истории мировой литературы и культуры, особенно литературы, потому что нигде в средневековой Европе не было создано таких самобытных и подлинно народных произведений. До сих пор языком Исландии остался язык ее древней литературы, не похожий на любой другой современный язык близлежащих скандинавских стран. Исландская грамматика такая же, как и тысячу лет назад, и язык сохранил свою архаическую метафоричность и конкретность.

Встречаясь с исландцами, я обратила внимание на то, как высоки их культура поведения, воспитанность. Ни в Рейкьявике, ни в других исландских городах и поселках ни разу не встретила ни одного подвыпившего человека, хотя виски и водка продаются повсюду наряду с чрезвычайно популярным здесь безалкогольным пивом.

Где бы ни была, я не видела никаких пропусков и не предъявляла документов, удостоверяющих личность. В коттеджах фермеров нет замков, заходи в любой дом — окажут приют и согреют теплом и гостеприимством.

Ни разу я не услышала ни одной фамилии — даже в официальном обращении исландцы называют друг друга по имени. Поражает огромное трудолюбие этого народа. Почти каждый человек имеет несколько профессий. К труду здесь приучают с детства, все старшеклассники и студенты во время летних каникул работают.

Не заметила я и особого пристрастия исландцев к религии, но суеверных, верящих в привидения людей хватает. Правда, всевозможные рассказы о привидениях бытуют чаще в сельской местности.

С удовольствием отведала одно из блюд исландской национальной кухни — ломтики сыра, изготовленного из кислого молока, и с удивлением узнала о пристрастии жителей этого сурового острова к черному кофе: выпить в день 12–15 чашек кофе горожанину ничего не стоит, это обычная норма.

Расставались мы с исландцами исключительно тепло: дружеским рукопожатиям, казалось, не будет конца. Такой народ не может не оставить следа в памяти.

Писали о Финляндии многие: историки и географы, путешественники и журналисты, туристы и дипломаты… Восхищались страной и ее народом писатели, поэты, и среди них А. Пушкин, Е. Баратынский, А. Куприн… Мне же больше всего по душе пришлись слова М. Горького: «Среди болот, среди озер, на кусках неплодотворной земли, затерянной в камнях… под бесстыдным гнетом русской монархии, цинично убивавшей все стремления к свободному творчеству, финны, молчаливые, упрямые люди, в течение нескольких десятков лет умели создать все, что необходимо для культурного государства, все, чем может гордиться человек, — науки, искусства, промышленность!.. Человек победил. Его Творчество, его труд осуществили почти невозможное. Его мощная воля огранила бедную каменную землю, и в короне, которой украшена наша планета, — Суоми одна из лучших драгоценностей».

Я бывала в Финляндии не раз и не два, а намного больше и во все времена года. Пела там под одобрительный гул и ставшие традиционными аплодисменты многих тысяч жителей Хельсинки, Турку, Тампере, Лахти и еще доброго десятка финских городов и местечек.

Прием, как правило, был теплым и со стороны прессы, и мне не в чем упрекнуть финскую печать — настолько дружелюбны, тактичны были статьи и рецензии о моих гастролях. Мне вообще грех жаловаться на зарубежную прессу. Я не припомню даже какого-нибудь малюсенького штриха или намека с ее стороны на критику в адрес моих певческих способностей. Возможно, такое положение вещей не всегда оправданно: от недостатков нет свободных в мире.

В Финляндии я общалась, как позволяло свободное время, с политическими деятелями и рабочими, актерами и художниками, музыкантами и студентами. Наши беседы были всегда дружелюбны, откровенны и сначала носили познавательный характер. Хорошо помню первую встречу в середине 50-х годов с известным скульптором Вяйне Аалтоненом, поставившим во многих городах Финляндии прекрасные памятники. Он подробно рассказывал мне о временах, когда Финляндия была провинцией Швеции, входила в качестве автономного княжества в состав России. От него я впервые узнала историю возрождения древнего финского эпоса «Калевала», в сказаниях которого оживали картины героического прошлого народа.

— Издание «Калевалы» в 1835 году, — рассказывал Аалтонен, — произвело переворот в представлениях об истоках финской культуры, оказав воздействие на все виды искусства. Период расцвета национального искусства, и в частности художественного творчества, связан с именами А. Эдельфельта, Э. Ярнефельта, П. Халонена. Еще М. Горький высоко оценил произведения талантливых художников, работы которых были представлены на Всероссийской выставке 1896 года в Нижнем Новгороде. Обращение к народным образам получило поддержку всех передовых людей России. Так что взаимодействие русской и финской культур имеет давние традиции.

Известный финский историк Пекка Сухонен поделился впечатлениями об искусстве выдающегося архитектора Алваре Аалто, сумевшего поднять на небывалую высоту современное зодчество страны. Аалто соорудил Дом культуры рабочих в Хельсинки, дворец «Финляндия», в котором проходило Совещание глав государств и правительств по вопросам мира и безопасности в Европе, и ряд других строений и памятников. Спустя несколько лет я встретилась с Алваре Аалто в Национальном музее Хельсинки. Он давал мне необходимые пояснения к экспозиции предметов быта, советовал поближе познакомиться с экспонатами музея изобразительных искусств «Атенеум», который потом меня буквально очаровал богатством картин и скульптур финских и зарубежных мастеров. Видимо, не зря Финляндию еще в XIX веке называли страной живописи.

В творениях зодчих Суоми виден смелые поиск, свободный полет фантазии, неистощимая выдумка. Архитектура отражает именно тот характер нации, который вполне совпадает с традиционными представлениями. Когда смотришь на современные здания, то поражаешься сплаву новаторства и целесообразности. Строения таковы, что при массе всевозможных отделок и орнаментов в них нет никаких излишеств, работать и жить в таких домах удобно. Может быть, поэтому неповторим облик Хельсинки. Запомнились и строгая архитектурная классика центра, и оригинальность строений пригородов, и «звучащие» металлические конструкции памятника Яну Сибелиусу, и белоснежный дворец в центре города с надписью «Финляндия», и памятники сказочнику Сакари Топелиусу, художнику Альберну Эдельфельту, основоположнику финской литературы драматургу Алексису Киви… Запомнилась и статуя русалки, возвышающаяся на площади возле президентского дворца. В ночь на 1 мая (Вальпургиева ночь) здесь собираются тысячи студентов, и самые смелые из них пытаются водрузить на голову русалки… белую студенческую шапочку. Неудачники обычно падают в окружающий скульптуру фонтан под дружный хохот собравшихся.

Познакомили меня и с архитектурой крепости Свеаборг в южной части Хельсинки, места настоящего паломничества туристов. Стоящие там пушки, защищавшие город от англичан и французов еще в годы Крымской войны, выглядят как новые. Крепость знаменита еще и тем, что летом 1906 года в ней произошло одно из крупных восстаний в армии и на помощь восставшим сюда пришел отряд русской гвардии, чтобы сражаться рядом, плечом к плечу с солдатами и матросами Свеаборга.

Неоднократно встречалась я и с Урхо Кекконеном. Беседы наши проходили под знаком искренности и сердечности. Прекрасно помню первую нашу встречу в начале 60-х годов, когда председатель общества «Финляндия — СССР» г-жа Сюльви Кюлликки Кильни вручала мне почетный знак общества, в состав правления которого входил президент страны. До этого такой же знак был вручен Юрию Гагарину.

— Мы пригласили космонавта в нашу страну сразу после его исторического подвига, — говорил Кекконен. — На стадионе в Турку собралось более десяти тысяч человек. Такое количество народа не мог вместить ни один зал города. И футбольное поле пришлось покрывать специальным деревянным настилом. Хотя Гагарин сидел в ложе для почетных гостей, каждый из присутствующих хотел протиснуться поближе к космонавту, обменяться с ним взглядом, поприветствовать его как самого дорогого гостя.

На всех лицах сияли улыбки, отовсюду неслись одобрительные возгласы, и казалось, что восторгам не будет конца. То же творилось и в летнем парке Кеми, городе, связанном узами дружбы с Волгоградом. Юрий Алексеевич оказался превосходным оратором. Его речь, с которой он выступил после концерта финских и советских артистов, отличалась необычайной простотой, а слова были согреты чувством безграничной любви к Родине. Вспомнил он и красоты Вселенной, и замечательные достижения отечественной науки и очень сожалел, что ни разу не пролетел над Финляндией, не полюбовался тысячами ее озер. Его забросали цветами, преподнесли множество подарков, и с каждым, с кем говорил, он был сердечен и приветлив. Редкой души был человек…

Кекконен посоветовал мне посетить универмаг «Стокман» в центре Хельсинки, который славится обилием товаров на любой вкус, съездить в Ярвенпаа, где жил Ян Сибелиус. Я воспользовалась советами президента и, выбрав денек, прошлась по огромному магазину, сделав кое-какие покупки, а затем поехала в Ярвенпаа. Дорога туда очень красива. Машина неслась мимо поросших мхом гранитных скал, через густой сосновый лес. Двухэтажный коттедж, живописно расположенный в лесу, невелик, хотя комнаты довольно просторны. Широкие окна выходят на озеро, окаймленное скалами и холмами. Обстановка, выдержанная в финском национальном стиле, проста и удобна.

— Сибелиус, — рассказывал Д. Кабалевский, впервые встретившийся с маститым композитором еще в 1947 году, — хорошо знал Чайковского, Брамса, Грига, Бузони, встречался с Горьким, внимательно следил за творческими достижениями Глиэра, Прокофьева, Шостаковича… Он очень любил молодых талантливых музыкантов. Я встречался с ним и когда ему уже было почти 90 лет. Запомнились высокий лоб, глубоко сидящие глаза, в которых искрился живой огонек. Он держался прямо, в движениях и походке не было ничего старческого. И всегда жил не прошлым, а настоящим…

Любуясь синеющим в предвечерней дымке лесом, я думала о том, как неразрывно связаны эти образы северной природы с музыкой Сибелиуса, глубоко поэтичной, мелодичной и национальной. Вспомнила я в тот момент и слова художника Алваре Аалто: «Всякое произведение искусства, как и человек, рождается на национальной основе. И если оно чего-нибудь стоит, то становится интернациональным, общечеловеческим. Конечный результат творения искусства всегда шире, чем его происхождение, и в то же время они существуют одно рядом с другим».

…На моей даче в Архангельском хранятся две игровые клюшки с автографами лучших хоккеистов мира 70-х и 80-х годов. В минуты отдыха я любуюсь ими еще и потому, что сделаны они в Финляндии, стране, с которой у меня связаны самые лучшие воспоминания.

Страна утренней свежести

Так издавна называют свою родину корейцы. За пять визитов в Северную Корею — и все весной — мне не удалось почувствовать эту утреннюю свежесть, что бывает в этих краях перед изнурительным дневным летним зноем. Аборигены утверждали, что именно в жаркие дни утренняя прохлада всегда дышит необыкновенной свежестью.

Отправляясь в Пхеньян на крупнейший международный фестиваль музыки и танца «Апрельская весна», учрежденный в 1982 году, не думала не гадала, что наш Государственный академический русский народный ансамбль «Россия», с которым я выступала, четыре раза кряду станет первым среди десятков известных зарубежных коллективов из Европы, Азии, Северной Америки. Овациям многотысячной аудитории, казалось, не будет конца. Публика стоя приветствовала нас, приходилось на бис увеличивать и без того насыщенную программу. Четыре кубка, отделанные серебром с позолотой, творение рук местных ювелиров, хранят память о победах, ставших теперь достоянием истории.

Находясь в Пхеньяне, я не изменила своему правилу — осмотреть достопримечательности, сокровища культуры. О древней истории Кореи рассказывают многочисленные памятники архитектуры на горе Моранбон в центре Пхеньяна. Запомнились красота Алмазных гор Кумгансан, водопада Куренян, озера Санильпо, Долины тысячи видов и прекрасные ландшафты, открывающиеся взору с вершины горы Манмульсан…

Три раза я встречалась с Ким Ир Сеном в его резиденции в Пхеньяне. Корейский лидер поразил эрудицией, превосходной, несмотря на преклонный возраст, памятью, глубокими познаниями в истории и культуре разных народов. Как мне показалось, он в большей степени мыслил образами и понятиями, заимствованными у нашей идеологии еще со сталинских времен, и, видимо, сведения и знания, почерпнутые и приобретенные им во время пребывания в Советском Союзе, навсегда закрепились в его сознании и наложили отпечаток на формирование мировоззрения.

При первой встрече с главой государства Северная Корея, точнее, в первые минуты ее я чувствовала себя несколько настороженно, но, глядя на его улыбающееся лицо, скованность быстро улетучилась. Не касаясь политики, в которой, признаться, не ахти как разбираюсь, я начала разговор об искусстве. Я знала, что корейский вождь увлекался поэзией, литературой, музыкой, обладал абсолютным музыкальным слухом, как, впрочем, и подавляющее болынршство корейцев. Он писал пьесы, по его одноименным произведениям были поставлены оперы «Море крови» и «Цветочница», пользующиеся в Корее широкой популярностью.

— Цель искусства, — говорил Ким Ир Сен, слегка прищурившись и все с той же широкой улыбкой на лице, — если говорить о драматическом или музыкальном театре, это привести сценическим путем широкую публику в состояние такого волнения, при котором человеческая душа будет более сильной, чуткой, более совершенной. Нужно, чтобы каждый зритель чувствовал, как сам театр глубоко взволнован и искренен, что театр его, зрителя, не развлекает, а воспитывает в самом лучше смысле слова. Подлинное воспитание или самовоспитание должно доставлять ни с чем не сравнимое наслаждение, которое концентрирует наши силы и организует их. Если спектакль, или песня, или оркестр действительно осветит и согреет умы и сердца сотен тысяч, тогда можно считать это настоящим искусством, творчеством. Что значит хороший оркестр? Тот, который играет западную классику, или тот, что имеет склонность лишь к национальной музыке? Хороший тот, что не играет плохой музыки; сквозь который партитура не просвечивает, а в звучаниях которого она находит свое подлинное характерное бытие.

Помолчав немного и пригубив глоток-другой ароматного, душистого чая, Ким Ир Сен продолжал:

— В музыке нет ничего материального. Это чистая форма, возвышающая и облагораживающая все, что поддается ее выражению. Она оживляет в нас сознание наших душевных способностей, звуки ее окрыляют нас, зовут к благородным усилиям и поступкам. Мы многому научились у вас, попали под влияние вашего искусства. Здесь выступали артисты балета Большого театра, Ансамбль песни и пляски имени Александрова, ансамбль «Березка», Уральский и Омский народные хоры. В репертуаре театров обязательно есть русская музыка — «Иван Сусанин», «Евгений Онегин», «Лебединое озеро», другие оперы и балеты; на концертах можно услышать Шестую симфонию Чайковского, произведения Прокофьева, Хачатуряна, Шостаковича…

— Я слышала, что все корейские композиторы пишут песни. Национально-песенны в основе и корейские оперы. Оркестровые сочинения тоже основаны на народно-песенных интонациях, многие из них являются обработками песен. Почему?

— Корейские композиторы считают, что таким путем легче всего привлечь большую аудиторию к большому искусству. Конечно, они пишут не только музыку для песен, они пишут любые сочинения, способствующие музыкальному воспитанию и образованию, и государство им в этом помогает. Щедро помогает, — добавил он после паузы.

Незаметно разговор перешел в русло моих впечатлений о Пхеньяне, его жителях, культурной жизни столицы. Я довольно подробно рассказала Ким Ир Сену о том, что успела увидеть и посетить.

Что меня особенно поразило в Корее? Прежде всего — уровень музыкального воспитания, которое начинается с раннего детства. С четырех лет приобщают к искусству воспитанников детских садов, уже первоклассники осваивают национальный или европейский инструмент. При консерваториях в каждой провинции есть техникумы и музыкальные школы, где занимаются особо одаренные дети. В консерватории три факультета: оркестровый, вокальный и теоретико-композиторский, на котором готовят и дирижеров. Во всех провинциальных отделениях Союза музыкантов есть секции массового музыкального воспитания, организованы курсы для любителей, способствующие пропаганде их музыки в средствах массовой информации.

Исполнительская культура не уступит любым европейским образцам. Я слышала многих корейских вокалистов с превосходными голосами и высочайшим профессиональным уровнем певческой школы. Артисты великолепно владеют выразительной интонацией, отлично фразируют, пластично движутся. Стройно, чисто, слаженно звучали оркестры и хоровые коллективы, руководимые одаренными дирижерами. Восхитили и народные танцы, удивительно разнообразные по образности, богатству движений. Вообще музыкальная и театральная жизнь Кореи чрезвычайно интенсивна. Только в Пхеньяне работают десять музыкальных театров (есть они и в столицах всех провинций), в которых звучит как оперная, так и симфоническая музыка, выступают эстрадные и фольклорные коллективы. Вместительные залы этих театров всегда заполнены публикой до отказа. В театре «Мансудэ» (здание с фонтанами, изысканным оформлением интерьеров, световыми и цветовыми эффектами) я услышала разнообразные обработки народных песен для хоров и вокальных ансамблей, увидела заслуживающие самых высоких похвал эстрадные и хореографические номера.

Ошеломили концертные залы вместимостью до шести тысяч человек. Сценам может позавидовать любая концертная площадка мира. Их объемы и особенно глубина таковы, что хору в 300–400 человек встать не составляет труда. Залы оснащены самой современной звукосветотехникой, интерьер изумителен по красоте. Сто двадцать человек оркестра могут исчезнуть в одну минуту: стоит только нажать кнопку в системе управления — и тут же при необходимости его место займет другой оркестр.

Пхеньян произвел превосходное впечатление — безупречная чистота дорог, улиц, газонов, обилие живых цветов, богатство архитектуры. Прекрасны Исторический музей, Народный дворец учебы с его огромными научно-художественными фондами, современным оснащением, отличной организацией учебных процессов.

Люди ходят быстро, почти бегут. Я не видела обрюзгших, тучных мужчин, все стройны, подтянуты. На улицах нет хулиганства, никто не плюет на тротуар, о сборищах наркоманов, какие я видела в Лондоне, здесь не может быть и речи. Старших почитают, как ни в одной стране мира. Народ приветлив и радушен. Когда я бродила по городу, корейцы и кореянки разных возрастов, узнававшие меня чуть ли не на каждом шагу и видевшие во мне едва ли не родню, отвешивали поклоны, говоря при этом: «Здрасте, мадам Зыкина!» или «Спасиба вам, Люда Зыкина!» (в Пхеньяне я лишний раз убедилась в том, что самый радушный, сердечный и теплый прием, начисто лишенный каких бы то ни было светских условностей, всегда можно найти среди людей скромного достатка — рабочих, служащих, трудовой интеллигенции).

Когда мы улетали домой, в аэропорту нас провожали как самых дорогих сердцу гостей. Зрелище было незабываемое, и я с удовольствием, если будет возможность, вернусь в Пхеньян снова.

…Заканчивая эти беглые заметки, по которым вряд ли можно составить представление обо всех сторонах жизни корейцев, я задаюсь вопросом: сумеет ли Северная Корея достойно встретить вызов третьего тысячелетия, сохранив свое лицо, душу, складывавшуюся веками шкалу нравственных ценностей, характер и психологию нации? Ответ на этот непростой вопрос даст только время.

 

Глава VI

Лиц не общих выраженье

Сегодняшнее бескультурье, цинизм и наглость дилетантов от музыки, танцующих с татуированными задами на могилах классиков, приводят меня в состояние, близкое к шоковому. Испытываю боль и всякий раз, когда слышу откровения иных средств массовой информации, что в бывшем Советском Союзе культурой и не пахло, что она была в загоне и, дескать, как считают некоторые борзописцы, свобода творчества душилась на корню и потому ничего путного, начиная с октябрьского переворота в 1917 году, в национальном искусстве не было и не могло быть создано. Находятся журналисты (разве это журналисты?!), которые перед миллионами телезрителей утверждают, интервьюируя убеленного сединой человека с мировым именем, что он, этот гигант искусства, создавший бесценные шедевры, России не нужен! И люди, не сведущие в истине не по своей вине — часто по молодости или из-за простого незнания, — верят абсурдным измышлениям, беспардонной лжи и фарисейству. Художника надо судить по законам, им самим над собой признанным, считал Пушкин, а не по мнению человека, считавшего себя эрудитом и якобы патриотом в этой стране! Но ведь для подавляющего большинства людей среднего и старшего возраста не секрет, что культура, наше искусство, особенно в 60–70-е годы, имели характер мировой значимости. И в моей стране все крупные художники творили так, как сами считали нужным, хотя устремления некоторых из них не находили отклика в партийном руководстве.

И тот неоспоримый факт, что русское национальное искусство оказало влияние на нравственные основы, духовное развитие и обогащение большинства стран мира, у меня не вызывает сомнений: история тому свидетель, да и моя полувековая жизнь в искусстве кое-что значит для определения всечеловеческих духовных ориентиров. Правда, в разные годы были попытки иных политиков приуменьшить, а то и вовсе очернить заслуги русской самобытной культуры в мировом сообществе. Еще экс-президент США Джордж Буш, будучи вице-президентом, выступая осенью 1983 года на пресс-конференции в Вене после своего визита в ряд европейских стран, вещал, что Россия «не связана с европейской культурой», она «не принимала никакого участия в трех великих событиях европейской истории», которые пережили все европейские страны: Возрождении, Реформации, Просвещении. По Бушу, в культурном отношении Россия — византийская, азиатская страна. А вот Соединенные Штаты Америки хотя и не имели такой же культурной истории, но унаследовали духовные ценности, традиции европейской культуры — стремление к свободе, уважение прав личности, свободного предпринимательства, неприкосновенность частной собственности. Поэтому, считал Буш, у Америки есть все основания участвовать в решении европейских проблем, а у России подобных оснований нет.

Такой взгляд на природу культуры сам по себе вульгарен, потому что Россия и Европа во все времена находили точки соприкосновения не только в культуре — это общеизвестная истина; и древнерусское государство было неизмеримо ближе к Европе, нежели к Азии. За столетия до открытия Колумбом Америки Новгородско-Киевская Русь составляла единое целое с Европой, а не отъединенную ее часть. И культурные процессы протекали в сходных условиях, причем Русь во многом опережала своих близких и дальних соседей. После принятия христианства в 988 году культура Древней Руси в короткий срок достигла подлинного расцвета. Белокаменные храмы с великолепными фресками и иконами, распространение книжности и грамотности, устная и письменная поэзия были признаками того процесса, который двумя столетиями позже начался в Италии и стал известен под именем раннего Ренессанса. И еще можно поспорить о том, в каком соотношении находится уровень искусств любого государства Европы, скажем Франции, избранной, по укоренившемуся стереотипу, страной высокой культуры, с духовными, нравственными достижениями России. Кстати, в том же, 1983 году французский еженедельник «Пуэн» опубликовал результаты опроса, имевшего целью определить уровень общей культуры французов. Результаты его оказались плачевными: половина опрошенных понятия не имела, кто автор «Красного и черного», кто такой Роден, каково население Франции… Некоторые ответы не могли не вызвать улыбки. Оказывается, Наполеон потерпел решающее поражение при «Ватерполо» (?!), «Марсельезу» сочинил генерал де Голль, «Лунную сонату» — Джон Леннон, социализм в России установился в… 1300 году. Подобных примеров можно привести сколько угодно. Да и в США дело обстояло не лучшим образом. В 1985 году Штаты по уровню грамотности были на сорок шестом месте, о чем свидетельствовал видный американский писатель Гор Видал, автор политических романов и статей об истории и современности США.

Конечно же, Буш оказался не прав. Возможно, он, противопоставляя культуру общечеловеческую культуре национальной, надеялся добиться каких-то определенных политических целей, хотя всем, кто причастен к художественному творчеству, ясно, что человечество неудержимо идет по пути взаимообогащения культур разных народов. На родине Буша давно убедились в этом. Более того, приобретенным в уходящем веке духовным богатством Америка обязана в первую очередь России. Разве не наши артисты заложили в США основу исполнительского искусства? Чего стоит один Сергей Александрович Кусевицкий, создавший полвека назад Бостонский симфонический оркестр. За океаном до сих пор преклоняются перед его великим именем. Духовные сокровища американцев пополнили и те замечательные люди, которым посвящена настоящая глава, и еще кроме них можно назвать десятки российских артистов, взбудораживших общественную жизнь и общественную мысль Америки совершеннейшими образцами высокого искусства. Тот же Ростропович за 17 лет работы с Национальным симфоническим оркестром США оставил в Штатах целое музыкальное наследство, и все ныне здравствующие президенты США, включая правящего Клинтона, признали этот факт. Да что говорить, если более 70 процентов крупнейших музыкантов XX века — выходцы из России. И Америка, и Европа должны быть бесконечно благодарны России за ее культурный пласт, хотя частично и осевший за пределами Родины.

Справедливости ради надо заметить, что не один Буш оказался среди государственных лидеров, принимающих свой личный вкус за объективный критерий при оценке художественных и интеллектуальных ценностей. Вспомним Хрущева, назвавшего «педерастами» целую когорту мастеров абстрактной живописи на выставке их работ в Манеже в самом центре Москвы. Как говорится, Бог им судья, политикам, оторванным от реальности.

Я никогда не была апологетом режима или сторонницей идеологизированных постулатов на ниве культуры. Скрыть то, что действительно существовало и существует в природе, невозможно, хотя политики умудряются делать наоборот. Таким же образом они манипулируют и культурой, закрывая глаза на естественное стремление настоящего художника к совершенству и ответственности перед людьми. Конечно, идеи номенклатурного социализма довлели над умами моих современников, но только зависимых. Независимые же утверждали искусство сами, невзирая ни на что, ни на какие приказы, указания, директивы и «мнения» сверху. О них и пойдет речь. Разумеется, не о всех, а лишь о тех, кого я лично знала или чье искусство и творчество оказались мне близкими по духу и мировоззрению. Этим незаурядным личностям — в разной мере — всегда было близко понимание постоянных, длительно действующих культурных потребностей людей разных континентов с разным историческим и социальным опытом. Они в большинстве своем не хотели быть орудием или инструментом существовавшей системы, хотя последняя пыталась сделать из них глашатаев pi проводников своего курса. Они больше всего ценили подлинную свободу и независимость в художественных поисках, чтобы нести духовное благо тем, кто хотел его иметь, а таких в каждой стране оказывались миллионы. Большинство из них, освобожденных от господствующего мировоззрения, стали непререкаемыми в мире авторитетами, личностями, от которых сама эпоха получила нужные ей идеи.

Пропагандистские идеалы тех, кто формировал общественное мнение и оказывал решающее влияние на события общественной жизни, не имели власти над этими людьми. Даже Сталин, диктовавший волю художникам, никак не мог повлиять на артистические привязанности Игоря Моисеева, творившего вне «установок» правящей партии. Собственное жизнеутверждающее мировоззрение хореографа, в котором жажда деятельности во имя жизни и человека получила свое оправдание и объяснение, ориентиры и закалку, оказалось, как показало время, углубленным и облагороженным, обретя способность выдвинуть и осуществить внушенные духом подлинной гуманности идеалы красоты, с ликованием встреченные всюду. Через народный танец Моисеев, не подчиняя разум политике и ее веяниям от смены умирающих вождей, обосновал оптимизм и этику так прочно и надежно, что альтернативы нигде в мире в этой сфере искусства ему не нашлось.

Смыслом любой полноценной духовной жизни является непоколебимая вера в истину и открытое исповедание ее. Этим постулатом руководствовались великие художники. Ему следовал Мстислав Ростропович, и мы знаем, что из этого получилось и чего стоило музыканту. А сколько невзгод перенесла Плисецкая только из-за одного-единственного желания — творить, согласуя свою деятельность со смыслом своей жизни и жизни других людей, которых оказалось не так уж и мало на всех континентах.

Независимостью от политических веяний отличался и Огнивцев, с которым я часто встречалась на крупнейших концертных сценах страны и за рубежом.

Беглецам из Советского Союза — Нуриеву, Барышникову, другим артистам — «приклеивали» в свое время звания предателей, изменников родины только за то, что им хотелось расширить границы творчества, обрести свободу в нем и достоинство. (Помню, в Америке журналисты наперебой расспрашивали меня об «инакомыслящих» — Сахарове, Пастернаке, Тарковском… Что им было отвечать? Что мы не умеем беречь таланты? Что не прислушиваемся к голосу ученых и художников, смело исповедующих собственное видение мира? Что на моей родине есть еще, к сожалению, дураки, которые в силу скудоумия не понимают требований общественной пользы и элементарной нравственности, морали?)

«Почему добрая половина главы о звездах балета?» — резонно спросит читатель. Что тут сказать?.. Так сложились мои артистические привязанности. К тому же имена ведущих балерин и танцовщиков всегда были на виду и не сходили с уст даже людей, не имеющих никакого отношения к балетному театру. И дело не в моде или популярности русской хореографии. Просто мои художественные устремления, поиски сплошь и рядом шли параллельным курсом с творческими удачами лучших представителей национального балета.

Первый восторг от выступления Ансамбля народного танца под руководством Игоря Моисеева я испытала более сорока лет назад и с тех пор заинтересованно слежу за деятельностью коллектива, его солистов, самого Игоря Александровича. Три десятилетия исполнилось моей дружбе с Майей Плисецкой и ее мужем Родионом Щедриным. Общение с этой замечательной супружеской парой доставляет истинную радость, непередаваемое ощущение новизны художественных открытий, на которые они оба горазды. В напряженной гастрольно-концертной жизни я находила час-другой спрессованного до предела времени, чтобы побывать на спектакле с участием Екатерины Максимовой и Владимира Васильева, почитать, что пишут о любимцах балетной публики столичные газеты и журналы, зарубежная пресса. В поле моего зрения оказался и талант Михаила Барышникова, сверкнувший на балетном небосклоне родины и умчавшийся на Запад, чтобы лишний раз подтвердить репутацию русского человека, способного и вдали от Отечества творить чудеса.

Разумеется, далеко не все выдающиеся артисты, выходцы из бывшего Советского Союза, чей вклад в мировую сокровищницу культуры громаден и порой неоценим, уложились в рамки моего повествования. К примеру, Святослав Рихтер или Давид Ойстрах. Я боюсь показаться неискренней или малоискушенной в сложном творчестве таких гигантов музыки, их подчас необыкновенной, неоднозначной жизни в искусстве. Впрочем, с Давидом Федоровичем Ойстрахом и я часто выступала на концертах на родине, за границей, и память сердца хранит пережитое. И все же останавливаю свой выбор лишь на нескольких личностях из огромного соцветия блестящих имен уходящего века.

Хотя о всех персонажах главы написано столько, что из обилия публикаций — статей, очерков, интервью, книг — можно было бы составить уникальный многотомник, предлагаемые читателям воспоминания дополнят портреты моих современников, людей необычайной судьбы, мужества и веры в истинное предназначение человека на земле.

Александр Огнивцев

С красивейшим басом мирового уровня, певцом Большого театра Александром Павловичем Огнивцевым я познакомилась вовсе не на концерте в Большом зале консерватории, как написал однажды чересчур ретивый журналист, а на рыбалке, которой увлекалась в молодости. В ней я видела отдушину от бесконечной гастрольной жизни на колесах. Я удила на Истре, на Угре, на Оке под Тарусой… Обожала и подледный лов. И пусть не так уж богат был иногда мой улов, зато после дня, проведенного на снежной целине, чувствовала себя отдохнувшей, бодрой, легко дышалось, да и пелось всласть.

В один из погожих летних дней занесло нас с мужем порыбачить в тихой заводи Пестовского водохранилища, что в Подмосковье. Забралась с удочками на борт старого, списанного на покой парохода под названием «Бухара», служившего одно время филиалом санатория «Тишково» на воде. Раскладываю снасть. Невдалеке сидит на ящике из-под говяжьей тушенки маленький худенький старикашка в тюбетейке, как потом оказалось, бывший литейщик Автозавода имени Лихачева. Рядом с ним, закинув удочку, стоит светловолосый гигант в красной шелковой рубахе, точь-в-точь Огнивцев. Присмотрелась. Неужели это он? Он! Точно он!

— Подсекай! — вдруг взвизгивает старичок, бросаясь к певцу. — Не видишь, что ли, что клюет!

Пока артист пытался вытащить здоровенного леща, жирного, как поросенок, старичок метался по палубе, выкрикивая советы и поднимая к небу худые темные руки. Наконец рыба на палубе. С минуту оба блаженно созерцают добычу, затем, насадив наживки, закидывают снова удилища за борт.

— Слушай, — хитренько прищурившись, начинает старичок, — а я тебя узнал. Ты — Огнивцев, в Большом театре поешь. Я тебя в опере «Борис Годунов» слушал. Силен ты, братец, Борис. Моща-а… бояре, купцы, мелкота разная куснуть тебя норовят, а ты как медведище матерый. «Повремените, дескать, я царь еще!» А как ты умирал в последнем акте! Жуть! Я после этого, елы-палы, всю ночь не спал. Так вот и слышу: «О, злая смерть, как мучишь ты жестоко!» А помнишь эту оперу, как ее? Про короля Филиппа… Ты вот тоже его пел. Женился старый на молоденькой, а она с сыном спуталась. Обидно старику. Сидит он один и поет: не любила, дескать, она меня.

И старичок довольно правильно пропел дребезжащим тенорком знаменитую арию короля Филиппа из оперы Верди «Дон Карлос»: «Не был я ею любим, о, нет, нет, никогда».

— Я и сам сызмальства пою, — входит в раж старичок, полностью отключившись от рыбной ловли. — Какая жизнь без песни, скукота, да и только! Давай-ка, братец, споем, а?

— Люда, — обращается артист ко мне, — как ты думаешь?

От неожиданности сразу не могу вымолвить и слова.

— Не зна-а-ю, — почти нараспев выдавливаю наконец из себя.

— Не привык я так, — конфузился Огнивцев, — да и врачи не велят петь на воде, влажность-то какая!

— А ты их не слушай, мало ли чего наговорят, — убеждает старик, — давай, подхватывай!

«Ничто в полюшке не колышется», — запел он козлиным, скачущим голосом. «Только грустный напев где-то слышится», — подхватил певец своим могучим басом. Песня ширилась и разливалась по просторам залива. Смолкли голоса отдыхающих, разбивших на берегу палатки, остановили стремительный бег моторные лодки, не стало слышно скрипа уключин рыбацких деревяшек. Залив «слушал» концерт.

Спустя годы мы как-то вспомнили об этом «концерте».

— Не мог сдержаться — красотища-то какая была вокруг, — сказал певец, — грех не спеть.

Международное признание, как я узнала от Плисецкой, пришло к артисту еще в 1951 году в Берлине, где проходил III Всемирный фестиваль молодежи, на который съехались юноши и девушки из 105 стран мира. Большой театр представляли двое: от балета Майя Плисецкая, от оперы — Александр Огнивцев. Первая премия и золотая медаль лауреата фестиваля лишний раз подчеркнули незаурядность личности молодого певца. Именно в те годы выдающиеся деятели культуры страны — Шостакович, Прокофьев, Голованов, Мелик-Пашаев и другие — увидели в его лице наследника и продолжателя шаляпинских традиций русской оперной сцены — так много в нем оказалось заложено великим певцом.

И в самом деле, у Шаляпина он учился насыщать глубоким психологическим содержанием не только целые музыкальные фразы и слова, но и каждый отдельный слог, постигать богатство нюансировки и тембровой окраски.

— Учиться у Шаляпина осмысленно — вот в чем суть, — заметил как-то артист при встрече. — Можно копировать технику, исполнительские приемы, но невозможно копировать чужую душу. Каждый певец должен иметь свое собственное понимание создаваемого образа, найти свою тему в композиторском замысле, а не брать чужое за эталон, будь оно действительно образцом для подражания. Бывают, конечно, исключения. Разве мог я, например, не пойти за Шаляпиным в «Псковитянке» в роли Грозного? Не мог. Потому что обходить принципиальные открытия, сделанные Федором Ивановичем, в этой партии было бы кощунством. Меня обвинили в копировании мизансцен и грима. Да, я оставил грим, близкий к шаляпинскому портрету Ивана Грозного. И сделал это сознательно: не хотелось нарушать сложившегося у многих именно такого представления о внешности первого русского царя.

Я не раз слышала, что Огнивцев во всем старался быть похожим на Шаляпина. Не знаю, насколько подобные суждения справедливы и точны, но внешнее сходство обоих певцов поразительно. Богатырская стать и открытое лицо — огромные светлые глаза, русый чуб, короткий, чуть вздернутый нос, глубокий «желобок» над верхней губой — все повторяло известнейший портрет. И пел он, держался на сцене так, как запечатлели Федора Ивановича снимки, рисунки, кинокадры. Удивительно!

«Слушай, Мила, ты хорошо знаешь Огнивцева. Правда ли, что он сын Шаляпина?» — допытывались мои любознательные подруги. Что я могла им ответить? Может, и действительно сын. Огнивцев родился в 20-м, Шаляпин уехал из страны в 22-м.

Хорошо помню, как в Париже, Милане, Вене, Стокгольме любители оперы скандировали: «Браво, дитя Шаляпина! Браво!» Надо еще признать и другое: семья великого артиста любила Огнивцева так, как свойственно лишь близким людям. Жена Федора Ивановича Иола Игнатьевна Торнаги, в прошлом прима-балерина миланского «Ла Скала», сын Борис, дочь Ирина относились к нему чрезвычайно тепло. Огнивцев дорожил этой дружбой, очень бережно относился к подаркам семьи Шаляпина — памяти о великом певце.

Как же начинался и складывался жизненный путь Александра Огнивцева? Долгое время я мало что знала об этом. Но вот однажды, после концерта в Колонном зале Дома союзов, в котором мы оба принимали участие, возвращаясь домой, — а жили мы в одном доме, — я услышала то, о чем давно хотела узнать.

— Я плохо помню подробности своего детства, — тихо, не торопясь, рассказывал певец. — С малых лет обожал ковыряться в моторах и после семилетки решил стать механиком или радистом. Был безмерно рад, поступив учиться в техникум связи. В 43-м году, когда я, находясь в воинской части, восстанавливал связь в Донбассе, друзья уговорили выступить на вечере художественной самодеятельности. К тому времени я знал много песен и романсов из репертуара Ивана Козловского. Но петь их не решался.

Выучил вместе с любителем-пианистом песенку Паганеля из фильма «Дети капитана Гранта» и вышел на сцену. Очутившись же перед публикой, настолько растерялся, что забыл слова, мелодию. Пианист проиграл еще раз вступление, повторил аккорд, но тщетно: из моего рта вырвались какие-то непонятные, нечленораздельные звуки. Послышался смех, аплодисменты… Подошел конферансье, взял за руку и увел за кулисы. В тот вечер я поклялся никогда не петь на людях, но не сдержался, пошел-таки на прослушивание в Кишиневскую консерваторию, когда меня перевели на работу в Молдавию. С патефонной пластинки выучил армию Руслана из оперы «Руслан и Людмила» Глинки и исполнил ее перед комиссией. Кто бы мог подумать, что я пел когда-то тенором? «Вам, молодой человек, нужно петь только басом», — сказал седовласый председатель приемной комиссии и поздравил меня с зачислением в консерваторию.

Главный дирижер Большого театра Николай Семенович Голованов ежегодно делал «набеги» на ведущие консерватории страны в поисках молодых дарований. Приехал в Кишинев, посмотрел, послушал и сказал: «Будешь доучиваться в Москве». И укатил в первопрестольную. Вскоре я начал учебу в Московской консерватории, проходя за год два курса, а когда ее закончил, Голованов пригласил меня в Большой театр при единогласной поддержке всех членов художественного совета. Через несколько дней после зачисления в труппу он пришел на репетицию. «Собираешься петь «Хованщину»?» — спрашивает. «Спою», — отвечаю. А он: «Ну и нахал! Нет, вы только полюбуйтесь на этого мальчишку! Уже на «Хованщину» замахнулся!» И все-таки через полгода я спел партию Досифея в опере Мусоргского, за что и получил Государственную премию.

Помню, стоял за кулисами ни жив ни мертв. Не знал, куда девать посох, ноги словно налились свинцом. Но вдруг услышал из-за кулис ласковый голос Неждановой: «Пора, Шура!» Как только вышел на сцену, страх исчез — увидел ободряющий кивок Голованова, стоящего за дирижерским пультом, его спокойное лицо.

Вот был человек! Как он широко и проницательно смотрел на достижения русского искусства, болел за него, как может болеть только подлинный новатор и патриот. Он учил быть требовательным к себе, не останавливаться ни перед какими трудностями, не заниматься самобичеванием и не искать оправданий в так называемых «объективных причинах». Будь он только строг, гневлив, не боялись бы так оплошать перед ним. Но ему верили. Его уважали как высочайшего профессионала. А такую репутацию заслуживает только тот, кто в первую очередь требователен к себе и себе никогда даже маленького огреха не прощает.

Не уступал Голованову и главный режиссер театра Леонид Васильевич Баратов. Какой актер не знает, что за счастье получить от режиссера ясные и четкие задания? Именно Баратов умел донести их до исполнителей — он никогда не «плавал» в художественных решениях, одинаково хорошо представлял себе спектакль как в целом, так и в малейших деталях.

А Мария Петровна Максакова, ближайший партнер на первых порах моей работы в Большом театре? Что она пела сильнее, что слабее, трудно сказать. Все казалось совершенным. Она была щедра, даже расточительна в желании отдать труд и время всему, что казалось ей незаурядным, талантливым.

— Мои воспитатели… Ты знаешь, — продолжал он доверительно, — вспоминая их, я готов хоть сейчас, сию минуту, превратиться в начинающего ученика и заново пройти весь нелегкий путь человеческого и творческого становления — только бы они были со мной… Человек я вовсе не сентиментальный. Мое восхищение выдающимися деятелями музыкальной культуры рождает во мне не слабость, а волю к жизни, ощущение молодости, которое — я в этом глубоко убежден — не должно покидать художника до последнего часа.

Мне было приятно слышать, с какой благодарностью и с каким сыновьим теплом Огнивцев вспоминал своих учителей. Он придавал огромное значение роли русской культуры в духовном развитии человечества. Всякий раз при встречах не уставал внушать, что лишь более глубокое освоение опыта предшественников, постижение их «секретов» раскрытия духовной глубины человека может привести к желаемому результату. Думаю, Александр Павлович так много сумел воспринять от старшего поколения певцов Большого театра именно потому, что сам обладал душевной широтой, воодушевлялся чужим успехом, а не пытался, как это подчас бывает, в самоутешение подвергать сомнению чью-либо славу.

Думая об Огнивцеве, я всякий раз вспоминаю слова нашего замечательного пианиста Генриха Нейгауза об отечественной культуре: «Есть направление — и оно родилось в глубочайших пластах русской души и русского народа — направление, ищущее правды в исполнительском искусстве… Под этой правдой следует подразумевать многое: тут и логика — прежде всего, тут и единство воли, гармония, согласованность, подчинение деталей целому, тут и простота и сила, ясность мысли и глубина чувств, и — будем откровенны — настоящая любовь и настоящая страсть».

Мне почему-то кажется, что эти размышления возникли под впечатлением искусства Огнивцева. Все, о чем написал Нейгауз, было присуще певцу в полной мере. И, кроме того, его отличала огромная работоспособность.

Певец утверждал, что долг и честь человека искусства в том и состоят, чтобы выкладываться до конца, до предела.

И он выкладывался. Очень не любил, когда этого не делали другие. Его всегда волновала, а часто выбивала из колеи, например, внезапная замена дирижера в спектакле — он не мог тотчас перестроить себя на другой лад, ломать и переделывать на ходу приготовленное заранее.

— Есть дирижеры, — объяснял он, — которые, как подлинные друзья певцов и соратники, весь спектакль живут с тобой, с развитием образа, дышат одним дыханием. Такой дирижер словно ведет певца по чудесному ковру оркестрового звучания, как добрый гений, оберегая его на шествии к вершине. С таким дирижером голос парит в зрительном зале, как птица в поднебесье. Но бывает, за пульт встанет дирижер, рассматривающий голос певца как один из инструментов оркестра: вот вступила флейта, вот валторна, теперь должен солист, за ним — барабан. Если все вступили вовремя — порядок! Для меня это уже не творчество.

Важно для Огнивцева было все, и прежде всего — его партнеры.

— Вот я — Борис Годунов, — размышлял он однажды, — а вот мой любимый Шуйский, царевич Федор… Спектакль получается удачным, и я себя чувствую хорошо, потому что партнеры, все — от дирижера до суфлера, до моих дорогих товарищей по спектаклю — солистов, артистов хора и мимического ансамбля, — все живут одной жизнью, в стиле и жанре, атмосфере эпохи Годунова или Грозного. И стоит только, скажем, кому-то из солистов дать неверную интонацию, отойти от правды образа, не выполнить предложенную режиссером мизансцену, как вечер уже испорчен, работа коллектива теряет качество. В таком случае я сам себе и своим коллегам ставлю низкий балл, и на душе у меня долго скребут кошки.

Но все-таки главным человеком для него в спектакле оставался дирижер. Ему посчастливилось выступать с такими первоклассными дирижерами, как Голованов, Небольсин, Мелик-Пашаев, Хайкин.

— До сих пор не могу понять, — рассказывал мне артист о Борисе Эммануиловиче Хайкине, большом друге, соратнике и ученике Голованова, — как ему удавалось точно попадать в момент, когда я брал дыхание, стоя к нему спиной. Так было в «Борисе Годунове». Ты же знаешь, паузу невозможно рассчитать по секундам — один раз она получается длиннее, в другой раз — короче. Но Хайкин всегда вступал вместе со мной! Не подхватывал, а именно вступал одновременно. Это было особое чутье, поразительное, уникальное, по-видимому, природное, потому что научить такому нельзя. Однажды в «Хованщине» мы пропустили несколько тактов арии. Но каким-то непостижимым образом все сошлось. Оркестр ухитрился перейти на другую цифру! За кулисами Хайкин спросил меня: «Ты не знаешь, куда делась ария?» «Не знаю, — отвечал я. — А как сошлось?» Он засмеялся: «Тоже не знаю!»

Не хочу сказать, что после Голованова и Хайкина, Небольсина и Мелик-Пашаева я не встречал тонких мастеров дирижерского искусства. Однако даже у талантливых дирижеров нет того, головановского, например, умения объединять солистов, хор, оркестр, миманс, нет такого всеобъемлющего знания театра, его психологии, такого содружества с режиссурой. Мы все не то чтобы утратили культуру, но как-то адаптировались, успокоились, работаем глаже, упрощеннее, не ценим трудного счастья поиска, когда в великом тщании и мудрой неторопливости рождается, а не «разучивается» оперный спектакль. Мне очень хочется, чтобы у наших ведущих певцов, солистов была школа выдающегося музыканта. Талант шлифуется в высочайшей и повседневной требовательности, которую предъявляет профессионал высокого класса. Ведь есть школа Мравинского, Светланова… хорошо бы и в нашем театре продлить лучшие традиции дирижерской культуры такого уровня.

Большой театр Огнивцев по праву считал своим домом, и для него небезразлично было все, что в нем происходило. Попалась ему однажды на глаза книжка А. Поляковой «Молодость оперной сцены Большого театра» — очерки о восемнадцати начинающих артистах.

— Многие ли из них вышли вперед, заняли ключевые позиции в театре? — с досадой восклицал артист. — Единицы! А колоратурного сопрано международного класса и вовсе нет со времен Фирсовой, если иметь в виду воспитанников театра. Вот и получается, что вместо положенных по репертуару партий Лакме, Царицы ночи, Констанции, Шамаханской царицы поют Марфу в «Царской невесте», Царевну Лебедь или Сюзанну в «Свадьбе Фигаро»…

Самому ему страстно хотелось спеть партию Дон Кихота в одноименной опере Массне, Мефистофеля Бойто, Сальери… но в афише театра этих спектаклей не значилось. И это обстоятельство, видимо, чрезвычайно беспокоило артиста, задевало живые струны его души — он не хотел обитать в замкнутом круге одних и тех же героев.

— Вся история оперного искусства, — доказывал Огнивцев, — есть естественный и суровый отбор лучшего из лучших. Из сотни написанных опер «на века» остаются одна-две. Но и эти оставшиеся жемчужины сплошь и рядом подменяются малозначащими камерными спектаклями. Равноценны ли они «Снегурочке» и «Чародейке» Чайковского, «Русалке» Даргомыжского, «Золотому петушку» Римского-Корсакова? Большой театр — это как Третьяковка или Эрмитаж. Но разве в прославленных художественных галереях теснят Сурикова, Левитана, Рембрандта современные работы? Сокровища, которые жили и живут в сердцах и умах поколений, принадлежали и должны принадлежать народу. Чтобы каждый мог пройти и поклониться прекрасному, созданному гениями прошлого.

Внимательно следил Огнивцев за молодежью, делающей первые шаги на сцене Большого театра. Он обладал удивительной способностью распознавать молодые дарования. В свое время в Большой театр пришло много начинающих артистов. Из женских голосов Огнивцев сразу выделил Маквалу Касрашвили, ныне народную артистку СССР.

— Эта далеко уйдет, — сказал он, когда впервые услышал певицу. — Редкий, пленительной красоты голос. Я вслушивался в каждую спетую ею фразу, завороженный трепетностью, полнотой звучания, нежнейшим пианиссимо.

Предначертания Огнивцева сбылись. «Великая певица», «изумительный голос», «потрясающий успех советского сопрано», «сильнейшее впечатление» — в таком духе писала о Касрашвили зарубежная пресса в дни ее гастролей в Париже, Лондоне, и Нью-Йорке, Токио…

Я дважды встречалась с певицей в США, в нью-йоркском зале «Карнеги-холл» и прекрасно помню триумф артистки (вместе с Зурабом Соткилавой) в 1989 году на крупнейшем международном музыкальном фестивале в Ньюпорте, где собралось целое созвездие знаменитостей со всего мира. Тогда президент США Рональд Рейган поздравил «с выдающимся успехом» только двоих — наших артистов из Большого театра.

Огнивцев любил выступать с Касрашвили, ценя в ней подлинный профессионализм, творческий, созидательный, ответственный подход к делу.

— Начинают в опере многие, — говорил он, — но не многих хватает на бесконечный труд, на огромные усилия, а то и на лишения. Творения наших гениальных предшественников говорят о том, как нелегка и упорна борьба за день завтрашний, они учат твердости и целеустремленности в сражениях с обыденным, привычным, устоявшимся. Истинный мастер всегда в ответе перед эпохой и своим временем. Его задача — определить и выразить глубинные процессы в жизни общества, оценить происходящее с гражданских позиций. Невозможно быть новатором в искусстве, являясь обывателем в жизни. Самоуспокоенность и равнодушие рождают вещи, не совместимые с творчеством подлинного мастера. Поэтому молодежи следует прежде всего научиться работать без оглядки на звания и титулы, воспитывать в себе протест против шаблонов, штампа, дилетантизма. Уметь видеть за второстепенными деталями, побочными обязанностями, бесполезными спорами и житейскими заботами главное, основное, что составляет радость творчества, — вот к чему я призываю молодежь.

В 1975 году, минуя стажерскую группу, был зачислен в солисты оперы выпускник Одесской консерватории Александр Ворошило, обладатель превосходного баритона. Осваивая оперный репертуар театра, артист развил и бурную концертную деятельность, слишком часто, по мнению Огнивцева, появляясь на эстраде.

— Ты знаешь Кибкало? — спросил он при встрече.

— А как же. Я пела с ним на гастролях в разных городах Союза в сборных концертах.

— Так вот, пропал у человека голос, пришлось уйти из театра. А почему? Потому что нельзя оперному певцу так часто участвовать в концертных программах. Ворошило тоже такая участь ждет, если не будет беречь голосовые связки. (Огнивцев за два дня до спектакля — а пел он до шести спектаклей в месяц — старался меньше говорить, а иногда, когда оперная партия требовала большой отдачи голосового аппарата, и вовсе молчал.) В том и беда, что молодежи хочется сразу получить и то и другое, она порой слишком часто спешит к успеху. Но ведь любое отступление от режима на голосе сразу скажется. Голос — дар редкий. Этот инструмент надо бережно хранить, научиться правильно настраивать и шлифовать…

«Режим Огнивцева, — писала Г. Вишневская в год 50-летия прославленного певца, — многим показался бы каторгой, а для него это естественный путь для достижения поставленных перед собой творческих задач. И, конечно, многим и многим пришедшим в наш театр молодым певцам следовало бы пристально присмотреться и подражать своему старшему коллеге». (Артист не мог позволить себе съесть мороженое, чересчур жирное и острое блюдо, выпить горячий чай. Считал, что постоянные переезды и перелеты из одного города в другой лишают связки зеркальной чистоты.)

В 1992 году у Александра Ворошило пропал голос, и он ушел из театра. Лауреат международных конкурсов, народный артист России, с успехом исполнявший заглавные партии в операх «Отелло», «Евгений Онегин», «Бал-маскарад», «Иоланта», «Дон Карлос», «Пиковая дама», завел собственное дело: организовал производство по выпуску около пятидесяти видов экологически чистой и очень качественной мясной продукции, поставляемой в крупнейшие гастрономы Москвы, в Кремль. (С недавних пор и я стала покупать «ворошиловские» сардельки и сосиски — они действительно вкусны.)

Работал Огнивцев, как уже говорила, много, с упоением. И не случайно образы, созданные им на сцене Большого театра, поражали эмоциональной сочностью, достоверностью. Я обнаружила у певца и редкостное умение передавать тончайшие нюансы внутренней жизни человека при сохранении удивительной конкретности, зрительной осязаемости образа. Он как бы доказывал всем, что творческие заветы Шаляпина, Мусоргского, Рахманинова и других столпов искусства земли русской плодотворны и сегодня. Эти доказательства его базировались на неиссякаемой личной инициативе, индивидуальных наклонностях, интенсивной мысли и фантазии, что и позволило ему достичь ощутимых результатов.

— Наша профессия требует сосредоточенности, целенаправленности, — неоднократно говорил он мне. — Всякая разбросанность, верхоглядство, суета ей просто противопоказаны. Любое выступление — это итог всего продуманного, прочувствованного, пережитого. Каждый раз, выходя на сцену, начинаешь все с начала, и получается, что жизнь становится вечным экзаменом, а ты — вечным учеником.

Огнивцев постоянно заботился о мизансцене, стремился сделать звуковой материал глубоко осмысленным и драматически гибким, тщательно и вдохновенно трудился над тончайшими колористическими нюансами, над тем, что он называл «своей палитрой».

Тому, как созревает роль, он придавал первостепенное значение. Для него важно было все: размеры сцены, расстановка декораций, удобство костюма, соответствие грима создаваемому образу и главное — настройка голоса, ритм выступлений.

— Каждая роль требует определенного звука, — не раз повторял он. — Часто бывает заманчиво показать всю красоту индивидуального тембра, силу и насыщенность голоса, но его необходимо приспосабливать к тому, что заложено в замысле композитора, в самой мелодии. Красивый голос без эмоций, мысли, без полного проникновения в авторский замысел — пустой звук. Поэтому я всегда чувствую себя неважно, когда приходится, скажем, на гастролях переходить от одной партии к другой: сегодня петь Бориса Годунова, а послезавтра — Мефистофеля. Какие разные, совершенно противоположные образы надо создать на сцене за двое суток! Качество работы здесь, безусловно, страдает. Когда я заканчиваю спектакль и выхожу в уборную снять грим и переодеться, во мне все еще живет Борис Годунов. Чтобы выйти из роли окончательно, мне потребуется один-два, а иногда и три дня.

Оперные герои Огнивцева никогда не были для него схемой, они всегда воспринимались им как живые люди. При помощи богатейшей творческой фантазии, ценой упорного, напряженного труда артист раскрывал любой образ во всей сложности и правдивости, стремясь, чтобы он жил полнокровной сценической жизнью.

Вспоминаю, как тщательно певец готовился к роли короля Филиппа II в опере «Дон Карлос». Он, что называется, с головой погрузился в историю средневековой Испании, сличал словесные и живописные портреты короля, известного своей жестокостью и властолюбием. Огнивцев настолько хорошо изучил окружение Филиппа, что поименно знал всю его семью, а о дочери короля, инфанте Евгении, говорил, словно о давнишней знакомой.

Работая над образом Досифея в «Хованщине», он, как и Шаляпин, обратился к трудам профессора В. Ключевского, выдающегося историка прошлого. Кроме того, познакомился со всей доступной литературой о движении раскольников, глубоко вник в события петровской эпохи, читал и перечитывал роман А. Толстого «Петр I».

Готовясь к опере Ю. Шапорина «Декабристы», артист изучил жизнь и борьбу русских дворянских революционеров — в значительной мере ему помогли исследования литературоведа и историка П. Щеголева. Огнивцев знал наизусть весь клавир и партитуру, прекрасно разбирался в тонкостях всего спектакля. Когда в один из вечеров оказалось, что некому петь партию Бестужева и спектакль был под угрозой срыва, певец согласился исполнить сразу две партии: Николая Первого и Бестужева.

Больше всего мне запомнился огнивцевский Борис Годунов. В отдельных сценах, таких, как «Венчание на царство», «Прощание с сыном», в исполнении монолога «Достиг я высшей власти» он поднимался до высот истинной трагедийности. Я слушала певца в этой партии и в Большом театре, и за рубежом. Восторгалась сама и видела, что всюду его принимали с огромной радостью.

В 60-х годах партию Бориса Годунова на сцене Большого театра иногда исполняли и известные оперные певцы из миланского «Ла Скала» Николай Гяуров и Борис Христов. В 1969 году Христов должен был петь в двух спектаклях и, прилетев в Москву раньше намеченных сроков, приступил к репетициям. Режиссер ознакомил артиста с мизансценами, в которых ему следовало петь. Христов хотел находиться ближе к зрительному залу, у самой рампы, хотя ему говорили, что места, где предстояло петь, наиболее выгодные для певца, что именно в тех мизансценах у всех певцов, исполнявших роль царя Бориса, голоса звучали великолепно. Доводы режиссера не убедили артиста, и во время оркестровой репетиции пел всю партию, стоя на авансцене. Певец нервничал — голос не подчинялся ему. Через день он отправился на спектакль, в котором партию Бориса исполнял Огнивцев. Потрясенный услышанным и увиденным, Христов понял, что ему не превзойти русского баса и отказался от выступлений. С тех пор имя Бориса Христова не появлялось на афише Большого театра. Пришлось Александру Павловичу петь вместо итальянского гастролера еще в двух спектаклях, за что он и получил благодарность от дирекции театра.

Слава сопутствовала Огнивцеву и в сольных выступлениях. Перед выходом на сцену он волновался, потому что не мог позволить себе расслабиться, спуститься ниже той художественной высоты, которую набрал за предыдущие годы. Помню, в Лондоне мы встретились в холле отеля в ожидании лифта.

— Люда, ты не знаешь, какая акустика в зале?

— А что? Говорят, неплохая.

— Видишь ли, когда-то первый концерт Генделя в Лондоне провалился. Его друзья встревожились, но композитор был невозмутим. «Не переживайте, — подбадривал он. — В пустом зале музыка звучит лучше». А вот как «пойдет» голос в набитом до отказа помещении, кто знает?

— Да не беспокойтесь вы понапрасну, все будет хорошо, звук там идет вполне прилично, — успокаивала я.

Концерт прошел, как и следовало ожидать, с триумфом. Наутро газеты запестрели заголовками: «Успех певца из России», «Русский бас покорил Лондон», «Впечатляющий голос Шаляпина номер два».

Творческий диапазон Огнивцева поражал широтой. Ему по плечу были и высокая трагедия, и сложная психологическая музыкальная драма, и искрометная комедия, и веселая опера-водевиль. Режиссер М. Донской хотел привлечь Огнивцева к съемкам фильма, в котором ему предстояло играть роль Ф. Шаляпина. Кинокартина, однако, так и не увидела свет.

— Я не стал сниматься, — ответил он, когда я спросила, почему он отказался участвовать в этом фильме, — только потому, что не было подходящего сценария. Да и сроки для работы предлагались весьма малые. Ты знаешь, я никогда в своей жизни ничего не делал наспех. Все схватывать на лету — самая большая опасность в искусстве. Крупное явление требует долгого и глубокого осмысления, особенно такое многогранное и противоречивое, как Шаляпин. Он еще при жизни был легендой. Как показать человека, который, по выражению Горького, был «ослепительно ярким и радостным криком на весь мир»? Его незаурядная личность, огромный талант и сегодня поражают воображение. Но ведь не только это следует отразить в фильме.

Надо показать в нем, что мы являемся наследниками мировой культуры, но в то же время из недр нашего народа выходят герои, создающие свое национальное великое искусство. Я хорошо запомнил слова Горького: «Шаляпин — лицо символическое, это удивительно целостный образ демократической России, воплотивший в себе все хорошее и талантливое нашего народа». Но я не знаю, как играть трагедию Шаляпина, его отрыв от Родины? Как бы ни был знаменит человек, как бы ни был он богат, но если оторван от земли родной, от воздуха Родины, то обречен на одиночество. Показать это — задача очень сложная, для меня пока неразрешимая.

Огнивцев всю жизнь не мог простить Шаляпину оторванности от Отчизны. Он не мыслил себя вне Родины. Длительные гастроли за рубежом тяготили его, он тосковал по Москве, театру, друзьям. Как-то улетел в Америку на два месяца, так последние недели не знал, куда деться. «А ведь за границей только тогда хорошо, когда можешь хоть сейчас домой уехать», — повторял он слова П. Чайковского, написанные композитором брату. И чуть было не отправился в Москву раньше предусмотренного контрактом срока.

В Италии Огнивцев пел в «Ла Скала»… Какие-то личности пытались заставить артиста навсегда покинуть свою страну. Они следовали за ним по пятам в театре, отеле, на улице. Это, видимо, так надоело ему, что он вышвырнул их из своего гостиничного номера. На другой день одна из газет под заголовком «Ответ русского баса» поместила фотографию незваных гостей, валяющихся, аки трупы, на лестничной площадке. Я долго хранила эту газетную вырезку — уж больно срамно выглядели на фото итальянские посетители…

Вообще-то Огнивцев был человеком спокойным, и вывести его из равновесия было непросто. Это тоже одна из привлекательнейших черт его натуры. Но все же, когда обстоятельства требовали, он мог дать сокрушительный отпор.

Помню, в Анкаре в ресторане подвыпившие бывшие офицеры из корпуса Мамонтова захотели «выяснить отношения». Покрутив огромным, словно гиря, кулаком перед носом каждого из них, он сказал: «Кого ненароком задену, устанет кувыркаться». Те не стали испытывать судьбу, быстрехонько ретировались. Сила в нем была действительно богатырская. Когда в Париже, выйдя на сцену, он увидел, что рояль стоит где-то в глубине, подошел к инструменту и легко установил его так, как хотел. Зал разразился овацией.

В Индии Огнивцев оказался в свите сопровождения Н. С. Хрущева, приглашенного Джавахарлалом Неру. На приеме в Дели глава советского государства то ли переел, то ли перепил, только в самый разгар встречи с ним приключилась беда: начались приступы рвоты. Огнивцев вывел Хрущева во двор: «Вам надо подышать свежим воздухом, Никита Сергеевич! Станет легче».

— А что мне оставалось делать? — вспомнил артист. — Думаю, сейчас хвастанется кое-чем перед самым носом индийского премьер-министра, и что тогда? Позор! Вышли. Не успели пройти и нескольких шагов, как Никита опорожнил желудок прямехонько на клумбу с роскошными розами, посаженными Индирой Ганди, дочерью Неру. Он едва стоял на ногах, я с трудом удерживал его грузное тело в вертикальном положении. «Вы убирайте это безобразие с цветов, — говорю телохранителям. — Чтобы малейшего следа не осталось». Охрана сработала оперативно — к утру клумбы выглядела без единого намека на то, что сотворил с ней высокий московский гость.

Артист не состоял в КПСС и ряды строителей светлого будущего пополнять не собирался. Политика его не интересовала, хотя он дружил с С. М. Буденным, министром внутренних дел Н. А. Щелоковым, Л. И. Брежнев и члены Политбюро нередко присутствовали на спектаклях с его участием. Увидев как-то дряхлеющего генсека, еле передвигавшего ноги на трибуне Мавзолея в день 7 ноября, он не удержался от комментария:

— Леониду Ильичу пора подпорки ставить, а то упадет ненароком и остальных завалит. Загремят члены, как костяшки домино. Сраму на весь мир не оберешься. — И, помолчав некоторое время, продолжил: — А может, его там на трибуне незаметно для глаз людских кто поддерживает?

Певец от души смеялся, когда впервые услышал отрывок самиздатовской поэмы «Про Ильича»: «Это что за Бармалей, лезет к нам на Мавзолей, брови черные, густые, речи длинные, пустые».

Однажды услышал он выступление А. А. Громыко — тому в то время тоже порядочно годков стукнуло — и обомлел.

— Ты только послушай, что он говорит! — изумлялся Александр Павлович. — Я ничего не понимаю, ровным счетом ничего! Я даже на магнитофон записал. Вот, пожалуйста: «Каждодневная практика партийного строительства показывает, что совершенствование различных форм деятельности помогает в большей степени выработать модель дальнейшего развития… Не следует также забывать, что наши постоянные усилия в этом направлении гарантируют широкое участие с целью выработать адекватные условия активизации в нашей работе». Ну как? Абракадабра какая-то! Чушь!

Вмешательство отдельных членов правительства и руководителей партии, малоискушенных в вопросах культуры, искусства, в деятельность мастеров сцены, задевало певца, действовало на нервы. В такие минуты он волновался, мог сказать неприятные слова.

— Человек ничего не понимает в опере, а лезет с советами, как и что мне петь, какую ноту взять, а какую не брать. Могут подсказать что-то Покровский, Светланов, Хайкин, Шумская, Максакова, наконец, Славка Ростропович… А то ведь дает указивку (далее следовала фамилия партийного работника, лет пять назад исчезнувшего с политической арены)… Да пошел он на х..! Нашелся наставник. Как у нас любят давать советы как раз те, кто лыка не вяжет в том деле, о котором идет речь. Ну что за люди! Воистину страна советов…

Певец, как я уже говорила, очень бережно относился к своему голосу, отказываясь от столь многого, что даже перечислить трудно. Он считал, что любое отступление от режима на голосе скажется обязательно. Сколько раз его просили, но он не пел в обстановке, которую считал не только неподходящей, но и просто вредной. В 1956 году Огнивцева пригласили на гастроли в Венгрию и Англию. Условия выступлений оказались, на его взгляд, чрезвычайно жесткими — петь он должен был почти ежегодно. В Будапеште возник скандал — артист отказался выходить на сцену и улетел в Москву. В руководстве Большого театра началась небольшая паника — что делать с поездкой в Англию? Артист и туда наотрез отказался лететь. В конце концов гастроли в Лондоне отменили, не без вмешательства Суслова, поскольку никто из высокопоставленных чиновников рангом пониже не взял на себя ответственность по урегулированию создавшейся ситуации.

Певец боготворил природу. Заядлый рыболов, он мог прозевать поклевку и потом долго сокрушаться: «Загляделся на облако!» Мог вернуться из леса с пустым лукошком — «заслушался птиц». Видела я и его фильм о цветах. Сколько же пришлось ему обойти лесных лужаек, оврагов, садов, парков, оранжерей, чтобы запечатлеть на цветную кинопленку эту действительно божественную, чарующую красоту! Многих удивляло: такая глыба, могучий, сильный человек — и вдруг этакое не мужское увлечение. Впрочем, у него это была не единственная страсть. Артист с удовольствием высаживал десятки молодых деревцов, давая своему занятию простое объяснение: «Пройдут годы, нас уже не будет, а дубы и клены будут шуметь, радовать род людской мощью и красотой».

Огнивцев обожал прекрасную половину рода человеческого. В него влюблялись многие, влюблялись жертвенно, страстно, как Нина Глазунова, супруга Ильи Сергеевича. На этой почве оборвались дружеские связи двух незаурядных личностей — певца и художника, — продолжавшиеся годы. Капризы прекрасных дам Александр Павлович не замечал, для них он жил и творил, но когда слышал из женских уст матерщину, у него поднималась температура, он заболевал, словно от укуса ядовитой змеи или атаки вируса гриппа. В один из июльских дней, проводя отпуск на даче, что на Николиной горе в престижном районе Подмосковья, артист вернулся с рыбалки с богатым уловом. Среди лещей и окуней выделялась своим неказистым видом облезлая, одноглазая, пахнущая протухшим болотом щука. «Я не буду чистить эту старую блядь», — кивнула головой в ее сторону гостившая на даче дальняя родственница из Молдавии, по образованию музыковед. Певец опешил.

— Тебя следует посадить в тюрьму за такое красноречие! — негодовал он. — Как не стыдно! Если женщина, любая, самая что ни на есть дрянная шлюха, будет такие нехорошие слова говорить, то мы все скоро оскотинимся! Сгинь с глаз моих долой! Немедленно! Слышишь? Немедленно!

Еще один штрих творческого портрета Огнивцева остался в памяти — большое значение придавал он душевному настрою и часто повторял полюбившуюся ему мысль Михаила Пришвина о «священном порядке в душе творца, таким является в какой-то мере каждый работник, мастер своего дела». Этот священный порядок повелевает мастеру поставить все предметы на свои места, а также и самому определиться в служении и отделаться от прислуживания. «Требуется достоинство, и больше ничего», — заключил свою мысль Пришвин. Кстати, скажу, что, вспоминая замечательных людей, с которыми встречалась или работала, приходишь к убеждению: они обладали несомненным чувством собственного достоинства, относясь к творчеству с тем трепетом и чистотой, без которых нет и быть не может настоящего мастерства.

И вот еще в чем глубоко убедили меня встречи с Огнивцевым и его искусством: подлинного мастера отличает не только высокий профессионализм, но и огромная требовательность к себе и другим.

За год до кончины я встретила его в студии грамзаписи фирмы «Мелодия». Он с огорчением сетовал на искажения при воспроизведении его голоса, выражая недовольство и низким качеством дисков, и техникой записи.

— Объем большого оперного звука никак не может записаться точно, — с горечью говорил он. — Техника способна увеличить маленький звук, прибавить обертонов и усилить через микрофон камерно-миниатюрный голос, но большой звук оперного певца трудно «убрать»! Искажается тембр, нет естественной сочности звука. Да и материал, из которого сделана пластинка, не тот! Отрицательной стороной всего этого процесса является и то обстоятельство, что иногда запись производится в несколько приемов. Начинаю записывать арию, говорят: «Стоп, в следующий раз допишем». И вот через несколько дней «приклеиваем» к прошлой записи вторую половину арии. А я сегодня другой, настроение другое, голос звучит не так, да и звукорежиссер забыл, как я стоял по отношению к микрофону, где располагались мои партнеры, как звучали их голоса и так далее. Часто звукорежиссер ведет запись «крупным планом», исчезают «мелочи», от которых зависят гармония красок, нюансы голоса, музыкальная мысль произведения, даже правда образа. Приходится доказывать, что бравурные, мажорные тона, драматические монологи, баллады не могут быть записаны в один и тот же день с лирическим пиано и легато.

Взыскательность, нравственная прямота и строгость к себе — явление редкое даже в тех сферах художественного творчества, где таланты сами по себе не редкость. «Для морального величия и чистоты искусства, — писал Цвейг, — нет ничего более губительного, чем легкость, с какой самый равнодушный слушатель… может в любую минуту дня и ночи наслаждаться самым святым и возвышенным, ибо из-за этой доступности многие забывают о муках творчества и без благоговейного трепета потребляют искусство…» И хорошо, что в нашей культуре нашелся еще один человек среди сонма талантов, который жизнью своей напомнил, что искусство — это священная страда, истинное служение лучшим идеалам, что оно не подарок случая, не легкое развлечение, а подвижнический труд. Я глубоко чту этого замечательного поборника совершенства за то, что ему удалось научить тысячи и тысячи людей почитать подлинные творения и ценности, созданные человеком.

…Летом 1980 года академик АМН Н. А. Лопаткин, оперировавший и некоторых кремлевских лидеров, вырезал из могучего организма весьма внушительных размеров раковую опухоль левой почки. «Откуда взялась такая напасть? — задавалась я вопросом. — Уж не отбил ли он почку в «Годунове»?» Вспомнила, что в сцене смерти Бориса Годунова в одноименной опере Огнивцев по ходу действия, поднявшись с царского трона, падал навзничь, так эффектно, правдоподобно, как если бы умирал на самом деле. За десятки театральных сезонов набиралось более ста пятидесяти падений.

Спустя год певца не стало. Большой театр достойно проводил в последний путь народного артиста, отдавшего ему более трех десятилетий лучших лет жизни. Я была на гастролях в Воронеже, но венок от моего имени на Новодевичье кладбище доставили в день похорон. Глядя на траурную процессию по телевидению, я вспомнила слова Цицерона о том, что «короткая жизнь дана нам природой, но память о хорошо проведенной жизни остается вечной».

…В конце восьмидесятых я летела в Грецию на ежегодный традиционный музыкальный фестиваль в Салониках. Самолет шел над Эгейским морем низко-низко, и, когда стал разворачиваться с весьма ощутимым креном, я увидела в окно иллюминатора прямо перед собой огромный теплоход.

— Смотри какой красавец, — говорю мужу.

— Так это же «Александр Огнивцев»! Почему он должен быть не красавцем? А идет как мощно, уверенно… Ну и махина.

Полюбоваться теплоходом нам не удалось — самолет развернулся, и корабль быстро исчез из поля зрения. Где он сейчас? В каком море-океане? Да и важно ли это? Главное, жива память о прекрасном певце и человеке.

Мстислав Ростропович

…Широко раскрыв свои бледно-голубые глаза, Пабло Казальс поднял вверх указательный палец и воскликнул: «Фантастично! Представьте себе, чего мы недосчитались только из-за того, что Бах и Бетховен, Моцарт и Шуберт не дожили до старости. Бах скончался в возрасте 65 лет. Бетховена не стало, когда ему было 57. Моцарт умер в 35-летнем возрасте, а Шуберту было и того меньше — всего 31 год. Никто не задумывается над этим, но сколько нового могли бы они еще создать!» Он многозначительно погрозил пальцем и вдохновенно изрек: «Фантастично!»

Я часто вспоминаю этот эпизод, и особенно когда задумываюсь о творческих исканиях Мстислава Ростроповича, чья деятельность во благо культуры, вдохновителем и подвижником которой он слывет, вызывает восхищение многочисленных друзей и поклонников. Как-никак, а прославленному маэстро уже за семьдесят! Я знаю о его феноменальной работоспособности, и видимая легкость труда лишь надводная часть айсберга — могучий организм и опыт скрывают истинную цену безжалостности к себе. И дай-то Бог сохранить ему силы и дальше в стремлении поражать, удивлять и ослеплять мир яркостью и новизной открытий. (Лишь недавно маэстро, формируя программы своих гастролей по миру, стал делать в конце их приписку — толстовское «ебж», что значит «если буду жив».)

В истории музыкального искусства нашего века, а может быть, в истории всей современной культуры нет судьбы столь бурной, сенсационной.

Что такое виолончель в России, да и в Европе, до Ростроповича? Пожалуй, ничто или очень мало. «Нужна громадная талантливость, необходима сложная совокупность внутренних качеств, — писал Чайковский, — чтобы победоносно привлекать внимание публики на эстраде с виолончелью в руках». Надо признать: удавалось это очень немногим, и среди них — отец, Леопольд Ростропович, поляк по происхождению, являющийся, как заметил один из критиков той поры, «выдающимся музыкально-художественным явлением на концертном небосводе» начала века. Триумф 18-летнего юноши, окончившего в 1909 году Петербургскую консерваторию с золотой медалью, что было высшим и редким отличием, превзошел все прогнозы и ожидания. После его концертных выступлений в Петербурге, Москве, Лодзи, Кракове, Париже газеты не скупились на похвалы и пророчили виолончелисту «всемирное призвание и блестящую будущность».

Вскоре Леопольд Ростропович был командирован в Париж, где также окончил консерваторию, получив «Гран-при» и титул «первого виолончелиста Европы». По окончании Парижской консерватории музыкант долго концертировал с такими знаменитостями, как Шаляпин, Собинов, Батистини, Жан-Тибо… Вернувшись в 1913 году в Россию, Ростропович занимал место профессора сначала в Саратовской, затем в Петроградской консерватории.

И когда в 1927 году в семье Ростроповичей родился сын — копия отца и внешностью, и темпераментом, никто не мог предположить, что он тоже станет виолончелистом с мировым именем. Даже великий музыкальный патриарх Пабло Казальс, у которого Леопольд Ростропович брал уроки в Париже и слыл его лучшим учеником, несказанно удивился, когда услышал, что Ростропович-младший делает гигантские успехи в музыке: «Меня не перестает интересовать вопрос, как звучит виолончель в руках молодого человека и как он добивается единого ритма с оркестрами…»

В 24 года, став лауреатом Государственной премии — высшей награды государства, — Ростропович мог сыграть все сюиты Баха. Тогда же, в начале 50-х годов, закладывался фундамент его классического репертуара — сонаты Бетховена, Брамса, Шопена, Грига, Рахманинова, концерты Шумана, Лало…

Впервые я услышала Ростроповича в 1960 году на одном из концертов в Большом зале консерватории. На сцену не вышел, а выбежал увалень в безупречно пошитом черном фраке, с живым лицом, с округлым подбородком боксера-тяжеловеса, умными, проницательными глазами сквозь поблескивающие стекла очков. Увалень стремительно уселся на стул, расправил фалды фрака, мельком глянул на Геннадия Рождественского, дирижировавшего оркестром, и я услышала мелодию его, как сказал поэт, «астрального смычка». Цикл виолончельных произведений был исполнен великолепно, пришлись мне по душе и сделанные музыкантом обработки для виолончели пьес И. Стравинского, «Русская песня» и «Па-де-де», пьесы в народном стиле Р. Шумана, ряд сонат Л. Бетховена, Ю. Левитина…

Что тут можно сказать о Ростроповиче как исполнителе? Ему, как музыканту-виртуозу, обладателю феноменальной техники, кажется, доступно буквально все. И, может быть, потому, что техника его на той ступени совершенства, когда ее не замечаешь, когда в игре все кажется на редкость простым, легким, доступным каждому, а талант музыканта, артистизм, темперамент несравненны, он заставляет слушателей непременно поверить в высокую, неукоснительную правду создаваемых образов, хотя часто в своей трактовке отходит от принятых «норм», от исполнительских традиций.

Говоря о Ростроповиче, реже всего вспоминаешь о богатейшем арсенале выразительных средств, которыми он владеет в совершенстве. Нет, не это главное. Главное то, как при всей тончайшей продуманности, проработанности каждой детали он умеет сохранить цельность замысла, раскрывать форму целого, «обосновывать» драматическую логику развития и сопоставления музыкальных образов в произведениях любого стиля. Именно ясное ощущение формы произведения, вдумчивость, искренность, художественная простота и непосредственность игры и подкупают слушателей на любых широтах. В его трактовке никогда ничего не бывало «слишком» — слишком темпераментно, чувствительно или сухо; слишком драматично или легковесно; он никогда не щеголял виртуозностью или нарочитой простотой.

Есть одна удивительная черта в игре музыканта: свобода интерпретации, создающая впечатление непринужденного домашнего музицирования, которая очень часто сочетается у него с классической строгостью, внутренней сдержанностью, подсказанной тонким художественным чутьем, безукоризненным вкусом. И вот что примечательно: Ростропович играет практически все, что создано для виолончели.

Были ли у него неудачи? История умалчивает. Но все же в самом начале пути случались. Лет тридцать назад мы — Ростропович, Щедрин и я — возвращались домой поездом из Нижнего Новгорода, где выступали с концертами. Музыкант тогда уже приобрел широкую известность, и все его хвалили.

— Слав, вот ты такой-сякой образцово талантливый. Неужели у тебя не было никаких просчетов, ошибок, все шло так гладко, споро?

— Ну как же, всякое бывало. В 19 лет мне досталось «на орехи» от «Вечерней Москвы» за исполнение сюиты Баха. Не сумел передать глубокую жизненность баховских мыслей. Упрекала меня газета и за невыразительное исполнение виолончельного концерта Сергея Прокофьева. Пятилетки качества тогда еще в природе не существовало, однако написали, что «качество исполнения оставляет желать лучшего». Так что было, все было…

— Было редко, — вмешался Щедрин. — Его все больше обзывали. То гением, то чемпионом мира по виолончели, то феноменом и даже чертом…

— Дьяволом, — поправил виолончелист Родиона. — Говард Таумбмэн в «Нью-Йорк таймс» написал: «Ростропович играл как дьявол». (Делаю маленькое отступление. В начале моих гастролей в Токио — Ростропович только что улетел, закончив тур в Японии, — на моей пресс-конференции журналисты вспоминали русского «колосса виолончели». Один из них, коверкавший русские слова, восторгался больше всех: «О! Ростроповиса! Америка, русский музыканта супер сёрт!» «Что за «сёрт»?» — не могла я взять в толк. И только в отеле вспомнила: «Так ведь это же «черт», «дьявол» — японец имел в виду именно это высказывание нью-йоркской газеты.)

Об игре Ростроповича написано в прессе всего мира так много и убедительно, он награжден столькими эпитетами, что добавить новое, свежее, дающее более точное представление о его таланте, пожалуй, и невозможно. В своих заметках мне хочется привести лишь несколько фактов и личных наблюдений из жизни музыканта, дополняющих портрет Ростроповича, хотя и достаточно известный всюду.

…В период послесталинского правления, в так называемые времена «хрущевской оттепели» (конец 50-х годов), значительно расширились контакты с зарубежными странами и гастроли по городам и весям мира ведущих деятелей культуры стали обычным явлением.

Импресарио Соломон Юрок делал все возможное и невозможное, чтобы покончить с «холодной войной» средствами культуры. И он добился своего: Америка и Европа аплодировали русским артистам. В те годы я уже начала колесить по стране и встречалась на концертах с Ростроповичем в городах Сибири, Алтая, в центральной полосе России — в Иванове, Владимире, Нижнем Новгороде, а затем и в зарубежных поездках.

За границей фамилия артиста буквально мельтешила на афишах. Заканчиваю гастроли в Париже — следом концерты Ростроповича; пою в Лондоне — накануне был вечер виолончельной музыки, играл Ростропович; прилетела в США — и там Ростропович. Любопытна одна деталь. Однажды в Нью-Йорке я поселилась в гостинице «Парк Шеротон Отель», одна сторона которой выходит на «Карнеги-холл», а другая — на Бродвей. На кирпичных, довольно старых и мрачных стенах висели ярко-желтые афиши, оповещающие черными буквами о предстоящем концерте

Рост

Ропо

Вича.

Когда я показала на создание афишных дел мастеров, музыкант только рассмеялся: «Что поделаешь? Не знают американцы, как правильно писать фамилии посланцев из России. Ничего, научатся скоро. Зато обслуживание здесь молниеносное. В парикмахерской клиент полулежит в кресле, и его стригут или бреют, одновременно тут же делают маникюр и чистят ботинки».

Его и как человека, и как «посла» советского искусства за рубежом всегда раздражало постоянное присутствие сопровождающего делегацию или отдельно взятого артиста представителя соответствующих спецслужб. Иногда «сопровождающие» выполняли роль переводчиков. «Один из них, — сетовал артист, — с которым я имел «счастье» путешествовать по Австралии и Новой Зеландии, владел английским языком, как я китайским. Всем, кто к нему обращался по-английски, он говорил единственную фразу: «Репит плиз» («Повторите, пожалуйста»)».

Возмущало Ростроповича и невежество чиновников от культуры, их порой полная бездарность. На этой почве постоянно возникали конфликты, особенно по поводу концертных зарубежных поездок. Произвол доводил его до скандалов, издевательских шуток. Будучи в Америке, он по просьбе Соломона Юрока перечислил ему сочинения для сольного концерта, который должен был состояться в следующем сезоне. Возвратившись в Москву, Ростропович получил от чиновника нагоняй за то, что не согласовал с ним программу. Тогда артист продиктовал бюрократу внушительный перечень несуществующих сочинений — «сонаты Моцарта для виолончели соло». Не имеющий ни малейшего представления о произведениях для виолончели чиновник передал список Юроку. Поднялась невообразимая паника. В Зальцбурге, где планировались концерты, стали искать неизвестные сонаты Моцарта. Неразбериха продолжалась, пока Ростропович не объяснил, в чем дело.

Как известно, Ростропович об эмиграции не думал. Ему и в голову не приходила подобная мысль. «Предпосылки перемен, — писала профессор-музыковед Софья Хентова, давно наблюдавшая за личностью музыканта, — накапливались постепенно и заключались, прежде всего, в самом характере, свойствах личности Ростроповича, с ненасытной жадностью и остротой воспринимавшего все проявления окружающей жизни. Эксплуатация достигнутого претила этой мощной натуре. Он не мог находиться в покое и умиротворении — ему необходим был допинг в виде новых начинаний, свежих впечатлений. Он продолжал идти по пути обновления, обогащения своего искусства, расширения его границ, к углублению всей своей музыкальной деятельности, а это требовало стимулов, возвышающих духовных источников. Далекий от политики в том извращенном виде, в каком она культивировалась в советском обществе, он по повадкам своим мало напоминал советского человека, отравленного доносительством, страхом, подозрительностью, замкнутого и осмотрительного перед угрозой тотального сыска. Само его существование было вызовом окружающей жизни… Такую степень независимости советская система стерпеть не могла, как не стерпела она ранее Прокофьева и Шостаковича, уничтожая и приручая их кнутом гонений и пряником славы. Ростропович был исключением, и это предопределяло — раньше или позже — его столкновение с системой номенклатурных господ и покорных рабов. Конфликт стал неизбежен. Для обуздания, подавления и уничтожения нужен был лишь повод. Если не А. Солженицын, то нашлось бы что-либо другое, не обязательно важное, принципиальное».

Не хочу оспаривать С. Хентову, знаю только, что, прочитав произведения Солженицына «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор», «В круге первом» и «Раковый корпус», Ростропович был потрясен, о чем прямо и написал автору: «До сих пор и еще, видимо, долго буду потрясен твоим гением». Они стали друзьями.

Когда произведения Солженицына перестали публиковать на родине и его выступления против советского строя становились все более резкими, Ростропович со свойственной ему энергией развернул кампанию по защите друга от политической травли, особенно усилившейся после присуждения писателю Нобелевской премии. Провокации следовали одна за другой, Ростропович не выдержал и написал открытое письмо в защиту Солженицына, адресовав его главным редакторам центральных газет. Ни в одной из них этот протест, разумеется, напечатан не был. А известинский экземпляр его письма, посланный в ЦК КПСС главным редактором Л. Толкуновым, лег на стол М. Суслова и был немедленно разослан членам Политбюро и секретарям ЦК. После чего началась «разъяснительная» работа Министерства культуры и Союза композиторов.

Весной 1972 года Ростропович вместе с А. Сахаровым, А. Галичем, Е. Боннэр, В. Некрасовым, В. Кавериным и другими видными деятелями науки и культуры подписал два обращения в Верховный Совет СССР: об амнистии политических заключенных и об отмене смертной казни. В письмах говорилось: «Свобода убеждений, обсуждения и защиты своих мнений — неотъемлемое право каждого. Вместе с тем эта свобода — залог жизнеспособности общества».

Такого поворота власти тем более стерпеть не могли, и тут же последовали контрмеры: Ростроповича попросили покинуть Большой театр, в репертуаре которого значились оперы «Евгений Онегин» и «Война и мир» под его управлением. Он помчался к Е. Фурцевой, не раз высказывавшей ему свое расположение, устроил скандал. Фурцева предупредила, что его лишат зарубежных гастролей. Он ответил что-то вроде: «А я и не знал, что выступать на родине — это наказание». К слову сказать, оказавшись 8 марта 1971 года на гастролях в Магадане, музыкант не отказал себе в удовольствии послать телеграмму Екатерине Алексеевне: «Поздравляю женским днем. Ростропович из Магадана. Подготовил себе местожительство».

Ведавший зарубежными контрактами Госконцерт стал сообщать о мнимой болезни Ростроповича — о зарубежных гастролях музыкант уже не думал. Получили указание не приглашать Ростроповича столичные оркестры, городские и областные филармонии Союза. Телефон в квартире молчал, с Ростроповичем теперь общались лишь друзья. Подоспела еще одна беда — умерла мама, Софья Николаевна, безумно любившая сына. Хрупкая, маленькая, с длинной, до пят, косой женщина на восьмом десятке имела привычку ежедневно выпивать один или два крохотных бокальчика водки. Бокальчик имел форму сапожка и всегда стоял на столе в кухне. За день до кончины, в окружении близких, во время ужина, она осушила один «сапожок», второй, третий, затем перевернула его вверх дном и, положив сверху кусочек хлеба, произнесла: «Все. Я заканчиваю свой земной путь, пора и на покой». Ее отпевали в небольшой церкви на Остоженке.

Из консерватории Ростроповича не увольняли, но делали вид, что такое может произойти в любой момент. Стала прогрессировать депрессия, и утешение он начал искать в водке. Я не знаю, какие мысли одолевали музыканта в то время, но, видимо, решение направить коротенькое письмо Л. Брежневу с просьбой о командировке за рубеж на два года было принято на семейном совете. Получив неутешительный ответ, Ростропович вскоре эмигрировал в Англию. Нельзя сказать, что на чужбине его встретили восторги и ангажементы.

— Я свалился в Лондон как снег на голову, без денег и единого контракта, — вспоминал артист спустя годы. — Я почти три месяца не имел ни одного концерта за границей и жил на деньги, одолженные моими друзьями.

Конечно, не сладкими были первые дни вдали от родины, пока не появилось желание доказать всем, что и в другом мире русский талант не затеряется, не пропадет. Его публичные выступления в поддержку диссидентов, академика А. Д. Сахарова, усилия «по склонению отдельных видных и перспективных деятелей советской музыкальной культуры к эмиграции из СССР», как и последующие действия виолончелиста, находившегося в США, не очень-то приходились по душе высокопоставленным чиновникам на Старой площади, в верхнем эшелоне аппарата ЦК КПСС и Политбюро. Наконец, партийные и государственные деятели Союза ССР сочли поведение Ростроповича за границей «недостойным», обвинив музыканта в политических спекуляциях и антиобщественной деятельности, направленной против советской страны.

Тучи начали сгущаться, и гром прогремел: Ростроповича и Вишневскую лишили гражданства. Получив не очень радостное известие об Указе Президиума Верховного Совета СССР, Ростропович и Вишневская направили письмо Л. Брежневу. Отклика не последовало. Представители посольства СССР во Франции пришли к Ростроповичу на парижскую квартиру, чтобы отобрать советский паспорт. Он его не отдал…

— После моего изгнания, — вспоминал музыкант, — никто из композиторов не двинулся, не шелохнулся в мою сторону. Первым, кто нарушил «заговор молчания» и прислал мне свою «Стихиру», был Щедрин. Это был гражданский подвиг — по тем временам (пьеса «Стихира» была написана Родионом к 1000-летию Крещения Руси и посвящалась Ростроповичу).

Америка, собиравшая таланты со всего мира, не стала медлить. Зная тягу Ростроповича к дирижированию, ему предложили художественное руководство в нескольких оркестрах. Он выбрал вашингтонский.

— Когда Америка меня приняла с распростертыми объятиями, — говорил Ростропович, — я решил отблагодарить эту замечательную страну — сделать из одного посредственного оркестра по-настоящему хороший коллектив музыкантов. Свою задачу я выполнил — признанный во всем мире, оркестр сегодня имеет совершенно другой масштаб…

И в самом деле, ему удалось расширить репертуар, привлечь видных композиторов, усилить струнные, медную группы, организовать эффектные выступления. Росту авторитета оркестра способствовало его участие во многих общеамериканских и международных празднествах: каждые четыре года он играл во время инаугурации нового президента страны, каждый год отмечал День независимости 4 июля концертом на открытом воздухе, собиравшим многие тысячи слушателей вокруг открытой эстрады на Западной стороне Капитолия.

В 1978 году я была свидетелем сенсации — музыканты Национального симфонического оркестра США забастовали. «Белые воротнички и фраки — музыканты Национального симфонического оркестра всегда выдерживают стиль, даже когда образуют пикеты, — отмечал американский журнал «Тайм». — Самой высокой ноты забастовка, начавшаяся за четыре дня до открытия концертного сезона, достигла, когда к манифестантам присоединился дирижер оркестра Мстислав Ростропович, продемонстрировавший невиданную солидарность с музыкантами. Отвечая полиции, потребовавшей, чтобы бастующие освободили пространство перед входом в Кеннеди-центр, Ростропович был безукоризненно вежлив. «Даже в моей стране, — сказал он, — меня никогда не пытались посадить в тюрьму».

— Это был беспрецедентный случай, — рассказывал артист. — Дирижер, бастующий вместе со своими оркестрантами, — такого Америка еще не знала, это разрушало всякие представления о нормальном порядке вещей.

Деятельность оркестра контролируется и оплачивается советом директоров. Он же нанимает и дирижера. И если между оркестром и директоратом возникает какой-либо конфликт, дирижер не очень-то может позволить себе солидироваться с музыкантами. Он лицо зависимое и потому не вмешивается. Но это не для меня. Я не могу оставаться в стороне. Совет директоров тогда принял решение заключить контракт с оркестрантами всего лишь на год вместо обычного — на три года. А у них у всех семьи, дети, и, естественно, все хотели прочного, стабильного положения. Само собой разумеется, я их поддержал.

Пикеты, демонстрации у входа в Кеннеди-центр были запрещены. Полиция трижды предлагала музыкантам перейти на другую сторону улицы, а в случае неповиновения грозила арестом. Но артисты, желая привлечь к себе как можно больше внимания, предпочли остаться на месте. И в конце концов победили — не только полицию, которая так никого и не арестовала, но и совет директоров, согласившийся «удлинить» срок действия контракта.

И неудивительно — сколько лет знаю Ростроповича, он всегда «попадает в историю» не в силу обстоятельств или зигзагов судьбы, а в силу своего характера, непостижимого азарта, темперамента.

Когда рушили Берлинскую стену, Ростропович посчитал своим человеческим долгом при сем присутствовать и примчался туда за тридевять земель. Никто его в ликующей толпе не заметил, и он был этому рад. Только вот не мог стоя играть на виолончели и попросил кого-то рядом: найдите, пожалуйста, табурет. Тут на него и обратили внимание: какой табурет, зачем, кому… Ростроповичу? Неужели это он?! Ему нашли табурет, и он играл. Чтобы не только отбойные молотки стену рушили, но и музыка перемалывала и отбрасывала все, что стену создавало.

А еще несколькими годами раньше зимой он играл на виолончели у одной парижской церкви. Тогда хоронили Андрея Тарковского. Табурет там не потребовался. Он просто сел на заснеженную ступеньку церкви…

В дни августовского путча в Москве засел в Белом доме и радовался победе, как мальчишка, а потом с противогазом через плечо и бутылкой шампанского за пазухой спешил в аэропорт «Шереметьево-2» — в Париже волновались дети… Услышал, что в Москве плохо обстоит дело с медикаментами для детей, медицинским оборудованием. Купил две реанимационных автомашины и в качестве дара передал детской клинике. Осенью 1993 года при его непосредственном участии открылось и новое предприятие «Мосмед» по производству дефицитных хирургических инструментов для врачей России.

В том же, 1993 году по решению правительства России была создана специальная комиссия по обнаружению и перезахоронению останков царской семьи Романовых, расстрелянной в Екатеринбурге в 1918 году. Для проведения исследований (совместно с английскими специалистами по криминалистике) потребовались субсидии, в которых есть весомый вклад и Ростроповича, посчитавшего, что место останкам — в усыпальнице российских царей в Санкт-Петербурге.

В апреле 1996 года ему вдруг приспичило спасать леса Амазонки. Узнал, что Элтон Джон, Стинг, Даиана Росс, Дон Хэнли и другие звезды современной эстрады дают в «Карнеги-холл» в Нью-Йорке благотворительный концерт, вырученные средства от которого пойдут в фонд спасения лесов. Помчался туда.

Вообще говоря, неугомонность артиста никогда и раньше не имела границ. В 1966 году в Москве проходили юбилейные торжества по случаю шестидесятилетия Д. Шостаковича. В юбилейный день в квартиру знаменитого композитора внесли подарок от Ростроповича — рояль «Стейнвей», что по тем временам (да и по нынешним) считалось весьма дорогим презентом. «Я видел, какой допотопный рояль, взятый напрокат, стоял у Шостаковича, — вспоминал музыкант. — Нельзя было допустить, чтобы гений играл на таком старье».

Однажды, кажется в Швейцарии, Ростропович увидел кресло, на котором, будучи в эмиграции, сидел «вождь мирового пролетариата» У ль янов-Ленин. Ему показалось, что место этому креслу в Москве, в музее Ленина. Он приложил немало усилий, чтобы кресло было привезено в Москву.

Когда на Кубе пришел к власти Фидель Кастро и его сторонники еще вели вооруженную борьбу в труднодоступных горах, Ростропович полетел на Кубу, пробираясь пешком по горным тропам с виолончелью, достиг лагеря кубинских повстанцев и играл для них с величайшим упоением.

Японский император, увлекающийся виолончелью, пригласил артиста в свою резиденцию, и Ростропович был единственным музыкантом, которому довелось играть дуэтом с правителем Страны восходящего солнца.

Сколько помню артиста, ему всегда претили однообразие, чрезмерная усидчивость.

— У него в одном примечательном месте человеческого тела торчит гвоздь, и поэтому он не может сидеть сиднем на одном и том же месте, — утверждал Огнивцев, когда речь заходила о Ростроповиче. — Ему все время куда-то надо бежать, спешить, ехать. Он ни за что не откажется от того, что его страшно интересует или волнует. (Огнивцев был большим другом виолончелиста, и эта дружба продолжалась десятилетия, вплоть до отъезда музыканта из страны. Именно Александр Павлович способствовал близкому знакомству Ростроповича с Вишневской на фестивале искусств «Пражская весна» в мае 1955 года, куда он приехал вместе с ней, начинающей певицей оперной труппы Большого театра. Кстати, придя в театр, Вишневская в любое время находила в певце понимание и поддержку, с удовольствием пела с ним в спектаклях.)

Мне нравится в Ростроповиче, что он до сих пор не может привыкнуть к творческому благополучию и считает, что человеку полезны трудности, борьба. «Душевное благодушие притупляет эмоции. Что важно для успеха дела? Не приемы, не регулярность работы, нет. Важно желание, страстное желание добиться чего-то, какой-то цели. Волевые качества можно выковать. Воля нуждается в «самозатачивании». Что помогает? Смена родов деятельности. Так сохраняется свежесть восприятия. Регулярность — враг искусства, а я — враг привычек, ибо они обкрадывают нашу жизнь. Мне всегда жалко чиновников, которые вынуждены с 9 утра до 5 вечера каждый день сидеть на службе. Они никогда не видят, что происходит в это время с небом, солнцем. И каждый день я стремлюсь новыми глазами посмотреть на дерево, стоящее у моего дома. Я поднимаю глаза к небу — Боже, какие облака! Я стараюсь не привыкать к красоте, потому что в таком случае «привыкнешь» к тем произведениям, которые играешь. Мы должны ощущать звук, изданный инструментом, или человеческий голос как чудо. Да, я упражняюсь в любое время суток — утром, вечером, ночью — сколько нужно, сколько требуют обстоятельства».

«Мне всегда было трудно разложить жизнь по общественным, политическим и музыкальным полочкам, — заметил он как-то. — Я просто испытываю внутреннюю потребность что-то делать. Внутри меня происходит нечто вроде взрыва».

Примечательно, что взрыв этот не поддается никаким прогнозам и предположениям. Никто не знает, возможно и сам Господь, что могут натворить воображение артиста сегодня, завтра, через три дня. И я нисколько не удивилась, когда услышала, что Ростропович отважился продирижировать оперой «Жизнь с идиотом», где герои прямо на сцене мочатся, испражняются, матерятся.

За несколько лет до изгнания прослышал, что древняя графиня Кочубей, одна из последних представителей знатного рода, доживающая свой век в Ленинграде, решила продать бриллиантовые серьги по девять карат каждая и люстру, принадлежащую когда-то одному из Людовиков — королей Франции. Помчался туда. Купил, привез в Москву. Серьги — жене, Галине Вишневской. Люстру — под потолок. О последней особенно не распространялся, о ее происхождении знали немногие.

Узнал, находясь в гостях у Б. Бриттена, что продается виолончель итальянского мастера, на которой играл Наполеон. Собрал все деньги, залез в долги, но… реликвию приобрел.

Бывали случаи, когда неопытность и излишняя доверчивость подводили музыканта. Будучи уже женатым, купил дорогостоящий гобелен. Продавец утверждал: вещь уникальная. Через два дня после покупки эксперты обнаружили, что перед ними низкосортная фабричная ткань, самая обыкновенная… Два дня ходил разгневанный…

Спустя годы ловкие дельцы основательно потрепали нервы Ростроповича, когда шел судебный процесс, связанный с выпуском на экраны фильма «Борис Годунов», музыка для которого записывалась под управлением маэстро.

Вот как он об этом рассказывал: «Я дирижировал записью музыки и все время просил: «Хочу посмотреть фильм. Что делает режиссер?» Дело в том, что звукозаписывающая группа «Эрато» объединена с фирмой «Гомон», выпускающей кинопродукцию. Так вот, просмотрев фильм, я пришел в ужас. И сказал, что считаю необходимым сделать сокращения. Владелец студии приехал в Вашингтон, мы с ним вместе просмотрели фильм, я наметил купюры всего на восемь минут. Он согласился, но сказал, что постановщик фильма не согласится: «Ты хочешь сократить сцены с половыми актами, а они как раз и привлекают публику». Представляете: «Борис Годунов» с половыми актами. Глава фирмы посоветовал мне подать в суд на режиссера, предложил помощь адвоката, убедил, что процесс будет выигран, а главное, постановщик, возможно, и без процесса пойдет навстречу моим желаниям. Когда же я пришел на судебное заседание в парижском суде, выяснилось, что «Эрато» подала встречный иск, по которому за каждое мое критическое замечание о фильме в прессе я должен заплатить сто тысяч франков. И еще полтора миллиона франков фирма требовала с меня за то, что я задержал выпуск фильма. Причем ссылалась на условия контракта. А я контракта не читал… Доверился фирме. Спросил: «Контракт хороший?» «Такого еще не было ни у кого», — уверили меня.

Оказалось, что по условиям договора я не имею права в кинокартине что-либо менять. Ох, если б знал, ни за что бы не подписал. Французский суд долго разбирался и вынес соломоново решение: перед демонстрацией фильма приводить заставку, сообщающую, что Ростропович не согласен с такими-то эпизодами…»

Взрывной характер Ростроповича, его неудержимая эмоциональность иногда сказывались и на личной, семейной жизни. Помню, как в 1964 году он дал сгоряча объявление о разводе с Вишневской, любовное увлечение которой директором миланского театра «Ла Скала» Антонио Герингелли чуть было не привело к разрыву.

В часы отдохновения от концертной и общественной деятельности, в кругу друзей и единомышленников, Ростропович может блеснуть эрудицией, проявить изобретательность, поспорить, совершить нечто из ряда вон выходящее. Рассказать, например, байку о своих собаках, одна из которых по кличке «Муха» справила у него за пазухой большую нужду, а ее дочурка — малую, пока он их тайно провозил в «боинге».

Однажды писатель Василий Аксенов имел неосторожность заметить в компании (дело было в Вашингтоне), что самая лучшая водка в мире — «Измирская», турецкая. «Это непростительная фальсификация, — возмутился Ростропович. — После больших изыскательских процессов, после больших дискуссий и после действительно серьезного анализа мы пришли к убеждению, что лучшая водка в мире — это шведская водка «Эксплоер». Вася, прости, милый, теперь все стоит на своих местах. Нужно сказать, что эту водку — для сведения — выпускают в Гетеборге, достать ее в США невозможно, я вожу ее через таможню, идя на очень большой риск. Когда у меня был концерт в Гетеборге, я через своего менеджера решил созвониться с заводом, который выпускает «Эксплоер». Подошел, как обычно бывает, швед подшофе. Назвался менеджером. И я не выдержал, какая-то поэзия влилась в мое сердце, и сказал: «Вы знаете о том, что ваша водка лучшая в мире?» Он мрачно ответил: «Мы-то знаем, но хорошо, если бы это знали другие»… Замечу попутно, что с водкой у музыканта отношения давнишние, хотя я никогда не видела артиста пьяным. Помню торжество во Владимире, куда я приехала на премьеру «Поэтории» Р. Щедрина. Кажется, это было в 1971 году. Чтобы отметить успех предприятия, местные власти после концерта устроили прием. Компания подобралась знатная — Плисецкая, Щедрин, Ростропович, Вознесенский, Рождественский, звезды оркестра. Тосты следовали один за другим, и Ростропович, приняв на грудь две бутылки «Пшеничной», как заметил один из оркестрантов, держался вполне лояльно по отношению ко всем присутствующим» и сыпал анекдотами, вставляя словечки не для дамских ушей.

…Летом 1973 года Саратовский театр оперы и балета пригласил Ростроповича продирижировать двумя спектаклями «Тоска» в дни гастролей труппы в Киеве. Дав согласие, артист выехал на машине, но в Брянске, куда он добрался к ночи, его ждала телеграмма из Киева с сообщением, что в связи с изменением программы спектакли «Тоска» отменяются. Как стало известно чуть позже, киевские власти запретили появление в их городе «нежелательного» Ростроповича, а публике объявили, что он уехал за границу, отказавшись дирижировать в Киеве.

Не смутившись таким «теплым» приемом и заведомо ложной информацией киевских властей, Ростропович вернулся домой и решил устроить феерическое открытие бассейна, сооруженного им самим на верхнем этаже дачи в Жуковке. На торжество пригласил Огнивцева с женой. «С бассейном он долго возился, — рассказывал Александр Павлович. — Столько кирпича положил, что, думаю, рухнет все к чертовой матери. Посередине установил подставку, вроде постамента для скульптуры, обмазал цементом. Я знал, что Ростропович должен быть в Киеве, и вдруг неожиданный звонок: «Приезжайте к 15.00 на открытие бассейна», — послышался в трубке голос Вишневской. «Но без супруга какое может быть открытие?» — засомневался я. «Ничего, и без него управимся», — отвечала Галина. Поехали. Вишневская повела нас по крутой лестнице наверх, на террасу возле бассейна, где был накрыт стол. Вижу, на пьедестале, в самом центре бассейна, возвышается какая-то фигура, покрытая простыней. «Ага, — думаю, — уже успели приобрести скульптуру…» Вишневская разлила в бокалы шампанское, затем вручила мне веревку, другой конец которой был прикреплен к простыне. По ее сигналу я потянул веревку, простынь упала и — о, Боже! — на пьедестале возвышался в чем мать родила… Слава Ростропович. Одной рукой он прикрывал мужские достоинства, другую протянул, как Ульянов-Ленин, вперед и дальше, словно указывал дорогу к «светлому будущему». Пока немая сцена продолжалась, Ростропович успел нас отругать: «Почему вы опоздали! У меня решительно все отмерзло, пока я тут на холодном цементе сидел…»

Папа Павел VI как-то сказал, что он стоит на лестнице между землей и Богом и ему живется легко, когда он думает об этой лестнице. Выбор невелик: или подниматься вверх по ней, или спускаться вниз. Либо стоять. Но где? На какой ступеньке? Ростропович, взявшийся решить проблему, ясного ответа до сих пор дать не может. Но, наверное, все же найдет.

Когда я вспоминаю о встречах с Ростроповичем, всегда думаю вот о чем: общался он за границей со множеством выдающихся личностей современности — от президентов до великих артистов. Знаменитости разного ранга искали знакомства с ним. При всем ослепительном фейерверке кажущегося счастья артист оставался одиноким человеком — настоящие друзья оказались по другую сторону границы. «Иных уж нет, а те далече», — очень точно сказал поэт. Вот почему после почти 16 лет изгнания, едва ступив на родную землю в аэропорту «Шереметьево», Ростропович заявил встречавшим: «Сначала я еду на Новодевичье кладбище…» Поехал, чтобы поклониться праху матери, великих соотечественников — Шостаковича, Прокофьева, Ойстраха, Гилельса, Огнивцева… Вспомнились слова музыканта, сказанные им в апреле 1989 года в Вашингтоне на вечере, посвященном памяти талантливого писателя Юрия Елагина, русского эмигранта, скончавшегося в Америке: «Мне когда-то Прокофьев сказал одну вещь. Не знаю, где он это вычитал, не то у Драйзера, не то у какого-то другого писателя: бывают люди, которых даже не надо глубоко закапывать после того, как они умрут, просто присыпать землицей, и все. А бывают люди, которые живут такой полноценной, большой жизнью, что, когда они умрут, их надо закопать глубоко… В этом действительно есть смысл силы человеческой жизни. Не только жизни интеллектуальной, моральной. Вы знаете, когда человек уходит, через некоторое время ты понимаешь: а ушел он из твоей души? Я уже многих потерял, мой, можно сказать, баланс друзей на небе больше, чем, может быть, даже на земле. Я потерял многих. И некоторых очень близких людей я потерял, не видя и не прощаясь с ними. Те, например, что умерли в Советском Союзе после того, как я уже был оттуда изгнан. Мне не хватает их каждую секунду…»

У него было все: богатство, слава, успех. Не было лишь самого главного — воздуха родины и друзей, открывших ему тайны красоты и гармонии музыкального мира. Правда, в эмиграции Ростропович с присущей ему энергией делал все возможное и невозможное, чтобы ощущать себя не совсем оторванным от родной земли. В Финляндии, в местечке Лаппенранта, всего в двадцати километрах от границы с Россией, недалеко от Санкт-Петербурга, он купил половину дома — поближе к родине.

Природа севера штата Нью-Йорк напомнила Ростроповичу его родное Подмосковье, и он построил дом в русском стиле возле небольшой русской церквушки. Жилище свое музыкант обставил русской мебелью, а стены украсил картинами русских художников — Репина, Шишкина, Рокотова, Венецианова, Левицкого, «чтобы пахло Русью, как свежим хлебом». Где бы ни гастролировал артист, всюду он старался найти произведения российского искусства, понимая, как важно сохранение истоков. Ростропович никогда и ни перед кем не скрывал, что его всегда тянуло в Россию. Вдали от родины и рядом с ней, на разных материках и меридианах он всегда представлял русский народ и его искусство.

Творя за границей, Ростропович был несказанно удивлен, когда в канун 1992 года его удостоили звания лауреата Государственной премии России за 1991 год — «за концертные программы последних лет», основу которых составили произведения русских композиторов — Чайковского, Скрябина, Прокофьева, Шостаковича, Щедрина… Не рассчитывал артист на подобную оценку, как не рассчитывал увидеть родное Подмосковье при жизни.

Но история непредсказуема, как непредсказуем и Ростропович. Я до сих пор не могу понять, почему он отмечал свой семидесятилетний юбилей во Франции, а не в России, взрастившей, воспитавшей его, сделавшей великим музыкантом. Артист укатил в Париж, словно столицу Франции вот-вот закроют и он не успеет принять все положенные почести. Возможно, я сгущаю краски и чего-то не знаю, но вряд ли я одна так думаю, хотя всегда была и остаюсь почитательницей могучего таланта своего неуемного современника.

Владимир Атлантов

Владимира Атлантова я впервые встретила в октябре 1967 года в Киеве на проходившей там декаде русской литературы и искусства. Только что принятый солистом в труппу Большого театра, Атлантов покорил публику в партии Хозе. Никогда прежде я не встречала тенора такой красоты, выразительности, мощи и экспрессии. «Ему присущи качества одновременно итальянского и славянского тенора, в нем есть и мужественность, и нежный тембр, и удивительная гибкость», — заметил Иннокентий Смоктуновский, входивший в состав нашей делегации и бывший на спектакле в местном театре.

— Моя любимая роль не Хозе, а Герман в «Пиковой даме», — утверждал артист, когда мы всей компанией возвращались в Москву.

Я знала, что партия Германа очень сложна и не имеет аналогов в оперной классике. И когда в начале следующего года я увидела в афише Большого театра название этой оперы и знакомые имена — В. Атлантов и Т. Милашкина, — бросила все дела и отправилась на спектакль. Герой Атлантова выглядел красивым, честолюбивым, темпераментным. Он искренне и горячо любил Лизу, был чист и непосредствен в своем чувстве. Бельканто певца было также согрето редчайшим обаянием.

С тех пор я внимательно следила за творческими успехами артиста. Мы довольно часто встречались с ним на концертных площадках Москвы, всевозможных декадах культуры, фестивалях музыки, Днях Москвы в бывших соцстранах. Помню, в 1978 году в Софии певец (в компании с Е. Нестеренко, Т. Милашкиной) буквально потряс всех красотой и силой голоса, широтой диапазона, его беспредельностью. Так было в Париже, Лондоне, Вене, Стокгольме, Мюнхене, Милане, Токио — всюду, где довелось петь артисту, будь то знаменитые оперные сцены или не менее известные концертные залы крупнейших городов мира.

Природа действительно очень щедро одарила певца. У него не драматический, как многие считают, а скорее героический тенор, голос, как известно, чрезвычайно редкий, появляющийся, быть может, в несколько десятилетий только раз. К тому же Атлантов музыкален, обладает незаурядными актерскими способностями, и пришедшая слава, всеобщее признание вполне закономерны.

Он родился в семье певцов. Отец, А. П. Атлантов, обладатель красивого и сильного баса, многие годы был ведущим певцом Ленинградского театра оперы и балета имени Кирова. Мать, заслуженная артистка России М. А. Елизарова, обладательница удивительной красоты лирического сопрано, выступала на сцене Ленинградского Малого оперного театра.

Война началась, когда ему минуло два года. Семья оставалась в блокадном Ленинграде. Голодали. Ребенка, укутав пледом, возили на санках в театр комедии, где тогда пела мать.

Семи лет Володю отдали учиться в школу при Ленинградской академической капелле. Голоса у него тогда никто не обнаруживал, просто решили дать ему общее музыкальное образование. И это было лучшее, что можно было бы желать будущему певцу. Обучение не ограничивалось игрой на одном инструменте. Он играл на скрипке, фортепиано, виолончели, занимался сольфеджио, гармонией, слушал концерты. Поступил в консерваторию на дирижерско-хоровой факультет, чтобы стать дирижером хора. Там же Атлантов впервые познакомился с основами актерского искусства.

В семнадцать лет он получил диплом дирижера-хоровика, а затем выдержал вступительные экзамены в консерваторию и был принят на вокальный факультет.

Через год Театр оперы и балета имени Кирова набирал группу стажеров. Кто в консерватории не мечтал о таком начале оперной карьеры? Атлантов, ни с кем не советуясь, решил попытать счастья. Ему поручили партию Синодала в «Демоне». Был назначен спектакль, и за несколько дней до этого — единственная оркестровая и сценическая репетиция. Огромная сцена, огромный пустой зал, оркестр, с которым Атлантов еще никогда не пел. Будущий именитый певец растерялся. Ошибся один раз, второй, третий… Сделал непривычную для партнера мизансцену, сбил его, сбился сам. Тщетной оказалась помощь опытного, повидавшего многое на своем веку суфлера. «В паузе, — рассказывал Атлантов, — я наклонился к его будке и очень вежливо, как бы извиняясь, спросил:

— Простите, вы, кажется, все время хотите мне что-то сказать?

— Я вам подаю ваши реплики, — отрезал суфлер.

— Благодарю вас, я знаю роль наизусть, — едва пролепетал я.

В оркестре засмеялись. Я не стал ждать решения своей судьбы и убежал из театра. Я по-настоящему тогда испугался. К тому же саблю мне дали гигантскую, папаху на шесть номеров больше, в костюме и гриме я был один — словом, мои партнеры выглядели как нормальные люди, а я — как чучело…»

Кто знает, быть может, этот злополучный провал на оркестровой репетиции позволил впервые испытать настоящее чувство сцены, чувство ответственности за свое выступление. Во всяком случае, по окончании консерватории, после того как Атлантов спел в студенческих спектаклях партии Ленского, Альфреда и Хозе, его зачислили в труппу Кировского театра — там началась его артистическая карьера.

После успеха на Конкурсе вокалистов имени Глинки, неожиданно для себя, Атлантов попал в группу молодых певцов, направленных на стажировку в миланский театр «Ла Скала» на два оперных сезона. Опытный и весьма известный в артистических кругах педагог маэстро Барр сделал все возможное для совершенствования вокального мастерства гостя из России. Под его руководством певец подготовил несколько ведущих партий в операх «Бал-маскарад», «Богема», «Тоска», «Паяцы». Помогал в разучивании партий и маэстро Энрико Пьяцца, много лет проработавший ассистентом у прославленного Тосканини. Вечера Атлантов проводил в театре, где можно было услышать лучших певцов и музыкантов мира. Конечно, столь идеальные условия не могли не дать положительных результатов. «Петь становилось все легче и приятнее, — вспоминал Атлантов, — голос лился без затруднений. Я понемногу приобрел уверенность».

Итогом первых творческих завоеваний артиста стали победы на крупнейших международных конкурсах: первая премия Конкурса имени Чайковского в Москве, лауреатские лавры на Международном конкурсе в Монреале, золотая медаль на софийском соревновании молодых оперных певцов.

Успех на конкурсах расширил границы творчества. Посыпались как из рога изобилия предложения выступать с концертами. Все хотели слушать Атлантова, и он пел, пел иногда чуть ли не еженедельно новые программы, не всегда имея время обдумать их. К счастью, вскоре понял: нужно ограничить камерные выступления, это слишком серьезная область музыки, чтобы допускать торопливость, не обладая чувством меры.

Перед приходом в Большой театр он не стремился петь много оперных партий — выходил на сцену три-четыре раза в месяц и к каждому выходу тщательно готовился. Атлантов понимал и другое: для него была важна творческая обстановка в театре.

Как сделать, чтобы не мешали маленькие страсти, мелкие интересы, обиды, борьба самолюбий? Как изгнать из спектакля обыденность, чтобы каждый выход артиста был праздником для него самого и для всех, кто пришел его слушать?

На эти вопросы искал ответ артист, когда в 1967 году переступил порог Большого театра, где его талант развернулся с поразительной силой и каждый сезон приносил ему все новые творческие победы. Насыщенность, разнообразие репертуара, концертных программ приводили в восторг публику и суровых критиков.

«Атлантов — самое удивительное открытие…», «Блистательное дарование драматического тенора Атлантова, обладающего такими прекрасными качествами, как непосредственность, взволнованность, патетическая сила и мощь великолепного голоса, потрясло парижан», «Атлантов — певец, обладающий отличным голосом и редким артистическим талантом», «…Тенор Атлантов обладает не только подчеркнуто красивым, но и убедительным по своей силе и напряженной интенсивности голосом, мощь которого не может не покорить… Его фортиссимо производит впечатление могучего потока», «Сенсацией стал русский тенор Владимир Атлантов в партиях Германа («Пиковая дама») и Хозе… У Вены появился любимец!».

Множество подобных восторженных откликов в мировой прессе всякий раз сопровождали выступления артиста. Приглашения следовали одно за другим. Телеграммы и факсы шли из Австрии, ФРГ, Англии, Франции, Японии… Соломон Юрок звонил по телефону из Нью-Йорка: «Володя, когда приедешь в Штаты? Пора, мой друг, пора…»

А сначала были и неудачи. В первом спектакле «Травиаты». Может, Атлантов проявил некоторую растерянность и в какой-то момент растерялся, как в тот день, когда задолго до первого выступления он вместе с другими молодыми певцами, проходившими стажировку в миланском «Ла Скала», вышел однажды на сцену Большого театра в концерте. «Чувства, испытанные в тот вечер, я буду помнить, пока жив, — признался певец. — Это было потрясение. Я находился почти в шоке, пребывая в каком-то волшебном сне, и испытывал состояние, подобное тому, что ощущает человек, которому предстоит впервые прыгнуть с парашютом». Но рядом творили другие люди, и среди них Б. Покровский, Е. Светланов, Г. Рождественский, Г. Вишневская, И. Архипова, которые прекрасно разбирались в оперном жанре и знали, какие потенциальные возможности таило в себе дарование новичка прославленной сцены. К чести Атлантова, он всегда учился. У своих товарищей, партнеров, у тех, кто более всего причастен к высокому искусству.

— Я глубоко убежден, — говорил артист, — что певец, который перестает работать над собой, перестает думать, мечтать, искать, не имеет права называться оперным певцом. Знаменитая Мария Каллас никогда не забывала о том, как она выглядит со сцены, какие чувства, эмоции, мысли могут и должны вызывать у зрителей ее героини с их появлением на сцене.

Питали искусство Атлантова и явления прошлого и настоящего оперного искусства.

Его пристрастие — достижения Марио дель Монако, Франко Карелли, Альфредо Крауса, Пласидо Доминго. «Пожалуй, все-таки, эталоном оперного певца, — заметил как-то артист, — всегда был и остается Карузо — качество его голоса, манера звукоизвлечения, вкус…»

Но прежде всего — и это надо подчеркнуть — Атлантова, как вокалиста, артиста, художника, следует причислить к школе отечественной певческо-театральной культуры. Как живет и распространяется традиция, как она сохраняется и продолжает развиваться? Какая сила объединяет художников на протяжении веков в одно великое культурное братство — национальная ли психология, общие нравственные установки, сходные условия существования? Наверное, и то, и другое, и третье, и еще многое, многое другое, что не поддается точному анализу. Тут, пожалуй, не место вести долгий разговор. Важно понять, что раз уж идет речь о певце, сошлюсь на авторитет Шаляпина: «Если в них (формах искусства) есть жизнь — плоть и дух, — то эта жизнь должна обязательно иметь генеалогическую связь с прошлым».

В формах искусства Атлантова ощутима полнокровно бьющаяся жизнь, и его исполнительское творчество имеет непосредственную связь с традициями — более всего, как было сказано, вскормившими его традициями русского искусства. Это и удивительно органичное проникновение в пласт народной песни. Уместно привести тут знаменательные слова Проспера Мериме, сказанные, правда, Тургеневу и относящиеся к литературе, но в равной степени пригодные для характеристики национального искусства и исполнительства: «…Ваша поэзия ищет прежде всего правду, а красота потом является сама собой».

И еще на одном замечательном свойстве русского мастера хочу остановиться — на развитом чувстве этического начала. Кажется, что воплощать добро на сцене, утверждать положительные идеалы — естественное, данное ему природой стремление, идущее также от национальных культурных традиций. Прекрасно сформулировано это в «Книге о Новом театре» Бенуа: «Герой может погибнуть, но и в этой погибели важно, чтобы чувствовалась радость улыбки божества». Не то ли самое ощущали слушатели, переживая состояние катарсиса в финалах и «Отелло», и «Пиковой дамы», и «Кармен», когда ведущие партии исполнял Атлантов? Две из названных — партии не русского репертуара. Поразительное умение проникнуться другой психологией, выйти за рамки своих национальных особенностей издавна было свойственно представителям русской культуры.

Еще одно важнейшее для художника качество было присуще Атлантову сполна — ответственность перед своим талантом. В чем она? Прежде всего в неусыпном самоконтроле. «Самое главное для певца, — считает артист, — слышать себя, анализировать свои выступления. Это то, что должен уметь каждый профессионал. Я выбираю партию в зависимости от того, могу ли я с ней справиться в данный период времени (это значит спеть так, как я себе ее представляю), и стараюсь, чтобы мои желания не перехлестывали мои возможности. Берясь за какую-нибудь роль, я оцениваю себя со стороны — в виде самостоятельно существующего явления, явления артиста».

Как человек и как художник, Атлантов был и остается максималистом, что проявляется в самой преданности делу. «Я обожаю оперу, я именно оперный певец. Это моя одна, но пламенная страсть. И только в опере наиболее полно раскрылись мои певческие, музыкантские и человеческие возможности». На вопрос, что помогает ему в работе, он непременно отвечал: «Жизнь, терпение и, конечно, в первую очередь, сама музыка!»

Случались ли в творчестве певца просчеты? Безусловно, как у всякого ищущего художника. Помню его концерт в Большом зале консерватории, составленный из произведений Чайковского, Рахманинова, Шуберта, Грига, Пуччини… Заслуженный артист России, 30-летний солист Большого театра, не произвел на меня того впечатления, которого обычно ждут от звезды, уже завоевавшей симпатии публики. Голос звучал великолепно, а тем не менее, например, трактовка романсов Чайковского осталась в стороне от композиторского замысла. Певец скорее повествовал, чем заново переживал то, что взволновало композитора. Да и партия фортепиано (ее исполняла супруга певца, Фарида Халилова), которая в романсах Чайковского не менее значительна, чем вокальная, не предстала равноценной в интерпретации пианистки. Любопытно, что и музыкальные критики отметили недостатки сопровождения фортепиано. Что поделаешь, болезни роста почти всегда имеют место.

Из четырех десятилетий жизни на сцене двадцать один год Атлантов провел в стенах Большого театра. Здесь он удостоился высоких государственных и международных наград, званий, титулов и подготовил весь свой оперный и камерный репертуар. Здесь он обрел и вторую любовь в лице Тамары Милашкиной, великолепной певицы, исполнявшей заглавные партии в операх «Евгений Онегин», «Пиковая дама», «Война и мир», «Тоска», «Аида», «Фауст», «Трубадур»… Ее голос, чрезвычайно богатый, мелодичный, необычайно выразительный, выделялся среди других сопрано театра, что позволяло певице выступать в сольных концертах с большой и сложной программой, иметь шумный успех на всех лучших оперных сценах мира. Мне запомнились в исполнении Тамары Милашкиной Лиза в «Пиковой даме», Тоска в одноименной опере и Наташа Ростова в «Войне и мире», словно сошедшая со страниц романа Л. Толстого.

Когда заходил разговор о театре, я ощущала искреннюю заинтересованность артиста. Он, постоянно пребывая в сомнениях, размышлениях, в поисках путей к совершенствованию, был счастлив успехами и радостями коллектива и переживал недостатки или случавшиеся, правда редко, срывы как нечто сокровенное, личное, неотделимое от собственной судьбы. Он справедливо считал, что все без исключения спектакли Большого театра должны идти на самом высоком профессиональном уровне от первой ноты увертюры до закрытия занавеса. «Исполнительство, режиссура, оформление — все должно соответствовать самым изысканным вкусам и мировым критериям. Мастерством обязан обладать каждый человек, причастный к театру. От артиста до рабочего сцены. Тогда не будет дырок в занавесе, фальшивых нот, гремящего оркестра, накладок в декорациях, которые, увы, бывают. Режиссер должен любить певцов, их голоса, как и дирижер, и любой другой создатель спектакля».

Казалось, ничто не предвещало неожиданной бури. Атлантов находился на вершине оперного искусства и уже достиг международного признания. Он выступал в компании лучших певцов мира — Николая Гяурова, Лючано Паваротти, Пласидо Доминго, Николая Гедды, Ферруччо Тальявини, Пьетро Капуччилле, Алена Ванцо, Миреллы Френи… Директор миланского «Ла Скала» Паоло Грасси, руководитель Венской оперы, известный музыкант Клаудио Аббадо шлют ему приглашения за приглашением. И вдруг… Словно бомба разорвалась в июне 1988 года. Газеты запестрели сообщениями об уходе знаменитого певца из Большого театра. Читатели, поклонники оперного искусства, потребовали открытых и аргументированных объяснений на страницах газет от руководства театра, Министерства культуры о причинах «освобождения солиста оперы от занимаемой должности». Увы, аппаратно-административный глас молчал: сказать народу было нечего. А народ хотел знать правду. Под нажимом общественности кое-какие издания пытались разгадать «секрет» столь стремительного ухода артиста с именитой сцены. Строились всевозможные догадки и предположения. Наконец 3 июля 1988 года газета «Труд» поместила информацию под заголовком «Гастроли в Испании». В ней говорилось, что певец ушел из Большого театра, поскольку, дескать, ему не разрешили гастрольную поездку в Испанию. Вот дословный комментарий публикации самим Владимиром Атлантовым: «Не берусь судить о доброкачественности сведений, полученных редакций от дирекции театра. Однако, мне кажется, я должен внести для миллионов читателей газеты ясность.

О гастролях такого рода театр извещается Госконцертом как минимум за год. О моих гастролях в Испании, Австрии и ФРГ в театре также знали заблаговременно. Мне предстояло участвовать в четырнадцати спектаклях, которые были запланированы в театрах этих стран. В соответствии с этим строилась и моя занятость в репертуаре Большого.

Тем не менее планирующие органы ГАБТа СССР неожиданно сочли нужным поставить названные в информации «Труда» спектакли «Каменный гость» и «Паяцы» именно во время моих гастролей. Столь же внезапно, за день до моего отлета в Испанию, администрация театра известила Госконцерт о том, что она не может разрешить мне этой поездки.

Ясно, что гастроли подобного уровня не могут и не должны зависеть от личного отношения того или иного руководителя к артисту. Более того, такое неуважительное, безобразное отношение к актеру — известному ли, начинающему ли — не должно иметь места в Большом театре, как, впрочем, и в любом другом.

Что же касается утверждения об угрозе исключения опер «Каменный гость» и «Паяцы» из репертуара, то такое просто невозможно, ибо они шли на сцене и во время моего отсутствия, так как в каждом из этих спектаклей несколько составов исполнителей.

Я вынужден был подать заявление об увольнении, но не это, не гастроли явились главной причиной моего ухода… У всех у нас есть представление о Большом театре как о флагмане нашей культуры. И если в нем начинает преобладать командно-приказное начало с методами запугивания, то о какой свободе творчества и о каком благополучии может идти речь?…» И далее: «Из-за сложных отношений с художественным руководителем не вижу возможности в ближайшем будущем выступать в любимом театре…»

Атлантов уехал в Австрию. Его пригласил работать в Венской государственной опере продюсер Рудольф Рааб. Имя певца замелькало в прессе, в рекламе телевидения, на театральных афишах в Англии, Испании, Германии, США… Ему продолжает аплодировать мир, потому что истинная красота всегда современна.

Игорь Моисеев

После сольного концерта в «Карнеги-холл» в 1972 году Соломон Юрок организовал для меня ужин в нью-йоркском отеле «Уолдорф-Астория».

— Послушай, Милочка, что у вас за порядки в Москве? — возмущался Юрок, когда речь зашла о гонорарах советских артистов в зарубежных турне. — Вы же, по существу, крепостные, вас грабят, как хотят. Я оплачиваю стоимость проживания в отеле, а с вас Госконцерт эту сумму вычитает. Вычитает даже стоимость завтрака, если он входил в стоимость номера. Что за вандалы? Подарил «мерседес» Моисееву и чек на пять тысяч долларов (по тем временам значительная сумма), так у него председатель Комитета культуры деньги отобрал. Да и взять автомобиль ему долго не разрешали. Ваши начальники — люди или акулы?

Что я могла ответить Юроку? Да, Госконцерт фактически состоял у нас, артистов, на содержании и пожирал львиную долю заработков. Я знала, что, привозя в страну миллионы, Моисеев и его ансамбль не могли порой из-за бедности приобрести самое необходимое для работы. Но знала я и другое: Моисеев не стремился стать миллионером, богатство ему было «ни к чему», и презент Юрока великий артист воспринимал как обычный рядовой сувенир. Миллионы никогда ему не казались признаком благополучия и счастья. Никогда он и не мечтал стать знаменитым, даже будучи более полувека на вершине Олимпа мировой популярности. Хореограф прежде всего заботился о том, чтобы создать людям душевный комфорт, сделать их духовно богаче, подарить минуты удовольствия, радости и откровения.

«Многие годы плодотворной жизни труппы, сотни танцев, составляющих ее репертуар, миллионы зрителей в десятках стран мира, тысячи городов, где мы выступали с концертами, — вот что является смыслом моей жизни, дает мне силы постоянно искать, дерзать, творить» — такими словами закончил Моисеев пресс-конференцию в той же «Астории» в дни очередного визита ансамбля народного танца в США осенью 1970 года. Он говорил с американскими журналистами искренне, правду, и только правду, потому что никогда не кривил душой. Его девиз «Сегодня лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня» стал девизом эпохи, и я всегда пристально следила за всеми новинками, рожденными богатейшей, уникальной фантазией хореографа. Ведь народный танец и народная песня, как брат и сестра, имеют много общих черт. И, соприкасаясь с творчеством Моисеева, в том числе с его зарубежными танцами, я улавливала ускользающие порой от внимания штрихи художественной палитры балетмейстера, которые помогали мне потом создать свой портрет песни, берущей свое начало в национальном фольклоре, будь то Япония или Корея, Италия или Болгария.

Всякий раз, просматривая работы Моисеева, я снова и снова проникаюсь уважением к масштабу его таланта, к его целеустремленности и преданности искусству. У меня не вызывает сомнений его подход и методы реализации того, что, казалось, сулило какую-то политическую или личную выгоду, хотя его мировоззрение, творческая деятельность, да и сама жизнь формировались под воздействием известных исторических условий, о которых уже немало сказано и написано. Импульс, исходивший от работ Моисеева, и те вершины, которые одолел хореограф, остаются непреходящими ценностями, неотделимыми от нравственных процессов развития мировой культуры в самом высоком смысле слова. Хореограф рассматривал искусство в развитии художественного дарования артистов своего ансамбля до самого высокого уровня — уровня, достигнуть которого до сих пор не в состоянии другие танцевальные коллективы, несмотря на все их старания и материальные возможности.

Исследуя пласты фольклора, Моисеев помимо блестящего владения предметом проявил тонкое понимание языка народного танца, и его незаурядные комбинационные способности до сих пор поражают воображение самых талантливых хореографов. Поэтому бессмысленно было бы пытаться перечислять все обилие новых танцевальных приемов, которые удалось найти Моисееву и представить на суд миллионов зрителей.

Многовековой танцевальный фольклор служил хореографу неиссякаемым источником, где есть все «краски» — от звучных могучих аккордов до едва уловимых полутонов. Здесь, в чистых родниках народного танца, фантазия хореографа развернулась с необычайной силой — стала непосредственной, гибкой, неограниченной.

Помогали Моисееву и литература, и архитектура (в обширной библиотеке хореографа только по изобразительному искусству насчитывается свыше пяти тысяч томов), и устные предания, и даже ритмическая структура песен. «Мы, — как-то делился Игорь Александрович, — использовали метод художественного обобщения — изучали замысел или идею фольклорных первоисточников, сравнивали схожие черты искусств родственных народов и находили в этом калейдоскопе контуры — только контуры — новой, прежде не существовавшей пляски. Затем из разрозненных деталей составляли цельный образ танца и «наряжали» его в сценические одежды. А если к тому же удавалось в танце раскрыть сущность национального характера, можно было считать, что цель достигнута и номеру обеспечена сценическая жизнь. Ведь танец — это пластический портрет нации. Это поэзия, зримая песня, таящая в себе часть народной души. В танце отражаются и творческая сила народной фантазии, и поэтичность, и образность мысли, и выразительность, и пластичность формы, и глубина pi свежесть человеческих чувств. В смысле образности и содержательности я отдаю народному танцу предпочтение перед классическим, который иногда уходит в абстракцию. Народный же танец в высшей степени точен, ясен, у него конкретный адрес».

Сегодня в репертуаре ансамбля свыше трехсот произведений, каждое из которых выдержало испытание временем. А сколько, на первый взгляд, неплохих работ Моисеев расценил как неудачные и отказался от них. Он не хотел показывать на сцене то, что считал посредственным, неинтересным, обезличенным. Он воспитал в себе и своих учениках и последователях чувство профессиональной ответственности, умение подойти к своему искусству с самой высокой меркой.

Еще в начале становления коллектива звезд хореограф уловил, в общем-то, простую мысль: массовые номера, составляющие основу программ ансамбля, отвечают требованиям подлинного искусства только тогда, когда исполняются настоящими солистами. То есть такими артистами, у которых одинаково хорошо развиты как профессиональные, так и нравственные качества: воля, самоконтроль, умение в любом номере отвечать за общую художественную идею. Без общей одержимости танцем и личной самоотверженности ансамбль вряд ли получил бы мировое признание. Нагрузки — и моральные, и физические — весьма значительны, и не всякому даже способному, талантливому, опытному танцору они по силам. Я часто слышала, как правило, от людей неосведомленных, что, дескать, Моисеев на репетициях муштрует, беспощаден, жесток и т. д. Это абсолютно не соответствует истине. «Просто-напросто я заставляю актеров всегда быть требовательными к самим себе, — объяснил мне Моисеев. — Конечно, им бывает нелегко сразу обжить какое-то предложенное мной движение или отучиться от вековых балетных штампов и стандартов. Остается одно — работать до седьмого пота над вещами, которые не получаются. И вот, когда актеру покажется, что он все знает и умеет, тут-то и следует придираться. Потому что танцевать он должен так же свободно, как дышать — иначе будет сплошная натуга и фальшь. Я требую раскрытия внутреннего мира через движение, а для этого надо этот самый внутренний мир иметь. Да и без инициативы в нашем искусстве, как и в любом другом деле, далеко не уедешь. И еще. Самое опасное состояние — когда кажется, что все вершины взяты и лавры завоеваны. Как раз тут и жди беды. В искусстве нет финала — одни продолжения. Наши ведущие артисты это хорошо усвоили. К счастью».

Я видела многих звезд в разных постановках и в разные годы. Запомнились Тамара и Лев Головановы, Борис Березин, Василий Савин, Нелли Бондаренко, Борис Санкин, Алла Манкевич, Тамара Зейферт, Ирина Конева… Всех-то и не перечесть. О каждом из них можно написать много самых добрых слов, как об актерах редчайшего дарования.

Вторая жена Моисеева, Тамара Зейферт, была одной из лучших комедийных актрис. Ее сценические зарисовки воспринимались всегда как наброски больших комедийных ролей. Артистка не любила «одиночество» на сцене, ей необходимо было непрерывное общение с партнером. Само же оптимистическое искусство танцовщицы не знало недомолвок и полутонов, что очень импонировало зрителям. Длительность ее сценической карьеры исключительна — она выступала почти четверть века. Танцев первой супруги Моисеева, солистки балета Большого театра 20–40-х годов и солистки ансамбля народного танца до начала 50-х Нины Борисовны Подгорецкой, я, к сожалению, никогда не видела. Сподвижник Моисеева, дядя Плисецкой А. М. Мессерер говорил, что это была первоклассная балерина, занятая и в балетах основного классического репертуара и в операх. Годы она входила в состав Художественного совета ГАБТа. Нынешняя супруга Моисеева, Ирина Конева, запомнилась мне в «Городской кадрили», «Подмосковной лирике», «Переплясе»…

Успехи ансамбля немыслимы без Льва Голованова, артиста редкого сценического обаяния. Большинство приезжающих в ансамбль на пробу чемпионов и лауреатов всевозможных конкурсов не могут повторить за ним движения — либо падают, либо сбиваются. Его диапазон был неограничен: он исполнял русские, испанские, цыганские, китайские, болгарские, мексиканские, аргентинские, венгерские танцы. Где еще в мире есть такой уникальный танцовщик?

Слава никому не давалась легко. Моисеев не спешил ее завоевывать или добывать — она пришла к нему сама. Почетный член Национального собрания Франции и французской Академии музыки и танца, обладатель почетных медалей художественных академий мира, дипломов, лауреатских знаков, призов, международных премий (в том числе двух премий Оскара в области танца), символических ключей от длиннющего ряда крупнейших городов планеты, Моисеев награжден еще двадцатью орденами самой высокой пробы. Двадцать первый «За заслуги перед Отечеством» вручил хореографу в январе 1996 года президент Борис Ельцин на сцене Большого театра, и я аплодировала юбиляру вместе со всеми. Кто еще в нашем искусстве, да и в мировом, может выступать на равных с таким выдающимся хореографом?

«Железный занавес» моисеевцы подняли первыми в 1955 году в парижском зале «Пале де Спорт», едва не рухнувшем от восторга многотысячной аудитории. Я же была свидетелем триумфа Моисеева во Франции осенью 1966 года, когда пролетом из Северной Америки провела в Париже несколько дней, и однажды в США, в 70-х годах. Это было нечто невообразимое. В столице Франции публика, пресса, критики буквально захлебывались от восторга. «Париж повержен», «Мы просто поражены…», «Высочайшее искусство танца», «Сенсация века», «Моисеев вновь поразил нас»… Газеты, иллюстрированные журналы уделяли гастролям ансамбля в «Гранд-опера» больше внимания, чем самым громким событиям, происходящим в стране и мире. Некоторые издания отводили выступлениям гостей из России целые полосы. «Я теперь знаю меру истинному наслаждению», — заявил журналистам князь Сумароков-Эльстон, он же граф Юсупов, участник убийства Распутина. Многие газеты приводили мнение Чарли Чаплина, смотревшего концерты ансамбля по телевидению из Швейцарии. Я сейчас не помню, что дословно говорил великий киноактер, но его поразило, что он «впервые увидел в публике лица с так широко раскрытыми глазами» и что «русские артисты воплощают в танце человеческую душу».

Когда выступления ансамбля переместились во Дворец спорта, где мест значительно больше, чем в «Гранд-опера», пробки на улицах Парижа стали обычным явлением — на концерты спешили не только французы, ехали взглянуть на «русское чудо» англичане и итальянцы, голландцы и испанцы, шведы и немцы… В Штатах желающих попасть на спектакли трупы Моисеева всегда оказывалось в сотни раз больше, чем могли вместить крупнейшие концертные или спортивные залы (сцены которых, как сетовал Игорь Александрович, сплошь и рядом были непригодны для пляски и танцев).

Однажды Моисеев протянул мне письмо:

— Читайте.

«За два билета на концерт, — писал выпускник университета из Бруклина, — я готов по вашему выбору: отдать мою коллекцию марок, которую я собирал 15 лет, пройти на руках от Бруклина до «Метрополитен-опера» и лизнуть раскаленный утюг».

— И что же вы выбрали, Игорь Александрович? — спросила я.

— Ничего, — отвечал он.

Я знала, что у Моисеева была тайная, великая страсть — он издавна коллекционировал редкие марки. Что ему мог предложить молодой американец, мне неизвестно, потому что подобных писем к Моисееву приходило сотни.

Соломон Юрок делал все возможное, чтобы ансамбль из России почаще гостил за океаном, хотя и бывали случаи, когда во время представления специально подобранные ультраправыми организациями молодые люди за 5–10 долларов выпускали в зрительный зал оравы мышей, иногда выкрашенных в красный цвет, выкрикивали что есть мочи всякие непристойности, совершенно не владея азбукой традиционных русских смачных ругательств, кидали в оркестровую яму или прямо на сцену гранаты, начиненные слезоточивым газом, как это было в чикагском зале «Сивик опера хауз» в 1970 году. «Русские удивили громадным самообладанием и выдержкой, продолжая танцевать, словно ничего не произошло», — прочла я перевод из «Чикаго трибун» в конторе Юрока.

Кстати, в США быстро уловили масштабность и значение художественных достижений ансамбля. В газетах то и дело мелькали статьи критического толка в адрес тех, кто занимался в стране культурой. «Это тот театр танца, о котором мы можем только мечтать и которого у нас нет и в ближайшем будущем не предвидится». «Когда же, когда наступит день и не надо будет ждать Моисеева, чтобы увидеть на нашей сцене наш «Виргинский хоровод»?» Чем ответил Моисеев на подобные реплики? Он собрал своих артистов в Нью-йоркской школе народного танца, и за несколько дней «Виргинский хоровод» был готов. Когда его увидела Америка, она просто обалдела — другого слова не подобрать.

Я видела в Нью-Йорке тысячные толпы страждущих, томящихся за билетами в дикой жаре и духоте, чтобы взглянуть на «чудо-хоровод» (примерно такая же участь ждала американцев в Лос-Анджелесе, Чикаго, Вашингтоне, Филадельфии…).

Глядя на танцы моисеевцев, зарубежные специалисты в области хореографии стран Европы и Азии также смогли найти способы возрождения своего национального искусства народного танца. Моисеев и тут оказался на высоте. Я помню, как в Японии, получив на одном из концертов сувениры — нарядные и элегантные зонтики, — моисеевцы тут же перед изумленной, буквально остолбеневшей публикой исполнили фрагмент из национального японского танца с зонтами, безупречно соответствующей фольклорным традициям Японии. После этого концерта приглашения поставить народные танцы Японии (на фантастически выгодных условиях) сыпались со всех сторон как из рога изобилия. Моисеев отказывался. Он не мог нарушить условия ранее заключенных контрактов, где выступления ансамбля по миру были расписаны на годы вперед.

Будучи на гастролях в Южной Америке, Моисеев увидел в одном аргентинском селении темпераментную пляску местных пастухов. «Появилась мысль, — вспоминал артист, — воссоздать на сцене не эту пляску, а новый, оригинальный танец, который бы символизировал не какую-то одну сторону народного быта, а стал бы обобщенной характеристикой народа Аргентины. Именно таким был задуман наш известный теперь всюду танец «Гаучо». Вот эта художественная задача — от жизни к сцене — всегда была и остается для нашего коллектива главной».

Посетив Италию, хореограф решил взяться за возрождение танцев, забытых итальянцами, и в том числе некогда популярной «Тарантеллы». В общей сложности ему пришлось выезжать в Италию одиннадцать раз, забираясь в самые отдаленные, глухие «фольклорные» уголки страны. Итогом этих поездок явилась «Сицилийская Тарантелла», восторженно встреченная темпераментной итальянской публикой. «Чтобы возродить замечательную сицилийскую «Тарантеллу», понадобился приезд Моисеева и его ансамбля, — писала «Паэзе сера».

Бывали случаи, когда Моисеев ставил национальные танцы, не приезжая специально в страну, чтобы на месте ознакомиться с их традиционным исполнением. «Я был поистине счастлив, когда в Бухаресте после исполнения танцев «Бриул» и «Мушамауа» мне сказали, что именно так танцуют их на праздниках в селах Румынии», — заметил как-то хореограф.

Международное сотрудничество Моисеева с деятелями культуры разных стран — балетмейстерами, художниками, музыкантами, режиссерами — все же привело к созданию по образу и подобию его коллектива ансамблей народного танца в Канаде, Японии, Венгрии, Румынии, Польше, Болгарии, Китае. Я видела некоторые из них, но это было лишь подобие, не более.

К мнению маститого хореографа прислушивались и ярчайшие представители разных жанров и видов искусства. Когда Джером Роббинс — один из ведущих хореографов Соединенных Штатов Америки — создал новую труппу «Балет США», он утверждал, что духовный предшественник ее — ансамбль Моисеева. Не прошли мимо творчества ансамбля и нью-йоркские любители фольклора из Центра народного танца: тамошние модельеры разработали новые фасоны одежды на темы костюмов ансамбля. Приезжали представители и организаторы международных конкурсов красоты посмотреть на звезд из России, что-то у них перенять, чему-то поучиться.

В 1970 году на гастроли в Москву приехала всемирно известная труппа «Балет на льду». Привез ее в Москву миллионер Морис Чалфен, собравший в одном коллективе выдающихся фигуристов мира. Среди них были чемпионы мира в одиночном катании Гари Висконти и Дональд Макферсон (США), чемпионы мира и Европы в танцах на льду Диана Таулер и Бернард Форд (Великобритания), чемпионка Европы Хана Машкова (Чехословакия) и другие звезды ледовой феерии. Каково же было мое удивление, когда я, придя на репетицию моисеевцев, увидела там знакомые лица! Чемпионы и рекордсмены мира скромненько стояли в углу большого репетиционного зала, как мне сказала Хана Машкова (к сожалению, погибшая вскоре в автомобильной катастрофе), «в надежде использовать приемы танцоров Моисеева с пользой для себя и зрителей».

Навещали репетиции Моисеева и рекордсмены мира по художественной гимнастике, акробатике. В 1976 году моя давняя подруга актриса Малого театра Элина Быстрицкая в качестве общественного поручения приняла пост председателя Федерации художественной гимнастики СССР. Выбор такой не был случайным. Быстрицкая увлекалась хореографией с детства и даже в юности занималась в балетной школе. В ее актерской практике был случай, когда ей пришлось за одну репетицию повторить танец 72 раза — ее героиня была танцовщицей. «Художественная гимнастика почерпнула из русской классической и народной хореографии немало прекрасных элементов: арабески, прыжки, повороты — все это принесло ей красоту пропорций, совершенство движений» — так объяснила она мне свои визиты к Моисееву. «Я сама, — продолжала актриса, — ежедневно отдаю гимнастике 30 минут, а иногда и больше — в зависимости от настроения. Ведь артистам нужны и пластичность, и гибкость, и чувство пространства, и, что очень важно, выносливость».

Завсегдатаями концертов и репетиций ансамбля всегда были и остаются ведущие балерины и танцовщики крупнейших балетных трупп мира. И вот что еще примечательно. За годы существования коллектива в разное время от него отделялись группы артистов, чтобы создать свои собственные ансамбли. Самые крупные «отказники» составом в 16 человек организовали в 1992 году ансамбль под названием «Русские сезоны», очевидно, в память о тех, дягилевских, в которых блистали Павлова и Нижинский. И что же? Программа новоиспеченного коллектива, построенная по принципу антологии танцевального искусства, ничего нового в сути своей не представляла. Аргентинское танго, молдавский, польский, сербский, ирландский танцы. Конечно, моисеевская школа видна, она сохранилась, но создать нечто новое, непреходящее, достойное внимания широкой публики выходцам из знаменитой труппы не удалось. Как и тем самозванцам под названием «Спутник-Моисеев», что дали несколько посредственных концертов в Италии перед разочарованными зрителями и удивленной прессой, не разобравшей поначалу, кто есть кто.

Размышляя о творческой судьбе Моисеева, я хотела бы внести некоторую ясность в отношениях хореографа с политикой. Несмотря на то что моисеевцы выступали в Кремле едва ли не на всех торжественных приемах, начиная со дня рождения Сталина и некоторых членов Политбюро и кончая юбилейными датами по случаю годовщин Октябрьского переворота в 17-м, Моисеев не находил в решениях съездов партии и постановлениях очередных пленумов ЦК каких-либо стимулов для своей работы. Культурная стратегия партии словно бы и не касалась его. Это обстоятельство приводило в замешательство иных высокопоставленных лиц, подписывающих указы о присвоении очередных высоких званий и наград человеку, не состоявшему в коммунистической партии. По свидетельству самого Игоря Александровича, 18 раз вызывали его в райком и горком с предложением вступить в ряды КПСС. В МГК один из секретарей стучал по столу кулаком: «Какое вы имеете право руководить таким ансамблем, вы же беспартийный!»

Моисеев никогда не был и проводником партийных идей, как это порой представляется аппаратным чиновникам. Он не получал «множества привилегий от Сталина и иже с ним», хотя стал элитарным художником, а его коллектив — элитным. Элитным по сути, по художественной значимости, а вовсе не потому, что в нем якобы «танцевали дети и родственники высокопоставленных правительственных и военных чинов», как я прочитала в одной статье.

Да, Сталин любил приемы, они устраивались иногда по очень незначительному поводу, но всегда под его контролем. «Вождь всех времен и народов» мог смотреть то, что ему понравилось, не один раз. Первое, что он увидел из репертуара Моисеева, была «Подмосковная лирика» — хореографическая миниатюра, основанная на мотивах фольклора, где преобладали приемы кадрили. Сцена объяснения в любви мастерового с барышней строилась в форме танцевального соревнования — русского перепляса под аккомпанемент гармони. Здесь были соблюдены и органически воплощены внутренние законы народной хореографии: непосредственность, живость общения партнеров, простота и четкость перестроений. В каждом движении найдены свой то насмешливый, то лирический подтекст, своя интонация. Это произведение потом открыло цикл танцевальных миниатюр «Картинки прошлого», посвященных минувшим дням. «Поскольку номер ему приглянулся, — рассказывал Моисеев, — мы включали его в программу часто, а если не включали, он спрашивал, почему нет, и требовал исполнения. У него, между прочим, был неплохой вкус… Разумеется, мы не могли отказать в той или иной просьбе выступить в Георгиевском зале Кремля. Дело доходило до того, что, когда артисты были в отпуске, а в это время назначался прием в Кремле, их доставляли на самолете на концерт в Москву, а потом отправляли обратно к месту отдыха».

Со Сталиным Моисеев встречался не единожды, и одна такая встреча, когда артист пожаловался на отсутствие репетиционного помещения, ускорила строительство Концертного зала им. Чайковского, где коллектив моисеевцев прочно и обосновался вместе с Хором имени Пятницкого и столичной филармонией. Где тут «привилегии»? Замечу попутно, что Моисеев не относится к любителям использовать знакомства подобного рода для достижения каких-либо определенных корыстных целей. Был момент в его биографии, когда он поссорился с Председателем Совета Министров Н. А. Булганиным в присутствии Н. С. Хрущева и Мао Цзэдуна. Конфликт никак не отразился на его судьбе. Он по-прежнему колесил с ансамблем по стране, не в спецвагонах со спецпитанием, а часто в обычных обшарпанных плацкартных или общих вагонах, которые зимой превращались в настоящий холодильник из-за слишком наглых щелей в оконных рамах. Я знаю, с каким трудом «выбивал» Моисеев не блага для себя, а лишь то, что требовалось для нормальной творческой работы.

В 1973 году ансамбль приготовил зрителям очередной сюрприз — большое танцевальное полотно «Половецкие пляски» на музыку Бородина из оперы «Князь Игорь». Потребовались костюмы, соответствующие нарядам дикого племени половцев. Моисеев потратил не одну неделю, чтобы преодолеть рогатки всевозможных ведомств и получить наконец злополучные сценические одежды. Тратил он уйму времени в ущерб творчеству на разрешение часто пустякового вопроса на разных уровнях бюрократической пирамиды власть предержащих. «На прием к министру культуры попасть труднее, чем встретиться с Папой Римским», — сетовал он как-то в разговоре о чиновничьих порядках в аппарате министерства.

Моисееву ничего не доставалось легко, и ноша славы на его плечах тому подтверждение. Его подвижническая деятельность в сфере хореографии, как уже отмечалось, вызывала восхищение всюду. Под флагом мира и дружбы народов он проехал с ансамблем вдоль и поперек пять континентов, и вручение ему ордена «Дружбы народов» в связи с 70-летием творческой деятельности выглядело слишком поздним признанием того, что составляло смысл жизни человека, верного гражданскому долгу, ориентирам мирового сообщества, ищущего пути к взаимопониманию и прогрессу. В одном я уверена: достижения Моисеева в сфере хореографии останутся великими и через вереницу десятилетий, служа достойным примером для тех, кто хочет достичь весомых результатов в искусстве танца.

Майя Плисецкая

Вспоминаю одну из встреч с Юрием Гагариным в Большом театре, на сцене которого шел «Спартак» А. Хачатуряна. В антракте мы, конечно, заговорили о танцующей в этот вечер Майе Плисецкой.

— Плисецкая опередила развитие танца на много лет вперед, — рассуждал Гагарин. — Ее танцы ознаменовали собой начало новой эры в истории хореографии. Для многих миллионов людей на разных континентах она уже сейчас символ балета. Смотри, в скольких странах она выступала — в Индии, США, Канаде, Китае, Египте, Чехословакии, Финляндии, ФРГ, Польше, и везде — невиданный успех. Людей не проведешь. Они хоть и разные всюду, а понимают, что к чему. Во всяком случае, стандартные мерки, устоявшиеся традиции и каноны ей не подходят, и ее танцевальный дух не может оставить равнодушным ни одного человека, любящего искусство балета. Когда и где еще родится такая балерина, не знаю. Думаю, произойдет это не скоро.

Гагарин был прав. Он высказал то, что подтвердило время. Гагарин косвенно способствовал зарождению моей дружбы с балериной на концерте в Кремле в честь Дня космонавтики в 1964 году. Плисецкая исполнила вариацию Царь-девицы из балета «Конек-горбунок» на музыку Р. Щедрина. После концерта состоялся прием, и тут я увидела танцовщицу совсем близко. Гладко причесанные, цвета бронзы, волосы. Четко очерченный, удлиненный овал лица. Заинтересованный, пристальный взгляд чуточку продолговатых глаз. Плисецкая и Гагарин вели оживленную беседу. Речь шла о тренаже, об утомительных репетициях, о невесомости и разных других вещах.

— Я понимаю, — говорила она космонавту, — насколько сложна ваша профессия. Но знаете ли вы, что такое труд балерины? Это каждодневные занятия у станка, многочасовые репетиции, прогоны, спектакли… Семь потов сойдет, пока получится желаемое. Прибавьте к этому тяжелому физическому труду нервное напряжение, обязательное волнение во время спектакля, концерта. Я должна выучить роль, вжиться в нее, отработать дыхание, привыкнуть к обстановке на сцене, костюмам. И всегда волнуюсь, независимо от того, танцую в первый раз или в сотый. Волнение лежит в основе всякого творчества. Не то волнение, когда дрожат руки и ноги (хотя и оно бывает), а волнение за результат, за реакцию зрителей.

— Наше искусство чрезвычайно тонкое. Спросите у большинства зрителей: правильно ли сделала балерина арабеск? Вам ответят — не знаю. Потому что до публики непосвященной доходят скорее искренность, эмоциональное исполнение, нежели техника. Мне скажут — наплевать на ошибки, неточности, недостатки школы или вкуса, мне нравится — и точка! Вы со мной согласны? — неожиданно обратилась ко мне балерина.

Так начался отсчет наших встреч. Правда, они тогда были не очень частыми — мы обе много гастролировали по белу свету, ее и мои маршруты совпадали редко, но по возвращении в Москву встречались, общались столько, сколько позволяло время. Да и с мужем Майи, Родионом Щедриным, у меня сложились творческие, дружеские отношения.

Впервые я соприкоснулась с творчеством Плисецкой в середине 50-х годов. Уже тогда балерина ошеломила поклонников Терпсихоры невиданной пластикой поз, красотой движений, чудом вдохновения.

Сначала Плисецкая поразила меня в «Раймонде». Ее отличала какая-то особенная горделивая статность, царственность, одухотворенность. Живут в моей памяти и другие ее роли тех лет — задорная Китри и гордая Мирта, преданная Фригия и страстная Зарема, пламенная Лауренсия и загадочная Хозяйка Медной горы, величавая Царь-девица и поэтичная Аврора… И каждая из них не просто филигранная работа, громадный труд, а художническое исследование жизни, постижение ее тайн.

И вот что примечательно. Ни в одной роли Плисецкая не повторилась, танцевала ли ее однажды или несколько раз. В каждом спектакле она находила свежие краски, средства выражения, наполняя образ новыми впечатлениями, штрихами. Как-то в Испании одна из балерин, желая выучить партию Кармен, старалась не пропустить ни одной репетиции танцовщицы, ни одного ее выступления. Когда же ее попросили показать то, что у нее получилось, эта весьма одаренная балерина отказалась: «Плисецкую невозможно копировать, она все время танцует по-разному». И сама Плисецкая признавалась, что никогда не танцует одинаково.

— В хорошо знакомой музыке нахожу новые звуки и, как слышу музыку, так и танцую, — говорила она мне. — При всей моей симпатии к разным балеринам я не стремилась им подражать. Когда уже что-то сделано до тебя, повторять неинтересно. Поэтому никогда ничего ни у кого не перенимала, даже у несравненной Анны Павловой. Единственный раз я изменила своему правилу, когда увидела «Болеро» в постановке французского балетмейстера Мориса Бежара. Впервые в жизни мне захотелось повторить то, что уже сделано. Потому что почувствовала: это — мое, и, может быть, даже больше мое, чем кого бы то ни было. И не ошиблась.

Из вереницы разнохарактерных, контрастных по внутреннему темпераменту и стилю образов, созданных балериной в 40–50-х годах, мне больше всего полюбилась Одетта-Одиллия.

Я и сейчас не представляю себе «Лебединое озеро» без Майи Плисецкой. По красоте, технике, музыкальности, лиризму ее интерпретация — верх совершенства. Сколько раз я смотрела спектакль и словно читала трогательную поэму о любви: неосязаемость крыльев птицы, своя, особая логика замедленных па создавали симфонию переливающихся движений. Когда представлялась возможность, я всегда спешила в Большой театр, чтобы вновь ощутить пластическую красоту ее танца. Но мне все же далеко до мирового рекорда, принадлежащего бывшему послу США в СССР Л. Томпсону, который за 20 лет дипломатической карьеры в Москве видел «Лебединое озеро», если верить журналу «Лук», 179 раз.

Одним из самых прославленных творений ее явился также «Умирающий лебедь» Сен-Санса. Впервые она исполнила этот номер совсем еще девочкой, в Екатеринбурге, будучи в эвакуации в первые дни войны.

— В сущности, — делилась со мной Плисецкая, — эта была импровизация, я ничего не учила. С тех пор станцевала его несколько тысяч раз. И спиной выходила, и лицом, и из правой кулисы, и из левой. Надоедает ведь все время делать одинаково, вот и меняешь. Ну а руки… Я же слышала, говорили: «Красивые руки у девочки». Ах, красивые? Ну, я и давай…

Аплодисментов не было лишь однажды — летом 1968 года в США, в день смерти сенатора Кеннеди.

— В нашей программе, — рассказывала балерина, — в тот вечер «Умирающий лебедь» вообще не значился. Но я начала концерт именно с этого номера. Ведущий объявил: «Сейчас Майя Плисецкая исполнит «Смерть лебедя» в память Роберта Кеннеди». Зал встал. Танцуя, я слышала, как плачут люди. Америка горевала, отчаивалась, стыдилась за свою страну, где безнаказанно совершаются такие страшные преступления…

Годы общения с искусством Плисецкой и с ней самой позволили открыть некоторые, на мой взгляд, примечательные свойства ее натуры.

Еще тогда, на заре нашей дружбы, я заметила: балерине больше интересны исключения из правил, чем сами правила. У каждого незаурядного артиста можно всегда обнаружить единую внутреннюю тему творчества. У Плисецкой единство это необычайно сложно и часто складывается из заведомых противоположностей. Вот почему ее стиль — сплошь метафора. Ее танцевальная палитра была изменчива, многолика и вместе с тем до удивления цельна и постоянна.

Плисецкая чрезвычайно редко и мало высказывается о своих художественных методах и принципах. Сотни выступлений на лучших сценах мира — это и есть, по-моему, ее размышления об искусстве, пластический комментарий к творчеству. Для нее характерно тяготение к таинственности, загадочности. Это примета творца, не желающего подчиниться обычности и прозаичности.

Плисецкая не раз говорила мне, что она работает, не оглядываясь на прошлое и не думая о будущем, а лишь выражает то, что чувствует в данный момент. И все же в этом моменте многое — от будущего. Прошедшее велико для нас и достойно нашего уважения потому, что на нем выросло настоящее, но вся любовь наша должна быть обращена к будущему. И кто подлинно чуток к настоящему, тот чуток к будущему. Доказательство тому — работа балерины в «Анне Карениной», «Чайке», «Айседоре» и других постановках.

— Я продолжаю любить классику, ведь она сделала меня тем, что я есть, и стимулирует мои поиски нового. Но это нелегко, ибо силен стереотип восприятия. Когда я репетирую новый спектакль, всегда вспоминаю слова Стравинского: «Публика любит узнавать, а не познавать». Так что публику надо приучать к новому, каких бы трудов это ни стоило.

Небезынтересны и жизненные воззрения балерины. Она отдает дань уважения людям, отстаивающим свои принципы и убеждения. Для нее лучше говорить о неприятном, чем молчать о нем. Никогда еще замалчиваемое зло не исчезало само по себе, считает Плисецкая. Она не выносит ханжества, бестактности, инфантильности. Ее высказывания заслуживают внимания. Вот некоторые из них: «Человек, которому кажется, что он уже всего достиг, — несчастный. Из художника и творца он превращается в ремесленника, из создателя — в потребителя. Он все начинает делать с холодной черствостью, продиктованной сознанием своей непогрешимости». «Порой необходимо иметь мужество попробовать себя в одном, другом, третьем, потерять, возможно, на этом какое-то время, чтобы потом однажды с уверенностью выяснить, к чему больше лежит душа. Выяснить для себя — самое главное. Часто мешает проявить себя недостаточное упорство. Если человека легко сбить с какого-то пути, значит, он не был уверен в себе и в своем деле. Порой даже хорошо, что его сбили: раз не умел настоять на своем, значит, не очень-то этого хотел». «Нужно работать, нужно бороться и нужно иметь вкус к борьбе и работе». «Учись смотреть на себя со стороны».

Когда Плисецкую просят высказаться о вещах, не связанных прямо или косвенно с трудом балерины, и ждут безапелляционных ответов, она чувствует себя растерянной. Всецело понимает, что опыт одного может принести какую-то пользу другому, но в то же время абсолютно убеждена, что нет на свете ничего ценнее, чем пережитое и продуманное самим. Одно дело — помогать пониманию жизни со сцены, другое — заниматься нравоучениями.

Не переносит Плисецкая и невежества, убожества мыслей и действий вопреки здравому смыслу. Тупость идеологизированных аппаратных чиновников, примитивизм их мышления порой выводили балерину из равновесия. Раздражали ее и необдуманные, бездушно-бюрократические поступки администрации театра.

Известно, что за годы, прошедшие с Октябрьского переворота в 17-м, в Большом театре сменилось двадцать (!) директоров и лишь двое — Е. Малиновская и М. Чулаки — оставили о себе добрую память. Остальные же не особенно долго задерживались в директорском кресле, обшитом бордового цвета бархатом с позолотой. Среди них находились и администраторы, далекие от подлинной культуры, подчас не желающие прислушиваться к голосу и разуму окружающих, даже если просьбы или пожелания исходили от известных, заслуженных людей и очевидность возможного решения того или иного вопроса не вызывала сомнений.

В 1978 году исполнилось сто лет со дня рождения Айседоры Дункан. В честь легендарной танцовщицы Плисецкая решила вместе с Морисом Бежаром создать новый балет. Его так и назвали — «Айседора». Весной в Большом театре состоялась премьера. Поскольку она всегда расценивалась как событие в мировой хореографии и желающих попасть на спектакль оказывалось в десятки, сотни раз больше, чем мест в театре, балерина составила список приглашенных, среди которых оказались видные представители художественной интеллигенции, знаменитости театра, кино, спорта, науки, политики, гости из-за рубежа, дипломаты, журналисты… Список оказался столь длинным, что управляющий кассами Большого театра, многоопытный и прозорливый Михаил Лахман, от удивления лишь развел руками, но падать в обморок не стал и отослал Плисецкую к директору. Георгий Александрович Иванов, которого артисты между собой сокращенно звали ГАИ — а он своими действиями действительно напоминал манипуляции соответствующего ведомства милиции при несении патрульно-постовой службы, — в просьбе отказал, не удосужившись поинтересоваться, что за фамилии значились в том злополучном перечне. В гневе балерина выплеснула все мыслимые и немыслимые отборные ругательства в адрес опешившего и не ожидавшего таких «красивых» эпитетов директора и тут же поехала к министру культуры П. Н. Демичеву. «Если вы, Петр Нилыч, мне откажете, — заявила она, — то я буду вынуждена обратиться к Брежневу». Демичев не сомневался в том, что Плисецкая отправится к Генеральному секретарю ЦК КПСС, и, чтобы избежать назревающего скандала, не теряя ни секунды, позвонил Иванову: «Выдайте Плисецкой бронь на билеты».

Всякий раз, когда балерина чувствовала по отношению к себе несправедливость, хамство, отсутствие совести, порядочности, она давала решительный отпор, независимо от того, какой высоты номенклатурный пост занимал тот или иной чиновник. А уж если дело касалось реализации творческих замыслов, свои позиции отстаивала достойно в любых самых сложных ситуациях. На этой почве у нее было немало внутренних конфликтов с главным балетмейстером театра Ю. Григоровичем. Обоим личностям ярчайшей индивидуальности оказалось совсем нелегко ужиться под одной театральной крышей.

Григорович, создав несколько ярких спектаклей, начал «обновлять» классику — балеты «Лебединое озеро», «Раймонду», «Ромео и Джульетту», «Спящую красавицу», которые долгие годы не сходили с афиши театра. «Лебединое озеро» кроилось несколько раз. Не только в Большом: в каждом театре оперы и балета бывшего Союза к нему прикладывали руки все кому не лень, что-то «совершенствовали», стараясь сделать из него гордость труппы, нечто вроде ее визитной карточки. Дело доходило до смешного: в дни так называемых обменных гастролей один театр везет в другой город «Лебединое озеро», а из того города в первый едет… тоже «Лебединое озеро». Даже в дни августовского путча в 1991 году на экранах телевизоров появилось нечто иное, как набившее оскомину все то же «Лебединое озеро», где в заглавной партии танцевала Н. Бессмертнова, жена Григоровича.

Успокоенность, боязнь риска, стремление заслониться наследством прошлого, сложившимися традициями, показным пиететом, за которыми часто скрывалась художественная немощь или безразличие к поиску, задрапированные в солидные «академические одежды», оказывали негативное воздействие на Плисецкую, задевали ее честолюбие. Хорошо понимая, что творческий процесс, ко всему прочему, зажимался политико-идеологическими оковами, вездесущим контролем, всевозможными инструкциями, рекомендациями и указаниями, что и как творить художнику, балерина предпринимала немалые усилия, чтобы вдохнуть в чахнущий на глазах балетный организм живительные соки действительного обновления, обратить внимание общества на передовые идеи мировой хореографии, позитивное мышление западных балетмейстеров, поскольку бедность репертуара Большого театра стала очевидной и для Запада. Но все попытки возродить нравственное чувство в сфере балета, ликвидировать мистическую страсть к единообразию наталкивались на непреодолимые препятствия. Диктат, амбиции, предвзятость руководства балетной труппы оборачивались против Плисецкой, и ее искания не находили выхода из замшелого бюрократического тупика. Может, был виноват ее импульсивный характер, натура максималистки? Вряд ли. Просто балерина открыто говорила о том, что ей нравилось, а что нет. Она никогда не питалась слухами, имеет свое мнение, даже если оно кажется некоторым неверным. Конечно, резкость суждений не всегда нравится начальникам, да и отвечать она привыкла громко, а не шепотом. Плисецкая, сколько ее знаю, всегда сопротивлялась чему-то установленному раз и навсегда, и дисциплина с ее узаконенными рамками, роль прилежной ученицы — не для ее характера. («Самым счастливым моментом в моей жизни было, когда меня выгоняли из класса», — заявила она в интервью журналу для молодежи.) Однако стремление сделать по-своему — это не строптивость, в чем ее упрекали власть предержащие в театре, а скорее нежелание повторяться, быть самобытной, независимой, что раздражало людей, не понимающих или слишком хорошо понимающих силу нового слова, но не желающих ударить палец о палец, чтобы нарушить привычный образ жизни, когда всех все устраивало в тихой, спокойной гавани, где, как заметил один журналистский балагур, «корабль советского балета прочно сел на мель имени Григоровича».

Бывали случаи, когда Плисецкую наказывали за то, что смела протестовать, перечить. Во время перелета по маршруту Рим−Дели она села в самолете в первый ряд. Очередной кагэбэшник, глава группы, потребовал освободить место для него. «Нет, я танцовщица и должна сидеть, вытянув ноги, мне вечером танцевать». «Я тебе покажу, едрена корень, какая ты танцовщица!» — пообещал тот. И показал. КГБ довольно долго не давал ей паспорт, мотивируя свой отказ разными несусветными причинами и доводами, и спектакли Большого театра возили по миру без примы, к неудовольствию зрителей, жаждущих увидеть танец именно Плисецкой.

Будучи всегда в оппозиции к советской власти, много лет оставаясь невыездной, лишенной возможности танцевать и ставить, что ей хотелось, балерина в то же время была гордостью существовавшей системы. Плисецкая неизменно выступала в Москве на всех правительственных концертах. Когда в бывший Союз приезжали важные зарубежные гости и делегации, посещение спектакля Большого театра с участием Майи Плисецкой было непременным условием протокола. Ею хвалились, она была как бы оправданием действующей системы. За рубежом говорили: раз Плисецкая не уезжает, значит, что-то в этой стране есть. И она действительно 50 лет кряду делала искусство. У нее был стыд и патриотизм. Ей часто предлагали уехать на Запад на фантастических условиях, но Плисецкая думала («Теперь понимаю, по глупости», — призналась она), что танцевать в Большом театре — великое благо, большая честь и огромная радость. Оказалось, что ошибалась всю жизнь. Ей еще когда Вишневская говорила: «Уезжай, а то тебя все равно выбросят». И действительно вышвырнули.

Она написала письмо Горбачеву, очень краткое и серьезное. Он не ответил. «По существу, — с горечью признавалась балерина, — это и был молчаливый ответ, мол, катись-ка ты отсюда. Я и укатила… Если бы уехала раньше, как много я могла бы сделать. Впрочем… Будь условия мало-мальски сносные, я бы жила здесь. Но если тебе не дают ни ставить, ни преподавать, ни выступать — зачем тогда вообще жить?»

Балерина хорошо помнила и вовсе «неласковые» периоды истории по отношению к искусству, людям, его творившим. Например, полупустой зал Большого театра сталинских времен, когда человека иногда выводили прямо на глазах, когда каждый в театре мог внезапно исчезнуть. Когда готовую уже постановку снимали только потому, что она не укладывалась в рамки социалистического реализма.

— Я долго пыталась пробить эту стену, — сетовала Плисецкая. — Ходила, доказывала, спорила… Потом поняла: само искусство просто не нужно. Ни старое, ни новое — никакое. Нужен рупор, пропаганда: «А также в области балета мы впереди планеты всей!» Как иначе объяснить, что у нас забыты даже имена людей, некогда составлявших славу русского балета, что навсегда похоронены постановки лучших отечественных хореографов? Как иначе объяснить, что двадцать пять лет назад в Большом театре были уничтожены уникальные декорации Константина Коровина, декорации Валентины Ходасевич к «Бахчисарайскому фонтану»? А если вспомнить всех изгнанных, запрещенных… Кошмар! На рабстве и страхе долго не протянешь. Нельзя то, другое, третье… Нельзя было танцевать новые балеты, приглашать новых хореографов. С величайшими скандалами и болями я сделала несколько своих спектаклей. Это стоило жизни и мне, и Щедрину. До последнего момента никто не знал, разрешат ли «Анну Каренину». Когда мы репетировали ее на сцене, двери зала были закрыты: оркестру, балету запрещалось видеть, участвовать до высочайшего разрешения. Эта вседозволенность диктатора — характерный штрих системы, где, как известно, кто начальник, тот и прав… Модерн-балет был запрещен вообще, потому что он противоречил социалистическому реализму и не был пронизан марксистскими догмами. «Кармен» раздражала откровенной чувственностью, поскольку, не секрет, тоталитарные системы всегда предпочитают пуританство. Наверное, потому, что в сексе, в страсти есть что-то неподконтрольное.

Терпеливо и мужественно несла свой нелегкий крест в Большом театре балерина, веря в порядочность и честность партократов и чиновников среднего и крупного ранга Министерства культуры СССР и пресловутого Госконцерта, организации, занимавшейся астрономическими поборами с популярных артистов. Никто не считал — а напрасно! — сколько долларов сдала государству знаменитая прима, оставаясь, по существу, с грошами в кармане. Будучи художественным руководителем Национального балета Испании, она ежемесячно получала за свой труд 7500 долларов. Но все деньги, до последнего цента, у нее отбирал Госконцерт. За выступление на телевидении ей заплатили 10000 долларов. Госконцерт милостиво разрешил ей взять себе… 160 долларов. При этом Плисецкая должна была привозить море бумажек, копий, заверенных счетов, квитанций, вплоть до справок из Мадридского банка, каков биржевой курс американского доллара в день получения своей собственной зарплаты. «От запроса этих бумаг, — негодовала артистка — у нормальных людей глаза на лоб лезут!» Кто же чинил административный произвол? Заместитель министра культуры Г. А. Иванов, тот самый ГАИ, бывший директор ГАБТа, вносивший сумятицу и нервозность в ставшее традиционно скандальным оформление контрактов с зарубежными странами. Скольких же потрепанных нервов стоили звезде мирового балета — и не только ей одной — действия высокого функционера? Больше того, сами звезды становились иногда изысканным «прикрытием» для зарвавшихся дельцов, промышлявших на ниве искусства.

— Я сама наблюдала, — рассказывала Плисецкая, — как в недалекие былые времена проворные директора и их многочисленные замы умудрялись заключать на меня по два равноплатежных договора с одним импресарио. Один договор — официальный, другой — тайный. На моих же глазах они клали эти внушительные тысячные суммы себе в карман, по-свойски деля добычу между собой, а часть передавая выше. Когда я говорила об этом во всеуслышание, в том числе и заместителям министра культуры тоже, все лишь потупляли глаза.

Поборами занимались и люди рангом пониже и вовсе глаз при этом не потупляли. В том же Большом театре. Я помню нашумевшую в 1986 году историю с поборами, когда выяснилось, что во время заграничных гастролей заведующий оркестром театра Панюшкин не один год собирал с оркестрантов дань в валюте. Злые языки в театре утверждали, что пристроившему в оркестр жену, тещу, дочь и мужа дочери Панюшкину не хватало денег, чтобы свести концы с концами, и ему ничего, ровным счетом ничего не оставалось делать, как обирать весь остальной оркестровый люд, выезжающий за рубеж, а это порядка ста лучших музыкантов. Когда у фаготиста и контрабасиста лопнуло терпение и они заявили протест, обоих уволили как «не прошедших по конкурсу», «из-за низкого профессионального уровня», хотя и Евгений Светланов, и Геннадий Рождественский, и Юрий Темирканов, и Тихон Хренников считали и того, и другого (один вообще был победитель трех (!) конкурсов) великолепными музыкантами. Чтобы не трепать нервы, фаготист плюнул на явное беззаконие, другой же набегался по судам и схватил в поисках истины гипертонический крис. ГАИ и тут пальцем не пошевелил, чтобы выправить положение.

Грабеж среди бела дня был нормой. Все великие артисты, привозившие миллионы в государственную казну, возмущались, негодовали, требовали справедливости. Однако функционеры наверху тоталитарной власти оставались глухи и немы, делая вид, что все в порядке, так должно и быть в передовом государстве развитого («завитого», поправили меня в парикмахерской) социализма.

Да, так уж сложилась творческая судьба Плисецкой, что ей все время приходилось что-нибудь доказывать, за что-то бороться. И ей ничего не давалось легко.

За долгую жизнь в искусстве ее неоднократно терзали вопросом: как стать хорошей балериной? И она отвечает всегда одно и то же: нужен талант. Даже в мелочах. Однажды я слышала, как юная балерина сказала: «Майя Михайловна, вчера у Кондратьевой на спектакле порвался хитон в самом неподходящем месте, но он как-то незаметно все исправила… Господи, я убежала бы со сцены, а она продолжала адажио!» «Это потому, что она артистка, а ты нет», — отрезала Плисецкая.

Однако слово «талант», по ее мнению, стало настолько обиходным, что многие и не задумываются, что оно значит. Все талантливые, все талантливо!

— Когда я встречаю в статьях о молодых артистах почти непременное определение «талантливый», — удивляется Плисецкая, — я всегда думаю: а кто же тогда Анна Павлова, Станиславский, Чехов? Талант — редкость. Его появление — огромное событие. Главное же — добросовестно делать свое дело, посвятить себя целиком профессии. Конечно, надо быть эрудированным человеком и не замыкаться в собственной скорлупе. Интересоваться можно многим, но принадлежать одному. Иначе обречешь себя на дилетантизм. Я знаю, как трудно, как безумно трудно делать свое дело очень хорошо! Ему нужно отдать все силы, которые есть, и даже больше. И это воздастся. Человек, занимающийся любимым делом, — счастливый человек. Разумеется, счастье состоит и в том, чтобы, наметив жизненный путь, постараться меньше наделать ошибок и доказать, что ты чего-то стоишь даже в самых тяжелых жизненных ситуациях.

Неприхотливость балерины в быту общеизвестна. Она далека и от эфемерных сильфид и эфирных эльфов и не может, как очень верно подметил поэт Андрей Вознесенский, сказать: «Мой обед — лепесток розы». А уж если какая-нибудь навязчивая зарубежная или наша — все равно — корреспондентка спросит ее о рационе питания или о чем-нибудь другом в этом роде, ответ прост: «Сижу не жрамши!» Правда, сказано с преувеличением, потому что справедливая русская поговорка «все хорошо в меру» как нельзя кстати подходит к рациону питания Плисецкой. Впрочем, мне всегда казалось, что она голодная и ей все время хочется есть. Как-то зашли мы с ней в театральный буфет. Сидя за чашкой чая с лимоном, она сделала замечание своему партнеру Н. Фадеечеву: «Если будешь объедаться, уходи со сцены». Он ответил, что весит столько же, сколько двадцать лет назад. «Но тогда ты был молодой», — возразила Майя. Замечу, кстати, что Плисецкая, когда начинала, весила пятьдесят шесть килограммов. Потом вес держался на постоянном уровне — сорок девять. Однажды — дело было в ее квартире на Тверской, — увидев у знакомого журналиста довольно внушительную округлость талии, балерина с изумлением воскликнула: «Какой ужас! Такой живот позволителен Уинстону Черчиллю. Люся, ты где-нибудь видела талантливых пузатых журналистов в тридцать или сорок лет? Я не видела. Вот возьми и убери это безобразие с талии…» И она протянула опешившему репортеру широкий, из отличной кожи ремень, привезенный ею из Мадрида, где Плисецкая в то время работала по контракту.

В своем внешнем виде, в деталях туалета балерина умеет подчеркнуть то, что эстетически наиболее привлекательно.

— Я обожаю красивые вещи, — не раз говорила она. — Люблю их выбирать и покупать. Но нет времени их носить.

Когда в Германии в салоне мод танцовщица купила два приглянувшихся ей платья, на другой день местные газеты сочли нужным сделать рекламу торговой фирме: раз знаменитая балерина купила их, значит, они ни в чем не уступают лучшим мировым образцам и моделям.

Зная превосходный вкус Плисецкой, я старалась прислушиваться к ее советам.

— Вот эта малахитового цвета ткань с украшениями подойдет тебе лучше всего, — сказала она как-то, указывая на отрез. Из него получилось потом отличное платье. В нем я выступала на торжественных концертах и вечерах.

В ее пристрастиях много любопытного. Будучи на Шпицбергене, она увлекалась лыжами. Спустя годы я убедилась в том, что она еще и первоклассная пловчиха — может плавать быстро и далеко. В Гаване Плисецкая однажды провела в море несколько часов. В Сухуми я наблюдала, как представители «сильного» пола один за другим сходили с дистанции, не выдержав соревнования с танцовщицей, уплывшей далеко в море. На Кубе брат Плисецкой Азарий пытался пристрастить ее к морским глубинам. Не получилось. Зато футбол, художественную гимнастику, конный спорт она просто обожает. Любовь к лошадям перешла к Плисецкой от матери, занимавшейся в школе верховой езды.

Футбол ворвался в жизнь Плисецкой (и мою тоже) вместе с его достижениями 50–60-х годов. В ту пору я часто видела Плисецкую на стадионе в Лужниках кричащей, свистящей, принимающей близко к сердцу любые промахи нападения или защиты московских армейцев. Я болела за «Динамо», моим кумиром был легендарный Лев Яшин. На одном из матчей между ЦСКА и «Динамо» армейцы никак не могли одолеть оборонительные рубежи динамовцев, да и Яшин играл безупречно.

— Яшин есть Яшин, — сказала она. — Ему забить не просто, но ведь другие забивают. Зачем эти дурацкие навесы на вратарскую? Не игра, а сумбур какой-то… Смотреть не на что.

Для нее важны вдохновение и мастерство футболистов, приближающиеся к игре в спектакле. И еще я заметила: Плисецкая внимательно следила за игрой лучших футболистов мира. Восхищала ее и колоритная фигура легендарного Пеле — знаменитого короля футбола.

Оказавшись в Италии, Плисецкая встретилась на телевидении с героем чемпионатов мира по футболу в Аргентине и Франции Паоло Росси — ее футбольным любимцем тех лет. В знак симпатии к выдающемуся форварду она приобрела в магазине рубашку точно такого цвета, как на футболках игроков сборной Италии, с цифрой двадцать на спине — номером Росси. В этом наряде Плисецкая щеголяла по улицам Рима не один день под стрекотание кинокамер и щелканье затворов фотоаппаратов вездесущих репортеров. Вскоре появилась новая футбольная звезда — Диего Марадона. И Плисецкая старалась в любую свободную минуту посмотреть на работу нового мага популярной в мире игры.

Все эти привязанности и увлечения, конечно, не главное. Больше всего на свете она любит свою профессию.

— В моей жизни все крутится вокруг танца, — не без гордости заявила она однажды. — Мой день начинается с упражнений, продолжается репетициями и заканчивается представлениями.

В 1966–1967 годах балерина работала над ролью Бетси в кинофильме «Анна Каренина» и партией Кармен в «Кармен-сюите» на музыку Бизе — Щедрина.

— Кармен стоит жизни, Бетси, кроме удовольствия, — ничего, — так резюмировала она свое отношение к двумя разным работам.

В 1976 году создатель труппы «Балет XX века» Морис Бежар пригласил Плисецкую в Брюссель танцевать в «Болеро» Равеля. Бежаровский «текст» балета оказался чрезвычайно трудным для исполнительницы главной партии. Требовалось минимум три-четыре месяца, чтобы полностью его освоить. У Плисецкой же было в распоряжении всего шесть дней.

Я видела «Болеро» несколько раз и поражалась, насколько сложно оно для исполнения. Под звуки одной и той же мелодии — целый фейерверк танцевальных комбинаций, и только запомнить их последовательность уже не просто. К тому же, когда начинается крещендо и пространство, охватываемое танцем, расширяется, надо сохранить строжайший самоконтроль, чтобы не попасть за пределы возвышающейся над сценой площадки, края которой погружены в сумрак. И главное при этом — найти верную эстетическую трактовку замысла балетмейстера. Со всем этим Плисецкая справилась блестяще, ее героиня предстала тем зримым воплощением Мелодии, о котором она сама мечтала.

— Я специально обратился к Плисецкой, — говорил Бежар, — другим эта роль не по силам. К тому же я никогда с ней не испытываю затруднений — так легко pi быстро она схватывает рисунок партии, чувствует его специфику, особенности хореографии создаваемых образов. Ее пластическая речь не признает полутонов, намеков, она поистине живописна, красочна и не может никого оставить равнодушным. Это тоже сыграло роль в моем выборе.

Бесспорно, что при наличии замечательных природных данных Плисецкая не смогла бы достигнуть выдающихся творческих результатов, если бы не работала с фанатичной одержимостью, беззаветной преданностью искусству. Ради торжества танца Плисецкая готова преодолеть любые трудности и невзгоды. В примерах нет недостатка. Когда во главе группы артистов балета она выступала в Париже на открытой сцене «Кур де Лувр», солнечные, погожие дни сменились пронизывающей до костей стужей. Ситуация оказалась сложной — гастроли отмене не подлежали. Я просто диву давалась, глядя на балерину, вероятно, заледеневшую от холода, но вышедшую на сцену для того, как написала одна из газет, чтобы «оттаивать своим пламенным искусством замороженных парижских зрителей». Я была преисполнена гордости за ее самоотверженность и мужество. В «Айседоре» Плисецкая сбросила балетные туфли и вышла в греческих сандалиях и тунике. Конечно, как всюду, публика устроила овацию, многие бросились к сцене. Одни протягивали к балерине руки, другие бросали букеты цветов, третьи скандировали «Браво!». «Ее выступление — это несравненное чудо, рожденное человеческим гением», — отметила на другой день газете «Либерасьон».

Нечто подобное случилось пятью годами раньше на традиционном фестивале искусств в Авиньоне. Во время концерта разразился ливень. Тысячи зрителей раскрыли зонты, но, когда увидели, что балерина продолжает свой искрометный танец, словно не замечая мощных небесных потоков, стали один за другим складывать их в знак солидарности.

Что привлекает публику в Плисецкой? Думаю, не только неукротимая жажда танца. Здесь и метафоризм языка, и гиперболизация жеста, и стихия человеческой страсти, человеческих эмоций, и, наконец, присущая только ей импровизационность исполнения. Обладая всем этим, Плисецкая тем не менее не раз говорила о том, как мало она сделала. И это несмотря на то, что с первых же сезонов в Большом театре ее репертуар был огромен.

Любопытен и еще один факт биографии Плисецкой: на заре своей удивительной балетной карьеры она едва не ушла в драматический театр. Как-то при встрече с начинающей балериной режиссер Рубен Симонов сказал: «У вас способностей к драме больше, чем к балету». И пригласил к себе в Театр им. Вахтангова. Она чуть было не соблазнилась этим предложением, однако балет бросить не решилась. «Некоторое время я колебалась, — признавалась Плисецкая, — но поскольку драма была мне еще неизвестна, а балет уже известен, я выбрала то, что наверняка».

И все-таки можно ли представить, что, если бы Плисецкая не осталась преданной балету, она бы стала драматической актрисой? Могло быть и такое. Во всяком случае, после съемок в фильме «Анна Каренина» в роли Бетси Тверской многие видные деятели театра и кино нашли в балерине талант превосходной актрисы. Свидетельство тому и многочисленные отклики в печати, письма с пожеланием успехов и на этом поприще.

Как бы то ни было, жизнь Плисецкой — это прежде всего танец, ему отданы нелегкие годы. Она с ним просто нерасторжима, и отделить одно от другого невозможно. Даже в деталях.

— Я себя поймала на том, — признавалась балерина, — что в музеях любой страны особенно подолгу стою у скульптуры. Думаю: что же не ухожу? И тут же осознаю, что в каждой скульптуре вижу танец.

Ради танца балерина готова, как уже говорилось, преодолеть любые трудности и расстояния, чтобы лишний раз познать его тайны. Она и в Испанию поехала только потому, что всю жизнь любила испанские танцы, восхищалась ими. Любила «за сопряжение резких контрастов, за чувственность и хрупкую духовность, интеллектуальную сложность и фольклорную простоту». Из всех народных танцев испанские ей казались самыми выразительными и, может быть, самыми совершенными. В 1983 году, во время гастролей в Мадриде, она была просто поражена искусством испанских танцовщиков и каждый свободный вечер ходила смотреть фламенко. Красота, виртуозность и «таинственная фантазия человеческого сердца» — вот что ее покорило прежде всего в их танце. «А какой изумительный вкус, — восторгалась Плисецкая. — Во всем — в выборе музыки, оформления, хореографическом «тексте», исполнении. В их блистательном мастерстве нет, кажется, никакого внешнего усилия. Фантастическая точность, отточенность движений и поз, и паузы застывших на середине такта танцовщиков — секундные, а кажущиеся вечными. И все это — без видимого напряжения, словно дано им от природы. Потрясающее зрелище!»

Не в этом ли непосредственном выражении восторга перед явлением искусства та же увлеченность любимым делом?

Но ведь увлеченность не только одно удовольствие.

Вспоминаю встречу с Плисецкой накануне ее отлета во Францию. Там балерина впервые должна была показать свою новую работу в «Гибели розы» Малера. Парижские знатоки тепло принимали все ее прежние роли, и предстоящее выступление волновало ее поэтому еще больше.

— Я испытываю ужасный страх при мысли о показе «Розы» в Париже, — сокрушалась она. — Но это нормальное состояние, когда танцую на сцене в чем-нибудь значительном.

Да, это так. Она привыкла к цветам, гулу оваций, лестным оценкам прессы, но отучиться волноваться не может.

Это чувство мне также знакомо — ведь каждый выход к зрителю всегда экзамен. Время требует все новых и новых красок. Любая, даже незначительная, остановка в творческом поиске подобна смерти. То, что вчера воспринималось публикой, сегодня может оставить ее равнодушной.

— Еще 20 лет тому назад нельзя было предположить, что балет так виртуозен, так совершенен, так точен, — размышляла однажды балерина. — Он шагнул так далеко благодаря огромному влиянию спорта. То, что делают сегодня в спортивной гимнастике, имеет прямое отношение к балету, это прямое попадание в его сердце. Балет приблизился к спорту невероятными растяжками, огромными шагами, высокими подъемами с прогнутыми коленями. Раньше такого не то что не требовалось, но даже запрещалось. Нельзя было поднять ногу выше головы, а сейчас это необходимо. Совершенно изменилась сама эстетика танца, за которой интересно наблюдать. Так что у каждого времени свое лицо.

В разные периоды жизни у балерины были и разные пристрастия, По их затейливому, порой чрезвычайно сложному лабиринту звезду балета вел и ее муж, композитор Родион Щедрин, Он для Плисецкой «единственный судья и единственный критерий». «В его вкус, в его понимание, — признается Плисецкая, — я верю на сто процентов. Если Щедрин говорит «хорошо», я верю, если говорит «плохо», я верю. Вообще Щедрин — это самое значительное событие в моей жизни. С тех пор, когда я вышла замуж за Щедрина, я танцую для него».

Скажу больше: Плисецкая влюблена в своего мужа, как Джульетта в Ромео, несмотря на то что старше его на семь лет.

Известно, что дотошные, всезнающие журналисты во все времена интересуются у той или иной звезды, спит ли она с кем-нибудь, и с кем именно, выставляя ее личные привязанности на всеобщее обозрение. А если звезда отказывается отвечать, подвергают ее настоящему допросу с пристрастием, находя лжесвидетелей, как на неправом суде. Потом появляются всевозможные публикации о несуществующих любовных делах с постельными подробностями. И вот что примечательно: из сотен стаей о Плисецкой нет ни одной — по крайней мере, я не читала, — в которой автор заметил такие «детали» из интимной жизни балерины, рассказывая о которых, обычно краснеют. Секрет тут прост: Плисецкая воспитана в иных правилах и смотрит на брак как на таинство. А таинство, как и обет, нарушать нельзя.

Заканчивая заметки о Плисецкой, с которой меня связывает подлинная дружба, сожалею лишь об одном: не все успела сказать своим уникальным танцем великая балерина.

Владимир Васильев

Хотя время и уносит пережитое, а годы наслаивают новые впечатления, в памяти все равно остается миг, сродни необыкновенно красочному, яркому озарению.

Такое чувство я переживала каждый раз, когда соприкасалась с уникальными достижениями прославленного артиста Большого театра Владимира Васильева.

Почему же я так заинтересованно воспринимаю творчество этого великолепного танцовщика и балетмейстера? Думаю, потому, что в нем нашли отражение лучшие черты народа. Я не сделаю никакого открытия, если скажу, что подобные мысли приходили в голову не только мне одной. «Классика Васильева, — писал наш замечательный хореограф Федор Лопухов, — русская классика, он ярко выраженный русский танцовщик, широта и размах движений которого по-своему отражают мощь нашей страны. И где бы ни бывал Васильев за рубежами родины, везде он — не только великий артист современности, но и посланец великого народа». «Как же богата на таланты ваша родина, — говорил мне в Японии директор труппы «Токио балет» Тагацуки Сасаки. — Я проникся еще большим уважением к России, когда увидел Васильева, его поразительный танец. Я рекомендовал каждому, заметьте, каждому артисту моего театра посетить все без исключения спектакли и репетиции с участием Васильева. Это такая радость, быть может, единственная в своем роде…»

Вспоминаю Америку 60-х годов. На пресс-конференции один из журналистов — если мне не изменяет память, это был Джон Мартин из «Нью-Йорк таймс» — спросил:

— Мисс Зыкина, а как поживает ваш юный гений танца, как у него идут дела?

— Какой гений? Володя Васильев?

— Да.

— Живет, думаю, хорошо, на жизнь не жалуется. И работы хватает: одиннадцать спектаклей в месяц, восемь сольных и центральных партий за два года. Плюс главные партии в новых постановках Большого театра — Данила в «Каменном цветке» Сергея Прокофьева и Иванушка в «Коньке-горбунке» Родиона Щедрина. Сюда надо добавить и успешный дебют в весьма сложном, на мой взгляд, балете «Паганини» Сергея Рахманинова. Совсем неплохо в двадцать два года.

— А кто его родители? — послышался еще вопрос.

— Васильев — выходец из рабочей семьи. Отец — шофер, мать — работница фабрики по производству технического войлока.

— Как вы думаете, что вывело вашего премьера на ведущие позиции хореографии?

— Одаренность и одержимость в труде. Умные педагоги, в прошлом талантливые солисты Большого театра, подлинные реформаторы классического танца Асаф Мессерер, Михаил Габович, Алексей Ермолаев отдали молодому артисту все, чем обладали сами. Они будили мысль, содействовали его духовному развитию, воспитывая эстетические взгляды, формируя идеалы, мировоззрение, не форсируя становление самой индивидуальности танцовщика. Учителя привили Васильеву вкус к серьезной творческой работе, к поискам новых пластических и танцевальных решений. Отсюда проистекают истоки взыскательности, неудовлетворенности сделанным, стремление к совершенствованию. Потому и достиг он многого. Я, например, знаю способных танцовщиков в Большом театре, однако могу сказать, что таким безупречным, полетным, как у него, прыжком, такой исключительной легкостью и красотой линий не обладает никто.

— Получается, ему доступно многое из того, что недоступно другим?

— Так сказать — значит ничего не сказать. В танце Васильева поражают удивительная самоотдача и гармония целого, которое невозможно раздробить на куски. И это прекрасное целое всегда завершается прекрасно: Васильев непринужденно, изящно и уверенно ставит точку там, где она должна быть. Он танцует даже тогда, когда стоит, не двигаясь. Каждое мгновение Васильев готов к танцу, и тело его напоминает стрелу или ракету в ожидании полета…

Чем больше меня расспрашивали заокеанские репортеры, тем подробнее и полнее были мои ответы. Я рассказала журналистам о том, что Васильев стал обладателем золотой медали VII Всемирного фестиваля студентов и молодежи в Вене, завоевал первый приз на Празднике танца в Риге, снялся в нескольких фильмах. Словом, все, что я знала о Васильеве из наших газет и журналов, стало известно за океаном. Потом, уже в Москве, вернувшись с гастролей, разбирая и просматривая переводы американской прессы, я нашла любопытную заметку по поводу моих ответов на той памятной пресс-конференции. «Когда речь зашла о танцовщике Васильеве, русская певица обнаружила большую осведомленность, — писал обозреватель «Нью-Йорк пост», — и некоторые мои коллеги выглядели перед ней цвейговскими Джованни…»

«Кто такой Джованни?» — возник у меня вопрос. Пришлось перелистать сочинения Стефана Цвейга. Ответ нашелся в последнем, седьмом томе.

Цвейг плыл пароходом по Средиземному морю от Генуи до Туниса и далее до Алжира и на борту судна встретился с неграмотным молодым итальянцем из пароходной команды. Он был изумлен и смотрел на этого человека, как на музейный экспонат. Так и не сумев за время плавания проникнуть во внутренний мир Джованни, писатель пытался поставить себя на его место… и не смог. «Стоило мне, к примеру, — пишет Цвейг, — вспомнить, что я еду в Алжир и Тунис, как вокруг слова «Алжир», даже помимо моей воли, с быстротой молнии, словно кристаллы, вырастали сотни ассоциаций: Карфаген, культ Ваала, Саламбо, строки из Тита Ливия, повествующие о сражении под Замой, где встретились унийцы и римляне, войска Сципиона и войска Ганнибала — та же самая сцена в драматическом фрагменте Грильпарцера; сюда же врывалось многоцветное полотно Делакруа и флоберовское описание природы; и то, что Сервантес был ранен именно при штурме Алжира войсками Карла V… — несть числа картинам, всплывающим в памяти; все, что ни выучил, все, что ни прочел за свою жизнь, послужило к волшебному обогащению одного, случайно всплывшего слова».

Так вот, оказывается, в чем дело… Заокеанские журналисты мало что знают о советском танцовщике, и мои познания при упоминании одной только фамилии «Васильев» вышли за рамки ожидаемого ими. О творческой жизни Владимира Васильева я знаю действительно многое, потому что его актерская индивидуальность наводит на серьезные размышления и оставляет в памяти неизгладимый след. Пишу эти строки, и мне вспомнился заголовок статьи в «Нью-Йорк таймс» по поводу выступлений Васильева и Плисецкой во время гастролей в США в 1967 году: «Русские поразили индивидуальностями».

Мысль и чувства, заложенные в танце замечательного мастера мировой хореографии, проникают в тайники человеческого духа. Более того, его творчество способствует разрешению ряда проблем современного искусства. Время подсказало пути развития этого дарования, от природы сугубо демократического, цельного, волевого. С именем Васильева навсегда ушли в прошлое неземные холодные принцы, чересчур галантные «голубые» кавалеры. Раздвинулись и рамки самой хореографии, ограниченные канонами вековых традиций балета. Потому так необычайно широк и разнообразен репертуар танцовщика, которому оказалось по силам выразить на сцене любые искания знаменитых хореографов, будь то Лавровский, Голейзовский, Григорович, Бежар, Якобсон… Трагедия, драма, лирическая поэма, комедия — такого огромного диапазона не было и нет ни у одного из самых именитых танцовщиков разных лет и эпох. Думаю, причина тут в богатстве натуры Васильева. Еще в начале своей уникальной карьеры он так много впитал в себя, что за короткий промежуток времени мог решить сценические задачи наивысшей сложности. В девятнадцать лет уровень техники и мастерства его был настолько высок, что вызывал восхищение всех, кто видел этот эмоциональный, насыщенный живой импровизацией, свободный, кажущийся непринужденным танец. Уже тогда вырисовывался именной васильевский почерк — размашистый, неуемный, щедрый. В свое время Всеволод Мейерхольд говорил, что актеру «необходим тот внутренний вольтаж, то напряжение, которое заставит светиться все его краски». По-моему, подобный вольтаж свойствен именно танцу Васильева.

К достоинствам артиста следует отнести и его безупречное чувство координации — одно из основополагающих качеств балетного артиста, свободное владение грамматикой движения. Но главное, что подметил в то время основатель всемирно известного ансамбля танца Игорь Моисеев, пластика Васильева одухотворена, он словно живописует сценическое пространство уверенными, осмысленными, красивыми штрихами.

— Вот почему, — заключает известный хореограф и балетмейстер, — у зрителя рождается ощущение не рекорда высоты, а волнующего парения человека, движения его — сами по себе поэзия.

Недюжинный талант танцовщика заметили и зарубежные специалисты балета. «Танец Васильева меня просто потряс, — не мог прийти в себя от восхищения председатель жюри конкурса в Варне английский критик и знаток балета Арнольд Хаскел. — Такого я не видел за всю мою долгую жизнь. Его танец — на грани фантастики. Моему удивлению нет предела».

Вспомним 1959 год, открывший «эру Васильева». Однако прежде всего нужно сказать о том ошеломляющем успехе советских мастеров балета, который потряс общественность крупнейших стран Европы и Америки. В 50-е годы Большой Балет (эти крылатые слова родились в Англии в дни гастролей Большого театра в 1956 году) показал зарубежному зрителю лучшее из того, что было в арсенале отечественной хореографии. «Именно на этот период, — считал Асаф Мессерер, — пришелся определенный сдвиг общих хореографических процессов, влияющий и на саму сценическую практику, и на наше суждение о ней. И хотя протекшее время было для балета порой его нарастающего расцвета, однако, вглядываясь в методы решения драматургии спектаклей, выразительность, одухотворенность и музыкальность танца исполнителей, зарубежные специалисты и зрители не только нашли подтверждение уже достигнутой нашим балетом художественной высоты, но и заметили в них явно обозначившиеся, резко очерченные прогрессивные художественные тенденции, способствующие дальнейшему развитию и укреплению позиций отечественной хореографии в мировой культуре. Эти тенденции шли от духовной зрелости, от потребности расширить поиски, границы хореографии, а не от холодных и бездушных манипуляций в области формы. Их серьезность и ограниченность позволили в будущем сделать фундаментальные художественные открытия, не подчиняя их ни моде, ни изменившимся эстетическим веяниям, ни стремлению во что бы то ни стало поразить чем-то необычным».

За время моих зарубежных поездок я не раз слышала о том громадном вкладе, который внесло искусство современной русской хореографии в обновление мирового балета. И, конечно, имя Васильева среди танцовщиков всегда Произносилось первым.

Весной 1959 года Васильев принял участие в первых гастролях балетной труппы Большого театра в США и Канаде. Визит советских артистов на Североамериканский континент был встречен всеми с огромным энтузиазмом. Театр «Метрополитен-опера», на углу 34-й улицы и 7-й авеню, вмещавший 3600 человек, был заполнен от отказа. Он стал, как заявила одна из газет, «самым модным местом Нью-Йорка». На спектакли спешили такие видные промышленники, как Сайрус Итон, Роберт Даулинг, генеральный секретарь ООН Даг Хаммершельд, деятели мировой культуры Мэри Пикфорд, Грета Гарбо, Лилиан Гиш, Исаак Стерн, Леопольд Стоковский, Рокуэлл Кент… Специально на премьеру из Аризоны прилетел Ван Клиберн. Девяностопятилетняя больная писательница Этель Лилиан Войнич, будучи не в силах приехать на спектакль, выяснила отношения с телевидением: «Нельзя ли показать целиком балет из Москвы?» «Это было подобие катастрофы, — рассказывал Соломон Юрок. — Визит Большого театра вызвал больше раздоров и споров в Штатах, чем любое другое событие со времен войны между Севером и Югом. Несмотря на испепеляющую жару, тысячи ньюйоркцев томились в очереди за билетами по сорок и более часов, не покидая своего места. Ну что я мог поделать почти с 4 миллионами заявок? Звонили даже с Аляски, и тем подавай советский балет. Официальная цена билета — 50 долларов при таком ажиотаже для многих не казалась слишком высокой».

Васильев выступил на премьере балета «Ромео и Джульетта» в роли Бенволио, а затем танцевал в «Каменном цветке». Меня поразило, что почти все критики и обозреватели центральных американских газет увидели в молодом артисте «будущего танцовщика номер один мирового балета». После премьеры «Каменного цветка» «Нью-Йорк геральд трибюн» так и написала: «Запомнились только двое — Плисецкая и Васильев. Оба обладают всем, что нужно для гениев балета». Поистине пророческие слова! Они неоднократно подтверждались спустя годы. В знаменитом театре «Колон» в Буэнос-Айресе, построенном в 1908 году по проекту итальянских архитекторов, где выступали Шаляпин, Павлова, Верди, Пуччини, Нижинский, сложилась — со дня основания — необычная традиция: здесь запрещено артистам любого ранга и любой страны повторять свои выступления на бис. За все время существования театра только четыре раза нарушалось незыблемое правило, а в пятый и шестой раз это произошло, когда здесь танцевали Плисецкая и Васильев: 45 минут не отпускали со сцены Плисецкую осенью 1976 года, столько же — Васильева в дни гастролей советских мастеров хореографии в Аргентине в декабре 1983 года.

Да, слава пришла к артисту сразу, ошеломляющая, громадная, и нужны были и ум, и воля, чтобы не только удержаться на невероятной высоте успеха, но и продолжить подобное шестие по сценам мира.

Глядя на танец Васильева, я часто задумываюсь: откуда такое богатство выразительных средств, художественных приемов, поэтическая достоверность мыслей и страстей? Где тот неиссякаемый родник, который питает художника ежедневными находками? Конечно, прежде всего, это одаренность натуры, его неиссякаемая жажда жизни, стремление творить во имя добра, во имя того, что делает человека счастливым. В этом, по-моему, и заключается кредо Васильева. И глубоко прав был Федор Лопухов (кстати, он не любил хвалить кого-либо вообще), написавший: «Надо максимально использовать то, что заложено в Васильеве, создавать ему многогранные роли в самых различных сферах. Скоро ли появится тот, кто по праву переймет от него прозвище «Бога танца», не знаю. Пока что я вижу, что растет один такой танцовщик. Его судьба целиком в руках театра: только он может помочь расцвести индивидуальности…»

И талант танцовщика расцвел на прославленной сцене Большого театра. Здесь им создано более двадцати только крупных разнохарактерных образцов, и ни в одной из партий он ни разу не повторился. Здесь он обнаружил особую, интуитивную способность постигать смысл произведения, эмоциональный строй музыки, ощущать ее ритм. «Танцуя, — признается он, — я всегда как бы внутренне «пою» роль. Я должен четко знать, что скажу каждым своим движением. И если движение не иллюстрирует партитуру, а дополняет ее, тогда я считаю — образ «идет». Когда в давно знакомом спектакле находишь новую интонацию, неуловимое, новое движение, тогда я счастлив».

Невозможно не согласиться с Касьяном Голейзовским, который говорил: «Владимир Васильев не просто танцовщик редкой одаренности, он в буквальном смысле выдающееся явление в искусстве хореографии. Это скромный, добрый, честный русский человек, сердце которого полно любви к людям, что доказывает его отношение к товарищам по искусству, по театру, по работе и по жизни за много лет. Он, великий труженик и искатель, никогда не удовлетворен найденным, даже если оно отвечает самым высоким художественным критериям».

Я встречалась с разными людьми в больших и малых городах мира, и всюду обаяние личности этого талантливого, искреннего и сердечного человека приводило в восхищение окружающих.

— Никогда не видел такого потрясающего танца и такой подкупающей человеческой простоты, — заявил Морис Бежар после встречи с Васильевым в дни Международного фестиваля.

Не знал Бежар, что считанные дни до гастролей во Франции отделяли Васильева от того памятного дня, когда оказались ненужными… костыли. Как-то летом Володя и его жена Екатерина Максимова ехали на машине. Под колеса убегала ровная дорога, обрамленная зеленым поясом леса, и, казалось, ничто не предвещало беды. И вдруг неожиданно впереди появился лось… Васильев резко затормозил, машину занесло в сторону, отбросило в кювет. В тяжелом состоянии супругов доставили в чудовскую больницу, что на Новгородчине. Кто знал, вернутся ли они когда-нибудь под ласковый свет прожекторов и разноцветных огней рампы. Но выстояли. Через муки, боль, изнеможение мужественно вели борьбу, поддерживая друг друга, и победили. На память о прошлой беде остались только шрамы. И снова поездки, гастроли, овации.

Международные летние фестивали искусств во Франции — всегда событие. Более ста трупп и более ста тысяч зрителей съезжаются сюда со всей Европы. Фестиваль, как правило, проходит под открытым небом. В Париже — это обширный квадратный двор Лувра, в Авиньоне — двор Папского дворца, в Ницце — Римские термы.

— Органическое сочетание строений и декораций, — рассказывала журналистка «Юманите» Элен Камю, — придает особую прелесть празднику, создавая определенное настроение, В его формировании немалая заслуга Васильева и его жены. У них очень хорошая здесь пресса. Васильева справедливо называют «танцовщиком века», и я недавно узнала, что он единственный обладатель «Гран-при» за всю историю старейшего в Европе Международного конкурса артистов балета в Варне, И вообще личность очаровывает. Он такой непосредственный, доступный, простой в общении. Не правда ли?

Что мне было ответить симпатичной парижанке? Да, в нем поистине «всемирная отзывчивость», которая восхищала и восхищает миллионы зарубежных зрителей.

Не переставая совершенствоваться в искусстве танца, Васильев любую свободную минуту отдает живописи, графике, литературе,, Васильеву принадлежат интересные, живо написанные очерки о старших товарищей по искусству хореографии, наставниках и педагогах Галине Улановой, Алексее Ермолаеве, Касьяне Голейзовском, Михаиле Габовиче, Леониде Лавровском и других видных деятелях балетного театра.

Удивительная музыкальность позволила ему уже в зрелом возрасте буквально за несколько месяцев научиться играть на фортепиано. Любопытно и другое: в живописных работах Васильева исключены балетные мотивы.

Как тут снова не вспомнить Стефана Цвейга! «Кто поставил себе в жизни цель постигать возвышенное и делать его постижимым для других, — писал он, — тот никогда не может замкнуться, как специалист, в одной области, тот непременно глубже всех понимает, что искусства не только граничат друг с другом, но и друг друга дополняют, и художник, желающий истинно служить одному из них, должен заключить братский союз со всеми». С юных лет и на протяжении всей своей артистической карьеры Васильев пытается одинаково глубоко проникать в мир танца, театра, поэзии, хотя времени на все это не всегда бывает достаточно.

— В нашей профессии, — как-то заметил Васильев, — не только в балете, айв других родственных музах понятие свободного времени очень относительно: художник, как правило, не умеет предаваться отдохновению — он продолжает творить, в нем совершенствуется тонкая, постоянная работа души и мысли, которая потом обязательно скажется на творческих исканиях.

Зимой 1965 года в столичном Доме актера открылась художественная выставка, и я отправилась посмотреть работы актеров и режиссеров московских театров. Среди них оказались и картины Васильева, отличающиеся разнообразием сюжетов, стройностью композиции, свежестью колорита. Особенно мне запомнились пейзажи Подмосковья, Щелыкова, где он с женой любит отдыхать. Интересен был и городской пейзаж — лиловато-зеленая гамма Чикаго, вечерний Лондон… В Париже при встрече с журналистом «Юманите диманш» Раймоном Лавинем мы коснулись темы живописи и вспомнили о Васильеве.

— Мадам, Васильев очень интересный человек. Всякий раз, когда он бывает со своей очаровательной женой в Париже, я его вижу в музее Родена, на авеню де л'Опера или рядом с Нотр-Дам, где он рисует. У него недурно получается. Я наблюдал, как он рисовал лавки букинистов, и это далеко не посредственная живопись. Я его видел в канун 80-летия Пикассо, отмечавшегося в Валлори. Васильев много говорил о Хемингуэе, Ремарке, Моруа, Сименоне и показал завидную эрудицию в вопросах литературы. Чувствуются его пристрастия и увлечения…

— Нет, месье Лавинь. Несмотря на все разнообразие увлечений артиста, у него никогда не было долгого пристрастия к какому-то одному художнику или писателю. Примерно каждые пять-шесть лет, а то и чаще, меняется его отношение к тому, что прежде нравилось больше всего. Он не может замкнуться на ком-то одном и на чем-то определенном, устоявшемся. В музыке — другое дело. Там его вкусы стабильны. Бах, Моцарт, Прокофьев, Чайковский, Стравинский. Эта пятерка гениев — его постоянные спутники. Именно они часто являются источниками вдохновения.

— И все же я склонен думать, что у него есть свои привязанности в мире литературы. Однако при темпах современной жизни невозможно найти избыток свободного времени, а в его положении особенно, и потому вовсе непонятно, когда он успевает читать.

— Еще в школе на деньги, выдаваемые мамой на завтраки, Володя создал небольшую библиотеку. Жюль Верн, Фенимор Купер, Майн Рид… Уже тогда он понял, какие волшебные таинства и открытия заключает в себе книга. Ныне его домашняя библиотека позволяет получить ответ на любой вопрос, который может возникнуть в процессе творческой работы, да и в жизни тоже. Насколько мне известно, львиную долю книг он поглощает во время болезни. Но если попадается нечто из ряд вон выходящее, то может читать до утра, позабыв обо всем на свете. А если говорить о его литературных привязанностях, то, думаю, неслучайно он хочет поставить балет на мотивы произведений ваших великих соотечественников Мопассана, Дюма, так правдиво изображавших жизнь.

— Это было бы с его стороны прекрасно…

О балетмейстерских работах Васильева написано множество статей, о них говорят и спорят любители балета. К сожалению, из-за недостатка времени мне не удалось повидать их все, но зато надолго запомнила я васильевского «Икара». Я не только видела, но и остро ощущала, как мечта испытать неведомое овладевает этим человеком, как дает она ему силы сопротивляться привычной жизни, земной любви, власти Архонта. В интерпретации образа Икара явственно прослеживается мысль о том, что для свершения подвига необходимы нравственная зрелость, высокий всплеск душевных качеств. Помню, как космонавты, пришедшие на премьеру «Икара» в Кремлевском Дворце, сравнивали героя этого спектакля со Спартаком, определяя скорее их различия. Предводитель гладиаторов далеко не тот бунтарь, который мечтает сознательно вырвать у природы ее тайны. Преодолеть земное притяжение, провозгласить уникальность человеческой жизни — таков смысл поступков Икара. И Васильеву удалось это показать всеми доступными средствами и приемами классического танца. Хотя в спектакле много сложных хореографических ансамблей, элементов акробатики, гротесковых движений, он не кажется перегруженным pi очень точно передает дух античности. Васильев, как я узнала, до премьеры никогда не бывал в Греции, и все его представления об Элладе основывались на книгах, а также скульптурах Государственного музея изобразительных искусств, Эрмитажа. Тем приятнее было услышать лестные оценки греческой прессы выступлений артиста в роли Икара в древнем театре Ирода Аттика.

Умение выявить и донести до зрителя мельчайшие оттенки человеческих переживаний определяет существо каждой постановки Васильева. Таким выглядит и его балет «Анюта», поставленный на сцене Большого театра. Художник убежден, что любой из рассказов Чехова можно выразить языком классики, что здесь все доступно хореографии, арсеналу ее средств, и «даже та удивительная атмосфера, которая, пожалуй, сродни только музыке». Это прочувствовал и композитор Валерий Гаврилин: его музыка необыкновенно «чеховская» и по сути, и по настроению. Васильев же не просто слушал эту музыку, она завладела им, и он полностью растворился в ней. «Я считаю, — признался Васильев, — что проникновение в музыку — самое главное для балетмейстера. Только так можно увлечь зрителя, только так можно создать действительно гармоничное произведение».

Будучи в Праге, я попала на международный телевизионный фестиваль «Злата Прага». Немало телевизионных компаний, в том числе из Японии, Франции, Швеции, ФРГ, Болгарии, Венгрии и других стран, представили свои фильмы, но одним из лучших был признан «Дом у дороги» в постановке Владимира Васильева.

Никогда прежде по мотивам произведений Твардовского не создавались балеты. Но вот дошла очередь и до его поэзии, отражающей жизнь ясно, просто и в то же время значительно. Поэма о несгибаемом духе русского солдата весьма удачно была переведена на язык музыки все тем же ленинградским композитором Гаврилиным, который более двух лет кропотливо и вдумчиво трудился над ней, постигая ее народные истоки. Я слушала эту замечательную музыку, пораженная богатством мелодий. В могучую палитру симфонического звучания вплетаются печальный перезвон гуслей, расплывчатая дробь баяна, пронзительный плач об ушедшем на фронт солдате. «Я бы не стал делать фильм и участвовать в нем, — говорил после премьеры постановщик, — если бы не прекрасная музыка Владимира Гаврилина. Я приехал в Ленинград и услышал сначала вальс. Простая мелодия, но сколько в ней человечности, боли, той самой трепетности и нежности, что присущи поэзии Твардовского! По существу, этот вальс — лейтмотив балета, хотя и все его другие музыкальные части превосходны. Какая была задача? Мне хотелось языком танца, теми красками, которые подвластны балету, раскрыть прекрасные качества русского человека, показать его красоту, силу любви к Родине, мудрость и доброту. Мой герой родился из личного отношения к людям времен Великой Отечественной войны, из чувства благодарности за их подвиг. В то же время я стремился обратиться к современникам, потому что произведение адресовано сегодняшнему дню — сложному и тревожному».

В 1978 году я увидела новую постановку Васильева — «Эти чарующие звуки» — три одноактных балета на музыку Торелли, Рамо, Моцарта. «Я долго думал над тем, как назвать этот вечер, — рассказывал Васильев. — Вечер особенный, очень интимный, очень теплый, как бы для узкого круга зрителей, несмотря на то что зал Большого театра вмещает 2400 человек. Как добиться, чтобы очарование от звуков музыки визуально воспринималось так же? И тогда родилось название: «Эти чарующие звуки»… Почему звуки, почему не «па», не танцы чарующие? Для меня музыка является основой и драматургии, и моих чувств. Музыка главенствует, она направляет ход событий и танцевальных импровизаций. Мне хотелось передать очарование, которым полна для меня музыка Торелли, Рамо, Моцарта».

Ради музыкальных и пластических образов Васильев иногда даже отходит от точности повествования. Так было, например, в «Макбете» на музыку Кирилла Молчанова, этой хореографической балладе в духе трагического гротеска, наполненной скорбью о напрасно и бессмысленно загубленной чести и совести. Постановщик изменил сюжетную линию, убрал некоторые события и персонажи и переставил акценты. «В этом была своя логика и необходимость, — объяснял он. — Сила и убедительность нашего искусства не в следовании букве повествования, не в переложении каждого слова на музыку и движение, а в передаче замысла автора, самого духа произведения. Искусство балета условно: маленький монолог может вылиться на сцене в продолжительную вариацию, и наоборот — длинный диалог может быть передан в несколько секунд, несколькими фразами. Самое главное для меня — мысль, заложенная в каждой фразе. При этом мысль непременно должна быть облечена в оригинальную и понятную форму. В отличие от художников, мы, танцовщики и балетмейстеры, не можем ждать века, чтобы нас поняли и признали. Таково наше ремесло. Мы должны быть поняты сейчас».

Для меня лично работа Васильева выявила главное, чем дорожил еще великий Шекспир: ответственность человека перед миром и перед собой. Она не утрачена и сегодня. И больше того, является одним из тех критериев нашей жизни, без которых немыслим прогресс.

Как-то позвонил поэт Андрей Вознесенский и пригласил на новый спектакль ««Юнона» и «Авось»» в Московском драматическом театре имени Ленинского комсомола. У входа происходило настоящее столпотворение. Да и через годы после премьеры народу не убавилось.

Помимо драматургических и музыкальных решений, меня интересовало: как мог балетмейстер, располагая незначительными хореографическими возможностями (все же исполнители — не солисты ГАБТа), добиться такого сильного эффекта, о котором написано столько статей в прессе. Оказалось, что успех его — результат четко продуманной, выверенной в деталях режиссерской работы.

Новаторские по сути достижения Васильева-постановщика напрочь отбросили архаические представления о балете, утвердив в то же время право классики на бережное и заботливое к ней отношение. Я не раз слышала, особенно за рубежом, о поразительной гармонии построения балетов Васильевым, динамичности развития образов, силе их эмоционального воздействия, стройности формы и тех чертах, кои присущи Васильеву-танцовщику. Но не в этом суть. Главное для него — свободное, художнически возвышенное обращение с классическим танцем, открытие новых возможностей углубления и обновления этого нестареющего искусства. Васильева влекут не какие-то отвлеченные, отжившие формы, стилизованные под современность, а вечно живые процессы образного отражения жизни.

Работы Васильева отличает острое чувство современности, столь необходимое и присущее всякому творцу. Проникая в суть нынешней эпохи, в процессы, формирующие сегодняшний день искусства, балетмейстер непрестанно заботится о соответствии своих поисков духу времени.

Значительным событием в мире хореографии стали и две другие работы Васильева — «Танго» на музыку аргентинского композитора Пьяцоллы и «Ностальгия» на мазурки и вальсы русских композиторов. Оба балета во многом автобиографичны, повествуют о тяжелом и, увы, скоротечном веке артиста балета и труде, приносящем ни с чем не сравнимую радость, вдохновение.

Оценить красоту каждого жеста танцовщика и его партнерши Екатерины Максимовой, их сценическое обаяние, блеск стиля и понять, какой ценой все достается непревзойденному танцевальному дуэту, позволил и фильм французского режиссера Доминика Делуша «Катя и Володя», посвященный прославленным артистам. Фильм стал главным событием первого фестиваля французского фильма, прошедшего в Москве в июне 1991 года, и вызвал многочисленные отклики в прессе.

Два года шли съемки. Режиссер следовал за танцовщиками по их гастрольным маршрутам: из Москвы — в Париж, из Парижа — в Мадрид… Из Неаполя — в Верону, затем в Вену, Амстердам… Постановщик долго не мог прийти в себя от сообщения, что имеет дело… с уволенными из Большого театра артистами. «Это абсурд высшей категории! Такого не может быть!» — восклицал он в недоумении. К сожалению, случилось, несмотря на возмущение всего артистического мира и миллионов поклонников таланта Плисецкой, Максимовой, Васильева,, Бездушная машина бюрократии (под воздействием чьего-то указания или, скорее, влиятельного желания избавиться от неугодных звезд) сработала безотказно. Солистов балета, отдавших театру лучшие годы жизни, в расцвете творческих сил и в зените славы заставили написать заявления об уходе по собственному желанию. Звезды первой величины оказались уволены «по решению конкурсно-тарификационной комиссии, как не прошедшие аттестацию» (?!). И этот, мягко говоря, безнравственный спектакль проходил в то время, когда балетный мир с нетерпением ждал выступлений Васильева и Максимовой в США, Канаде, Англии, Франции, Италии, Германии, Голландии… За пределами родины их ждали цветы и овации, дома — выдворение на пенсию. Кстати, решение о выходе на пенсию было принято без них — Васильев с Максимовой гастролировали в это время во Франции.

Позорный диктат и тут преуспел.

Звездам балета поставили условие: танцевать только один спектакль — «Анюту», за 90 (?!) рублей в месяц.

Вызывающе оскорбительная низкая оплата труда волшебников танца не могла не дойти до сведения правительственных кругов — там раньше других получали информацию о всех событиях, происходящих за кулисами элитного театра. Но «наверху» молчали. Естественно, молчал и министр культуры. Зачем ему «высовываться», иметь лишние хлопоты? Помню, как одному высокопоставленному лицу из «застрельщиков перестройки» окружения Горбачева доложили, что видные деятели культуры, искусства один за другим уезжают за границу. Тот только махнул рукой: «Пусть едут. Скатертью дорога»… Не знаю, в какой другой стране мира найдется государственный муж, так легко расстающийся с цветом нации, ее гордостью.

— С чего же все-таки начались расхождения с Большим театром? — спросила я Васильева незадолго до премьеры балета «Ромео и Джульетта», очередной постановки балетмейстера.

— Не с Большим, а с его руководством, с некоторой критикой в его адрес. Но мы же видели, как постепенно Большой балет превращался в театр одного человека — главного балетмейстера. Вот где надо искать причину неудач сегодняшних и, думаю, будущих, если все останется по-старому. За восемь лет в труппе из 250 человек не создано ни одного серьезного нового спектакля. Кроме концертных программ или каких-то миниатюр, а также балета «Сирано де Бержерак» Ролана Пети, спектакля тридцатилетней давности, на родине не имевшего успеха и перенесенного в Большой…

Большой театр не может и не должен быть театром одного постановщика, даже такого талантливого, каким, бесспорно, является Григорович. Большой театр — театр больших традиций, наполненных веками. Они должны развиваться и поддерживаться, а театр — работать в разных направлениях, ставить все лучшее из мирового репертуара. Сегодня традиции уходят безвозвратно, причем те, которые культивировались десятилетиями, — актерское раскрепощение, свобода, импровизация, «незасушенность» исполнения, творческий поиск… Обидно даже не за нас, хотя, думаю, мы сделали в театре немало. Обидно за поколение артистов, «проскочивших» мимо своих удач. Для них же ничего не поставили. Их лишь «вводили» в старый репертуар. Кроме того, в основе жизни труппы — подчас длительные и напряженнейшие гастроли за рубежом. А разве можно творчески развиваться и осмысливать достижения балета, находясь все время в пути? Большой балет оказался в изоляции от общего движения, развития и достоинств мировой хореографической практики; его потенциал, на мой взгляд, вызывает все большие опасения…

Слушая Васильева, я вспомнила о Морисе Бежаре, основателе труппы «Балет XX века», которому еще министр культуры, кандидат в члены Политбюро Петр Демичев обещал постановку балета «Александр Невский» (просто, сердечно так сказал: «Приезжайте, мы будем рады», — чем поверг в неописуемый восторг Мориса, целый день повторявшего: «Какой у вас замечательный министр! Потрясающий!»).

Перестройка в балете оказалась не лучше эпохи «застоя» — новое не проникало в Большой. Артисты и поныне страдают от недостатка обменов, контактов с крупнейшими хореографами-новаторами, не говоря уже о разных негативных трениях внутри труппы. И ведущим солистам театра ничего не остается, как разлетаться по разным странам — годы-то ведь идут, и хочется многое успеть…

В 1990 году во всем мире прошли торжества в честь столетия со дня рождения Вацлава Нижинского, танцовщика-легенды, воплотившего в танце магическое искусство «серебряного века» и ставшего пластическим, эмоциональным и философским символом эпохи модернизма. Васильев оказался едва ли не единственным художником, дарование которого выдерживает сравнение с гением начала века. Это понимали крупнейшие хореографы мира, и, когда речь зашла о том, кому отдать пальму первенства на юбилейных «коллегиях», все назвали русского премьера, бывшего на родине уже пенсионером. На Западе никто не удивился такому единодушию, потому что феномен Васильева в чем-то действительно близок феноменальной личности Нижинского. Один творил в первой половине века, другой — во второй, и каждый неизбежно был связан со своим временем, отображая его в танце лучше, чем кто-либо другой.

К юбилею Нижинского Васильев оказался в отличной физической форме и танцевал, по признанию прессы, «как бог», «выше всяких похвал», словно и не было за плечами трех десятилетий изнурительного, подвижнического служения искусству Терпсихоры.

Событием года стало исполнение Васильевым и главной роли в спектакле «Нижинский. Воспоминания о юности», поставленном в Италии Б. Менегатти. Одухотворенность — вот то главное, что продемонстрировал артист и чего так недостает большинству из поколения нынешних мастеров сцены, каким бы талантом они ни обладали. Наверное, поэтому насыщенный любой проблематикой театр Васильева, как небо от земли, отличается от простого театра простых эмоций.

Кроме других дарований, судьба наградила его и чувством реальности, столь редким для искусства классического балета. «Васильев и в воздухе (речь идет о знаменитом прыжке танцовщика) строит реальные, а не воздушные замки», — справедливо заметил однажды один из критиков. Это немаловажное свойство натуры артиста позволяло ему быть в фокусе эпохи и международного успеха. «Каждый истинный художник непременно перестраивает лиру искусства немножко на свой лад», — говорил русский живописец А. Серов. Эта мысль очень верна по отношению к Васильеву. Глубоко восприняв традиции хореографии и заветы выдающихся балетмейстеров и режиссеров, он, безусловно, перестроил лиру искусства «на свой лад», и она зазвучала по-новому, привлекая и радуя миллионы почитателей балета и у себя на родине, и далеко за ее пределами.

Мне же лично творческие устремления Васильева согрели сердце, помогли почувствовать «дуновение мира, который струится из прекрасных созданий».

Михаил Барышников

В конце сентября 1967 года позвонили из Министерства культуры: «Людмила Георгиевна, вам предстоит выступить на заключительном концерте в Кремлевском Дворце съездов. Это последнее мероприятие в рамках Дней культуры и искусства Российской Федерации в Москве. Будет товарищ Брежнев, правительство в составе…»

— Да шут с ним, с составом, — перебила я, — кто на сцену выйдет?

— Царев, Атлантов, Ведерников, Мазурок, Плисецкая, Фадеечев, молодая балетная пара из Ленинграда Ефремова и Барышников…

— Хорошо, приеду.

…Стою в кулисе, жду выхода. В трех шагах Майя Плисецкая ведет оживленную беседу с каким-то невзрачного вида невысоким молодым человеком в серой куртке с капюшоном. Вскоре юноша удалился, словно растаял, растворился.

— Май, с кем ты так эмоционально общалась? — спрашиваю балерину.

— С Барышниковым.

— Питерской восходящей звездой?

— Ею самой. Хорош танцовщик, ничего не скажешь. Просто замечателен!

— Ростом только не вышел — метр с каблуками и кепкой.

— Не так и мал, — возразила Плисецкая. — Что толку, если на сцену оглобля выйдет? Скажут: велика Федула… А здесь талант прет из каждой клетки.

В эти же промозглые осенние дни я увидела Барышникова на сцене Кремлевского театра (был такой уютный театр открыт при Хрущеве внутри Кремля, почти рядом со Спасской башней. Потом его как-то так незаметно закрыли без всяких предлогов, объяснений и доводов). Спела две песни на бис, следом вышли Ольга Вторушина и Михаил Барышников. Исполненное ими па-де-де из балета «Пламя Парижа» Асафьева вызвало в публике бурю восторга. Спустя год в Театре имени Кирова в Ленинграде солист балета покорил меня безупречным танцем в партии Базиля из «Дон Кихота». Запомнились цветы от поклонниц, сыпавшиеся к его ногам, будто с ленточного конвейера…

И вдруг в 1974 году, как гром среди ясного неба, сенсационная новость потрясла поклонников балета: лауреат международных конкурсов, обладатель Премии имени Вацлава Нижинского, приглашенный на гастроли в Канаду с труппой Большого театра, сбежал! Куда? Когда? Зачем? Как? А вот так, бегом и быстро.

В Торонто накануне отлета труппы в Ванкувер. События развивались почти как в детективе. Нанятый адвокат Джим Петерсон искал ответа на один-единственный вопрос: «Вы осознаете то, что делаете?» — чтобы убедиться, что перед ним не сумасшедший. В последний вечер Петерсон поставил машину в двух кварталах от театра. После спектакля, выйдя на улицу в окружении поклонниц, Миша неожиданно для всех бросился бежать со скоростью спринтера. Они, конечно, решили, что он спасается бегством от них, и ринулись вдогонку. Но танцовщик, едва не проскочив мимо нужной машины, все же успел вскочить в нее, водитель нажал на педаль газа, и через считанные секунды она словно растворилась перед опешившими любителями балета и автографов. «Когда бежал, не чуял под собой ног, был только страх и пустота в желудке. Я уже почти спасовал, когда прыгал в автомобиль», — рассказывал артист спустя четыре года, когда я, будучи на гастролях в США, очутилась в кругу своих соотечественников в Нью-Йорке.

Мог ли он раньше эмигрировать подобным образом? Бесспорно. В 1970 году, во время выступлений в «Ковент-Гардене» с балетной труппой Кировского театра в Лондоне он пережил шумный успех; критики открыли в нем «новую звезду на небосклоне мировой хореографии». Там, в Лондоне, танцовщик встретился с Рудольфом Нуриевым, уехавшим из Советского Союза в 1961 году. «Мы много говорили о хореографии, — вспоминал Барышников с едва уловимой печалью на лице. — О том, как работают в Лондоне, как занимаются в классе, какую технику разрабатывают. Нуриев показал свои сценические костюмы, рассказал, как они придуманы, сшиты… Во время поездки в Лондон там осталась балерина Наталия Макарова, и я был потрясен случившимся. Мне казалось, это самая большая глупость, которую можно было сделать. Я не думал тогда, что смогу покинуть свою страну, театр, публику. Даже когда увидел, как живет Рудольф. У него было все — богатство, свобода, мировое признание. Он мог танцевать всюду, но все это не вызывало и мысли о том, что я смогу сделать то же самое…

Решение пришло внезапно. Это было время, когда я почти не выходил из депрессии, меня одолевало отчаяние от невозможности свободно дышать. Нет, я не стал любить Родину меньше, она со мной незримо всегда. Я просто хотел самостоятельно управлять своей судьбой. Это пугало: я не знал ни правил игры, ни языка, ни страны, на которой предстояло окончательно остановить выбор (правда, газеты трубили в один голос, что в Торонто его ждала невеста, очаровательная и состоятельная Кристина Берлин, дочь бывшего директора газетной корпорации Херста, с которой он начал свою новую жизнь в Штатах).

— Я знал, что буду жалеть об этом шаге, — скажет потом Миша. — Вряд ли это был подвиг с моей стороны, скорее, жизненная необходимость.

Между прочим, Барышников всегда говорил о том, что «выбрал свободу» по причинам сугубо артистическим, не вписываясь на родине в балетные стереотипы. Факт остается фактом: никто не расслышал тогда его горьких интонаций, не заметил дерзкой непримиримости к нелепостям, скуке и пустоте, не рассмотрел лицедейскую природу его дарования и, наконец, не обратил внимания на то, что творилось в душе молодого человека, для которого не существовало детства.

Отец, преподаватель топографии в военном вузе, готовившем разведчиков, ушел из семьи к другой женщине, и мать Миши, простая русская крестьянка, воспитанная на доброте и преданности, не смогла перенести измены мужа и покончила с собой. Кто знает, что творилось на сердце у одиннадцатилетнего мальчонки, снимавшего петлю с шеи матери? Боль утраты не смогли смягчить ни отец, с которым Миша никогда не был в близких отношениях, ни училище, где каждый был занят своими делами и заботами, ни друзья, которых у начинающего артиста было не так много. И все же он выстоял, смирился, хотя без конца навязчивая мысль постоянно сверлила мозг: все люди смертны, но разве это могло случиться с моей мамой, замечательным, необыкновенным, самым лучшим человеком на свете? Барышников и сегодня, вспоминая о матери, все еще чувствует боль. «Она была самой большой моей любовью, и когда я думаю о своих детях (у него есть дочь от актрисы Джесски Ланж и сын от третьей спутницы жизни, балерины Лайзы Райнхарт), то все время сравниваю наши отношения с теми, какие у меня были с мамой». Он и дочь назвал в честь матери Александрой и утверждает: девочка как две капли воды похожа на свою русскую бабушку, стройную блондинку, с крупными выразительными серыми глазами и правильными чертами лица.

Итак, восемнадцатилетний Михаил Барышников, будучи еще в стенах хореографического училища, стал обладателем золотой медали Международного конкурса артистов балета в Варне. Спустя три сезона, проведенных на сцене Кировского театра, получив на одном из спектаклей тяжелейшую травму, юный танцовщик наперекор всем, не долечившись до конца, поехал на Международный конкурс в Москву и снова завоевал золотую медаль, подтвердив репутацию незаурядного артиста с большим будущим. Несмотря на невысокий рост (1 м 63 см), его подтянутая фигура — гармоничная, не без утонченности — казалась на сцене легче, элегантней, стройней. Главным же качеством была виртуозная техника. «Классический танец Барышникова, — считал известный русский хореограф Леонид Якобсон, учитель и наставник Миши в театре, — почти беспределен в своих возможностях, физических и выразительных. Технических трудностей для него не существует. Он одинаково свободно говорит на любом танцевальном языке, будь то пластический речитатив или каскад самых виртуозных па. Он взял у школы все, что она могла ему дать. Он не школяр, не ученик, но мастер, владеющий всеми ее секретами и потому свободный от узкопрофессиональных оков. При законченности, совершенстве танцевальной формы, в самых мимолетных проходных положениях зафиксированной, он внутренне подвижен. Барышников в равной мере блестящий концертный исполнитель, ошеломляющий публику в сольных вариациях, и танцовщик спектакля, создавший художественный образ, со своим отношением и к наследию, и к современности, артист размышляющий, беспокойный, ищущий, как сказать танцем то, что хочешь сказать. Танец для него — призвание, наслаждение, страсть»…

В театре Барышников танцевал юношу в балете «Горянка», принца Дезире в «Спящей красавице», исполнял главные партии, если не ошибаюсь, в балетах «Блудный сын», «Сотворение мира» и, по-моему, в «Гамлете». Покойный солист балета Большого театра Марис Лиепа говорил мне, что Барышников «выглядел ярко и самобытно» еще в партии графа Альберта в «Жизели».

Кстати, Марис дал мне и короткий абрис беглеца:

«Барышников не выносил сентиментальной архаики, элементарными эмоциями не воспламенялся, был индивидуалистом и не очень-то это скрывал. Потому академическая компания не стала для него, да и не могла стать родным домом. Он ведь томился в театре, не располагая ролями нужного ему характера. Его мало занимали в спектаклях, приходилось простаивать. Вполне допускаю, что вынужденное безделие и подтолкнуло его на импульсивное решение остаться за океаном».

Поначалу было очень много грустных и одиноких минут, о которых Барышников не хочет вспоминать: «Я никогда не смогу говорить об этом открыто».

Балетный мир позаботился о нем — были получены приглашения из Италии, Франции, Германии, Австралии. Но он выбрал США, подписав контракт с Американским театром балета.

Оставшись на Западе, Барышников шел на огромный творческий риск. Он скажет впоследствии о США, что это одновременно «замечательное и жестокое место для становления, где все надо решать самому». «В начале новой жизни инстинкт самосохранения делал меня агрессивным. Только преодолев это, я начал сближаться с людьми, с которыми хотел работать».

Сомнения в правильности выбора все же терзали его. По крайней мере, Нуриев в кругу русских эмигрантов и друзей говорил, что Миша «подумывал о возвращении домой». Как бы то ни было, как писала лондонская «Санди таймс», Барышников все же сумел удержаться от соблазна вернуться на родину и вскоре «взмыл в сверкающий великолепием мир американского классического балета». Он стал «лакомым кусочком», и балерины отчаянно соперничали друг с другом, добиваясь того, чтобы иметь партнером именно Барышникова и никого другого.

Будучи на гастролях в США, я сумела выкроить время, чтобы взглянуть на выступления труппы «Америкэн балле тиетр». Барышников танцевал с Макаровой, вызвал шквал оваций и бурю восторга в публике. Я увидела перед собой артиста как бы в новом качестве: он давал классическому танцу словно второе дыхание, возвышал его содержание, дух романтизма, простоту красоты.

Рудольф Нуриев добился поистине сказочного успеха на мировой сцене, взяв за основу творчества достижения трех столпов русской культуры — Чайковский, Прокофьев, Стравинский. Он так и говорил: «Все хореографы и танцовщики каждое утро должны им молиться. Эта триада, как троица: Бог-отец, сын и дух святой». Барышников оказался более прозорливым: поставил танец на службу современности, независимо от его принадлежности. В поиске нового он перепробовал всех ведущих американских хореографов. Балет Туайлы Тарш «От пробы к делу» был создан специально для него уже в 1976 году и стал первым серьезным успехом Барышникова в современном танце. Артист пошел и дальше этим путем, доказывая, что ему доступно все: и танцевать в легком стиле Джина Келли, и выдерживать жесточайшие репетиции, необходимые для создания сложных балетов Марты Грэхем, и органично вписываться в неоклассические постановки выходца из России Джорджа Баланчина. Этот поиск логически привел его в кино — к съемкам в фильмах «Поворотный пункт» и «Белые ночи», а потом и в драматический театр — к роли Грегора в инсценировке «Превращения» Кафки.

— Я распрощался с классическими и романтическими ролями, — признавался Барышников. — Для меня это пройденный этап. Современный танец по сути своей очень демократичный. В техническом отношении он не связан с большими трудностями. Трудность заключается в том, чтобы найти соответствующую хореографию.

Теперь Барышников редко ходит на классические балетные спектакли. Похоже, он к ним относится как человек, который ушел далеко вперед и уже не имеет сил ни желания разбираться со своим прошлым.

Танцовщик проработал в «Нью-Йорк сити балле» всего 15 месяцев, когда ему сделали предложение превратиться из балетной звезды в менеджера-звезду. Перед таким соблазном он не устоял: в 1980 году стал директором «Америкэн балле тиетр» и оставался на этом посту девять лет. За годы работы в театре балета Барышников внес значительный вклад в обновление и накопление репертуара, сохранив восприимчивость коллектива к современным течениям. «Пусть меня порой упрекают в эклектизме, — говорит артист, — но я все же считаю, что такая открытость всему новому идет на пользу нашим танцовщикам, ибо они получают в свое распоряжение широчайшую палитру стилей». Барышников отказался от ежегодного директорского жалованья в 400 тысяч долларов, получая вместо этого символический доллар. Зато ему щедро платили за выступления и постановки.

Надо признать, что многие из артистов относились к нему с неприязнью, считая его «бездушным администратором», «свирепым дьяволом» в проведении избранной им политики. «Иногда я делаю неправильный выбор, но это моя жизнь, и я хочу сам отвечать за свои решения, а не слушать, что скажут критики, среди которых немало высокомерных, любящих бесконечно разбирать принципы твоей работы и вмешиваться нравоучениями, советами и наставлениями в мою жизнь… Меня не интересует, что обо мне думают или говорят, и я счастлив, что достиг такого состояния…»

Джелси Кэрленд, бывшая партнерша Барышникова, одно время безумно любившая его, весьма критически отозвалась о нем в своей книге «Танцуя на собственный могиле», вышедшей в 1986 году. Она считает Мишу «чересчур требовательным, не терпящим возражений» человеком. «Люди говорят, что меня боятся, и я знаю, это правда, — заявил артист корреспонденту английской газеты «Дейли мейл». — Я человек настроения, впадаю в депрессии — порой не хочу никого видеть. Часто — и себя самого. Время слишком дорого, чтобы общаться с людьми, к которым не лежит душа… Наверное, я слишком груб. В общении я могу быть и не очень приятным, но это единственный способ оберегать свою независимость, достоинство. Люди при этом не так стремятся войти с тобой в контакт, и меня лично это устраивает. Я и так большую часть времени нахожусь в разладе с собой. Когда начинаешь строить новые планы, обо всем другом забываешь начисто. Чувствую, что многим со мной неудобно. Мне очень нужно одиночество, но все равно, люблю быть с людьми, к которым неравнодушен».

Наталья Макарова называет его человеком времени с очень сложной натурой. Несмотря на головокружительный успех, Барышникова, говорила она, «нельзя считать счастливым, но именно поэтому Миша и стал великим мастером».

То, что он великий мастер и великий труженик, не замыкающийся в рамках хореографии (артист много читает, великолепно разбирается в поэзии, знает языки, обладает редким даром интуиции на все новые явления в искусстве и т. д.), ни у кого не вызывает сомнения. Еженедельник «Ньюсуик» с признательностью писал, что благодаря таким звездам, как Барышников, «Америка, давшая миру великих боксеров и баскетболистов, становится едва ли не ведущей державой в области современного балета… Он познакомил граждан Америки с лучшими образцами хореографии». В Европе придерживаются примерно такого же мнения, ставя Барышникова в один ряд с Ростроповичем по значимости отпущенного Богом таланта.

Барышников оказался не лишенным и коммерческой сметки… Во многих городах США я видела одеколон, духи, туалетную воду, носящие его имя. Он участник грандиозных шоу, связанных с показом моделей сезонной одежды, костюмов, белья.

В отличие от крупных бизнесменов, он чрезвычайно расточителен и не скрывает этого: «Если мне захочется провести месяц на Карибских островах, я сниму дом в самом удобном месте, не задумываясь о том, сколько это стоит. Если моим друзьям нужны деньги — пожалуйста, они в их распоряжении».

…Кто-то из русских эмигрантов, по-моему Иосиф Бродский, сказал, что Барышников похож на Моцарта, и к тому же оба родились в один день января. Не знаю, что в них общего, но один штрих присущ обоим несомненно: таинственно схожее переплетение светлого и трагического начала в их судьбе. Артист и сегодня не скрывает, что в его жизни «есть еще открытые раны».

Илья Глазунов

В Париже, в одной из книжных лавок, что в изобилии на набережной Сены, я увидела репродукцию картины, на которой были изображены знакомые до боли лица — современники века, символизирующие собой персонифицированные трагические моменты нашей истории. Вот уверенный в себе российский реформатор Столыпин, царь Николай II, несущий тело сына. Невдалеке Сталин в море крови, нарочито окарикатуренный Хрущев на ракете с башмаком и кукурузой в руке, печально-задумчивый Солженицын в арестантской робе… «Да ведь это же «Мистерия XX века» Ильи Глазунова! — едва не воскликнула я. — Как она здесь очутилась?!»

— Мадам, вы хотите приобрести работу месье Глазунова? — учтиво спросил продавец, очевидно, заметив, с каким любопытством и некоторым удивлением я рассматривала то, что на моей родине оказалось в ту пору за семью печатями.

— Нет, месье.

— Напрасно. В России запрещена эта картина.

— Знаю. Но как через границу меня пропустят с таким багажом…

— Жаль, что русские никогда не увидят ее.

Книготорговец, немолодой француз в изрядно потертых, заплатанных со всех сторон (наверное, так было модно) джинсах, оказался не из когорты провидцев. Прошло время, и картину достойно оценили в России — судьба «Мистерии», образного осмысления болевых точек столетия, оказалась связанной с судьбой страны.

Да, когда-то борьбу социальных и философских идей, отображенную в полотне, считали в определенных кругах «не соответствующей марксистским основам социалистической культуры», «подрывающей концепцию идеологической работы партии», «вредной». Запреты начались в 1977 году, когда Глазунов впервые хотел показать «Мистерию» широкой публике в зале на Кузнецком мосту, где должна была состояться его выставка. И тогда «широкомасштабная» комиссия Министерства культуры отказала под предлогом, что картина «не отражает правды жизни»!

С тех пор она хранилась в мастерской художника, где он показывал ее близким друзьям. Однако репродукция картины проникла за кордон и там тиражировалась вровень с самыми именитыми бестселлерами. Западные знатоки истории обнаружили: все или почти все, что только можно отнести к XX веку, нашло в картине свое ясное и доходчивое отображение. Молва о смелости русского художника, творящего вразрез с общепринятыми партийными нормами и документами, распространялась всюду с невероятной быстротой.

Впрочем, знаменитым Илья Глазунов стал после первой своей персональной выставки в 1957 году в Центральном доме работников искусств. На третий день выстроилась громадная очередь, и в книге отзывов появились восторженные отзывы… вперемежку с ругательствами. «Вокруг Глазунова идут яростные дебаты, — сообщал московский корреспондент американской газеты «Нью-Йорк геральд трибюн». — Он знает, что его первая персональная выставка определит судьбу. Будет ли он известен, войдет ли в советское искусство, зависит от реакции критиков. Они могут уничтожить его, наклеив ярлык «буржуазности», или поддержать, объявив сторонником соцреализма».

Американский журналист как в воду глядел: после сенсационного успеха выставки отношение к Илье Глазунову стало полярным. Одни, как на параде, готовы были кричать «ура!», другие, за неимением аргументов, либо молчать, либо наводить тень на плетень. Критик Г. Недошивин нашел в работах художника «вопиющую пошлость», а самого Илью обвинил в «неспособности по-настоящему глубоко чувствовать». Против Глазунова выступил в печати и его учитель Б. Иогансон. И, наверное, не без помощи слишком идеологизированных наставников спустя три месяца молодой художник получил «тройку» за дипломную работу и был направлен учителем рисования сначала в Ижевск, а затем в Иваново. Казалось, что на творчестве художника, не получившего официального признания, поставлен крест. Но в «подпевале буржуазного модернизма», «носителе пессимизма и достоевщины» увидели здоровые ростки надежды наиболее прозорливые, не терпящие компромиссов писатели и общественные деятели — С. Михалков, И. Эренбург, К. Паустовский, О. Лепешинская. «Илья Глазунов бесспорно талантлив, — писал в журнале «Москва» Н. Тихонов. — Я думаю, что он талантливо продолжает традиции русской национальной живописи. Он чужд легкому подходу к теме, его сюжет всегда углублен, резко обозначен, внутренний мир человека для него чрезвычайно важен. Перед нами современный живописец, корни творчества которого уходят в многовековые традиции нашего искусства».

Разнообразие творческой манеры Глазунова поразило тогда многих известных художников, деятелей театра и кино. Очень кстати для укрепления позиций художника в 1958 году в Италии вышла монография, написанная авторитетным искусствоведом Паоло Риччи. Книга вызвала такой общественный резонанс на родине мастеров Возрождения, что видные общественные и политические деятели, крупнейшие представители итальянской культуры стали искать встречи с русским художником. Легендарный Давид Альфаро Сикейрос специально прилетел в Москву, чтобы позировать Глазунову. Он остался доволен работой молодого коллеги, написав на портрете: «Глазунов большой художник в потенции, ввиду его молодости — глупость не признавать его. Я его приветствую». Следом за Сикейросом интерес к художнику проявили звезды мирового кинематографа — Джина Лоллобриджида, Клаудия Кардинале, Эдуардо де Филиппо, Лукино Висконти, Энио де Кончини, де Сантис, Альберто Фиоретти… По их приглашению Глазунов отправился в Рим, где была организована его выставка и где он написал серию портретов.

«Первым портретом, — вспоминает художник, — над которым я работал, был портрет Джины Лоллобриджиды. Около полусотни художников мира были счастливы оставить изображение актрисы, знаменитой своей красотой. Я помню, как мы еще студентами Академии художеств после занятий по многу раз смотрели фильмы с ее участием. И если бы мне тогда, в студенческом общежитии, кто-нибудь сказал, что я буду писать через несколько лет портрет Джины, можно было бы лишь посмеяться над этой веселой шуткой. Но недаром говорят, что нет ничего фантастичнее самой реальности».

— Я встречала много великолепных художников, — заявила журналистам Джина Лоллобриджида на открытии выставки в галерее «Нуова коза», — но никто не потряс меня так сильно, как Глазунов, его великое искусство, полное эмоциональности.

Выставка Глазунова в Риме имела такой успех, что едва ли не все центральные газеты Италии почли своим долгом прокомментировать «событие года». «Глазунов понравился критике и публике, — заключал обширную статью критик газеты «Мессаджеро», — своей искренностью человека и художника, подлинно отразившейся в выборе тем, вдохновляющих его искусство, и в смелой простоте исполнения. Среди многочисленных суждений о выставке Глазунова наиболее метким представляется нам то, которое, утверждая связь этого творчества с великими традициями русской живописи, считает его продолжением диалога человека с искусством… Глазунов много работал за время своего пребывания в Риме, и его творчество было встречено многообразными выражениями единодушного одобрения».

Кстати, творческие и дружеские связи с крупнейшими представителями культуры Италии имели продолжение. Когда в 1964 году приехал на гастроли в Москву миланский театр «Ла Скала», все без исключения звезды оперы захотели позировать Глазунову, и художник сделал серию впечатляющих графических портретов. «Возникла идея, — вспоминает художник, — поскольку они были в восторге, что было бы хорошо, если бы эти портреты им подарило Министерство культуры. Вместо рогов или палехских шкатулок. И когда Фурцевой показали портреты, их было, по-моему, двенадцать, то она вызвала из Союза художников людей. Они сказали, что портреты лишены каких-либо художественных достоинств, что Глазунов не художник, потому что не является членом Союза художников. Тогда Фурцева вызвала меня. «Против вас все художники. Как вам не стыдно предлагать такие портреты! — топая ногами, кричала она. — Вы ничего не можете сделать! Вы даже уши не умеете рисовать! Вы — мазила и ничего больше!» Я с изумлением и одновременно скорбью смотрел на бывшую ткачиху и в прошлом, видимо, довольно привлекательную девушку. «Во-первых, — отвечаю, — я не предлагал, это переводчики сказали, что они в восторге от портретов, и мне кто-то позвонил из министерства… Короче, я эти портреты подарил сам. По этому поводу звезды «Ла Скала» организовали прием, жали руки, благодарили. Я же считал для себя большой честью презентовать плоды своего труда великим артистам».

Итак, популярность Глазунова росла, проникая и в апартаменты королей, президентов, премьер-министров… В 1965 году в Копенгагене Глазунов пишет портреты премьер-министра Дании Отто Енс Краге, его жены, известной киноактрисы Хелле Виркнер Краге, их детей. Затем работа над портретами короля Швеции Карла Густава, президентов Финляндии (Урхо Кекконена), Чили (Сальвадора Альенде)… В 1968 году, находясь во Франции, художник создает целую галерею портретов министров кабинета де Голля. Работой русского мастера остались довольны премьер-министр Индии Индира Ганди, глава католического мира папа Иоанн Павел II, король Испании… Наши государственные мужи старались не отставать от зарубежных монархов, шагать в ногу со временем. Незабвенный Леонид Ильич Брежнев вдруг обнаружил, что его черные густые брови могут выглядеть вполне элегантно на портрете Глазунова, не хуже, пожалуй, других, королевских, менее густых и выразительных. Художника вызвали на Старую площадь, в ЦК.

— Вы пишете только портреты королей и буржуазных президентов? — без приветствия спросил один из помощников генсека.

— Нет, что вы, — отвечал Глазунов.

— Скоро юбилей Леонида Ильича. Он видел многие ваши портреты, в том числе Индиры Ганди. И он хотел бы иметь свой портрет.

«Внутренне, — рассказывал Глазунов, — я был счастлив оттого, что во время сеансов смогу сказать Брежневу о том, как под флагом строительства образцового коммунистического города разрушается старая Москва, поделиться своей болью, попросить о помощи. Мне дали любимую фотографию Леонида Ильича, и я принялся за работу. Вскоре портрет, написанный по фотографии, взяли, чтобы показать Брежневу. Он, видимо, понравился ему. «Это лучший портрет. Сеансов не надо. Глазунов может испортить», — передал мне помощник слова шефа».

Прислала свою фотографию и Раиса Максимовна Горбачева, якобы на память: «Пусть свет вашего искусства радует людей…» Глазунов омолодил вельможную жену лет на тридцать… Что правда, то правда: он никогда не был льстецом, подхалимом, приспособленцем и ни в одном высказывании на телевидении или в печати не цитировал, как он уверял, коммунистических и прокоммунистических лидеров, кроме одной цитаты Ленина — что мы должны сохранять чувство времени.

Портреты королей и президентов, захотевших лицезреть себя запечатленными волшебной кистью мастера, далеко не суть его творчества. Для меня, как и моих современников, важно другое: едва ли не все насущные вопросы мироздания, над решением которых бились величайшие гении, оказываются у художников современными — судьбы России и всего мира, жизнь и смерть, борьба добра и зла, света и тьмы. Наверное, не случайно громадное число людей восприняло искусство Глазунова как воплощение встревоженной совести и чистой, незамутненной мечты века. Я видела полотна художника в разные годы на вернисажах в Москве, Самаре, Владимире, Воронеже, Ялте, Берлине, Варшаве, других крупных городах бывшего Союза, Европы. И по сей день не перестаю восхищаться многоголосой радугой природы пейзажей, их мощным поэтическим аккордом. Остались в памяти и широкий эпический простор «Севера», живая и трепетная и в то же время спокойно-задумчивая атмосфера старинных городов отечества, и раздолье «Русской песни», и таинственное очарование женских портретов — «Русская красавица», «Девушка с Волги», «Нина», «Русская Венера», «Незнакомка»… Особенно запомнились женские образы, созданные Глазуновым по мотивам произведений Лескова, Блока, Некрасова, Никитина, Мельникова-Печерского, величавая красота которых так поразила мир. Из крупных работ последних лет впечатляющим выглядит полотно «Вечная Россия», на котором представлено более трехсот образов выдающихся деятелей русской культуры, науки, искусства, мыслителей, военачальников — своего рода пантеон титанов русского духа. В картине громадных размеров — почти двадцать квадратных метров — слились воедино талант портретиста, историка, публициста, философа. Глядя на картину, физически ощущаешь мощное движение процессии людей, пробудивших наше самосознание, подаривших силу духа и свет разума. В полотне — картина посвящалась тысячелетию принятия христианства на Руси — философски обобщена история целой нации. Я не знаю другого художника, который бы сумел подняться до уровня великой темы, с такой выразительной силой воплотить ее, как это сделал Глазунов. Казалось бы, сюжеты взяты из глубины веков, но и через годы — я уверена — полотно будет волновать, поражая остротой композиции, исторической достоверностью, мощным звучанием красок.

К счастью, я не одинока в приверженности к таланту художника, который кистью своей выражает надежды и помыслы эпохи, ее духовные поиски, и полностью разделяю точку зрения Жана Поля Бельмондо, увидевшего в картинах Глазунова «созидающую душу России».

Но, как почти всегда это бывает с незаурядными личностями, вокруг них, преодолевающих и преодолевших трудную дорогу на Голгофу, всегда есть место зависти, сплетням, лжи, лицемерию, вражде и всяким другим низменным человеческим чувствам и страстям.

Право давать собственную оценку миру, настойчивое отстаивание великих традиций русской культуры оборачивались для художника поносительством со стороны недоброжелателей всех мастей. Каких только грехов за Глазуновым не находили ретивые искатели «правды». И глаза-то на всех портретах его кисти одинаковые, и чуть ли не «с каждой картины на нас подозрительно поглядывает Христос», и что он, Глазунов, «паразитирует на достижениях классиков прогрессивного советского искусства», «издевается над дорогими всем нам политическими символами», «дискредитирует наш советский образ жизни». Глазунову ставили в упрек, что он влюблен в царского премьер-министра и министра МВД Петра Аркадьевича Столыпина — реформатора, политика и патриота, убитого в киевском городском театре в 1911 году; обвиняли в религиозном мистицизме, мессианстве и прочих пороках. Некий Джон Баррон пытался уличить художника в связях с КГБ в нашумевшей на Западе книге «КГБ». В коротком абзаце автор представил живописца в качестве «стукача» Комитета, за что он, Глазунов, якобы и получил роскошную мастерскую (чтобы прекратить инсинуации, Глазунов подал на Баррона в гамбурский суд и выиграл процесс. Решение суда действительно по сей день: 60 тысяч немецких марок немедленно выплачивает художнику тот, кто осмелится исказить в средствах массовой информации Германии, включая печатные издания, какие-либо факты из личной или творческой жизни Глазунова).

Знал ли господин Баррон, что еще в 1964 году кагэбэшные «искусствоведы в штатском» сообща с крупными чиновниками из Министерства культуры в ранге заместителей министра обращали внимание ЦК КПСС на «неправильное» поведение художника, давая всевозможные объяснения по поводу организации выставок его работ в Манеже, куда устремились многотысячные толпы страждущих увидеть картины, вызвавшие огромный общественный и политический резонанс не только в столице.

Не зависимое ни от кого творчество Глазунова шокировало и официальные круги, власть имущих: пятнадцать лет его не принимали в Союз художников, государство не хотело приобретать картины, по закупкам Министерства культуры он значился на предпоследнем месте. «Если и покупали мои картины, — с горечью рассказывал мне художник, — то по крайне низким расценкам. Одну из последних приобрел экс-министр культуры Демичев. «Юность Андрея Рублева» понравилась Горбачеву, когда он посетил мою выставку. На другой день после визита генсека меня пригласил Демичев и сказал, что картину хотят поместить в Третьяковку. Закупочная комиссия, состоявшая сплошь из прожженных советских конъюнктурщиков, отклонила произведение, отметив, что оно не представляет никакой художественной ценности. Я прорвался к Демичеву. «Что произошло, Петр Нилыч? Вы сказали, что я сотворил шедевр, а комиссия думает совсем иначе». Министр нашел выход из тупиковой ситуации. «Хорошо, — молвил он, — я могу у вас купить картину, но только за четыре тысячи». От неожиданности я опешил. Как же так? Натюрморты Налбадяна стоили 20 тысяч, цена пейзажей Лидии Бродской доходила до 50–80 тысяч, а тут гроши… Что делать? После недолгих колебаний я согласился. За вычетом налогов получил около трех тысяч…»

Существовавшую систему не устраивал и демократизм художника, не побоявшегося своим искусством выразить боль эпохи. «Мистерия XX века», например, доставила столько неприятностей со стороны властей, что дело дошло чуть ли не до выселения художника из страны. Когда он написал Солженицына под возвышающимся в гробу Сталиным на катафалке у Бранденбургских ворот, кто-то «наверху» посоветовал переписать Солженицына на… Брежнева. Художник не согласился. Выставка не открылась, потерпевшие возвращали билеты в кассу. Вскоре на коллегии Министерства культуры собравшиеся закрытым голосованием пытались определить, соответствует ли Глазунов статусу диссидента или нет. «Против» было на один голос больше, чем «за». Результаты голосования доложили Суслову. «Пошлите его на БАМ», — предложил главный идеолог страны. Строители магистрали пришли в такой восторг от работ Глазунова, что написали письмо в ЦК с просьбой об организации его выставки. Хулителям и гонителям художника в аппарате на Старой площади сказать было нечего — они, что называется, умывали руки.

Не меньше невзгод и испытаний претерпел художник, когда официальные лица, посетив выставку на Кузнецком мосту в Москве, увидели среди прочих работ портрет русского крестьянина в концлагерном ватнике на фоне призывных плакатов, на костях которого, считал Глазунов, «строилось благосостояние мирового коммунизма». И в некоторых женских портретах высокопоставленные чиновники обнаружили «слабость реальной степени воздействия, которую должны оказывать работы художника на формирование идейно-нравственного облика советского народа». «Мне страшно существо в жутких сапогах и в ватнике, ставших национальной одеждой русского народа», — парировал тогда художник.

Неприятие лжи жизни социальных манекенов, выдаваемой за социалистический реализм, оборачивалось для него изоляцией. За десятки лет работы художник не получил ни одной государственной премии, ни высокой правительственной награды, за исключением ордена Трудового Красного Знамени, который дал ему Горбачев, удивленный дошедшей до него информацией о том, что художник никогда прежде не удостаивался наград Родины.

В 1988 году состоялся очередной съезд художников страны. Глазунов присутствовал на нем в качестве… гостя. Ему «выделили» десять минут на выступление. Он сказал с трибуны то, что думал. Многим апологетам «идеологической работы партии» не понравилась его речь, хотя уже и подул свежий ветер перемен. Ему сделали замечание в том смысле, что он отстаивает антикоммунистические взгляды, проповедуя монархические идеи.

Оказавшись в роли, как заметил один американец, «посла русской культуры» в своей стране, Глазунов продолжал «служить Богу, совести и России», сохраняя и оберегая основы русского национального самосознания, традиции и памятники культуры нашего народа. Не без участия Глазунова при Комитете защиты Мира создавалась секция по охране памятников, было принято постановление об охранных зонах столицы. Его усилиями организован Национальный музей декоративно-прикладного искусства в Царицыно, где строили Баженов и Казаков; по эскизам художника в 1994 году оформлены интерьеры резиденции Президента России.

Детище Глазунова, основанная им в 1987 году Всероссийская академия живописи, ваяния и зодчества призвана возродить традиции великой русской реалистической школы. Кстати, это единственное учебное заведение, где не берут денег за обучение и которое бесплатно посылает самых талантливых студентов на практику в другие страны. Когда король Испании Хуан Карл ос увидел в зале Российского посольства в Мадриде восемь огромных панно высотой почти шесть метров из цикла «История Кремля», написанных студентами академии под руководством Глазунова и по его эскизам, он не удержался от восхищения: «Браво, Россия! Браво!»

Художник, как раньше, так и теперь, когда его приглашают за рубеж, предпочитает передвигаться со своей выставкой по стране, нежели рисовать портреты в Афинах или Вашингтоне. Но если он чувствует, что от его работы или участия прибавится хотя бы маленькая толика пользы Отечеству, выбор однозначен: интересы Родины превыше всего. С пользой для дипломатии и расширения творческих и деловых связей Глазунов наладил контакты с Венецианской Академией искусств, Академией художеств в Париже, испанскими академиями Сан-Фернандо в Мадриде и Сан-Хосе в Барселоне.

Верный пушкинскому завету — сочетать личное творчество с общественным служением, — он часть вырученных от выставок доходов передает на благотворительные цели. Деньги идут на нужды студенчества академии, строительство мемориалов, разрушенных архитектурных ансамблей, блиставших некогда красотой, реставрацию памятников старины и надгробий незаурядных личностей — Столыпина на погосте взорванного собора Киево-Печерской лавры, Шевченко в Каневе, княгини Ольги…

…Летом 1994 года москвичи и гости столицы миллионной толпой хлынули в просторные залы Манежа на очередную выставку трех сотен работ Глазунова. В довольно объемной книге отзывов, форматом в газетный лист, среди бесчисленных благодарностей и выражения неописуемого восторга я прочла и такие строки: «Глазунов помогает своему народу в тяжелое время не превратиться в интернациональное быдло и вселенскую шпану. Именно благодаря таким светочам во тьме кромешной народ наш восстанет из пепла». «Работы художника свидетельствуют о необходимости национального духовного воспитания и возрождения. И это обновление, проповедником которого выступает Глазунов, умиротворит вселенную и навсегда похоронит моральный разврат».

Ирина Архипова

С легендарной оперной певицей, выдающимся общественным деятелем страны Ириной Архиповой мне довелось встречаться на фестивалях искусств «Пражская весна», «Белые ночи», «Московские звезды», «Русская зима», в жюри всесоюзных и международных конкурсов вокалистов, на Днях культуры и декадах искусства Российской Федерации в бывших республиках Союза. Наши гастрольные маршруты пересекались в США, Японии, Греции, Чехословакии, Болгарии, Румынии, Польше…

За рубежом разница во времени ее и моих выступлений исчислялась иногда считанными часами, как это было не раз в США, Финляндии в 60-х годах или в 1983 году, когда мой прилет в Грецию совпал с проводимым ежегодно Афинским фестивалем, посвященным памяти выдающейся греческой певицы Марии Каллас. Купив букет белых гвоздик — любимых цветов гречанки, — я отправилась к ее памятнику, что неподалеку от отеля «Хилтон». Увидев охапку точно таких же гвоздик у его основания, я не удивилась — мало ли кто мог их принести сюда; в Греции, да и не только в ней, чтят память о Каллас. Оказалось, что эти цветы от… Ирины Архиповой, только что отбывшей в аэропорт, чтобы улететь на гастроли в Англию, откуда она прибыла в Афины всего на один день на свой сольный концерт, после которого и возложила к памятнику Каллас гвоздики.

Впервые Архипову я услышала в июне 1959 года, когда в Москву приехал знаменитый итальянский певец, один из лучших теноров мира Марио дель Монако. Прибыл он в первопрестольную после длительных уговоров друга, эстрадного певца Клаудио Виллы, побывавшего до того в Москве и имевшего шумный успех (с «солнечным Клаудио», как его называли на родине, в Италии, меня познакомил Соломон Юрок на одном из приемов в гостинице «Метрополь»). Оказалось, что Монако не выбирал Архипову на роль Кармен, он просто попросил дирекцию театра найти ему «хорошую партнершу». Выбор пал на Ирину.

— Когда увидела Марио в репетиционном зале, — рассказывала спустя годы Архипова, — красивого, мужественного, энергично шагающего солдатским шагом, когда услышала первые фразы, спетые им полным, ярким и необычайно сильным голосом, это привело меня одновременно в восторг и трепет, но в трепет уже панический. Подумалось: «Все, конец мне! Моей Кармен, да и вообще пению в опере». А тут еще в стороне на декорациях сидели трое юношей из балета. И один из них сказал: «Не волнуйтесь, этот вас наверняка зарежет!» Слова артиста балета я восприняла двояко: Марио «зарежет» и буквально, и вокально.

Состояние перед спектаклем было какое-то нереальное. «Я и не живу, и не умираю», — напоминала потом мои же собственные слова костюмерша. Но я все же хоть и волновалась изрядно, и трусила, именно на репетициях с дель Монако я нашла себя как певица и актриса. Моя Кармен соответствовала его внутреннему видению. И наоборот, Хозе — дель Монако так заражал своей искренностью, электризовал необычайным драматизмом игры, что все страхи и волнения растворились в желании отвечать ему. Не понимая языка, я тогда обостренно и интуитивно чувствовала, как потом оказалось, верную ответную интонацию.

— Что с тобой? — спрашивали меня коллеги по театру. — Ты так поешь выразительно и так звучишь!

Идеальное партнерское совпадение, контакт сердец стали залогом обоюдного успеха во всех одиннадцати спектаклях, которые мы с ним спели в Москве, в театрах Неаполя и Рима (замечу попутно, что Архиповой выпала честь быть первой русской певицей, которая получила приглашение выступать в Италии, стране классического бельканто).

Триумф Архиповой восторженная публика и критики восприняли как чудо. Это чудо я связываю и с некоторым счастливым обстоятельством: воля Божья свела вместе двух певцов с одинаковым (бывают же такие совпадения!) воспитанием и образованием у обоих.

Я до сих пор не перестаю восхищаться тем огромным мастерством, глубиной чувств, задушевностью и теплотой, с какими воспевала Архипова величавый характер русской женщины, ее строгую одухотворенную красоту (когда-то Архипова поступила в аспирантуру, но вскоре ушла, так и не дописав диссертацию «Образы русских женщин в произведениях русских композиторов». Зато она защитила ее с блеском на крупнейших оперных сценах мира). Созданные ею образы Любаши в «Царской невесте» Н. Римского-Корсакова и Марфы в «Хованщине» М. Мусоргского — непревзойденные шедевры оперного театра — лучшее тому доказательство.

— Для меня работа над каждой ролью, — вспоминает Архипова, — была процессом мучительным, порой труднообъяснимым. Вот моя Марфа. Шаляпин писал: «Марфа — одна из тех изумительных по сложной глубине натур, которых способна рожать, кажется, одна только Россия и для выражения которых нужен был гений Мусоргского. В душе Марфы неистовствует земная любовь… религиозный фанатизм, экстаз и светлая умиленность веры — и каким-то жутким полукругом все эти противоположности сходятся над пламенем костра! Вот какую вокальную палитру дал Марфе Мусоргский!» Этот характер выписан музыкой, выстроен в нотах… Я ее слышала и видела в музыке. Я чувствовала Марфу словно бы в архитектурных объемах. Тут, видимо, сказывалось мое первоначальное образование.

Певица не раз подчеркивала, что успехам на оперной сцене обязана и архитектуре. «Изучение законов пространственного мышления, — говорила Архипова, — полезно, потому что оно помогает работе на сцене, так как сцена — это тоже пространство, в котором нужно уметь ориентироваться. И чувство формы музыкальной и архитектурной — чувство цельное. Недаром ведь говорят, что архитектура — это застывшая музыка». Возможно, что так оно и было, потому что вся яркая галерея ее оперных образов потрясала своей выразительной силой. «Это артистка не только большого чувства, — говорил Г. В. Свиридов, — но и весьма развитого и тонкого интеллекта!»

Неудовлетворенность сделанным, предельная требовательность к себе выводили Архипову на дорогу непрерывных поисков, чтобы быть на сцене, как она любит повторять, «лучше самой себя».

Когда шла работа над постановкой «Хованщины» в Милане, главный художник «Ла Скала» Н. А. Бенуа, обладатель огромной библиотеки, подобрал артистке книги, по которым можно было более детально изучить обстановку действия оперы Мусоргского, окунуться в ту далекую эпоху. В Риме Архипова подружилась с 72-летней Габриэллой Безанцони, когда-то знаменитой Кармен, партнершей Энрико Карузо. Доброжелательная итальянка поехала специально в Неаполь и Рим, чтобы помочь русской гостье в работе над легендарной ролью.

И. Архипова никогда не забывала и не забывает о том, откуда родом, и она ни разу не уронила достоинства своего Отечества. В присутствии русской оперной примадонны никто не осмеливался сказать что-нибудь неуважительное по отношению к ее стране и ее народу.

— Я имею достаточно возможностей, чтобы реализовать себя на родине, — заявила она журналисту на пресс-конференции в Лондоне, задавшему ей вопрос, почему она не уехала из России, — и не могу пожаловаться на судьбу. Для меня главным всегда было и есть то, что дома, в России… Чужие красоты души не тревожат.

Неизлечимой болью в сердце для нее был отток талантливых певцов и музыкантов за границу. Я помню ее волнения и переживания, когда неожиданно для всех в декабре 1978 года Кирилл Кондрашин, 64-летний преуспевающий дирижер, более сорока лет стоявший за пультом, профессор Московской консерватории, принял решение не возвращаться после гастролей в Голландии на родину. «Зачем он остался? — недоумевала Архипова. — У него семья, три сына, больное сердце. Ведь не протянет долго там».

Оказалась права. С новой женой, которую Кондрашин встретил в Голландии, он прожил всего три года и умер. Впрочем, Архипова не против разъездов выдающихся российских музыкантов по заграницам — лишь бы не забывали Родину. Бескорыстное и самоотверженное служение ей она всегда считала и считает своим нравственным долгом.

С именем Архиповой связано очень многое. Союз музыкальных деятелей и оперные фестивали в городах СНГ, конкурсы Глинки, Чайковского и несчетное количество камерных концертов, ее «фирменные» фестивали «Ирина Архипова представляет» и всесторонняя помощь молодым перспективным певцам, благодаря чему наша и зарубежная публика услышала много новых талантливых исполнителей.

Не помню сейчас, в какой зарубежной газете я увидела заголовок к рецензии на выступление Архиповой: «Ирина Архипова — голос вечной России». По-моему, лучше и не скажешь. Ее певческие достижения, беспредельный энтузиазм, могучее артистическое дарование оставили заметный след в мировой музыкальной культуре. И, наверное, не случайно профессора Московской консерватории, академика Международной академии творчества Ирину Архипову Кембриджский биографический центр назвал человеком столетия, а СМИ России присудили соотечественнице — в рамках «Всемирного приза искусств» — титул «Богиня искусств», оставив позади Майю Плисецкую, Монтсеррат Кабалье, Елену Образцову.

Есть три тайны русского человека, которые спасали и выводили к свету многострадальную Россию. Это талант, труд и терпение. Ко всем трем причастна и Ирина Архипова.

Память сердца

Когда журналисты задают мне вопрос: «Кто из композиторов, сотрудничавших с Вами, наиболее Вам дорог? — я неизменно отвечаю: «Все» и выстреливаю обоймой — Новиков, Туликов, Пахмутова, Фрадкин, Ошанин, Щедрин, Долуханян, Темнов, Аверкин, Пономаренко… Двое из этого длинного ряда — Аверкин и Пономаренко — сыграли в моей жизни немаловажную роль и память о них в моем сердце останется навсегда. Сотрудничество с каждым из них доставляло всегда ни с чем не сравнимую радость, питая вдохновение, направленность творческих поисков, душевные потребности. С ними я обрела внутреннюю свободу, энергетику, которые помогли преодолеть встречавшиеся преграды и прийти к той правде искусства, что определяет суть мастерства.

С А. Аверкиным меня познакомил поэт В. Боков на одном из концертов для воинов легендарной Кантемировской дивизии. Передо мной предстал симпатичный малый с добродушной, открытой улыбкой на лице, умными, проницательными глазами. «Человек отлично несет воинскую службу и также отлично пишет песни, — сказал Виктор Федорович, представляя мне служивого. А когда мы с Аверкиным расстались, заметил: «Голова на плечах есть, способности тоже, возьми на заметку». Военное начальство также хорошо отзывалось о начинающем композиторе. «Лихо сочиняет, — восторгался один из руководителей местного армейского ансамбля песни и пляски. — Год назад написал песню «Отрастил солдат усы». Так ее поют все, кому не лень во всей округе до сих пор. Раз везде поют, значит есть что-то в парне, как говорится, от Бога».

С песнями Аверкина я прошла сквозь десятилетия и счастлива тем, что они оказались близки слушателям разных широт и континентов. Жаль, что жизнь его оборвалась в 60 лет, мог бы еще многое успеть. Перед самой кончиной он написал для меня две песни: «Падают листья» на стихи В. Бокова и «Подарите женщине любовь» на стихи Ю. Гарина. Недавно я включила их в свой репертуар, начала работу над ними и уверена, что публика их примет достойно.

Обаятельный, отзывчивый, внимательный к людям человек (вся Рязанщина, откуда он родом, была в него влюблена и вспоминает поныне добрым словом) нравился женщинам. Он и меня одолевал предложениями, но всякий раз я отказывалась: своеобразная, насыщенная событиями, любвеобильная жизнь его мне была не по душе. К тому же я человек ревнивый и хотела одна владеть объектом любви — уж если он, этот объект, принадлежит мне, так это мое и ничье больше.

О Григории Пономаренко можно написать не одну книгу. Он был талантливейший музыкант, женский сердцеед, широкой души человек и песни из его бездонного композиторского нутра вылетали как птицы из гнезда — вольно, стремительно, красиво. Он любил свою профессию, работал с увлечением, был активным человеком. Он прекрасно и сам сочинял стихи, писал поэмы. Если ему не нравилась какая-то фраза в предлагаемом поэтом произведении, он доводил ее сам до требуемой кондиции. А сколько им написано сочинений на стихи Пушкина, Блока, Тютчева для народных оркестров, музыкальных ансамблей! Песни его пели и поют во всем мире — и «Тополя», и «Оренбургский платок», и «Белый снег» оказались созвучны времени, эпохе.

Помню, в Канаде меня пригласили в гости потомки духоборов, некогда покинувших Россию и отделившихся от русской православной церкви. Каково же было мое удивление, когда я, перелистывая ради интереса духоборческие псалмы, увидела… текст песни «Оренбургский платок». Японцы и сегодня поют песни Пономаренко, находя в них то, что смягчает и радует душу.

Гриша стал еще более плодовитым, когда женился на молодой, талантливой певице Веронике Журавлевой, имея к тому времени восьмерых детей. Он писал для нее песни, она их пела. Дуэт был до фантастичности бесподобным, они превосходно дополняли друг друга. Из песен одного лишь Пономаренко я могу составить несколько сольных программ и они будут отображать все: страсть, героизм, романтику, любовь, надежду… Перед тем как уйти из жизни, а она оборвалась в автокатастрофе, мы долго с ним бродили по Краснодару, не могли наговориться, вспоминая пережитое, людей, дружбой которых оба дорожили. И я очень благодарна администрации Краснодарского края, что она бережно относится к памяти композитора. В самом Краснодаре его именем назван зал филармонии, музыкальная школа, улица, создан музыкальный центр. На телевидении хранятся записи — несколько фильмов о творчестве Пономаренко. Наверное, так и должно быть. Ведь музыка жизни опошлилась бы, если бы порвались струны памяти.

Дорог мне редчайшей человечностью (пять лет сталинских лагерей не сломили сути характера бывшего курсанта пехотного училища, оклеветанного каким-то кретином), немеркнущим талантом и ныне здравствующий поэт Виктор Боков. Мы часто выступали с ним вместе с концертами, объехав страну вдоль и поперек. Не знаю почему, но врезался в память один такой концерт, проходивший на стадионе в городе Новоспасске Ульяновской области. Народу собралось тысяч пять или шесть. Едва мы вышли на открытую эстраду, как припустился дождь. Под одним зонтом, который держал Боков целых два часа, мы вели программу, не обращая ни малейшего внимания на потоки с небес. Невозмутимо держались и наши слушатели, зрители, накрывшись всем, что было под рукой.

— Поразительно! — изумлялся после концерта Боков. — Ни один человек, я заметил, не ушел со стадиона!

— Охота пуще неволи, — отвечала я.

— Да в такой ливень хороший хозяин собаку из дома не выпустит.

— Так собаки все дома и сидят, а их хозяева на концерте стоят, — в рифму заключила я.

Поэзия Бокова, величественная, музыкальная, полная глубоких чувств, по духу соответствовала моему мировоззрению. «Вечные» боковские темы — природа, Родина, любовь, песня — формировали мою творческую судьбу, биографию. Сегодня в моих программах более двадцати песен на стихи Бокова и все они так же популярны, как и десять, и тридцать лет назад. Замечу попутно, что репертуары всех без исключения крупнейших российских хоровых коллективов наполнены произведениями, так или иначе связанными с поэзией Бокова. В 1984 году вышло в свет 3-х томное собрание сочинений поэта, которое я храню как дорогую реликвию — ведь в этих красиво изданных томах есть и мои песни.

Чтят Бокова и за границей. Я видела книги его стихов в Париже, Берлине, Варшаве, Праге, Братиславе… В США в 1994 году вышел весьма объемистый сборник стихов Бокова на английском и русском языках. Знаю я и о его уникальной коллекции частушек (раньше он исполнял их с эстрады, аккомпанируя себе на балалайке), книгах с автографами Пастернака, Пришвина, Платонова, Маршака, Андронникова, Хачатуряна… Круг интересов Бокова поражает и сейчас, несмотря на то, что ему уже за восемьдесят. Наверное, потому он и остается на вершинах величественной и возвышенной «музыки слов», каковой является поэзия. «Великие поэты, как и высокие горы, имеют многочисленное эхо, — писал В. Гюго. — Их песни повторяются на всех языках, потому что их имена находятся у всех на устах». Слова знаменитого французского романиста я в полной мере отношу и к Виктору Бокову.

 

Глава VII

Вокруг культуры

Едва средства массовой информации сообщили об избрании меня президентом Академии культуры России, как ту же, словно из рога изобилия, посыпались в мой адрес письма и телеграммы со всех краев и весей бывшего Союза. Телефонные звонки моих ревнивых слушателей ошалело и неистово звали дать ответ на два волнующих их вопроса: зачем и почему я согласилась занять столь ответственный пост? Дело доходило до поэтической русской речи: «Это как же, вашу мать, извиняюсь, понимать? — вопрошает в трубке хрипловатый мужской голос. — Она родила вас, чтобы вы своим пением усладу людям несли и царствовали на сцене милостью Божьей до конца дней своих. А тут нате вам — президент!»

Критикой разразились и авторы писем, желающие видеть во мне прежде всего певицу. «Понесла Вас нелегкая в президенты Академии культуры, — пишет прядильщица из Иванова Л. Лебедева, — когда ей, культурой-то, и не пахнет: матерятся все, кому не лень, хамство на каждом шагу, проституция процветает, тюрьмы переполнены дебилами, люди скудеют интеллектом и готовы на любой обман ради денег, наживы. И доброту, и честность, и совесть, и порядочность, и интеллигентность, от века считавшиеся российской добродетелью, мы умудрились растерять. О поведении, нравах — и говорить не приходится. Новый пост не прибавит Вам славы, у Вас ее и так с избытком. Вы уже не девушка-крепыш, чтобы взваливать на свои плечи невероятно тяжелый, по большому счету непосильный в наше сумасшедшее время груз…»

Строки из письма нижегородца М. Кузнецова: «9 декабря 1890 года по возвращении с Сахалина Чехов пишет письмо Суворину: «Хорош Божий свет. Одно только не хорошо: мы. Как мало в вас справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм!.. Мы, говорят в газетах, любим нашу великую родину, но в чем выражается эта любовь? Вместо знаний — нахальство и самомнение паче меры, вместо труда — лень, свинство, справедливости нет…» Более ста лет прошло с тех пор. Но многое ли изменилось? А вы взялись изменить положение, поскольку в нем за культурой не последнее место. Что Вам не поется? Или охота петь отпала?»

Но все же большинство посланий наводили на серьезные раздумья и размышления. Порой чересчур эмоциональные, они проникнуты желанием высказаться о наболевшем, о том, что волнует, несмотря ни на какие жизненные катаклизмы и общественные перемены.

«Культура человека — его умственное и нравственное образование, — резонно утверждает профессор Н. Прокопенко. — К сожалению, людей истинно культурных встретить не так просто. Даже среди политических, государственных деятелей прошлого и настоящего. Вспомните Хрущева. Вы были свидетелем начатой им кукурузной кампании, когда кукурузу внедряли ударом кулака по столу, не слушая никаких доводов специалистов. Нанесенный сельскому хозяйству урон был ошеломляющ! Чего стоило и знаменитое постановление о лошадях, обозванных дармоедами, поедающими чужой корм, после чего их объявили вне закона и отправили на убой, когда в то время Америка держала для расхожих работ более 10 миллионов (!) лошадей. Или небезызвестная борьба с пьянством, когда вырубались тысячи гектаров виноградников, что также нанесло непоправимый ущерб достоянию государства. Вроде бы действовали из лучших побуждений, но ведь эти глупости происходили и от отсутствия в руководителях и их окружении подлинной культуры — политической, экономической, правовой. Не говоря уже о бытовой культуре. В цивилизованных странах опоздать на встречу так же неприлично, как испортить воздух в общественном месте. У нас же необязательность, пустословие — обычное явление. Поэтому Вам предстоит решать огромный комплекс вопросов. В их решении не будут Вам союзниками: а) невежество общественного вкуса, формируемое бульварной демагогией, словоблудием и откровенной пошлостью иных средств информации; б) всякое противостояние попыткам терпеливо взращивать народовластие, культивировать политическое сознание, общественную нравственность и мораль; в) скороспелость в освоении принципов демократии, которая требует огромных нравственных усилий, глубокого понимания реальной политической и правовой культуры народа; г) слабая подготовка современного человека к восприятию и утверждению демократических начал; д) победы бездарей и амбициозных шарлатанов с ограниченным кругозором над здравомыслящими и честными людьми… Удачи Вам!»

Письмо от учителя Н. Самойлова из Санкт-Петербурга: «Прежде чем думать о развитии культуры, следует в первую очередь взяться за воспитание. «Самое надежное, но и самое труднейшее средство сделать людей лучшими — есть приведение в совершенство воспитания», — считала императрица Екатерина II и была права. Чтобы подрастающее поколение несло в себе необходимую культуру, надо обратить внимание на учителей, педагогов, воспитателей, на всех тех, от кого зависит если не все, то очень и очень многое в укреплении в человеке нравственных критериев. Среди сил, формирующих действительность, нравственность должна быть первой. Она — решающее звание, которое мы должны отвоевать у мышления. Все остальное второстепенно. Конечно, проповедовать мораль легко, гораздо сложнее обосновать ее. Вот в чем еще существо проблемы. Однако сегодня, когда сами события с неумолимостью ведут нас к осознанию того, что мы живем в условиях опасного смешения элементов культуры и бескультурья, нам надлежит — хотим мы того или нет — до конца определить сущность подлинной культуры. В общих чертах — это прогресс, материальный и духовный. Создание максимально благоприятных условий жизни — таково требование, необходимое и само по себе, и в интересах духовного и нравственного совершенства человека. И мы не можем отказаться от собственного достоинства, принеся в жертву бескультурью солидные остатки общего достояния, которым недавно располагали. Внести нечто весомое и прочное в решение проблем культуры, политической и экономической жизни мы сможем лишь в том случае, если возьмемся за них как люди, стремящиеся прийти к этическому мышлению. Те, кто хоть в чем-то двигает вперед наше мышление об этике, содействует приближению эры благополучия. И если даже они окажутся способными лишь оживить этическое мышление, то и в этом случае они сделают большое дело. Ибо любое размышление над проблемами этики имеет своим следствием рост этического сознания. Аристотель, преподававший Александру Македонскому уроки этики, по сравнению с которыми и политика, и экономика, и наука воевать не более чем синонимы бренности, учил: «Справедливость не есть часть добродетели, а вся добродетель, и противоположность ее — несправедливость — не часть порочности, а порочность вообще».

Про этику, призванную воспитывать в человеке разумном человека созидающего, у нас позабыли. А жаль. Если мы не привьем юному человеку осознанной необходимости культурного бытия, то все разговоры о цивилизованном обществе — пустая трата времени».

Схожие мысли излагает в письме и профессор М. Назаров: «Возрождение культуры не имеет ничего общего с движениями, которые носят на себе печать массового переживания. Она может возродиться только тогда, когда все большее число людей выработает в себе новую систему взглядов, которая постепенно начнет оказывать влияние на склад мышления общества и в конечном счете определять его. Только этическое движение может вывести нас из состояния бескультурья… Когда общество воздействует на индивида сильнее, чем индивид на общество, начинается деградация культуры, ибо в этом случае с необходимостью умаляются духовные и нравственные задатки человека. Происходит деморализация общества, и оно становится неспособным понимать и решать возникающие перед ним проблемы. В итоге рано или поздно наступает катастрофа. Поскольку мы находимся именно в таком положении, каждый человек должен проявить большую, чем до сих пор, личную решимость и взять на себя доступную только индивиду функцию выдвижения духовно-этических идей, формируя новое общественное мнение. Ничто другое, кроме такого поворота в сознании множества людей, не в состоянии спасти нас. Никогда проблема эта не выступала так, как сегодня, потому что общий дух нашего времени, воплощенный в современных структурах и организациях, современном бездумье и современных народных страстях, представляет собой единственное, уникальное в своем роде явление. Так что успеха Вам, с Богом…»

Из письма москвича врача-уролога И. Шаталова: «Мы большие любители бросаться из одной крайности в другую. Сейчас изображение человека в самом постыдном виде считается чуть ли не прекрасным. Но культура существовала и существует для того, чтобы уйти от этого как можно дальше и приблизиться к духовным ценностям, которые человека совершенствовали бы, способствовали познанию самого себя. Вы не должны уповать на то, что движение жизни всегда сопровождается переменами к лучшему. Это далеко не всегда сбывается, потому что смена эпох вообще или, например, рыночная экономика в частности не подчиняется нашим благим намерениям. В новой общественной и творческой ситуации Вы, как президент, должны действовать в соответствии с законами нравственности, морали, не говоря уже о претворении в реальность насущных потребностей культуры, которая должна быть прочным, стабильным носителем общественного сознания, формируемого сегодня, правда, сплошь и рядом вопреки ее целям и задачам. Так что Вам предстоит решать множество проблем и добиться того, чтобы государственные органы придали культуре фундаментальное, стратегическое значение».

О культуре сегодняшней речи размышляет профессор МГУ Н. Комлев: «Язык — это наиболее стабильный инструмент управления и очевидный носитель общественного сознания. К сожалению, наша сегодняшняя речь катастрофически отстает от высоких канонов российской словесности. Она стала пошлой, стилистически беспомощной и зачастую вульгарной. В публичную и деловую речь все больше проникают непристойные выражения и криминальная лексика. Кризис общественных структур содействовал не в малой степени убожеству сегодняшней устной речи. Это видно на примере всех жанров масс-медиа. Отсутствие концепций в новых теле-и радиопередачах, проходящих этап становления, приводит к тому, что рок-попсовые хиты на английском и русском языках зачастую столь же пусты да еще и непристойны, как и упаковочная лексика диджеев».

Что тут возразить или противопоставить? Какие аргументы могут опровергнуть высказанные выше суждения разных по возрасту и профессии людей, которые, судя по письмам, пекутся больше об общем благе, а не о личной выгоде? Да, сегодня России нужен человек с обновленным сознанием, познавательным, нравственным и художественным укладом гражданина действительно великой страны. Чтобы воспитать и укрепить этот уклад, необходим мощный импульс культуры, средствами которой мы могли бы нашему даровитому, доброму и благородному народу предоставить возможность стать на путь духовного очищения, творческого развития в себе нового правосознания, облагороженного христианским чувством, осмысленным художественным инстинктом, социальным по духу и патриотическим по сути. И нельзя закрывать глаза на неоспоримый факт: необходимость обновления и возрождения через просвещение, культуру стала насущной потребностью времени. Что очень важно именно сейчас, когда бывает трудно людям разобраться в непростых обстоятельствах нашей быстротекущей жизни, осмыслить и осознать собственное место в процессах новой России. Россия должна — обязана! — укрепить духовность и ее посредством приучить свой народ к свободной лояльности и самоуправлению. Соединив мощь движения к цивилизованности (что значит и к культуре) с общенациональными идеями, общественными идеалами и потребностями, мы увидим обновленную, прекрасную Родину с ее особой, лишь ей доступной притягательностью для любой страны мира.

Архангельское

15 декабря 1997 г.

 

Иллюстрации

Людмила Зыкина

Солистка Хора русской песни Всесоюзного радио. 1957 г.

Круг почета на стадионе после концерта. Омск. 1973 г.

Эдита Пьеха на одном из первых новогодних «Огоньков». 1962 г.

С концертной бригадой на станции СП-6. Северный полюс. 1959 г.

На концерте в Сочи. Дирижер — В. Дубровский. 1975 г.

Прием в почетные матросы Черноморского флота. Севастополь. 1966 г.

Встреча с воинами Группы советских войск в Германии. Эберсвальде. 1971 г.

В аэропорту Токио. 1967 г.

Воскресный день в Подмосковье. 1967 г.

Цветы — украшение и на кухне. 1969 г.

С мужем В. Гридиным.

На память о рейсе по Иртышу 1965 г.

Концерт на открытой площадке стадиона в Омске. 1973 г.

Вручение «Золотой пластинки» Л. Зыкиной, И. Петрову, В. Дубровскому. ФРГ. 1964 г.

В Кремлевском Дворце съездов с Г. Береговым (слева) и Е. Фурцевой. 1967 г.

«Посиделки» — традиционные встречи с деятелями искусств в ЦДРИ. Рядом — Б. Брунов. 1964 г.

Прием после концерта «Героям космоса посвящается». На переднем плане — Валентина Терешкова. 1967 г.

В гостях у А. Пахмутовой и ее отца. Москва. 1989 г.

С доктором Г. Елизаровым. 1968 г.

Во Вьетнаме. 1980 г.

Памятный сувенир из России. С Ким Ир Сеном в Пхеньяне. 1994 г.

Выступление с народным артистом СССР Е. Беляевым па площади Загреба. 1982 г.

Фото на память от новороссийских цементников. 1974 г.

В Колонном зале Дома Союзов с главным режиссером Московского театра Сатиры В. Плучеком. 1974 г.

На юбилее митрополита Смоленского и Калининградского Кирилла. Смоленск. 1996 г.

Встреча делегации мастеров искусств России в аэропорту Баку (слева — Г. Алиев, справа — Е. Фурцева). 1972 г.

С любимыми кошками на подмосковной даче. 1996 г.

«Течет Волга». Аккомпанируют М. Рожков и Н. Крылов. Москва. Сад «Эрмитаж». 1970 г.

Импровизированный концерт в молодежном кафе Братиславы. 1971 г.

На «Посиделках» с Р. Рождественским. Центральный дом работников искусств. Москва. 1984 г.

Фотовыставка, посвященная творчеству Л. Руслановой в Колонном зале Дома Союзов. 1993 г.

После вручения правительственных наград в кремлевском сквере с С. Михалковым и Г. Александровым. 1979 г.

Хлеб и соль на Украине. Киевская область. 1983 г.

На московском заводе им. С. Орджоникидзе с директором завода Н. Чикиревым. 1978 г.

С дуэтом баянистов. Ю. Калашников и В. Гридин. 1978 г.

Интервью после концерта. 1992 г.

В Азербайджане. 1972 г.

С ансамблем «Россия» в Югославии. 1980 г.

У хлеборобов Украины. Ровненский район. 1982 г.

С баянистами А. Шалаевым и Н. Крыловым. 1976 г.

С Марией Биешу после концерта в зале им. Чайковского. 1987 г.

Концертный зал «Олимпийский». С И. Кобзоном. 1996 г.

«Славянский базар» в Витебске. О. Газманов и Н. Бабкина. 1996 г.

Красногорский военный госпиталь. У раненного в Чечне. 1995 г.

Президент Академии культуры России в своем рабочем кабинете на Фрунзенской набережной. 1995 г.

С академиком Г. Мальцевым в селе «Мальцево». Курганская область. 1994 г.

Галантные кавалеры — В. Ельцин и Г. Коль. На церемонии вывода Западной группы войск из Германии. Берлин. 31 августа 1994 г.

Дуэт с В. Черномырдиным в Театре эстрады. 1996 г.

Дуэт с Ю. Лужковым 1997 г.

Дуэт с З. Соткилава 1997 г.

Людмилу Зыкину приветствует Ю. Никулин…

…и артисты Воронежского государственного академического русского народного хора.

На отдыхе под Новгородом. 1994 г.

Афиша гастролей в США. 1975 г.

Организатор гастрольных поездок Л. Зыкиной в США — импресарио Соломон Юрок. Нью-Йорк. 1972 г.

Дирижирует В. Клиберн. Москва. 1965 г.

Л. Русланова. 1957 г.

М. Плисецкая, Р. Щедрин, Ю. Темирканов. Ленинград 1964 г.

«Спартак». Эгина — М. Плисецкая, М. Лиепа — Красс. Большой театр. 1969 г.

М. Плисецкая в редакции газеты «Аргументы и факты». 1997 г.

С И. Моисеевым на 70-летнем юбилее М. Ульянова. Москва. 1997 г.

И. Моисеев после концерта в зале им. Чайковского. 1990 г.

М. Барышников в балете «Корсар». Международный конкурс артистов балета в Москве, на котором Барышников был удостоен первой премии и золотой медали. 1969 г.

П. Васильев на репетиции в Большом театре. 19S3 г.

«Кармен». Кармен — И. Архипова, Хосе — Mapио Дель Монако (Италия). Большой театр. 1959 г.

И. Архипова. 1965 г.

А. Огнивцев и Г. Вишневская после концерта в Колонном зале. 1966 г.

«Хованщина». А. Огнивцев в роли Досифея. Большой театр. 1969 г.

«Паяцы». Канио — В. Атлантов. Большой театр. 1975 г.

М. Ростропович за дирижерским пультом. Москва. 1992 г.

И. Глазунов и М. Ростропович. 1993 г.

И. Глазунов в своей мастерской. 1994 г.

«Отелло». Отелло — В. Атлантов, Дездемона — Т. Милашкина. Большой театр. 1971 г.

Г. К. Жуков н И. Х. Баграмян на военном параде в ГДР. 1957 г.

Ю. Гагарин с дочерьми Еленой и Галиной. 1966 г.

А. П. Долуханян. 1967 г.

«Щелкунчик». Маша — Е. Максимова, Принц — Н. Васильев. Большой театр. 1967 г.

Г. Н. Свиридов на подмосковной даче. 1983 г.