Сегодняшнее бескультурье, цинизм и наглость дилетантов от музыки, танцующих с татуированными задами на могилах классиков, приводят меня в состояние, близкое к шоковому. Испытываю боль и всякий раз, когда слышу откровения иных средств массовой информации, что в бывшем Советском Союзе культурой и не пахло, что она была в загоне и, дескать, как считают некоторые борзописцы, свобода творчества душилась на корню и потому ничего путного, начиная с октябрьского переворота в 1917 году, в национальном искусстве не было и не могло быть создано. Находятся журналисты (разве это журналисты?!), которые перед миллионами телезрителей утверждают, интервьюируя убеленного сединой человека с мировым именем, что он, этот гигант искусства, создавший бесценные шедевры, России не нужен! И люди, не сведущие в истине не по своей вине — часто по молодости или из-за простого незнания, — верят абсурдным измышлениям, беспардонной лжи и фарисейству. Художника надо судить по законам, им самим над собой признанным, считал Пушкин, а не по мнению человека, считавшего себя эрудитом и якобы патриотом в этой стране! Но ведь для подавляющего большинства людей среднего и старшего возраста не секрет, что культура, наше искусство, особенно в 60–70-е годы, имели характер мировой значимости. И в моей стране все крупные художники творили так, как сами считали нужным, хотя устремления некоторых из них не находили отклика в партийном руководстве.

И тот неоспоримый факт, что русское национальное искусство оказало влияние на нравственные основы, духовное развитие и обогащение большинства стран мира, у меня не вызывает сомнений: история тому свидетель, да и моя полувековая жизнь в искусстве кое-что значит для определения всечеловеческих духовных ориентиров. Правда, в разные годы были попытки иных политиков приуменьшить, а то и вовсе очернить заслуги русской самобытной культуры в мировом сообществе. Еще экс-президент США Джордж Буш, будучи вице-президентом, выступая осенью 1983 года на пресс-конференции в Вене после своего визита в ряд европейских стран, вещал, что Россия «не связана с европейской культурой», она «не принимала никакого участия в трех великих событиях европейской истории», которые пережили все европейские страны: Возрождении, Реформации, Просвещении. По Бушу, в культурном отношении Россия — византийская, азиатская страна. А вот Соединенные Штаты Америки хотя и не имели такой же культурной истории, но унаследовали духовные ценности, традиции европейской культуры — стремление к свободе, уважение прав личности, свободного предпринимательства, неприкосновенность частной собственности. Поэтому, считал Буш, у Америки есть все основания участвовать в решении европейских проблем, а у России подобных оснований нет.

Такой взгляд на природу культуры сам по себе вульгарен, потому что Россия и Европа во все времена находили точки соприкосновения не только в культуре — это общеизвестная истина; и древнерусское государство было неизмеримо ближе к Европе, нежели к Азии. За столетия до открытия Колумбом Америки Новгородско-Киевская Русь составляла единое целое с Европой, а не отъединенную ее часть. И культурные процессы протекали в сходных условиях, причем Русь во многом опережала своих близких и дальних соседей. После принятия христианства в 988 году культура Древней Руси в короткий срок достигла подлинного расцвета. Белокаменные храмы с великолепными фресками и иконами, распространение книжности и грамотности, устная и письменная поэзия были признаками того процесса, который двумя столетиями позже начался в Италии и стал известен под именем раннего Ренессанса. И еще можно поспорить о том, в каком соотношении находится уровень искусств любого государства Европы, скажем Франции, избранной, по укоренившемуся стереотипу, страной высокой культуры, с духовными, нравственными достижениями России. Кстати, в том же, 1983 году французский еженедельник «Пуэн» опубликовал результаты опроса, имевшего целью определить уровень общей культуры французов. Результаты его оказались плачевными: половина опрошенных понятия не имела, кто автор «Красного и черного», кто такой Роден, каково население Франции… Некоторые ответы не могли не вызвать улыбки. Оказывается, Наполеон потерпел решающее поражение при «Ватерполо» (?!), «Марсельезу» сочинил генерал де Голль, «Лунную сонату» — Джон Леннон, социализм в России установился в… 1300 году. Подобных примеров можно привести сколько угодно. Да и в США дело обстояло не лучшим образом. В 1985 году Штаты по уровню грамотности были на сорок шестом месте, о чем свидетельствовал видный американский писатель Гор Видал, автор политических романов и статей об истории и современности США.

Конечно же, Буш оказался не прав. Возможно, он, противопоставляя культуру общечеловеческую культуре национальной, надеялся добиться каких-то определенных политических целей, хотя всем, кто причастен к художественному творчеству, ясно, что человечество неудержимо идет по пути взаимообогащения культур разных народов. На родине Буша давно убедились в этом. Более того, приобретенным в уходящем веке духовным богатством Америка обязана в первую очередь России. Разве не наши артисты заложили в США основу исполнительского искусства? Чего стоит один Сергей Александрович Кусевицкий, создавший полвека назад Бостонский симфонический оркестр. За океаном до сих пор преклоняются перед его великим именем. Духовные сокровища американцев пополнили и те замечательные люди, которым посвящена настоящая глава, и еще кроме них можно назвать десятки российских артистов, взбудораживших общественную жизнь и общественную мысль Америки совершеннейшими образцами высокого искусства. Тот же Ростропович за 17 лет работы с Национальным симфоническим оркестром США оставил в Штатах целое музыкальное наследство, и все ныне здравствующие президенты США, включая правящего Клинтона, признали этот факт. Да что говорить, если более 70 процентов крупнейших музыкантов XX века — выходцы из России. И Америка, и Европа должны быть бесконечно благодарны России за ее культурный пласт, хотя частично и осевший за пределами Родины.

Справедливости ради надо заметить, что не один Буш оказался среди государственных лидеров, принимающих свой личный вкус за объективный критерий при оценке художественных и интеллектуальных ценностей. Вспомним Хрущева, назвавшего «педерастами» целую когорту мастеров абстрактной живописи на выставке их работ в Манеже в самом центре Москвы. Как говорится, Бог им судья, политикам, оторванным от реальности.

Я никогда не была апологетом режима или сторонницей идеологизированных постулатов на ниве культуры. Скрыть то, что действительно существовало и существует в природе, невозможно, хотя политики умудряются делать наоборот. Таким же образом они манипулируют и культурой, закрывая глаза на естественное стремление настоящего художника к совершенству и ответственности перед людьми. Конечно, идеи номенклатурного социализма довлели над умами моих современников, но только зависимых. Независимые же утверждали искусство сами, невзирая ни на что, ни на какие приказы, указания, директивы и «мнения» сверху. О них и пойдет речь. Разумеется, не о всех, а лишь о тех, кого я лично знала или чье искусство и творчество оказались мне близкими по духу и мировоззрению. Этим незаурядным личностям — в разной мере — всегда было близко понимание постоянных, длительно действующих культурных потребностей людей разных континентов с разным историческим и социальным опытом. Они в большинстве своем не хотели быть орудием или инструментом существовавшей системы, хотя последняя пыталась сделать из них глашатаев pi проводников своего курса. Они больше всего ценили подлинную свободу и независимость в художественных поисках, чтобы нести духовное благо тем, кто хотел его иметь, а таких в каждой стране оказывались миллионы. Большинство из них, освобожденных от господствующего мировоззрения, стали непререкаемыми в мире авторитетами, личностями, от которых сама эпоха получила нужные ей идеи.

Пропагандистские идеалы тех, кто формировал общественное мнение и оказывал решающее влияние на события общественной жизни, не имели власти над этими людьми. Даже Сталин, диктовавший волю художникам, никак не мог повлиять на артистические привязанности Игоря Моисеева, творившего вне «установок» правящей партии. Собственное жизнеутверждающее мировоззрение хореографа, в котором жажда деятельности во имя жизни и человека получила свое оправдание и объяснение, ориентиры и закалку, оказалось, как показало время, углубленным и облагороженным, обретя способность выдвинуть и осуществить внушенные духом подлинной гуманности идеалы красоты, с ликованием встреченные всюду. Через народный танец Моисеев, не подчиняя разум политике и ее веяниям от смены умирающих вождей, обосновал оптимизм и этику так прочно и надежно, что альтернативы нигде в мире в этой сфере искусства ему не нашлось.

Смыслом любой полноценной духовной жизни является непоколебимая вера в истину и открытое исповедание ее. Этим постулатом руководствовались великие художники. Ему следовал Мстислав Ростропович, и мы знаем, что из этого получилось и чего стоило музыканту. А сколько невзгод перенесла Плисецкая только из-за одного-единственного желания — творить, согласуя свою деятельность со смыслом своей жизни и жизни других людей, которых оказалось не так уж и мало на всех континентах.

Независимостью от политических веяний отличался и Огнивцев, с которым я часто встречалась на крупнейших концертных сценах страны и за рубежом.

Беглецам из Советского Союза — Нуриеву, Барышникову, другим артистам — «приклеивали» в свое время звания предателей, изменников родины только за то, что им хотелось расширить границы творчества, обрести свободу в нем и достоинство. (Помню, в Америке журналисты наперебой расспрашивали меня об «инакомыслящих» — Сахарове, Пастернаке, Тарковском… Что им было отвечать? Что мы не умеем беречь таланты? Что не прислушиваемся к голосу ученых и художников, смело исповедующих собственное видение мира? Что на моей родине есть еще, к сожалению, дураки, которые в силу скудоумия не понимают требований общественной пользы и элементарной нравственности, морали?)

«Почему добрая половина главы о звездах балета?» — резонно спросит читатель. Что тут сказать?.. Так сложились мои артистические привязанности. К тому же имена ведущих балерин и танцовщиков всегда были на виду и не сходили с уст даже людей, не имеющих никакого отношения к балетному театру. И дело не в моде или популярности русской хореографии. Просто мои художественные устремления, поиски сплошь и рядом шли параллельным курсом с творческими удачами лучших представителей национального балета.

Первый восторг от выступления Ансамбля народного танца под руководством Игоря Моисеева я испытала более сорока лет назад и с тех пор заинтересованно слежу за деятельностью коллектива, его солистов, самого Игоря Александровича. Три десятилетия исполнилось моей дружбе с Майей Плисецкой и ее мужем Родионом Щедриным. Общение с этой замечательной супружеской парой доставляет истинную радость, непередаваемое ощущение новизны художественных открытий, на которые они оба горазды. В напряженной гастрольно-концертной жизни я находила час-другой спрессованного до предела времени, чтобы побывать на спектакле с участием Екатерины Максимовой и Владимира Васильева, почитать, что пишут о любимцах балетной публики столичные газеты и журналы, зарубежная пресса. В поле моего зрения оказался и талант Михаила Барышникова, сверкнувший на балетном небосклоне родины и умчавшийся на Запад, чтобы лишний раз подтвердить репутацию русского человека, способного и вдали от Отечества творить чудеса.

Разумеется, далеко не все выдающиеся артисты, выходцы из бывшего Советского Союза, чей вклад в мировую сокровищницу культуры громаден и порой неоценим, уложились в рамки моего повествования. К примеру, Святослав Рихтер или Давид Ойстрах. Я боюсь показаться неискренней или малоискушенной в сложном творчестве таких гигантов музыки, их подчас необыкновенной, неоднозначной жизни в искусстве. Впрочем, с Давидом Федоровичем Ойстрахом и я часто выступала на концертах на родине, за границей, и память сердца хранит пережитое. И все же останавливаю свой выбор лишь на нескольких личностях из огромного соцветия блестящих имен уходящего века.

Хотя о всех персонажах главы написано столько, что из обилия публикаций — статей, очерков, интервью, книг — можно было бы составить уникальный многотомник, предлагаемые читателям воспоминания дополнят портреты моих современников, людей необычайной судьбы, мужества и веры в истинное предназначение человека на земле.

Александр Огнивцев

С красивейшим басом мирового уровня, певцом Большого театра Александром Павловичем Огнивцевым я познакомилась вовсе не на концерте в Большом зале консерватории, как написал однажды чересчур ретивый журналист, а на рыбалке, которой увлекалась в молодости. В ней я видела отдушину от бесконечной гастрольной жизни на колесах. Я удила на Истре, на Угре, на Оке под Тарусой… Обожала и подледный лов. И пусть не так уж богат был иногда мой улов, зато после дня, проведенного на снежной целине, чувствовала себя отдохнувшей, бодрой, легко дышалось, да и пелось всласть.

В один из погожих летних дней занесло нас с мужем порыбачить в тихой заводи Пестовского водохранилища, что в Подмосковье. Забралась с удочками на борт старого, списанного на покой парохода под названием «Бухара», служившего одно время филиалом санатория «Тишково» на воде. Раскладываю снасть. Невдалеке сидит на ящике из-под говяжьей тушенки маленький худенький старикашка в тюбетейке, как потом оказалось, бывший литейщик Автозавода имени Лихачева. Рядом с ним, закинув удочку, стоит светловолосый гигант в красной шелковой рубахе, точь-в-точь Огнивцев. Присмотрелась. Неужели это он? Он! Точно он!

— Подсекай! — вдруг взвизгивает старичок, бросаясь к певцу. — Не видишь, что ли, что клюет!

Пока артист пытался вытащить здоровенного леща, жирного, как поросенок, старичок метался по палубе, выкрикивая советы и поднимая к небу худые темные руки. Наконец рыба на палубе. С минуту оба блаженно созерцают добычу, затем, насадив наживки, закидывают снова удилища за борт.

— Слушай, — хитренько прищурившись, начинает старичок, — а я тебя узнал. Ты — Огнивцев, в Большом театре поешь. Я тебя в опере «Борис Годунов» слушал. Силен ты, братец, Борис. Моща-а… бояре, купцы, мелкота разная куснуть тебя норовят, а ты как медведище матерый. «Повремените, дескать, я царь еще!» А как ты умирал в последнем акте! Жуть! Я после этого, елы-палы, всю ночь не спал. Так вот и слышу: «О, злая смерть, как мучишь ты жестоко!» А помнишь эту оперу, как ее? Про короля Филиппа… Ты вот тоже его пел. Женился старый на молоденькой, а она с сыном спуталась. Обидно старику. Сидит он один и поет: не любила, дескать, она меня.

И старичок довольно правильно пропел дребезжащим тенорком знаменитую арию короля Филиппа из оперы Верди «Дон Карлос»: «Не был я ею любим, о, нет, нет, никогда».

— Я и сам сызмальства пою, — входит в раж старичок, полностью отключившись от рыбной ловли. — Какая жизнь без песни, скукота, да и только! Давай-ка, братец, споем, а?

— Люда, — обращается артист ко мне, — как ты думаешь?

От неожиданности сразу не могу вымолвить и слова.

— Не зна-а-ю, — почти нараспев выдавливаю наконец из себя.

— Не привык я так, — конфузился Огнивцев, — да и врачи не велят петь на воде, влажность-то какая!

— А ты их не слушай, мало ли чего наговорят, — убеждает старик, — давай, подхватывай!

«Ничто в полюшке не колышется», — запел он козлиным, скачущим голосом. «Только грустный напев где-то слышится», — подхватил певец своим могучим басом. Песня ширилась и разливалась по просторам залива. Смолкли голоса отдыхающих, разбивших на берегу палатки, остановили стремительный бег моторные лодки, не стало слышно скрипа уключин рыбацких деревяшек. Залив «слушал» концерт.

Спустя годы мы как-то вспомнили об этом «концерте».

— Не мог сдержаться — красотища-то какая была вокруг, — сказал певец, — грех не спеть.

Международное признание, как я узнала от Плисецкой, пришло к артисту еще в 1951 году в Берлине, где проходил III Всемирный фестиваль молодежи, на который съехались юноши и девушки из 105 стран мира. Большой театр представляли двое: от балета Майя Плисецкая, от оперы — Александр Огнивцев. Первая премия и золотая медаль лауреата фестиваля лишний раз подчеркнули незаурядность личности молодого певца. Именно в те годы выдающиеся деятели культуры страны — Шостакович, Прокофьев, Голованов, Мелик-Пашаев и другие — увидели в его лице наследника и продолжателя шаляпинских традиций русской оперной сцены — так много в нем оказалось заложено великим певцом.

И в самом деле, у Шаляпина он учился насыщать глубоким психологическим содержанием не только целые музыкальные фразы и слова, но и каждый отдельный слог, постигать богатство нюансировки и тембровой окраски.

— Учиться у Шаляпина осмысленно — вот в чем суть, — заметил как-то артист при встрече. — Можно копировать технику, исполнительские приемы, но невозможно копировать чужую душу. Каждый певец должен иметь свое собственное понимание создаваемого образа, найти свою тему в композиторском замысле, а не брать чужое за эталон, будь оно действительно образцом для подражания. Бывают, конечно, исключения. Разве мог я, например, не пойти за Шаляпиным в «Псковитянке» в роли Грозного? Не мог. Потому что обходить принципиальные открытия, сделанные Федором Ивановичем, в этой партии было бы кощунством. Меня обвинили в копировании мизансцен и грима. Да, я оставил грим, близкий к шаляпинскому портрету Ивана Грозного. И сделал это сознательно: не хотелось нарушать сложившегося у многих именно такого представления о внешности первого русского царя.

Я не раз слышала, что Огнивцев во всем старался быть похожим на Шаляпина. Не знаю, насколько подобные суждения справедливы и точны, но внешнее сходство обоих певцов поразительно. Богатырская стать и открытое лицо — огромные светлые глаза, русый чуб, короткий, чуть вздернутый нос, глубокий «желобок» над верхней губой — все повторяло известнейший портрет. И пел он, держался на сцене так, как запечатлели Федора Ивановича снимки, рисунки, кинокадры. Удивительно!

«Слушай, Мила, ты хорошо знаешь Огнивцева. Правда ли, что он сын Шаляпина?» — допытывались мои любознательные подруги. Что я могла им ответить? Может, и действительно сын. Огнивцев родился в 20-м, Шаляпин уехал из страны в 22-м.

Хорошо помню, как в Париже, Милане, Вене, Стокгольме любители оперы скандировали: «Браво, дитя Шаляпина! Браво!» Надо еще признать и другое: семья великого артиста любила Огнивцева так, как свойственно лишь близким людям. Жена Федора Ивановича Иола Игнатьевна Торнаги, в прошлом прима-балерина миланского «Ла Скала», сын Борис, дочь Ирина относились к нему чрезвычайно тепло. Огнивцев дорожил этой дружбой, очень бережно относился к подаркам семьи Шаляпина — памяти о великом певце.

Как же начинался и складывался жизненный путь Александра Огнивцева? Долгое время я мало что знала об этом. Но вот однажды, после концерта в Колонном зале Дома союзов, в котором мы оба принимали участие, возвращаясь домой, — а жили мы в одном доме, — я услышала то, о чем давно хотела узнать.

— Я плохо помню подробности своего детства, — тихо, не торопясь, рассказывал певец. — С малых лет обожал ковыряться в моторах и после семилетки решил стать механиком или радистом. Был безмерно рад, поступив учиться в техникум связи. В 43-м году, когда я, находясь в воинской части, восстанавливал связь в Донбассе, друзья уговорили выступить на вечере художественной самодеятельности. К тому времени я знал много песен и романсов из репертуара Ивана Козловского. Но петь их не решался.

Выучил вместе с любителем-пианистом песенку Паганеля из фильма «Дети капитана Гранта» и вышел на сцену. Очутившись же перед публикой, настолько растерялся, что забыл слова, мелодию. Пианист проиграл еще раз вступление, повторил аккорд, но тщетно: из моего рта вырвались какие-то непонятные, нечленораздельные звуки. Послышался смех, аплодисменты… Подошел конферансье, взял за руку и увел за кулисы. В тот вечер я поклялся никогда не петь на людях, но не сдержался, пошел-таки на прослушивание в Кишиневскую консерваторию, когда меня перевели на работу в Молдавию. С патефонной пластинки выучил армию Руслана из оперы «Руслан и Людмила» Глинки и исполнил ее перед комиссией. Кто бы мог подумать, что я пел когда-то тенором? «Вам, молодой человек, нужно петь только басом», — сказал седовласый председатель приемной комиссии и поздравил меня с зачислением в консерваторию.

Главный дирижер Большого театра Николай Семенович Голованов ежегодно делал «набеги» на ведущие консерватории страны в поисках молодых дарований. Приехал в Кишинев, посмотрел, послушал и сказал: «Будешь доучиваться в Москве». И укатил в первопрестольную. Вскоре я начал учебу в Московской консерватории, проходя за год два курса, а когда ее закончил, Голованов пригласил меня в Большой театр при единогласной поддержке всех членов художественного совета. Через несколько дней после зачисления в труппу он пришел на репетицию. «Собираешься петь «Хованщину»?» — спрашивает. «Спою», — отвечаю. А он: «Ну и нахал! Нет, вы только полюбуйтесь на этого мальчишку! Уже на «Хованщину» замахнулся!» И все-таки через полгода я спел партию Досифея в опере Мусоргского, за что и получил Государственную премию.

Помню, стоял за кулисами ни жив ни мертв. Не знал, куда девать посох, ноги словно налились свинцом. Но вдруг услышал из-за кулис ласковый голос Неждановой: «Пора, Шура!» Как только вышел на сцену, страх исчез — увидел ободряющий кивок Голованова, стоящего за дирижерским пультом, его спокойное лицо.

Вот был человек! Как он широко и проницательно смотрел на достижения русского искусства, болел за него, как может болеть только подлинный новатор и патриот. Он учил быть требовательным к себе, не останавливаться ни перед какими трудностями, не заниматься самобичеванием и не искать оправданий в так называемых «объективных причинах». Будь он только строг, гневлив, не боялись бы так оплошать перед ним. Но ему верили. Его уважали как высочайшего профессионала. А такую репутацию заслуживает только тот, кто в первую очередь требователен к себе и себе никогда даже маленького огреха не прощает.

Не уступал Голованову и главный режиссер театра Леонид Васильевич Баратов. Какой актер не знает, что за счастье получить от режиссера ясные и четкие задания? Именно Баратов умел донести их до исполнителей — он никогда не «плавал» в художественных решениях, одинаково хорошо представлял себе спектакль как в целом, так и в малейших деталях.

А Мария Петровна Максакова, ближайший партнер на первых порах моей работы в Большом театре? Что она пела сильнее, что слабее, трудно сказать. Все казалось совершенным. Она была щедра, даже расточительна в желании отдать труд и время всему, что казалось ей незаурядным, талантливым.

— Мои воспитатели… Ты знаешь, — продолжал он доверительно, — вспоминая их, я готов хоть сейчас, сию минуту, превратиться в начинающего ученика и заново пройти весь нелегкий путь человеческого и творческого становления — только бы они были со мной… Человек я вовсе не сентиментальный. Мое восхищение выдающимися деятелями музыкальной культуры рождает во мне не слабость, а волю к жизни, ощущение молодости, которое — я в этом глубоко убежден — не должно покидать художника до последнего часа.

Мне было приятно слышать, с какой благодарностью и с каким сыновьим теплом Огнивцев вспоминал своих учителей. Он придавал огромное значение роли русской культуры в духовном развитии человечества. Всякий раз при встречах не уставал внушать, что лишь более глубокое освоение опыта предшественников, постижение их «секретов» раскрытия духовной глубины человека может привести к желаемому результату. Думаю, Александр Павлович так много сумел воспринять от старшего поколения певцов Большого театра именно потому, что сам обладал душевной широтой, воодушевлялся чужим успехом, а не пытался, как это подчас бывает, в самоутешение подвергать сомнению чью-либо славу.

Думая об Огнивцеве, я всякий раз вспоминаю слова нашего замечательного пианиста Генриха Нейгауза об отечественной культуре: «Есть направление — и оно родилось в глубочайших пластах русской души и русского народа — направление, ищущее правды в исполнительском искусстве… Под этой правдой следует подразумевать многое: тут и логика — прежде всего, тут и единство воли, гармония, согласованность, подчинение деталей целому, тут и простота и сила, ясность мысли и глубина чувств, и — будем откровенны — настоящая любовь и настоящая страсть».

Мне почему-то кажется, что эти размышления возникли под впечатлением искусства Огнивцева. Все, о чем написал Нейгауз, было присуще певцу в полной мере. И, кроме того, его отличала огромная работоспособность.

Певец утверждал, что долг и честь человека искусства в том и состоят, чтобы выкладываться до конца, до предела.

И он выкладывался. Очень не любил, когда этого не делали другие. Его всегда волновала, а часто выбивала из колеи, например, внезапная замена дирижера в спектакле — он не мог тотчас перестроить себя на другой лад, ломать и переделывать на ходу приготовленное заранее.

— Есть дирижеры, — объяснял он, — которые, как подлинные друзья певцов и соратники, весь спектакль живут с тобой, с развитием образа, дышат одним дыханием. Такой дирижер словно ведет певца по чудесному ковру оркестрового звучания, как добрый гений, оберегая его на шествии к вершине. С таким дирижером голос парит в зрительном зале, как птица в поднебесье. Но бывает, за пульт встанет дирижер, рассматривающий голос певца как один из инструментов оркестра: вот вступила флейта, вот валторна, теперь должен солист, за ним — барабан. Если все вступили вовремя — порядок! Для меня это уже не творчество.

Важно для Огнивцева было все, и прежде всего — его партнеры.

— Вот я — Борис Годунов, — размышлял он однажды, — а вот мой любимый Шуйский, царевич Федор… Спектакль получается удачным, и я себя чувствую хорошо, потому что партнеры, все — от дирижера до суфлера, до моих дорогих товарищей по спектаклю — солистов, артистов хора и мимического ансамбля, — все живут одной жизнью, в стиле и жанре, атмосфере эпохи Годунова или Грозного. И стоит только, скажем, кому-то из солистов дать неверную интонацию, отойти от правды образа, не выполнить предложенную режиссером мизансцену, как вечер уже испорчен, работа коллектива теряет качество. В таком случае я сам себе и своим коллегам ставлю низкий балл, и на душе у меня долго скребут кошки.

Но все-таки главным человеком для него в спектакле оставался дирижер. Ему посчастливилось выступать с такими первоклассными дирижерами, как Голованов, Небольсин, Мелик-Пашаев, Хайкин.

— До сих пор не могу понять, — рассказывал мне артист о Борисе Эммануиловиче Хайкине, большом друге, соратнике и ученике Голованова, — как ему удавалось точно попадать в момент, когда я брал дыхание, стоя к нему спиной. Так было в «Борисе Годунове». Ты же знаешь, паузу невозможно рассчитать по секундам — один раз она получается длиннее, в другой раз — короче. Но Хайкин всегда вступал вместе со мной! Не подхватывал, а именно вступал одновременно. Это было особое чутье, поразительное, уникальное, по-видимому, природное, потому что научить такому нельзя. Однажды в «Хованщине» мы пропустили несколько тактов арии. Но каким-то непостижимым образом все сошлось. Оркестр ухитрился перейти на другую цифру! За кулисами Хайкин спросил меня: «Ты не знаешь, куда делась ария?» «Не знаю, — отвечал я. — А как сошлось?» Он засмеялся: «Тоже не знаю!»

Не хочу сказать, что после Голованова и Хайкина, Небольсина и Мелик-Пашаева я не встречал тонких мастеров дирижерского искусства. Однако даже у талантливых дирижеров нет того, головановского, например, умения объединять солистов, хор, оркестр, миманс, нет такого всеобъемлющего знания театра, его психологии, такого содружества с режиссурой. Мы все не то чтобы утратили культуру, но как-то адаптировались, успокоились, работаем глаже, упрощеннее, не ценим трудного счастья поиска, когда в великом тщании и мудрой неторопливости рождается, а не «разучивается» оперный спектакль. Мне очень хочется, чтобы у наших ведущих певцов, солистов была школа выдающегося музыканта. Талант шлифуется в высочайшей и повседневной требовательности, которую предъявляет профессионал высокого класса. Ведь есть школа Мравинского, Светланова… хорошо бы и в нашем театре продлить лучшие традиции дирижерской культуры такого уровня.

Большой театр Огнивцев по праву считал своим домом, и для него небезразлично было все, что в нем происходило. Попалась ему однажды на глаза книжка А. Поляковой «Молодость оперной сцены Большого театра» — очерки о восемнадцати начинающих артистах.

— Многие ли из них вышли вперед, заняли ключевые позиции в театре? — с досадой восклицал артист. — Единицы! А колоратурного сопрано международного класса и вовсе нет со времен Фирсовой, если иметь в виду воспитанников театра. Вот и получается, что вместо положенных по репертуару партий Лакме, Царицы ночи, Констанции, Шамаханской царицы поют Марфу в «Царской невесте», Царевну Лебедь или Сюзанну в «Свадьбе Фигаро»…

Самому ему страстно хотелось спеть партию Дон Кихота в одноименной опере Массне, Мефистофеля Бойто, Сальери… но в афише театра этих спектаклей не значилось. И это обстоятельство, видимо, чрезвычайно беспокоило артиста, задевало живые струны его души — он не хотел обитать в замкнутом круге одних и тех же героев.

— Вся история оперного искусства, — доказывал Огнивцев, — есть естественный и суровый отбор лучшего из лучших. Из сотни написанных опер «на века» остаются одна-две. Но и эти оставшиеся жемчужины сплошь и рядом подменяются малозначащими камерными спектаклями. Равноценны ли они «Снегурочке» и «Чародейке» Чайковского, «Русалке» Даргомыжского, «Золотому петушку» Римского-Корсакова? Большой театр — это как Третьяковка или Эрмитаж. Но разве в прославленных художественных галереях теснят Сурикова, Левитана, Рембрандта современные работы? Сокровища, которые жили и живут в сердцах и умах поколений, принадлежали и должны принадлежать народу. Чтобы каждый мог пройти и поклониться прекрасному, созданному гениями прошлого.

Внимательно следил Огнивцев за молодежью, делающей первые шаги на сцене Большого театра. Он обладал удивительной способностью распознавать молодые дарования. В свое время в Большой театр пришло много начинающих артистов. Из женских голосов Огнивцев сразу выделил Маквалу Касрашвили, ныне народную артистку СССР.

— Эта далеко уйдет, — сказал он, когда впервые услышал певицу. — Редкий, пленительной красоты голос. Я вслушивался в каждую спетую ею фразу, завороженный трепетностью, полнотой звучания, нежнейшим пианиссимо.

Предначертания Огнивцева сбылись. «Великая певица», «изумительный голос», «потрясающий успех советского сопрано», «сильнейшее впечатление» — в таком духе писала о Касрашвили зарубежная пресса в дни ее гастролей в Париже, Лондоне, и Нью-Йорке, Токио…

Я дважды встречалась с певицей в США, в нью-йоркском зале «Карнеги-холл» и прекрасно помню триумф артистки (вместе с Зурабом Соткилавой) в 1989 году на крупнейшем международном музыкальном фестивале в Ньюпорте, где собралось целое созвездие знаменитостей со всего мира. Тогда президент США Рональд Рейган поздравил «с выдающимся успехом» только двоих — наших артистов из Большого театра.

Огнивцев любил выступать с Касрашвили, ценя в ней подлинный профессионализм, творческий, созидательный, ответственный подход к делу.

— Начинают в опере многие, — говорил он, — но не многих хватает на бесконечный труд, на огромные усилия, а то и на лишения. Творения наших гениальных предшественников говорят о том, как нелегка и упорна борьба за день завтрашний, они учат твердости и целеустремленности в сражениях с обыденным, привычным, устоявшимся. Истинный мастер всегда в ответе перед эпохой и своим временем. Его задача — определить и выразить глубинные процессы в жизни общества, оценить происходящее с гражданских позиций. Невозможно быть новатором в искусстве, являясь обывателем в жизни. Самоуспокоенность и равнодушие рождают вещи, не совместимые с творчеством подлинного мастера. Поэтому молодежи следует прежде всего научиться работать без оглядки на звания и титулы, воспитывать в себе протест против шаблонов, штампа, дилетантизма. Уметь видеть за второстепенными деталями, побочными обязанностями, бесполезными спорами и житейскими заботами главное, основное, что составляет радость творчества, — вот к чему я призываю молодежь.

В 1975 году, минуя стажерскую группу, был зачислен в солисты оперы выпускник Одесской консерватории Александр Ворошило, обладатель превосходного баритона. Осваивая оперный репертуар театра, артист развил и бурную концертную деятельность, слишком часто, по мнению Огнивцева, появляясь на эстраде.

— Ты знаешь Кибкало? — спросил он при встрече.

— А как же. Я пела с ним на гастролях в разных городах Союза в сборных концертах.

— Так вот, пропал у человека голос, пришлось уйти из театра. А почему? Потому что нельзя оперному певцу так часто участвовать в концертных программах. Ворошило тоже такая участь ждет, если не будет беречь голосовые связки. (Огнивцев за два дня до спектакля — а пел он до шести спектаклей в месяц — старался меньше говорить, а иногда, когда оперная партия требовала большой отдачи голосового аппарата, и вовсе молчал.) В том и беда, что молодежи хочется сразу получить и то и другое, она порой слишком часто спешит к успеху. Но ведь любое отступление от режима на голосе сразу скажется. Голос — дар редкий. Этот инструмент надо бережно хранить, научиться правильно настраивать и шлифовать…

«Режим Огнивцева, — писала Г. Вишневская в год 50-летия прославленного певца, — многим показался бы каторгой, а для него это естественный путь для достижения поставленных перед собой творческих задач. И, конечно, многим и многим пришедшим в наш театр молодым певцам следовало бы пристально присмотреться и подражать своему старшему коллеге». (Артист не мог позволить себе съесть мороженое, чересчур жирное и острое блюдо, выпить горячий чай. Считал, что постоянные переезды и перелеты из одного города в другой лишают связки зеркальной чистоты.)

В 1992 году у Александра Ворошило пропал голос, и он ушел из театра. Лауреат международных конкурсов, народный артист России, с успехом исполнявший заглавные партии в операх «Отелло», «Евгений Онегин», «Бал-маскарад», «Иоланта», «Дон Карлос», «Пиковая дама», завел собственное дело: организовал производство по выпуску около пятидесяти видов экологически чистой и очень качественной мясной продукции, поставляемой в крупнейшие гастрономы Москвы, в Кремль. (С недавних пор и я стала покупать «ворошиловские» сардельки и сосиски — они действительно вкусны.)

Работал Огнивцев, как уже говорила, много, с упоением. И не случайно образы, созданные им на сцене Большого театра, поражали эмоциональной сочностью, достоверностью. Я обнаружила у певца и редкостное умение передавать тончайшие нюансы внутренней жизни человека при сохранении удивительной конкретности, зрительной осязаемости образа. Он как бы доказывал всем, что творческие заветы Шаляпина, Мусоргского, Рахманинова и других столпов искусства земли русской плодотворны и сегодня. Эти доказательства его базировались на неиссякаемой личной инициативе, индивидуальных наклонностях, интенсивной мысли и фантазии, что и позволило ему достичь ощутимых результатов.

— Наша профессия требует сосредоточенности, целенаправленности, — неоднократно говорил он мне. — Всякая разбросанность, верхоглядство, суета ей просто противопоказаны. Любое выступление — это итог всего продуманного, прочувствованного, пережитого. Каждый раз, выходя на сцену, начинаешь все с начала, и получается, что жизнь становится вечным экзаменом, а ты — вечным учеником.

Огнивцев постоянно заботился о мизансцене, стремился сделать звуковой материал глубоко осмысленным и драматически гибким, тщательно и вдохновенно трудился над тончайшими колористическими нюансами, над тем, что он называл «своей палитрой».

Тому, как созревает роль, он придавал первостепенное значение. Для него важно было все: размеры сцены, расстановка декораций, удобство костюма, соответствие грима создаваемому образу и главное — настройка голоса, ритм выступлений.

— Каждая роль требует определенного звука, — не раз повторял он. — Часто бывает заманчиво показать всю красоту индивидуального тембра, силу и насыщенность голоса, но его необходимо приспосабливать к тому, что заложено в замысле композитора, в самой мелодии. Красивый голос без эмоций, мысли, без полного проникновения в авторский замысел — пустой звук. Поэтому я всегда чувствую себя неважно, когда приходится, скажем, на гастролях переходить от одной партии к другой: сегодня петь Бориса Годунова, а послезавтра — Мефистофеля. Какие разные, совершенно противоположные образы надо создать на сцене за двое суток! Качество работы здесь, безусловно, страдает. Когда я заканчиваю спектакль и выхожу в уборную снять грим и переодеться, во мне все еще живет Борис Годунов. Чтобы выйти из роли окончательно, мне потребуется один-два, а иногда и три дня.

Оперные герои Огнивцева никогда не были для него схемой, они всегда воспринимались им как живые люди. При помощи богатейшей творческой фантазии, ценой упорного, напряженного труда артист раскрывал любой образ во всей сложности и правдивости, стремясь, чтобы он жил полнокровной сценической жизнью.

Вспоминаю, как тщательно певец готовился к роли короля Филиппа II в опере «Дон Карлос». Он, что называется, с головой погрузился в историю средневековой Испании, сличал словесные и живописные портреты короля, известного своей жестокостью и властолюбием. Огнивцев настолько хорошо изучил окружение Филиппа, что поименно знал всю его семью, а о дочери короля, инфанте Евгении, говорил, словно о давнишней знакомой.

Работая над образом Досифея в «Хованщине», он, как и Шаляпин, обратился к трудам профессора В. Ключевского, выдающегося историка прошлого. Кроме того, познакомился со всей доступной литературой о движении раскольников, глубоко вник в события петровской эпохи, читал и перечитывал роман А. Толстого «Петр I».

Готовясь к опере Ю. Шапорина «Декабристы», артист изучил жизнь и борьбу русских дворянских революционеров — в значительной мере ему помогли исследования литературоведа и историка П. Щеголева. Огнивцев знал наизусть весь клавир и партитуру, прекрасно разбирался в тонкостях всего спектакля. Когда в один из вечеров оказалось, что некому петь партию Бестужева и спектакль был под угрозой срыва, певец согласился исполнить сразу две партии: Николая Первого и Бестужева.

Больше всего мне запомнился огнивцевский Борис Годунов. В отдельных сценах, таких, как «Венчание на царство», «Прощание с сыном», в исполнении монолога «Достиг я высшей власти» он поднимался до высот истинной трагедийности. Я слушала певца в этой партии и в Большом театре, и за рубежом. Восторгалась сама и видела, что всюду его принимали с огромной радостью.

В 60-х годах партию Бориса Годунова на сцене Большого театра иногда исполняли и известные оперные певцы из миланского «Ла Скала» Николай Гяуров и Борис Христов. В 1969 году Христов должен был петь в двух спектаклях и, прилетев в Москву раньше намеченных сроков, приступил к репетициям. Режиссер ознакомил артиста с мизансценами, в которых ему следовало петь. Христов хотел находиться ближе к зрительному залу, у самой рампы, хотя ему говорили, что места, где предстояло петь, наиболее выгодные для певца, что именно в тех мизансценах у всех певцов, исполнявших роль царя Бориса, голоса звучали великолепно. Доводы режиссера не убедили артиста, и во время оркестровой репетиции пел всю партию, стоя на авансцене. Певец нервничал — голос не подчинялся ему. Через день он отправился на спектакль, в котором партию Бориса исполнял Огнивцев. Потрясенный услышанным и увиденным, Христов понял, что ему не превзойти русского баса и отказался от выступлений. С тех пор имя Бориса Христова не появлялось на афише Большого театра. Пришлось Александру Павловичу петь вместо итальянского гастролера еще в двух спектаклях, за что он и получил благодарность от дирекции театра.

Слава сопутствовала Огнивцеву и в сольных выступлениях. Перед выходом на сцену он волновался, потому что не мог позволить себе расслабиться, спуститься ниже той художественной высоты, которую набрал за предыдущие годы. Помню, в Лондоне мы встретились в холле отеля в ожидании лифта.

— Люда, ты не знаешь, какая акустика в зале?

— А что? Говорят, неплохая.

— Видишь ли, когда-то первый концерт Генделя в Лондоне провалился. Его друзья встревожились, но композитор был невозмутим. «Не переживайте, — подбадривал он. — В пустом зале музыка звучит лучше». А вот как «пойдет» голос в набитом до отказа помещении, кто знает?

— Да не беспокойтесь вы понапрасну, все будет хорошо, звук там идет вполне прилично, — успокаивала я.

Концерт прошел, как и следовало ожидать, с триумфом. Наутро газеты запестрели заголовками: «Успех певца из России», «Русский бас покорил Лондон», «Впечатляющий голос Шаляпина номер два».

Творческий диапазон Огнивцева поражал широтой. Ему по плечу были и высокая трагедия, и сложная психологическая музыкальная драма, и искрометная комедия, и веселая опера-водевиль. Режиссер М. Донской хотел привлечь Огнивцева к съемкам фильма, в котором ему предстояло играть роль Ф. Шаляпина. Кинокартина, однако, так и не увидела свет.

— Я не стал сниматься, — ответил он, когда я спросила, почему он отказался участвовать в этом фильме, — только потому, что не было подходящего сценария. Да и сроки для работы предлагались весьма малые. Ты знаешь, я никогда в своей жизни ничего не делал наспех. Все схватывать на лету — самая большая опасность в искусстве. Крупное явление требует долгого и глубокого осмысления, особенно такое многогранное и противоречивое, как Шаляпин. Он еще при жизни был легендой. Как показать человека, который, по выражению Горького, был «ослепительно ярким и радостным криком на весь мир»? Его незаурядная личность, огромный талант и сегодня поражают воображение. Но ведь не только это следует отразить в фильме.

Надо показать в нем, что мы являемся наследниками мировой культуры, но в то же время из недр нашего народа выходят герои, создающие свое национальное великое искусство. Я хорошо запомнил слова Горького: «Шаляпин — лицо символическое, это удивительно целостный образ демократической России, воплотивший в себе все хорошее и талантливое нашего народа». Но я не знаю, как играть трагедию Шаляпина, его отрыв от Родины? Как бы ни был знаменит человек, как бы ни был он богат, но если оторван от земли родной, от воздуха Родины, то обречен на одиночество. Показать это — задача очень сложная, для меня пока неразрешимая.

Огнивцев всю жизнь не мог простить Шаляпину оторванности от Отчизны. Он не мыслил себя вне Родины. Длительные гастроли за рубежом тяготили его, он тосковал по Москве, театру, друзьям. Как-то улетел в Америку на два месяца, так последние недели не знал, куда деться. «А ведь за границей только тогда хорошо, когда можешь хоть сейчас домой уехать», — повторял он слова П. Чайковского, написанные композитором брату. И чуть было не отправился в Москву раньше предусмотренного контрактом срока.

В Италии Огнивцев пел в «Ла Скала»… Какие-то личности пытались заставить артиста навсегда покинуть свою страну. Они следовали за ним по пятам в театре, отеле, на улице. Это, видимо, так надоело ему, что он вышвырнул их из своего гостиничного номера. На другой день одна из газет под заголовком «Ответ русского баса» поместила фотографию незваных гостей, валяющихся, аки трупы, на лестничной площадке. Я долго хранила эту газетную вырезку — уж больно срамно выглядели на фото итальянские посетители…

Вообще-то Огнивцев был человеком спокойным, и вывести его из равновесия было непросто. Это тоже одна из привлекательнейших черт его натуры. Но все же, когда обстоятельства требовали, он мог дать сокрушительный отпор.

Помню, в Анкаре в ресторане подвыпившие бывшие офицеры из корпуса Мамонтова захотели «выяснить отношения». Покрутив огромным, словно гиря, кулаком перед носом каждого из них, он сказал: «Кого ненароком задену, устанет кувыркаться». Те не стали испытывать судьбу, быстрехонько ретировались. Сила в нем была действительно богатырская. Когда в Париже, выйдя на сцену, он увидел, что рояль стоит где-то в глубине, подошел к инструменту и легко установил его так, как хотел. Зал разразился овацией.

В Индии Огнивцев оказался в свите сопровождения Н. С. Хрущева, приглашенного Джавахарлалом Неру. На приеме в Дели глава советского государства то ли переел, то ли перепил, только в самый разгар встречи с ним приключилась беда: начались приступы рвоты. Огнивцев вывел Хрущева во двор: «Вам надо подышать свежим воздухом, Никита Сергеевич! Станет легче».

— А что мне оставалось делать? — вспомнил артист. — Думаю, сейчас хвастанется кое-чем перед самым носом индийского премьер-министра, и что тогда? Позор! Вышли. Не успели пройти и нескольких шагов, как Никита опорожнил желудок прямехонько на клумбу с роскошными розами, посаженными Индирой Ганди, дочерью Неру. Он едва стоял на ногах, я с трудом удерживал его грузное тело в вертикальном положении. «Вы убирайте это безобразие с цветов, — говорю телохранителям. — Чтобы малейшего следа не осталось». Охрана сработала оперативно — к утру клумбы выглядела без единого намека на то, что сотворил с ней высокий московский гость.

Артист не состоял в КПСС и ряды строителей светлого будущего пополнять не собирался. Политика его не интересовала, хотя он дружил с С. М. Буденным, министром внутренних дел Н. А. Щелоковым, Л. И. Брежнев и члены Политбюро нередко присутствовали на спектаклях с его участием. Увидев как-то дряхлеющего генсека, еле передвигавшего ноги на трибуне Мавзолея в день 7 ноября, он не удержался от комментария:

— Леониду Ильичу пора подпорки ставить, а то упадет ненароком и остальных завалит. Загремят члены, как костяшки домино. Сраму на весь мир не оберешься. — И, помолчав некоторое время, продолжил: — А может, его там на трибуне незаметно для глаз людских кто поддерживает?

Певец от души смеялся, когда впервые услышал отрывок самиздатовской поэмы «Про Ильича»: «Это что за Бармалей, лезет к нам на Мавзолей, брови черные, густые, речи длинные, пустые».

Однажды услышал он выступление А. А. Громыко — тому в то время тоже порядочно годков стукнуло — и обомлел.

— Ты только послушай, что он говорит! — изумлялся Александр Павлович. — Я ничего не понимаю, ровным счетом ничего! Я даже на магнитофон записал. Вот, пожалуйста: «Каждодневная практика партийного строительства показывает, что совершенствование различных форм деятельности помогает в большей степени выработать модель дальнейшего развития… Не следует также забывать, что наши постоянные усилия в этом направлении гарантируют широкое участие с целью выработать адекватные условия активизации в нашей работе». Ну как? Абракадабра какая-то! Чушь!

Вмешательство отдельных членов правительства и руководителей партии, малоискушенных в вопросах культуры, искусства, в деятельность мастеров сцены, задевало певца, действовало на нервы. В такие минуты он волновался, мог сказать неприятные слова.

— Человек ничего не понимает в опере, а лезет с советами, как и что мне петь, какую ноту взять, а какую не брать. Могут подсказать что-то Покровский, Светланов, Хайкин, Шумская, Максакова, наконец, Славка Ростропович… А то ведь дает указивку (далее следовала фамилия партийного работника, лет пять назад исчезнувшего с политической арены)… Да пошел он на х..! Нашелся наставник. Как у нас любят давать советы как раз те, кто лыка не вяжет в том деле, о котором идет речь. Ну что за люди! Воистину страна советов…

Певец, как я уже говорила, очень бережно относился к своему голосу, отказываясь от столь многого, что даже перечислить трудно. Он считал, что любое отступление от режима на голосе скажется обязательно. Сколько раз его просили, но он не пел в обстановке, которую считал не только неподходящей, но и просто вредной. В 1956 году Огнивцева пригласили на гастроли в Венгрию и Англию. Условия выступлений оказались, на его взгляд, чрезвычайно жесткими — петь он должен был почти ежегодно. В Будапеште возник скандал — артист отказался выходить на сцену и улетел в Москву. В руководстве Большого театра началась небольшая паника — что делать с поездкой в Англию? Артист и туда наотрез отказался лететь. В конце концов гастроли в Лондоне отменили, не без вмешательства Суслова, поскольку никто из высокопоставленных чиновников рангом пониже не взял на себя ответственность по урегулированию создавшейся ситуации.

Певец боготворил природу. Заядлый рыболов, он мог прозевать поклевку и потом долго сокрушаться: «Загляделся на облако!» Мог вернуться из леса с пустым лукошком — «заслушался птиц». Видела я и его фильм о цветах. Сколько же пришлось ему обойти лесных лужаек, оврагов, садов, парков, оранжерей, чтобы запечатлеть на цветную кинопленку эту действительно божественную, чарующую красоту! Многих удивляло: такая глыба, могучий, сильный человек — и вдруг этакое не мужское увлечение. Впрочем, у него это была не единственная страсть. Артист с удовольствием высаживал десятки молодых деревцов, давая своему занятию простое объяснение: «Пройдут годы, нас уже не будет, а дубы и клены будут шуметь, радовать род людской мощью и красотой».

Огнивцев обожал прекрасную половину рода человеческого. В него влюблялись многие, влюблялись жертвенно, страстно, как Нина Глазунова, супруга Ильи Сергеевича. На этой почве оборвались дружеские связи двух незаурядных личностей — певца и художника, — продолжавшиеся годы. Капризы прекрасных дам Александр Павлович не замечал, для них он жил и творил, но когда слышал из женских уст матерщину, у него поднималась температура, он заболевал, словно от укуса ядовитой змеи или атаки вируса гриппа. В один из июльских дней, проводя отпуск на даче, что на Николиной горе в престижном районе Подмосковья, артист вернулся с рыбалки с богатым уловом. Среди лещей и окуней выделялась своим неказистым видом облезлая, одноглазая, пахнущая протухшим болотом щука. «Я не буду чистить эту старую блядь», — кивнула головой в ее сторону гостившая на даче дальняя родственница из Молдавии, по образованию музыковед. Певец опешил.

— Тебя следует посадить в тюрьму за такое красноречие! — негодовал он. — Как не стыдно! Если женщина, любая, самая что ни на есть дрянная шлюха, будет такие нехорошие слова говорить, то мы все скоро оскотинимся! Сгинь с глаз моих долой! Немедленно! Слышишь? Немедленно!

Еще один штрих творческого портрета Огнивцева остался в памяти — большое значение придавал он душевному настрою и часто повторял полюбившуюся ему мысль Михаила Пришвина о «священном порядке в душе творца, таким является в какой-то мере каждый работник, мастер своего дела». Этот священный порядок повелевает мастеру поставить все предметы на свои места, а также и самому определиться в служении и отделаться от прислуживания. «Требуется достоинство, и больше ничего», — заключил свою мысль Пришвин. Кстати, скажу, что, вспоминая замечательных людей, с которыми встречалась или работала, приходишь к убеждению: они обладали несомненным чувством собственного достоинства, относясь к творчеству с тем трепетом и чистотой, без которых нет и быть не может настоящего мастерства.

И вот еще в чем глубоко убедили меня встречи с Огнивцевым и его искусством: подлинного мастера отличает не только высокий профессионализм, но и огромная требовательность к себе и другим.

За год до кончины я встретила его в студии грамзаписи фирмы «Мелодия». Он с огорчением сетовал на искажения при воспроизведении его голоса, выражая недовольство и низким качеством дисков, и техникой записи.

— Объем большого оперного звука никак не может записаться точно, — с горечью говорил он. — Техника способна увеличить маленький звук, прибавить обертонов и усилить через микрофон камерно-миниатюрный голос, но большой звук оперного певца трудно «убрать»! Искажается тембр, нет естественной сочности звука. Да и материал, из которого сделана пластинка, не тот! Отрицательной стороной всего этого процесса является и то обстоятельство, что иногда запись производится в несколько приемов. Начинаю записывать арию, говорят: «Стоп, в следующий раз допишем». И вот через несколько дней «приклеиваем» к прошлой записи вторую половину арии. А я сегодня другой, настроение другое, голос звучит не так, да и звукорежиссер забыл, как я стоял по отношению к микрофону, где располагались мои партнеры, как звучали их голоса и так далее. Часто звукорежиссер ведет запись «крупным планом», исчезают «мелочи», от которых зависят гармония красок, нюансы голоса, музыкальная мысль произведения, даже правда образа. Приходится доказывать, что бравурные, мажорные тона, драматические монологи, баллады не могут быть записаны в один и тот же день с лирическим пиано и легато.

Взыскательность, нравственная прямота и строгость к себе — явление редкое даже в тех сферах художественного творчества, где таланты сами по себе не редкость. «Для морального величия и чистоты искусства, — писал Цвейг, — нет ничего более губительного, чем легкость, с какой самый равнодушный слушатель… может в любую минуту дня и ночи наслаждаться самым святым и возвышенным, ибо из-за этой доступности многие забывают о муках творчества и без благоговейного трепета потребляют искусство…» И хорошо, что в нашей культуре нашелся еще один человек среди сонма талантов, который жизнью своей напомнил, что искусство — это священная страда, истинное служение лучшим идеалам, что оно не подарок случая, не легкое развлечение, а подвижнический труд. Я глубоко чту этого замечательного поборника совершенства за то, что ему удалось научить тысячи и тысячи людей почитать подлинные творения и ценности, созданные человеком.

…Летом 1980 года академик АМН Н. А. Лопаткин, оперировавший и некоторых кремлевских лидеров, вырезал из могучего организма весьма внушительных размеров раковую опухоль левой почки. «Откуда взялась такая напасть? — задавалась я вопросом. — Уж не отбил ли он почку в «Годунове»?» Вспомнила, что в сцене смерти Бориса Годунова в одноименной опере Огнивцев по ходу действия, поднявшись с царского трона, падал навзничь, так эффектно, правдоподобно, как если бы умирал на самом деле. За десятки театральных сезонов набиралось более ста пятидесяти падений.

Спустя год певца не стало. Большой театр достойно проводил в последний путь народного артиста, отдавшего ему более трех десятилетий лучших лет жизни. Я была на гастролях в Воронеже, но венок от моего имени на Новодевичье кладбище доставили в день похорон. Глядя на траурную процессию по телевидению, я вспомнила слова Цицерона о том, что «короткая жизнь дана нам природой, но память о хорошо проведенной жизни остается вечной».

…В конце восьмидесятых я летела в Грецию на ежегодный традиционный музыкальный фестиваль в Салониках. Самолет шел над Эгейским морем низко-низко, и, когда стал разворачиваться с весьма ощутимым креном, я увидела в окно иллюминатора прямо перед собой огромный теплоход.

— Смотри какой красавец, — говорю мужу.

— Так это же «Александр Огнивцев»! Почему он должен быть не красавцем? А идет как мощно, уверенно… Ну и махина.

Полюбоваться теплоходом нам не удалось — самолет развернулся, и корабль быстро исчез из поля зрения. Где он сейчас? В каком море-океане? Да и важно ли это? Главное, жива память о прекрасном певце и человеке.

Мстислав Ростропович

…Широко раскрыв свои бледно-голубые глаза, Пабло Казальс поднял вверх указательный палец и воскликнул: «Фантастично! Представьте себе, чего мы недосчитались только из-за того, что Бах и Бетховен, Моцарт и Шуберт не дожили до старости. Бах скончался в возрасте 65 лет. Бетховена не стало, когда ему было 57. Моцарт умер в 35-летнем возрасте, а Шуберту было и того меньше — всего 31 год. Никто не задумывается над этим, но сколько нового могли бы они еще создать!» Он многозначительно погрозил пальцем и вдохновенно изрек: «Фантастично!»

Я часто вспоминаю этот эпизод, и особенно когда задумываюсь о творческих исканиях Мстислава Ростроповича, чья деятельность во благо культуры, вдохновителем и подвижником которой он слывет, вызывает восхищение многочисленных друзей и поклонников. Как-никак, а прославленному маэстро уже за семьдесят! Я знаю о его феноменальной работоспособности, и видимая легкость труда лишь надводная часть айсберга — могучий организм и опыт скрывают истинную цену безжалостности к себе. И дай-то Бог сохранить ему силы и дальше в стремлении поражать, удивлять и ослеплять мир яркостью и новизной открытий. (Лишь недавно маэстро, формируя программы своих гастролей по миру, стал делать в конце их приписку — толстовское «ебж», что значит «если буду жив».)

В истории музыкального искусства нашего века, а может быть, в истории всей современной культуры нет судьбы столь бурной, сенсационной.

Что такое виолончель в России, да и в Европе, до Ростроповича? Пожалуй, ничто или очень мало. «Нужна громадная талантливость, необходима сложная совокупность внутренних качеств, — писал Чайковский, — чтобы победоносно привлекать внимание публики на эстраде с виолончелью в руках». Надо признать: удавалось это очень немногим, и среди них — отец, Леопольд Ростропович, поляк по происхождению, являющийся, как заметил один из критиков той поры, «выдающимся музыкально-художественным явлением на концертном небосводе» начала века. Триумф 18-летнего юноши, окончившего в 1909 году Петербургскую консерваторию с золотой медалью, что было высшим и редким отличием, превзошел все прогнозы и ожидания. После его концертных выступлений в Петербурге, Москве, Лодзи, Кракове, Париже газеты не скупились на похвалы и пророчили виолончелисту «всемирное призвание и блестящую будущность».

Вскоре Леопольд Ростропович был командирован в Париж, где также окончил консерваторию, получив «Гран-при» и титул «первого виолончелиста Европы». По окончании Парижской консерватории музыкант долго концертировал с такими знаменитостями, как Шаляпин, Собинов, Батистини, Жан-Тибо… Вернувшись в 1913 году в Россию, Ростропович занимал место профессора сначала в Саратовской, затем в Петроградской консерватории.

И когда в 1927 году в семье Ростроповичей родился сын — копия отца и внешностью, и темпераментом, никто не мог предположить, что он тоже станет виолончелистом с мировым именем. Даже великий музыкальный патриарх Пабло Казальс, у которого Леопольд Ростропович брал уроки в Париже и слыл его лучшим учеником, несказанно удивился, когда услышал, что Ростропович-младший делает гигантские успехи в музыке: «Меня не перестает интересовать вопрос, как звучит виолончель в руках молодого человека и как он добивается единого ритма с оркестрами…»

В 24 года, став лауреатом Государственной премии — высшей награды государства, — Ростропович мог сыграть все сюиты Баха. Тогда же, в начале 50-х годов, закладывался фундамент его классического репертуара — сонаты Бетховена, Брамса, Шопена, Грига, Рахманинова, концерты Шумана, Лало…

Впервые я услышала Ростроповича в 1960 году на одном из концертов в Большом зале консерватории. На сцену не вышел, а выбежал увалень в безупречно пошитом черном фраке, с живым лицом, с округлым подбородком боксера-тяжеловеса, умными, проницательными глазами сквозь поблескивающие стекла очков. Увалень стремительно уселся на стул, расправил фалды фрака, мельком глянул на Геннадия Рождественского, дирижировавшего оркестром, и я услышала мелодию его, как сказал поэт, «астрального смычка». Цикл виолончельных произведений был исполнен великолепно, пришлись мне по душе и сделанные музыкантом обработки для виолончели пьес И. Стравинского, «Русская песня» и «Па-де-де», пьесы в народном стиле Р. Шумана, ряд сонат Л. Бетховена, Ю. Левитина…

Что тут можно сказать о Ростроповиче как исполнителе? Ему, как музыканту-виртуозу, обладателю феноменальной техники, кажется, доступно буквально все. И, может быть, потому, что техника его на той ступени совершенства, когда ее не замечаешь, когда в игре все кажется на редкость простым, легким, доступным каждому, а талант музыканта, артистизм, темперамент несравненны, он заставляет слушателей непременно поверить в высокую, неукоснительную правду создаваемых образов, хотя часто в своей трактовке отходит от принятых «норм», от исполнительских традиций.

Говоря о Ростроповиче, реже всего вспоминаешь о богатейшем арсенале выразительных средств, которыми он владеет в совершенстве. Нет, не это главное. Главное то, как при всей тончайшей продуманности, проработанности каждой детали он умеет сохранить цельность замысла, раскрывать форму целого, «обосновывать» драматическую логику развития и сопоставления музыкальных образов в произведениях любого стиля. Именно ясное ощущение формы произведения, вдумчивость, искренность, художественная простота и непосредственность игры и подкупают слушателей на любых широтах. В его трактовке никогда ничего не бывало «слишком» — слишком темпераментно, чувствительно или сухо; слишком драматично или легковесно; он никогда не щеголял виртуозностью или нарочитой простотой.

Есть одна удивительная черта в игре музыканта: свобода интерпретации, создающая впечатление непринужденного домашнего музицирования, которая очень часто сочетается у него с классической строгостью, внутренней сдержанностью, подсказанной тонким художественным чутьем, безукоризненным вкусом. И вот что примечательно: Ростропович играет практически все, что создано для виолончели.

Были ли у него неудачи? История умалчивает. Но все же в самом начале пути случались. Лет тридцать назад мы — Ростропович, Щедрин и я — возвращались домой поездом из Нижнего Новгорода, где выступали с концертами. Музыкант тогда уже приобрел широкую известность, и все его хвалили.

— Слав, вот ты такой-сякой образцово талантливый. Неужели у тебя не было никаких просчетов, ошибок, все шло так гладко, споро?

— Ну как же, всякое бывало. В 19 лет мне досталось «на орехи» от «Вечерней Москвы» за исполнение сюиты Баха. Не сумел передать глубокую жизненность баховских мыслей. Упрекала меня газета и за невыразительное исполнение виолончельного концерта Сергея Прокофьева. Пятилетки качества тогда еще в природе не существовало, однако написали, что «качество исполнения оставляет желать лучшего». Так что было, все было…

— Было редко, — вмешался Щедрин. — Его все больше обзывали. То гением, то чемпионом мира по виолончели, то феноменом и даже чертом…

— Дьяволом, — поправил виолончелист Родиона. — Говард Таумбмэн в «Нью-Йорк таймс» написал: «Ростропович играл как дьявол». (Делаю маленькое отступление. В начале моих гастролей в Токио — Ростропович только что улетел, закончив тур в Японии, — на моей пресс-конференции журналисты вспоминали русского «колосса виолончели». Один из них, коверкавший русские слова, восторгался больше всех: «О! Ростроповиса! Америка, русский музыканта супер сёрт!» «Что за «сёрт»?» — не могла я взять в толк. И только в отеле вспомнила: «Так ведь это же «черт», «дьявол» — японец имел в виду именно это высказывание нью-йоркской газеты.)

Об игре Ростроповича написано в прессе всего мира так много и убедительно, он награжден столькими эпитетами, что добавить новое, свежее, дающее более точное представление о его таланте, пожалуй, и невозможно. В своих заметках мне хочется привести лишь несколько фактов и личных наблюдений из жизни музыканта, дополняющих портрет Ростроповича, хотя и достаточно известный всюду.

…В период послесталинского правления, в так называемые времена «хрущевской оттепели» (конец 50-х годов), значительно расширились контакты с зарубежными странами и гастроли по городам и весям мира ведущих деятелей культуры стали обычным явлением.

Импресарио Соломон Юрок делал все возможное и невозможное, чтобы покончить с «холодной войной» средствами культуры. И он добился своего: Америка и Европа аплодировали русским артистам. В те годы я уже начала колесить по стране и встречалась на концертах с Ростроповичем в городах Сибири, Алтая, в центральной полосе России — в Иванове, Владимире, Нижнем Новгороде, а затем и в зарубежных поездках.

За границей фамилия артиста буквально мельтешила на афишах. Заканчиваю гастроли в Париже — следом концерты Ростроповича; пою в Лондоне — накануне был вечер виолончельной музыки, играл Ростропович; прилетела в США — и там Ростропович. Любопытна одна деталь. Однажды в Нью-Йорке я поселилась в гостинице «Парк Шеротон Отель», одна сторона которой выходит на «Карнеги-холл», а другая — на Бродвей. На кирпичных, довольно старых и мрачных стенах висели ярко-желтые афиши, оповещающие черными буквами о предстоящем концерте

Рост

Ропо

Вича.

Когда я показала на создание афишных дел мастеров, музыкант только рассмеялся: «Что поделаешь? Не знают американцы, как правильно писать фамилии посланцев из России. Ничего, научатся скоро. Зато обслуживание здесь молниеносное. В парикмахерской клиент полулежит в кресле, и его стригут или бреют, одновременно тут же делают маникюр и чистят ботинки».

Его и как человека, и как «посла» советского искусства за рубежом всегда раздражало постоянное присутствие сопровождающего делегацию или отдельно взятого артиста представителя соответствующих спецслужб. Иногда «сопровождающие» выполняли роль переводчиков. «Один из них, — сетовал артист, — с которым я имел «счастье» путешествовать по Австралии и Новой Зеландии, владел английским языком, как я китайским. Всем, кто к нему обращался по-английски, он говорил единственную фразу: «Репит плиз» («Повторите, пожалуйста»)».

Возмущало Ростроповича и невежество чиновников от культуры, их порой полная бездарность. На этой почве постоянно возникали конфликты, особенно по поводу концертных зарубежных поездок. Произвол доводил его до скандалов, издевательских шуток. Будучи в Америке, он по просьбе Соломона Юрока перечислил ему сочинения для сольного концерта, который должен был состояться в следующем сезоне. Возвратившись в Москву, Ростропович получил от чиновника нагоняй за то, что не согласовал с ним программу. Тогда артист продиктовал бюрократу внушительный перечень несуществующих сочинений — «сонаты Моцарта для виолончели соло». Не имеющий ни малейшего представления о произведениях для виолончели чиновник передал список Юроку. Поднялась невообразимая паника. В Зальцбурге, где планировались концерты, стали искать неизвестные сонаты Моцарта. Неразбериха продолжалась, пока Ростропович не объяснил, в чем дело.

Как известно, Ростропович об эмиграции не думал. Ему и в голову не приходила подобная мысль. «Предпосылки перемен, — писала профессор-музыковед Софья Хентова, давно наблюдавшая за личностью музыканта, — накапливались постепенно и заключались, прежде всего, в самом характере, свойствах личности Ростроповича, с ненасытной жадностью и остротой воспринимавшего все проявления окружающей жизни. Эксплуатация достигнутого претила этой мощной натуре. Он не мог находиться в покое и умиротворении — ему необходим был допинг в виде новых начинаний, свежих впечатлений. Он продолжал идти по пути обновления, обогащения своего искусства, расширения его границ, к углублению всей своей музыкальной деятельности, а это требовало стимулов, возвышающих духовных источников. Далекий от политики в том извращенном виде, в каком она культивировалась в советском обществе, он по повадкам своим мало напоминал советского человека, отравленного доносительством, страхом, подозрительностью, замкнутого и осмотрительного перед угрозой тотального сыска. Само его существование было вызовом окружающей жизни… Такую степень независимости советская система стерпеть не могла, как не стерпела она ранее Прокофьева и Шостаковича, уничтожая и приручая их кнутом гонений и пряником славы. Ростропович был исключением, и это предопределяло — раньше или позже — его столкновение с системой номенклатурных господ и покорных рабов. Конфликт стал неизбежен. Для обуздания, подавления и уничтожения нужен был лишь повод. Если не А. Солженицын, то нашлось бы что-либо другое, не обязательно важное, принципиальное».

Не хочу оспаривать С. Хентову, знаю только, что, прочитав произведения Солженицына «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор», «В круге первом» и «Раковый корпус», Ростропович был потрясен, о чем прямо и написал автору: «До сих пор и еще, видимо, долго буду потрясен твоим гением». Они стали друзьями.

Когда произведения Солженицына перестали публиковать на родине и его выступления против советского строя становились все более резкими, Ростропович со свойственной ему энергией развернул кампанию по защите друга от политической травли, особенно усилившейся после присуждения писателю Нобелевской премии. Провокации следовали одна за другой, Ростропович не выдержал и написал открытое письмо в защиту Солженицына, адресовав его главным редакторам центральных газет. Ни в одной из них этот протест, разумеется, напечатан не был. А известинский экземпляр его письма, посланный в ЦК КПСС главным редактором Л. Толкуновым, лег на стол М. Суслова и был немедленно разослан членам Политбюро и секретарям ЦК. После чего началась «разъяснительная» работа Министерства культуры и Союза композиторов.

Весной 1972 года Ростропович вместе с А. Сахаровым, А. Галичем, Е. Боннэр, В. Некрасовым, В. Кавериным и другими видными деятелями науки и культуры подписал два обращения в Верховный Совет СССР: об амнистии политических заключенных и об отмене смертной казни. В письмах говорилось: «Свобода убеждений, обсуждения и защиты своих мнений — неотъемлемое право каждого. Вместе с тем эта свобода — залог жизнеспособности общества».

Такого поворота власти тем более стерпеть не могли, и тут же последовали контрмеры: Ростроповича попросили покинуть Большой театр, в репертуаре которого значились оперы «Евгений Онегин» и «Война и мир» под его управлением. Он помчался к Е. Фурцевой, не раз высказывавшей ему свое расположение, устроил скандал. Фурцева предупредила, что его лишат зарубежных гастролей. Он ответил что-то вроде: «А я и не знал, что выступать на родине — это наказание». К слову сказать, оказавшись 8 марта 1971 года на гастролях в Магадане, музыкант не отказал себе в удовольствии послать телеграмму Екатерине Алексеевне: «Поздравляю женским днем. Ростропович из Магадана. Подготовил себе местожительство».

Ведавший зарубежными контрактами Госконцерт стал сообщать о мнимой болезни Ростроповича — о зарубежных гастролях музыкант уже не думал. Получили указание не приглашать Ростроповича столичные оркестры, городские и областные филармонии Союза. Телефон в квартире молчал, с Ростроповичем теперь общались лишь друзья. Подоспела еще одна беда — умерла мама, Софья Николаевна, безумно любившая сына. Хрупкая, маленькая, с длинной, до пят, косой женщина на восьмом десятке имела привычку ежедневно выпивать один или два крохотных бокальчика водки. Бокальчик имел форму сапожка и всегда стоял на столе в кухне. За день до кончины, в окружении близких, во время ужина, она осушила один «сапожок», второй, третий, затем перевернула его вверх дном и, положив сверху кусочек хлеба, произнесла: «Все. Я заканчиваю свой земной путь, пора и на покой». Ее отпевали в небольшой церкви на Остоженке.

Из консерватории Ростроповича не увольняли, но делали вид, что такое может произойти в любой момент. Стала прогрессировать депрессия, и утешение он начал искать в водке. Я не знаю, какие мысли одолевали музыканта в то время, но, видимо, решение направить коротенькое письмо Л. Брежневу с просьбой о командировке за рубеж на два года было принято на семейном совете. Получив неутешительный ответ, Ростропович вскоре эмигрировал в Англию. Нельзя сказать, что на чужбине его встретили восторги и ангажементы.

— Я свалился в Лондон как снег на голову, без денег и единого контракта, — вспоминал артист спустя годы. — Я почти три месяца не имел ни одного концерта за границей и жил на деньги, одолженные моими друзьями.

Конечно, не сладкими были первые дни вдали от родины, пока не появилось желание доказать всем, что и в другом мире русский талант не затеряется, не пропадет. Его публичные выступления в поддержку диссидентов, академика А. Д. Сахарова, усилия «по склонению отдельных видных и перспективных деятелей советской музыкальной культуры к эмиграции из СССР», как и последующие действия виолончелиста, находившегося в США, не очень-то приходились по душе высокопоставленным чиновникам на Старой площади, в верхнем эшелоне аппарата ЦК КПСС и Политбюро. Наконец, партийные и государственные деятели Союза ССР сочли поведение Ростроповича за границей «недостойным», обвинив музыканта в политических спекуляциях и антиобщественной деятельности, направленной против советской страны.

Тучи начали сгущаться, и гром прогремел: Ростроповича и Вишневскую лишили гражданства. Получив не очень радостное известие об Указе Президиума Верховного Совета СССР, Ростропович и Вишневская направили письмо Л. Брежневу. Отклика не последовало. Представители посольства СССР во Франции пришли к Ростроповичу на парижскую квартиру, чтобы отобрать советский паспорт. Он его не отдал…

— После моего изгнания, — вспоминал музыкант, — никто из композиторов не двинулся, не шелохнулся в мою сторону. Первым, кто нарушил «заговор молчания» и прислал мне свою «Стихиру», был Щедрин. Это был гражданский подвиг — по тем временам (пьеса «Стихира» была написана Родионом к 1000-летию Крещения Руси и посвящалась Ростроповичу).

Америка, собиравшая таланты со всего мира, не стала медлить. Зная тягу Ростроповича к дирижированию, ему предложили художественное руководство в нескольких оркестрах. Он выбрал вашингтонский.

— Когда Америка меня приняла с распростертыми объятиями, — говорил Ростропович, — я решил отблагодарить эту замечательную страну — сделать из одного посредственного оркестра по-настоящему хороший коллектив музыкантов. Свою задачу я выполнил — признанный во всем мире, оркестр сегодня имеет совершенно другой масштаб…

И в самом деле, ему удалось расширить репертуар, привлечь видных композиторов, усилить струнные, медную группы, организовать эффектные выступления. Росту авторитета оркестра способствовало его участие во многих общеамериканских и международных празднествах: каждые четыре года он играл во время инаугурации нового президента страны, каждый год отмечал День независимости 4 июля концертом на открытом воздухе, собиравшим многие тысячи слушателей вокруг открытой эстрады на Западной стороне Капитолия.

В 1978 году я была свидетелем сенсации — музыканты Национального симфонического оркестра США забастовали. «Белые воротнички и фраки — музыканты Национального симфонического оркестра всегда выдерживают стиль, даже когда образуют пикеты, — отмечал американский журнал «Тайм». — Самой высокой ноты забастовка, начавшаяся за четыре дня до открытия концертного сезона, достигла, когда к манифестантам присоединился дирижер оркестра Мстислав Ростропович, продемонстрировавший невиданную солидарность с музыкантами. Отвечая полиции, потребовавшей, чтобы бастующие освободили пространство перед входом в Кеннеди-центр, Ростропович был безукоризненно вежлив. «Даже в моей стране, — сказал он, — меня никогда не пытались посадить в тюрьму».

— Это был беспрецедентный случай, — рассказывал артист. — Дирижер, бастующий вместе со своими оркестрантами, — такого Америка еще не знала, это разрушало всякие представления о нормальном порядке вещей.

Деятельность оркестра контролируется и оплачивается советом директоров. Он же нанимает и дирижера. И если между оркестром и директоратом возникает какой-либо конфликт, дирижер не очень-то может позволить себе солидироваться с музыкантами. Он лицо зависимое и потому не вмешивается. Но это не для меня. Я не могу оставаться в стороне. Совет директоров тогда принял решение заключить контракт с оркестрантами всего лишь на год вместо обычного — на три года. А у них у всех семьи, дети, и, естественно, все хотели прочного, стабильного положения. Само собой разумеется, я их поддержал.

Пикеты, демонстрации у входа в Кеннеди-центр были запрещены. Полиция трижды предлагала музыкантам перейти на другую сторону улицы, а в случае неповиновения грозила арестом. Но артисты, желая привлечь к себе как можно больше внимания, предпочли остаться на месте. И в конце концов победили — не только полицию, которая так никого и не арестовала, но и совет директоров, согласившийся «удлинить» срок действия контракта.

И неудивительно — сколько лет знаю Ростроповича, он всегда «попадает в историю» не в силу обстоятельств или зигзагов судьбы, а в силу своего характера, непостижимого азарта, темперамента.

Когда рушили Берлинскую стену, Ростропович посчитал своим человеческим долгом при сем присутствовать и примчался туда за тридевять земель. Никто его в ликующей толпе не заметил, и он был этому рад. Только вот не мог стоя играть на виолончели и попросил кого-то рядом: найдите, пожалуйста, табурет. Тут на него и обратили внимание: какой табурет, зачем, кому… Ростроповичу? Неужели это он?! Ему нашли табурет, и он играл. Чтобы не только отбойные молотки стену рушили, но и музыка перемалывала и отбрасывала все, что стену создавало.

А еще несколькими годами раньше зимой он играл на виолончели у одной парижской церкви. Тогда хоронили Андрея Тарковского. Табурет там не потребовался. Он просто сел на заснеженную ступеньку церкви…

В дни августовского путча в Москве засел в Белом доме и радовался победе, как мальчишка, а потом с противогазом через плечо и бутылкой шампанского за пазухой спешил в аэропорт «Шереметьево-2» — в Париже волновались дети… Услышал, что в Москве плохо обстоит дело с медикаментами для детей, медицинским оборудованием. Купил две реанимационных автомашины и в качестве дара передал детской клинике. Осенью 1993 года при его непосредственном участии открылось и новое предприятие «Мосмед» по производству дефицитных хирургических инструментов для врачей России.

В том же, 1993 году по решению правительства России была создана специальная комиссия по обнаружению и перезахоронению останков царской семьи Романовых, расстрелянной в Екатеринбурге в 1918 году. Для проведения исследований (совместно с английскими специалистами по криминалистике) потребовались субсидии, в которых есть весомый вклад и Ростроповича, посчитавшего, что место останкам — в усыпальнице российских царей в Санкт-Петербурге.

В апреле 1996 года ему вдруг приспичило спасать леса Амазонки. Узнал, что Элтон Джон, Стинг, Даиана Росс, Дон Хэнли и другие звезды современной эстрады дают в «Карнеги-холл» в Нью-Йорке благотворительный концерт, вырученные средства от которого пойдут в фонд спасения лесов. Помчался туда.

Вообще говоря, неугомонность артиста никогда и раньше не имела границ. В 1966 году в Москве проходили юбилейные торжества по случаю шестидесятилетия Д. Шостаковича. В юбилейный день в квартиру знаменитого композитора внесли подарок от Ростроповича — рояль «Стейнвей», что по тем временам (да и по нынешним) считалось весьма дорогим презентом. «Я видел, какой допотопный рояль, взятый напрокат, стоял у Шостаковича, — вспоминал музыкант. — Нельзя было допустить, чтобы гений играл на таком старье».

Однажды, кажется в Швейцарии, Ростропович увидел кресло, на котором, будучи в эмиграции, сидел «вождь мирового пролетариата» У ль янов-Ленин. Ему показалось, что место этому креслу в Москве, в музее Ленина. Он приложил немало усилий, чтобы кресло было привезено в Москву.

Когда на Кубе пришел к власти Фидель Кастро и его сторонники еще вели вооруженную борьбу в труднодоступных горах, Ростропович полетел на Кубу, пробираясь пешком по горным тропам с виолончелью, достиг лагеря кубинских повстанцев и играл для них с величайшим упоением.

Японский император, увлекающийся виолончелью, пригласил артиста в свою резиденцию, и Ростропович был единственным музыкантом, которому довелось играть дуэтом с правителем Страны восходящего солнца.

Сколько помню артиста, ему всегда претили однообразие, чрезмерная усидчивость.

— У него в одном примечательном месте человеческого тела торчит гвоздь, и поэтому он не может сидеть сиднем на одном и том же месте, — утверждал Огнивцев, когда речь заходила о Ростроповиче. — Ему все время куда-то надо бежать, спешить, ехать. Он ни за что не откажется от того, что его страшно интересует или волнует. (Огнивцев был большим другом виолончелиста, и эта дружба продолжалась десятилетия, вплоть до отъезда музыканта из страны. Именно Александр Павлович способствовал близкому знакомству Ростроповича с Вишневской на фестивале искусств «Пражская весна» в мае 1955 года, куда он приехал вместе с ней, начинающей певицей оперной труппы Большого театра. Кстати, придя в театр, Вишневская в любое время находила в певце понимание и поддержку, с удовольствием пела с ним в спектаклях.)

Мне нравится в Ростроповиче, что он до сих пор не может привыкнуть к творческому благополучию и считает, что человеку полезны трудности, борьба. «Душевное благодушие притупляет эмоции. Что важно для успеха дела? Не приемы, не регулярность работы, нет. Важно желание, страстное желание добиться чего-то, какой-то цели. Волевые качества можно выковать. Воля нуждается в «самозатачивании». Что помогает? Смена родов деятельности. Так сохраняется свежесть восприятия. Регулярность — враг искусства, а я — враг привычек, ибо они обкрадывают нашу жизнь. Мне всегда жалко чиновников, которые вынуждены с 9 утра до 5 вечера каждый день сидеть на службе. Они никогда не видят, что происходит в это время с небом, солнцем. И каждый день я стремлюсь новыми глазами посмотреть на дерево, стоящее у моего дома. Я поднимаю глаза к небу — Боже, какие облака! Я стараюсь не привыкать к красоте, потому что в таком случае «привыкнешь» к тем произведениям, которые играешь. Мы должны ощущать звук, изданный инструментом, или человеческий голос как чудо. Да, я упражняюсь в любое время суток — утром, вечером, ночью — сколько нужно, сколько требуют обстоятельства».

«Мне всегда было трудно разложить жизнь по общественным, политическим и музыкальным полочкам, — заметил он как-то. — Я просто испытываю внутреннюю потребность что-то делать. Внутри меня происходит нечто вроде взрыва».

Примечательно, что взрыв этот не поддается никаким прогнозам и предположениям. Никто не знает, возможно и сам Господь, что могут натворить воображение артиста сегодня, завтра, через три дня. И я нисколько не удивилась, когда услышала, что Ростропович отважился продирижировать оперой «Жизнь с идиотом», где герои прямо на сцене мочатся, испражняются, матерятся.

За несколько лет до изгнания прослышал, что древняя графиня Кочубей, одна из последних представителей знатного рода, доживающая свой век в Ленинграде, решила продать бриллиантовые серьги по девять карат каждая и люстру, принадлежащую когда-то одному из Людовиков — королей Франции. Помчался туда. Купил, привез в Москву. Серьги — жене, Галине Вишневской. Люстру — под потолок. О последней особенно не распространялся, о ее происхождении знали немногие.

Узнал, находясь в гостях у Б. Бриттена, что продается виолончель итальянского мастера, на которой играл Наполеон. Собрал все деньги, залез в долги, но… реликвию приобрел.

Бывали случаи, когда неопытность и излишняя доверчивость подводили музыканта. Будучи уже женатым, купил дорогостоящий гобелен. Продавец утверждал: вещь уникальная. Через два дня после покупки эксперты обнаружили, что перед ними низкосортная фабричная ткань, самая обыкновенная… Два дня ходил разгневанный…

Спустя годы ловкие дельцы основательно потрепали нервы Ростроповича, когда шел судебный процесс, связанный с выпуском на экраны фильма «Борис Годунов», музыка для которого записывалась под управлением маэстро.

Вот как он об этом рассказывал: «Я дирижировал записью музыки и все время просил: «Хочу посмотреть фильм. Что делает режиссер?» Дело в том, что звукозаписывающая группа «Эрато» объединена с фирмой «Гомон», выпускающей кинопродукцию. Так вот, просмотрев фильм, я пришел в ужас. И сказал, что считаю необходимым сделать сокращения. Владелец студии приехал в Вашингтон, мы с ним вместе просмотрели фильм, я наметил купюры всего на восемь минут. Он согласился, но сказал, что постановщик фильма не согласится: «Ты хочешь сократить сцены с половыми актами, а они как раз и привлекают публику». Представляете: «Борис Годунов» с половыми актами. Глава фирмы посоветовал мне подать в суд на режиссера, предложил помощь адвоката, убедил, что процесс будет выигран, а главное, постановщик, возможно, и без процесса пойдет навстречу моим желаниям. Когда же я пришел на судебное заседание в парижском суде, выяснилось, что «Эрато» подала встречный иск, по которому за каждое мое критическое замечание о фильме в прессе я должен заплатить сто тысяч франков. И еще полтора миллиона франков фирма требовала с меня за то, что я задержал выпуск фильма. Причем ссылалась на условия контракта. А я контракта не читал… Доверился фирме. Спросил: «Контракт хороший?» «Такого еще не было ни у кого», — уверили меня.

Оказалось, что по условиям договора я не имею права в кинокартине что-либо менять. Ох, если б знал, ни за что бы не подписал. Французский суд долго разбирался и вынес соломоново решение: перед демонстрацией фильма приводить заставку, сообщающую, что Ростропович не согласен с такими-то эпизодами…»

Взрывной характер Ростроповича, его неудержимая эмоциональность иногда сказывались и на личной, семейной жизни. Помню, как в 1964 году он дал сгоряча объявление о разводе с Вишневской, любовное увлечение которой директором миланского театра «Ла Скала» Антонио Герингелли чуть было не привело к разрыву.

В часы отдохновения от концертной и общественной деятельности, в кругу друзей и единомышленников, Ростропович может блеснуть эрудицией, проявить изобретательность, поспорить, совершить нечто из ряда вон выходящее. Рассказать, например, байку о своих собаках, одна из которых по кличке «Муха» справила у него за пазухой большую нужду, а ее дочурка — малую, пока он их тайно провозил в «боинге».

Однажды писатель Василий Аксенов имел неосторожность заметить в компании (дело было в Вашингтоне), что самая лучшая водка в мире — «Измирская», турецкая. «Это непростительная фальсификация, — возмутился Ростропович. — После больших изыскательских процессов, после больших дискуссий и после действительно серьезного анализа мы пришли к убеждению, что лучшая водка в мире — это шведская водка «Эксплоер». Вася, прости, милый, теперь все стоит на своих местах. Нужно сказать, что эту водку — для сведения — выпускают в Гетеборге, достать ее в США невозможно, я вожу ее через таможню, идя на очень большой риск. Когда у меня был концерт в Гетеборге, я через своего менеджера решил созвониться с заводом, который выпускает «Эксплоер». Подошел, как обычно бывает, швед подшофе. Назвался менеджером. И я не выдержал, какая-то поэзия влилась в мое сердце, и сказал: «Вы знаете о том, что ваша водка лучшая в мире?» Он мрачно ответил: «Мы-то знаем, но хорошо, если бы это знали другие»… Замечу попутно, что с водкой у музыканта отношения давнишние, хотя я никогда не видела артиста пьяным. Помню торжество во Владимире, куда я приехала на премьеру «Поэтории» Р. Щедрина. Кажется, это было в 1971 году. Чтобы отметить успех предприятия, местные власти после концерта устроили прием. Компания подобралась знатная — Плисецкая, Щедрин, Ростропович, Вознесенский, Рождественский, звезды оркестра. Тосты следовали один за другим, и Ростропович, приняв на грудь две бутылки «Пшеничной», как заметил один из оркестрантов, держался вполне лояльно по отношению ко всем присутствующим» и сыпал анекдотами, вставляя словечки не для дамских ушей.

…Летом 1973 года Саратовский театр оперы и балета пригласил Ростроповича продирижировать двумя спектаклями «Тоска» в дни гастролей труппы в Киеве. Дав согласие, артист выехал на машине, но в Брянске, куда он добрался к ночи, его ждала телеграмма из Киева с сообщением, что в связи с изменением программы спектакли «Тоска» отменяются. Как стало известно чуть позже, киевские власти запретили появление в их городе «нежелательного» Ростроповича, а публике объявили, что он уехал за границу, отказавшись дирижировать в Киеве.

Не смутившись таким «теплым» приемом и заведомо ложной информацией киевских властей, Ростропович вернулся домой и решил устроить феерическое открытие бассейна, сооруженного им самим на верхнем этаже дачи в Жуковке. На торжество пригласил Огнивцева с женой. «С бассейном он долго возился, — рассказывал Александр Павлович. — Столько кирпича положил, что, думаю, рухнет все к чертовой матери. Посередине установил подставку, вроде постамента для скульптуры, обмазал цементом. Я знал, что Ростропович должен быть в Киеве, и вдруг неожиданный звонок: «Приезжайте к 15.00 на открытие бассейна», — послышался в трубке голос Вишневской. «Но без супруга какое может быть открытие?» — засомневался я. «Ничего, и без него управимся», — отвечала Галина. Поехали. Вишневская повела нас по крутой лестнице наверх, на террасу возле бассейна, где был накрыт стол. Вижу, на пьедестале, в самом центре бассейна, возвышается какая-то фигура, покрытая простыней. «Ага, — думаю, — уже успели приобрести скульптуру…» Вишневская разлила в бокалы шампанское, затем вручила мне веревку, другой конец которой был прикреплен к простыне. По ее сигналу я потянул веревку, простынь упала и — о, Боже! — на пьедестале возвышался в чем мать родила… Слава Ростропович. Одной рукой он прикрывал мужские достоинства, другую протянул, как Ульянов-Ленин, вперед и дальше, словно указывал дорогу к «светлому будущему». Пока немая сцена продолжалась, Ростропович успел нас отругать: «Почему вы опоздали! У меня решительно все отмерзло, пока я тут на холодном цементе сидел…»

Папа Павел VI как-то сказал, что он стоит на лестнице между землей и Богом и ему живется легко, когда он думает об этой лестнице. Выбор невелик: или подниматься вверх по ней, или спускаться вниз. Либо стоять. Но где? На какой ступеньке? Ростропович, взявшийся решить проблему, ясного ответа до сих пор дать не может. Но, наверное, все же найдет.

Когда я вспоминаю о встречах с Ростроповичем, всегда думаю вот о чем: общался он за границей со множеством выдающихся личностей современности — от президентов до великих артистов. Знаменитости разного ранга искали знакомства с ним. При всем ослепительном фейерверке кажущегося счастья артист оставался одиноким человеком — настоящие друзья оказались по другую сторону границы. «Иных уж нет, а те далече», — очень точно сказал поэт. Вот почему после почти 16 лет изгнания, едва ступив на родную землю в аэропорту «Шереметьево», Ростропович заявил встречавшим: «Сначала я еду на Новодевичье кладбище…» Поехал, чтобы поклониться праху матери, великих соотечественников — Шостаковича, Прокофьева, Ойстраха, Гилельса, Огнивцева… Вспомнились слова музыканта, сказанные им в апреле 1989 года в Вашингтоне на вечере, посвященном памяти талантливого писателя Юрия Елагина, русского эмигранта, скончавшегося в Америке: «Мне когда-то Прокофьев сказал одну вещь. Не знаю, где он это вычитал, не то у Драйзера, не то у какого-то другого писателя: бывают люди, которых даже не надо глубоко закапывать после того, как они умрут, просто присыпать землицей, и все. А бывают люди, которые живут такой полноценной, большой жизнью, что, когда они умрут, их надо закопать глубоко… В этом действительно есть смысл силы человеческой жизни. Не только жизни интеллектуальной, моральной. Вы знаете, когда человек уходит, через некоторое время ты понимаешь: а ушел он из твоей души? Я уже многих потерял, мой, можно сказать, баланс друзей на небе больше, чем, может быть, даже на земле. Я потерял многих. И некоторых очень близких людей я потерял, не видя и не прощаясь с ними. Те, например, что умерли в Советском Союзе после того, как я уже был оттуда изгнан. Мне не хватает их каждую секунду…»

У него было все: богатство, слава, успех. Не было лишь самого главного — воздуха родины и друзей, открывших ему тайны красоты и гармонии музыкального мира. Правда, в эмиграции Ростропович с присущей ему энергией делал все возможное и невозможное, чтобы ощущать себя не совсем оторванным от родной земли. В Финляндии, в местечке Лаппенранта, всего в двадцати километрах от границы с Россией, недалеко от Санкт-Петербурга, он купил половину дома — поближе к родине.

Природа севера штата Нью-Йорк напомнила Ростроповичу его родное Подмосковье, и он построил дом в русском стиле возле небольшой русской церквушки. Жилище свое музыкант обставил русской мебелью, а стены украсил картинами русских художников — Репина, Шишкина, Рокотова, Венецианова, Левицкого, «чтобы пахло Русью, как свежим хлебом». Где бы ни гастролировал артист, всюду он старался найти произведения российского искусства, понимая, как важно сохранение истоков. Ростропович никогда и ни перед кем не скрывал, что его всегда тянуло в Россию. Вдали от родины и рядом с ней, на разных материках и меридианах он всегда представлял русский народ и его искусство.

Творя за границей, Ростропович был несказанно удивлен, когда в канун 1992 года его удостоили звания лауреата Государственной премии России за 1991 год — «за концертные программы последних лет», основу которых составили произведения русских композиторов — Чайковского, Скрябина, Прокофьева, Шостаковича, Щедрина… Не рассчитывал артист на подобную оценку, как не рассчитывал увидеть родное Подмосковье при жизни.

Но история непредсказуема, как непредсказуем и Ростропович. Я до сих пор не могу понять, почему он отмечал свой семидесятилетний юбилей во Франции, а не в России, взрастившей, воспитавшей его, сделавшей великим музыкантом. Артист укатил в Париж, словно столицу Франции вот-вот закроют и он не успеет принять все положенные почести. Возможно, я сгущаю краски и чего-то не знаю, но вряд ли я одна так думаю, хотя всегда была и остаюсь почитательницей могучего таланта своего неуемного современника.

Владимир Атлантов

Владимира Атлантова я впервые встретила в октябре 1967 года в Киеве на проходившей там декаде русской литературы и искусства. Только что принятый солистом в труппу Большого театра, Атлантов покорил публику в партии Хозе. Никогда прежде я не встречала тенора такой красоты, выразительности, мощи и экспрессии. «Ему присущи качества одновременно итальянского и славянского тенора, в нем есть и мужественность, и нежный тембр, и удивительная гибкость», — заметил Иннокентий Смоктуновский, входивший в состав нашей делегации и бывший на спектакле в местном театре.

— Моя любимая роль не Хозе, а Герман в «Пиковой даме», — утверждал артист, когда мы всей компанией возвращались в Москву.

Я знала, что партия Германа очень сложна и не имеет аналогов в оперной классике. И когда в начале следующего года я увидела в афише Большого театра название этой оперы и знакомые имена — В. Атлантов и Т. Милашкина, — бросила все дела и отправилась на спектакль. Герой Атлантова выглядел красивым, честолюбивым, темпераментным. Он искренне и горячо любил Лизу, был чист и непосредствен в своем чувстве. Бельканто певца было также согрето редчайшим обаянием.

С тех пор я внимательно следила за творческими успехами артиста. Мы довольно часто встречались с ним на концертных площадках Москвы, всевозможных декадах культуры, фестивалях музыки, Днях Москвы в бывших соцстранах. Помню, в 1978 году в Софии певец (в компании с Е. Нестеренко, Т. Милашкиной) буквально потряс всех красотой и силой голоса, широтой диапазона, его беспредельностью. Так было в Париже, Лондоне, Вене, Стокгольме, Мюнхене, Милане, Токио — всюду, где довелось петь артисту, будь то знаменитые оперные сцены или не менее известные концертные залы крупнейших городов мира.

Природа действительно очень щедро одарила певца. У него не драматический, как многие считают, а скорее героический тенор, голос, как известно, чрезвычайно редкий, появляющийся, быть может, в несколько десятилетий только раз. К тому же Атлантов музыкален, обладает незаурядными актерскими способностями, и пришедшая слава, всеобщее признание вполне закономерны.

Он родился в семье певцов. Отец, А. П. Атлантов, обладатель красивого и сильного баса, многие годы был ведущим певцом Ленинградского театра оперы и балета имени Кирова. Мать, заслуженная артистка России М. А. Елизарова, обладательница удивительной красоты лирического сопрано, выступала на сцене Ленинградского Малого оперного театра.

Война началась, когда ему минуло два года. Семья оставалась в блокадном Ленинграде. Голодали. Ребенка, укутав пледом, возили на санках в театр комедии, где тогда пела мать.

Семи лет Володю отдали учиться в школу при Ленинградской академической капелле. Голоса у него тогда никто не обнаруживал, просто решили дать ему общее музыкальное образование. И это было лучшее, что можно было бы желать будущему певцу. Обучение не ограничивалось игрой на одном инструменте. Он играл на скрипке, фортепиано, виолончели, занимался сольфеджио, гармонией, слушал концерты. Поступил в консерваторию на дирижерско-хоровой факультет, чтобы стать дирижером хора. Там же Атлантов впервые познакомился с основами актерского искусства.

В семнадцать лет он получил диплом дирижера-хоровика, а затем выдержал вступительные экзамены в консерваторию и был принят на вокальный факультет.

Через год Театр оперы и балета имени Кирова набирал группу стажеров. Кто в консерватории не мечтал о таком начале оперной карьеры? Атлантов, ни с кем не советуясь, решил попытать счастья. Ему поручили партию Синодала в «Демоне». Был назначен спектакль, и за несколько дней до этого — единственная оркестровая и сценическая репетиция. Огромная сцена, огромный пустой зал, оркестр, с которым Атлантов еще никогда не пел. Будущий именитый певец растерялся. Ошибся один раз, второй, третий… Сделал непривычную для партнера мизансцену, сбил его, сбился сам. Тщетной оказалась помощь опытного, повидавшего многое на своем веку суфлера. «В паузе, — рассказывал Атлантов, — я наклонился к его будке и очень вежливо, как бы извиняясь, спросил:

— Простите, вы, кажется, все время хотите мне что-то сказать?

— Я вам подаю ваши реплики, — отрезал суфлер.

— Благодарю вас, я знаю роль наизусть, — едва пролепетал я.

В оркестре засмеялись. Я не стал ждать решения своей судьбы и убежал из театра. Я по-настоящему тогда испугался. К тому же саблю мне дали гигантскую, папаху на шесть номеров больше, в костюме и гриме я был один — словом, мои партнеры выглядели как нормальные люди, а я — как чучело…»

Кто знает, быть может, этот злополучный провал на оркестровой репетиции позволил впервые испытать настоящее чувство сцены, чувство ответственности за свое выступление. Во всяком случае, по окончании консерватории, после того как Атлантов спел в студенческих спектаклях партии Ленского, Альфреда и Хозе, его зачислили в труппу Кировского театра — там началась его артистическая карьера.

После успеха на Конкурсе вокалистов имени Глинки, неожиданно для себя, Атлантов попал в группу молодых певцов, направленных на стажировку в миланский театр «Ла Скала» на два оперных сезона. Опытный и весьма известный в артистических кругах педагог маэстро Барр сделал все возможное для совершенствования вокального мастерства гостя из России. Под его руководством певец подготовил несколько ведущих партий в операх «Бал-маскарад», «Богема», «Тоска», «Паяцы». Помогал в разучивании партий и маэстро Энрико Пьяцца, много лет проработавший ассистентом у прославленного Тосканини. Вечера Атлантов проводил в театре, где можно было услышать лучших певцов и музыкантов мира. Конечно, столь идеальные условия не могли не дать положительных результатов. «Петь становилось все легче и приятнее, — вспоминал Атлантов, — голос лился без затруднений. Я понемногу приобрел уверенность».

Итогом первых творческих завоеваний артиста стали победы на крупнейших международных конкурсах: первая премия Конкурса имени Чайковского в Москве, лауреатские лавры на Международном конкурсе в Монреале, золотая медаль на софийском соревновании молодых оперных певцов.

Успех на конкурсах расширил границы творчества. Посыпались как из рога изобилия предложения выступать с концертами. Все хотели слушать Атлантова, и он пел, пел иногда чуть ли не еженедельно новые программы, не всегда имея время обдумать их. К счастью, вскоре понял: нужно ограничить камерные выступления, это слишком серьезная область музыки, чтобы допускать торопливость, не обладая чувством меры.

Перед приходом в Большой театр он не стремился петь много оперных партий — выходил на сцену три-четыре раза в месяц и к каждому выходу тщательно готовился. Атлантов понимал и другое: для него была важна творческая обстановка в театре.

Как сделать, чтобы не мешали маленькие страсти, мелкие интересы, обиды, борьба самолюбий? Как изгнать из спектакля обыденность, чтобы каждый выход артиста был праздником для него самого и для всех, кто пришел его слушать?

На эти вопросы искал ответ артист, когда в 1967 году переступил порог Большого театра, где его талант развернулся с поразительной силой и каждый сезон приносил ему все новые творческие победы. Насыщенность, разнообразие репертуара, концертных программ приводили в восторг публику и суровых критиков.

«Атлантов — самое удивительное открытие…», «Блистательное дарование драматического тенора Атлантова, обладающего такими прекрасными качествами, как непосредственность, взволнованность, патетическая сила и мощь великолепного голоса, потрясло парижан», «Атлантов — певец, обладающий отличным голосом и редким артистическим талантом», «…Тенор Атлантов обладает не только подчеркнуто красивым, но и убедительным по своей силе и напряженной интенсивности голосом, мощь которого не может не покорить… Его фортиссимо производит впечатление могучего потока», «Сенсацией стал русский тенор Владимир Атлантов в партиях Германа («Пиковая дама») и Хозе… У Вены появился любимец!».

Множество подобных восторженных откликов в мировой прессе всякий раз сопровождали выступления артиста. Приглашения следовали одно за другим. Телеграммы и факсы шли из Австрии, ФРГ, Англии, Франции, Японии… Соломон Юрок звонил по телефону из Нью-Йорка: «Володя, когда приедешь в Штаты? Пора, мой друг, пора…»

А сначала были и неудачи. В первом спектакле «Травиаты». Может, Атлантов проявил некоторую растерянность и в какой-то момент растерялся, как в тот день, когда задолго до первого выступления он вместе с другими молодыми певцами, проходившими стажировку в миланском «Ла Скала», вышел однажды на сцену Большого театра в концерте. «Чувства, испытанные в тот вечер, я буду помнить, пока жив, — признался певец. — Это было потрясение. Я находился почти в шоке, пребывая в каком-то волшебном сне, и испытывал состояние, подобное тому, что ощущает человек, которому предстоит впервые прыгнуть с парашютом». Но рядом творили другие люди, и среди них Б. Покровский, Е. Светланов, Г. Рождественский, Г. Вишневская, И. Архипова, которые прекрасно разбирались в оперном жанре и знали, какие потенциальные возможности таило в себе дарование новичка прославленной сцены. К чести Атлантова, он всегда учился. У своих товарищей, партнеров, у тех, кто более всего причастен к высокому искусству.

— Я глубоко убежден, — говорил артист, — что певец, который перестает работать над собой, перестает думать, мечтать, искать, не имеет права называться оперным певцом. Знаменитая Мария Каллас никогда не забывала о том, как она выглядит со сцены, какие чувства, эмоции, мысли могут и должны вызывать у зрителей ее героини с их появлением на сцене.

Питали искусство Атлантова и явления прошлого и настоящего оперного искусства.

Его пристрастие — достижения Марио дель Монако, Франко Карелли, Альфредо Крауса, Пласидо Доминго. «Пожалуй, все-таки, эталоном оперного певца, — заметил как-то артист, — всегда был и остается Карузо — качество его голоса, манера звукоизвлечения, вкус…»

Но прежде всего — и это надо подчеркнуть — Атлантова, как вокалиста, артиста, художника, следует причислить к школе отечественной певческо-театральной культуры. Как живет и распространяется традиция, как она сохраняется и продолжает развиваться? Какая сила объединяет художников на протяжении веков в одно великое культурное братство — национальная ли психология, общие нравственные установки, сходные условия существования? Наверное, и то, и другое, и третье, и еще многое, многое другое, что не поддается точному анализу. Тут, пожалуй, не место вести долгий разговор. Важно понять, что раз уж идет речь о певце, сошлюсь на авторитет Шаляпина: «Если в них (формах искусства) есть жизнь — плоть и дух, — то эта жизнь должна обязательно иметь генеалогическую связь с прошлым».

В формах искусства Атлантова ощутима полнокровно бьющаяся жизнь, и его исполнительское творчество имеет непосредственную связь с традициями — более всего, как было сказано, вскормившими его традициями русского искусства. Это и удивительно органичное проникновение в пласт народной песни. Уместно привести тут знаменательные слова Проспера Мериме, сказанные, правда, Тургеневу и относящиеся к литературе, но в равной степени пригодные для характеристики национального искусства и исполнительства: «…Ваша поэзия ищет прежде всего правду, а красота потом является сама собой».

И еще на одном замечательном свойстве русского мастера хочу остановиться — на развитом чувстве этического начала. Кажется, что воплощать добро на сцене, утверждать положительные идеалы — естественное, данное ему природой стремление, идущее также от национальных культурных традиций. Прекрасно сформулировано это в «Книге о Новом театре» Бенуа: «Герой может погибнуть, но и в этой погибели важно, чтобы чувствовалась радость улыбки божества». Не то ли самое ощущали слушатели, переживая состояние катарсиса в финалах и «Отелло», и «Пиковой дамы», и «Кармен», когда ведущие партии исполнял Атлантов? Две из названных — партии не русского репертуара. Поразительное умение проникнуться другой психологией, выйти за рамки своих национальных особенностей издавна было свойственно представителям русской культуры.

Еще одно важнейшее для художника качество было присуще Атлантову сполна — ответственность перед своим талантом. В чем она? Прежде всего в неусыпном самоконтроле. «Самое главное для певца, — считает артист, — слышать себя, анализировать свои выступления. Это то, что должен уметь каждый профессионал. Я выбираю партию в зависимости от того, могу ли я с ней справиться в данный период времени (это значит спеть так, как я себе ее представляю), и стараюсь, чтобы мои желания не перехлестывали мои возможности. Берясь за какую-нибудь роль, я оцениваю себя со стороны — в виде самостоятельно существующего явления, явления артиста».

Как человек и как художник, Атлантов был и остается максималистом, что проявляется в самой преданности делу. «Я обожаю оперу, я именно оперный певец. Это моя одна, но пламенная страсть. И только в опере наиболее полно раскрылись мои певческие, музыкантские и человеческие возможности». На вопрос, что помогает ему в работе, он непременно отвечал: «Жизнь, терпение и, конечно, в первую очередь, сама музыка!»

Случались ли в творчестве певца просчеты? Безусловно, как у всякого ищущего художника. Помню его концерт в Большом зале консерватории, составленный из произведений Чайковского, Рахманинова, Шуберта, Грига, Пуччини… Заслуженный артист России, 30-летний солист Большого театра, не произвел на меня того впечатления, которого обычно ждут от звезды, уже завоевавшей симпатии публики. Голос звучал великолепно, а тем не менее, например, трактовка романсов Чайковского осталась в стороне от композиторского замысла. Певец скорее повествовал, чем заново переживал то, что взволновало композитора. Да и партия фортепиано (ее исполняла супруга певца, Фарида Халилова), которая в романсах Чайковского не менее значительна, чем вокальная, не предстала равноценной в интерпретации пианистки. Любопытно, что и музыкальные критики отметили недостатки сопровождения фортепиано. Что поделаешь, болезни роста почти всегда имеют место.

Из четырех десятилетий жизни на сцене двадцать один год Атлантов провел в стенах Большого театра. Здесь он удостоился высоких государственных и международных наград, званий, титулов и подготовил весь свой оперный и камерный репертуар. Здесь он обрел и вторую любовь в лице Тамары Милашкиной, великолепной певицы, исполнявшей заглавные партии в операх «Евгений Онегин», «Пиковая дама», «Война и мир», «Тоска», «Аида», «Фауст», «Трубадур»… Ее голос, чрезвычайно богатый, мелодичный, необычайно выразительный, выделялся среди других сопрано театра, что позволяло певице выступать в сольных концертах с большой и сложной программой, иметь шумный успех на всех лучших оперных сценах мира. Мне запомнились в исполнении Тамары Милашкиной Лиза в «Пиковой даме», Тоска в одноименной опере и Наташа Ростова в «Войне и мире», словно сошедшая со страниц романа Л. Толстого.

Когда заходил разговор о театре, я ощущала искреннюю заинтересованность артиста. Он, постоянно пребывая в сомнениях, размышлениях, в поисках путей к совершенствованию, был счастлив успехами и радостями коллектива и переживал недостатки или случавшиеся, правда редко, срывы как нечто сокровенное, личное, неотделимое от собственной судьбы. Он справедливо считал, что все без исключения спектакли Большого театра должны идти на самом высоком профессиональном уровне от первой ноты увертюры до закрытия занавеса. «Исполнительство, режиссура, оформление — все должно соответствовать самым изысканным вкусам и мировым критериям. Мастерством обязан обладать каждый человек, причастный к театру. От артиста до рабочего сцены. Тогда не будет дырок в занавесе, фальшивых нот, гремящего оркестра, накладок в декорациях, которые, увы, бывают. Режиссер должен любить певцов, их голоса, как и дирижер, и любой другой создатель спектакля».

Казалось, ничто не предвещало неожиданной бури. Атлантов находился на вершине оперного искусства и уже достиг международного признания. Он выступал в компании лучших певцов мира — Николая Гяурова, Лючано Паваротти, Пласидо Доминго, Николая Гедды, Ферруччо Тальявини, Пьетро Капуччилле, Алена Ванцо, Миреллы Френи… Директор миланского «Ла Скала» Паоло Грасси, руководитель Венской оперы, известный музыкант Клаудио Аббадо шлют ему приглашения за приглашением. И вдруг… Словно бомба разорвалась в июне 1988 года. Газеты запестрели сообщениями об уходе знаменитого певца из Большого театра. Читатели, поклонники оперного искусства, потребовали открытых и аргументированных объяснений на страницах газет от руководства театра, Министерства культуры о причинах «освобождения солиста оперы от занимаемой должности». Увы, аппаратно-административный глас молчал: сказать народу было нечего. А народ хотел знать правду. Под нажимом общественности кое-какие издания пытались разгадать «секрет» столь стремительного ухода артиста с именитой сцены. Строились всевозможные догадки и предположения. Наконец 3 июля 1988 года газета «Труд» поместила информацию под заголовком «Гастроли в Испании». В ней говорилось, что певец ушел из Большого театра, поскольку, дескать, ему не разрешили гастрольную поездку в Испанию. Вот дословный комментарий публикации самим Владимиром Атлантовым: «Не берусь судить о доброкачественности сведений, полученных редакций от дирекции театра. Однако, мне кажется, я должен внести для миллионов читателей газеты ясность.

О гастролях такого рода театр извещается Госконцертом как минимум за год. О моих гастролях в Испании, Австрии и ФРГ в театре также знали заблаговременно. Мне предстояло участвовать в четырнадцати спектаклях, которые были запланированы в театрах этих стран. В соответствии с этим строилась и моя занятость в репертуаре Большого.

Тем не менее планирующие органы ГАБТа СССР неожиданно сочли нужным поставить названные в информации «Труда» спектакли «Каменный гость» и «Паяцы» именно во время моих гастролей. Столь же внезапно, за день до моего отлета в Испанию, администрация театра известила Госконцерт о том, что она не может разрешить мне этой поездки.

Ясно, что гастроли подобного уровня не могут и не должны зависеть от личного отношения того или иного руководителя к артисту. Более того, такое неуважительное, безобразное отношение к актеру — известному ли, начинающему ли — не должно иметь места в Большом театре, как, впрочем, и в любом другом.

Что же касается утверждения об угрозе исключения опер «Каменный гость» и «Паяцы» из репертуара, то такое просто невозможно, ибо они шли на сцене и во время моего отсутствия, так как в каждом из этих спектаклей несколько составов исполнителей.

Я вынужден был подать заявление об увольнении, но не это, не гастроли явились главной причиной моего ухода… У всех у нас есть представление о Большом театре как о флагмане нашей культуры. И если в нем начинает преобладать командно-приказное начало с методами запугивания, то о какой свободе творчества и о каком благополучии может идти речь?…» И далее: «Из-за сложных отношений с художественным руководителем не вижу возможности в ближайшем будущем выступать в любимом театре…»

Атлантов уехал в Австрию. Его пригласил работать в Венской государственной опере продюсер Рудольф Рааб. Имя певца замелькало в прессе, в рекламе телевидения, на театральных афишах в Англии, Испании, Германии, США… Ему продолжает аплодировать мир, потому что истинная красота всегда современна.

Игорь Моисеев

После сольного концерта в «Карнеги-холл» в 1972 году Соломон Юрок организовал для меня ужин в нью-йоркском отеле «Уолдорф-Астория».

— Послушай, Милочка, что у вас за порядки в Москве? — возмущался Юрок, когда речь зашла о гонорарах советских артистов в зарубежных турне. — Вы же, по существу, крепостные, вас грабят, как хотят. Я оплачиваю стоимость проживания в отеле, а с вас Госконцерт эту сумму вычитает. Вычитает даже стоимость завтрака, если он входил в стоимость номера. Что за вандалы? Подарил «мерседес» Моисееву и чек на пять тысяч долларов (по тем временам значительная сумма), так у него председатель Комитета культуры деньги отобрал. Да и взять автомобиль ему долго не разрешали. Ваши начальники — люди или акулы?

Что я могла ответить Юроку? Да, Госконцерт фактически состоял у нас, артистов, на содержании и пожирал львиную долю заработков. Я знала, что, привозя в страну миллионы, Моисеев и его ансамбль не могли порой из-за бедности приобрести самое необходимое для работы. Но знала я и другое: Моисеев не стремился стать миллионером, богатство ему было «ни к чему», и презент Юрока великий артист воспринимал как обычный рядовой сувенир. Миллионы никогда ему не казались признаком благополучия и счастья. Никогда он и не мечтал стать знаменитым, даже будучи более полувека на вершине Олимпа мировой популярности. Хореограф прежде всего заботился о том, чтобы создать людям душевный комфорт, сделать их духовно богаче, подарить минуты удовольствия, радости и откровения.

«Многие годы плодотворной жизни труппы, сотни танцев, составляющих ее репертуар, миллионы зрителей в десятках стран мира, тысячи городов, где мы выступали с концертами, — вот что является смыслом моей жизни, дает мне силы постоянно искать, дерзать, творить» — такими словами закончил Моисеев пресс-конференцию в той же «Астории» в дни очередного визита ансамбля народного танца в США осенью 1970 года. Он говорил с американскими журналистами искренне, правду, и только правду, потому что никогда не кривил душой. Его девиз «Сегодня лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня» стал девизом эпохи, и я всегда пристально следила за всеми новинками, рожденными богатейшей, уникальной фантазией хореографа. Ведь народный танец и народная песня, как брат и сестра, имеют много общих черт. И, соприкасаясь с творчеством Моисеева, в том числе с его зарубежными танцами, я улавливала ускользающие порой от внимания штрихи художественной палитры балетмейстера, которые помогали мне потом создать свой портрет песни, берущей свое начало в национальном фольклоре, будь то Япония или Корея, Италия или Болгария.

Всякий раз, просматривая работы Моисеева, я снова и снова проникаюсь уважением к масштабу его таланта, к его целеустремленности и преданности искусству. У меня не вызывает сомнений его подход и методы реализации того, что, казалось, сулило какую-то политическую или личную выгоду, хотя его мировоззрение, творческая деятельность, да и сама жизнь формировались под воздействием известных исторических условий, о которых уже немало сказано и написано. Импульс, исходивший от работ Моисеева, и те вершины, которые одолел хореограф, остаются непреходящими ценностями, неотделимыми от нравственных процессов развития мировой культуры в самом высоком смысле слова. Хореограф рассматривал искусство в развитии художественного дарования артистов своего ансамбля до самого высокого уровня — уровня, достигнуть которого до сих пор не в состоянии другие танцевальные коллективы, несмотря на все их старания и материальные возможности.

Исследуя пласты фольклора, Моисеев помимо блестящего владения предметом проявил тонкое понимание языка народного танца, и его незаурядные комбинационные способности до сих пор поражают воображение самых талантливых хореографов. Поэтому бессмысленно было бы пытаться перечислять все обилие новых танцевальных приемов, которые удалось найти Моисееву и представить на суд миллионов зрителей.

Многовековой танцевальный фольклор служил хореографу неиссякаемым источником, где есть все «краски» — от звучных могучих аккордов до едва уловимых полутонов. Здесь, в чистых родниках народного танца, фантазия хореографа развернулась с необычайной силой — стала непосредственной, гибкой, неограниченной.

Помогали Моисееву и литература, и архитектура (в обширной библиотеке хореографа только по изобразительному искусству насчитывается свыше пяти тысяч томов), и устные предания, и даже ритмическая структура песен. «Мы, — как-то делился Игорь Александрович, — использовали метод художественного обобщения — изучали замысел или идею фольклорных первоисточников, сравнивали схожие черты искусств родственных народов и находили в этом калейдоскопе контуры — только контуры — новой, прежде не существовавшей пляски. Затем из разрозненных деталей составляли цельный образ танца и «наряжали» его в сценические одежды. А если к тому же удавалось в танце раскрыть сущность национального характера, можно было считать, что цель достигнута и номеру обеспечена сценическая жизнь. Ведь танец — это пластический портрет нации. Это поэзия, зримая песня, таящая в себе часть народной души. В танце отражаются и творческая сила народной фантазии, и поэтичность, и образность мысли, и выразительность, и пластичность формы, и глубина pi свежесть человеческих чувств. В смысле образности и содержательности я отдаю народному танцу предпочтение перед классическим, который иногда уходит в абстракцию. Народный же танец в высшей степени точен, ясен, у него конкретный адрес».

Сегодня в репертуаре ансамбля свыше трехсот произведений, каждое из которых выдержало испытание временем. А сколько, на первый взгляд, неплохих работ Моисеев расценил как неудачные и отказался от них. Он не хотел показывать на сцене то, что считал посредственным, неинтересным, обезличенным. Он воспитал в себе и своих учениках и последователях чувство профессиональной ответственности, умение подойти к своему искусству с самой высокой меркой.

Еще в начале становления коллектива звезд хореограф уловил, в общем-то, простую мысль: массовые номера, составляющие основу программ ансамбля, отвечают требованиям подлинного искусства только тогда, когда исполняются настоящими солистами. То есть такими артистами, у которых одинаково хорошо развиты как профессиональные, так и нравственные качества: воля, самоконтроль, умение в любом номере отвечать за общую художественную идею. Без общей одержимости танцем и личной самоотверженности ансамбль вряд ли получил бы мировое признание. Нагрузки — и моральные, и физические — весьма значительны, и не всякому даже способному, талантливому, опытному танцору они по силам. Я часто слышала, как правило, от людей неосведомленных, что, дескать, Моисеев на репетициях муштрует, беспощаден, жесток и т. д. Это абсолютно не соответствует истине. «Просто-напросто я заставляю актеров всегда быть требовательными к самим себе, — объяснил мне Моисеев. — Конечно, им бывает нелегко сразу обжить какое-то предложенное мной движение или отучиться от вековых балетных штампов и стандартов. Остается одно — работать до седьмого пота над вещами, которые не получаются. И вот, когда актеру покажется, что он все знает и умеет, тут-то и следует придираться. Потому что танцевать он должен так же свободно, как дышать — иначе будет сплошная натуга и фальшь. Я требую раскрытия внутреннего мира через движение, а для этого надо этот самый внутренний мир иметь. Да и без инициативы в нашем искусстве, как и в любом другом деле, далеко не уедешь. И еще. Самое опасное состояние — когда кажется, что все вершины взяты и лавры завоеваны. Как раз тут и жди беды. В искусстве нет финала — одни продолжения. Наши ведущие артисты это хорошо усвоили. К счастью».

Я видела многих звезд в разных постановках и в разные годы. Запомнились Тамара и Лев Головановы, Борис Березин, Василий Савин, Нелли Бондаренко, Борис Санкин, Алла Манкевич, Тамара Зейферт, Ирина Конева… Всех-то и не перечесть. О каждом из них можно написать много самых добрых слов, как об актерах редчайшего дарования.

Вторая жена Моисеева, Тамара Зейферт, была одной из лучших комедийных актрис. Ее сценические зарисовки воспринимались всегда как наброски больших комедийных ролей. Артистка не любила «одиночество» на сцене, ей необходимо было непрерывное общение с партнером. Само же оптимистическое искусство танцовщицы не знало недомолвок и полутонов, что очень импонировало зрителям. Длительность ее сценической карьеры исключительна — она выступала почти четверть века. Танцев первой супруги Моисеева, солистки балета Большого театра 20–40-х годов и солистки ансамбля народного танца до начала 50-х Нины Борисовны Подгорецкой, я, к сожалению, никогда не видела. Сподвижник Моисеева, дядя Плисецкой А. М. Мессерер говорил, что это была первоклассная балерина, занятая и в балетах основного классического репертуара и в операх. Годы она входила в состав Художественного совета ГАБТа. Нынешняя супруга Моисеева, Ирина Конева, запомнилась мне в «Городской кадрили», «Подмосковной лирике», «Переплясе»…

Успехи ансамбля немыслимы без Льва Голованова, артиста редкого сценического обаяния. Большинство приезжающих в ансамбль на пробу чемпионов и лауреатов всевозможных конкурсов не могут повторить за ним движения — либо падают, либо сбиваются. Его диапазон был неограничен: он исполнял русские, испанские, цыганские, китайские, болгарские, мексиканские, аргентинские, венгерские танцы. Где еще в мире есть такой уникальный танцовщик?

Слава никому не давалась легко. Моисеев не спешил ее завоевывать или добывать — она пришла к нему сама. Почетный член Национального собрания Франции и французской Академии музыки и танца, обладатель почетных медалей художественных академий мира, дипломов, лауреатских знаков, призов, международных премий (в том числе двух премий Оскара в области танца), символических ключей от длиннющего ряда крупнейших городов планеты, Моисеев награжден еще двадцатью орденами самой высокой пробы. Двадцать первый «За заслуги перед Отечеством» вручил хореографу в январе 1996 года президент Борис Ельцин на сцене Большого театра, и я аплодировала юбиляру вместе со всеми. Кто еще в нашем искусстве, да и в мировом, может выступать на равных с таким выдающимся хореографом?

«Железный занавес» моисеевцы подняли первыми в 1955 году в парижском зале «Пале де Спорт», едва не рухнувшем от восторга многотысячной аудитории. Я же была свидетелем триумфа Моисеева во Франции осенью 1966 года, когда пролетом из Северной Америки провела в Париже несколько дней, и однажды в США, в 70-х годах. Это было нечто невообразимое. В столице Франции публика, пресса, критики буквально захлебывались от восторга. «Париж повержен», «Мы просто поражены…», «Высочайшее искусство танца», «Сенсация века», «Моисеев вновь поразил нас»… Газеты, иллюстрированные журналы уделяли гастролям ансамбля в «Гранд-опера» больше внимания, чем самым громким событиям, происходящим в стране и мире. Некоторые издания отводили выступлениям гостей из России целые полосы. «Я теперь знаю меру истинному наслаждению», — заявил журналистам князь Сумароков-Эльстон, он же граф Юсупов, участник убийства Распутина. Многие газеты приводили мнение Чарли Чаплина, смотревшего концерты ансамбля по телевидению из Швейцарии. Я сейчас не помню, что дословно говорил великий киноактер, но его поразило, что он «впервые увидел в публике лица с так широко раскрытыми глазами» и что «русские артисты воплощают в танце человеческую душу».

Когда выступления ансамбля переместились во Дворец спорта, где мест значительно больше, чем в «Гранд-опера», пробки на улицах Парижа стали обычным явлением — на концерты спешили не только французы, ехали взглянуть на «русское чудо» англичане и итальянцы, голландцы и испанцы, шведы и немцы… В Штатах желающих попасть на спектакли трупы Моисеева всегда оказывалось в сотни раз больше, чем могли вместить крупнейшие концертные или спортивные залы (сцены которых, как сетовал Игорь Александрович, сплошь и рядом были непригодны для пляски и танцев).

Однажды Моисеев протянул мне письмо:

— Читайте.

«За два билета на концерт, — писал выпускник университета из Бруклина, — я готов по вашему выбору: отдать мою коллекцию марок, которую я собирал 15 лет, пройти на руках от Бруклина до «Метрополитен-опера» и лизнуть раскаленный утюг».

— И что же вы выбрали, Игорь Александрович? — спросила я.

— Ничего, — отвечал он.

Я знала, что у Моисеева была тайная, великая страсть — он издавна коллекционировал редкие марки. Что ему мог предложить молодой американец, мне неизвестно, потому что подобных писем к Моисееву приходило сотни.

Соломон Юрок делал все возможное, чтобы ансамбль из России почаще гостил за океаном, хотя и бывали случаи, когда во время представления специально подобранные ультраправыми организациями молодые люди за 5–10 долларов выпускали в зрительный зал оравы мышей, иногда выкрашенных в красный цвет, выкрикивали что есть мочи всякие непристойности, совершенно не владея азбукой традиционных русских смачных ругательств, кидали в оркестровую яму или прямо на сцену гранаты, начиненные слезоточивым газом, как это было в чикагском зале «Сивик опера хауз» в 1970 году. «Русские удивили громадным самообладанием и выдержкой, продолжая танцевать, словно ничего не произошло», — прочла я перевод из «Чикаго трибун» в конторе Юрока.

Кстати, в США быстро уловили масштабность и значение художественных достижений ансамбля. В газетах то и дело мелькали статьи критического толка в адрес тех, кто занимался в стране культурой. «Это тот театр танца, о котором мы можем только мечтать и которого у нас нет и в ближайшем будущем не предвидится». «Когда же, когда наступит день и не надо будет ждать Моисеева, чтобы увидеть на нашей сцене наш «Виргинский хоровод»?» Чем ответил Моисеев на подобные реплики? Он собрал своих артистов в Нью-йоркской школе народного танца, и за несколько дней «Виргинский хоровод» был готов. Когда его увидела Америка, она просто обалдела — другого слова не подобрать.

Я видела в Нью-Йорке тысячные толпы страждущих, томящихся за билетами в дикой жаре и духоте, чтобы взглянуть на «чудо-хоровод» (примерно такая же участь ждала американцев в Лос-Анджелесе, Чикаго, Вашингтоне, Филадельфии…).

Глядя на танцы моисеевцев, зарубежные специалисты в области хореографии стран Европы и Азии также смогли найти способы возрождения своего национального искусства народного танца. Моисеев и тут оказался на высоте. Я помню, как в Японии, получив на одном из концертов сувениры — нарядные и элегантные зонтики, — моисеевцы тут же перед изумленной, буквально остолбеневшей публикой исполнили фрагмент из национального японского танца с зонтами, безупречно соответствующей фольклорным традициям Японии. После этого концерта приглашения поставить народные танцы Японии (на фантастически выгодных условиях) сыпались со всех сторон как из рога изобилия. Моисеев отказывался. Он не мог нарушить условия ранее заключенных контрактов, где выступления ансамбля по миру были расписаны на годы вперед.

Будучи на гастролях в Южной Америке, Моисеев увидел в одном аргентинском селении темпераментную пляску местных пастухов. «Появилась мысль, — вспоминал артист, — воссоздать на сцене не эту пляску, а новый, оригинальный танец, который бы символизировал не какую-то одну сторону народного быта, а стал бы обобщенной характеристикой народа Аргентины. Именно таким был задуман наш известный теперь всюду танец «Гаучо». Вот эта художественная задача — от жизни к сцене — всегда была и остается для нашего коллектива главной».

Посетив Италию, хореограф решил взяться за возрождение танцев, забытых итальянцами, и в том числе некогда популярной «Тарантеллы». В общей сложности ему пришлось выезжать в Италию одиннадцать раз, забираясь в самые отдаленные, глухие «фольклорные» уголки страны. Итогом этих поездок явилась «Сицилийская Тарантелла», восторженно встреченная темпераментной итальянской публикой. «Чтобы возродить замечательную сицилийскую «Тарантеллу», понадобился приезд Моисеева и его ансамбля, — писала «Паэзе сера».

Бывали случаи, когда Моисеев ставил национальные танцы, не приезжая специально в страну, чтобы на месте ознакомиться с их традиционным исполнением. «Я был поистине счастлив, когда в Бухаресте после исполнения танцев «Бриул» и «Мушамауа» мне сказали, что именно так танцуют их на праздниках в селах Румынии», — заметил как-то хореограф.

Международное сотрудничество Моисеева с деятелями культуры разных стран — балетмейстерами, художниками, музыкантами, режиссерами — все же привело к созданию по образу и подобию его коллектива ансамблей народного танца в Канаде, Японии, Венгрии, Румынии, Польше, Болгарии, Китае. Я видела некоторые из них, но это было лишь подобие, не более.

К мнению маститого хореографа прислушивались и ярчайшие представители разных жанров и видов искусства. Когда Джером Роббинс — один из ведущих хореографов Соединенных Штатов Америки — создал новую труппу «Балет США», он утверждал, что духовный предшественник ее — ансамбль Моисеева. Не прошли мимо творчества ансамбля и нью-йоркские любители фольклора из Центра народного танца: тамошние модельеры разработали новые фасоны одежды на темы костюмов ансамбля. Приезжали представители и организаторы международных конкурсов красоты посмотреть на звезд из России, что-то у них перенять, чему-то поучиться.

В 1970 году на гастроли в Москву приехала всемирно известная труппа «Балет на льду». Привез ее в Москву миллионер Морис Чалфен, собравший в одном коллективе выдающихся фигуристов мира. Среди них были чемпионы мира в одиночном катании Гари Висконти и Дональд Макферсон (США), чемпионы мира и Европы в танцах на льду Диана Таулер и Бернард Форд (Великобритания), чемпионка Европы Хана Машкова (Чехословакия) и другие звезды ледовой феерии. Каково же было мое удивление, когда я, придя на репетицию моисеевцев, увидела там знакомые лица! Чемпионы и рекордсмены мира скромненько стояли в углу большого репетиционного зала, как мне сказала Хана Машкова (к сожалению, погибшая вскоре в автомобильной катастрофе), «в надежде использовать приемы танцоров Моисеева с пользой для себя и зрителей».

Навещали репетиции Моисеева и рекордсмены мира по художественной гимнастике, акробатике. В 1976 году моя давняя подруга актриса Малого театра Элина Быстрицкая в качестве общественного поручения приняла пост председателя Федерации художественной гимнастики СССР. Выбор такой не был случайным. Быстрицкая увлекалась хореографией с детства и даже в юности занималась в балетной школе. В ее актерской практике был случай, когда ей пришлось за одну репетицию повторить танец 72 раза — ее героиня была танцовщицей. «Художественная гимнастика почерпнула из русской классической и народной хореографии немало прекрасных элементов: арабески, прыжки, повороты — все это принесло ей красоту пропорций, совершенство движений» — так объяснила она мне свои визиты к Моисееву. «Я сама, — продолжала актриса, — ежедневно отдаю гимнастике 30 минут, а иногда и больше — в зависимости от настроения. Ведь артистам нужны и пластичность, и гибкость, и чувство пространства, и, что очень важно, выносливость».

Завсегдатаями концертов и репетиций ансамбля всегда были и остаются ведущие балерины и танцовщики крупнейших балетных трупп мира. И вот что еще примечательно. За годы существования коллектива в разное время от него отделялись группы артистов, чтобы создать свои собственные ансамбли. Самые крупные «отказники» составом в 16 человек организовали в 1992 году ансамбль под названием «Русские сезоны», очевидно, в память о тех, дягилевских, в которых блистали Павлова и Нижинский. И что же? Программа новоиспеченного коллектива, построенная по принципу антологии танцевального искусства, ничего нового в сути своей не представляла. Аргентинское танго, молдавский, польский, сербский, ирландский танцы. Конечно, моисеевская школа видна, она сохранилась, но создать нечто новое, непреходящее, достойное внимания широкой публики выходцам из знаменитой труппы не удалось. Как и тем самозванцам под названием «Спутник-Моисеев», что дали несколько посредственных концертов в Италии перед разочарованными зрителями и удивленной прессой, не разобравшей поначалу, кто есть кто.

Размышляя о творческой судьбе Моисеева, я хотела бы внести некоторую ясность в отношениях хореографа с политикой. Несмотря на то что моисеевцы выступали в Кремле едва ли не на всех торжественных приемах, начиная со дня рождения Сталина и некоторых членов Политбюро и кончая юбилейными датами по случаю годовщин Октябрьского переворота в 17-м, Моисеев не находил в решениях съездов партии и постановлениях очередных пленумов ЦК каких-либо стимулов для своей работы. Культурная стратегия партии словно бы и не касалась его. Это обстоятельство приводило в замешательство иных высокопоставленных лиц, подписывающих указы о присвоении очередных высоких званий и наград человеку, не состоявшему в коммунистической партии. По свидетельству самого Игоря Александровича, 18 раз вызывали его в райком и горком с предложением вступить в ряды КПСС. В МГК один из секретарей стучал по столу кулаком: «Какое вы имеете право руководить таким ансамблем, вы же беспартийный!»

Моисеев никогда не был и проводником партийных идей, как это порой представляется аппаратным чиновникам. Он не получал «множества привилегий от Сталина и иже с ним», хотя стал элитарным художником, а его коллектив — элитным. Элитным по сути, по художественной значимости, а вовсе не потому, что в нем якобы «танцевали дети и родственники высокопоставленных правительственных и военных чинов», как я прочитала в одной статье.

Да, Сталин любил приемы, они устраивались иногда по очень незначительному поводу, но всегда под его контролем. «Вождь всех времен и народов» мог смотреть то, что ему понравилось, не один раз. Первое, что он увидел из репертуара Моисеева, была «Подмосковная лирика» — хореографическая миниатюра, основанная на мотивах фольклора, где преобладали приемы кадрили. Сцена объяснения в любви мастерового с барышней строилась в форме танцевального соревнования — русского перепляса под аккомпанемент гармони. Здесь были соблюдены и органически воплощены внутренние законы народной хореографии: непосредственность, живость общения партнеров, простота и четкость перестроений. В каждом движении найдены свой то насмешливый, то лирический подтекст, своя интонация. Это произведение потом открыло цикл танцевальных миниатюр «Картинки прошлого», посвященных минувшим дням. «Поскольку номер ему приглянулся, — рассказывал Моисеев, — мы включали его в программу часто, а если не включали, он спрашивал, почему нет, и требовал исполнения. У него, между прочим, был неплохой вкус… Разумеется, мы не могли отказать в той или иной просьбе выступить в Георгиевском зале Кремля. Дело доходило до того, что, когда артисты были в отпуске, а в это время назначался прием в Кремле, их доставляли на самолете на концерт в Москву, а потом отправляли обратно к месту отдыха».

Со Сталиным Моисеев встречался не единожды, и одна такая встреча, когда артист пожаловался на отсутствие репетиционного помещения, ускорила строительство Концертного зала им. Чайковского, где коллектив моисеевцев прочно и обосновался вместе с Хором имени Пятницкого и столичной филармонией. Где тут «привилегии»? Замечу попутно, что Моисеев не относится к любителям использовать знакомства подобного рода для достижения каких-либо определенных корыстных целей. Был момент в его биографии, когда он поссорился с Председателем Совета Министров Н. А. Булганиным в присутствии Н. С. Хрущева и Мао Цзэдуна. Конфликт никак не отразился на его судьбе. Он по-прежнему колесил с ансамблем по стране, не в спецвагонах со спецпитанием, а часто в обычных обшарпанных плацкартных или общих вагонах, которые зимой превращались в настоящий холодильник из-за слишком наглых щелей в оконных рамах. Я знаю, с каким трудом «выбивал» Моисеев не блага для себя, а лишь то, что требовалось для нормальной творческой работы.

В 1973 году ансамбль приготовил зрителям очередной сюрприз — большое танцевальное полотно «Половецкие пляски» на музыку Бородина из оперы «Князь Игорь». Потребовались костюмы, соответствующие нарядам дикого племени половцев. Моисеев потратил не одну неделю, чтобы преодолеть рогатки всевозможных ведомств и получить наконец злополучные сценические одежды. Тратил он уйму времени в ущерб творчеству на разрешение часто пустякового вопроса на разных уровнях бюрократической пирамиды власть предержащих. «На прием к министру культуры попасть труднее, чем встретиться с Папой Римским», — сетовал он как-то в разговоре о чиновничьих порядках в аппарате министерства.

Моисееву ничего не доставалось легко, и ноша славы на его плечах тому подтверждение. Его подвижническая деятельность в сфере хореографии, как уже отмечалось, вызывала восхищение всюду. Под флагом мира и дружбы народов он проехал с ансамблем вдоль и поперек пять континентов, и вручение ему ордена «Дружбы народов» в связи с 70-летием творческой деятельности выглядело слишком поздним признанием того, что составляло смысл жизни человека, верного гражданскому долгу, ориентирам мирового сообщества, ищущего пути к взаимопониманию и прогрессу. В одном я уверена: достижения Моисеева в сфере хореографии останутся великими и через вереницу десятилетий, служа достойным примером для тех, кто хочет достичь весомых результатов в искусстве танца.

Майя Плисецкая

Вспоминаю одну из встреч с Юрием Гагариным в Большом театре, на сцене которого шел «Спартак» А. Хачатуряна. В антракте мы, конечно, заговорили о танцующей в этот вечер Майе Плисецкой.

— Плисецкая опередила развитие танца на много лет вперед, — рассуждал Гагарин. — Ее танцы ознаменовали собой начало новой эры в истории хореографии. Для многих миллионов людей на разных континентах она уже сейчас символ балета. Смотри, в скольких странах она выступала — в Индии, США, Канаде, Китае, Египте, Чехословакии, Финляндии, ФРГ, Польше, и везде — невиданный успех. Людей не проведешь. Они хоть и разные всюду, а понимают, что к чему. Во всяком случае, стандартные мерки, устоявшиеся традиции и каноны ей не подходят, и ее танцевальный дух не может оставить равнодушным ни одного человека, любящего искусство балета. Когда и где еще родится такая балерина, не знаю. Думаю, произойдет это не скоро.

Гагарин был прав. Он высказал то, что подтвердило время. Гагарин косвенно способствовал зарождению моей дружбы с балериной на концерте в Кремле в честь Дня космонавтики в 1964 году. Плисецкая исполнила вариацию Царь-девицы из балета «Конек-горбунок» на музыку Р. Щедрина. После концерта состоялся прием, и тут я увидела танцовщицу совсем близко. Гладко причесанные, цвета бронзы, волосы. Четко очерченный, удлиненный овал лица. Заинтересованный, пристальный взгляд чуточку продолговатых глаз. Плисецкая и Гагарин вели оживленную беседу. Речь шла о тренаже, об утомительных репетициях, о невесомости и разных других вещах.

— Я понимаю, — говорила она космонавту, — насколько сложна ваша профессия. Но знаете ли вы, что такое труд балерины? Это каждодневные занятия у станка, многочасовые репетиции, прогоны, спектакли… Семь потов сойдет, пока получится желаемое. Прибавьте к этому тяжелому физическому труду нервное напряжение, обязательное волнение во время спектакля, концерта. Я должна выучить роль, вжиться в нее, отработать дыхание, привыкнуть к обстановке на сцене, костюмам. И всегда волнуюсь, независимо от того, танцую в первый раз или в сотый. Волнение лежит в основе всякого творчества. Не то волнение, когда дрожат руки и ноги (хотя и оно бывает), а волнение за результат, за реакцию зрителей.

— Наше искусство чрезвычайно тонкое. Спросите у большинства зрителей: правильно ли сделала балерина арабеск? Вам ответят — не знаю. Потому что до публики непосвященной доходят скорее искренность, эмоциональное исполнение, нежели техника. Мне скажут — наплевать на ошибки, неточности, недостатки школы или вкуса, мне нравится — и точка! Вы со мной согласны? — неожиданно обратилась ко мне балерина.

Так начался отсчет наших встреч. Правда, они тогда были не очень частыми — мы обе много гастролировали по белу свету, ее и мои маршруты совпадали редко, но по возвращении в Москву встречались, общались столько, сколько позволяло время. Да и с мужем Майи, Родионом Щедриным, у меня сложились творческие, дружеские отношения.

Впервые я соприкоснулась с творчеством Плисецкой в середине 50-х годов. Уже тогда балерина ошеломила поклонников Терпсихоры невиданной пластикой поз, красотой движений, чудом вдохновения.

Сначала Плисецкая поразила меня в «Раймонде». Ее отличала какая-то особенная горделивая статность, царственность, одухотворенность. Живут в моей памяти и другие ее роли тех лет — задорная Китри и гордая Мирта, преданная Фригия и страстная Зарема, пламенная Лауренсия и загадочная Хозяйка Медной горы, величавая Царь-девица и поэтичная Аврора… И каждая из них не просто филигранная работа, громадный труд, а художническое исследование жизни, постижение ее тайн.

И вот что примечательно. Ни в одной роли Плисецкая не повторилась, танцевала ли ее однажды или несколько раз. В каждом спектакле она находила свежие краски, средства выражения, наполняя образ новыми впечатлениями, штрихами. Как-то в Испании одна из балерин, желая выучить партию Кармен, старалась не пропустить ни одной репетиции танцовщицы, ни одного ее выступления. Когда же ее попросили показать то, что у нее получилось, эта весьма одаренная балерина отказалась: «Плисецкую невозможно копировать, она все время танцует по-разному». И сама Плисецкая признавалась, что никогда не танцует одинаково.

— В хорошо знакомой музыке нахожу новые звуки и, как слышу музыку, так и танцую, — говорила она мне. — При всей моей симпатии к разным балеринам я не стремилась им подражать. Когда уже что-то сделано до тебя, повторять неинтересно. Поэтому никогда ничего ни у кого не перенимала, даже у несравненной Анны Павловой. Единственный раз я изменила своему правилу, когда увидела «Болеро» в постановке французского балетмейстера Мориса Бежара. Впервые в жизни мне захотелось повторить то, что уже сделано. Потому что почувствовала: это — мое, и, может быть, даже больше мое, чем кого бы то ни было. И не ошиблась.

Из вереницы разнохарактерных, контрастных по внутреннему темпераменту и стилю образов, созданных балериной в 40–50-х годах, мне больше всего полюбилась Одетта-Одиллия.

Я и сейчас не представляю себе «Лебединое озеро» без Майи Плисецкой. По красоте, технике, музыкальности, лиризму ее интерпретация — верх совершенства. Сколько раз я смотрела спектакль и словно читала трогательную поэму о любви: неосязаемость крыльев птицы, своя, особая логика замедленных па создавали симфонию переливающихся движений. Когда представлялась возможность, я всегда спешила в Большой театр, чтобы вновь ощутить пластическую красоту ее танца. Но мне все же далеко до мирового рекорда, принадлежащего бывшему послу США в СССР Л. Томпсону, который за 20 лет дипломатической карьеры в Москве видел «Лебединое озеро», если верить журналу «Лук», 179 раз.

Одним из самых прославленных творений ее явился также «Умирающий лебедь» Сен-Санса. Впервые она исполнила этот номер совсем еще девочкой, в Екатеринбурге, будучи в эвакуации в первые дни войны.

— В сущности, — делилась со мной Плисецкая, — эта была импровизация, я ничего не учила. С тех пор станцевала его несколько тысяч раз. И спиной выходила, и лицом, и из правой кулисы, и из левой. Надоедает ведь все время делать одинаково, вот и меняешь. Ну а руки… Я же слышала, говорили: «Красивые руки у девочки». Ах, красивые? Ну, я и давай…

Аплодисментов не было лишь однажды — летом 1968 года в США, в день смерти сенатора Кеннеди.

— В нашей программе, — рассказывала балерина, — в тот вечер «Умирающий лебедь» вообще не значился. Но я начала концерт именно с этого номера. Ведущий объявил: «Сейчас Майя Плисецкая исполнит «Смерть лебедя» в память Роберта Кеннеди». Зал встал. Танцуя, я слышала, как плачут люди. Америка горевала, отчаивалась, стыдилась за свою страну, где безнаказанно совершаются такие страшные преступления…

Годы общения с искусством Плисецкой и с ней самой позволили открыть некоторые, на мой взгляд, примечательные свойства ее натуры.

Еще тогда, на заре нашей дружбы, я заметила: балерине больше интересны исключения из правил, чем сами правила. У каждого незаурядного артиста можно всегда обнаружить единую внутреннюю тему творчества. У Плисецкой единство это необычайно сложно и часто складывается из заведомых противоположностей. Вот почему ее стиль — сплошь метафора. Ее танцевальная палитра была изменчива, многолика и вместе с тем до удивления цельна и постоянна.

Плисецкая чрезвычайно редко и мало высказывается о своих художественных методах и принципах. Сотни выступлений на лучших сценах мира — это и есть, по-моему, ее размышления об искусстве, пластический комментарий к творчеству. Для нее характерно тяготение к таинственности, загадочности. Это примета творца, не желающего подчиниться обычности и прозаичности.

Плисецкая не раз говорила мне, что она работает, не оглядываясь на прошлое и не думая о будущем, а лишь выражает то, что чувствует в данный момент. И все же в этом моменте многое — от будущего. Прошедшее велико для нас и достойно нашего уважения потому, что на нем выросло настоящее, но вся любовь наша должна быть обращена к будущему. И кто подлинно чуток к настоящему, тот чуток к будущему. Доказательство тому — работа балерины в «Анне Карениной», «Чайке», «Айседоре» и других постановках.

— Я продолжаю любить классику, ведь она сделала меня тем, что я есть, и стимулирует мои поиски нового. Но это нелегко, ибо силен стереотип восприятия. Когда я репетирую новый спектакль, всегда вспоминаю слова Стравинского: «Публика любит узнавать, а не познавать». Так что публику надо приучать к новому, каких бы трудов это ни стоило.

Небезынтересны и жизненные воззрения балерины. Она отдает дань уважения людям, отстаивающим свои принципы и убеждения. Для нее лучше говорить о неприятном, чем молчать о нем. Никогда еще замалчиваемое зло не исчезало само по себе, считает Плисецкая. Она не выносит ханжества, бестактности, инфантильности. Ее высказывания заслуживают внимания. Вот некоторые из них: «Человек, которому кажется, что он уже всего достиг, — несчастный. Из художника и творца он превращается в ремесленника, из создателя — в потребителя. Он все начинает делать с холодной черствостью, продиктованной сознанием своей непогрешимости». «Порой необходимо иметь мужество попробовать себя в одном, другом, третьем, потерять, возможно, на этом какое-то время, чтобы потом однажды с уверенностью выяснить, к чему больше лежит душа. Выяснить для себя — самое главное. Часто мешает проявить себя недостаточное упорство. Если человека легко сбить с какого-то пути, значит, он не был уверен в себе и в своем деле. Порой даже хорошо, что его сбили: раз не умел настоять на своем, значит, не очень-то этого хотел». «Нужно работать, нужно бороться и нужно иметь вкус к борьбе и работе». «Учись смотреть на себя со стороны».

Когда Плисецкую просят высказаться о вещах, не связанных прямо или косвенно с трудом балерины, и ждут безапелляционных ответов, она чувствует себя растерянной. Всецело понимает, что опыт одного может принести какую-то пользу другому, но в то же время абсолютно убеждена, что нет на свете ничего ценнее, чем пережитое и продуманное самим. Одно дело — помогать пониманию жизни со сцены, другое — заниматься нравоучениями.

Не переносит Плисецкая и невежества, убожества мыслей и действий вопреки здравому смыслу. Тупость идеологизированных аппаратных чиновников, примитивизм их мышления порой выводили балерину из равновесия. Раздражали ее и необдуманные, бездушно-бюрократические поступки администрации театра.

Известно, что за годы, прошедшие с Октябрьского переворота в 17-м, в Большом театре сменилось двадцать (!) директоров и лишь двое — Е. Малиновская и М. Чулаки — оставили о себе добрую память. Остальные же не особенно долго задерживались в директорском кресле, обшитом бордового цвета бархатом с позолотой. Среди них находились и администраторы, далекие от подлинной культуры, подчас не желающие прислушиваться к голосу и разуму окружающих, даже если просьбы или пожелания исходили от известных, заслуженных людей и очевидность возможного решения того или иного вопроса не вызывала сомнений.

В 1978 году исполнилось сто лет со дня рождения Айседоры Дункан. В честь легендарной танцовщицы Плисецкая решила вместе с Морисом Бежаром создать новый балет. Его так и назвали — «Айседора». Весной в Большом театре состоялась премьера. Поскольку она всегда расценивалась как событие в мировой хореографии и желающих попасть на спектакль оказывалось в десятки, сотни раз больше, чем мест в театре, балерина составила список приглашенных, среди которых оказались видные представители художественной интеллигенции, знаменитости театра, кино, спорта, науки, политики, гости из-за рубежа, дипломаты, журналисты… Список оказался столь длинным, что управляющий кассами Большого театра, многоопытный и прозорливый Михаил Лахман, от удивления лишь развел руками, но падать в обморок не стал и отослал Плисецкую к директору. Георгий Александрович Иванов, которого артисты между собой сокращенно звали ГАИ — а он своими действиями действительно напоминал манипуляции соответствующего ведомства милиции при несении патрульно-постовой службы, — в просьбе отказал, не удосужившись поинтересоваться, что за фамилии значились в том злополучном перечне. В гневе балерина выплеснула все мыслимые и немыслимые отборные ругательства в адрес опешившего и не ожидавшего таких «красивых» эпитетов директора и тут же поехала к министру культуры П. Н. Демичеву. «Если вы, Петр Нилыч, мне откажете, — заявила она, — то я буду вынуждена обратиться к Брежневу». Демичев не сомневался в том, что Плисецкая отправится к Генеральному секретарю ЦК КПСС, и, чтобы избежать назревающего скандала, не теряя ни секунды, позвонил Иванову: «Выдайте Плисецкой бронь на билеты».

Всякий раз, когда балерина чувствовала по отношению к себе несправедливость, хамство, отсутствие совести, порядочности, она давала решительный отпор, независимо от того, какой высоты номенклатурный пост занимал тот или иной чиновник. А уж если дело касалось реализации творческих замыслов, свои позиции отстаивала достойно в любых самых сложных ситуациях. На этой почве у нее было немало внутренних конфликтов с главным балетмейстером театра Ю. Григоровичем. Обоим личностям ярчайшей индивидуальности оказалось совсем нелегко ужиться под одной театральной крышей.

Григорович, создав несколько ярких спектаклей, начал «обновлять» классику — балеты «Лебединое озеро», «Раймонду», «Ромео и Джульетту», «Спящую красавицу», которые долгие годы не сходили с афиши театра. «Лебединое озеро» кроилось несколько раз. Не только в Большом: в каждом театре оперы и балета бывшего Союза к нему прикладывали руки все кому не лень, что-то «совершенствовали», стараясь сделать из него гордость труппы, нечто вроде ее визитной карточки. Дело доходило до смешного: в дни так называемых обменных гастролей один театр везет в другой город «Лебединое озеро», а из того города в первый едет… тоже «Лебединое озеро». Даже в дни августовского путча в 1991 году на экранах телевизоров появилось нечто иное, как набившее оскомину все то же «Лебединое озеро», где в заглавной партии танцевала Н. Бессмертнова, жена Григоровича.

Успокоенность, боязнь риска, стремление заслониться наследством прошлого, сложившимися традициями, показным пиететом, за которыми часто скрывалась художественная немощь или безразличие к поиску, задрапированные в солидные «академические одежды», оказывали негативное воздействие на Плисецкую, задевали ее честолюбие. Хорошо понимая, что творческий процесс, ко всему прочему, зажимался политико-идеологическими оковами, вездесущим контролем, всевозможными инструкциями, рекомендациями и указаниями, что и как творить художнику, балерина предпринимала немалые усилия, чтобы вдохнуть в чахнущий на глазах балетный организм живительные соки действительного обновления, обратить внимание общества на передовые идеи мировой хореографии, позитивное мышление западных балетмейстеров, поскольку бедность репертуара Большого театра стала очевидной и для Запада. Но все попытки возродить нравственное чувство в сфере балета, ликвидировать мистическую страсть к единообразию наталкивались на непреодолимые препятствия. Диктат, амбиции, предвзятость руководства балетной труппы оборачивались против Плисецкой, и ее искания не находили выхода из замшелого бюрократического тупика. Может, был виноват ее импульсивный характер, натура максималистки? Вряд ли. Просто балерина открыто говорила о том, что ей нравилось, а что нет. Она никогда не питалась слухами, имеет свое мнение, даже если оно кажется некоторым неверным. Конечно, резкость суждений не всегда нравится начальникам, да и отвечать она привыкла громко, а не шепотом. Плисецкая, сколько ее знаю, всегда сопротивлялась чему-то установленному раз и навсегда, и дисциплина с ее узаконенными рамками, роль прилежной ученицы — не для ее характера. («Самым счастливым моментом в моей жизни было, когда меня выгоняли из класса», — заявила она в интервью журналу для молодежи.) Однако стремление сделать по-своему — это не строптивость, в чем ее упрекали власть предержащие в театре, а скорее нежелание повторяться, быть самобытной, независимой, что раздражало людей, не понимающих или слишком хорошо понимающих силу нового слова, но не желающих ударить палец о палец, чтобы нарушить привычный образ жизни, когда всех все устраивало в тихой, спокойной гавани, где, как заметил один журналистский балагур, «корабль советского балета прочно сел на мель имени Григоровича».

Бывали случаи, когда Плисецкую наказывали за то, что смела протестовать, перечить. Во время перелета по маршруту Рим−Дели она села в самолете в первый ряд. Очередной кагэбэшник, глава группы, потребовал освободить место для него. «Нет, я танцовщица и должна сидеть, вытянув ноги, мне вечером танцевать». «Я тебе покажу, едрена корень, какая ты танцовщица!» — пообещал тот. И показал. КГБ довольно долго не давал ей паспорт, мотивируя свой отказ разными несусветными причинами и доводами, и спектакли Большого театра возили по миру без примы, к неудовольствию зрителей, жаждущих увидеть танец именно Плисецкой.

Будучи всегда в оппозиции к советской власти, много лет оставаясь невыездной, лишенной возможности танцевать и ставить, что ей хотелось, балерина в то же время была гордостью существовавшей системы. Плисецкая неизменно выступала в Москве на всех правительственных концертах. Когда в бывший Союз приезжали важные зарубежные гости и делегации, посещение спектакля Большого театра с участием Майи Плисецкой было непременным условием протокола. Ею хвалились, она была как бы оправданием действующей системы. За рубежом говорили: раз Плисецкая не уезжает, значит, что-то в этой стране есть. И она действительно 50 лет кряду делала искусство. У нее был стыд и патриотизм. Ей часто предлагали уехать на Запад на фантастических условиях, но Плисецкая думала («Теперь понимаю, по глупости», — призналась она), что танцевать в Большом театре — великое благо, большая честь и огромная радость. Оказалось, что ошибалась всю жизнь. Ей еще когда Вишневская говорила: «Уезжай, а то тебя все равно выбросят». И действительно вышвырнули.

Она написала письмо Горбачеву, очень краткое и серьезное. Он не ответил. «По существу, — с горечью признавалась балерина, — это и был молчаливый ответ, мол, катись-ка ты отсюда. Я и укатила… Если бы уехала раньше, как много я могла бы сделать. Впрочем… Будь условия мало-мальски сносные, я бы жила здесь. Но если тебе не дают ни ставить, ни преподавать, ни выступать — зачем тогда вообще жить?»

Балерина хорошо помнила и вовсе «неласковые» периоды истории по отношению к искусству, людям, его творившим. Например, полупустой зал Большого театра сталинских времен, когда человека иногда выводили прямо на глазах, когда каждый в театре мог внезапно исчезнуть. Когда готовую уже постановку снимали только потому, что она не укладывалась в рамки социалистического реализма.

— Я долго пыталась пробить эту стену, — сетовала Плисецкая. — Ходила, доказывала, спорила… Потом поняла: само искусство просто не нужно. Ни старое, ни новое — никакое. Нужен рупор, пропаганда: «А также в области балета мы впереди планеты всей!» Как иначе объяснить, что у нас забыты даже имена людей, некогда составлявших славу русского балета, что навсегда похоронены постановки лучших отечественных хореографов? Как иначе объяснить, что двадцать пять лет назад в Большом театре были уничтожены уникальные декорации Константина Коровина, декорации Валентины Ходасевич к «Бахчисарайскому фонтану»? А если вспомнить всех изгнанных, запрещенных… Кошмар! На рабстве и страхе долго не протянешь. Нельзя то, другое, третье… Нельзя было танцевать новые балеты, приглашать новых хореографов. С величайшими скандалами и болями я сделала несколько своих спектаклей. Это стоило жизни и мне, и Щедрину. До последнего момента никто не знал, разрешат ли «Анну Каренину». Когда мы репетировали ее на сцене, двери зала были закрыты: оркестру, балету запрещалось видеть, участвовать до высочайшего разрешения. Эта вседозволенность диктатора — характерный штрих системы, где, как известно, кто начальник, тот и прав… Модерн-балет был запрещен вообще, потому что он противоречил социалистическому реализму и не был пронизан марксистскими догмами. «Кармен» раздражала откровенной чувственностью, поскольку, не секрет, тоталитарные системы всегда предпочитают пуританство. Наверное, потому, что в сексе, в страсти есть что-то неподконтрольное.

Терпеливо и мужественно несла свой нелегкий крест в Большом театре балерина, веря в порядочность и честность партократов и чиновников среднего и крупного ранга Министерства культуры СССР и пресловутого Госконцерта, организации, занимавшейся астрономическими поборами с популярных артистов. Никто не считал — а напрасно! — сколько долларов сдала государству знаменитая прима, оставаясь, по существу, с грошами в кармане. Будучи художественным руководителем Национального балета Испании, она ежемесячно получала за свой труд 7500 долларов. Но все деньги, до последнего цента, у нее отбирал Госконцерт. За выступление на телевидении ей заплатили 10000 долларов. Госконцерт милостиво разрешил ей взять себе… 160 долларов. При этом Плисецкая должна была привозить море бумажек, копий, заверенных счетов, квитанций, вплоть до справок из Мадридского банка, каков биржевой курс американского доллара в день получения своей собственной зарплаты. «От запроса этих бумаг, — негодовала артистка — у нормальных людей глаза на лоб лезут!» Кто же чинил административный произвол? Заместитель министра культуры Г. А. Иванов, тот самый ГАИ, бывший директор ГАБТа, вносивший сумятицу и нервозность в ставшее традиционно скандальным оформление контрактов с зарубежными странами. Скольких же потрепанных нервов стоили звезде мирового балета — и не только ей одной — действия высокого функционера? Больше того, сами звезды становились иногда изысканным «прикрытием» для зарвавшихся дельцов, промышлявших на ниве искусства.

— Я сама наблюдала, — рассказывала Плисецкая, — как в недалекие былые времена проворные директора и их многочисленные замы умудрялись заключать на меня по два равноплатежных договора с одним импресарио. Один договор — официальный, другой — тайный. На моих же глазах они клали эти внушительные тысячные суммы себе в карман, по-свойски деля добычу между собой, а часть передавая выше. Когда я говорила об этом во всеуслышание, в том числе и заместителям министра культуры тоже, все лишь потупляли глаза.

Поборами занимались и люди рангом пониже и вовсе глаз при этом не потупляли. В том же Большом театре. Я помню нашумевшую в 1986 году историю с поборами, когда выяснилось, что во время заграничных гастролей заведующий оркестром театра Панюшкин не один год собирал с оркестрантов дань в валюте. Злые языки в театре утверждали, что пристроившему в оркестр жену, тещу, дочь и мужа дочери Панюшкину не хватало денег, чтобы свести концы с концами, и ему ничего, ровным счетом ничего не оставалось делать, как обирать весь остальной оркестровый люд, выезжающий за рубеж, а это порядка ста лучших музыкантов. Когда у фаготиста и контрабасиста лопнуло терпение и они заявили протест, обоих уволили как «не прошедших по конкурсу», «из-за низкого профессионального уровня», хотя и Евгений Светланов, и Геннадий Рождественский, и Юрий Темирканов, и Тихон Хренников считали и того, и другого (один вообще был победитель трех (!) конкурсов) великолепными музыкантами. Чтобы не трепать нервы, фаготист плюнул на явное беззаконие, другой же набегался по судам и схватил в поисках истины гипертонический крис. ГАИ и тут пальцем не пошевелил, чтобы выправить положение.

Грабеж среди бела дня был нормой. Все великие артисты, привозившие миллионы в государственную казну, возмущались, негодовали, требовали справедливости. Однако функционеры наверху тоталитарной власти оставались глухи и немы, делая вид, что все в порядке, так должно и быть в передовом государстве развитого («завитого», поправили меня в парикмахерской) социализма.

Да, так уж сложилась творческая судьба Плисецкой, что ей все время приходилось что-нибудь доказывать, за что-то бороться. И ей ничего не давалось легко.

За долгую жизнь в искусстве ее неоднократно терзали вопросом: как стать хорошей балериной? И она отвечает всегда одно и то же: нужен талант. Даже в мелочах. Однажды я слышала, как юная балерина сказала: «Майя Михайловна, вчера у Кондратьевой на спектакле порвался хитон в самом неподходящем месте, но он как-то незаметно все исправила… Господи, я убежала бы со сцены, а она продолжала адажио!» «Это потому, что она артистка, а ты нет», — отрезала Плисецкая.

Однако слово «талант», по ее мнению, стало настолько обиходным, что многие и не задумываются, что оно значит. Все талантливые, все талантливо!

— Когда я встречаю в статьях о молодых артистах почти непременное определение «талантливый», — удивляется Плисецкая, — я всегда думаю: а кто же тогда Анна Павлова, Станиславский, Чехов? Талант — редкость. Его появление — огромное событие. Главное же — добросовестно делать свое дело, посвятить себя целиком профессии. Конечно, надо быть эрудированным человеком и не замыкаться в собственной скорлупе. Интересоваться можно многим, но принадлежать одному. Иначе обречешь себя на дилетантизм. Я знаю, как трудно, как безумно трудно делать свое дело очень хорошо! Ему нужно отдать все силы, которые есть, и даже больше. И это воздастся. Человек, занимающийся любимым делом, — счастливый человек. Разумеется, счастье состоит и в том, чтобы, наметив жизненный путь, постараться меньше наделать ошибок и доказать, что ты чего-то стоишь даже в самых тяжелых жизненных ситуациях.

Неприхотливость балерины в быту общеизвестна. Она далека и от эфемерных сильфид и эфирных эльфов и не может, как очень верно подметил поэт Андрей Вознесенский, сказать: «Мой обед — лепесток розы». А уж если какая-нибудь навязчивая зарубежная или наша — все равно — корреспондентка спросит ее о рационе питания или о чем-нибудь другом в этом роде, ответ прост: «Сижу не жрамши!» Правда, сказано с преувеличением, потому что справедливая русская поговорка «все хорошо в меру» как нельзя кстати подходит к рациону питания Плисецкой. Впрочем, мне всегда казалось, что она голодная и ей все время хочется есть. Как-то зашли мы с ней в театральный буфет. Сидя за чашкой чая с лимоном, она сделала замечание своему партнеру Н. Фадеечеву: «Если будешь объедаться, уходи со сцены». Он ответил, что весит столько же, сколько двадцать лет назад. «Но тогда ты был молодой», — возразила Майя. Замечу, кстати, что Плисецкая, когда начинала, весила пятьдесят шесть килограммов. Потом вес держался на постоянном уровне — сорок девять. Однажды — дело было в ее квартире на Тверской, — увидев у знакомого журналиста довольно внушительную округлость талии, балерина с изумлением воскликнула: «Какой ужас! Такой живот позволителен Уинстону Черчиллю. Люся, ты где-нибудь видела талантливых пузатых журналистов в тридцать или сорок лет? Я не видела. Вот возьми и убери это безобразие с талии…» И она протянула опешившему репортеру широкий, из отличной кожи ремень, привезенный ею из Мадрида, где Плисецкая в то время работала по контракту.

В своем внешнем виде, в деталях туалета балерина умеет подчеркнуть то, что эстетически наиболее привлекательно.

— Я обожаю красивые вещи, — не раз говорила она. — Люблю их выбирать и покупать. Но нет времени их носить.

Когда в Германии в салоне мод танцовщица купила два приглянувшихся ей платья, на другой день местные газеты сочли нужным сделать рекламу торговой фирме: раз знаменитая балерина купила их, значит, они ни в чем не уступают лучшим мировым образцам и моделям.

Зная превосходный вкус Плисецкой, я старалась прислушиваться к ее советам.

— Вот эта малахитового цвета ткань с украшениями подойдет тебе лучше всего, — сказала она как-то, указывая на отрез. Из него получилось потом отличное платье. В нем я выступала на торжественных концертах и вечерах.

В ее пристрастиях много любопытного. Будучи на Шпицбергене, она увлекалась лыжами. Спустя годы я убедилась в том, что она еще и первоклассная пловчиха — может плавать быстро и далеко. В Гаване Плисецкая однажды провела в море несколько часов. В Сухуми я наблюдала, как представители «сильного» пола один за другим сходили с дистанции, не выдержав соревнования с танцовщицей, уплывшей далеко в море. На Кубе брат Плисецкой Азарий пытался пристрастить ее к морским глубинам. Не получилось. Зато футбол, художественную гимнастику, конный спорт она просто обожает. Любовь к лошадям перешла к Плисецкой от матери, занимавшейся в школе верховой езды.

Футбол ворвался в жизнь Плисецкой (и мою тоже) вместе с его достижениями 50–60-х годов. В ту пору я часто видела Плисецкую на стадионе в Лужниках кричащей, свистящей, принимающей близко к сердцу любые промахи нападения или защиты московских армейцев. Я болела за «Динамо», моим кумиром был легендарный Лев Яшин. На одном из матчей между ЦСКА и «Динамо» армейцы никак не могли одолеть оборонительные рубежи динамовцев, да и Яшин играл безупречно.

— Яшин есть Яшин, — сказала она. — Ему забить не просто, но ведь другие забивают. Зачем эти дурацкие навесы на вратарскую? Не игра, а сумбур какой-то… Смотреть не на что.

Для нее важны вдохновение и мастерство футболистов, приближающиеся к игре в спектакле. И еще я заметила: Плисецкая внимательно следила за игрой лучших футболистов мира. Восхищала ее и колоритная фигура легендарного Пеле — знаменитого короля футбола.

Оказавшись в Италии, Плисецкая встретилась на телевидении с героем чемпионатов мира по футболу в Аргентине и Франции Паоло Росси — ее футбольным любимцем тех лет. В знак симпатии к выдающемуся форварду она приобрела в магазине рубашку точно такого цвета, как на футболках игроков сборной Италии, с цифрой двадцать на спине — номером Росси. В этом наряде Плисецкая щеголяла по улицам Рима не один день под стрекотание кинокамер и щелканье затворов фотоаппаратов вездесущих репортеров. Вскоре появилась новая футбольная звезда — Диего Марадона. И Плисецкая старалась в любую свободную минуту посмотреть на работу нового мага популярной в мире игры.

Все эти привязанности и увлечения, конечно, не главное. Больше всего на свете она любит свою профессию.

— В моей жизни все крутится вокруг танца, — не без гордости заявила она однажды. — Мой день начинается с упражнений, продолжается репетициями и заканчивается представлениями.

В 1966–1967 годах балерина работала над ролью Бетси в кинофильме «Анна Каренина» и партией Кармен в «Кармен-сюите» на музыку Бизе — Щедрина.

— Кармен стоит жизни, Бетси, кроме удовольствия, — ничего, — так резюмировала она свое отношение к двумя разным работам.

В 1976 году создатель труппы «Балет XX века» Морис Бежар пригласил Плисецкую в Брюссель танцевать в «Болеро» Равеля. Бежаровский «текст» балета оказался чрезвычайно трудным для исполнительницы главной партии. Требовалось минимум три-четыре месяца, чтобы полностью его освоить. У Плисецкой же было в распоряжении всего шесть дней.

Я видела «Болеро» несколько раз и поражалась, насколько сложно оно для исполнения. Под звуки одной и той же мелодии — целый фейерверк танцевальных комбинаций, и только запомнить их последовательность уже не просто. К тому же, когда начинается крещендо и пространство, охватываемое танцем, расширяется, надо сохранить строжайший самоконтроль, чтобы не попасть за пределы возвышающейся над сценой площадки, края которой погружены в сумрак. И главное при этом — найти верную эстетическую трактовку замысла балетмейстера. Со всем этим Плисецкая справилась блестяще, ее героиня предстала тем зримым воплощением Мелодии, о котором она сама мечтала.

— Я специально обратился к Плисецкой, — говорил Бежар, — другим эта роль не по силам. К тому же я никогда с ней не испытываю затруднений — так легко pi быстро она схватывает рисунок партии, чувствует его специфику, особенности хореографии создаваемых образов. Ее пластическая речь не признает полутонов, намеков, она поистине живописна, красочна и не может никого оставить равнодушным. Это тоже сыграло роль в моем выборе.

Бесспорно, что при наличии замечательных природных данных Плисецкая не смогла бы достигнуть выдающихся творческих результатов, если бы не работала с фанатичной одержимостью, беззаветной преданностью искусству. Ради торжества танца Плисецкая готова преодолеть любые трудности и невзгоды. В примерах нет недостатка. Когда во главе группы артистов балета она выступала в Париже на открытой сцене «Кур де Лувр», солнечные, погожие дни сменились пронизывающей до костей стужей. Ситуация оказалась сложной — гастроли отмене не подлежали. Я просто диву давалась, глядя на балерину, вероятно, заледеневшую от холода, но вышедшую на сцену для того, как написала одна из газет, чтобы «оттаивать своим пламенным искусством замороженных парижских зрителей». Я была преисполнена гордости за ее самоотверженность и мужество. В «Айседоре» Плисецкая сбросила балетные туфли и вышла в греческих сандалиях и тунике. Конечно, как всюду, публика устроила овацию, многие бросились к сцене. Одни протягивали к балерине руки, другие бросали букеты цветов, третьи скандировали «Браво!». «Ее выступление — это несравненное чудо, рожденное человеческим гением», — отметила на другой день газете «Либерасьон».

Нечто подобное случилось пятью годами раньше на традиционном фестивале искусств в Авиньоне. Во время концерта разразился ливень. Тысячи зрителей раскрыли зонты, но, когда увидели, что балерина продолжает свой искрометный танец, словно не замечая мощных небесных потоков, стали один за другим складывать их в знак солидарности.

Что привлекает публику в Плисецкой? Думаю, не только неукротимая жажда танца. Здесь и метафоризм языка, и гиперболизация жеста, и стихия человеческой страсти, человеческих эмоций, и, наконец, присущая только ей импровизационность исполнения. Обладая всем этим, Плисецкая тем не менее не раз говорила о том, как мало она сделала. И это несмотря на то, что с первых же сезонов в Большом театре ее репертуар был огромен.

Любопытен и еще один факт биографии Плисецкой: на заре своей удивительной балетной карьеры она едва не ушла в драматический театр. Как-то при встрече с начинающей балериной режиссер Рубен Симонов сказал: «У вас способностей к драме больше, чем к балету». И пригласил к себе в Театр им. Вахтангова. Она чуть было не соблазнилась этим предложением, однако балет бросить не решилась. «Некоторое время я колебалась, — признавалась Плисецкая, — но поскольку драма была мне еще неизвестна, а балет уже известен, я выбрала то, что наверняка».

И все-таки можно ли представить, что, если бы Плисецкая не осталась преданной балету, она бы стала драматической актрисой? Могло быть и такое. Во всяком случае, после съемок в фильме «Анна Каренина» в роли Бетси Тверской многие видные деятели театра и кино нашли в балерине талант превосходной актрисы. Свидетельство тому и многочисленные отклики в печати, письма с пожеланием успехов и на этом поприще.

Как бы то ни было, жизнь Плисецкой — это прежде всего танец, ему отданы нелегкие годы. Она с ним просто нерасторжима, и отделить одно от другого невозможно. Даже в деталях.

— Я себя поймала на том, — признавалась балерина, — что в музеях любой страны особенно подолгу стою у скульптуры. Думаю: что же не ухожу? И тут же осознаю, что в каждой скульптуре вижу танец.

Ради танца балерина готова, как уже говорилось, преодолеть любые трудности и расстояния, чтобы лишний раз познать его тайны. Она и в Испанию поехала только потому, что всю жизнь любила испанские танцы, восхищалась ими. Любила «за сопряжение резких контрастов, за чувственность и хрупкую духовность, интеллектуальную сложность и фольклорную простоту». Из всех народных танцев испанские ей казались самыми выразительными и, может быть, самыми совершенными. В 1983 году, во время гастролей в Мадриде, она была просто поражена искусством испанских танцовщиков и каждый свободный вечер ходила смотреть фламенко. Красота, виртуозность и «таинственная фантазия человеческого сердца» — вот что ее покорило прежде всего в их танце. «А какой изумительный вкус, — восторгалась Плисецкая. — Во всем — в выборе музыки, оформления, хореографическом «тексте», исполнении. В их блистательном мастерстве нет, кажется, никакого внешнего усилия. Фантастическая точность, отточенность движений и поз, и паузы застывших на середине такта танцовщиков — секундные, а кажущиеся вечными. И все это — без видимого напряжения, словно дано им от природы. Потрясающее зрелище!»

Не в этом ли непосредственном выражении восторга перед явлением искусства та же увлеченность любимым делом?

Но ведь увлеченность не только одно удовольствие.

Вспоминаю встречу с Плисецкой накануне ее отлета во Францию. Там балерина впервые должна была показать свою новую работу в «Гибели розы» Малера. Парижские знатоки тепло принимали все ее прежние роли, и предстоящее выступление волновало ее поэтому еще больше.

— Я испытываю ужасный страх при мысли о показе «Розы» в Париже, — сокрушалась она. — Но это нормальное состояние, когда танцую на сцене в чем-нибудь значительном.

Да, это так. Она привыкла к цветам, гулу оваций, лестным оценкам прессы, но отучиться волноваться не может.

Это чувство мне также знакомо — ведь каждый выход к зрителю всегда экзамен. Время требует все новых и новых красок. Любая, даже незначительная, остановка в творческом поиске подобна смерти. То, что вчера воспринималось публикой, сегодня может оставить ее равнодушной.

— Еще 20 лет тому назад нельзя было предположить, что балет так виртуозен, так совершенен, так точен, — размышляла однажды балерина. — Он шагнул так далеко благодаря огромному влиянию спорта. То, что делают сегодня в спортивной гимнастике, имеет прямое отношение к балету, это прямое попадание в его сердце. Балет приблизился к спорту невероятными растяжками, огромными шагами, высокими подъемами с прогнутыми коленями. Раньше такого не то что не требовалось, но даже запрещалось. Нельзя было поднять ногу выше головы, а сейчас это необходимо. Совершенно изменилась сама эстетика танца, за которой интересно наблюдать. Так что у каждого времени свое лицо.

В разные периоды жизни у балерины были и разные пристрастия, По их затейливому, порой чрезвычайно сложному лабиринту звезду балета вел и ее муж, композитор Родион Щедрин, Он для Плисецкой «единственный судья и единственный критерий». «В его вкус, в его понимание, — признается Плисецкая, — я верю на сто процентов. Если Щедрин говорит «хорошо», я верю, если говорит «плохо», я верю. Вообще Щедрин — это самое значительное событие в моей жизни. С тех пор, когда я вышла замуж за Щедрина, я танцую для него».

Скажу больше: Плисецкая влюблена в своего мужа, как Джульетта в Ромео, несмотря на то что старше его на семь лет.

Известно, что дотошные, всезнающие журналисты во все времена интересуются у той или иной звезды, спит ли она с кем-нибудь, и с кем именно, выставляя ее личные привязанности на всеобщее обозрение. А если звезда отказывается отвечать, подвергают ее настоящему допросу с пристрастием, находя лжесвидетелей, как на неправом суде. Потом появляются всевозможные публикации о несуществующих любовных делах с постельными подробностями. И вот что примечательно: из сотен стаей о Плисецкой нет ни одной — по крайней мере, я не читала, — в которой автор заметил такие «детали» из интимной жизни балерины, рассказывая о которых, обычно краснеют. Секрет тут прост: Плисецкая воспитана в иных правилах и смотрит на брак как на таинство. А таинство, как и обет, нарушать нельзя.

Заканчивая заметки о Плисецкой, с которой меня связывает подлинная дружба, сожалею лишь об одном: не все успела сказать своим уникальным танцем великая балерина.

Владимир Васильев

Хотя время и уносит пережитое, а годы наслаивают новые впечатления, в памяти все равно остается миг, сродни необыкновенно красочному, яркому озарению.

Такое чувство я переживала каждый раз, когда соприкасалась с уникальными достижениями прославленного артиста Большого театра Владимира Васильева.

Почему же я так заинтересованно воспринимаю творчество этого великолепного танцовщика и балетмейстера? Думаю, потому, что в нем нашли отражение лучшие черты народа. Я не сделаю никакого открытия, если скажу, что подобные мысли приходили в голову не только мне одной. «Классика Васильева, — писал наш замечательный хореограф Федор Лопухов, — русская классика, он ярко выраженный русский танцовщик, широта и размах движений которого по-своему отражают мощь нашей страны. И где бы ни бывал Васильев за рубежами родины, везде он — не только великий артист современности, но и посланец великого народа». «Как же богата на таланты ваша родина, — говорил мне в Японии директор труппы «Токио балет» Тагацуки Сасаки. — Я проникся еще большим уважением к России, когда увидел Васильева, его поразительный танец. Я рекомендовал каждому, заметьте, каждому артисту моего театра посетить все без исключения спектакли и репетиции с участием Васильева. Это такая радость, быть может, единственная в своем роде…»

Вспоминаю Америку 60-х годов. На пресс-конференции один из журналистов — если мне не изменяет память, это был Джон Мартин из «Нью-Йорк таймс» — спросил:

— Мисс Зыкина, а как поживает ваш юный гений танца, как у него идут дела?

— Какой гений? Володя Васильев?

— Да.

— Живет, думаю, хорошо, на жизнь не жалуется. И работы хватает: одиннадцать спектаклей в месяц, восемь сольных и центральных партий за два года. Плюс главные партии в новых постановках Большого театра — Данила в «Каменном цветке» Сергея Прокофьева и Иванушка в «Коньке-горбунке» Родиона Щедрина. Сюда надо добавить и успешный дебют в весьма сложном, на мой взгляд, балете «Паганини» Сергея Рахманинова. Совсем неплохо в двадцать два года.

— А кто его родители? — послышался еще вопрос.

— Васильев — выходец из рабочей семьи. Отец — шофер, мать — работница фабрики по производству технического войлока.

— Как вы думаете, что вывело вашего премьера на ведущие позиции хореографии?

— Одаренность и одержимость в труде. Умные педагоги, в прошлом талантливые солисты Большого театра, подлинные реформаторы классического танца Асаф Мессерер, Михаил Габович, Алексей Ермолаев отдали молодому артисту все, чем обладали сами. Они будили мысль, содействовали его духовному развитию, воспитывая эстетические взгляды, формируя идеалы, мировоззрение, не форсируя становление самой индивидуальности танцовщика. Учителя привили Васильеву вкус к серьезной творческой работе, к поискам новых пластических и танцевальных решений. Отсюда проистекают истоки взыскательности, неудовлетворенности сделанным, стремление к совершенствованию. Потому и достиг он многого. Я, например, знаю способных танцовщиков в Большом театре, однако могу сказать, что таким безупречным, полетным, как у него, прыжком, такой исключительной легкостью и красотой линий не обладает никто.

— Получается, ему доступно многое из того, что недоступно другим?

— Так сказать — значит ничего не сказать. В танце Васильева поражают удивительная самоотдача и гармония целого, которое невозможно раздробить на куски. И это прекрасное целое всегда завершается прекрасно: Васильев непринужденно, изящно и уверенно ставит точку там, где она должна быть. Он танцует даже тогда, когда стоит, не двигаясь. Каждое мгновение Васильев готов к танцу, и тело его напоминает стрелу или ракету в ожидании полета…

Чем больше меня расспрашивали заокеанские репортеры, тем подробнее и полнее были мои ответы. Я рассказала журналистам о том, что Васильев стал обладателем золотой медали VII Всемирного фестиваля студентов и молодежи в Вене, завоевал первый приз на Празднике танца в Риге, снялся в нескольких фильмах. Словом, все, что я знала о Васильеве из наших газет и журналов, стало известно за океаном. Потом, уже в Москве, вернувшись с гастролей, разбирая и просматривая переводы американской прессы, я нашла любопытную заметку по поводу моих ответов на той памятной пресс-конференции. «Когда речь зашла о танцовщике Васильеве, русская певица обнаружила большую осведомленность, — писал обозреватель «Нью-Йорк пост», — и некоторые мои коллеги выглядели перед ней цвейговскими Джованни…»

«Кто такой Джованни?» — возник у меня вопрос. Пришлось перелистать сочинения Стефана Цвейга. Ответ нашелся в последнем, седьмом томе.

Цвейг плыл пароходом по Средиземному морю от Генуи до Туниса и далее до Алжира и на борту судна встретился с неграмотным молодым итальянцем из пароходной команды. Он был изумлен и смотрел на этого человека, как на музейный экспонат. Так и не сумев за время плавания проникнуть во внутренний мир Джованни, писатель пытался поставить себя на его место… и не смог. «Стоило мне, к примеру, — пишет Цвейг, — вспомнить, что я еду в Алжир и Тунис, как вокруг слова «Алжир», даже помимо моей воли, с быстротой молнии, словно кристаллы, вырастали сотни ассоциаций: Карфаген, культ Ваала, Саламбо, строки из Тита Ливия, повествующие о сражении под Замой, где встретились унийцы и римляне, войска Сципиона и войска Ганнибала — та же самая сцена в драматическом фрагменте Грильпарцера; сюда же врывалось многоцветное полотно Делакруа и флоберовское описание природы; и то, что Сервантес был ранен именно при штурме Алжира войсками Карла V… — несть числа картинам, всплывающим в памяти; все, что ни выучил, все, что ни прочел за свою жизнь, послужило к волшебному обогащению одного, случайно всплывшего слова».

Так вот, оказывается, в чем дело… Заокеанские журналисты мало что знают о советском танцовщике, и мои познания при упоминании одной только фамилии «Васильев» вышли за рамки ожидаемого ими. О творческой жизни Владимира Васильева я знаю действительно многое, потому что его актерская индивидуальность наводит на серьезные размышления и оставляет в памяти неизгладимый след. Пишу эти строки, и мне вспомнился заголовок статьи в «Нью-Йорк таймс» по поводу выступлений Васильева и Плисецкой во время гастролей в США в 1967 году: «Русские поразили индивидуальностями».

Мысль и чувства, заложенные в танце замечательного мастера мировой хореографии, проникают в тайники человеческого духа. Более того, его творчество способствует разрешению ряда проблем современного искусства. Время подсказало пути развития этого дарования, от природы сугубо демократического, цельного, волевого. С именем Васильева навсегда ушли в прошлое неземные холодные принцы, чересчур галантные «голубые» кавалеры. Раздвинулись и рамки самой хореографии, ограниченные канонами вековых традиций балета. Потому так необычайно широк и разнообразен репертуар танцовщика, которому оказалось по силам выразить на сцене любые искания знаменитых хореографов, будь то Лавровский, Голейзовский, Григорович, Бежар, Якобсон… Трагедия, драма, лирическая поэма, комедия — такого огромного диапазона не было и нет ни у одного из самых именитых танцовщиков разных лет и эпох. Думаю, причина тут в богатстве натуры Васильева. Еще в начале своей уникальной карьеры он так много впитал в себя, что за короткий промежуток времени мог решить сценические задачи наивысшей сложности. В девятнадцать лет уровень техники и мастерства его был настолько высок, что вызывал восхищение всех, кто видел этот эмоциональный, насыщенный живой импровизацией, свободный, кажущийся непринужденным танец. Уже тогда вырисовывался именной васильевский почерк — размашистый, неуемный, щедрый. В свое время Всеволод Мейерхольд говорил, что актеру «необходим тот внутренний вольтаж, то напряжение, которое заставит светиться все его краски». По-моему, подобный вольтаж свойствен именно танцу Васильева.

К достоинствам артиста следует отнести и его безупречное чувство координации — одно из основополагающих качеств балетного артиста, свободное владение грамматикой движения. Но главное, что подметил в то время основатель всемирно известного ансамбля танца Игорь Моисеев, пластика Васильева одухотворена, он словно живописует сценическое пространство уверенными, осмысленными, красивыми штрихами.

— Вот почему, — заключает известный хореограф и балетмейстер, — у зрителя рождается ощущение не рекорда высоты, а волнующего парения человека, движения его — сами по себе поэзия.

Недюжинный талант танцовщика заметили и зарубежные специалисты балета. «Танец Васильева меня просто потряс, — не мог прийти в себя от восхищения председатель жюри конкурса в Варне английский критик и знаток балета Арнольд Хаскел. — Такого я не видел за всю мою долгую жизнь. Его танец — на грани фантастики. Моему удивлению нет предела».

Вспомним 1959 год, открывший «эру Васильева». Однако прежде всего нужно сказать о том ошеломляющем успехе советских мастеров балета, который потряс общественность крупнейших стран Европы и Америки. В 50-е годы Большой Балет (эти крылатые слова родились в Англии в дни гастролей Большого театра в 1956 году) показал зарубежному зрителю лучшее из того, что было в арсенале отечественной хореографии. «Именно на этот период, — считал Асаф Мессерер, — пришелся определенный сдвиг общих хореографических процессов, влияющий и на саму сценическую практику, и на наше суждение о ней. И хотя протекшее время было для балета порой его нарастающего расцвета, однако, вглядываясь в методы решения драматургии спектаклей, выразительность, одухотворенность и музыкальность танца исполнителей, зарубежные специалисты и зрители не только нашли подтверждение уже достигнутой нашим балетом художественной высоты, но и заметили в них явно обозначившиеся, резко очерченные прогрессивные художественные тенденции, способствующие дальнейшему развитию и укреплению позиций отечественной хореографии в мировой культуре. Эти тенденции шли от духовной зрелости, от потребности расширить поиски, границы хореографии, а не от холодных и бездушных манипуляций в области формы. Их серьезность и ограниченность позволили в будущем сделать фундаментальные художественные открытия, не подчиняя их ни моде, ни изменившимся эстетическим веяниям, ни стремлению во что бы то ни стало поразить чем-то необычным».

За время моих зарубежных поездок я не раз слышала о том громадном вкладе, который внесло искусство современной русской хореографии в обновление мирового балета. И, конечно, имя Васильева среди танцовщиков всегда Произносилось первым.

Весной 1959 года Васильев принял участие в первых гастролях балетной труппы Большого театра в США и Канаде. Визит советских артистов на Североамериканский континент был встречен всеми с огромным энтузиазмом. Театр «Метрополитен-опера», на углу 34-й улицы и 7-й авеню, вмещавший 3600 человек, был заполнен от отказа. Он стал, как заявила одна из газет, «самым модным местом Нью-Йорка». На спектакли спешили такие видные промышленники, как Сайрус Итон, Роберт Даулинг, генеральный секретарь ООН Даг Хаммершельд, деятели мировой культуры Мэри Пикфорд, Грета Гарбо, Лилиан Гиш, Исаак Стерн, Леопольд Стоковский, Рокуэлл Кент… Специально на премьеру из Аризоны прилетел Ван Клиберн. Девяностопятилетняя больная писательница Этель Лилиан Войнич, будучи не в силах приехать на спектакль, выяснила отношения с телевидением: «Нельзя ли показать целиком балет из Москвы?» «Это было подобие катастрофы, — рассказывал Соломон Юрок. — Визит Большого театра вызвал больше раздоров и споров в Штатах, чем любое другое событие со времен войны между Севером и Югом. Несмотря на испепеляющую жару, тысячи ньюйоркцев томились в очереди за билетами по сорок и более часов, не покидая своего места. Ну что я мог поделать почти с 4 миллионами заявок? Звонили даже с Аляски, и тем подавай советский балет. Официальная цена билета — 50 долларов при таком ажиотаже для многих не казалась слишком высокой».

Васильев выступил на премьере балета «Ромео и Джульетта» в роли Бенволио, а затем танцевал в «Каменном цветке». Меня поразило, что почти все критики и обозреватели центральных американских газет увидели в молодом артисте «будущего танцовщика номер один мирового балета». После премьеры «Каменного цветка» «Нью-Йорк геральд трибюн» так и написала: «Запомнились только двое — Плисецкая и Васильев. Оба обладают всем, что нужно для гениев балета». Поистине пророческие слова! Они неоднократно подтверждались спустя годы. В знаменитом театре «Колон» в Буэнос-Айресе, построенном в 1908 году по проекту итальянских архитекторов, где выступали Шаляпин, Павлова, Верди, Пуччини, Нижинский, сложилась — со дня основания — необычная традиция: здесь запрещено артистам любого ранга и любой страны повторять свои выступления на бис. За все время существования театра только четыре раза нарушалось незыблемое правило, а в пятый и шестой раз это произошло, когда здесь танцевали Плисецкая и Васильев: 45 минут не отпускали со сцены Плисецкую осенью 1976 года, столько же — Васильева в дни гастролей советских мастеров хореографии в Аргентине в декабре 1983 года.

Да, слава пришла к артисту сразу, ошеломляющая, громадная, и нужны были и ум, и воля, чтобы не только удержаться на невероятной высоте успеха, но и продолжить подобное шестие по сценам мира.

Глядя на танец Васильева, я часто задумываюсь: откуда такое богатство выразительных средств, художественных приемов, поэтическая достоверность мыслей и страстей? Где тот неиссякаемый родник, который питает художника ежедневными находками? Конечно, прежде всего, это одаренность натуры, его неиссякаемая жажда жизни, стремление творить во имя добра, во имя того, что делает человека счастливым. В этом, по-моему, и заключается кредо Васильева. И глубоко прав был Федор Лопухов (кстати, он не любил хвалить кого-либо вообще), написавший: «Надо максимально использовать то, что заложено в Васильеве, создавать ему многогранные роли в самых различных сферах. Скоро ли появится тот, кто по праву переймет от него прозвище «Бога танца», не знаю. Пока что я вижу, что растет один такой танцовщик. Его судьба целиком в руках театра: только он может помочь расцвести индивидуальности…»

И талант танцовщика расцвел на прославленной сцене Большого театра. Здесь им создано более двадцати только крупных разнохарактерных образцов, и ни в одной из партий он ни разу не повторился. Здесь он обнаружил особую, интуитивную способность постигать смысл произведения, эмоциональный строй музыки, ощущать ее ритм. «Танцуя, — признается он, — я всегда как бы внутренне «пою» роль. Я должен четко знать, что скажу каждым своим движением. И если движение не иллюстрирует партитуру, а дополняет ее, тогда я считаю — образ «идет». Когда в давно знакомом спектакле находишь новую интонацию, неуловимое, новое движение, тогда я счастлив».

Невозможно не согласиться с Касьяном Голейзовским, который говорил: «Владимир Васильев не просто танцовщик редкой одаренности, он в буквальном смысле выдающееся явление в искусстве хореографии. Это скромный, добрый, честный русский человек, сердце которого полно любви к людям, что доказывает его отношение к товарищам по искусству, по театру, по работе и по жизни за много лет. Он, великий труженик и искатель, никогда не удовлетворен найденным, даже если оно отвечает самым высоким художественным критериям».

Я встречалась с разными людьми в больших и малых городах мира, и всюду обаяние личности этого талантливого, искреннего и сердечного человека приводило в восхищение окружающих.

— Никогда не видел такого потрясающего танца и такой подкупающей человеческой простоты, — заявил Морис Бежар после встречи с Васильевым в дни Международного фестиваля.

Не знал Бежар, что считанные дни до гастролей во Франции отделяли Васильева от того памятного дня, когда оказались ненужными… костыли. Как-то летом Володя и его жена Екатерина Максимова ехали на машине. Под колеса убегала ровная дорога, обрамленная зеленым поясом леса, и, казалось, ничто не предвещало беды. И вдруг неожиданно впереди появился лось… Васильев резко затормозил, машину занесло в сторону, отбросило в кювет. В тяжелом состоянии супругов доставили в чудовскую больницу, что на Новгородчине. Кто знал, вернутся ли они когда-нибудь под ласковый свет прожекторов и разноцветных огней рампы. Но выстояли. Через муки, боль, изнеможение мужественно вели борьбу, поддерживая друг друга, и победили. На память о прошлой беде остались только шрамы. И снова поездки, гастроли, овации.

Международные летние фестивали искусств во Франции — всегда событие. Более ста трупп и более ста тысяч зрителей съезжаются сюда со всей Европы. Фестиваль, как правило, проходит под открытым небом. В Париже — это обширный квадратный двор Лувра, в Авиньоне — двор Папского дворца, в Ницце — Римские термы.

— Органическое сочетание строений и декораций, — рассказывала журналистка «Юманите» Элен Камю, — придает особую прелесть празднику, создавая определенное настроение, В его формировании немалая заслуга Васильева и его жены. У них очень хорошая здесь пресса. Васильева справедливо называют «танцовщиком века», и я недавно узнала, что он единственный обладатель «Гран-при» за всю историю старейшего в Европе Международного конкурса артистов балета в Варне, И вообще личность очаровывает. Он такой непосредственный, доступный, простой в общении. Не правда ли?

Что мне было ответить симпатичной парижанке? Да, в нем поистине «всемирная отзывчивость», которая восхищала и восхищает миллионы зарубежных зрителей.

Не переставая совершенствоваться в искусстве танца, Васильев любую свободную минуту отдает живописи, графике, литературе,, Васильеву принадлежат интересные, живо написанные очерки о старших товарищей по искусству хореографии, наставниках и педагогах Галине Улановой, Алексее Ермолаеве, Касьяне Голейзовском, Михаиле Габовиче, Леониде Лавровском и других видных деятелях балетного театра.

Удивительная музыкальность позволила ему уже в зрелом возрасте буквально за несколько месяцев научиться играть на фортепиано. Любопытно и другое: в живописных работах Васильева исключены балетные мотивы.

Как тут снова не вспомнить Стефана Цвейга! «Кто поставил себе в жизни цель постигать возвышенное и делать его постижимым для других, — писал он, — тот никогда не может замкнуться, как специалист, в одной области, тот непременно глубже всех понимает, что искусства не только граничат друг с другом, но и друг друга дополняют, и художник, желающий истинно служить одному из них, должен заключить братский союз со всеми». С юных лет и на протяжении всей своей артистической карьеры Васильев пытается одинаково глубоко проникать в мир танца, театра, поэзии, хотя времени на все это не всегда бывает достаточно.

— В нашей профессии, — как-то заметил Васильев, — не только в балете, айв других родственных музах понятие свободного времени очень относительно: художник, как правило, не умеет предаваться отдохновению — он продолжает творить, в нем совершенствуется тонкая, постоянная работа души и мысли, которая потом обязательно скажется на творческих исканиях.

Зимой 1965 года в столичном Доме актера открылась художественная выставка, и я отправилась посмотреть работы актеров и режиссеров московских театров. Среди них оказались и картины Васильева, отличающиеся разнообразием сюжетов, стройностью композиции, свежестью колорита. Особенно мне запомнились пейзажи Подмосковья, Щелыкова, где он с женой любит отдыхать. Интересен был и городской пейзаж — лиловато-зеленая гамма Чикаго, вечерний Лондон… В Париже при встрече с журналистом «Юманите диманш» Раймоном Лавинем мы коснулись темы живописи и вспомнили о Васильеве.

— Мадам, Васильев очень интересный человек. Всякий раз, когда он бывает со своей очаровательной женой в Париже, я его вижу в музее Родена, на авеню де л'Опера или рядом с Нотр-Дам, где он рисует. У него недурно получается. Я наблюдал, как он рисовал лавки букинистов, и это далеко не посредственная живопись. Я его видел в канун 80-летия Пикассо, отмечавшегося в Валлори. Васильев много говорил о Хемингуэе, Ремарке, Моруа, Сименоне и показал завидную эрудицию в вопросах литературы. Чувствуются его пристрастия и увлечения…

— Нет, месье Лавинь. Несмотря на все разнообразие увлечений артиста, у него никогда не было долгого пристрастия к какому-то одному художнику или писателю. Примерно каждые пять-шесть лет, а то и чаще, меняется его отношение к тому, что прежде нравилось больше всего. Он не может замкнуться на ком-то одном и на чем-то определенном, устоявшемся. В музыке — другое дело. Там его вкусы стабильны. Бах, Моцарт, Прокофьев, Чайковский, Стравинский. Эта пятерка гениев — его постоянные спутники. Именно они часто являются источниками вдохновения.

— И все же я склонен думать, что у него есть свои привязанности в мире литературы. Однако при темпах современной жизни невозможно найти избыток свободного времени, а в его положении особенно, и потому вовсе непонятно, когда он успевает читать.

— Еще в школе на деньги, выдаваемые мамой на завтраки, Володя создал небольшую библиотеку. Жюль Верн, Фенимор Купер, Майн Рид… Уже тогда он понял, какие волшебные таинства и открытия заключает в себе книга. Ныне его домашняя библиотека позволяет получить ответ на любой вопрос, который может возникнуть в процессе творческой работы, да и в жизни тоже. Насколько мне известно, львиную долю книг он поглощает во время болезни. Но если попадается нечто из ряд вон выходящее, то может читать до утра, позабыв обо всем на свете. А если говорить о его литературных привязанностях, то, думаю, неслучайно он хочет поставить балет на мотивы произведений ваших великих соотечественников Мопассана, Дюма, так правдиво изображавших жизнь.

— Это было бы с его стороны прекрасно…

О балетмейстерских работах Васильева написано множество статей, о них говорят и спорят любители балета. К сожалению, из-за недостатка времени мне не удалось повидать их все, но зато надолго запомнила я васильевского «Икара». Я не только видела, но и остро ощущала, как мечта испытать неведомое овладевает этим человеком, как дает она ему силы сопротивляться привычной жизни, земной любви, власти Архонта. В интерпретации образа Икара явственно прослеживается мысль о том, что для свершения подвига необходимы нравственная зрелость, высокий всплеск душевных качеств. Помню, как космонавты, пришедшие на премьеру «Икара» в Кремлевском Дворце, сравнивали героя этого спектакля со Спартаком, определяя скорее их различия. Предводитель гладиаторов далеко не тот бунтарь, который мечтает сознательно вырвать у природы ее тайны. Преодолеть земное притяжение, провозгласить уникальность человеческой жизни — таков смысл поступков Икара. И Васильеву удалось это показать всеми доступными средствами и приемами классического танца. Хотя в спектакле много сложных хореографических ансамблей, элементов акробатики, гротесковых движений, он не кажется перегруженным pi очень точно передает дух античности. Васильев, как я узнала, до премьеры никогда не бывал в Греции, и все его представления об Элладе основывались на книгах, а также скульптурах Государственного музея изобразительных искусств, Эрмитажа. Тем приятнее было услышать лестные оценки греческой прессы выступлений артиста в роли Икара в древнем театре Ирода Аттика.

Умение выявить и донести до зрителя мельчайшие оттенки человеческих переживаний определяет существо каждой постановки Васильева. Таким выглядит и его балет «Анюта», поставленный на сцене Большого театра. Художник убежден, что любой из рассказов Чехова можно выразить языком классики, что здесь все доступно хореографии, арсеналу ее средств, и «даже та удивительная атмосфера, которая, пожалуй, сродни только музыке». Это прочувствовал и композитор Валерий Гаврилин: его музыка необыкновенно «чеховская» и по сути, и по настроению. Васильев же не просто слушал эту музыку, она завладела им, и он полностью растворился в ней. «Я считаю, — признался Васильев, — что проникновение в музыку — самое главное для балетмейстера. Только так можно увлечь зрителя, только так можно создать действительно гармоничное произведение».

Будучи в Праге, я попала на международный телевизионный фестиваль «Злата Прага». Немало телевизионных компаний, в том числе из Японии, Франции, Швеции, ФРГ, Болгарии, Венгрии и других стран, представили свои фильмы, но одним из лучших был признан «Дом у дороги» в постановке Владимира Васильева.

Никогда прежде по мотивам произведений Твардовского не создавались балеты. Но вот дошла очередь и до его поэзии, отражающей жизнь ясно, просто и в то же время значительно. Поэма о несгибаемом духе русского солдата весьма удачно была переведена на язык музыки все тем же ленинградским композитором Гаврилиным, который более двух лет кропотливо и вдумчиво трудился над ней, постигая ее народные истоки. Я слушала эту замечательную музыку, пораженная богатством мелодий. В могучую палитру симфонического звучания вплетаются печальный перезвон гуслей, расплывчатая дробь баяна, пронзительный плач об ушедшем на фронт солдате. «Я бы не стал делать фильм и участвовать в нем, — говорил после премьеры постановщик, — если бы не прекрасная музыка Владимира Гаврилина. Я приехал в Ленинград и услышал сначала вальс. Простая мелодия, но сколько в ней человечности, боли, той самой трепетности и нежности, что присущи поэзии Твардовского! По существу, этот вальс — лейтмотив балета, хотя и все его другие музыкальные части превосходны. Какая была задача? Мне хотелось языком танца, теми красками, которые подвластны балету, раскрыть прекрасные качества русского человека, показать его красоту, силу любви к Родине, мудрость и доброту. Мой герой родился из личного отношения к людям времен Великой Отечественной войны, из чувства благодарности за их подвиг. В то же время я стремился обратиться к современникам, потому что произведение адресовано сегодняшнему дню — сложному и тревожному».

В 1978 году я увидела новую постановку Васильева — «Эти чарующие звуки» — три одноактных балета на музыку Торелли, Рамо, Моцарта. «Я долго думал над тем, как назвать этот вечер, — рассказывал Васильев. — Вечер особенный, очень интимный, очень теплый, как бы для узкого круга зрителей, несмотря на то что зал Большого театра вмещает 2400 человек. Как добиться, чтобы очарование от звуков музыки визуально воспринималось так же? И тогда родилось название: «Эти чарующие звуки»… Почему звуки, почему не «па», не танцы чарующие? Для меня музыка является основой и драматургии, и моих чувств. Музыка главенствует, она направляет ход событий и танцевальных импровизаций. Мне хотелось передать очарование, которым полна для меня музыка Торелли, Рамо, Моцарта».

Ради музыкальных и пластических образов Васильев иногда даже отходит от точности повествования. Так было, например, в «Макбете» на музыку Кирилла Молчанова, этой хореографической балладе в духе трагического гротеска, наполненной скорбью о напрасно и бессмысленно загубленной чести и совести. Постановщик изменил сюжетную линию, убрал некоторые события и персонажи и переставил акценты. «В этом была своя логика и необходимость, — объяснял он. — Сила и убедительность нашего искусства не в следовании букве повествования, не в переложении каждого слова на музыку и движение, а в передаче замысла автора, самого духа произведения. Искусство балета условно: маленький монолог может вылиться на сцене в продолжительную вариацию, и наоборот — длинный диалог может быть передан в несколько секунд, несколькими фразами. Самое главное для меня — мысль, заложенная в каждой фразе. При этом мысль непременно должна быть облечена в оригинальную и понятную форму. В отличие от художников, мы, танцовщики и балетмейстеры, не можем ждать века, чтобы нас поняли и признали. Таково наше ремесло. Мы должны быть поняты сейчас».

Для меня лично работа Васильева выявила главное, чем дорожил еще великий Шекспир: ответственность человека перед миром и перед собой. Она не утрачена и сегодня. И больше того, является одним из тех критериев нашей жизни, без которых немыслим прогресс.

Как-то позвонил поэт Андрей Вознесенский и пригласил на новый спектакль ««Юнона» и «Авось»» в Московском драматическом театре имени Ленинского комсомола. У входа происходило настоящее столпотворение. Да и через годы после премьеры народу не убавилось.

Помимо драматургических и музыкальных решений, меня интересовало: как мог балетмейстер, располагая незначительными хореографическими возможностями (все же исполнители — не солисты ГАБТа), добиться такого сильного эффекта, о котором написано столько статей в прессе. Оказалось, что успех его — результат четко продуманной, выверенной в деталях режиссерской работы.

Новаторские по сути достижения Васильева-постановщика напрочь отбросили архаические представления о балете, утвердив в то же время право классики на бережное и заботливое к ней отношение. Я не раз слышала, особенно за рубежом, о поразительной гармонии построения балетов Васильевым, динамичности развития образов, силе их эмоционального воздействия, стройности формы и тех чертах, кои присущи Васильеву-танцовщику. Но не в этом суть. Главное для него — свободное, художнически возвышенное обращение с классическим танцем, открытие новых возможностей углубления и обновления этого нестареющего искусства. Васильева влекут не какие-то отвлеченные, отжившие формы, стилизованные под современность, а вечно живые процессы образного отражения жизни.

Работы Васильева отличает острое чувство современности, столь необходимое и присущее всякому творцу. Проникая в суть нынешней эпохи, в процессы, формирующие сегодняшний день искусства, балетмейстер непрестанно заботится о соответствии своих поисков духу времени.

Значительным событием в мире хореографии стали и две другие работы Васильева — «Танго» на музыку аргентинского композитора Пьяцоллы и «Ностальгия» на мазурки и вальсы русских композиторов. Оба балета во многом автобиографичны, повествуют о тяжелом и, увы, скоротечном веке артиста балета и труде, приносящем ни с чем не сравнимую радость, вдохновение.

Оценить красоту каждого жеста танцовщика и его партнерши Екатерины Максимовой, их сценическое обаяние, блеск стиля и понять, какой ценой все достается непревзойденному танцевальному дуэту, позволил и фильм французского режиссера Доминика Делуша «Катя и Володя», посвященный прославленным артистам. Фильм стал главным событием первого фестиваля французского фильма, прошедшего в Москве в июне 1991 года, и вызвал многочисленные отклики в прессе.

Два года шли съемки. Режиссер следовал за танцовщиками по их гастрольным маршрутам: из Москвы — в Париж, из Парижа — в Мадрид… Из Неаполя — в Верону, затем в Вену, Амстердам… Постановщик долго не мог прийти в себя от сообщения, что имеет дело… с уволенными из Большого театра артистами. «Это абсурд высшей категории! Такого не может быть!» — восклицал он в недоумении. К сожалению, случилось, несмотря на возмущение всего артистического мира и миллионов поклонников таланта Плисецкой, Максимовой, Васильева,, Бездушная машина бюрократии (под воздействием чьего-то указания или, скорее, влиятельного желания избавиться от неугодных звезд) сработала безотказно. Солистов балета, отдавших театру лучшие годы жизни, в расцвете творческих сил и в зените славы заставили написать заявления об уходе по собственному желанию. Звезды первой величины оказались уволены «по решению конкурсно-тарификационной комиссии, как не прошедшие аттестацию» (?!). И этот, мягко говоря, безнравственный спектакль проходил в то время, когда балетный мир с нетерпением ждал выступлений Васильева и Максимовой в США, Канаде, Англии, Франции, Италии, Германии, Голландии… За пределами родины их ждали цветы и овации, дома — выдворение на пенсию. Кстати, решение о выходе на пенсию было принято без них — Васильев с Максимовой гастролировали в это время во Франции.

Позорный диктат и тут преуспел.

Звездам балета поставили условие: танцевать только один спектакль — «Анюту», за 90 (?!) рублей в месяц.

Вызывающе оскорбительная низкая оплата труда волшебников танца не могла не дойти до сведения правительственных кругов — там раньше других получали информацию о всех событиях, происходящих за кулисами элитного театра. Но «наверху» молчали. Естественно, молчал и министр культуры. Зачем ему «высовываться», иметь лишние хлопоты? Помню, как одному высокопоставленному лицу из «застрельщиков перестройки» окружения Горбачева доложили, что видные деятели культуры, искусства один за другим уезжают за границу. Тот только махнул рукой: «Пусть едут. Скатертью дорога»… Не знаю, в какой другой стране мира найдется государственный муж, так легко расстающийся с цветом нации, ее гордостью.

— С чего же все-таки начались расхождения с Большим театром? — спросила я Васильева незадолго до премьеры балета «Ромео и Джульетта», очередной постановки балетмейстера.

— Не с Большим, а с его руководством, с некоторой критикой в его адрес. Но мы же видели, как постепенно Большой балет превращался в театр одного человека — главного балетмейстера. Вот где надо искать причину неудач сегодняшних и, думаю, будущих, если все останется по-старому. За восемь лет в труппе из 250 человек не создано ни одного серьезного нового спектакля. Кроме концертных программ или каких-то миниатюр, а также балета «Сирано де Бержерак» Ролана Пети, спектакля тридцатилетней давности, на родине не имевшего успеха и перенесенного в Большой…

Большой театр не может и не должен быть театром одного постановщика, даже такого талантливого, каким, бесспорно, является Григорович. Большой театр — театр больших традиций, наполненных веками. Они должны развиваться и поддерживаться, а театр — работать в разных направлениях, ставить все лучшее из мирового репертуара. Сегодня традиции уходят безвозвратно, причем те, которые культивировались десятилетиями, — актерское раскрепощение, свобода, импровизация, «незасушенность» исполнения, творческий поиск… Обидно даже не за нас, хотя, думаю, мы сделали в театре немало. Обидно за поколение артистов, «проскочивших» мимо своих удач. Для них же ничего не поставили. Их лишь «вводили» в старый репертуар. Кроме того, в основе жизни труппы — подчас длительные и напряженнейшие гастроли за рубежом. А разве можно творчески развиваться и осмысливать достижения балета, находясь все время в пути? Большой балет оказался в изоляции от общего движения, развития и достоинств мировой хореографической практики; его потенциал, на мой взгляд, вызывает все большие опасения…

Слушая Васильева, я вспомнила о Морисе Бежаре, основателе труппы «Балет XX века», которому еще министр культуры, кандидат в члены Политбюро Петр Демичев обещал постановку балета «Александр Невский» (просто, сердечно так сказал: «Приезжайте, мы будем рады», — чем поверг в неописуемый восторг Мориса, целый день повторявшего: «Какой у вас замечательный министр! Потрясающий!»).

Перестройка в балете оказалась не лучше эпохи «застоя» — новое не проникало в Большой. Артисты и поныне страдают от недостатка обменов, контактов с крупнейшими хореографами-новаторами, не говоря уже о разных негативных трениях внутри труппы. И ведущим солистам театра ничего не остается, как разлетаться по разным странам — годы-то ведь идут, и хочется многое успеть…

В 1990 году во всем мире прошли торжества в честь столетия со дня рождения Вацлава Нижинского, танцовщика-легенды, воплотившего в танце магическое искусство «серебряного века» и ставшего пластическим, эмоциональным и философским символом эпохи модернизма. Васильев оказался едва ли не единственным художником, дарование которого выдерживает сравнение с гением начала века. Это понимали крупнейшие хореографы мира, и, когда речь зашла о том, кому отдать пальму первенства на юбилейных «коллегиях», все назвали русского премьера, бывшего на родине уже пенсионером. На Западе никто не удивился такому единодушию, потому что феномен Васильева в чем-то действительно близок феноменальной личности Нижинского. Один творил в первой половине века, другой — во второй, и каждый неизбежно был связан со своим временем, отображая его в танце лучше, чем кто-либо другой.

К юбилею Нижинского Васильев оказался в отличной физической форме и танцевал, по признанию прессы, «как бог», «выше всяких похвал», словно и не было за плечами трех десятилетий изнурительного, подвижнического служения искусству Терпсихоры.

Событием года стало исполнение Васильевым и главной роли в спектакле «Нижинский. Воспоминания о юности», поставленном в Италии Б. Менегатти. Одухотворенность — вот то главное, что продемонстрировал артист и чего так недостает большинству из поколения нынешних мастеров сцены, каким бы талантом они ни обладали. Наверное, поэтому насыщенный любой проблематикой театр Васильева, как небо от земли, отличается от простого театра простых эмоций.

Кроме других дарований, судьба наградила его и чувством реальности, столь редким для искусства классического балета. «Васильев и в воздухе (речь идет о знаменитом прыжке танцовщика) строит реальные, а не воздушные замки», — справедливо заметил однажды один из критиков. Это немаловажное свойство натуры артиста позволяло ему быть в фокусе эпохи и международного успеха. «Каждый истинный художник непременно перестраивает лиру искусства немножко на свой лад», — говорил русский живописец А. Серов. Эта мысль очень верна по отношению к Васильеву. Глубоко восприняв традиции хореографии и заветы выдающихся балетмейстеров и режиссеров, он, безусловно, перестроил лиру искусства «на свой лад», и она зазвучала по-новому, привлекая и радуя миллионы почитателей балета и у себя на родине, и далеко за ее пределами.

Мне же лично творческие устремления Васильева согрели сердце, помогли почувствовать «дуновение мира, который струится из прекрасных созданий».

Михаил Барышников

В конце сентября 1967 года позвонили из Министерства культуры: «Людмила Георгиевна, вам предстоит выступить на заключительном концерте в Кремлевском Дворце съездов. Это последнее мероприятие в рамках Дней культуры и искусства Российской Федерации в Москве. Будет товарищ Брежнев, правительство в составе…»

— Да шут с ним, с составом, — перебила я, — кто на сцену выйдет?

— Царев, Атлантов, Ведерников, Мазурок, Плисецкая, Фадеечев, молодая балетная пара из Ленинграда Ефремова и Барышников…

— Хорошо, приеду.

…Стою в кулисе, жду выхода. В трех шагах Майя Плисецкая ведет оживленную беседу с каким-то невзрачного вида невысоким молодым человеком в серой куртке с капюшоном. Вскоре юноша удалился, словно растаял, растворился.

— Май, с кем ты так эмоционально общалась? — спрашиваю балерину.

— С Барышниковым.

— Питерской восходящей звездой?

— Ею самой. Хорош танцовщик, ничего не скажешь. Просто замечателен!

— Ростом только не вышел — метр с каблуками и кепкой.

— Не так и мал, — возразила Плисецкая. — Что толку, если на сцену оглобля выйдет? Скажут: велика Федула… А здесь талант прет из каждой клетки.

В эти же промозглые осенние дни я увидела Барышникова на сцене Кремлевского театра (был такой уютный театр открыт при Хрущеве внутри Кремля, почти рядом со Спасской башней. Потом его как-то так незаметно закрыли без всяких предлогов, объяснений и доводов). Спела две песни на бис, следом вышли Ольга Вторушина и Михаил Барышников. Исполненное ими па-де-де из балета «Пламя Парижа» Асафьева вызвало в публике бурю восторга. Спустя год в Театре имени Кирова в Ленинграде солист балета покорил меня безупречным танцем в партии Базиля из «Дон Кихота». Запомнились цветы от поклонниц, сыпавшиеся к его ногам, будто с ленточного конвейера…

И вдруг в 1974 году, как гром среди ясного неба, сенсационная новость потрясла поклонников балета: лауреат международных конкурсов, обладатель Премии имени Вацлава Нижинского, приглашенный на гастроли в Канаду с труппой Большого театра, сбежал! Куда? Когда? Зачем? Как? А вот так, бегом и быстро.

В Торонто накануне отлета труппы в Ванкувер. События развивались почти как в детективе. Нанятый адвокат Джим Петерсон искал ответа на один-единственный вопрос: «Вы осознаете то, что делаете?» — чтобы убедиться, что перед ним не сумасшедший. В последний вечер Петерсон поставил машину в двух кварталах от театра. После спектакля, выйдя на улицу в окружении поклонниц, Миша неожиданно для всех бросился бежать со скоростью спринтера. Они, конечно, решили, что он спасается бегством от них, и ринулись вдогонку. Но танцовщик, едва не проскочив мимо нужной машины, все же успел вскочить в нее, водитель нажал на педаль газа, и через считанные секунды она словно растворилась перед опешившими любителями балета и автографов. «Когда бежал, не чуял под собой ног, был только страх и пустота в желудке. Я уже почти спасовал, когда прыгал в автомобиль», — рассказывал артист спустя четыре года, когда я, будучи на гастролях в США, очутилась в кругу своих соотечественников в Нью-Йорке.

Мог ли он раньше эмигрировать подобным образом? Бесспорно. В 1970 году, во время выступлений в «Ковент-Гардене» с балетной труппой Кировского театра в Лондоне он пережил шумный успех; критики открыли в нем «новую звезду на небосклоне мировой хореографии». Там, в Лондоне, танцовщик встретился с Рудольфом Нуриевым, уехавшим из Советского Союза в 1961 году. «Мы много говорили о хореографии, — вспоминал Барышников с едва уловимой печалью на лице. — О том, как работают в Лондоне, как занимаются в классе, какую технику разрабатывают. Нуриев показал свои сценические костюмы, рассказал, как они придуманы, сшиты… Во время поездки в Лондон там осталась балерина Наталия Макарова, и я был потрясен случившимся. Мне казалось, это самая большая глупость, которую можно было сделать. Я не думал тогда, что смогу покинуть свою страну, театр, публику. Даже когда увидел, как живет Рудольф. У него было все — богатство, свобода, мировое признание. Он мог танцевать всюду, но все это не вызывало и мысли о том, что я смогу сделать то же самое…

Решение пришло внезапно. Это было время, когда я почти не выходил из депрессии, меня одолевало отчаяние от невозможности свободно дышать. Нет, я не стал любить Родину меньше, она со мной незримо всегда. Я просто хотел самостоятельно управлять своей судьбой. Это пугало: я не знал ни правил игры, ни языка, ни страны, на которой предстояло окончательно остановить выбор (правда, газеты трубили в один голос, что в Торонто его ждала невеста, очаровательная и состоятельная Кристина Берлин, дочь бывшего директора газетной корпорации Херста, с которой он начал свою новую жизнь в Штатах).

— Я знал, что буду жалеть об этом шаге, — скажет потом Миша. — Вряд ли это был подвиг с моей стороны, скорее, жизненная необходимость.

Между прочим, Барышников всегда говорил о том, что «выбрал свободу» по причинам сугубо артистическим, не вписываясь на родине в балетные стереотипы. Факт остается фактом: никто не расслышал тогда его горьких интонаций, не заметил дерзкой непримиримости к нелепостям, скуке и пустоте, не рассмотрел лицедейскую природу его дарования и, наконец, не обратил внимания на то, что творилось в душе молодого человека, для которого не существовало детства.

Отец, преподаватель топографии в военном вузе, готовившем разведчиков, ушел из семьи к другой женщине, и мать Миши, простая русская крестьянка, воспитанная на доброте и преданности, не смогла перенести измены мужа и покончила с собой. Кто знает, что творилось на сердце у одиннадцатилетнего мальчонки, снимавшего петлю с шеи матери? Боль утраты не смогли смягчить ни отец, с которым Миша никогда не был в близких отношениях, ни училище, где каждый был занят своими делами и заботами, ни друзья, которых у начинающего артиста было не так много. И все же он выстоял, смирился, хотя без конца навязчивая мысль постоянно сверлила мозг: все люди смертны, но разве это могло случиться с моей мамой, замечательным, необыкновенным, самым лучшим человеком на свете? Барышников и сегодня, вспоминая о матери, все еще чувствует боль. «Она была самой большой моей любовью, и когда я думаю о своих детях (у него есть дочь от актрисы Джесски Ланж и сын от третьей спутницы жизни, балерины Лайзы Райнхарт), то все время сравниваю наши отношения с теми, какие у меня были с мамой». Он и дочь назвал в честь матери Александрой и утверждает: девочка как две капли воды похожа на свою русскую бабушку, стройную блондинку, с крупными выразительными серыми глазами и правильными чертами лица.

Итак, восемнадцатилетний Михаил Барышников, будучи еще в стенах хореографического училища, стал обладателем золотой медали Международного конкурса артистов балета в Варне. Спустя три сезона, проведенных на сцене Кировского театра, получив на одном из спектаклей тяжелейшую травму, юный танцовщик наперекор всем, не долечившись до конца, поехал на Международный конкурс в Москву и снова завоевал золотую медаль, подтвердив репутацию незаурядного артиста с большим будущим. Несмотря на невысокий рост (1 м 63 см), его подтянутая фигура — гармоничная, не без утонченности — казалась на сцене легче, элегантней, стройней. Главным же качеством была виртуозная техника. «Классический танец Барышникова, — считал известный русский хореограф Леонид Якобсон, учитель и наставник Миши в театре, — почти беспределен в своих возможностях, физических и выразительных. Технических трудностей для него не существует. Он одинаково свободно говорит на любом танцевальном языке, будь то пластический речитатив или каскад самых виртуозных па. Он взял у школы все, что она могла ему дать. Он не школяр, не ученик, но мастер, владеющий всеми ее секретами и потому свободный от узкопрофессиональных оков. При законченности, совершенстве танцевальной формы, в самых мимолетных проходных положениях зафиксированной, он внутренне подвижен. Барышников в равной мере блестящий концертный исполнитель, ошеломляющий публику в сольных вариациях, и танцовщик спектакля, создавший художественный образ, со своим отношением и к наследию, и к современности, артист размышляющий, беспокойный, ищущий, как сказать танцем то, что хочешь сказать. Танец для него — призвание, наслаждение, страсть»…

В театре Барышников танцевал юношу в балете «Горянка», принца Дезире в «Спящей красавице», исполнял главные партии, если не ошибаюсь, в балетах «Блудный сын», «Сотворение мира» и, по-моему, в «Гамлете». Покойный солист балета Большого театра Марис Лиепа говорил мне, что Барышников «выглядел ярко и самобытно» еще в партии графа Альберта в «Жизели».

Кстати, Марис дал мне и короткий абрис беглеца:

«Барышников не выносил сентиментальной архаики, элементарными эмоциями не воспламенялся, был индивидуалистом и не очень-то это скрывал. Потому академическая компания не стала для него, да и не могла стать родным домом. Он ведь томился в театре, не располагая ролями нужного ему характера. Его мало занимали в спектаклях, приходилось простаивать. Вполне допускаю, что вынужденное безделие и подтолкнуло его на импульсивное решение остаться за океаном».

Поначалу было очень много грустных и одиноких минут, о которых Барышников не хочет вспоминать: «Я никогда не смогу говорить об этом открыто».

Балетный мир позаботился о нем — были получены приглашения из Италии, Франции, Германии, Австралии. Но он выбрал США, подписав контракт с Американским театром балета.

Оставшись на Западе, Барышников шел на огромный творческий риск. Он скажет впоследствии о США, что это одновременно «замечательное и жестокое место для становления, где все надо решать самому». «В начале новой жизни инстинкт самосохранения делал меня агрессивным. Только преодолев это, я начал сближаться с людьми, с которыми хотел работать».

Сомнения в правильности выбора все же терзали его. По крайней мере, Нуриев в кругу русских эмигрантов и друзей говорил, что Миша «подумывал о возвращении домой». Как бы то ни было, как писала лондонская «Санди таймс», Барышников все же сумел удержаться от соблазна вернуться на родину и вскоре «взмыл в сверкающий великолепием мир американского классического балета». Он стал «лакомым кусочком», и балерины отчаянно соперничали друг с другом, добиваясь того, чтобы иметь партнером именно Барышникова и никого другого.

Будучи на гастролях в США, я сумела выкроить время, чтобы взглянуть на выступления труппы «Америкэн балле тиетр». Барышников танцевал с Макаровой, вызвал шквал оваций и бурю восторга в публике. Я увидела перед собой артиста как бы в новом качестве: он давал классическому танцу словно второе дыхание, возвышал его содержание, дух романтизма, простоту красоты.

Рудольф Нуриев добился поистине сказочного успеха на мировой сцене, взяв за основу творчества достижения трех столпов русской культуры — Чайковский, Прокофьев, Стравинский. Он так и говорил: «Все хореографы и танцовщики каждое утро должны им молиться. Эта триада, как троица: Бог-отец, сын и дух святой». Барышников оказался более прозорливым: поставил танец на службу современности, независимо от его принадлежности. В поиске нового он перепробовал всех ведущих американских хореографов. Балет Туайлы Тарш «От пробы к делу» был создан специально для него уже в 1976 году и стал первым серьезным успехом Барышникова в современном танце. Артист пошел и дальше этим путем, доказывая, что ему доступно все: и танцевать в легком стиле Джина Келли, и выдерживать жесточайшие репетиции, необходимые для создания сложных балетов Марты Грэхем, и органично вписываться в неоклассические постановки выходца из России Джорджа Баланчина. Этот поиск логически привел его в кино — к съемкам в фильмах «Поворотный пункт» и «Белые ночи», а потом и в драматический театр — к роли Грегора в инсценировке «Превращения» Кафки.

— Я распрощался с классическими и романтическими ролями, — признавался Барышников. — Для меня это пройденный этап. Современный танец по сути своей очень демократичный. В техническом отношении он не связан с большими трудностями. Трудность заключается в том, чтобы найти соответствующую хореографию.

Теперь Барышников редко ходит на классические балетные спектакли. Похоже, он к ним относится как человек, который ушел далеко вперед и уже не имеет сил ни желания разбираться со своим прошлым.

Танцовщик проработал в «Нью-Йорк сити балле» всего 15 месяцев, когда ему сделали предложение превратиться из балетной звезды в менеджера-звезду. Перед таким соблазном он не устоял: в 1980 году стал директором «Америкэн балле тиетр» и оставался на этом посту девять лет. За годы работы в театре балета Барышников внес значительный вклад в обновление и накопление репертуара, сохранив восприимчивость коллектива к современным течениям. «Пусть меня порой упрекают в эклектизме, — говорит артист, — но я все же считаю, что такая открытость всему новому идет на пользу нашим танцовщикам, ибо они получают в свое распоряжение широчайшую палитру стилей». Барышников отказался от ежегодного директорского жалованья в 400 тысяч долларов, получая вместо этого символический доллар. Зато ему щедро платили за выступления и постановки.

Надо признать, что многие из артистов относились к нему с неприязнью, считая его «бездушным администратором», «свирепым дьяволом» в проведении избранной им политики. «Иногда я делаю неправильный выбор, но это моя жизнь, и я хочу сам отвечать за свои решения, а не слушать, что скажут критики, среди которых немало высокомерных, любящих бесконечно разбирать принципы твоей работы и вмешиваться нравоучениями, советами и наставлениями в мою жизнь… Меня не интересует, что обо мне думают или говорят, и я счастлив, что достиг такого состояния…»

Джелси Кэрленд, бывшая партнерша Барышникова, одно время безумно любившая его, весьма критически отозвалась о нем в своей книге «Танцуя на собственный могиле», вышедшей в 1986 году. Она считает Мишу «чересчур требовательным, не терпящим возражений» человеком. «Люди говорят, что меня боятся, и я знаю, это правда, — заявил артист корреспонденту английской газеты «Дейли мейл». — Я человек настроения, впадаю в депрессии — порой не хочу никого видеть. Часто — и себя самого. Время слишком дорого, чтобы общаться с людьми, к которым не лежит душа… Наверное, я слишком груб. В общении я могу быть и не очень приятным, но это единственный способ оберегать свою независимость, достоинство. Люди при этом не так стремятся войти с тобой в контакт, и меня лично это устраивает. Я и так большую часть времени нахожусь в разладе с собой. Когда начинаешь строить новые планы, обо всем другом забываешь начисто. Чувствую, что многим со мной неудобно. Мне очень нужно одиночество, но все равно, люблю быть с людьми, к которым неравнодушен».

Наталья Макарова называет его человеком времени с очень сложной натурой. Несмотря на головокружительный успех, Барышникова, говорила она, «нельзя считать счастливым, но именно поэтому Миша и стал великим мастером».

То, что он великий мастер и великий труженик, не замыкающийся в рамках хореографии (артист много читает, великолепно разбирается в поэзии, знает языки, обладает редким даром интуиции на все новые явления в искусстве и т. д.), ни у кого не вызывает сомнения. Еженедельник «Ньюсуик» с признательностью писал, что благодаря таким звездам, как Барышников, «Америка, давшая миру великих боксеров и баскетболистов, становится едва ли не ведущей державой в области современного балета… Он познакомил граждан Америки с лучшими образцами хореографии». В Европе придерживаются примерно такого же мнения, ставя Барышникова в один ряд с Ростроповичем по значимости отпущенного Богом таланта.

Барышников оказался не лишенным и коммерческой сметки… Во многих городах США я видела одеколон, духи, туалетную воду, носящие его имя. Он участник грандиозных шоу, связанных с показом моделей сезонной одежды, костюмов, белья.

В отличие от крупных бизнесменов, он чрезвычайно расточителен и не скрывает этого: «Если мне захочется провести месяц на Карибских островах, я сниму дом в самом удобном месте, не задумываясь о том, сколько это стоит. Если моим друзьям нужны деньги — пожалуйста, они в их распоряжении».

…Кто-то из русских эмигрантов, по-моему Иосиф Бродский, сказал, что Барышников похож на Моцарта, и к тому же оба родились в один день января. Не знаю, что в них общего, но один штрих присущ обоим несомненно: таинственно схожее переплетение светлого и трагического начала в их судьбе. Артист и сегодня не скрывает, что в его жизни «есть еще открытые раны».

Илья Глазунов

В Париже, в одной из книжных лавок, что в изобилии на набережной Сены, я увидела репродукцию картины, на которой были изображены знакомые до боли лица — современники века, символизирующие собой персонифицированные трагические моменты нашей истории. Вот уверенный в себе российский реформатор Столыпин, царь Николай II, несущий тело сына. Невдалеке Сталин в море крови, нарочито окарикатуренный Хрущев на ракете с башмаком и кукурузой в руке, печально-задумчивый Солженицын в арестантской робе… «Да ведь это же «Мистерия XX века» Ильи Глазунова! — едва не воскликнула я. — Как она здесь очутилась?!»

— Мадам, вы хотите приобрести работу месье Глазунова? — учтиво спросил продавец, очевидно, заметив, с каким любопытством и некоторым удивлением я рассматривала то, что на моей родине оказалось в ту пору за семью печатями.

— Нет, месье.

— Напрасно. В России запрещена эта картина.

— Знаю. Но как через границу меня пропустят с таким багажом…

— Жаль, что русские никогда не увидят ее.

Книготорговец, немолодой француз в изрядно потертых, заплатанных со всех сторон (наверное, так было модно) джинсах, оказался не из когорты провидцев. Прошло время, и картину достойно оценили в России — судьба «Мистерии», образного осмысления болевых точек столетия, оказалась связанной с судьбой страны.

Да, когда-то борьбу социальных и философских идей, отображенную в полотне, считали в определенных кругах «не соответствующей марксистским основам социалистической культуры», «подрывающей концепцию идеологической работы партии», «вредной». Запреты начались в 1977 году, когда Глазунов впервые хотел показать «Мистерию» широкой публике в зале на Кузнецком мосту, где должна была состояться его выставка. И тогда «широкомасштабная» комиссия Министерства культуры отказала под предлогом, что картина «не отражает правды жизни»!

С тех пор она хранилась в мастерской художника, где он показывал ее близким друзьям. Однако репродукция картины проникла за кордон и там тиражировалась вровень с самыми именитыми бестселлерами. Западные знатоки истории обнаружили: все или почти все, что только можно отнести к XX веку, нашло в картине свое ясное и доходчивое отображение. Молва о смелости русского художника, творящего вразрез с общепринятыми партийными нормами и документами, распространялась всюду с невероятной быстротой.

Впрочем, знаменитым Илья Глазунов стал после первой своей персональной выставки в 1957 году в Центральном доме работников искусств. На третий день выстроилась громадная очередь, и в книге отзывов появились восторженные отзывы… вперемежку с ругательствами. «Вокруг Глазунова идут яростные дебаты, — сообщал московский корреспондент американской газеты «Нью-Йорк геральд трибюн». — Он знает, что его первая персональная выставка определит судьбу. Будет ли он известен, войдет ли в советское искусство, зависит от реакции критиков. Они могут уничтожить его, наклеив ярлык «буржуазности», или поддержать, объявив сторонником соцреализма».

Американский журналист как в воду глядел: после сенсационного успеха выставки отношение к Илье Глазунову стало полярным. Одни, как на параде, готовы были кричать «ура!», другие, за неимением аргументов, либо молчать, либо наводить тень на плетень. Критик Г. Недошивин нашел в работах художника «вопиющую пошлость», а самого Илью обвинил в «неспособности по-настоящему глубоко чувствовать». Против Глазунова выступил в печати и его учитель Б. Иогансон. И, наверное, не без помощи слишком идеологизированных наставников спустя три месяца молодой художник получил «тройку» за дипломную работу и был направлен учителем рисования сначала в Ижевск, а затем в Иваново. Казалось, что на творчестве художника, не получившего официального признания, поставлен крест. Но в «подпевале буржуазного модернизма», «носителе пессимизма и достоевщины» увидели здоровые ростки надежды наиболее прозорливые, не терпящие компромиссов писатели и общественные деятели — С. Михалков, И. Эренбург, К. Паустовский, О. Лепешинская. «Илья Глазунов бесспорно талантлив, — писал в журнале «Москва» Н. Тихонов. — Я думаю, что он талантливо продолжает традиции русской национальной живописи. Он чужд легкому подходу к теме, его сюжет всегда углублен, резко обозначен, внутренний мир человека для него чрезвычайно важен. Перед нами современный живописец, корни творчества которого уходят в многовековые традиции нашего искусства».

Разнообразие творческой манеры Глазунова поразило тогда многих известных художников, деятелей театра и кино. Очень кстати для укрепления позиций художника в 1958 году в Италии вышла монография, написанная авторитетным искусствоведом Паоло Риччи. Книга вызвала такой общественный резонанс на родине мастеров Возрождения, что видные общественные и политические деятели, крупнейшие представители итальянской культуры стали искать встречи с русским художником. Легендарный Давид Альфаро Сикейрос специально прилетел в Москву, чтобы позировать Глазунову. Он остался доволен работой молодого коллеги, написав на портрете: «Глазунов большой художник в потенции, ввиду его молодости — глупость не признавать его. Я его приветствую». Следом за Сикейросом интерес к художнику проявили звезды мирового кинематографа — Джина Лоллобриджида, Клаудия Кардинале, Эдуардо де Филиппо, Лукино Висконти, Энио де Кончини, де Сантис, Альберто Фиоретти… По их приглашению Глазунов отправился в Рим, где была организована его выставка и где он написал серию портретов.

«Первым портретом, — вспоминает художник, — над которым я работал, был портрет Джины Лоллобриджиды. Около полусотни художников мира были счастливы оставить изображение актрисы, знаменитой своей красотой. Я помню, как мы еще студентами Академии художеств после занятий по многу раз смотрели фильмы с ее участием. И если бы мне тогда, в студенческом общежитии, кто-нибудь сказал, что я буду писать через несколько лет портрет Джины, можно было бы лишь посмеяться над этой веселой шуткой. Но недаром говорят, что нет ничего фантастичнее самой реальности».

— Я встречала много великолепных художников, — заявила журналистам Джина Лоллобриджида на открытии выставки в галерее «Нуова коза», — но никто не потряс меня так сильно, как Глазунов, его великое искусство, полное эмоциональности.

Выставка Глазунова в Риме имела такой успех, что едва ли не все центральные газеты Италии почли своим долгом прокомментировать «событие года». «Глазунов понравился критике и публике, — заключал обширную статью критик газеты «Мессаджеро», — своей искренностью человека и художника, подлинно отразившейся в выборе тем, вдохновляющих его искусство, и в смелой простоте исполнения. Среди многочисленных суждений о выставке Глазунова наиболее метким представляется нам то, которое, утверждая связь этого творчества с великими традициями русской живописи, считает его продолжением диалога человека с искусством… Глазунов много работал за время своего пребывания в Риме, и его творчество было встречено многообразными выражениями единодушного одобрения».

Кстати, творческие и дружеские связи с крупнейшими представителями культуры Италии имели продолжение. Когда в 1964 году приехал на гастроли в Москву миланский театр «Ла Скала», все без исключения звезды оперы захотели позировать Глазунову, и художник сделал серию впечатляющих графических портретов. «Возникла идея, — вспоминает художник, — поскольку они были в восторге, что было бы хорошо, если бы эти портреты им подарило Министерство культуры. Вместо рогов или палехских шкатулок. И когда Фурцевой показали портреты, их было, по-моему, двенадцать, то она вызвала из Союза художников людей. Они сказали, что портреты лишены каких-либо художественных достоинств, что Глазунов не художник, потому что не является членом Союза художников. Тогда Фурцева вызвала меня. «Против вас все художники. Как вам не стыдно предлагать такие портреты! — топая ногами, кричала она. — Вы ничего не можете сделать! Вы даже уши не умеете рисовать! Вы — мазила и ничего больше!» Я с изумлением и одновременно скорбью смотрел на бывшую ткачиху и в прошлом, видимо, довольно привлекательную девушку. «Во-первых, — отвечаю, — я не предлагал, это переводчики сказали, что они в восторге от портретов, и мне кто-то позвонил из министерства… Короче, я эти портреты подарил сам. По этому поводу звезды «Ла Скала» организовали прием, жали руки, благодарили. Я же считал для себя большой честью презентовать плоды своего труда великим артистам».

Итак, популярность Глазунова росла, проникая и в апартаменты королей, президентов, премьер-министров… В 1965 году в Копенгагене Глазунов пишет портреты премьер-министра Дании Отто Енс Краге, его жены, известной киноактрисы Хелле Виркнер Краге, их детей. Затем работа над портретами короля Швеции Карла Густава, президентов Финляндии (Урхо Кекконена), Чили (Сальвадора Альенде)… В 1968 году, находясь во Франции, художник создает целую галерею портретов министров кабинета де Голля. Работой русского мастера остались довольны премьер-министр Индии Индира Ганди, глава католического мира папа Иоанн Павел II, король Испании… Наши государственные мужи старались не отставать от зарубежных монархов, шагать в ногу со временем. Незабвенный Леонид Ильич Брежнев вдруг обнаружил, что его черные густые брови могут выглядеть вполне элегантно на портрете Глазунова, не хуже, пожалуй, других, королевских, менее густых и выразительных. Художника вызвали на Старую площадь, в ЦК.

— Вы пишете только портреты королей и буржуазных президентов? — без приветствия спросил один из помощников генсека.

— Нет, что вы, — отвечал Глазунов.

— Скоро юбилей Леонида Ильича. Он видел многие ваши портреты, в том числе Индиры Ганди. И он хотел бы иметь свой портрет.

«Внутренне, — рассказывал Глазунов, — я был счастлив оттого, что во время сеансов смогу сказать Брежневу о том, как под флагом строительства образцового коммунистического города разрушается старая Москва, поделиться своей болью, попросить о помощи. Мне дали любимую фотографию Леонида Ильича, и я принялся за работу. Вскоре портрет, написанный по фотографии, взяли, чтобы показать Брежневу. Он, видимо, понравился ему. «Это лучший портрет. Сеансов не надо. Глазунов может испортить», — передал мне помощник слова шефа».

Прислала свою фотографию и Раиса Максимовна Горбачева, якобы на память: «Пусть свет вашего искусства радует людей…» Глазунов омолодил вельможную жену лет на тридцать… Что правда, то правда: он никогда не был льстецом, подхалимом, приспособленцем и ни в одном высказывании на телевидении или в печати не цитировал, как он уверял, коммунистических и прокоммунистических лидеров, кроме одной цитаты Ленина — что мы должны сохранять чувство времени.

Портреты королей и президентов, захотевших лицезреть себя запечатленными волшебной кистью мастера, далеко не суть его творчества. Для меня, как и моих современников, важно другое: едва ли не все насущные вопросы мироздания, над решением которых бились величайшие гении, оказываются у художников современными — судьбы России и всего мира, жизнь и смерть, борьба добра и зла, света и тьмы. Наверное, не случайно громадное число людей восприняло искусство Глазунова как воплощение встревоженной совести и чистой, незамутненной мечты века. Я видела полотна художника в разные годы на вернисажах в Москве, Самаре, Владимире, Воронеже, Ялте, Берлине, Варшаве, других крупных городах бывшего Союза, Европы. И по сей день не перестаю восхищаться многоголосой радугой природы пейзажей, их мощным поэтическим аккордом. Остались в памяти и широкий эпический простор «Севера», живая и трепетная и в то же время спокойно-задумчивая атмосфера старинных городов отечества, и раздолье «Русской песни», и таинственное очарование женских портретов — «Русская красавица», «Девушка с Волги», «Нина», «Русская Венера», «Незнакомка»… Особенно запомнились женские образы, созданные Глазуновым по мотивам произведений Лескова, Блока, Некрасова, Никитина, Мельникова-Печерского, величавая красота которых так поразила мир. Из крупных работ последних лет впечатляющим выглядит полотно «Вечная Россия», на котором представлено более трехсот образов выдающихся деятелей русской культуры, науки, искусства, мыслителей, военачальников — своего рода пантеон титанов русского духа. В картине громадных размеров — почти двадцать квадратных метров — слились воедино талант портретиста, историка, публициста, философа. Глядя на картину, физически ощущаешь мощное движение процессии людей, пробудивших наше самосознание, подаривших силу духа и свет разума. В полотне — картина посвящалась тысячелетию принятия христианства на Руси — философски обобщена история целой нации. Я не знаю другого художника, который бы сумел подняться до уровня великой темы, с такой выразительной силой воплотить ее, как это сделал Глазунов. Казалось бы, сюжеты взяты из глубины веков, но и через годы — я уверена — полотно будет волновать, поражая остротой композиции, исторической достоверностью, мощным звучанием красок.

К счастью, я не одинока в приверженности к таланту художника, который кистью своей выражает надежды и помыслы эпохи, ее духовные поиски, и полностью разделяю точку зрения Жана Поля Бельмондо, увидевшего в картинах Глазунова «созидающую душу России».

Но, как почти всегда это бывает с незаурядными личностями, вокруг них, преодолевающих и преодолевших трудную дорогу на Голгофу, всегда есть место зависти, сплетням, лжи, лицемерию, вражде и всяким другим низменным человеческим чувствам и страстям.

Право давать собственную оценку миру, настойчивое отстаивание великих традиций русской культуры оборачивались для художника поносительством со стороны недоброжелателей всех мастей. Каких только грехов за Глазуновым не находили ретивые искатели «правды». И глаза-то на всех портретах его кисти одинаковые, и чуть ли не «с каждой картины на нас подозрительно поглядывает Христос», и что он, Глазунов, «паразитирует на достижениях классиков прогрессивного советского искусства», «издевается над дорогими всем нам политическими символами», «дискредитирует наш советский образ жизни». Глазунову ставили в упрек, что он влюблен в царского премьер-министра и министра МВД Петра Аркадьевича Столыпина — реформатора, политика и патриота, убитого в киевском городском театре в 1911 году; обвиняли в религиозном мистицизме, мессианстве и прочих пороках. Некий Джон Баррон пытался уличить художника в связях с КГБ в нашумевшей на Западе книге «КГБ». В коротком абзаце автор представил живописца в качестве «стукача» Комитета, за что он, Глазунов, якобы и получил роскошную мастерскую (чтобы прекратить инсинуации, Глазунов подал на Баррона в гамбурский суд и выиграл процесс. Решение суда действительно по сей день: 60 тысяч немецких марок немедленно выплачивает художнику тот, кто осмелится исказить в средствах массовой информации Германии, включая печатные издания, какие-либо факты из личной или творческой жизни Глазунова).

Знал ли господин Баррон, что еще в 1964 году кагэбэшные «искусствоведы в штатском» сообща с крупными чиновниками из Министерства культуры в ранге заместителей министра обращали внимание ЦК КПСС на «неправильное» поведение художника, давая всевозможные объяснения по поводу организации выставок его работ в Манеже, куда устремились многотысячные толпы страждущих увидеть картины, вызвавшие огромный общественный и политический резонанс не только в столице.

Не зависимое ни от кого творчество Глазунова шокировало и официальные круги, власть имущих: пятнадцать лет его не принимали в Союз художников, государство не хотело приобретать картины, по закупкам Министерства культуры он значился на предпоследнем месте. «Если и покупали мои картины, — с горечью рассказывал мне художник, — то по крайне низким расценкам. Одну из последних приобрел экс-министр культуры Демичев. «Юность Андрея Рублева» понравилась Горбачеву, когда он посетил мою выставку. На другой день после визита генсека меня пригласил Демичев и сказал, что картину хотят поместить в Третьяковку. Закупочная комиссия, состоявшая сплошь из прожженных советских конъюнктурщиков, отклонила произведение, отметив, что оно не представляет никакой художественной ценности. Я прорвался к Демичеву. «Что произошло, Петр Нилыч? Вы сказали, что я сотворил шедевр, а комиссия думает совсем иначе». Министр нашел выход из тупиковой ситуации. «Хорошо, — молвил он, — я могу у вас купить картину, но только за четыре тысячи». От неожиданности я опешил. Как же так? Натюрморты Налбадяна стоили 20 тысяч, цена пейзажей Лидии Бродской доходила до 50–80 тысяч, а тут гроши… Что делать? После недолгих колебаний я согласился. За вычетом налогов получил около трех тысяч…»

Существовавшую систему не устраивал и демократизм художника, не побоявшегося своим искусством выразить боль эпохи. «Мистерия XX века», например, доставила столько неприятностей со стороны властей, что дело дошло чуть ли не до выселения художника из страны. Когда он написал Солженицына под возвышающимся в гробу Сталиным на катафалке у Бранденбургских ворот, кто-то «наверху» посоветовал переписать Солженицына на… Брежнева. Художник не согласился. Выставка не открылась, потерпевшие возвращали билеты в кассу. Вскоре на коллегии Министерства культуры собравшиеся закрытым голосованием пытались определить, соответствует ли Глазунов статусу диссидента или нет. «Против» было на один голос больше, чем «за». Результаты голосования доложили Суслову. «Пошлите его на БАМ», — предложил главный идеолог страны. Строители магистрали пришли в такой восторг от работ Глазунова, что написали письмо в ЦК с просьбой об организации его выставки. Хулителям и гонителям художника в аппарате на Старой площади сказать было нечего — они, что называется, умывали руки.

Не меньше невзгод и испытаний претерпел художник, когда официальные лица, посетив выставку на Кузнецком мосту в Москве, увидели среди прочих работ портрет русского крестьянина в концлагерном ватнике на фоне призывных плакатов, на костях которого, считал Глазунов, «строилось благосостояние мирового коммунизма». И в некоторых женских портретах высокопоставленные чиновники обнаружили «слабость реальной степени воздействия, которую должны оказывать работы художника на формирование идейно-нравственного облика советского народа». «Мне страшно существо в жутких сапогах и в ватнике, ставших национальной одеждой русского народа», — парировал тогда художник.

Неприятие лжи жизни социальных манекенов, выдаваемой за социалистический реализм, оборачивалось для него изоляцией. За десятки лет работы художник не получил ни одной государственной премии, ни высокой правительственной награды, за исключением ордена Трудового Красного Знамени, который дал ему Горбачев, удивленный дошедшей до него информацией о том, что художник никогда прежде не удостаивался наград Родины.

В 1988 году состоялся очередной съезд художников страны. Глазунов присутствовал на нем в качестве… гостя. Ему «выделили» десять минут на выступление. Он сказал с трибуны то, что думал. Многим апологетам «идеологической работы партии» не понравилась его речь, хотя уже и подул свежий ветер перемен. Ему сделали замечание в том смысле, что он отстаивает антикоммунистические взгляды, проповедуя монархические идеи.

Оказавшись в роли, как заметил один американец, «посла русской культуры» в своей стране, Глазунов продолжал «служить Богу, совести и России», сохраняя и оберегая основы русского национального самосознания, традиции и памятники культуры нашего народа. Не без участия Глазунова при Комитете защиты Мира создавалась секция по охране памятников, было принято постановление об охранных зонах столицы. Его усилиями организован Национальный музей декоративно-прикладного искусства в Царицыно, где строили Баженов и Казаков; по эскизам художника в 1994 году оформлены интерьеры резиденции Президента России.

Детище Глазунова, основанная им в 1987 году Всероссийская академия живописи, ваяния и зодчества призвана возродить традиции великой русской реалистической школы. Кстати, это единственное учебное заведение, где не берут денег за обучение и которое бесплатно посылает самых талантливых студентов на практику в другие страны. Когда король Испании Хуан Карл ос увидел в зале Российского посольства в Мадриде восемь огромных панно высотой почти шесть метров из цикла «История Кремля», написанных студентами академии под руководством Глазунова и по его эскизам, он не удержался от восхищения: «Браво, Россия! Браво!»

Художник, как раньше, так и теперь, когда его приглашают за рубеж, предпочитает передвигаться со своей выставкой по стране, нежели рисовать портреты в Афинах или Вашингтоне. Но если он чувствует, что от его работы или участия прибавится хотя бы маленькая толика пользы Отечеству, выбор однозначен: интересы Родины превыше всего. С пользой для дипломатии и расширения творческих и деловых связей Глазунов наладил контакты с Венецианской Академией искусств, Академией художеств в Париже, испанскими академиями Сан-Фернандо в Мадриде и Сан-Хосе в Барселоне.

Верный пушкинскому завету — сочетать личное творчество с общественным служением, — он часть вырученных от выставок доходов передает на благотворительные цели. Деньги идут на нужды студенчества академии, строительство мемориалов, разрушенных архитектурных ансамблей, блиставших некогда красотой, реставрацию памятников старины и надгробий незаурядных личностей — Столыпина на погосте взорванного собора Киево-Печерской лавры, Шевченко в Каневе, княгини Ольги…

…Летом 1994 года москвичи и гости столицы миллионной толпой хлынули в просторные залы Манежа на очередную выставку трех сотен работ Глазунова. В довольно объемной книге отзывов, форматом в газетный лист, среди бесчисленных благодарностей и выражения неописуемого восторга я прочла и такие строки: «Глазунов помогает своему народу в тяжелое время не превратиться в интернациональное быдло и вселенскую шпану. Именно благодаря таким светочам во тьме кромешной народ наш восстанет из пепла». «Работы художника свидетельствуют о необходимости национального духовного воспитания и возрождения. И это обновление, проповедником которого выступает Глазунов, умиротворит вселенную и навсегда похоронит моральный разврат».

Ирина Архипова

С легендарной оперной певицей, выдающимся общественным деятелем страны Ириной Архиповой мне довелось встречаться на фестивалях искусств «Пражская весна», «Белые ночи», «Московские звезды», «Русская зима», в жюри всесоюзных и международных конкурсов вокалистов, на Днях культуры и декадах искусства Российской Федерации в бывших республиках Союза. Наши гастрольные маршруты пересекались в США, Японии, Греции, Чехословакии, Болгарии, Румынии, Польше…

За рубежом разница во времени ее и моих выступлений исчислялась иногда считанными часами, как это было не раз в США, Финляндии в 60-х годах или в 1983 году, когда мой прилет в Грецию совпал с проводимым ежегодно Афинским фестивалем, посвященным памяти выдающейся греческой певицы Марии Каллас. Купив букет белых гвоздик — любимых цветов гречанки, — я отправилась к ее памятнику, что неподалеку от отеля «Хилтон». Увидев охапку точно таких же гвоздик у его основания, я не удивилась — мало ли кто мог их принести сюда; в Греции, да и не только в ней, чтят память о Каллас. Оказалось, что эти цветы от… Ирины Архиповой, только что отбывшей в аэропорт, чтобы улететь на гастроли в Англию, откуда она прибыла в Афины всего на один день на свой сольный концерт, после которого и возложила к памятнику Каллас гвоздики.

Впервые Архипову я услышала в июне 1959 года, когда в Москву приехал знаменитый итальянский певец, один из лучших теноров мира Марио дель Монако. Прибыл он в первопрестольную после длительных уговоров друга, эстрадного певца Клаудио Виллы, побывавшего до того в Москве и имевшего шумный успех (с «солнечным Клаудио», как его называли на родине, в Италии, меня познакомил Соломон Юрок на одном из приемов в гостинице «Метрополь»). Оказалось, что Монако не выбирал Архипову на роль Кармен, он просто попросил дирекцию театра найти ему «хорошую партнершу». Выбор пал на Ирину.

— Когда увидела Марио в репетиционном зале, — рассказывала спустя годы Архипова, — красивого, мужественного, энергично шагающего солдатским шагом, когда услышала первые фразы, спетые им полным, ярким и необычайно сильным голосом, это привело меня одновременно в восторг и трепет, но в трепет уже панический. Подумалось: «Все, конец мне! Моей Кармен, да и вообще пению в опере». А тут еще в стороне на декорациях сидели трое юношей из балета. И один из них сказал: «Не волнуйтесь, этот вас наверняка зарежет!» Слова артиста балета я восприняла двояко: Марио «зарежет» и буквально, и вокально.

Состояние перед спектаклем было какое-то нереальное. «Я и не живу, и не умираю», — напоминала потом мои же собственные слова костюмерша. Но я все же хоть и волновалась изрядно, и трусила, именно на репетициях с дель Монако я нашла себя как певица и актриса. Моя Кармен соответствовала его внутреннему видению. И наоборот, Хозе — дель Монако так заражал своей искренностью, электризовал необычайным драматизмом игры, что все страхи и волнения растворились в желании отвечать ему. Не понимая языка, я тогда обостренно и интуитивно чувствовала, как потом оказалось, верную ответную интонацию.

— Что с тобой? — спрашивали меня коллеги по театру. — Ты так поешь выразительно и так звучишь!

Идеальное партнерское совпадение, контакт сердец стали залогом обоюдного успеха во всех одиннадцати спектаклях, которые мы с ним спели в Москве, в театрах Неаполя и Рима (замечу попутно, что Архиповой выпала честь быть первой русской певицей, которая получила приглашение выступать в Италии, стране классического бельканто).

Триумф Архиповой восторженная публика и критики восприняли как чудо. Это чудо я связываю и с некоторым счастливым обстоятельством: воля Божья свела вместе двух певцов с одинаковым (бывают же такие совпадения!) воспитанием и образованием у обоих.

Я до сих пор не перестаю восхищаться тем огромным мастерством, глубиной чувств, задушевностью и теплотой, с какими воспевала Архипова величавый характер русской женщины, ее строгую одухотворенную красоту (когда-то Архипова поступила в аспирантуру, но вскоре ушла, так и не дописав диссертацию «Образы русских женщин в произведениях русских композиторов». Зато она защитила ее с блеском на крупнейших оперных сценах мира). Созданные ею образы Любаши в «Царской невесте» Н. Римского-Корсакова и Марфы в «Хованщине» М. Мусоргского — непревзойденные шедевры оперного театра — лучшее тому доказательство.

— Для меня работа над каждой ролью, — вспоминает Архипова, — была процессом мучительным, порой труднообъяснимым. Вот моя Марфа. Шаляпин писал: «Марфа — одна из тех изумительных по сложной глубине натур, которых способна рожать, кажется, одна только Россия и для выражения которых нужен был гений Мусоргского. В душе Марфы неистовствует земная любовь… религиозный фанатизм, экстаз и светлая умиленность веры — и каким-то жутким полукругом все эти противоположности сходятся над пламенем костра! Вот какую вокальную палитру дал Марфе Мусоргский!» Этот характер выписан музыкой, выстроен в нотах… Я ее слышала и видела в музыке. Я чувствовала Марфу словно бы в архитектурных объемах. Тут, видимо, сказывалось мое первоначальное образование.

Певица не раз подчеркивала, что успехам на оперной сцене обязана и архитектуре. «Изучение законов пространственного мышления, — говорила Архипова, — полезно, потому что оно помогает работе на сцене, так как сцена — это тоже пространство, в котором нужно уметь ориентироваться. И чувство формы музыкальной и архитектурной — чувство цельное. Недаром ведь говорят, что архитектура — это застывшая музыка». Возможно, что так оно и было, потому что вся яркая галерея ее оперных образов потрясала своей выразительной силой. «Это артистка не только большого чувства, — говорил Г. В. Свиридов, — но и весьма развитого и тонкого интеллекта!»

Неудовлетворенность сделанным, предельная требовательность к себе выводили Архипову на дорогу непрерывных поисков, чтобы быть на сцене, как она любит повторять, «лучше самой себя».

Когда шла работа над постановкой «Хованщины» в Милане, главный художник «Ла Скала» Н. А. Бенуа, обладатель огромной библиотеки, подобрал артистке книги, по которым можно было более детально изучить обстановку действия оперы Мусоргского, окунуться в ту далекую эпоху. В Риме Архипова подружилась с 72-летней Габриэллой Безанцони, когда-то знаменитой Кармен, партнершей Энрико Карузо. Доброжелательная итальянка поехала специально в Неаполь и Рим, чтобы помочь русской гостье в работе над легендарной ролью.

И. Архипова никогда не забывала и не забывает о том, откуда родом, и она ни разу не уронила достоинства своего Отечества. В присутствии русской оперной примадонны никто не осмеливался сказать что-нибудь неуважительное по отношению к ее стране и ее народу.

— Я имею достаточно возможностей, чтобы реализовать себя на родине, — заявила она журналисту на пресс-конференции в Лондоне, задавшему ей вопрос, почему она не уехала из России, — и не могу пожаловаться на судьбу. Для меня главным всегда было и есть то, что дома, в России… Чужие красоты души не тревожат.

Неизлечимой болью в сердце для нее был отток талантливых певцов и музыкантов за границу. Я помню ее волнения и переживания, когда неожиданно для всех в декабре 1978 года Кирилл Кондрашин, 64-летний преуспевающий дирижер, более сорока лет стоявший за пультом, профессор Московской консерватории, принял решение не возвращаться после гастролей в Голландии на родину. «Зачем он остался? — недоумевала Архипова. — У него семья, три сына, больное сердце. Ведь не протянет долго там».

Оказалась права. С новой женой, которую Кондрашин встретил в Голландии, он прожил всего три года и умер. Впрочем, Архипова не против разъездов выдающихся российских музыкантов по заграницам — лишь бы не забывали Родину. Бескорыстное и самоотверженное служение ей она всегда считала и считает своим нравственным долгом.

С именем Архиповой связано очень многое. Союз музыкальных деятелей и оперные фестивали в городах СНГ, конкурсы Глинки, Чайковского и несчетное количество камерных концертов, ее «фирменные» фестивали «Ирина Архипова представляет» и всесторонняя помощь молодым перспективным певцам, благодаря чему наша и зарубежная публика услышала много новых талантливых исполнителей.

Не помню сейчас, в какой зарубежной газете я увидела заголовок к рецензии на выступление Архиповой: «Ирина Архипова — голос вечной России». По-моему, лучше и не скажешь. Ее певческие достижения, беспредельный энтузиазм, могучее артистическое дарование оставили заметный след в мировой музыкальной культуре. И, наверное, не случайно профессора Московской консерватории, академика Международной академии творчества Ирину Архипову Кембриджский биографический центр назвал человеком столетия, а СМИ России присудили соотечественнице — в рамках «Всемирного приза искусств» — титул «Богиня искусств», оставив позади Майю Плисецкую, Монтсеррат Кабалье, Елену Образцову.

Есть три тайны русского человека, которые спасали и выводили к свету многострадальную Россию. Это талант, труд и терпение. Ко всем трем причастна и Ирина Архипова.

Память сердца

Когда журналисты задают мне вопрос: «Кто из композиторов, сотрудничавших с Вами, наиболее Вам дорог? — я неизменно отвечаю: «Все» и выстреливаю обоймой — Новиков, Туликов, Пахмутова, Фрадкин, Ошанин, Щедрин, Долуханян, Темнов, Аверкин, Пономаренко… Двое из этого длинного ряда — Аверкин и Пономаренко — сыграли в моей жизни немаловажную роль и память о них в моем сердце останется навсегда. Сотрудничество с каждым из них доставляло всегда ни с чем не сравнимую радость, питая вдохновение, направленность творческих поисков, душевные потребности. С ними я обрела внутреннюю свободу, энергетику, которые помогли преодолеть встречавшиеся преграды и прийти к той правде искусства, что определяет суть мастерства.

С А. Аверкиным меня познакомил поэт В. Боков на одном из концертов для воинов легендарной Кантемировской дивизии. Передо мной предстал симпатичный малый с добродушной, открытой улыбкой на лице, умными, проницательными глазами. «Человек отлично несет воинскую службу и также отлично пишет песни, — сказал Виктор Федорович, представляя мне служивого. А когда мы с Аверкиным расстались, заметил: «Голова на плечах есть, способности тоже, возьми на заметку». Военное начальство также хорошо отзывалось о начинающем композиторе. «Лихо сочиняет, — восторгался один из руководителей местного армейского ансамбля песни и пляски. — Год назад написал песню «Отрастил солдат усы». Так ее поют все, кому не лень во всей округе до сих пор. Раз везде поют, значит есть что-то в парне, как говорится, от Бога».

С песнями Аверкина я прошла сквозь десятилетия и счастлива тем, что они оказались близки слушателям разных широт и континентов. Жаль, что жизнь его оборвалась в 60 лет, мог бы еще многое успеть. Перед самой кончиной он написал для меня две песни: «Падают листья» на стихи В. Бокова и «Подарите женщине любовь» на стихи Ю. Гарина. Недавно я включила их в свой репертуар, начала работу над ними и уверена, что публика их примет достойно.

Обаятельный, отзывчивый, внимательный к людям человек (вся Рязанщина, откуда он родом, была в него влюблена и вспоминает поныне добрым словом) нравился женщинам. Он и меня одолевал предложениями, но всякий раз я отказывалась: своеобразная, насыщенная событиями, любвеобильная жизнь его мне была не по душе. К тому же я человек ревнивый и хотела одна владеть объектом любви — уж если он, этот объект, принадлежит мне, так это мое и ничье больше.

О Григории Пономаренко можно написать не одну книгу. Он был талантливейший музыкант, женский сердцеед, широкой души человек и песни из его бездонного композиторского нутра вылетали как птицы из гнезда — вольно, стремительно, красиво. Он любил свою профессию, работал с увлечением, был активным человеком. Он прекрасно и сам сочинял стихи, писал поэмы. Если ему не нравилась какая-то фраза в предлагаемом поэтом произведении, он доводил ее сам до требуемой кондиции. А сколько им написано сочинений на стихи Пушкина, Блока, Тютчева для народных оркестров, музыкальных ансамблей! Песни его пели и поют во всем мире — и «Тополя», и «Оренбургский платок», и «Белый снег» оказались созвучны времени, эпохе.

Помню, в Канаде меня пригласили в гости потомки духоборов, некогда покинувших Россию и отделившихся от русской православной церкви. Каково же было мое удивление, когда я, перелистывая ради интереса духоборческие псалмы, увидела… текст песни «Оренбургский платок». Японцы и сегодня поют песни Пономаренко, находя в них то, что смягчает и радует душу.

Гриша стал еще более плодовитым, когда женился на молодой, талантливой певице Веронике Журавлевой, имея к тому времени восьмерых детей. Он писал для нее песни, она их пела. Дуэт был до фантастичности бесподобным, они превосходно дополняли друг друга. Из песен одного лишь Пономаренко я могу составить несколько сольных программ и они будут отображать все: страсть, героизм, романтику, любовь, надежду… Перед тем как уйти из жизни, а она оборвалась в автокатастрофе, мы долго с ним бродили по Краснодару, не могли наговориться, вспоминая пережитое, людей, дружбой которых оба дорожили. И я очень благодарна администрации Краснодарского края, что она бережно относится к памяти композитора. В самом Краснодаре его именем назван зал филармонии, музыкальная школа, улица, создан музыкальный центр. На телевидении хранятся записи — несколько фильмов о творчестве Пономаренко. Наверное, так и должно быть. Ведь музыка жизни опошлилась бы, если бы порвались струны памяти.

Дорог мне редчайшей человечностью (пять лет сталинских лагерей не сломили сути характера бывшего курсанта пехотного училища, оклеветанного каким-то кретином), немеркнущим талантом и ныне здравствующий поэт Виктор Боков. Мы часто выступали с ним вместе с концертами, объехав страну вдоль и поперек. Не знаю почему, но врезался в память один такой концерт, проходивший на стадионе в городе Новоспасске Ульяновской области. Народу собралось тысяч пять или шесть. Едва мы вышли на открытую эстраду, как припустился дождь. Под одним зонтом, который держал Боков целых два часа, мы вели программу, не обращая ни малейшего внимания на потоки с небес. Невозмутимо держались и наши слушатели, зрители, накрывшись всем, что было под рукой.

— Поразительно! — изумлялся после концерта Боков. — Ни один человек, я заметил, не ушел со стадиона!

— Охота пуще неволи, — отвечала я.

— Да в такой ливень хороший хозяин собаку из дома не выпустит.

— Так собаки все дома и сидят, а их хозяева на концерте стоят, — в рифму заключила я.

Поэзия Бокова, величественная, музыкальная, полная глубоких чувств, по духу соответствовала моему мировоззрению. «Вечные» боковские темы — природа, Родина, любовь, песня — формировали мою творческую судьбу, биографию. Сегодня в моих программах более двадцати песен на стихи Бокова и все они так же популярны, как и десять, и тридцать лет назад. Замечу попутно, что репертуары всех без исключения крупнейших российских хоровых коллективов наполнены произведениями, так или иначе связанными с поэзией Бокова. В 1984 году вышло в свет 3-х томное собрание сочинений поэта, которое я храню как дорогую реликвию — ведь в этих красиво изданных томах есть и мои песни.

Чтят Бокова и за границей. Я видела книги его стихов в Париже, Берлине, Варшаве, Праге, Братиславе… В США в 1994 году вышел весьма объемистый сборник стихов Бокова на английском и русском языках. Знаю я и о его уникальной коллекции частушек (раньше он исполнял их с эстрады, аккомпанируя себе на балалайке), книгах с автографами Пастернака, Пришвина, Платонова, Маршака, Андронникова, Хачатуряна… Круг интересов Бокова поражает и сейчас, несмотря на то, что ему уже за восемьдесят. Наверное, потому он и остается на вершинах величественной и возвышенной «музыки слов», каковой является поэзия. «Великие поэты, как и высокие горы, имеют многочисленное эхо, — писал В. Гюго. — Их песни повторяются на всех языках, потому что их имена находятся у всех на устах». Слова знаменитого французского романиста я в полной мере отношу и к Виктору Бокову.