ЧЕРНИЛЬНАЯ КЛЯКСА

Комната в крестьянской хатке как бы придавлена низким потолком. От жарко натопленной печи стоит тяжелая духота. На столах, на подоконнике горят фронтовые лампы – медные гильзы снарядов, сплюснутые вверху с таким расчётом, чтобы фитиль туго сидел в щели. Воздух чадный. На двух сдвинутых вместе столах расставлены наборные кассы со шрифтами: тут боргес, корпус, петит и даже нонпарель. Над ними день и ночь стоит солдат, тонкими чёрными пальцами хватает буквы – складывает из них слова, фразы, заметки. Всю стену против двери занимает огромный, тяжелый ящик, обитый двумя железными полосами, на ящике радиоприёмник; всегда настроенный на одну волну, он как бы ждет, когда сюда, в эту тесную комнату, ворвётся далёкий знакомый голос: «Внимание! Внимание! Говорит Москва. От Советского Информбюро!»

Такой осталась в моей памяти редакция нашей дивизионной газеты. Стоит вспомнить, как трудились по ночам в редакции, чтобы свежий номер поспел к утру, как переезжали каждые два-три дня с места на место, что на фронтовом языке называется передислокацией, как шагали вслед за тяжелым крытым грузовиком, в котором помешалась типография, и – перед глазами встаёт образ лейтенанта Бориса Лемперта.

Секретарь редакции, он же лучший добытчик оперативного материала, он же фельетонист, очеркист, хроникёр, Борис был одновременно и отцом и самым преданным сыном нашей дивизионной газеты. Изо дня в день лейтенант пропадал в батальонах, лазил по всем окопам и ходам сообщения, заходил в каждую землянку, заглядывал в котлы полевых кухонь, а к вечеру, а то и поздно ночью возвращался в редакцию, что называется, набитый материалами. Тут были и письма бойцов, и продиктованные ими заметки, записанные Борисом на чём попало – на клочках серой бумаги, на каком-то чудом уцелевшем в кармане старом конверте и даже на зелёной крышке портсигара.

Лейтенант сидел обычно за маленьким узким столом. Голова его, большая, издали казавшаяся квадратной в нимбе светлых, крутых завитков, местами уже отливавших серебром, склонялась над бумагой. Вслед за торопливым бегом пера двигался взгляд беспокойных глаз, а спина – широкая, могучая – заслоняла весь стол. Пока лейтенант готовил материал в набор, старый солдат Тимофеев, одновременно исполнявший обязанности наборщика, метранпажа и выпускающего, никому не позволял скрипнуть дверью или громко вымолвить слово.

Но вот секретарь редакции поднимал голову, быстро проводил рукой по волосам, и лицо его вдруг расплывалось в широкой, светлой улыбке.

– Сегодня у нас уже сентябрь, – замечал он. – Не успеешь оглянуться, как сыну два года стукнет. Ты это понимаешь, Тимофеич?..

И, не дождавшись ответа, добавлял:

– Вот я ему напишу письмецо!

Он снова хватал перо, и в комнату возвращалась тишина.

О своём сыне, которого он ещё не видел, лейтенант любил рассказывать в любое время и кому придётся – лишь бы слушали. Письма жены он обычно читал Тимофеичу – так ласково окрестили здесь старого солдата. Однажды лейтенант словно полоумный прибежал в редакцию, схватил Тимофеича за руку и сунул ему под самый нос только что полученное письмо. Ошеломлённый солдат принялся протирать очки, притворно ворча:

– Ну, что там такого… особенного?

– Как ты можешь так говорить! – в шутливом возмущении закричал лейтенант. – Ты только посмотри, что там! Да не тут смотри, а в конце письма. Ну как? Что это, по-твоему?

– По-моему, это… – старый солдат бросил на лейтенанта опасливый взгляд (как бы, чего доброго, не обидеть человека!), – по-моему, это клякса… Обыкновенная чернильная клякса!

– Правильно! – обрадовался лейтенант. – А что это за чернильная клякса, кто её сделал, ты знаешь?..

И с сожалением добавил:

– Не знаешь…

Он подскочил на месте и неожиданно обнял солдата.

– Да это мой сын сделал кляксу! – восторженно воскликнул он. – Понимаешь? Мой Алик. Собственноручно!.. Вот какие мы молодцы! Вот какие кляксы умеем делать! Это мы так папке на фронт письма пишем.

Лейтенант подсел к столу и принялся с самым серьёзным видом измерять кляксу, чтобы установить величину указательного пальчика ребенка…

– Вы и представить себе не можете, что это за парень, – бормотал он. – Дайте только срок, вы и сами увидите, что это за парень!

Случалось, что лейтенант Лемперт задерживался в какой-нибудь роте и оставался там ночевать. В такие вечера маленький редакционный коллектив собирался после ужина в типографии, чтобы поскучать, вспомнить о родных… Почему-то все считали самым подходящим местом для этого стол секретаря редакции. Усаживались вокруг и молчали, слушая, как за окном шумит осенняя непогода. Так было и в тот памятный вечер…

Васька Сокол, помощник Тимофеича, ученик-наборщик, он же печатник, то есть тот, кто крутит ручку плоскопечатной машины, когда выпускается номер газеты, он же шофёр, он же и сторож, уселся поближе к молчавшему радиоприёмнику и с детским любопытством принялся разглядывать кирзовую полевую сумку лейтенанта.

– Удивительно! – усмехнулся Васька. – Зачем лейтенанту такая большая сумка?

– А затем, чтобы тебе было о чём болты болтать! – оборвал его Тимофеич, ревниво оберегавший всё, что принадлежало Лемперту.

– Нет, в самом деле, что он туда кладёт? – не унимался Васька.

– Тебе-то какое дело? – рассердился старый солдат.

Не обращая внимания на раздражение Тимофеича, Васька принялся рассуждать о том, что можно положить в такую здоровенную сумку.

– Ерунда какая-то! – заключил он под конец. – Не то карман, не то солдатский мешок! Одно название что сумка!

– Так она же для бумаг! – пояснил Тимофеич.

– Это только так говорится! – засмеялся Васька. – А смотришь, сунули туда бельё! Вон как раздулась! Была бы для бумаг, так и письмо положил бы туда, а то, гляди, его уж и класть некуда. Поверх сумки валяется…

В самом деле, на сумке лежало письмо. То ли лейтенант забыл его отправить, чему, впрочем, никто из нас не поверил бы, то ли решил оставить до завтра, чтобы дописать несколько слов.

И снова наступила тишина. Хотелось молчать и думать о письмах, которые никогда и нигде не бывают так дороги, как на фронте.

Скрипнула дверь, и на пороге показался наш редактор капитан Перфильев. Мы все вскочили. Капитан махнул рукой и прошел к столу. Никто не садился: очень уж возбуждённым показалось нам лицо капитана, всегда спокойного, даже несколько флегматичного человека.

– Только что звонили из ПМП (Полковой медицинский пункт) шестьдесят девятого полка! – неожиданно сказал капитан.

Мы переглянулись. Тимофеич взволнованно спросил:

– Случилось что-нибудь?

– Нашего лейтенанта к ним доставили…

– Шестьдесят девятый стоит аж в Филияцах, до них километров восемнадцать будет, – сказал Васька.

– Всё же надо сходить! – заторопился Тимофеич.

– Я тоже пойду! – сказал капитан.

Это было поздно вечером, а на рассвете коллектив редакции дивизионной газеты хоронил своего секретаря, лейтенанта Бориса Лемперта. Мы стояли у холмика мёрзлой земли и молча прислушивались к бушевавшему вокруг ветру. Тимофеич и Васька Сокол принесли еловых ветвей и покрыли ими свежую могилу.

А полевая сумка погибшего товарища продолжала лежать на столике рядом с радиоприёмником, словно ожидая своего хозяина, который почему-то дольше обыкновенного задержался в одной из рот. На сумке по-прежнему лежало письмо.

Казалось, стоит кому-нибудь тронуть письмо, и тут же появится лейтенант, как всегда возбуждённый, торопливый, и сердито спросит:

– Что вы тут роетесь в моих бумагах?

Вещи эти шли вместе с нами – переезжали, мчались вслед за наступающей дивизией, всё дальше и дальше уходя от небольшого холмика, покрытого еловыми ветками…

Однажды, это было ранним утром, почтальон принёс письмо и положил его на стол. Весь день к письму никто не прикасался, и только вечером, когда все мы, как обычно, собрались в редакции, Васька Сокол разорвал конверт, и мы снова увидели чернильную кляксу. Казалось, она стала немного больше. Тимофеич снял очки с чуть приплюснутого носа и большой, твёрдой ладонью вытер глаза.

Тогда я протянул руку к давно написанному лейтенантом письму и показал его Тимофеичу. Впервые мы развернули эти заветные листки. Старый солдат снова надел очки, почему-то долго поправлял их, прилаживал к глазам, и все мы молча принялись читать.

«Сыночек мой, солнышко моё!» – писал сыну лейтенант Борис Лемперт…

Каждый читал про себя, и у всех у нас вдруг родилась совершенно неожиданная, может быть недостойная солдата, мысль. Мы без слов поняли друг друга.

В тот же вечер Васька Сокол отправился на почту. Мы с Тимофеичем сели на лавочку против кассы со шрифтами, закрутили цигарки и молча затянулись. На сердце у нас было тревожно. Как будто Васька мог вернуться и сказать, что на почте отказались принять письмо…

Кто знает, сколько мы просидели бы так. От неспокойных мыслей нас отвлек радиоприёмник, возвестивший:

– Внимание! Внимание! Говорит Москва. От Советского Информбюро!..

В тот вечер в нашу небольшую редакционную семью снова вернулся лейтенант Борис Лемперт. Он просто дольше обычного задержался в какой-то роте и теперь пришел назад. Правда, он не занимал уже места у радиоприёмника и его большая голова не нависала над столом, но мы, его товарищи, может быть, даже явственней, чем прежде, слышали его голос, видели его торопливую походку, чувствовали его дыхание, ощущали его тепло. Поэтому-то мы так взволнованно и нетерпеливо ждали ответного письма от Алика – ждали новой чернильной кляксы. Волнение наше с каждым днём всё росло. Начинало казаться, что полевая почта работает из рук вон плохо и обязательно затеряет письмо Алика. Вероятно, мы никогда ещё так ревностно не следили за работой полевой почты, как в эти дни. Стоило кому-нибудь из нас встретить почтальона, и на его голову сыпались упреки: до чего они медлительны, неоперативны, не понимают солдатской души…

На самом деле ответ пришел вовремя. Увидев письмо, мы растерялись. Васька Сокол побледнел, а Тимофеич принялся с невиданной быстротой хватать буквы из кассы.

Потом каждый из нас по очереди держал в руках мелко исписанные листки, разглядывал чернильную кляксу на последней страничке и думал об Алике, о том, что он уже совсем большой парнишка, скоро ему будет два года и он ждёт письма…

Мысли эти наполняли наши сердца невыносимой горечью.

В редакцию, как всегда тихо, вошел капитан Перфильев. Мы встали, приветствовали начальника и постарались, как умели, скрыть письмо. Может быть, поэтому капитан сразу заметил его.

– «Лейтенанту Борису Лемперту», – прочитал он и умолк.

Наступила тишина. Её прервал Тимофеич.

– Не суждено было лейтенанту увидеть сына! – сказал он и громко, тяжело вздохнул. Больше никто ничего не сказал.

Это случилось в одну из тех ночей, когда молодой снег, словно дождавшийся наконец своего часа, сыпался без конца, покрывая все окрестности белой мглой. В редакции уже кончили работу. Мы с Васькой Соколом только было успели вынести из типографского грузовика свежий тираж газеты, как начался обстрел. Артиллерийский снаряд лёг в двух шагах от машины. Мы бросились на землю, а когда подняли головы, то увидели, что от нашей походной типографии осталась лишь куча железного лома; по ровному и большому крестьянскому двору ещё катилось колесо и наконец упало в воронку, только что вырытую снарядом.

Утром наш капитан вернулся из политотдела и сообщил, что меня командируют в Москву для получения походной типографии. Через час я прощался с товарищами. Тимофеич вышел провожать меня. Шли молча. Перед самым расставанием он напомнил:

– В Москве надо будет зайти к Алику!.. Смотри не забудь!

Я уже и сам думал об этом. Мне предстояла встреча с Аликом – в этом я не сомневался, – но что я мог сказать его матери?.. В вагоне мне удалось забраться на третью полку. Прижатый к самому потолку, под которым скопились густые облака махорочного дыма вперемешку с крепкими парами солдатского пота, я почти четверо суток лежал на полке и думал о том, что я скажу матери Алика. После долгих раздумий я всё же пришел к решению: надо сказать всю правду, не скрывать ничего. Это будет лучшим объяснением и оправданием нашего поступка.

И снова я спрашивал себя: что заставило нас, бывалых солдат, не раз стоявших лицом к лицу со смертью, что заставило нас задержать извещение медсанбата? Почему мы вместо похоронной отправили случайно оставшееся письмо? Зачем обманули женщину и ребенка, которые, верно, с тревогой прислушиваются к каждому шороху, к каждому стуку в дверь, ожидая весточки от самого дорогого для них человека?

Тут же возникал и другой вопрос: как поступил бы лейтенант, если б это случилось с одним из нас…

Четверо суток тянулись без конца. Из вагона я вышел с позеленевшим лицом. В тот же вечер отправился разыскивать Лемпертов; в первую очередь лучше всего решить самую сложную задачу.

Во дворе небольшого домика женщина снимала с верёвок хрупкое, перемёрзшее бельё. Она сразу догадалась, откуда я, и радостно воскликнула:

– Вы от Бориса? Пожалуйста, заходите!

Она быстро отнесла куда-то бельё и вбежала вслед за мной в комнату, раскрасневшаяся, радостно взволнованная:

– Садитесь же! Прошу вас! Я слушаю…

Со стены смотрел на нас лейтенант. Его большая голова чуть склонилась набок, в глазах затаилась лукавая улыбка. Казалось, он собрался послушать, как я выйду из этого трудного положения и что скажет его подруга, узнав о нашем поступке. А мы сидели друг против друга молча и тоже чего-то ждали.

– Где же Алик? – спросил я неожиданно громко. Очень уж хотелось оттянуть разговор о лейтенанте!

Мой вопрос смутил женщину; она как-то странно покраснела – большими, неровными пятнами. А я, ничего не понимая, продолжал:

– Парнишке уже два года исполнилось. Мы ведь все о нём знаем…

Тогда женщина, только что устало опустившаяся на стул, вдруг поднялась.

– Алика нет, – сказала она тихо.

– Ничего, я подожду, – ответил я.

Она устремила на меня невидящий взгляд и понурила голову. После короткого молчания повторила тихо, но решительно:

– Алика нет! Вы понимаете?..

– Что-нибудь случилось с ребёнком? – переполошился я.

Она стояла неподвижная, строгая. Наконец сказала в третий раз:

– Его нет! Его никогда не было! Понимаете?

– Кого не было? – развёл я руками, потому что действительно не понял, о чём говорила женщина.

– Я же говорю вам!.. – Во влажных глазах её застыло выражение страха и мольбы. Так смотрят дети, совершившие проступок и ожидающие наказания.

– Я же говорю вам… – повторила она тихо и почему-то оглянулась. – Я же говорю: не было Алика! Вы понимаете? Никогда не было! Никогда!

И, повернувшись лицом к стене, горько разрыдалась.

Потом она сидела против меня и почти шепотом рассказывала:

– Во время эвакуации я родила мертвого ребенка… Борис тогда был уже на фронте. В чужом городе у меня никого не было. Не с кем было посоветоваться, некому рассказать…

Она говорила тихо, не глядя на меня, глаза её всё время были закрыты.

– Он так ждал ребенка! Если бы вы знали! Всё мечтал о сыне… Мы вместе мечтали. За несколько месяцев до родов у нас уже было решено, что, если родится сын, мы назовем его Александром… Александр – это так красиво! Алик! Как же я могла написать на фронт, что Алика нет? Я знаю Бориса!.. Вы понимаете?..

Со стены смотрел на нас Борис. Его большая голова была чуть склонена набок, и умная, немного лукавая улыбка озаряла его лицо. Казалось, он вместе с женой спрашивал: «Вы понимаете?..»