Из райкома комсомола вышли молча.

Утром, когда прочли в газете о своей подруге и увидели ее портрет, сразу охмелели от Фениной славы. «А почему бы не пойти на ферму и мне?.. — подумала Наташа и тут же попыталась представить себя рядом с Феней. — А что, в самом деле, если бы в газете появился мой портрет? Вот бы…»

Наташа решила пойти с Аленкой к председателю:

— Нил Данилыч, пошлите нас на ферму!..

Председатель коснулся ладонями плеч девушек, улыбнулся:

— Молодцы, дочки, матерей смените. А Фенька-то наша какова! Читали? Первая ласточка! Ваня Пантюхин и фотографа для нее из области вызвал, вот как!

Наташа вскинула голову, желая этим сказать, что, мол, и мы не лыком шиты, смотрите какие!

Нил Данилыч пожал руки девушкам, посоветовал сходить в райком комсомола за путевками.

Откладывать не стали, пошли тут же. На душе и радостно и как-то тревожно. За путевками…

Прошло часа полтора, и вот они уже идут обратно. Туда шагалось легко, а оттуда почему-то ноги не слушались.

Наташа тронула в кармане хрустящую бумажку, подумала: «Опять, кажется, сгоряча натворила чего-то я…» Получалось как-то так, словно до сих пор на жизнь смотрела она в перевернутый бинокль: близкие, порой невзрачные, на ее взгляд, предметы казались издали загадочно интересными, манили к себе, и она была полна нетерпения поскорей достичь их, прикоснуться к ним. Потом вдруг кто-то, заметив ее неумение обращаться с биноклем, подошел, взял да и поставил бинокль в правильное положение. Волшебные окуляры приблизили и увеличили все то, что ранее казалось отдаленным. Теперь Наташа смотрела на предметы в упор. Были они без прикрас, такими, какие есть на самом деле, в жизни, и они почему-то не влекли больше, не манили…

Иногда стремления человека и первые шаги его, направленные на осуществление этих стремлений, остаются бесследными, иногда о них долго напоминают несмываемые следы. Путевка райкома лежала у Наташи в кармане. Она должна вручить ее секретарю комсомольской организации Ване Пантюхину и приступить к делу.

Приступить к делу… Наташа мысленно перенеслась на ферму. Пока там нет ни электродойки, ни подвесных дорог — все делается вручную. Хорошо хоть свет и водопровод есть — и на том спасибо Нилу Данилычу, а раньше, до него, носили пойло ведрами. Почему-то представилась вдруг мать, всегда усталая, с утра до глубокой ночи работающая в коровнике. Придет домой, наспех перекусит и поскорее ложится вздремнуть, чтобы с рассветом снова подняться и идти на ферму.

Как-то понесла Наташа обед, остановилась в дверях коровника, смотрит — мать стоит к ней спиной, выкидывает подстилку из стойла. Хлюпают в навозной жиже огромные кирзовые сапоги. А навоз слежался плотно, и никак не поднять вилами тяжелый пласт. Мать согнулась в три погибели…

— Мамочка!

Будто не мать поднимала этот тяжелый пласт, а она сама, Наташа. Мать оглянулась, волосы ее выбились из-под платка, она смахнула тыльной стороной ладони пот с лица, сунула здоровенные вилы-тройчатки в навоз, тяжело вздохнула:

— Ну и уходилась я, Наташка, спасу нет…

Было это года четыре назад. Огромный, приросший к земле пласт и согнувшаяся над ним мать до сих пор в памяти у Наташи.

— Да разве мне одной поднять его, пласт-то? — жаловалась мать. — Вот Аленкину сестру стали правленцы сватать на ферму, а она ни в какую.

«Приданое богатое дадим, — гудел басом прежний председатель, — соглашайся, Дуся». — «Нет, дядя Кузьма, и не говорите. Слушать не хочу». — «Полторы тонны сена — раз, — стал загибать пальцы на левой руке председатель, — часы — два, ярку самую лучшую из стада — три».

Кое-как умаслили: пошла Дуся, поработала двадцать дней — сбежала. «Приданое», конечно, не вернула.

Вот какая неразбериха была в те дни на ферме, и в этой неразберихе недурно жилось рвачам. Теперь все по-другому: для настоящих тружеников предусмотрена и дополнительная оплата, и жилье в первую очередь строится, почет и уважение им, а все же, как ни говори, тяжело. «Вон Фенька встает с зарей, а меня и колом не подымешь в это время. Хорошо бы в лаборантки устроиться, жирность молока проверять — на работу к девяти, сливки под рукой…»

Так думалось Наташе. Она шла впереди Аленки, изредка прислушиваясь к шуму придорожных ракит, словно искала у них нужного ответа на свои мысли.

— Дурехи мы: никто нас не посылал коровам хвосты чистить, сами вызвались, — заявила вдруг Наташа. — Подумаешь, захотелось покрасоваться в газете. А знаешь, как это достается? Теперь уж не погуляешь, да и люди засмеют: для чего сохли за партой десять лет?..

— А Феня? — отозвалась Аленка.

— Что Феня, ей ведь деваться некуда было, отец выгнал, вот и пошла на ферму. Ох, и дура я, надо было в городе устроиться. Не понравилось — у станка стоять не по моему характеру, и на сцене показалось трудно, а теперь что? А все ты, ты! И за каким чертом принеслась ко мне? — Наташа совсем забыла, что утром сама мечтала о том же, о чем и ее подруга.

Аленка, слушая ее, молчала — она и без того понимала, что будет нелегко, очень нелегко…

— Нечего сказать, получили путевку в жизнь! И куда? К себе на ферму, куда, бывало, без «приданого» не дозовешься человека.

Путевка… Наташа попыталась разобраться в смысле этого слова. Не все ей было ясно. Путевки дают на целину, на дальние большие стройки, а тут — в свое село… Роились, тесня друг друга, вопросы. Наташа искала нужного ответа на них, упорно старалась осмыслить свой новый шаг. Путевка — от слова «путь», значит — путь в жизнь. Путь этот должен быть необозримо долгим, дальним, интересным, как, скажем, дорога на Тихий океан, на Камчатку, а тут всего два шага — и ферма… Какой это путь? Нет, это не путь!

— Что же нам теперь делать? — спросила после томительной паузы Аленка.

— Очень просто, сдать путевки, а самим куда-нибудь уехать, — ответила Наташа.

— Сдать-то сдать, а кому? В райком? Там спросят, зачем брали?

За несколько метров до околицы Аленка вдруг воскликнула:

— Вот что, дома о путевках ни гу-гу, а завтра утром отнесем их Ване Пантюхину, он свой парень — возьмет.

Наташа согласилась, и они молча разошлись.

Когда Наташа вошла в избу, мать с Феней ужинали. Феня быстро достала тарелку и налила подруге щей.

— Садись скорее, небось устала! Ну, как дела, Таха?

— Никак… надо опять ехать в город…

Матрена переглянулась с Феней, а потом спросила:

— Ну и что же ты будешь делать там?

Наташа встала из-за стола, посмотрела вокруг, как бы ожидая откуда-то со стороны поддержки, и тихо сказала:

— Не знаю… — Потом добавила: — Я все-таки на завод устроюсь и в ансамбль пойду…

— Мечешься ты, Наташка, сама себе места не найдешь. Пораскинь умом-то, шла бы пока на ферму. Вон Феня работает…

— Феня, Феня, у тебя на этой Фене теперь свет клином сошелся. У нее выхода нет, ей хлеб надо зарабатывать.

— А тебе?

— Мне… я в городе устроюсь, а хвосты коровам чистить не пойду! — сказала и, взяв с печного шестка спички, размашисто чиркнула одной из них о коробок. Спичка вспыхнула, но тусклый огонек ее быстро погас.

— Вот так и жизнь наша: мелькнула — и следа нет… — тихо проговорила Наташа. — А я хочу оставить след на земле, да такой, понимаете, навсегда чтобы… А тут чего добьешься? Пенсии и той не заработаешь. Вот ты, мама, сгорбилась, тебе недужится, а все к коровам идешь…

Матрена смотрела на Наташу и не узнавала ее — глаза бегают из стороны в сторону, как мышата, возбуждена и чего-то недоговаривает. Откуда у девчонки, совсем еще не видевшей жизни, такие странные взгляды? След и пенсия! Кто мог вдолбить ей это? Откуда у нее презрение к крестьянскому труду? Правда, тяжел он пока что, слов нет, но идет техника, облегчение человеку…

Феня собирала посуду со стола и все больше хмурилась. Мысли Наташи показались ей донельзя обидными, но она промолчала, а про себя подумала: «Приравнивает судьбу каждого из нас к тусклому следу спички, а ведь не права, не всем же быть заметными да талантливыми. Мне неплохо живется и так, вот если бы с отцом помириться да работать рядом с Сашей. А Наташа мечется, не знает, куда себя деть, потом поймет, что зря горячилась. Трудно тебе, Таха, так же трудно, как и мне было когда-то». Захотелось помочь подруге, но чем?

Спать легли, не разговаривая, а утром, когда Феня и Матрена ушли на ферму, к Наташе прибежала Аленка.

— Про путевку матери сказала? — спросила она.

— Нет.

— Молодец, я тоже ни слова. Пошли скорее, отдадим Ване, он парень хороший, возьмет и никому не скажет.

Ваня Пантюхин сидел в правлении колхоза. Все мысли его, когда вошли девушки, были заняты составлением сводного отчета.

— Здравствуй, Ваня!

— Добрый день. По какому вопросу?

— Путевки тебе принесли.

— Какие?

— Да понимаешь, сдуру вчера взяли в райкоме, а сами не подумали, вот и несем назад.

— Брали не у меня?

— Нет…

— Ну и несите туда, где брали, а мне за них нечего отчитываться.

Наташа решительно подошла к столу и положила свою и Аленкину путевки:

— Как хочешь, так и отчитывайся, а навоз чистить не пойдем!..

Только теперь до Вани дошло, что это были за путевки. Он выскочил из-за стола, взял листки и начал совать их обратно девчатам, а те не брали, со смехом выскочили из правления, и след их простыл…

Закрутила с того дня жизнь Наташу. В доме — взгляды матери, украдкой, порой исподлобья, немые, безмолвные ее вздохи. И на улице не легче — хоть на порог не показывайся. Пошла жизнь колесом. И как ни старайся, видно, не уйти из этого сложного водоворота событий, не избежать осуждающих людских взглядов. Так же вот крутит донная коловерть былинку, случайно подхваченную и занесенную ветром с заливных лугов под темный обрывистый берег Оки. Мечет, бьет течение, и кто знает, хватит ли сил выбраться из трудного лабиринта водных завихрений на свободную, уходящую вдаль речную стремнину…

Наташа думала, что тяжело ей будет только в семье. «Как-нибудь справлюсь, мать добрая!» Но, оказывается, незримые нити жизни тянулись из семьи куда-то дальше, и помимо воли Наташи совершалось подчас то, чего она и не предполагала. Пошли по селу нехорошие слухи и разговоры о двух подругах, бросивших комсомольские путевки на стол Вани Пантюхина. Смеялись по утрам у колодцев соседки над незадачливыми девушками, перемывали их косточки, особенно хулили и корили Наташу: «Мать партийная, а она, гляди, путевку швырнула». Хихикали бабы, и от их смеха неотступной болью ныло сердце Матрены…

Как-то под вечер, в минуту, когда у Наташи на душе было особенно тяжело, позвала она Аленку на Оку. Имелось там одно укромное местечко под вербами, где подруги иногда грустили.

Тревожны пылающие сентябрьские закаты. Багровое солнце, не торопясь, скатывается за Мещерские леса, и долго потом горит-догорает волнующим отсветом заря. Над лугом — разлив тумана, поверх него плывут копны сена, верхушки берез, в вышине — птицы. Их вольный полет наводит на невеселые мысли, рвется, спешит вслед за птицами беспокойная душа.

Девушки сидят под вербами. Уходят туманы, плывут над Окой. Аленка спрятала голые озябшие руки под Наташин шерстяной платок, прильнула к ней. Наташа задумчиво посмотрела в заречье и тихо-тихо запела:

Называют меня некрасивою, Так зачем же он ходит за мной И в осеннюю пору дождливую Провожает с работы домой?

Аленка глубоко вздохнула, положила на плечо Наташи голову и мягким грудным голосом подхватила:

И в осеннюю пору дождливую Провожает с работы домой.

Голоса слились, зажурчали трогательно и волнующе. Аленка забылась — она слышит только Наташин звонкий голос: в нем мольба и безответная грусть. А туманы все плывут и плывут над Окой. Тело охватывает дрожь — то ли от речной прохлады, то ли от песни, от этой сладкой, томительной муки. Сердцу почему-то становится невыносимо больно, и хочется плакать. Аленка покрепче обняла подругу. Ах как жалко некрасивую девушку, как обидно за нее!

Подруги сидят долго, пригретые Наташиным платком, смотрят на догорающую зарю, потом встают и идут в село.

— Заглянем в клуб?

Аленка согласно кивает головой.

Почему-то им сейчас совсем безразлично, кто может встретиться и что скажет. Наташа больше не намерена сторониться людской молвы, ей хочется жизни — полной, счастливой, звонкой, хочется видеть огни клубных люстр, заглядывать кому-то в глаза, говорить, смеяться. Назло всем смеяться…

— Потанцуем? — спрашивает Наташа Аленку.

— Пошли.

В клубе полно народу. Александр Иванович, склонив голову на баян, играет «Амурские волны». Девушки с серьезными лицами танцуют вальс. Кажется, они полны безразличия и к своим партнерам, и к танцу, но глаза… глаза их светятся скрытой радостью! За лето соскучились друг по другу, давно не слышали баяна, не танцевали.

На лавках сидят ребятишки.

— А ну, женихи, брысь! — говорит вошедшая Феня и спугивает двух чернопятых мальцов. — Кино сегодня не будет, бегите домой!

Клуб гудит разноголосым говором. Феня увидела среди ребят Наташу — смеется, яркие зубы так и сверкают. Всем своим видом Наташа словно бросает вызов: «Что хотите, то и говорите обо мне. Подумаешь! Ну и пусть!»

«Неужели безболезненно улетучилась, ушла бесследно ее мечта попасть на сцену? Как быстро все у нее проходит… — с печалью подумала Феня. — Другие, кажется, больше пережили за нее, чем она сама».

Парни что-то спрашивают у Наташи, и она, улыбаясь, отвечает им. Они хохочут. А девушки стоят поодаль в углу, шепчутся:

— Ишь дура, и прическу из города привезла, не стыдно по селу ходить — настоящий конский хвост! Набаловала Матрена на свою шею.

В клуб ввалился Лешка Седов, глянул по сторонам — дружков не видно. В углу около сцены, сбившись в кружок, сидели и стояли девчата, о чем-то оживленно разговаривая. Он подошел к ним и, недолго раздумывая, сел к одной на колени. Та встала, смерила Лешку недобрым взглядом и, брезгливо отряхнув платье, отошла в сторону. Лешка не успел толком проморгаться, как угол, где были девчата, опустел. Лишь Аленка, увлеченная кроссвордом, уткнувшись в журнал, осталась на том же месте. Лешка придвинулся к ней и, будто шутя, протянул руку к ее груди. Та вспыхнула и, презрительно оттолкнув его, сказала:

— Чего волю даешь рукам? Отстань!

— Ну-ну, студентка! — Лешка хотел уколоть Аленку напоминанием о ее неудачном поступлении в Архивный институт. Неторопливо, с чувством собственного достоинства, развалился он в самодельном клубном кресле, тупо уставясь на Аленку. Нагловатое лицо его выражало скуку и презрение ко всему окружающему. Вдруг выражение это неожиданно сменилось чем-то похожим на живой человеческий интерес — Лешка увидел глаза Аленки, полные невыразимой печали.

— Ты чего это?

Аленка молча отвернулась и тут же, встав, пошла танцевать с Катей. Лешка нахмурился, шумно вздохнул. Громыхнуть, что ли, да так, чтоб все посыпалось! Зря, кажись, не напился. Настроения что-то нет. Теперь бы пропустить по маленькой, сразу бы все заиграло.

Лешка встал и, засунув руки в карманы, вихлястой походкой направился к Наташе, окруженной ребятами.

— Пройдемся? — сказал он, беря Наташу под руку.

— С кем это, с тобой, что ли? Иди проспись, — небрежно бросила Наташа, освобождаясь от Лешкиной руки.

— Пойдем! — зло проговорил он. — Не то хуже будет!..

— Еще посмотрим кому! — ответила Наташа и, выходя на середину зала, озорно крикнула баянисту: — А ну, давай барыню!

Лешка стоял как оплеванный. Уши предательски зарделись. Такого с ним еще никогда не бывало. Хотел прорваться в круг и пляской доказать Наташе, что и он не последнего десятка парень, да раздумал.

— Нынче тут непогода, — засопел он и вышел на клубное крыльцо. Вечер манил в луга, к реке. Косолапо переступив порожек, Лешка побрел по знакомой тропке на Оку, в заросли верб, откуда только что вернулись Наташа с Аленкой. Знать, уж так заведено: по каким-то неписаным законам человек идет к реке топить горе, гасить обиду, отводить от сердца злодейку-тоску.

Долго вглядывался Лешка в мигающие огни бакенов, потом, присев на обмытый корень прибрежного осокоря, задумался. Стоят себе бакены, светят, и людям, которые в ненастную ночь ведут по Оке баржи и пароходы, от их света становится теплей и веселей. Вон за поворотом скрылась баржа, матросы поют песню. Кто знает, может, Наташа полчаса назад, стоя здесь на берегу, подзадорила их на эту песню. «А я чего тут торчу?» И Лешке вдруг представилось: где-то на одной из дальних пристаней этих самых ребят ждут и не дождутся любы-девчата, стоят в обнимку на берегу и тоже поют… Грустно стало Лешке, вспомнил клуб, Наташу с Аленкой, их подруг. «Почему они сторонятся меня, обходят как чумного? — И тут же мелькнула догадка: — Наверно, за пьяного приняли… А ведь я всего лишь на-всего пошутил. У меня нынче ни синь пороха в глазу… Глупые. Значит, каждый день так на меня и смотрят, как на пропойцу. А мне невдомек. Зальешь гляделки и ни дьявола не приметишь, кто как смотрит на тебя».

Лешка сплюнул. «Вот и разберись — на работе все в один голос: «Леша, Леша», а как придешь вечером в клуб — отворачиваются. Да если по-честному говорить, в делах я заткну любого за пояс. Ты попробуй подойди, потягайся, а потом говори».

В самом деле, найдется ли в Микулине тракторист лучше Лешки? Нет! А водитель автомашины? Тоже нет. Перебери по пальцам всех микулинских молодцов — есть ли руки живей и искусней Лешкиных? Вот они, эти руки. Лешка с гордостью поглядел на них. Есть ли у кого такие? И река в ответ плеснулась у его ног, согласно, дружески поддакнула: нет таких рук! И сердце Лешкино отозвалось радостным ответным стуком. Что верно, то верно — нет у микулинских ребят таких рук. «А ты загордился, хамишь, целоваться лезешь с бутылкой. Дурень ты, дурень!»

Пока Лешка размышлял так, вечер в клубе шел своим чередом. В который раз уже выходила на круг Наташа. За барыней спела «Страдание». По залу идет говорок: «Ну и разошлась!»

Не слышит Наташа шепота односельчанок, подбадриваемая кем-то, выходит на круг, заносчиво вскидывает голову, кричит опять баянисту с озорством:

— Давай елецкого!

Александр Иванович кивнул головой в знак согласия и, не меняя сумрачного выражения лица, заиграл веселую русскую пляску. Феня впилась взглядом в баян, изредка следя за выражением глаз Александра Ивановича. Кремовая блузка на ее груди то поднималась, то опускалась в такт дыханию. Саша ни на кого не обращает внимания, он весь ушел в себя, изредка прислушивается к баяну…

— Поживей! — взмахнула платком над головой баяниста Наташа, и глаза ее полыхнули весельем. На ней новые туфли — каблучки рюмочкой. Рассыпала дробь — зал притаил дыхание. Она то отступает, то вновь наступает на Александра Ивановича. Парни подмигивают друг другу — смотри, мол, как надо по-настоящему отделывать елецкого!

— Ух, заводная! — восхищается кто-то.

Александр Иванович распускает мехи на всю руку и вдруг неожиданно обрывает игру.

— Уморила! — устало выдохнул он, стирая пот с лица.

Наташа прошла еще полкруга, ловко припечатала каблуком об пол и тоже остановилась, утомленная, но по-прежнему веселая.

Кто-то включил радиолу, и вновь закружились пары. Александр Иванович, заметив Феню, поставил баян и подошел к ней.

— Здравствуй, Феня!

— Добрый вечер. Что это вы такой сегодня?..

— Настроения нет. Станцуем?

Как давно она мечтала об этом! Много дней прошло с праздничного гуляния на лесной поляне, а случая потанцевать так и не представилось.

Оба улыбнулись и закружились в вальсе, незаметно очутившись в самой гуще молодежи. Какая-то детски бесконечная радость не покидала Феню с этого момента. Танцевала она легко, немного откинувшись назад и полузакрыв глаза. Все ей теперь казалось прекрасным и милым, и про горе Наташи забыла, и ребятишек, снова пробравшихся в клуб, старалась не замечать, а гулкое, тяжеловатое шарканье кованых сапог пастуха Феди, танцевавшего с Аленкой, не тревожило ее слуха… «Пусть себе», — думала Феня. Мелькали улыбки, взгляды. В глазах Александра Ивановича теплилась ласка. «Может, она и раньше была, может, я не замечала ее?»

А что это за статная девушка танцует в дальнем углу зала? Движения ее ловки и быстры, и вся она как-то порхает, как ласточка в утреннем небе. Феня, прищурясь, стала наблюдать за ней. «Кто она? Вроде бы не микулинская». И вдруг, когда девушка повернулась к ней лицом, Феня сразу узнала ее: это Надя, секретарь райкома комсомола… «Как она сюда попала? Она, наверное, ничего не знает насчет путевок, не знает, что девчата побросали их, ей не успели еще рассказать об этом…» Феня сбивается с такта.

— Что с тобой? — спрашивает Александр Иванович.

— Закружились мы…

А сама думает: «Нет-нет, теперь понятно, зачем Надя приехала в Микулино. Ах, Наташка, Наташка…»

Фене кажется, что вот сейчас вальс кончится, и Надя, заметив Наташу, подойдет и публично, при всех, начнет выговаривать ей. «Но ведь Надя должна сначала разобраться и понять…»

Феня все быстрей и быстрей кружится в вальсе, порой она робко заглядывает в глаза партнеру, и тогда Александр Иванович любуется ее задумчивым лицом. «Что на душе у нее?» — пытается догадаться он.

— Почему ты в клубе редко бываешь, Феня?

— Сами знаете, некогда: то на ферме, то в школе, ну и настроение… Тетю Матрену жалко. Ведь мы под одной крышей живем, вижу, как мучается она сейчас из-за Наташи…

Феня повернула голову — совсем недалеко от нее кружилась в танце Наташа, с ней поравнялась Надя. Наташа сделала вид, будто не заметила Надю, но та поздоровалась, и Наташе стало неудобно: Феня увидела, как покраснело ее лицо.

Как только вальс утих, Надя подошла к Фене — подала руку, ласково и одобрительно посмотрела на нее. Собралась молодежь, обступила Надю. Она шутила — будто не виделась целый год, смеялась. Разговор в основном велся вокруг танцев, потом перекинулся на чью-то недавнюю свадьбу, подтрунили над подошедшим Ваней Пантюхиным, который до сих пор не научился танцевать, а о путевках — ни слова, ни полслова… Странно, очень странно!