Пикник на Аппалачской тропе

Зотиков Игорь Алексеевич

В непринужденной, доверительной форме автор — почетный полярник, доктор географических наук — рассказывает о своих удивительных и неожиданных встречах с простыми людьми США — учеными, фермерами, мелкими предпринимателями. Книга пронизана стремлением понять сущность американцев, их идеалы, жизненные стимулы, своеобразные взгляды на жизнь и труд.

В книге использованы рисунки автора, сделанные им во время работы в США.

 

 

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

 

Ловушка интерстейт

Странный автомобиль. Что такое КРРЕЛ. Поездка в форт. «Не нажимайте сразу две кнопки». Парк в Бостоне. Интерстейт номер девяносто пять. Положительные эмоции дороги. Ловушка интерстейт. Что такое красный огонь. Вы нарушили… Вызываетесь в суд. Спросите вашу армию. Петровы. «Даже сенатору это не проходит». Мистер Ролл — заместитель директора по хозяйству. Лена… «Совершил, но невиновен». Не сон ли это?

Три дня назад я получил ключи от казенного автомобиля типа «пикап» фирмы «Шевроле», к связке которых была прикреплена длинная пластинка из пластика с выгравированными на ней надписями. Это была кредитная карточка на оплату бензина за счет лаборатории. В заднее полугрузовое помещение «пикапа» я положил зеленый, тоже казенный, спальный мешок, переносную газовую плитку с баллоном газа, канистру с водой, ложку, кружку, кухонную утварь и запас продуктов. Экипированный таким образом, я мог где угодно остановить машину и приготовить себе еду или вообще остановиться на ночлег. Собственно, так я и делал во время своей предыдущей поездки на этой машине. Сворачивая обычно к вечеру в сторону от шоссе, находил какую-нибудь рощицу и останавливался там на ночлег. Надо было только внимательно следить за надписями у опушки рощи по краям дорожек. Часто здесь вдоль дорожек или на деревьях встречались дощечки с надписями: «Частная собственность, не пересекать». Я знал, что вход на территории, помеченные такими дощечками, является в этой стране большим преступлением и может привести к очень большому штрафу или другим неприятностям. Однако знал я и то, что обычно хозяева участков, огороженных такими надписями, охотно разрешают остановиться на их земле. Надо только найти домик, в котором живут эти хозяева, и попросить разрешения. При этом хозяева обычно покажут место, где удобнее остановиться, и попросят только не разводить костра. Но об этом мне лишь рассказывали. Сам я с такими просьбами никогда не обращался — как-то неудобно беспокоить людей. Вместо этого я предпочитал подольше проехать по дороге и найти наконец место, где на достаточно большом расстоянии не было таких знаков и можно было спокойно остановиться на ночлег. Конечно, и тут была некоторая опасность — эти владения могли все же кому-нибудь принадлежать, но в душе я считал, что вряд ли хозяин такого не огороженного знаками участка, увидев стоящую одиноко машину, начнет с того, что будет палить в нее из двустволки.

Дело в том, что мой автомобиль был необычным. На дверцах кабины было написано черными буквами: «US ARMY (Армия Соединенных Штатов). Только для официального пользования». Эта четкая надпись бросилась бы в глаза любому человеку, подошедшему с левой или с правой стороны машины. Но если бы человек приблизился к машине спереди или сзади, он не увидел бы этих надписей, зато увидел бы, что на белых номерных знаках вдоль нижнего их края, чуть ниже цифр номера, там, где обычно написано название штата, у моей машины были все те же слова: «Армия Соединенных Штатов». Такие надписи на дверцах и номерах моей машины были потому, что КРРЕЛ, в котором я работал, принадлежал правительству США. Еще давно, когда я знакомился с этим учреждением первый раз, мне объяснили, что по каким-то их законам американское правительство не может содержать научные институты в своем прямом подчинении. Институты должны принадлежать какому-нибудь ведомству, и со времен покорения индейцев и Дикого Запада для учреждений подобного типа хозяином обычно является армия США.

Ну а поездка моя на этой машине была действительно официальной поездкой. Дело в том, что истекал срок моей работы в этой стране, — мне оставалось прожить в Америке всего недели две.

А работал я здесь за счет приглашающей стороны, то есть за счет американцев, их Национального научного фонда — правительственной организации, распределяющей средства на фундаментальные научные исследования по всей стране. Этот же фонд переводил мне деньги, которые я и получал ежемесячно. Но теперь руководство КРРЕЛ посоветовало мне не дожидаться, когда придет чек на мое имя.

— Игор, — сказал сотрудник института, ответственный за мое финансовое положение, — любая армия мира — ужасно бюрократическая организация, и наша армия не составляет исключения. Деньги на твое имя уже давно пришли из Национального научного фонда, но чек на эти деньги еще долго будет ходить по коридорам одного из военных фортов, расположенных недалеко от города Бостона. Там помещается штаб служб инженерного корпуса, которому мы подчинены. Мы разговаривали с финансистами этого штаба по телефону, чтобы они ускорили высылку денег, но они считают, что надежнее будет тебе лично приехать в штаб и получить чек. Если ты поедешь туда на нашей машине с номерными знаками армии и удостоверением на право вождения машиной, то это удостоверение будет являться пропуском в форт. Правда, твой акцент может испугать охрану. Поэтому мы советуем тебе не разговаривать с ней… Для этого ты должен подъехать к воротам и, упершись в них носом, посигналить, погудеть. А когда охранник выйдет из калитки проходной, тебе нужно высунуться из машины и помахать ему приветливо рукой. После этого охранник наверняка откроет ворота. Мы всегда так делаем. Тем же образом и возвращайся, когда сделаешь все свои дела.

Я посомневался немного — законна ли такая система въезда в форт, но все мои институтские друзья заверили меня, что здесь все в порядке.

Итак, я получил машину и рано утром отправился в путь. В начале второй половины дня я уже колесил по улицам маленького городка, в котором, как мне рассказали, находился форт. Наконец я увидел высокую ограду из проволочной сетки, которая окружала несколько зданий, безликая одинаковость которых ассоциировалась с армейскими строениями. Вот и ворота, рядом с которыми огромными буквами написано название форта и кому он принадлежит. Все совпадало. Одно только озадачивало: ворота форта вообще были открыты настежь. Но я на всякий случай остановился и погудел. Из калитки проходной вышел лениво человек в форме. И не успел я открыть рот, как он первым, улыбнувшись, крикнул мне:

— Хай! — что по-американски значит «привет», и махнул рукой: проезжай, мол, не задерживай.

Я тоже высунул руку, крикнул «хай» и осторожно въехал на территорию форта. У высокого многоэтажного здания из стекла и бетона была стоянка автомобилей. По рассказам моих коллег из института я знал, что финансовое управление, которое мне нужно, помещалось на четвертом этаже этого здания. Поэтому я смело заехал на стоянку и через несколько минут уже стоял в просторном и прохладном вестибюле, дожидаясь лифта. Все вокруг было необычно. Роскошь помещения перемешивалась здесь с какой-то казарменной угловатостью и аскетизмом, которые только подчеркивались напыщенностью военных в странных для моего московского глаза куртках, рубашках и огромных, надвинутых на глаза фуражках. Они энергично жестикулировали, солидно разгуливали по коридору. Некоторые из них стояли вместе со мной, дожидаясь лифта. Но вот просторный лифт открыл двери. Я посмотрел на панель с кнопками, чтобы выбрать нужный мне этаж, и с удивлением обнаружил, что кнопка с названием «Вестибюль» помещается не в самом низу. Оказалось, число этажей под нами было почти равно числу этажей над землей. Но не только Это поразило меня. Рядом с панелью управления лифтом висел небольшой самодельный плакатик-предупреждение: «Коллеги — офицеры и солдаты! Командование убедительно просит вас не нажимать одновременно кнопки одинакового номера этажей, расположенных выше и ниже уровня вестибюля. Это опасно для лифта!» Пока я читал объявление, пытаясь вникнуть в его смысл, находящиеся рядом молодые офицеры были неприступно-официальны, неулыбчивы, что непривычно для этой страны. Но, зная американцев, я мог представить себе, как они, входя поодиночке в лифт и убедившись, что рядом никого нет, отсчитывают для синхронности про себя: «Раз, два, три…» — и нажимают одновременно на обе кнопки изо всей силы. И смущенное устройство автоматики лифта начинает метаться, лифт дрожать, не зная, куда ехать: вверх или вниз. И в конце концов вся система останавливается и ломается. Видение это было настолько ярко и так меня развеселило, что я с трудом сдержал приступ хохота. И вдруг все преобразилось — стоящие рядом офицеры тоже вдруг радостно заулыбались. По-видимому, они поняли сразу, что я здесь новичок, и напряженно ждали моей реакции на шуточное объявление. В улыбках их сквозило самодовольство человека, считающего себя автором этой шутки. И все эти люди вдруг перестали быть опасными и незнакомыми. И весь форт стал внезапно для меня таким домашним, своим.

В течение получаса все нужные документы были оформлены. Я получил долгожданный чек и покинул стены одного из «военных оплотов» Америки.

Следующей моей целью был город Бостон. Приехал я туда уже вечером. Огромный город был незнаком мне. Я только знал, что если по скоростному шоссе, пересекающему город на высоких подставках, доехать до съезда номер такой-то и спуститься вниз, в город, то попадешь в район большого парка, расположенного в самом центре города и состоящего из редких раскидистых старинных вязов. Как всегда, в таких парках трава между дорожками коротко подстрижена, и люди свободно гуляют, лежат на ней, на принесенных подстилочках или просто на газетах: лежать на траве на тонкой газете так принято почему-то в Америке. С радостными криками бегают по траве дети, не спеша, звонко цокая копытами о мелкие камушки, проезжают на огромных упитанных лошадях не менее упитанные полицейские в крагах и в мотоциклетных касках. На скамейках вдоль дорожек сидят, отдыхают пожилые люди, среди которых выделяются грязной одеждой и большими пластиковыми мешками с пожитками люди, у которых нет жилья. Они будут спать на этих скамейках и ночью. Ведь июльские ночи такие теплые.

Завтра, четвертого июля, большой праздник — День независимости. Это нерабочий день. Поэтому и я не поехал домой сразу, решил посмотреть, как отмечается этот праздник в таком большом городе, где, кстати, и зародилась независимость этой страны.

Проблема приближающейся ночи в этом городе интересовала не только бездомных на лавочках. Она интересовала и меня. Дело в том, что все гостиницы города в ночь на четвертое июля были переполнены, места заказывались за много дней вперед. Ну а ночевать в роще или на полянке невозможно по той простой причине, что их просто нет рядом с таким большим городом, как Бостон.

Но ребята из КРРЕЛ рассказали мне, что у сквера в центре города, точнее под сквером, расположен огромный многоэтажный подземный и, конечно, платный гараж. Если поставить в этом гараже машину хотя бы на сутки, то можно попросить у охранника гаража разрешение переночевать в машине. Обычно так и делают.

Охранник осмотрел меня серьезно, оценивающе:

— Хорошо, только погуляйте пока и приходите не раньше одиннадцати… И не приходите пьяный или с женщиной. — Улыбнувшись, он вдруг хитро, подбадривая, подмигнул мне…

Весь следующий день я бродил по городу, на свою стоянку в подземелье добрался, когда уже совсем стемнело. Завтра утром во что бы то ни стало я должен быть в КРРЕЛ.

Предстояла бессонная ночь, ведь до городка Хановер, где был мой институт, было далеко. Через час я выехал на основное шоссе: дорогу номер 95, идущую от Бостона строго на север к границам Канады.

Дальше все пошло как всегда на таких дорогах, которые называются «интерстейт хайвей» — «межштатовые шоссе» — или сокращенно просто «интерстейт». Прямая как стрела полоса бетона, по которой в часы пик идут по четыре ряда машин в одну сторону. Справа полоса бетона оканчивалась трещоткой, уменьшенное подобие которой есть и на нашей московской кольцевой дороге. Когда колесо машины выходит на нее, то попадает как бы на ребристую стиральную доску и начинает вибрировать. В машине раздается страшный шум, и ты просыпаешься, если случайно уснул на дороге. А уснуть на интерстейт так легко, несмотря на то что по радио звучит бравурная мелодия, а на дороге надо беспрестанно читать указатели.

Слева от дороги — разделительная полоса; сплошная стена кустов, мелколесья, через которую иногда прорывался свет фар идущей навстречу машины.

Сначала все шло как всегда.

В полиэтиленовом мешке, который мне дали в магазине, лежали две пластмассовые литровые бутылки кока-колы и с десяток бутербродов, которые я всегда брал в далекую дорогу. Бутерброды в США легко готовить. Буханки хлеба, продаваемые в магазинах, как правило, уже порезаны на тонкие ломтики и снова аккуратно сложены в буханку.

Я всегда запасался такими бутербродами и кока-колой в дорогу. Когда начинали слипаться глаза, не останавливаясь, одной рукой открывал бутылку «кока», как говорят американцы, заедал его бутербродами. Это сбивало монотонность дороги и давало заряд положительных эмоций. После трех-четырех глотков кока-колы и пары бутербродов я мог ехать еще долго.

Когда едешь по интерстейт ночью, всегда время от времени ловишь себя на том, что начинаешь как бы чуть-чуть дремать, а нога все сильнее давит на педаль газа, и скорость незаметно вырастает. И тут раздается сильный толчок — предупреждение. Сбрасываешь ногу с педали, машина начинает ехать все медленнее, и, наконец, стрелка указателя скорости доходит до цифры пятьдесят пять. Пятьдесят пять миль в час — это предельно допустимая скорость движения автомобилей в Америке. Но проходят минуты, и вновь монотонная лента прекрасной дороги убаюкивает тебя, снова начинаешь таращить глаза, трясти головой, открывать окошко, чтобы сквознячок освежил тебя. Но ничего не помогает, и наступает такой момент, когда вновь — «дррр» — грохот от вибрации: правое колесо попало на трещотку. Сон мгновенно пропадает, и ты берешь влево, с удивлением убеждаясь, что в указателе скорости стрелка добралась уже до цифры восемьдесят.

Я еще не успел выскочить на трещотку, как в кустах на разделительной полосе замигал сочный красный огонь, а потом ниже его, на мгновение ослепив, зажглись мощные фары машины, стоящей поперек шоссе.

— О, черт!

Я сбросил газ, но не стал тормозить, чтобы не вспыхнули огни моего стоп-сигнала, показывая полицейским, что я торможу. Но поздно! Мельком взглянул на красную, подсвеченную стрелку, она опять стояла у цифры «80». Была еще надежда, что эти огни — только предупреждение, что полицейский только показывает мне: мол, сбавь скорость, мистер. Но через секунду стало ясно, что это не так. В зеркальце было видно, как фары с мигающим светом над ними выскочили на шоссе. Я уже сбавил скорость до официальных пятидесяти пяти, но фары в зеркальце стали резко приближаться. Я не стал дожидаться, когда грубый голос через усилитель окрикнет меня, и дал знак, что останавливаюсь. Аккуратно, по всем правилам, притормозил и увидел, как сзади идущая машина, не выключая красного фонаря и фар, остановилась. «Почему, — вдруг подумал я, — в Америке мигающий огонь полицейских машин всегда красный, а в Европе и у нас синий?..» Между тем в зеркальце стало видно, как дверцы с обеих сторон машины распахнулись и на шоссе вышли два человека в таких восьмигранных фуражечках, которые в Америке носят только полицейские. Я не стал дожидаться, выпрыгнул из машины и, ослепленный фарами, пошел им навстречу.

— Не подходите ближе! Не подходите! — вдруг весь подобравшись, крикнул мне тот, кто вышел со стороны водителя.

Видно было, что это молодой парнишка с тонкой талией, перетянутой толстым поясом, на котором висел, оттягивая его с одной стороны, черный револьвер со старинной загнутой ручкой, а с другой стороны — плоский черный футляр рации, дубинка и длинный блестящий цилиндр электрического фонаря.

— Не подходите ближе! — снова крикнул молодой полицейский, и я увидел, как он отходит в сторону, в глубь проезжей части, чтобы не загораживать меня от своего товарища, который шел по обочине и тоже вдруг остановился, расставив ноги, чуть согнув их в коленях, чуть расставив руки с растопыренными ладонями, в такой знакомой по фильмам позе.

— Вы, мистер, нарушитель закона! Вы нарушили закон нашего штата и федеральный закон! — крикнул вдруг неожиданно сердитым и громким голосом молодой полицейский.

И я понял, что разговор, который обычно бывает на таких дорогах, типа: «Товарищ милиционер, дорога была пустая, сухая, а я так торопился, извините, больше не буду…» — здесь не получится.

— Вы нарушили закон штата и федеральный закон! — продолжал распалять себя полицейский. — Документы!

Я протянул ему маленькую пластмассовую карточку — шоферские права водителя штата Нью-Гемпшир, которыми так гордился. Полицейский аккуратно взял карточку, осмотрел ее в свете фар и выжидательно взглянул на меня.

— Ну а теперь, сэр, есть ли у вас еще какие-нибудь документы? — спросил он, чуть подобравшись.

— О, конечно! — вспомнил я вдруг о карточке, которую мне дали в КРРЕЛ, и протянул ему залитую в пластик карточку под длинным и пышным названием «Удостоверение на право вождения моторных экипажей правительства Соединенных Штатов». Выше этой типографски отпечатанной надписи стояли подпечатанные на машинке слова «Армейский стандарт». Я вдруг понял, что мне надо было сразу показать эту карточку. Ведь мой «шевроле» принадлежал армии США.

Казалось, полицейский чуть-чуть помягчал. Он даже подошел ближе, но вдруг снова взорвался:

— Вы пьяны, мистер!

— Нет, я не пьян!

— Не пьяны? В ночь четвертого июля? — даже удивился полицейский. — Хорошо, мистер, я повторяю вопрос, только теперь продумайте его, прежде чем ответить. Это официальный вопрос, который я задаю вам в присутствии другого офицера. Выпивали ли вы спиртное в течение дня, предшествовавшего этой ночи? Ответьте только: да или нет. Но если вы обманете — будет хуже. Итак, «да» или «нет»?

— Нет! — упорно ответил я.

— Ах нет! Тогда расставь ноги на ширину плеч! Руки вытяни перед собой! Глаза закрой! — снова начал кипятиться молодой.

Второй молча стоял в выжидательной позе. Я закрыл ослепленные фарами глаза.

— А теперь попробуй достать правой рукой до кончика носа! Теперь левой! Правой! Левой! Быстрей! Быстрей!.. Все. Опустите руки. Откройте глаза. Все, вы не пьяны, — вдруг примирительно-спокойно сказал полицейский.

Стояла черная южная ночь. Вокруг на все голоса стрекотали цикады. Было так спокойно вокруг. «Ну, слава богу, наверное, все», — подумал я. Но это было лишь начало.

— Будем составлять протокол, — впервые произнес второй, молчаливый.

Полицейский достал откуда-то небольшую как бы фанерку, к которой была прицеплена пачка больших листов форменных бланков, достал листочки копировальной бумаги и вложил два. Процедура составления протокола сначала напоминала наш технический осмотр машины. Полицейские открывали капот и искали в свете фонариков номера шасси, номера кузова, мотора. Все это записывалось в протокол.

— Ну а теперь садитесь в нашу машину. Будем разговаривать.

И я полез на середину широкого сиденья полицейской машины. Новые мои знакомые расположились по краям.

— Мистер Зотиков, от имени полиции штата Нью-Гемпшир вы обвиняетесь в том, что нарушили закон штата Нью-Гемпшир и федеральный закон. Вы ехали по шоссе со скоростью восемьдесят миль в час, а максимальная допустимая скорость — пятьдесят пять. Посмотрите на наш радар, вы видите, где зафиксировалась стрелка.

Я молчал.

— Вы совершили преступление! — продолжал с пафосом полицейский. — Поэтому двадцать четвертого июля в десять часов утра вы вызываетесь в суд столицы штата город Конкорд. Получите экземпляр протокола.

— Это невозможно. Я не могу явиться в суд двадцать четвертого, я иностранец и улетаю из Америки на десять дней раньше этого срока…

— Что?! — опять вспыхнул молодой. — Вы нарушили закон, а теперь хотите показать еще и неуважение к суду Соединенных Штатов! Я не советую вам связываться с судом Соединенных Штатов. Ведь вы, наверное, когда-нибудь вернетесь сюда, и тогда вас сразу найдут, и у вас будут неприятности.

Я знал, что он говорит правду. Месяц назад я на час оставил эту же машину у обочины дороги в городке Ниагара-Фолс (фолс — значит водопады), а когда вернулся — под поводком стеклоочистителя на ветровом стекле была прижата большая, сложенная вдвое бумага. В ней говорилось, что я нарушил правила стоянки автомобиля и имею в связи с этим три возможности: первую — явиться в суд городка Ниагара-Фолс и доказать свою невиновность; вторую — признать себя виновным и заплатить шесть долларов суду городка, отправив в его адрес чек на шесть долларов в первые три рабочих дня с момента нарушения. Третьей возможностью было — заплатить двенадцать долларов после трех дней со времени происшествия. А дальше было написано крупным шрифтом, что, если в течение месяца вы не воспользуетесь этими тремя возможностями, полиция всего штата Нью-Йорк, куда входил городок, объявит ваш розыск, как преступника. Помню, что я не стал ждать трех дней, расписался в графе «Виновен» и отправил чек в городок Ниагара-Фолс в тот же день…

«Да, надо что-то предпринять», — подумал я, а вслух сказал:

— И все-таки, сэр, я не смогу быть в суде в это время. Через десять дней я должен быть у себя в стране. В моей стране тоже строгие порядки, и если я должен вернуться туда четырнадцатого, то я и вернусь четырнадцатого, что бы ни произошло.

— Откуда вы? — спросил полицейский без особого, впрочем, интереса.

— Советский Союз, Москва, — как можно спокойнее ответил я.

— Из Советского Союза? — удивился молодой полицейский. — Минуточку. Дайте нам снова ваши армейские права.

Я знал, почему он спрашивал их. Ведь в обычных правах, которые являются главным удостоверением личности в Америке, написано очень немного: место вашего жительства в Америке, время рождения, пол, вес и рост. Ну и конечно же «первое имя», что соответствует нашему имени, и «последнее имя» — по-нашему фамилия, да фотокарточка — правда, цветная. Другое дело армейские права. В армейских правах кроме граф «цвет волос» и «цвет глаз» были еще две: место рождения и номер социального страхования. В первой из этих граф у меня стояло «Москва, СССР», во второй — вместо длинного обычного номера стояло просто «нет». Но ведь номер социального страхования является главной учетной карточкой, как бы незримым паспортом или отпечатком пальцев любого гражданина США, ведь где бы этот гражданин ни работал, часть денег из любого его заработка идет в виде вклада в его страховку с тем самым номером социального страхования на случай болезни, увечья, старости. Ну, а уж если этот иностранец родился в Москве — отсюда недалеко до вывода, что он и сейчас, по-видимому, является гражданином этой страны.

— Но ведь машина, на которой вы едете, принадлежит армии США. Как получилось, что вы на ней ездите и имеете права на ее вождение?! — почти выкрикнул полицейский.

Вот здесь пришел момент, когда и я мог пошутить.

— Спросите об этом лучше не меня, а вашу армию, — как можно безразличнее и простодушнее ответил я.

Оба полицейских, теперь молча, таращили на меня глаза.

— Неужели САЛТ уже работает? — вдруг радостно улыбнулся один из них. Словом САЛТ в странах английского языка сокращенно называют то, что мы называем Договор об ограничении ядерных и стратегических вооружений. Он был тогда только что подписан. Я лишь улыбнулся в ответ, подливая масла в огонь их любопытства:

— Я же сказал — спросите армию США…

Наконец полицейские пришли в себя. Им, вероятно, и не с таким приходилось встречаться на дорогах.

— Я не знаю, до чего вы договоритесь со своей страной, мистер, но я бы не советовал вам оставлять без внимания вызов в суд Соединенных Штатов, если вы думаете вернуться в эту страну когда-нибудь… У вас тогда будут большие неприятности… А теперь получите документ…

Они вручили мне большую бумагу, на которой было написано: «Мистер Игор Зотиков, двигавшийся на автомобиле фирмы „Шевроле“, принадлежащем армии США, номерной знак (такой-то), номера кузова, шасси, мотора и т. д., и т. п., следовал по дороге интерстейт номер девяносто пять между столбами (такими-то и такими-то) на север в 03 часа 43 минуты пятого июля (такого-то) года со скоростью восемьдесят миль в час, чем был нарушен закон штата и федеральный закон (следовали номера законов)».

Они дали мне вылезти из машины:

— До свидания, сэр, счастливого пути. Будьте осторожны на дороге. И не забудьте — суд города Конкорд ждет.

— Куда уж забыть.

Сон как рукой сняло. Все остальные двести миль я ни разу не превысил скорости.

Утром, когда я приехал на работу, на столе лежала записка: «Игор, Вас просила зайти Лилиан…» Она была офицером безопасности и дала мне разрешение на управление военной машиной.

— Наконец-то приехал, — радостно приветствовала меня Лилиан, — а то мы ждали тебя вчера, уже начали волноваться…

— А вы не напрасно волновались, Лилиан, — весело отвечал я. — Теперь я чувствую себя почти как настоящий американец. Меня даже вчера ночью остановила полиция за нарушение правил движения. Скорость немного превысил… — беззаботно болтал я, привыкший к доброжелательным улыбкам в комнате Лилиан.

Но не успел я произнести эти слова, как лица Лилиан и ее помощника стали серьезными.

— Что! — вскочила Лилиан. — Вы имели дело с полицией? Вы были задержаны за превышение скорости?!

— Да, а что такого?

— Вы превысили скорость! Вы нарушили закон штата и федеральный закон! Это плохо, даже если бы вы сделали это на своей машине. Но вы сделали это на машине, принадлежащей правительству Соединенных Штатов, его армии… Боже мой… Боже мой… Верните мне права, которые я вам дала. — Лилиан сокрушенно вышла из-за стола и в волнении прошлась по комнате.

— Но это еще не все, Лилиан, — продолжал я. — Меня вызвали в суд города Конкорд на двадцать четвертое, а вы знаете, что четырнадцатого я уже должен быть в Москве…

— О, боже мой, откуда вы свалились на мою голову? — с новой силой запричитала она. — Ну, ладно! Зайдите ко мне часа через два. Попробуем что-нибудь придумать.

Я ушел, но о работе думать не хотелось. Пошел искать кого-нибудь, кто смог бы мне доброжелательно объяснить, что же все-таки я натворил.

Таким человеком оказался Георгий Константинович Петров, или Джордж, как его здесь называют. Он работает здесь уже много лет. Доброжелательный, умный, много повидавший, худенький и седой Георгий Константинович — ему уже и на пенсию бы пора — всегда был моим добрым ангелом-хранителем, готовым ответить на любой вопрос, как русский русскому.

— Здравствуйте, Игорь Алексеевич, с приездом. Надеюсь, поездка была успешной. — Улыбаясь, Петров встал из-за стола. — А мы с Нилой уже скучали о вас, вспоминали…

С Петровым я познакомился несколько лет назад. Помню, как он подошел ко мне, когда я в первый раз приехал в институт, вдруг по-старомодному, пристукнув ножкой и вытянув руки по швам, изогнулся в поклоне. «Разрешите представиться, Георгий Константинович Петров, работаю в этом учреждении и всегда готов помочь приезжающим из Советского Союза. Все ваши, кто был здесь, знакомы со мной», — произнес он и сделал жест правой рукой вперед. «Игорь», — сказал я по здешней привычке называть друг друга только по именам. «Нет, я так не могу, какой же вы Игорь, вы ведь русский, разрешите мне звать вас Игорь Алексеевич. Ведь и я для вас Георгий Константинович, а не какой-то Джордж, как зовут меня эти…» «Как хорошо, что я не успел сказать ему „Джордж“», — подумал я. Ведь американцы мне уже все уши прожужжали о Джордже, который ищет встречи со мной.

Все остальное время Георгий Константинович был рядом. Он не был официально ответственным за мой прием, а был добровольным помощником. Но будь его воля, он вообще меня никуда бы не отпустил от себя и от своей семьи.

Петров жил с женой Нилой и ее матерью, Екатериной Павловной, которую все американцы звали бабушкой с ударением на «у». Оказалось, сделать ударение в этом слове на букве «а» в английском языке невозможно.

Сколько раз я сидел во главе стола в их большом доме, находящемся в получасе езды от института. На столе обязательно появлялись грибочки, квашеная капуста, удивительный украинский борщ с пампушками, который могут готовить только хохлушки. Нила и была хохлушкой из-под Харькова.

«Игорь Алексеевич, как вы находите этот борщ, не правда ли, он сделан очень по-русски? — задавала наводящие вопросы раскрасневшаяся хозяйка, с гордостью оглядывая приглашенных гостей — американцев. — Вы извините, я буду говорить с дорогим гостем по-русски».

«Да, да. Такие кушанья редко можно попробовать даже на Украине, а ведь там живут, на мой взгляд, лучшие кулинарки», — весело, но серьезно, как эксперт, говорил я на русском, потом на английском и видел, как благодарно и радостно смотрела на меня хозяйка. В этот момент всем казалось, что лучшие кушанья в мире готовят только на далекой и загадочной для всех Украине. Хотя уже давно не видели они своей Украины, да, наверное, и не увидят никогда.

А ведь жизнь у них могла бы быть счастливой. И Георгий, и Нила жили перед войной в Харькове. Жили хорошо. У обоих отцы были уважаемые в городе люди, занимали высокие посты. Георгий кончил геологоразведочный институт и поехал работать на Север. Нила была студенткой медицинского института. Будущее казалось им безоблачным. И тут наступил 1937 год с его репрессиями. Сначала отец Георгия, потом отец Нилы были арестованы и расстреляны. Георгий был уволен с работы. Геологическое изучение Севера казалось слишком ответственной работой для сына врага народа. Нила тоже, как дочь врага народа, была исключена из института. Они стали мужем и женой в начале 1941 года, а потом началась война.

Младший лейтенант Петров, по-видимому, воевал хорошо. Где-то в середине войны он получил несколько дней отпуска домой. И как раз в это время его родной Харьков был освобожден.

Уже оформив отпускные документы, Петров по дороге из части встретил одного из своих приятелей-офицеров:

— Петров, тебя все ищут, начальник особого отдела срочно тебя разыскивает…

Но у Петрова была одна мысль: скорее добраться до дома, узнать, как Нила.

— Слушай, я уже в отпуске, бегу на вокзал. Ты меня не видел — я тебя не видел. Подождет особист. Ведь война еще длинная. Останется и на мою долю.

Когда Петров добрался до освобожденного Харькова и уже шел по знакомой улице, его встретила соседка.

— Георгий, — всплеснула она руками, — откуда ты? И так открыто идешь?

И она рассказала, что уже второй день к нему домой приходили из комендатуры, а вчера даже сделали обыск. И Петров все понял: в деле его отца и его друзей появилось что-то, что потянуло уже и его. Не сейчас, так когда он вернется в часть, его обязательно заберут. Но пусть это будет позднее, свой отпуск он им не отдаст! И он пошел к кому-то из друзей, там и ночевал, а Нила приходила к нему тайком. Но потрясение и чувство безнадежности от того, что ему предстояло, надломило его организм. На вторую ночь в Харькове он заболел, находился в страшном жару, в беспамятстве, между жизнью и смертью почти две недели на «конспиративной» квартире друга. У него оказался инфекционный менингит. Спас уход, любовь Нилы, то, что она, почти доктор, имела много знакомых среди врачей, которые помогали ей тайком: осматривали Георгия, поставили диагноз, достали драгоценный в то время, нужный для лечения сульфидин.

За время, пока Георгий лежал в бреду, произошло еще одно событие Великой Отечественной войны: снова взяли Харьков немцы. Наши войска отошли на восток, а Харьков оказался надолго в глубоком немецком тылу. Нила, а потом и ее мать были угнаны на работы в Германию. Через некоторое время туда же, как военнопленный, попал и Петров. После окончания войны, в 1946 году, Нила с матерью оказались в лагерях перемещенных лиц, где-то под Мюнхеном. Там они встретились с Георгием. Нашли друг друга через бюро по розыску пропавших при православной церкви, которую открыл, расчистив маленькую площадочку среди развалин, русский священник. Когда-нибудь об этой удивительной церкви, расположенной среди гор битого кирпича, кто-нибудь расскажет подробнее. Потом эта церковь, возникшая среди смерти и тлена по доброй воле старого священника, стала действовать тут постоянно, помогая тысячам людей найти друг друга. Нашлись и добровольцы, которые приходили разбирать щебень и кирпич, чтобы сделать побольше дворик, посадить цветы, помочь в строительстве и убранстве. Были и денежные поступления, приношения. Городские власти безвозмездно и навсегда подарили кусочек земли с развалинами и скверик в собственность этой уникальной «самодеятельной» церкви, и она стала со временем достопримечательностью города, полноправной его частью. Конечно, Петровы могли бы вернуться домой. Может быть, Петрова и не расстреляли бы. Получил бы он свои двадцать пять лет лагерей за то, что остался на территории врага, и вышел бы, может быть, оправданный в 1956 году. Но Петровы поступили по-другому. Бог им судья…

В 1949 году они получили право на въезд в США. Приехали в Бостон, там и обосновались. Нила пошла работать на ткацкую фабрику. Георгий — в порт: была свободной лишь самая тяжелая работа — вручную перекладывать с места на место неподъемные тугие мешки с сахаром. На память об этом времени кисти рук у Георгия всегда полусжаты в кулаки, не распрямляются. Видно, доставалось. В это время у Петровых родилась дочь. Назвали ее Урсулой.

«Почему не русским именем?» — спросил я как-то. «Чувство ностальгии приходит потом, а сначала эмигранты хотят скорее выучить язык страны, куда они приехали; скорее ассимилироваться», — отвечала Нила.

Денег не хватало, ведь Нила хотела, чтобы Георгий снова смог работать инженером, и поэтому он платил сначала за вечернюю школу, потом за вечерний институт. Но сначала надо было бросить таскать мешки. Ведь за время работы в порту Петров научился такому блатному жаргону, который он принимал за английский, что и американский диплом инженера вряд ли помог бы ему. Нила заставила Джорджа сменить работу на более «интеллигентную». Он стал мойщиком посуды в ресторане… Ну а бабушке тоже пришлось пойти «в люди». Около двадцати лет проработала она в чужом доме. Уехала куда-то в середину Америки по объявлению: «В семье, глава которой говорит по-русски, требуется няня и домработница — русская, недавно из России. Она должна говорить с детьми только по-русски». Это устраивало Нилину маму. Ведь «бабушка» и до сих пор не понимает по-английски, хотя с утра до вечера готова смотреть телевизор, где дикторы не произносят ни одного русского слова.

По-видимому, было им очень трудно, если они позволили, чтобы мать уехала неизвестно куда. Но то ли ей везло, то ли характер был хороший, но она прижилась в незнакомом доме, где хозяином был один молодой русский, эмигрант, женой которого была очень богатая и очень, на всю жизнь, влюбленная в него американка. «Бабушка» воспитывала их детей, вела по-русски их большой дом, прослужила там двадцать лет, вышла на пенсию, которую тот русский и его жена ей выхлопотали, вернулась к дочери. Но каждый год ездит в ту семью на недельку погостить среди «внучат», хотя они давно выросли, и получает от них подарки к праздникам.

Вот такой путь прошли Петровы, прежде чем Джордж поступил в КРРЕЛ, начал ездить на Аляску в командировки, купил свой дом, десять гектаров земли с лесом и лугом вокруг дома, стал дедом трех внуков — Миши, Коли и Пети…

— Георгий Константинович, — начал я бодро. — Вы знаете, вчера я имел дело с полицией, превысил скорость. Теперь я как настоящий американец…

Георгий Константинович принял новость без всякого энтузиазма.

— Во-первых, Игорь Алексеевич, вы не должны никому об этом рассказывать. В этой стране не принято гордиться, что тебя задержал полицейский и обвинил в том, что ты нарушил законы. Особенно это касается превышения скорости. Например, в нашем штате списки всех тех, кто превысил скорость и был задержан за это, публикуются раз в неделю в газетах. И все обычно внимательно просматривают этот список. Он небольшой. И вы знаете, даже сенаторы, у которых дети часто бездельники и любят гонять на автомобилях, очень боятся попасть в эти списки, потому что если это случится, то даже об отце потом долго говорят: «Посмотрите — это тот, чей сын два месяца назад нарушил закон штата и федеральный закон, превысив скорость».

— Но это еще не все, Георгий Константинович… — уже грустно сказал я. — Дело в том, что меня вызывают в суд…

— Ну что же, надо срочно звонить Роллу.

Боб Ролл занимал в институте должность, которая у нас называлась бы «заместитель директора по хозяйственной части». Или, как еще говорят, «по общим вопросам».

Немолодой, далеко за шестьдесят, среднего роста, широкий в плечах, полный, с обычным лицом тучнеющего начальника ниже средней руки, он очень напоминал дожидающегося пенсии директора прачечной или какой-нибудь небольшой конторы у нас в среднем районе. И пиджачок такой же, средний, чуть маловатый, с трудом застегнут на одну пуговицу. И рубашечка — блекло-синяя, застиранная. Воротничок аккуратно отглажен, но на месте сгиба, вдоль шеи видна светлая полоса долгой носки. Таким я его увидел впервые много месяцев назад, загадочного и грозного мистера Ролла. Мои друзья говорили перед этим мне: «У нас в институте в целом народ хороший. Не ортодоксы, люди широких взглядов. У тебя вряд ли будут проблемы. Только как встретит тебя мистер Ролл».

И вот мы встретились первый раз. Для него я был первый живой советский русский. Петров не в счет. Он перемещенное лицо, жертва войны. Мистер Ролл сидел в небольшой светлой комнате один, в дальнем углу, у стены и мог видеть всю комнату и всех входящих, вернее, подходящих к его комнате: ведь стена, отделяющая комнату Ролла от холла, где находилась секретарша, была стеклянной. Когда меня первый раз ввели к нему, он говорил по телефону. На столе не было ничего. Лишь листок бумаги и ручка. Да в центре на подставке стоял небольшой американский флаг, а рядом — самодельная модель одномоторного самолета довоенных времен. Сзади Ролла прислоненным к стене стоял другой, тоже звездно-полосатый, флаг. Ролл кончил говорить, встал, вышел из-за стола, улыбнулся улыбкой пожилого одинокого застенчивого человека. Светлые глаза с выгоревшими ресницами, светло-седые редкие волосы… «Здравствуйте, мистер Зотиков. Как поживаете?» — «Здравствуйте, мистер Ролл. Как поживаете?»

И такая вдруг жалость, что ли, или какое-то другое ощущение — чувство близости, что ли, а может, чувство облегчения, что упрощенная, сложившаяся со слов других модель мистера Ролла оказалась такой непохожей на оригинал.

Как потом оказалось, мистер Ролл действительно был одинокий человек. Всю жизнь работал в «бизнесе». А к старости пришел сюда, на эту в общем-то спокойную должность. Последние несколько лет Ролл, правда, преобразился. Один из ученых института взял его с собой провести субботу и воскресенье на яхте. Многие здешние служащие имеют свои яхты, держат их в одном из заливов на побережье Атлантики. Туда часа три езды на машине. И вот Ролл вдруг открыл для себя — в чем его истинное призвание.

Сейчас у него своя яхта, на которой он уже несколько раз выплывал из залива. Все свободное время он драит, красит и ремонтирует ее, а когда устает — читает книги о парусниках. Поэтому на двух свободных, незастекленных стенках его офиса нет фотографий снежинок или чахлые деревцев, растущих на вечной мерзлоте Аляски, как в других комнатах. Здесь висят только тщательно сделанные разрезы знаменитых парусников прошлого да фотография маленькой, кургузой яхты самого Ролла…

Вопреки ожиданию, отношения наши с Роллом сложились сразу хорошо. Что бы я ни попросил — он выполнял с удовольствием. Поэтому все у меня и шло хорошо. Ведь власть у Ролла была огромная. Ведь Ролл был другом и начальника полиции, и судей, и разных там владельцев и директоров отелей, мастерских, «таун холла» — то есть как бы горсовета… Достаточно было одного его звонка: «Здравствуй, Джон, это Боб Ролл… Ну как дела, как дети, как жена?.. Кстати, у меня в институте работает один русский… Настоящий, прямо из Москвы…» При желании он мог закрыть или, наоборот, открыть любую дверь, и я всегда чувствовал, что Ролл молчаливо, не хвастаясь, открывал мне нужные двери.

Вот и сейчас мы с Петровым пришли к нему. Встретил он нас радостно, как и всегда:

— Здравствуй, Игор, как съездил в Бостон? Молодец, что остался там на праздник четвертого июля. А у тебя, я чувствую, какая-то просьба?

— Да, Боб… — и я рассказал обо всем.

Боб молча снял трубку телефона и начал звонить:

— Привет, Питер, это я, Боб Ролл…

Очень скоро мы выяснили, что в суд ехать необязательно, если признать сразу себя виновным и заплатить штраф. Но сколько? Оказывается, каждый суд берет по-разному. «Например, здесь, в Хановере, я бы взял с него двести долларов, — сказал Бобу по телефону секретарь суда нашего городка. — Слушай, Боб, пусть он придет к нам, мы позвоним в тот злополучный суд и все выясним».

Собственно, я мог бы уже и не ходить к ним. Ведь главное для себя я уже выяснил: надо просто заплатить штраф и ни в какой суд ехать не обязательно. А раз так — ничего страшного не произошло и не надо срочно звонить в советское посольство в Вашингтоне, просить помощи и совета.

Через четверть часа я был уже в помещении суда нашего городка. Секретарь его, тоже немолодой человек, уже набрал номер телефона, и сначала он, а потом я уже разговаривали с секретарем того суда. Голос на том конце провода был женский:

— Да, сэр. Вы не обязаны являться в суд, если признаете себя виновным и вышлете в наш адрес назначенную нами сумму. Эта сумма равна ста девяноста шести долларам. Кстати, о вашем акценте. Он похож на славянский. Откуда вы, сэр?

— Я русский, из Советского Союза, должен быть там четырнадцатого июля.

— О… А вы знаете, меня зовут Хелен, Лена. Мои родители до сих пор говорят по-русски, хотя я знаю только одно свое имя — Лена… Вы знаете, сэр, — заговорила Лена уже без нотки официальности, — а зачем вам платить так много?

— А разве можно меньше?

— Конечно. Если вы не признаете себя виновным.

— Но ведь я, к сожалению, Леночка, нарушил…

— Это неважно. Ведь вы ничего не подписывали там, на дороге?

— Нет.

— Все правильно. Полицейские и не имели права брать с вас какие-либо подписи… Дело в том, что, мне кажется, вы хотя и совершили проступок, но сделали это, не зная об этом, и поэтому попадаете под рубрику: «Действие совершил, но считаю себя невиновным», то есть… — И она произнесла что-то на другом языке. Судя по «ус-ус» в конце каждого слова, это была латынь. — В этом случае вы должны выслать нам чек только на тридцать девять долларов.

— Но, Лена, кто же поверит?..

— Я поверю. Письмо придет ко мне. Я, а не вы, секретарь этого суда… — начала уже сердиться далекая Лена. — Ведь в вашей стране, сэр, все указатели скорости в машинах показывают скорость в километрах. Так? А наша предельно допустимая скорость пятьдесят пять миль будет на вашем щитке приборов соответствовать цифре даже не «восемьдесят», как было у вас, а больше. Могли вы ночью, усталый, подумать, что ваш щиток приборов европейский, а не американский…

«Ну, Лена, ну, голова», — подумал я с удивлением. А Лена развивала успех.

— Протокол у вас с собой? Переверните его. На обороте увидите три квадратика. Под первым написано «Виновен», под вторым — «Невиновен», под третьим — латинские слова. Эти слова и значат: «Совершил, но невиновен». Распишитесь в этом квадратике и шлите на наше имя тридцать девять долларов. И желаю вам счастливого пути, сэр. Будете в Конкорде — заезжайте. Только без протоколов… Да вы не бойтесь, — засмеялась она, — расписывайтесь. И жду вас когда-нибудь у нас в Конкорде. До свидания…

Я зашел в библиотеку института, проверил на всякий случай по словарю смысл латинских слов у третьего квадратика, расписался в нем, выписал чек на тридцать девять долларов, положил все это в конверт, наклеил марку, надписал адрес и задумался.

Не сон ли это? Как все-таки я оказался среди этих странных, но ставших мне такими близкими людей — мужчин и женщин, говорящих на таком непохожем на русский, но ставшем для меня тоже близким языке?

Да нет, какой там сон. Скорее Москва, родные — сейчас нереальность. Ведь уже почти восемь месяцев прошло с тех пор, как я улетел из дома. И маршрут, которым я добрался сюда, к холмам Новой Англии, был таким странным: Москва — Сингапур — Новая Зеландия, В одной Антарктиде был почти три месяца. А потом — Гавайские острова, Лос-Анджелес… И только оттуда, все на восток и на восток, прилетел я сюда. А когда доберусь домой — замкну кругосветное путешествие, оно займет у меня, десять месяцев, как во времена парусных кораблей, а не в век реактивной авиации.

 

ЧАСТЬ 1

КРЕЩЕНИЕ ЮЖНЫМ КРЕСТОМ

 

Красный снег в Баффиновом заливе

«Досковидные корни в лесах Южной Азии». Эвакуация. Гибрид дизеля и паровой машины. Студент МАИ. Парашютная школа. Занятия альпинизмом. О полетах на ракете. Радостное время завода. Легкоплавкие конусы в огненной струе. Счастливая аналогия и антарктическая экспедиция…

Если бы мне, когда я был еще мальчиком, сказали, что я буду один мчаться ночь на машине через холмы и леса в местах, где играли когда-то звери и дети, описанные Сетоном-Томпсоном, я бы не поверил. Не поверил бы я и тому, что попаду в эти места из снегов и льдов Южного полюса.

Я провел детство в маленьком домике на окраине Москвы. Конечно же взахлеб читал книги Амундсена и Нансена о полярных путешествиях, но все, что там было написано, не возбуждало желания последовать за ними. Уж слишком героически нереальными казались их свершения.

Обычно после школы я садился на трамвай и ехал в Политехнический музей к отцу, который работал там научным сотрудником отдела сельского хозяйства. Он кормил меня обедом в столовой, а потом уходил работать, предоставляя мне возможность ходить по музею одному. Ведь родители не хотели, чтобы я беспризорно болтался на улице, а заниматься со мной им было некогда, они много работали. Мама была учительницей химии в школе и тоже была занята до вечера.

Основное время я проводил конечно же в сельскохозяйственном отделе — в одном из пустынных, редко посещаемых залов, рядом с кабинетом для научных сотрудников, где трудился отец. В этом зале стоял непонятно как туда попавший настоящий комбайн «Сталинец», и за этим комбайном, у стены, было очень хорошо играть в разные игры, читать книги, делать уроки или лазить по лестнице на верхний ходовой мостик комбайна.

Я любил также ходить в отдел морского флота, где можно было увидеть настоящий скафандр водолаза и различные модели, показывающие работу ЭПРОН. Так сокращенно называлась «Экспедиция подводных работ особого назначения» по подъему затонувших судов и различных сложных подводных работ. Я много читал об этой экспедиции, о ней довольно часто писали в газетах и журналах. Но чтобы быть водолазом, надо быть таким здоровым и сильным. А я считал себя таким слабым и болезненным. Нет, ЭПРОН не для меня, хотя профессия моряка, штурмана дальнего плавания вполне возможна.

Рядом со стендами ЭПРОН и прекрасными моделями разных кораблей в отделе морского флота была выставлена модель каюты штурмана дальнего плавания в натуральную величину. Подолгу стоял я у двери этой каюты, разглядывая узкую койку с высоким бортиком, маленький столик, шкафчики, иллюминатор…

Конечно, моряком быть интересно, размышлял я, но не менее интересно быть авиационным инженером, авиаконструктором, — и я направился в недавно открытый отдел, посвященный Циолковскому. И уже другие мысли овладевали мной. В этом отделе царил космос, ракетоплавание, мелькали имена Цандера, Тихонравова — такие привычные в те предвоенные годы. Заниматься ракетоплаванием, наверное, еще более интересно, чем быть авиаконструктором, ведь, судя по книгам Жюля Верна, после межпланетных плаваний ракеты будут падать в океан, чтобы смягчить удар при посадке, и скорее всего это будет где-нибудь в середине Атлантического или Тихого океана. А значит, после возвращения из полета экипаж ракеты повезут на корабле либо в Африку, либо в Америку, а может — в Европу, и я увижу другие страны.

На этом месте мысли мои обрывались от смущения и стыда на самого себя. Ведь получалось, что вся мечта о ракетоплавании сводилась к тому, чтобы увидеть Африку, Америку или Европу. Я был недоволен собой.

Желание увидеть другие страны появилось у меня после того, как мне попались в руки два толстых, с золотыми переплетами тома под названием «Жизнь растений». Автором их был А. Кернер. Книги эти были приложением, рекомендуемым для изучения биологии в гимназиях, и изданы были еще в начале века. Рисунки самых фантастических деревьев, плодов, листьев, корней потрясли меня, и чем больше я листал многочисленные страницы этих томов и рассматривал красочные акварели тропического леса на Цейлоне или эвкалиптовые рощи в Австралии, тем сильнее хотел хоть раз в жизни увидеть все эти места. Не людей, не города, не животных даже. Нет, только эти растения мечтал я увидеть хотя бы раз. Особенно врезались в память три картинки. Одна — штриховой рисунок под названием «Досковидные корни в лесах Южной Азии». Там была нарисована нижняя часть ствола мощного дерева, от которого во все стороны, как контрфорсы, отходили как бы поставленные на ребро черные доски — корни дерева. Там, где эти доски упирались в дерево и превращались в ствол, они вылезали из земли больше чем на метр. На одну из таких «досок» облокотился полуголый туземец. Как мне хотелось хотя бы раз дотронуться до такой доски и так же облокотиться на нее.

Две другие картинки были цветные. Одна из них под названием «Красный снег в Баффиновом заливе» была написана акварелью. Свинцовое северное море, подкрашенное золотом и красной киноварью, струящимися от наполовину спрятанного в тучах низкого солнца. Полный штиль, но зыбь на блестящем море тяжелая. Повсюду из моря торчат отполированные зубы островов-рифов с плоскими, как бы срезанными вершинами. А на склонах этих невысоких островков лежит снег с мазками красного в разных местах. Это были особые, живущие в снегу водоросли. И над всем этим на фоне желтого неба — темная полоска каравана больших птиц…

Ах, как много думал я об этих островах, фантазировал, как добрался туда художник и что он испытал при этом!

Вторая цветная картинка была тоже нарисована акварелью и называлась «Сольданелли в снегу Альп». На ней на фоне горных пиков был изображен край тающего снежного поля, спускающегося с гор. А на переднем плане нежные фиолетовые цветочки — колокольчики на тоненьких ножках, как бы проткнувшие самый край уже тонкого, тающего снежника. Это, по-видимому, и были сольданелли. Контраст снега и нежной зелени и еще более нежных цветов… Неужели и такое возможно в Альпах, которые я никогда не увижу? Как, наверное, счастливы те, кто имел возможность увидеть все это. Но, к сожалению, достигнуть этого можно только одним способом — полететь на ракете. Для этого надо попасть в Африку, Америку. И только после того как твоя ракета упадет в океан, тебя вытащат и повезут на корабле к недостижимым другим способом берегам.

«Но ведь ракеты начнут летать с человеком не раньше, чем в следующем столетии. Я не попаду в их экипажи — буду слишком стар или умру, — говорил я себе. — Забудь об этом. Ведь можно стать инженером, авиаконструктором. Это тоже очень интересно!»

Такие мысли приходили на ум не только потому, что я был глуп, но и потому, что из газет, книг и радио казалось, что все должны стать или авиаконструкторами, или эпроновцами, или капитанами дальнего плавания, или хотя бы пограничниками.

Время шло, я старательно занимался в авиамодельном кружке, стал инструктором авиамоделизма. После окончания восьмого класса поехал на летние каникулы работать инструктором авиамоделизма уже в пионерский лагерь.

Во время Великой Отечественной войны наша семья эвакуировалась на восток. Две недели езды в теплушках и на палубах речных пароходов — и я уже шагал со своей матерью и братом по пыльной дороге за телегой с вещами, которая уводила нас от берега реки Камы, по которой мы приплыли, в глубь неизвестной страны под названием Башкирия. На другой же день, забыв все свои болезни и слабое здоровье, я уже отправился с колхозниками той деревни, куда нас поселили, на уборку сена на дальние луга и вернулся в новый дом еще через две недели другим человеком. Время слабого здоровья навсегда ушло в прошлое.

Может, я и остался бы работать в колхозе, но ведь я же считал себя будущим инженером, а рядом была машинно-тракторная станция, МТС, как называлась она тогда. Я пошел в МТС и сказал, что хочу работать с машинами. Узнав, что я окончил восемь классов — огромное по тем временам для того места образование, — мне предложили стать учетчиком тракторной бригады: измерять каждый день, сколько гектаров вспахали или убрали трактора, вовремя выписывать, получать и привозить к машинам горючее и масла.

Для этого у меня была телега с лошадью и возчик — крепкий старик с бородой клином, как у кулаков в кинофильмах про вредителей. Много часов провели мы с ним вдвоем, с глазу на глаз, сидя на соломе с края телеги, которую не спеша везла по пустынной дороге наша лошадь.

— Да, товарищ москвич-комсомолец, скоро кончится советская власть, придет немец, и висеть тебе на веревке. Кххх! Не страшно? — участливо говорил старик-«вредитель».

Но большей частью старик рассказывал просто о житье в их деревне или расспрашивал про Москву. Однажды он узнал, что у нас дома сохранился еще от Москвы сахар, и начал просить, чтобы я принес ему хотя бы кусочек для внуков. И я узнал, что никто в их деревне ни разу не видел сахара со времен победы советской власти над нэпом. Вот так мы и возили бочки с керосином и соляром в полевой стан тракторной бригады всю первую военную осень.

Старик и я стали постепенно друзьями, и я от него узнал многое. Узнал я со стыдом, что я «барчонок, живущий, как и его мать и все городские, за счет соков крестьянина», — в этом был убежден старик. Узнал я, что в лесах окрестных там и сям «водятся дезертиры» и что есть места, куда местные жители носят и прячут хлеб и картошку, чтобы эти «несчастные люди» — так называл их старик — могли бы утолить свой голод. Иногда старик останавливал телегу в лесу и уходил туда с мешком картошки, а обратно возвращался с пустым мешком. Все это было так необычно для меня, ведь когда я ночевал дома, я слышал от мамы другие речи. О том, что собирается новая облава на проклятых дезертиров. И о том, что она, как активистка и член партии, тоже пойдет в цепь этой облавы. И что у некоторых будет оружие и разрешено в дезертиров стрелять. Я слушал и молчал. Я никогда почему-то не рассказывал никому, о чем я беседовал, говорил со своим стариком-возчиком-вредителем. Я как-то интуитивно почувствовал вдруг, что хотя мама и права, но прав по-своему и старик.

Пришла зима, трактора вернулись на широкий двор перед мастерскими МТС, возить стало нечего, и я пошел в местную школу. Но ведь я хотел работать с машинами! Поэтому я засел и за другие, не школьные книжки и сдал в МТС экстерном экзамены на звание тракториста. Местные ребята, а особенно девушки, окончившие курсы трактористов и тоже готовившиеся стать ими, смотрели на меня как на сумасшедшего:

— Добровольно идти в трактористы? Хотеть такой трудной и грязной работы, связанной все время с жизнью вдалеке от дома в разных концах района? Да ведь у нас на курсы трактористов идут только принудительно. Разнарядку дают на каждую деревню. Вот мы и учимся на тракториста. А добровольно?..

В следующую весеннюю посевную кампанию я уже крутил руль своего неуклюжего трактора с огромными зубчатыми задними колесами и не раз вспоминал, как правы были те парни и девушки.

Пришло лето, благодать. Но тревожное это было лето. Война продолжала лишь набирать силу. Наши армии на Украине продолжали отступать. Началась битва за Сталинград.

Однако я, молодой человек, мне было уже шестнадцать с половиной, работал с удовольствием. Иногда даже думал: как хорошо сделать сельское хозяйство своей профессией, как родители когда-то. Но я гнал от себя эти мысли: «Нет, нет. Никогда. Забудь об этом…»

Однажды я со своим тракторным отрядом приехал в «родную» деревню. Деревню, где жил я с мамой и братишкой первый месяц после того, как мы шли за телегой с вещами прошлой осенью. Я со сменщиком получил распоряжение: перепахать поле, засеянное гречихой, для того чтобы на месте гречихи посадить озимые.

Гречиху мой же отряд, я сам посеяли здесь с таким опозданием, что к моменту, когда нам велели перепахать поле, она была еще просто густой зеленой травой, зерна еще не было.

Я удивлялся, возмущался, как комсомолец, но бригадир объяснил мне, что в своих отчетах в район начальство отрапортовало, что гречиха эта посеяна уже давно, и даже уже убрана нашей бригадой, мной самим, которому за эту работу уже записали трудодни, и в связи с этим поле это должно быть теперь перепахано для посадки новых культур и ничего поделать уже нельзя…

Вся деревня уговаривала трактористов. Сам председатель колхоза уговаривал подождать со вспашкой хоть несколько дней. Тогда они косами скосят эту гречиху хотя бы на сено. Я знал председателя этого колхоза. В его доме я жил первые дни эвакуации. Потом он ушел в армию, вернулся с пустым рукавом, и его сделали председателем. Наконец председатель уговорил начальника тракторной бригады подождать пахать и разрешил всей деревне косить гречку себе, кто сколько скосит.

Все так старались. Скосили уже половину. Но приехал уполномоченный из района и велел всю эту скошенную траву собрать вместе и считать колхозной, а трактористам пахать не задерживаясь. И под плач и проклятия женщин я начал вспахивать зеленую сочную будущую гречиху. Потом мы уехали в другую деревню, и я не узнал, что председатель не послушался уполномоченного и раздал-таки скошенную траву колхозникам. А через неделю приехал милиционер и арестовал его. И получил бывший председатель восемь лет тюрьмы «за разбазаривание колхозного добра». Все это я узнал значительно позднее от безутешного сына председателя, мальчика лет двенадцати. В конце разговора он попросил меня починить ему старую отцовскую одностволку, сказал, что будет ходить на охоту, поддерживать мать вместо отца. А еще через несколько дней я узнал, что сын посаженного в тюрьму председателя застрелился из починенного мной ружья. С этим выстрелом ушла у молодого тракториста и любовь к земле, и мысли о сельском хозяйстве. И я твердо сказал себе, что в будущем я никогда не буду по своей воле работать в колхозе. Никогда.

Уже в конце лета того, 1942 года, ремонтируя свой злополучный трактор, я получил такую травму глаза, что пролежал почти месяц в военном глазном госпитале в городе Уфе. Эти два события — посев, а потом уборка несуществующей гречихи, последовавшее за этим ужасное наказание председателя колхоза, еще более ужасная смерть его сына и травма глаза, заставившая меня бросить трактор и вообще сельское хозяйство, — изменили ход моей жизни. Трудно сказать — добрался бы я до поездки по интерстейт номер девяносто пять, если бы этого не было. Я не вернулся уже в МТС и во вторую военную зиму пошел продолжать учиться, кончать десятый класс школы.

Состав класса за прошедший год сильно уменьшился. Половина ребят класса, те, кто был на год старше меня, ушли в армию. Теперь следующий призыв будет уже для оставшихся.

Несмотря на войну, на то, что почти половину учебного времени оставшиеся мальчики десятого класса проводили в маршировании с песнями и без песен, учебных штыковых боях, рытье окопов, ячеек для одиночного бойца и в изучении других военных дисциплин, у меня, как и у моих друзей, оставалось время на мечты. Каждый из нас, мальчиков, объединившись в маленькие кружки, жил напряженной интеллектуальной жизнью. В моем кружке нас было трое. Один из друзей строил планы политических преобразований страны. Отец его, местный крупный партийный деятель, был арестован в 1937 году и погиб в лагерях, по-видимому, за «длинный язык», но это ничему не научило его сына. Второй друг — прекрасный механик, изобретатель и золотые руки — все свободное время тратил на придумывание и изготовление самодельных пистолетов, которые мы иногда сообща испытывали в местной роще. Ну, а я по-прежнему мечтал стать инженером, только акцент сместился с самолетов, которые казались недосягаемыми, на моторы, самодвижущиеся экипажи. Прошлое тракториста давало уже знать, да и будущее было определено. Ведь меньше чем через год мы пойдем в армию. И конечно же я, тракторист, буду танкистом. Всех моих друзей по тракторной бригаде брали в танкисты. Ну, а раз я кончу к тому времени десять классов, я пойду в танковое училище, а потом…

Ах, как не хотелось никому из нас думать о том, что будет потом. Ведь все мы были деревенские мальчишки, а все мужчины, которые уходили из окрестных деревень и сел, почти никогда не становились формальными героями. По своему образованию, опыту большинство из них годилось только для пушечного мяса, для передовых линий, линий огня в качестве простых солдат — стрелков, связистов, артиллеристов. Поэтому в это глухое село, на третий год войны, взамен тех, кто ушел на призывные пункты, приходили назад лишь похоронки или искалеченные, обозленные обрубки, кричащие, когда выпьют: «Измена! Командиры нас продали!» И поэтому в этом селе не считалось хорошим тоном радоваться, если тебя возьмут в армию. Когда надо — тебя и так возьмут.

Я не думал о том, что будет со мной дальше того, что я конечно же стану танкистом. Мне и моим друзьям хотелось бы, конечно, дожить до конца войны. Сидя где-нибудь вместе, мы, три друга, если касались войны, то мечтали, что каждый из нас совершит что-нибудь геройское, но не будет убит, а будет ранен к это даст ему возможность вернуться домой, дожить до конца войны и посмотреть, что же будет потом. Поэтому иногда мы даже обсуждали разные раны, чтобы решить в душе, куда лучше быть раненым, чтобы увидеть это «потом». Не жить в нем — а именно увидеть. Но думать так далеко было бесполезно, ведь, скорее всего, из нас никто не доживет до конца войны. И как цветы, которые в тундре успевают вырасти и отцвести за несколько теплых дней, так и мы горели каждый в своем. Я теперь упивался книгами о моторах, всем, что смазано маслом и вращается, и о творцах этих машин. Как оказалось много книг об этом в местной библиотеке! Больше всего я любил теперь книги Льва Гумилевского «Творцы паровых турбин», «Рудольф Дизель», «Генрих Отто». И, думая об изобретателях и создателях всех этих машин и трудных судьбах их и их детищ, особенно о Дизеле — человеке и дизеле-моторе, мне вдруг показалось, что и я придумал новую машину.

Двигатель Дизеля работает за счет того, что воздух в его цилиндрах сжимается до очень высокой степени сжатия и нагревается при этом за счет сжатия до высокой температуры. После этого в цилиндры впрыскивается топливо, которое воспламеняется благодаря этой температуре, повышает температуру газа в цилиндре, и этот горячий газ толкает поршень, крутит вал мотора. При этом цилиндры мотора охлаждаются водой, чтобы отводить от них избыток тепла. Но ведь избыток тепла можно отвести и другим способом, не охлаждать Цилиндры водой, а дать им посильнее нагреться и через несколько оборотов вала впрыснуть вместо топлива воду. Вода испарится, забрав тепло от стенок цилиндра, и следующий «рабочий ход» поршень сделает уже как поршень паровой машины. Получится гибрид дизеля и паровой машины, который будет очень экономичным…

Незаметно пришла весна 1943 года. Выпускные экзамены, а потом — неожиданная свобода. Делай что хочешь, отдыхай, все равно уже скоро армия и война. Правда, отдых был неполным, нас, ребят, окончивших школу, послали работать грузчиками на пристань. На складах пристани скопились тысячи мешков гречки, но эти мешки кто-то должен был переносить и укладывать в трюмы барж и теплоходов, останавливающихся здесь. Вот мы и бегали по доскам на баржу и обратно: у каждого надет и застегнут на все пуговицы старый стеганый как бы жилет — куцая телогрейка без рукавов, а на спине этой телогрейки вшита прочно поперек всей спины деревянная полочка под названием «подушка». На складе, на берегу, каждый чуть наклонялся вперед, и двое других клали на «подушку» на его спине тяжелый мешок гречки или муки. И беги скорее на баржу, там, внутри ее трюма, тебе покажут, куда свалить осторожно мешок.

И вот в это-то время один из пароходов привез на пристань моего отца. Он приехал на несколько дней в отпуск и привез мне разрешение на проезд к месту постоянного жительства в Москву.

— Я хотел бы, чтоб ты вернулся в Москву сейчас, не дожидаясь, когда это сделают твоя мама и младший брат. Дело в том, что Московский авиационный институт, о котором ты мечтал когда-то, объявил о приеме студентов-юношей, окончивших десять классов школы, и о том, что каждый, кто будет принят, получит отсрочку от призыва в армию до конца учебы.

Странно, странно для меня, ставшего обыкновенным деревенским мальчиком, звучали слова моего столичного отца. Они не возбуждали радости. Скорее смущали. Отец понял это: «Что же ты молчишь. Собирайся в Москву. Пропуск действителен всего несколько дней. Билеты в Москву у меня в кармане».

Голова закружилась.

Москва! Дом, где вырос. И даже возможность учиться, хотя в это поверить нельзя. Что-то там не так. Но с другой стороны — все мои друзья здесь. И уехать от них, у кого нет пропусков в Москву, — это в какой-то степени предательство. Хотя почему? Я просто москвич, возвращающийся домой. Я ведь не виноват, что я москвич.

Два дня, пока можно было еще ждать, я все колебался, думал, думал, как поступить. На третий день отец увез меня на железнодорожную станцию. Прощай, Башкирия. Прощайте, любимые школьные друзья.

Вот так случилось, что все в жизни внезапно изменилось. Я вернулся в Москву и, съездив в МАИ, увидел вдруг тысячи и тысячи юношей, сдающих документы для поступления, и сам тоже подал свои документы и был принят в студенты факультета авиамоторостроения. Казалось, что до осуществления или хотя бы выяснения возможности работы гибрида дизеля и паровой машины рукой подать.

Учиться в МАИ оказалось гораздо труднее, чем я предполагал, особенно на первом курсе, после которого почти половина студентов была отчислена за неуспеваемость. Свободного времени не было ни секунды. Раз или два я пытался сходить на кафедры двигателей, рассказать о своей идее. Но у преподавателей — крупнейших специалистов по моторам, видно, тоже не было времени, они слушали меня удивленно, спрашивали, с какого я курса, и настоятельно советовали отложить идею на пять лет, до дипломного проекта, а пока — не думать о ней.

На втором курсе учиться стало легче, но времени в основном хватало лишь на учебу. Раз как-то я увидел объявление о том, что парашютная школа МАИ приглашает студентов в число курсантов. Против такого предложения я не мог устоять и тут же записался в парашютисты. Со страхом прошел «строжайшую» медицинскую комиссию и через месяц тренировок в «парашютном классе» поехал со своими новыми друзьями в электричке на подмосковный аэродром для того, чтобы сделать свой первый прыжок с самолета По-2. Как тогда я жалел себя: вот дурак, влез в это дело и теперь не знаю, останусь ли в живых. Правда, через пару часов я уже был в состоянии эйфории после первого прыжка и готов был тут же прыгать еще и еще.

К концу учебы на втором курсе закончилась война, и в МАИ стали привозить новую трофейную технику. И вдруг оказалось, что поршневые самолеты и двигатели устарели. На повестке дня стояли ракетные двигатели и реактивные. Наверное, под влиянием этих идей студенты старших курсов Московских авиационного института и университета и Высшего технического училища имени Баумана организовали студенческое научно-техническое Общество по полетам в стратосферу и космос на ракетах. Но тут мои интересы устремились совсем в другую сторону. Однажды, когда нормальная мирная жизнь уже входила в свои права, я увидел вдруг объявление о создании секции альпинизма. Даже глазам своим не поверил. Неужели и такое возможно? Неужели можно вот так прийти по объявлению на занятия и со временем увидеть настоящие горы, ледники. Вспомнилась сразу, казалось, забытая картинка из книги «Жизнь растений»: нежные неземные фиолетовые колокольчики — сольданелли — на фоне заснеженных гор. Неужели мечта может сбыться и я увижу все это?

Конечно же я записался и в эту секцию и стал ходить по вечерам на тренировки два раза в неделю: бегал и прыгал со всеми до тех пор, пока, казалось, еще шаг, и упаду от усталости. Ездил за город в походы по воскресеньям и всю зиму, по совету тренера, гордо ходил без перчаток, чтобы руки не боялись холода. На следующее лето я наконец попал в горы. Они покорили, потрясли меня.

Ну, а занятия в летной секции студенческого общества также продолжались, и я вместе с другими ее членами начал тренироваться для полетов в стратосферу в барокамере Первого медицинского института, что стояла тогда в одном из корпусов Первой Градской больницы, где-то у самой ограды Центрального парка культуры и отдыха имени Горького.

Барокамера. Проверка реакции гашением вспыхивающих стрелок, направленных вправо и влево. Длительное пребывание «на предельной высоте», а потом стремительные «спуски», когда в уши, казалось, воткнули карандаши, которые кто-то давит, стараясь порвать барабанные перепонки. Проверка на себе различных лекарств, вроде японского лимонника, стимулирующего сохранение работоспособности «на высоте», или других средств, использовавшихся для стимуляции организма японскими камикадзе, летчиками-смертниками. Правда, когда мы ехали после таких «тренировок» в МАИ, нас качало, а на лекциях мы не понимали ни слова. Я не знаю, прошел ли кто-нибудь из нас весь курс этой подготовки. Некоторые сходили с дистанции по болезни: воспаление среднего уха, боли в сердце. У кого что. Другие проваливали экзаменационную сессию. Я был в числе последних. И однажды декан сказал мне, что если я провалю еще один экзамен, то буду отчислен из института, а пока меня лишают стипендии. И тут я своим тупым — после средств, используемых камикадзе, — умишком понял: перетренировался!.. И прекратил поездки к парку культуры… Отсутствие стипендии было восполнено ночными разгрузками вагонов на Рижской-Товарной.

Когда через несколько месяцев я вернулся в тихий корпус у Первой Градской — все было кончено. Врач-полковник, который тренировал нас, уже там не работал. Никто ничего не знал. Летная группа для полетов в стратосферу и космос перестала существовать. Говорили, что врач попал под суд. Оказывается, нам полагался какой-то особый «высотный» паек. Но мы никогда не видали его, и это было чьей-то ошибкой. Жалко, что все так кончилось. Нам ведь не нужен был паек, мы ведь по ночам разгружали вагоны, а за это хорошо платили картошкой.

Думая о событиях того времени сейчас, я считаю, что ошибки врача-полковника, может, и не было. Летная секция наша распалась по другим причинам, о которых мы тогда, конечно, и не подозревали. Шел 1947 год. Он был началом того периода резкого увеличения секретности, закрытости, который позднее стали называть эпохой «холодной войны». И конечно же свободные и открытые занятия ракетной техникой к космонавтикой в духе Общества по полетам в стратосферу стали первой жертвой этой войны. Это была первая причина. Ну, а о второй я узнал только недавно, из книги Владимира Губарева «Восхождение к подвигу». «В этот период группа ракетчиков во главе с М. К. Тихонравовым работала над проектом ВР-190 полета в космос на ракете (без выхода на орбиту вокруг Земли)… Для практического осуществления проекта ВР-190 группа проделала большую исследовательскую работу по обоснованию возможности надежного спуска человека с высоты 190–200 километров при помощи специально оборудованной высотной кабины, впоследствии названной ракетным зондом». К сожалению, в книге В. Губарева были и такие слова: «Было известно, что эта группа со своим проектом ВР-190 обращалась в ряд организаций, но не получила поддержки». Вот, оказывается, чем мы занимались в своем Обществе и вот почему все вдруг прекратилось!

Трудный был этот период для меня. Мечту о ракетоплавании пришлось оставить. Учеба в институте была запущена. Проект гибрида дизеля с паровой машиной никого не интересовал.

Все это вызвало бурную реакцию в моей семье. В результате я заявил родителям, что не нуждаюсь в их помощи и могу жить финансово самостоятельно. Но для этого надо было заняться разгрузкой товарных вагонов по ночам уже на систематической основе. Трудности, усталость, которые я испытывал, разгружая по ночам вагоны и стараясь не отстать от своих новых друзей, и перекрывали все, что я испытывал во время занятий альпинизмом. И я разочаровался в альпинизме, который вдруг стал казаться мне несерьезной игрой богатых баловней судьбы в сравнении с тем, что я делал, зарабатывая себе на жизнь.

На следующее лето я уже не поехал в горы и решил серьезно заняться авиацией.

И вот пришло время, когда я получил одновременно и диплом инженера, и пилотское свидетельство, но не пошел по «летному» пути. У меня не хватило чувства, что это моя дорога. Ведь она была такой необычной!

Меня распределили в опытно-конструкторское бюро, туда, где главным конструктором был Архип Михайлович Люлька — изобретатель первого в СССР реактивного газотурбинного двигателя. Он предложил свой двигатель еще перед войной, но его предложение затерли, забыли о нем и вспомнили только тогда, когда в самом конце Отечественной войны на фронте появились первые немецкие истребители с двигателями того типа, который предложил когда-то теперешний Главный.

Итак, я стал инженером-конструктором авиационной техники. Жил чертежами и грохочущими на испытаниях двигателями и был счастлив. Но однажды я вдруг узнал от друзей-альпинистов, что можно поехать с ними снова в горы, в альпинистский лагерь, что это будет «спортивная школа» и что поэтому, восхождения будут серьезными и такого типа, о чем мечтает каждый, кто когда-либо побывал в альпинистском лагере.

Я провел в составе этой спортивной школы сначала одно удивительное лето, потом второе. То второе лето не было для меня удачным. Сезон начался с ужасной холодной ночевки, когда мы сидели без палатки всю ночь на свернутой веревке на заснеженной скальной «полочке», свесив ноги в пропасть, а на следующий день пришли в лагерь уже со спасательными отрядами. И так пошло и пошло — все лето какие-то чепе, надрывы. А когда я вернулся обратно, оказалось, что со мной что-то случилось. Я начал болеть. Меня мучили постоянные простуды, головные боли. Прошло больше года, прежде чем я пришел в себя после надлома в горах.

За это время я прочитал много книг, которые раньше, когда я горел только своей работой, мне было некогда читать. И одна из них была «Жизнь во мгле» Митчела Уилсона — книга об ученом-атомщике Америки. И тут я понял, что должен снова пойти учиться. Мои институтские знания стали казаться мне просто смехотворными. Я поступил в аспирантуру: сдал экзамены, и меня приняли в лабораторию одного из институтов Академии наук СССР, которая занималась изучением процессов теплообмена. Моим руководителем стал профессор Евгений Васильевич Кудрявцев. Полтора года, почти каждый день, до глубокой ночи сидел я в библиотеках, занимался теорией, учился, и наступил день, когда я сдал кандидатские экзамены. Ну, а потом началась гонка эксперимента. Казалось, всем вдруг стало интересно узнать, что станет с конусом из легкоплавкого материала, если его вставить в горячий сверхзвуковой поток…

И тут я неожиданно для себя вдруг вернулся к ракетам, от которых, казалось, отошел безвозвратно. Ведь плавление легкоплавких конусов в горячем сверхзвуковом потоке моделировало разрушение головных частей ракет, возвращающихся на землю после полета в космосе и сгоравших, разрушающихся как метеориты, не долетающие до Земли.

Я стал ездить в одно опытное конструкторское бюро, где неизвестный тогда миру инженер Королев создавал свое «изделие» — так тогда называлось то, что там делалось. Там я начал повторять свои опыты уже на экспериментальной базе этого НИИ, и мои модели были уже не маленькие штучки толщиной с карандаш, а огромные, в сотни килограммов весом, конусы и цилиндры, которые ставились у самых раструбов тоже огромных сопел ракетных двигателей в ожидании, когда после длинного, похожего на пароходный, предупреждающего всех об опасности гудка вдруг раздастся как бы взрыв и разверзнется на несколько минут страшным грохотом и ослепительным пламенем темнота за толстым, зачерненным пуленепробиваемым стеклом бункера, где мы все стояли.

Но всем хотелось, чтобы перепад между температурой огненной струи и температурой плавления или испарения материала модели был бы побольше, а температуру огня увеличивать было нельзя. Она и так была уже около трех тысяч градусов. И тогда вдруг возникла идея сделать модели с очень низкой температурой плавления, не из стали или алюминия, а из… льда. Обычного льда. Вот тут я снова вернулся к тому, что, казалось, уже тоже ушло, — к альпинизму, точнее, к книгам, купленным в период занятия альпинизмом, книгам по гляциологии, то есть науке о ледниках и природных льдах, начал ездить в библиотеку, чтобы просмотреть все, что по этому поводу написано.

Ведь казалось, что в гляциологии, которая существует так давно, вопросы таяния льда под теплыми потоками воздуха или воды уже решены. Но оказалось, что это совсем не так…

Трудно сказать, как шли бы дела молодого кандидата наук, но вдруг газеты запестрели статьями и фотографиями о том, что Советский Союз посылает большую экспедицию в… Антарктиду для исследования до сих пор загадочного шестого континента. «Эх, если бы можно было применить свои знания для исследования машины Земли, ее ледяной южной шапки — Антарктиды», — подумал я. Сразу вспомнились книги Амундсена и акварели из «Жизни растений».

То, что такая поездка не только удел каких-то неведомых героев, но и обычных людей, мне стало ясно после того, как в Антарктиду поехал мой коллега по лаборатории. Это вдохнуло и в меня надежду: «Я должен вырваться из мира, ограниченного проходными многочисленных учреждений, в мир, где светит солнце и сверкают снега и море». И я занялся изучением гляциологии, теперь уж с акцентом на ледниковый покров Антарктиды. И вдруг обнаружил, что математическая форма уравнений переноса тепла и холода в толще огромного антарктического ледникового покрова в точности такая же, как и уравнений переноса тепла у плавящейся головной части королевских «изделий», входящих в плотные слои атмосферы. А это значит, что можно предложить найденные аналогии для исследования ледникового покрова Антарктиды!

Самым для меня удивительным оказалось, что, когда я предложил свои идеи в качестве основы для комплексного изучения теплового режима огромной ледяной шапки Антарктиды, они были приняты, а сам я — их автор — был зачислен в зимовочную часть антарктической экспедиции и в декабре 1958 года вместе со своими новыми друзьями уже стоял на борту теплохода, отправляющегося к Южному полюсу.

 

В дебрях полярной ночи

Первая зима и «белые грибы» Антарктиды. На вторую зимовку — к американцам. С открытым сердцем! Праздник середины зимы. «Мы смеемся потому, что нам нельзя плакать». Бутс и чаплан. Возвращение и рассказ о шельфовом леднике Росса. Снова протрубила труба…

Итак, я отправился на полтора года на зимовку в Антарктиду — изучать тепловой режим ледникового покрова с помощью методов, которыми пользовался в своей технике. Правда, меня сначала влекла не так сама зимовка в Антарктиде, как возможность увидеть по дороге туда и обратно Европу, Африку, может быть, другие страны. Но странное дело: несмотря на то что, живя в Антарктиде, мы часто ругали ее последними словами, когда я вернулся, то через некоторое время почувствовал, что год с лишним жизни и работы на шестом континенте вспоминался как самое лучшее, наиболее плодотворное для меня время. Оно заслоняло собой не только посещение Европы и Африки, но и все, чем я занимался и что видел раньше. Я вернулся было на старое место работы, но то, что я там делал, уже не интересовало меня. Я думал только об Антарктиде, написал несколько статей, и их неожиданно хорошо приняли и в СССР, и в других странах. Ведь мне удалось сделать что-то похожее на открытие, показать, что под толстейшим ледяным панцирем Антарктиды идет непрерывное таяние льда. Находки такого типа тогда было делать легко. Слишком много «белых грибов» науки еще росло тогда под ногами.

Однажды пришло письмо из Мельбурна от одного из руководителей австралийской антарктической программы. Он сообщил, что читал мою статью о таянии под Антарктидой и она ему понравилась. Ах как я был горд этим письмом!

Вот так я незаметно для себя стал специалистом по ледникам — гляциологом, сначала по любви, а потом и по профессии. Я перешел работать в Институт географии Академии наук СССР, где мне предложили должность старшего научного сотрудника в отделе гляциологии.

Это было время — начало шестидесятых годов, — когда ученые разных стран объединили наконец свои усилия в совместном освоении Антарктиды. Все экспедиции начали работы по заранее опубликованным, часто согласованным научным программам. Более того, начался регулярный обмен: один американский ученый начал ежегодно работать в составе нашей экспедиции, а в свою очередь один советский — в американской. Как раз в это время я занялся расчетами, чтобы выяснить, что происходит под шельфовым ледником Росса — крупнейшей в мире плавающей на море ледяной плитой толщиной в полкилометра и размером с Францию. Результаты своих расчетов, связанных с тепловыми процессами (таянием и намерзанием льда) под этим удивительным ледником, я сообщил на заседании специальной комиссии по исследованию Антарктиды при президиуме Академии наук СССР. При обсуждении моего доклада кто-то из членов комиссии спросил вдруг, не хочу ли я поехать поработать годик возле этого ледника или на нем самом. Оказалось, что комиссия в то время искала очередного кандидата для участия в американской антарктической экспедиции в качестве советского обменного ученого. Ведь главная американская антарктическая база — станция Мак-Мердо — находится совсем рядом с шельфовым ледником Росса, и конечно же раз надо посылать кого-то к американцам, так лучше того, кто этим уже занимается.

Так я, слегка напуганный своим собственным шагом, отправился на вторую зимовку в Антарктиду. И в этот раз я провел в Антарктиде более года. Мне действительно удалось поработать на шельфовом леднике Росса, удалось получить новые данные о процессах таяния-намерзания у его дна на границе с таинственным подледниковым морем. Но главным оказалось то, что я был единственным «настоящим русским» среди двух сотен американцев, из которых к тому же только десять человек были учеными, а остальные — просто моряки и летчики американского флота, которые в то время обеспечивали работу американских ученых в Антарктиде. И ни один из них не понимал ни слова по-русски, а мой английский был весьма плох. А кругом полярная ночь, многомесячная изоляция маленького коллектива от всего остального мира: ни писем, ни кораблей. Но это была хорошая школа. Ведь о чем говорят друг с другом оказавшиеся на чужбине мужчины? Конечно же о покинутом ими доме и близких. Поэтому я стал рассказывать им о «своей России», а они мне — о «своей Америке».

Пожалуй, то время стало поворотным для меня, хотя я еще и не знал об этом. Но именно тогда, в первые дни зимовки на Мак-Мер до, я внезапно оказался один среди говорящих на непонятном мне языке улыбающихся мужчин — загадочных жителей не менее загадочной Америки, — почти каждый из которых (я чувствовал это) смотрел на меня широко раскрытыми глазами в наивной попытке понять на моем примере остальных русских, а вместе с тем странную и опасную, как им казалось, великую страну, из которой я приехал.

Я не обижался за их такое пристрастное отношение ко мне. Ведь я и сам при разговорах с ними пытался ответить себе на вопрос: что же такое Америка и кто такие американцы?

Жить и работать на Мак-Мердо оказалось неожиданно легко. Ведь каждый из нас хотел сделать друг для друга только хорошее. Удивительно, как мы стараемся делать это, когда наши страны дают нам малейшую возможность поступать так, думал я и чувствовал, что так же думают и мои новые друзья.

Находясь в таких условиях, я понял вдруг, что должен забыть все советы типа: «Будь осторожен с иностранцами, а особенно с американцами». И я решил: откроюсь этим людям целиком, всем сердцем, так, как я никогда не пробовал сделать даже у себя дома, буду относиться к ним так, как будто все они такие же хорошие, какими кажутся мне, и постараюсь хотя бы никогда им не врать. И никто никогда не воспользовался моим состоянием душевной открытости, чтобы нанести мне удар, или оскорбить, или, наконец, спровоцировать, опорочить меня перед моей страной, в которую мне предстояло вернуться через год. Жесткие разговоры, взаимные обиды были, но всегда спор шел в открытую…

Уже прошел самый большой из полярных праздников, которые отмечают все полярные станции, — день середины зимы. Если бы было возможно и кто-нибудь из посторонних появился бы там в это время, он нашел бы странную компанию на нашей станции Мак-Мердо. Вот молодые, измученные бессонницей полярной ночи ученые с большими голубыми эмблемами на груди, где написано: «Антарктическая программа США». Вот мужчины в зеленых куртках, со странными, на наш взгляд, капюшонами, отороченными полоской серого с длинным ворсом волчьего меха. По внешнему краю этих капюшонов вшита мягкая проволока, которая позволяет краю этих капюшонов принять любую форму и таким образом лучше защитить лицо от мороза и ветра. Это американские матросы и их офицеры. Но уже давно проволока в их капюшонах поломалась от многочисленных сгибаний и разгибаний. Уже давно красные и зеленые куртки потеряли свой цвет, пропитались машинным маслом, жидкостью гидравлических и тормозных систем, бензином, соляркой и топливом для реактивных двигателей. Уже давно у многих прочный когда-то материал этих курток порвался, задетый об острые железные выступы машин и механизмов, и когда-то белая вата внутренней теплоизоляции курток торчала из прорывов.

И наши лица тоже изменились: большие и малые бороды, усы самых замысловатых, экзотических форм — такие можно увидеть лишь в фильмах о пиратах и разбойниках старых времен, — коротко, по-зековски, подстриженные волосы и глаза с веселым прищуром, через который все чаще проступают тоска и усталость. Вот так выглядели мы во второй половине зимы на станции Мак-Мердо. Мы — это двести сорок солдат и матросов армии и флота США, десять офицеров, десять американских ученых и один «советский русский» — это я.

Со стороны могло показаться, что каждый из нас представляет ярко выраженную индивидуальность. Но это только со стороны. На самом деле мы все стали более похожими друг на друга. Мне кажется, что индивидуальные особенности различных социальных групп и даже наций тоже сильно стираются в условиях зимовки. В начале это были две разные обособленные друг от друга группы: солдаты и матросы — с одной стороны, и офицеры и ученые — с другой. А к середине полярной зимы не было уже большой разницы между двадцатью офицерами и членами научной группы, которые пользовались специальными, недоступными для матросов душевыми и туалетами и проводили время в своей особой, офицерской кают-компании, и двумястами сорока матросами, которые работали здесь водителями, радистами, механиками, строителями, специалистами по ремонту и эксплуатации тракторов, бульдозеров, вездеходов, вертолетов и самолетов, операторами на обычной и атомной электростанциях, дававших энергию огромному сложному одинокому «кораблю в открытом море» под названием полярная станция в период середины зимы. Все знали уже реальную цену друг другу и относились друг к другу только согласно этой цене.

Не было уже большого различия между американцами, оставшимися зимовать на Мак-Мердо, и их гостем, «советским русским», то есть мной. И дело не только в том, что я уже давно ходил в такой же, как у всех, одежде и носил на шее такую же, как у всех, цепочку из титановых шариков, на которой у меня под майкой — американской тельняшкой — висела такая же, как у всех, сделанная из титана пластина с написанной по-английски фамилией и длинным номером, который, по-видимому, много скажет тем, кто найдет ее, если со мной что-то случится.

Постепенно я стал воспринимать все события как «член команды». И когда из Вашингтона пришла бумага о том, что один из наших офицеров получит незаслуженно «плохое» место службы после того, как вернется из Антарктики, я бушевал, и кричал, и ругал вашингтонское его начальство вместе со всеми не потому, что был реальный повод ругнуть «Америку». Нет. Я ругал его так, как ругал бы свое, московское начальство за нехороший поступок против «нас», простых людей, кто делает тяжелую работу у «дна глобуса».

Ведь для всех, кто дожил до середины зимы в Антарктиде, вне зависимости от того, чей флаг висел над станцией до того, как наступила ночь, мир разделился на «нас», тех, кто жил на этом материке и ждал весны и солнечного света в темноте ночи, и жителей всей остальной Большой земли, где каждый день светит солнце и ходят по улицам живые женщины.

Мне кажется, что и Большая земля тоже понимала чувство слитности тех, кто отмечал свой праздник на семидесятых, восьмидесятых и девяностом градусе южной широты. Мне кажется, именно поэтому Председатель Совета Министров СССР, Президент Соединенных Штатов Америки, главы правительств других стран, имеющих свои станции в Антарктиде, 23 июня, в день зимнего солнцестояния Южного полушария, в день середины южнополярной зимы, шлют в Антарктиду длинные телеграммы. И телеграммы эти не адресованы только своей, национальной экспедиции. Они адресованы «всем, кто сейчас зимует в Антарктиде». Сам факт того, что все эти телеграммы всегда возвышаются над национальной гордостью, как бы деля мир на тех кто «там», и тех, кто на Большой земле, знаменателен. Ведь чувства людей в середине полярной зимы так обостряются, что реакции становятся иногда непредсказуемыми.

Итак, шла вторая половина зимы на Мак-Мердо. Изогнув вшитый в капюшон моей парки не сломанный еще остаток проволоки, чтобы закрыть лицо от ветра, я шел из кают-компании в свой жилой домик по протоптанной среди сугробов дорожке. Вот справа большой серый одноэтажный барак — казарма матросов-механиков авиационного отряда. Полярным летом здесь живут десятки людей, а сейчас остались на зимовку только трое. Казалось бы, живи — не хочу, огромное пустое помещение, столько воздуха, располагайся каждый в своем углу, и обычное неудобство зимовщика — жизнь в скученных помещениях, все время на людях — тебе не грозит. Но я-то знал, что жили в этом бараке все трое в одном углу, как можно плотнее друг к другу.

У входа в барак висит большой фанерный щит, на котором местный художник нарисовал в ярких веселых тонах улыбающегося диснеевского Микки-Мауса. Красивая картинка. А под ней кто-то другой сделал надпись: «Мы смеемся, потому что нам нельзя плакать».

А дорожка в снегу шла дальше. Кругом сугробы. Метет поземка, подсвеченная огнями фонарей. И вдруг на одном из сугробов какая-то палка, воткнутая в снег, на ней некрашеная дощечка поперек и что-то написано карандашом.

Подошел поближе, посветил карманным фонариком: «Пожалуйста, не рвите цветы». Потрясла меня надпись так, как будто я нашел здесь живой подснежник. Кто-то, молчаливо и застенчиво улыбнувшись, нашел силы помочь многим. Кто? Кто из моих друзей просил тогда не рвать цветы?

Каких только надписей неожиданных не встретишь во второй половине полярной зимы, каких только неожиданных поступков не совершают люди, какими только неожиданными гранями не поворачиваются друг к другу!

Заточение полярной ночи на станции Мак-Мердо делили и верные друзья наши — собаки. Правда, в тот год у нас были только две собаки: маленькая, вертлявая и ласковая сучка по кличке Шелли и огромный, хотя и молодой, кобель Бутс. Шелли и Бутс были сибирскими, точнее, эскимосскими лайками, привезенными в Антарктиду откуда-то с Аляски, и все переживания их хозяев в середине полярной ночи были им нипочем. Кроме того, они были друзья, пожалуй, даже любили друг друга, и поэтому настроение у них всегда было отличное. Да и как не быть этому, если вся неизрасходованная нежность двухсот с лишним мужчин тратилась только на них. Поэтому не было на Мак-Мердо уголка, который был бы закрыт, запрещен для любознательной, совавшей везде свой нос Шелли и сопровождавшего ее Бутса. В последнее время Шелли стала тяжеловата, и Мак-Мердо уже жил в ожидании маленьких веселых щенков, но вдруг страшная трагедия потрясла станцию.

Пожалуй, любопытство и избалованность тем, что ей все дозволено, погубили Шелли. Она так до конца и не поняла, что, когда люди хотя и ласково, но прогоняли ее с каких-то мест, они часто делали это не по прихоти, а потому что знали: места эти опасные. Пожалуй, только экипаж атомной электростанции имел достаточно силы воли, чтобы не пускать к себе Шелли. Они и сами старались поменьше ходить туда, где висела табличка: «Осторожно — радиационная опасность».

Поэтому, когда над Мак-Мердо внезапно взвыли в темноте сирены и дремавшие на койках одетыми матросы дежурного пожарного звена бросились к своим красным неуклюжим пожарным машинам-цистернам на гусеничном ходу и уже разворачивали их в боевую колонну, а командир захрипел в микрофон, запрашивая штаб, — в это время Шелли спокойно спала в одном из проходов — лабиринтов бараков и складов, откуда ее обычно упорно гнали. Она не знала, что в это время голос дежурного офицера штаба уже гремел через никогда не выключаемую, доходящую до каждого уголка станции систему динамиков: «Учебная пожарная тревога. Горят склады. Всему персоналу остерегаться опускающихся пожарных переборок. При счете „ноль“ они упадут». Офицер досчитал до нуля и надавил на кнопку, загороженную обычно специальным экраном. Тяжелые несгораемые герметические корабельные двери-переборки рухнули сверху, как гильотины, и разделили помещение на ряд пожаро-непроницаемых отсеков. И одна из таких дверей легко убила Шелли.

Вы можете себе представить, как горевала Мак-Мердо. Бутсу было легче. Он не понимал, что произошло. Конечно, он скучал первое время. Но увеличившаяся любовь, даже обожание всех на станции помогли ему перенести утрату. И кроме того, Бутс остался не одиноким. У него, в отличие от Шелли, которая была со всеми ровна, был друг, даже по-собачьи больше чем друг — хозяин.

Все люди на станции, да и сам Бутс, считали хозяином немолодого уже капеллана, или чаплана, как их называют моряки и военные. Дело в том, что на станции Мак-Мердо была церковь, в которой служили даже не один, а два капеллана. Старший чаплан, офицер корпуса капелланов и капитан второго ранга по званию, представлял самую распространенную в США церковь — протестантскую, а капеллан, хозяин Бутса, был всего лишь лейтенант и представлял католиков. Чаплан-протестант был, как и полагается протестантскому священнику, женат, имел двоих детей, у него были мягкие, изысканные манеры, он был «светский» человек. А чаплана-католика, лишенного возможности иметь семью, мы в офицерской кают-компании звали просто Джим. Всю свою любовь он сосредоточил на своей маленькой племяннице, у которой родители умерли. Ее фотографии всегда были с ним, и он всем их показывал. Практически он ее просто удочерил, но видел не часто, большую часть времени она проводила в частных пансионах, которые он оплачивал. Ведь своего дома у чаплана не было, потому что большую часть времени он проводил в плаваниях. Вот и здесь племянницы не было, и ее место в сердце Джима занял Бутс, который платил ему тем же, спал у него в каюте, везде после гибели Шелли ходил за ним и получал свою порцию мяса и костей только из его рук. От остальных своих почитателей, живших в Мак-Мердо, он брал лишь сладкое. Вот таким был хозяин Бутса.

Долгое время у меня с Джимом не было никаких отношений. Среднего роста, с красным, продубленным ветром лицом, на котором выделялись, пересекая его, острые вразлет чапаевские ржаные с проседью усы, Джим казался мне слишком грубым и непредсказуемым. Когда он напивался — а делал он это нередко, — то начинал говорить громко, почти кричать. Приложив руку к седеющему виску, как бы отдавая всем честь, он маршировал гусиным шагом поперек кают-компании, распевая «Марсельезу». Однако при этом переделывал музыкальные фразы этого гимна так, что он звучал как марш гусиного шага, чем-то напоминая немецкие марши второй мировой войны. И в этом состоянии чаплан напоминал мне то фельдкурата Каца из похождений бравого солдата Швейка, то пародию на гитлеровских офицеров. По-видимому, это сравнение приходило на ум не мне одному, и кто-нибудь из офицеров время от времени говорил негромко из-за угла: «Хайль Гитлер, чаплан!»

И после этих слов бедный чаплан менялся. Он с обидой ребенка, почти со слезами на глазах искал того, кто бросил эту фразу, и снова умоляюще убеждал всех, как он ненавидел Гитлера во время войны, как ненавидит все тоталитарные режимы. И кто-нибудь из любителей его проповедей, пытаясь замять неприятность, грустно констатировал: «Опять отец нализался…»

А когда в этом состоянии его глаз падал на меня, он переставал маршировать и отдавать честь и кричал: «Смерш! Смерш!» — и, хохоча, указывал на меня пальцем. И кто-нибудь из почитателей его проповедей повторял грустно: «Отец опять нализался».

Сам я никак не реагировал на эти выходки. Знал, что «вся Америка», включая и всех моих друзей здесь, в Мак-Мердо, увлекалась, читая книгу Иоанна Флемминга «Из России с любовью». Ведь если ее прочитать, то сложится представление, что все, кто едет из СССР за границу, является членами таинственной и грозной советской шпионской организации под названием СМЕРШ. Я прощал все Джиму, зная, что завтра, проспавшись, он придет извиняться. Я зимовал уже-второй раз в этих местах, знал что к чему, поэтому шутил и смеялся, как и все, но дружить с Джимом не мог.

Но со временем полярная ночь доконала меня. Каждого она достает в разное время, в зависимости от обстоятельств. Я почувствовал вдруг, что не могу общаться. Какая-то черная меланхолия одиночества нашла на меня. Казалось бы, выбить ее можно было бы, увеличив число положительных эмоций, общений, разговоров. Но нет. Человек создан так, что в это время уходит в себя и не может помочь себе. И другие не могут помочь ему.

Конечно, каждый думает в этот момент, что у него есть для этого свои, веские причины. Думал так и я, когда перестал смеяться, старался уединиться и не общаться с другими. Незадолго до этого в большой национальный праздник США — День независимости, 4 июля, — начальник станции и мой хороший друг, летчик и капитан второго ранга Дасти Блейдс подозвал меня:

— Мне сказали, что вы привезли с собой из дома свой национальный флаг. Я знаю, как он вам дорог, как хочется иногда повесить его. Мне кажется, День независимости США — хороший день для этого.

Национальный флаг всегда дорог, когда ты долго один и в другой стране, поэтому не удивляйтесь, что я тут же воспользовался советом. Побежал к себе в кают-спальню, вытащил из чемодана маленький советский государственный флаг, приделал его к палке, прибил ее к стене домика, в котором жил, как раз над окном моей каютки. Итак, я поднял свой флаг в Мак-Мердо, а сам радостно пошел обедать. В хорошем настроении шел обратно в подсвеченной фонарями тьме ночного Мак-Мердо. Вот и мой дом, но что это? Флага нет, и мачты-палки тоже. Как будто и не было ничего. Я даже глазам своим не поверил, начал ходить кругами возле того места, где я лишь час назад вешал флаг, прибивал палку. И нашел. Нашел палку-мачту, коротенькие кусочки ее, сломанные, видно, ногами.

И такое безысходное отчаяние навалилось вдруг, оттого что кто-то во тьме ночи украл, может быть, изорвал и истоптал мой беззащитный флаг, обокрал меня. Я собрал зачем-то все куски моего бывшего флагштока, поплелся к себе в лабораторию и просидел там в одиночестве весь вечер. Несколько раз прибегал мой лаборант. Сказал, что мои друзья уже ищут флаг, что уже нашли его и тех, кто сделал это. Он же объяснил мне, что я сам вместе с моим другом, начальником, были не правы, решив поднять советский флаг над Мак-Мердо. Мы забыли в этой проклятой ночи, что Мак-Мердо жила по законам морского корабля. Поэтому государственный флаг США поднимался над ней с восходом солнца, а с закатом спускался. А ведь сейчас уже несколько месяцев нет солнца, и уже несколько месяцев нет никакого флага над станцией. Флаг лежит в сейфе, в штабе, в ожидании солнца. И тут какой-то русский поднимает над американской станцией красный флаг. Было отчего взорваться измученным полярной ночью патриотам звездно-полосатого флага.

На другой день флаг мне вернули, принеся извинения за то, что случилось. Но я уже сломался:

— Уйдите от меня, никого из вас не хочу больше видеть.

В таком состоянии я пробыл на Мак-Мердо несколько дней. Ходил в кают-компанию, в лабораторию, на обед, завтрак, ужин, сухо отвечал на приветствия. Однажды встретил я и Джима.

— Привет! — крикнул мне он громко.

— Привет, чаплан, — ответил ему я, и мы разошлись.

Через секунду он догнал меня.

— Извини, я хочу спросить тебя, почему ты назвал меня чаплан, а не Джимом, как раньше?

— Потому, что ты и есть чаплан, а Джимом называть тебя не обязательно.

— Нет, обязательно, для тебя обязательно. Я тебе друг и радовался тому, что ты мне улыбаешься. И многие чувствуют то же самое. И ты не можешь, не имеешь права быть другим. Ведь ты первый советский русский, которого каждый из нас увидел… И, пожалуйста, называй меня не чапланом, а Джимом. Я ведь твой друг.

Ударив меня грубо по плечу, чаплан повернулся и быстро ушел.

И удивительно, он вылечил меня, как будто вставил снова в меня что-то такое, что сломалось, и я опять начал улыбаться своим друзьям. Так по-новому узнал я чаплана, хозяина Бутса. Но главное о Джиме мне узнать еще предстояло.

Наступил день, когда какое-то новое, почти осязаемое напряжение нависло над нами всеми. Конечно же я узнал об этом последним. Ведь мой английский был еще так плох, что я сам себя в шутку называл «десять процентов». Дело в том, что, как мне рассказали мои друзья-моряки, в американском флоте на уроках тактики, планирования операций их учат: «Вы должны всегда помнить, что, как бы тщательно вы всем ни объяснили задачу, всегда имеется десять процентов людей, которые об этом ничего не слышали и ничего не знают».

— О! Теперь я понял, кто я, — сказал я, когда услышал впервые эту историю. — Я — «десять процентов». Поэтому прошу всех иметь это в виду и вести себя со мной соответствующим образом, не стесняться извещать меня время от времени о том, что вроде бы всем давно известно.

Но этой новости, которая вскоре стала официальной, многие даже и не поверили сперва. Оказалось, что советская и американская антарктические экспедиции где-то на высоком уровне в Москве и Вашингтоне договорились уничтожить всех собак на своих станциях, чтобы эти собаки «не нарушали окружающую среду», не пугали бы пингвинов и тюленей, не разгоняли бы птичьих базаров. И во исполнение этого решения адмирал издал соответствующий приказ, согласно которому Бутс должен быть уничтожен.

Буря страстей поднялась в измученных полярной ночью наших сердцах:

— Нет!

Но что мы могли поделать с приказом адмирала. Сначала капеллан ругал эти «великие державы, которые не могут договориться во Вьетнаме, а тут вдруг пришли к согласию о судьбе несчастного Бутса». Чаплан не отпускал собаку от себя ни на минуту и клялся, что размозжит голову каждому, кто до него дотронется. Роптали и мы, но понимали, что рано или поздно это кончится, не знали только как, когда. И вот в один из дней чаплан пришел вечером в наш клуб какой-то сияющий, как бы потусторонний, узнавший что-то, что недоступно нам.

А мой друг Дасти — начальник станции — был в тот вечер не в ударе. Сидел за столом в офицерской кают-компании и молчал. Вечером по станции поползли слухи, и даже мне стало известно по секрету, что лейтенант-чаплан написал начальству на Большую землю официальный рапорт о том, что он, один из ответственных за моральное состояние людей во время зимовки, считает невозможным убить сейчас единственную и любимую собаку Мак-Мердо и, не видя другой возможности остановить это, доводит до сведения корпуса капелланов, что он будет вынужден после того, как это произойдет, совершить страшный грех — покончить с собой.

Этой ночью я не спал не потому, что сказывалось действие полярной ночи. «О чем думает сейчас чаплан, лежа в своей каюте? Действительно ли он готов умереть за Бутса? Ведь выхода, после того что он сделал, уже нет. Долг чести офицера работает и здесь. И что думает сейчас мой друг начальник? Готов ли он выполнить приказ адмирала и этим одновременно лишить жизни человека?» Ответов у меня не было. Уж слишком спутала все наши чувства и поступки полярная ночь.

На другой день начался поиск вариантов того, что можно сделать, чтобы спасти чаплана и Бутса. Меня, как «эксперта по России», попросили узнать, как поступила со своими собаками «другая сторона». Мы соединились с Мирным по радио, и я узнал печальный рассказ о том, как во исполнение той же рекомендации перестреляли собак и в моей антарктической альма-матер. В ответ я рассказал о нашей борьбе за Бутса. И вот радисты поделились со мной маленьким секретом Мирного.

Когда, казалось, все собаки были убиты или убежали в айсберги и замерзли и рапорт об этом уже ушел на Большую землю, оказалось, что двух собак их хозяева все-таки спрятали где-то в подледных катакомбах домов и держали там почти две недели, пока кампания «Собаки» не была официально окончена. И вот теперь до них никто не дотронется пальцем.

Узнав эту «дополнительную» неофициальную информацию, а также то, что наши соседи новозеландцы с базы Скотта вовсе не собираются следовать чьему-то примеру в «собачьем вопросе» и оставляют всех собак живыми, мы передали Бутса новозеландцам.

Для Бутса наступили тяжелые времена. Из всеобщего баловня он превратился в обычную ездовую собаку, одну из двух десятков, спавших на снегу привязанными каждая на свою цепь, единственным удовольствием которых было рвать и глотать мороженое мясо тюленя раз в сутки, ждать посещения хозяина да время от времени, когда удавалось сорваться с цепей, начать общую собачью драку.

Вот так мы и жили, полные страстей и эмоций по поводу маленьких событий и легко переживая реальные холод, опасности полетов и полевых партий, которые начались с наступлением весны.

Весной, когда я устроил свой полевой лагерь на странном леднике, покрытом во многих местах остатками рыб и кораллов, поднятыми им из моря и вытаявшими на поверхность, я много летал с прекрасным пилотом по имени Роб Гейл. Это были обычные полеты, нужные и для другой группы ученых, которая изучала тот же ледник, что и я, только другими методами. Это была группа ученых из института под названием КРРЕЛ. С одним из этих ученых по имени Тони Гау мы даже написали и опубликовали совместную работу. Так я стал как бы одним из авторов КРРЕЛ. Я еще не знал, что со временем это мне пригодится.

Я успешно выполнил все запланированные работы и, кроме того, опубликовал ряд статей об интересных находках, и работы эти были хорошо встречены научной общественностью. Но кроме того, я приобрел много искренних настоящих друзей.

С тех пор прошло почти десять лет. Я по-прежнему занимался научным изучением Антарктиды и продолжал поддерживать свои сложившиеся научные и дружеские связи с Америкой. Но связи эти поддерживались в основном перепиской. Только несколько раз приезжал в Москву кто-нибудь из друзей, моих антарктических друзей. Привозил привет из-за океана и какую-нибудь безделушку.

А между прочим, контакты с Америкой стали крепнуть. Наступило время, ставшее потом известным под названием разрядка.

И вот ее крыло коснулось и меня. Началось все с того, что многие ученые в разных странах почувствовали вдруг интерес к знакомому нам шельфовому леднику Росса, этому удивительному созданию природы, накрывшему странное, никогда не видавшее света подледниковое море, заполняющее пространство самой большой в мире подводной пещеры. Но выстужено ли это море до предела? Есть ли там какая-либо жизнь? Почему еще не развалился этот гигантский ледяной козырек и развалится ли он в будущем? Ответ на последний вопрос имел большое практическое значение. Дело в том, что появились работы, говорящие об ожидающем нас в ближайшую сотню лет потеплении климата, связанном с «парниковым эффектом», то есть о потеплении, обусловленном резким увеличением количества углекислого газа в атмосфере из-за сжигания человеком все большего количества нефти, бензина, газа, дерева. Появились и другие работы, говорящие, что шельфовые ледники Антарктиды чрезвычайно чувствительны к такому потеплению, в частности, при этом следует ожидать, что шельфовый ледник Росса в ближайшие пятьдесят — сто лет разрушится, превратится в огромные айсберги, которые будут унесены в океан. И вот тут выяснилось, что если этот ледник разрушится, то он даст дорогу для сброса в океан таких огромных масс льда наземных ледников Антарктиды, что уровень Мирового океана поднимется на четыре-пять метров и будут затоплены прибрежные центры цивилизации, порты многих материков.

Конечно, в этом сценарии было много предположений и неопределенностей, особенно в том, что происходит у дна этого ледника, но уже то, что имеется какой-то шанс возникновения такой огромной катастрофы, и не через тысячи лет, а скоро, заставляло более детально изучить шельфовый ледник Росса. Ведь только узнав более детально «механизм», управляющий его существованием, можно более уверенно сказать, как же в действительности поведет себя этот ледник в будущем, если климат Земли и вправду потеплеет.

В связи со сказанным неудивительно, что в середине семидесятых годов американцы организовали специальный междисциплинарный многолетний «Проект исследования шельфового ледника Росса», в котором немалая роль отводилась и изучению процессов таяния-намерзания под этим ледником. Для участия в этом проекте были приглашены многие иностранные ученые. От Советского Союза пригласили меня. Мое начальство с удовольствием согласилось снова послать меня в Антарктиду.

Вот так для меня снова протрубила труба, и я с радостью вернулся в состав американской антарктической экспедиции, теперь уже в качестве руководителя маленькой группы моих учеников и помощников из СССР, которых американцы разрешили мне взять с собой на шельфовый ледник Росса.

А от прошлой работы с американцами остались лишь подарки: сообщения о том, что Бюро географических наименований США назвало один из ледников Антарктиды моим именем, а правительство США наградило медалью.

 

Когда парни всего мира

Великий Ледяной Барьер. Что такое РИСП? Неудачи преследуют. Соленый керн. Джек пошл в лебедку. Приглашение от командира и директора. Катастрофа на другой стороне Антарктиды. Просьба о помощи. Американцы спасают наших полярников. «Русский поступил бы на моем месте так же». Отправляюсь в Америку…

Представьте себе отвесный ледяной обрыв высотой в несколько десятков метров, уходящий серой неровной стеной в такое же серое неспокойное южнополярное море. Обрыв этот, от которого то и дело откалываются и с шумом и брызгами падают в воду глыбы льда, а иногда и целые гигантские айсберги, тянется, то чуть выступая на север, то уходя бухтами на юг. Много дней и ночей может плыть корабль вдоль этого ледяного обрыва, не встречая ни единого пологого спуска. Ведь обрыв этот тянется почти на тысячу километров. Первые мореплаватели, увидевшие этот обрыв, сверкающий грозным голубовато-серым блеском в лучах незаходящего солнца южнополярного лета, назвали его Великий Барьер. Сначала им было неясно, что же там, за обрывистым верхним краем Барьера, ведь он в большей своей части выше мачт их кораблей. А потом, когда они высадились на него, то обнаружили, что дальше на юг простирается ровное до горизонта снежное поле. И как потом оказалось, простирается поле почти на семьсот километров. И еще одно обстоятельство удивило первых мореплавателей: оказалось, что Великий Барьер поднимался и опускался во время приливов и отливов вместе с водой, а значит, лед этого барьера плавал, являлся крышей таинственного, погруженного в вечный мрак подледникового моря.

Для того чтобы выяснить, что же делается в этом подледниковом море, в местах достаточно отдаленных от края шельфового ледника, а также и с самим ледником, американцы создали в центре его, на расстоянии около пятисот километров от его края и от станции Мак-Мердо, полевой лагерь под названием Джей Найн. Главная цель работы на этой станции — бурение двух скважин через четырехсотметровую толщу льда: одной — большого диаметра — для проникновения в таинственное море под ледником с помощью приборов, сетей для отлова живых организмов и устройств для отбора проб дна; и второй — меньшего диаметра — для бурения через всю толщу ледника с отбором образцов льда по всей толщине ледника. Это и был план, называвшийся «Проект исследования шельфового ледника Росса», сокращенно РИСП. Мое участие в этом проекте заключалось в том, чтобы выяснить, тает или намерзает ледник у его границы с подледниковым морем.

Так начались мои поездки на Джей Найн. Каждый раз я летел сначала в США, в Вашингтон, оттуда — в город Линкольн в штате Небраска, где помещался почему-то штаб проекта РИСП, а уже из Линкольна — в Лос-Анджелес и дальше на юг через Гавайские острова в Новую Зеландию и уже оттуда — в Антарктиду, в Мак-Мердо и на Джей Найн. Таким же путем летел я и обратно, с той только разницей, что уже не нужно было торопиться, что позволяло моим хозяевам-американцам дать мне возможность больше познакомиться со страной, ее научными учреждениями, занимающимися Антарктидой да и вообще организацией науки в США.

Прежде всего оказалось, что у меня во многих местах Америки много старых, антарктических друзей. В Вашингтоне меня встречали или бывший полярный летчик Роб Гейл и его жена Энн, или бывший австралийский, а теперь американский ученый Курт Эйве. Это в их домах я ночевал, когда задерживался в этом городе, чтобы посетить Национальный научный фонд, сокращенно ННФ, — организацию, финансирующую научные исследования США по фундаментальным, «чистым», не прикладным наукам. Один из его отделов — департамент полярных программ — каждый год к первому июня собирает от всех «желающих» заявки на финансирование на следующий год научных исследований в Антарктиде, и каждый, кто получит такое финансирование, под названием «грант», становится на один-два, самое большее — три года «принципал инвестигейтор», то есть ведущим исполнителем своей темы и полновластным хозяином выделенных на нее денег.

Я тоже работал по одному из грантов ННФ. Тогда работы на леднике Росса продвигались с трудом. Американское оборудование для бурения и большой сквозной, и маленькой «керновой» скважины каждый год все ломалось, и главные работы откладывались. Поэтому я решил взять с собой не только приборы для измерений, но и «свое» оборудование для бурения — протаивания скважины. Этот термобур, как мы его называли, позволял надежно протаивать лед с помощью электрического нагревателя, сделанного в виде кольца, укрепленного на конце трубы — корпуса термобура. При этом центральная часть льда, находящегося в скважине, оказывалась нерасплавленной и выступала внутрь трубы в виде керна, который потом поднимался вместе с трубой на поверхность. Конечно, при таком способе бурения в скважине оказывалось много воды, которая, находясь в соприкосновении с холодным льдом, легко могла бы замерзнуть, вморозив заодно навечно и трубу термобура. Чтобы этого не случилось, мы перед погружением трубы в лед заполняли весь ее внутренний объем обыкновенным спиртом, который уже в скважине смешивался с водой, создавая незамерзающую смесь.

Но, конечно, самым трудным в осуществлении этих экспедиций на ледник Росса было умение лавировать в президиуме Академии наук СССР. Нелегко было добиться, чтобы наша работа «за счет принимающей стороны» была бы включена в план иностранных поездок Академии наук на следующий год.

Первый год работы на этом леднике был неудачным для меня. Я жил в Мак-Мердо и долго ждал, когда можно будет полететь на Джей Найн опускать свои приборы в скважину, пробуренную через ледник американцами. Скважина у них все не получалась, а мы ждали, ждали… Этим и закончилась моя первая поездка в Антарктиду.

После нее я начал готовить уже свое буровое оборудование и договорился с американцами, что смогу взять с собой из Москвы «полевого помощника». К этому времени ко мне в маленькую лабораторию в подвале одного из жилых домов как раз поступил работать очень толковый молодой человек, Виктор, который конечно же горел желанием поехать в Антарктиду. С большим энтузиазмом и выдумкой он начал помогать мне готовить специальное устройство, которое я собирался опустить в скважину, пробуренную для нас американцами.

Это устройство впервые позволяло измерить — тает или намерзает лед у нижней поверхности ледника, ледяной крыши подледникового моря.

Однако и на второй год мы не смогли получить «американского» керна и скважины для спуска под лед нашей установки. И я стал уже всерьез подумывать о том, чтобы бурить «своими силами».

В третью поездку на ледник Росса кроме нас с Виктором поехал еще один сотрудник — Юра Райковский. Он только что вернулся после года работы в Антарктике на советской станции, где пробурил тем же оборудованием, что мы взяли с собой, скважину в два раза более глубокую, чем нужна была нам на леднике Росса. Мы надеялись поэтому, что на этот раз работа завершится успехом. Так и произошло. Юре и Вите удалось извлечь на поверхность образцы льда из всей четырехсотметровой толщи шельфового ледника Росса, вплоть до кусочка-цилиндрика льда с самого дна ледника, являющегося крышей таинственного подледникового моря тысячи и тысячи лет.

Каково же было всеобщее возбуждение, когда оказалось, что нижние, ближайшие к подледниковому морю несколько метров ледника были солеными и резко контрастировали с пресным, полным воздушных пузырьков «глетчерным» льдом основной толщи ледника. Это значило, что у нижней поверхности, на границе с соленым подледниковым морем, шло намерзание. А этот факт, в свою очередь, позволял по-новому взглянуть на вопрос неустойчивости шельфового ледника Росса при потеплении климата. Новая модель явления, которую можно было представить исходя из обнаруженного намерзания льда под ледником в его отдаленной от моря части, позволяла считать, что шельфовый ледник Росса вряд ли разрушится при ожидающемся потеплении климата в ближайшие пятьдесят — сто лет за счет парникового эффекта, связанного с увеличением количества углекислого газа в атмосфере благодаря человеческой деятельности, связанной с сжиганием углеводородного топлива.

А раз не разрушится шельфовый ледник Росса, значит, не разрушится и наземный ледниковый покров Западной Антарктиды, и уровень Мирового океана не повысится через пятьдесят — сто лет на четыре-пять метров, вследствие чего огромные, густо населенные прибрежные районы многих материков не будут затоплены.

Вот почему ценность этих кернов и интерес к ним были столь велики. Неудивительно, что керны были тщательно упакованы и отправлены в специальном самолете в Мак-Мердо, а потом — в холодильники главной американской лаборатории по хранению и исследованию ледяных кернов при геологическом факультете Нью-Йоркского университета, расположенного в городе Буффало.

Я бывал в этой лаборатории, знал, что на холодильные камеры ее, являющиеся частью огромного промышленного холодильника для мяса и рыбы, расположенного на берегу озера Эри, вполне можно положиться. Полным доверием и уважением всей нашей международной научной братии, связанной с изучением ледников, пользовался и хозяин этой лаборатории, профессор Честер Лангвей. Или просто — Чет. Оставалось только решить, как добраться мне в эту лабораторию.

А пока на леднике Росса шли другие работы. С помощью горячей воды инженеру Джиму Браунингу удалось протаять большую скважину через весь ледник. Весь лагерь вздохнул облегченно: программа исследований наконец выполнена полностью. Оставалось завершить некоторые мелкие работы.

В тот день Джим проводил очередное разбуривание горячей водой начавшую было замерзать скважину, в которой работали геологи морского дна. Мы сидели в своей палатке, разбирали буровую установку, укладывая детали в ящики. Над белой пустыней Джей Найн уютно разносились знакомые звуки: надсадный рев компрессоров и насосов лебедок, скрип медленно проворачивающихся барабанов и блоков, шум вентиляторов парового котла. И вдруг я поймал себя на мысли, что все звуки внезапно прекратились. Над лагерем повисла необычная тишина.

Взглянул на ребят — они тоже почувствовали тревогу. Открыли дверь на улицу. Обычно в разных местах лагеря кто-то что-то делает, а тут никого. Бросились в кают-компанию. А там полно народу. Протиснулись сквозь толпу и увидели — посередине комнаты, на полу из грязной, покрытой маслом и сажей фанеры лежал, раскинув руки, юноша — почти мальчик. Мальчишеское с веснушками, но почему-то серое лицо, разметанные мягкие волосы, сконфуженные глаза пытаются улыбнуться. А за улыбкой — отрешенность человека, прислушивающегося к тому, что для него сейчас важнее всего. Руки широко раскинуты, и вместо одной руки ближе к кисти сплошное кровавое месиво, перемешанное с грязным машинным маслом.

— Джек попал в лебедку, — шепнул мне кто-то.

На полу рядом с мальчиком — ему ведь только восемнадцать — стоял на коленях наш «врач», а точнее — студент медицинской школы, взятый на работу как лаборант. Он возился с бинтами и шприцем.

Вторая рука тоже была безжизненно откинута, и кто-то, примостившись рядом с пострадавшим, расстегнул рубаху и отогревал ее на своей груди, шепча юноше что-то ободряющее.

Джон Клаух уже сообщил по радио о беде. В этот момент в воздухе находились три тяжелых самолета. Все три изменили маршрут и полетели к нам. Кто прилетит первый, тот заберет пострадавшего в Мак-Мердо. «Лишь бы Джек не потерял сознание, лишь бы он не впал в болевой шок. Ведь из него иногда не возвращаются», — шептал мне сосед.

Я смотрел на Джека, на бинты, которыми студент-медик осторожно и неуверенно бинтовал израненную руку. Что-то мне казалось странным в этих бинтах. И вдруг я понял: они были не белые, а зеленые. Это же военные бинты! Неужели мы будем превращать друг друга вот в таких же, как Джек, русских и американцев, теряющих в момент ранения свои национальные черты и превращающихся просто в беспомощных мальчиков.

Тот человек, который отогревал руку Джеку, по-видимому, сам замерз или устал. Осторожно, как хрупкую вещь, положил он на пол по-прежнему безвольную, как протез, темную кисть Джека. И тут со мной произошло что-то. Отодвинув легонько того, кто стоял передо мной, я, как будто именно я из всех был кем-то выбран для этого, вышел вперед, в пустое пространство, потянул вниз «молнию» куртки, тоже раскрыл грудь, лег рядом с Джеком и прижал к своей теплой груди его холодную кисть. «Боже мой, Джек, пожалуйста, продержись до самолета, милый, держись, мальчик, я так тебя люблю, так хочу, чтобы ты жил. Ведь ты мой первый американец, перевязанный зеленым бинтом, которому я, может быть, чуть-чуть, но помогаю выжить. Пожалуйста, Джек, пожалуйста», — шептал я, грея руку Джека.

Джек дожил до самолета, дожил до Мак-Мердо, а там уже было много врачей, и жизнь его была спасена. С ближайшим самолетом его отправили сначала в Новую Зеландию, а потом в США.

Еще несколько дней я жил на станции Джей Найн, заканчивая с ребятами демонтаж и упаковку оборудования и приборов, чтобы отправить их в Мак-Мердо. И в это время очередной, прилетевший, как всегда, ночью, самолет доставил почту, в том числе и конверт на мое имя, официальный конверт.

В нем лежало длинное письмо, в котором «командир и директор» КРРЕЛ приглашал меня приехать после окончания работы по бурению на леднике Росса в США, на срок шесть месяцев для научной работы по интересующим меня проблемам. Все расходы по моему пребыванию в США с момента прибытия в КРРЕЛ брало на себя управление полярных программ Национального научного фонда США.

Конечно, я обрадовался этому приглашению, хотя очень хотелось домой. Целый год переписывались мы с КРРЕЛ. Мой институт и Академия наук были за эту поездку, если, конечно, она будет осуществлена за американский счет. Но время шло, а официального приглашения от американцев все не было, и я уже перестал надеяться. И вот официальное приглашение получено, но надо сначала получить разрешение института и Академии наук.

На другой же день я улетел в Мак-Мердо, чтобы уже оттуда послать в Москву телеграмму с просьбой разрешить мне «отправиться в США для работы в КРРЕЛ сроком на шесть месяцев за счет американской стороны».

Я уже не беспокоился о керне. Юра и Витя аккуратно уложат его в автомобильный рефрижератор, который американцы самолетом затащили на Джей Найн. После этого другой самолет доставит его в Мак-Мердо, а оттуда его погрузят на транспортное судно, подключат холодильник рефрижератора к бортовой сети, и лед спокойненько доедет до места назначения — Главного хранилища ледяных кернов в США в Буффало. Об этом городе я знал пока только то, что он расположен рядом с Ниагарским водопадом. Но раз я поеду в США — уж я найду способ попасть к своим кернам или перевезти их в КРРЕЛ.

Вторая забота моя была о том, как перелететь из Антарктиды в КРРЕЛ. Первая часть этого полета не вызывала сомнений — это был обычный перелет на транспортном самолете экспедиции в город Крайстчерч. Вторая часть — перелет из Новой Зеландии через Гавайские острова и Лос-Анджелес или Сан-Франциско на восточное побережье Америки, где расположен КРРЕЛ, — требовала размышления. Ведь денег, чтобы покупать билет на такой маршрут, у меня не было… Единственное, что у меня было, — обратный авиационный билет из Крайстчерча в Москву через Сидней и Сингапур. В лучшем случае я смогу обменять этот билет на билет по другому маршруту. Но путь из Крайстчерча в город Бостон на побережье Атлантики — откуда до КРРЕЛ еще несколько сотен миль — уже стоит столько же или даже больше, чем стоимость моего билета. А мне еще потом из Америки в СССР надо как-то добираться.

Но друзья есть друзья. Я рассказал о проблеме представителю Национального научного фонда США в Мак-Мердо. Он посовещался где-то и пообещал бесплатное место на американском военно-транспортном самолете, одном из тех, что создают воздушный мост из Австралии в Лос-Анджелес с остановками в Крайстчерче, на Гавайских островах и в Лос-Анджелесе. Ну а уже из Лос-Анджелеса до КРРЕЛ и дальше — в Москву на стоимость моего аэрофлотовского билета долететь будет нетрудно. Еще даже лишние деньги останутся, на которые можно будет выписать «свободный билет» и использовать по своему желанию или не использовать и сэкономить деньги Аэрофлоту.

Итак, я жил в Мак-Мердо, доделывал не оконченные еще дела, ждал ответа из Москвы, использовал свободное время, чтобы немного отдохнуть перед новым броском. Жил я в рыбацком доме на припас и знакомился с тем, что сделали морские биологи за последнее время. И не знал о том, что вот уже второй день главная советская антарктическая станция Молодежная переживала тяжелую беду: 2 января 1979 года при взлете с аэродрома разбился самолет ИЛ-14. Командир самолета и его бортинженер погибли. Сильно пострадали и остальные члены экипажа и многие из пассажиров, которых самолет этот должен был доставить в поселок Мирный, расположенный на расстоянии двух тысяч километров от Молодежной. Шесть из пассажиров были в таком состоянии, что их необходимо было немедленно доставить в настоящий, хорошо оборудованный госпиталь на Большой земле. Иначе врачи не гарантировали им жизнь. Но на станции Молодежная не было самолета, который мог бы сделать это: ведь до Большой земли — более шести тысяч километров. Такой самолет был на главной американской антарктической станции Мак-Мердо, расположенной почти в четырех тысячах километров от Молодежной. И вот начальник советской антарктической экспедиции Евгений Сергеевич Короткевич, один из тех, кто был на том разбившемся самолете и теперь лежал в бинтах и гипсе, с разбитыми ногами и поврежденным позвоночником, принимает решение: вызывает к себе начальника радиостанции и шифровальщика и диктует текст двух радиограмм. Одна — начальнику главной антарктической американской станции Мак-Мердо с просьбой прислать самолет для срочной эвакуации сильно пострадавших в Новую Зеландию, другая — в Москву, с сообщением о своем решении и его мотивировкой.

Ах, как, наверное, трудно было принять это решение скромному и деликатному профессору Короткевичу.

Нелегкое решение. Ведь как-то так получилось, что традиционная наша этика общения с иностранцами заключается в том, что мы с готовностью идем им на помощь, но почти никогда не просим о помощи. И действительно, где реальные, твердые критерии того, когда надо обращаться за помощью, а когда не надо. Ведь в любой ситуации всегда находится прекрасный выход: подождать с принятием решения. И ситуация разрядится сама собой. В данном случае кто-то умрет, а кому-то станет лучше, и опасности для жизни уже не будет и без эвакуации. А когда пройдут еще месяцы — вообще будет трудно доказать, что реальная опасность существовала. И всегда найдется человек, который попробует усомниться в том, что начальник поступил правильно, обратившись за помощью. Все и так бы обошлось.

О подобных сомнениях говорит и то, что телеграмма на Мак-Мердо была послана Короткевичем почти через сутки после падения самолета. Большую часть этого времени начальник экспедиции, как и другие пострадавшие, находился в тяжелом сне-забытьи после уколов снотворного и обезболивающих.

Морские уставы корабельной службы, так охраняющие во всех флотах мира права и железную власть капитанов и командиров кораблей и судов, обычно содержат параграф, разрешающий в связи с резким изменением здоровья командира корабля одному из его офицеров принять на себя всю полноту командования. Но этим гипотетическим правом никто во всех флотах мира никогда не пользуется. Слишком велико чувство дисциплины и ответственности за такой поступок. Поэтому трудно упрекнуть помощников Короткевича за то, что они не воспользовались этим правом, а ждали, когда начальник экспедиции придет в себя.

Итак, я сидел в передвижном рыбацком домике на припае, знакомясь с тем, что сделали морские биологи, когда снаружи раздался характерный грохот вертолета, а еще через минуту в домик вошел молодой офицер в летном комбинезоне.

— Вы доктор Зотиков? Сэр, меня прислал мой командир. Он хочет срочно видеть вас. Не могли бы вы полететь со мной в штаб воздушных операций?

Я не удивился его приходу. Ведь все авиационные и морские операции по обеспечению американских исследовательских работ в Антарктиде осуществляются военными силами США. Использование военных для поддержки научных исследований разрешено специальным антарктическим договором.

В штабе я застал несколько старших офицеров, которых знал раньше, и моего приятеля — советского метеоролога Эдуарда Лысакова, который приехал сюда зимовать в качестве обменного ученого, как когда-то и я. Их командир сказал мне:

— Игор, я уже сказал Эду и хочу сообщить тебе. Час назад мы получили телеграмму с главной советской антарктической станции Молодежная. Там потерпел аварию советский самолет. Имеются раненые. Руководство экспедиции просит нас оказать помощь и прислать наш самолет, чтобы забрать и вывезти в госпиталь Новой Зеландии пострадавших. Подписал ее начальник экспедиции Короткевич, я уже дал команду срочно готовить машину, но хочу посоветоваться с вами. Что за человек Короткевич? Почему так лаконична телеграмма? Неизвестно ни сколько пострадавших, ни как велики их повреждения. Может, там просто кто-то сломал ногу или руку. Ведь полет в Молодежную для нас — это риск и большие затраты. Что ты думаешь об этом? Я выслушал Эда Лысакова. Теперь что скажешь ты?

Я объяснил ему наше отношение к просьбам о помощи от иностранцев и сказал, что если начальник экспедиции на такую просьбу пошел — значит, тяжесть повреждений у пострадавших огромна и отправка их с Молодежной на американском самолете является единственной возможностью спасти их жизнь.

— Я так и думал. И Эд сказал примерно то же. Итак, я правильно сделал, дав сразу команду готовить срочно самолет, не дожидаясь разрешения на это со стороны моего командования. Ведь по инструкции я должен ждать сначала этого разрешения. Ну, а теперь уже скоро машина будет готова. Я сам поведу ее. Заберем с собой врачей, все необходимое для скорой помощи. Эд Лысаков полетит с нашим самолетом. Ты, Игор, будешь ликвидировать языковой барьер во время переговоров с Молодежной здесь, в штабе.

Через несколько часов тяжелый четырехмоторный самолет «Геркулес С-130» с врачом, двумя его помощниками и Эдом Лысаковым вылетел в далекий путь. А я остался сидеть с радистом в штабе, помогая осуществлять связь между Мак-Мердо, Молодежной и затерянным где-то в пустынном антарктическом небе самолетом.

С момента вылета самолета мы держали непрерывный радиоконтакт с Молодежной. Но если обычно каждая телеграмма из Молодежной переводилась там сначала на английский язык — в Мак-Мердо читать по-русски никто не умел, — то сейчас радисты Молодежной передавали все прямо по-русски и телетайп печатал русский текст латинскими буквами. А контакт такой был очень нужен. Необходимо сообщить на самолет сведения об аэродроме Молодежной, его приводном маяке, возможностях дозаправки, сведения о больных… А сведения эти были не обнадеживающими. Сначала мы узнали, что шесть тяжело пострадавших полярников ожидают самолета. А потом, когда самолет был уже в воздухе, число это в одной из радиограмм с Молодежной уменьшилось до пяти, и мы с грустью решили, что кто-то умер, не дождавшись самолета: ведь резко поправиться за несколько часов невозможно. К счастью, в этот раз мы ошиблись. Много позднее, уже от самого Короткевича я узнал, что шестым в список на эвакуацию включили его самого. Но он отказался улететь и приказал вычеркнуть себя из списка.

Много-много часов просидел я с щуплым молодым человеком в очках, с редкими прилизанными волосами, в зеленой, свежевыстиранной, но неглаженой форменной рубашке и таких же брюках, подпоясанных черным матерчатым ремнем с блестящей металлической бляхой. Над нагрудным карманом рубашки крупными черными буквами было выведено: «Ю. С. Нэви», что значит по-русски: «ВМС США». Все вокруг были одеты так же. Только маленькие блестящие значки на уголках воротников этих рубашек были разные. У моего молодого человека в очках на воротничке были скромные три черных шеврона матроса — специалиста первого класса, у самого старшего — блестящие, расправившие крылья «птицы», как их называют американцы: знаки различия полковников и капитанов первого ранга. Я же выделялся среди зеленых рубашек своей ярко-красной шерстяной курткой — униформой американских ученых.

Я сидел вдвоем с моим матросом в маленькой комнатке без окон, в центре которой стоял видавший виды аппарат телетайпа. Рядом — простой раскладной стол, заваленный обрывками широкой, почему-то желтой телетайпной ленты, простая плетенная из проволоки корзина для мусора, заполненная обрывками такой же бумаги.

Телетайп время от времени неуверенно вздрагивал, начиная конвульсивно печатать текст передаваемой далеким русским радистом депеши. Я хватал оторванный для меня матросом кусок ленты, читал про себя, пытаясь понять русские слова, написанные латинскими буквами, потом на пустом месте листка писал текст этой телеграммы по-английски. Кто-нибудь из офицеров, работавших в соседней комнате, вбегал на звук работающего телетайпа, хватал мое сообщение и убегал обратно.

Самой волнующей была минута, когда самолет и Молодежная передали почти одновременно, что до посадки осталось минут десять, и замолчали. Летчики, радисты, синоптики — все, кто был в штабе, столпились у телетайпа, лениво печатавшего какую-то абракадабру букв и цифр. Казалось, прошло несколько часов. И вдруг аппарат начал стрелять короткими очередями недлинного сообщения. Мой матрос передал мне ленту. Я смотрел на ленту, все — на меня, а я молчал, не понимая, что написано. Потом наконец дошло. Далекий русский радист, подписавшийся на этот раз просто своим именем «Питер», передал по-английски: «Самолет сел. Все хорошо». «Спасибо, Петя», — прошептали губы. Я улыбнулся, и все по улыбке поняли, что все хорошо, и тоже облегченно заулыбались. Я отдал телеграмму старшему, и мы пошли в соседнюю комнату пить кофе. А мой молоденький матрос-радист — его звали Дан — сказал мне радостно и застенчиво, но победно улыбаясь, как будто это он только что приземлился там, на далекой Молодежной:

— Вы знаете, сэр, ради одного того, что я сегодня пережил, стоило завербоваться в Нэви. Я просто счастлив. Я не забуду этих часов до конца жизни…

Но теперь, когда напряжение немного прошло, я обратил внимание, что в нашей комнате нет одного маленького пухленького человека с прилизанными волосами. С обеих сторон воротничка его рубашки было по одному блестящему прямоугольнику — знаку различия младшего лейтенанта. Он был синоптиком, и встречался я с ним в основном в кают-компании во время ужина, и разговор был обычно неприятным. Этот человек не любил мою страну и не скрывал этого, все время старался переводить любой разговор со мной на преследование религии в СССР. Для меня было ясно, почему его нет сегодня здесь, с нами. Ну нет так нет, разве не видел я таких недоброжелателей раньше? Но сегодня я слишком переволновался, устал и не сдержался:

— А где наш младший лейтенант, синоптик? — спросил я с нескрываемой иронией.

— Не судите строго, он странный человек, — сказал его начальник смущенно. — Мы ему разрешили сегодня не работать. Он ведь весь день стоит на коленях в церкви и молится, чтобы удалась операция спасения и все раненые русские остались бы живы, выздоровели и вернулись к своим близким.

По-видимому, я все-таки слишком устал за последнее время, стал слишком чувствительным, поэтому успел только отвернуться от говорившего, зажмурить глаза. А дальше бороться было невозможно. Слезы текли сами, и я едва успевал вытирать их тыльными сторонами рук.

Через час самолет вылетел в обратный путь. На нем находились пять пострадавших полярников и вылетевший с ними советский врач. К утру стало ясно, что раны у них настолько серьезны, что их надо сразу отправить в Новую Зеландию, если только они доживут до нее. Поэтому самолет только дозаправится в Мак-Мердо и полетит дальше.

И вот усталый самолет наконец садится. Начальник станции спрашивает меня, не смогу ли я прервать свои научные работы и полететь с соотечественниками в Новую Зеландию. Ведь оказалось, что советский врач на борту не говорит по-английски, а Эдуард измотан до предела, да к тому же нужен здесь.

— Конечно, смогу.

Я на минуту забежал дохлой, переоделся полегче и на вертолете был доставлен на аэродром.

Там все уже суетились вокруг огромного заиндевелого четырехмоторного самолета с красным хвостом и белыми звездами на крыльях и фюзеляже. Несколько толстых шлангов тянулись к различным его местам. Шла заправка топливом. В самолет догружалось необходимое медицинское оборудование, продовольствие. Ведь на борту вместе с ранеными нас будет почти пятнадцать человек, а лететь еще около десяти часов. Вот уже стал, меняться экипаж, появилась новая смена врачей, только командир отказался покинуть машину, заявив, что у него еще есть силы, чтобы довести самолет до Новой Зеландии, и он покинет его только с последним из русских.

Аэродром жил своей обычной жизнью, всем хватало работы, и никто не был лишним. И в этом его порядке резко выделялась группа, человек двадцать. Сбившись в кучку, подняв отороченные волчьим мехом капюшоны своих зеленых форменных курток, они подпрыгивали, стараясь согреться, толкали друг друга, поглядывая на наш самолет. Им явно нечего было делать.

— Кто это? — спросил я мельком пилота вертолета.

— О, это свободные от вахт матросы и солдаты. Они уже давно толпятся здесь, предлагают добровольно сдать свою кровь, плазму, если будет нужно, чтобы как-то помочь этим русским.

И опять комок подступил к горлу. Как мы хотим быть хорошими, добрыми, помогать друг другу в беде, когда правительства наших стран дают нам малейшую возможность сделать это.

В темной с улицы, как бы положенной набок бочке — фюзеляже самолета, — шла суета пересменки. Усталый американский врач и его помощник рассказывали сменяющим их коллегам о пациентах. Каким-то образом они уже успели исписать о них кипу бумаг. Здесь же был и бледный от бессонницы человек в темной одежде советской антарктической экспедиции. Нас представили друг другу. Как-то сразу мы перешли с ним на «ты», как братья.

Двое суток с момента падения самолета, без сна, без отдыха, Лева оказывал помощь раненым, перевязывал их, лечил, а скорее, старался удержать их живыми. О его гипсовых повязках и методах лечения я услышал много хороших слов от американского врача за время полета. А сейчас Лева просто сказал мне:

— Слушай, вроде новые врачи уже в курсе того, что случилось с каждым из раненых. Если я тебе не нужен, пойду в хвост, посплю там часок на чехлах. Если что — буди сразу. Давай ребятам пить сколько хотят. Время от времени ставь им утки. Не обращай внимания на бред тех, кто бредит. И следи все время за тихими, особенно вон за тем. Это бортрадист разбившегося самолета, его зовут Гариб, Гариб Узикаев. У него переломы многих частей черепа, черепно-мозговая травма, перелом костей грудной клетки. Он может умереть в любой момент… Правда, и другие тоже… — добавил Лева и поплелся в хвост самолета, еле передвигая ноги в тяжелых сапогах.

Весь правый борт самолета был превращен в походный госпиталь. В два яруса поверх переплетенья разноцветных труб, связок проводов и каких-то молчаливых, шипящих или визжащих на разные голоса аппаратов была натянута защитная матерчатая сетка, а поверх нее притянуты ремнями вертикальные стойки, на которые намертво были прикручены широкие зеленые, по виду военные, носилки. Трое носилок, одни за другими, на высоте матраса обычной кровати, и еще двое носилок, тоже одни за другими, образовывали второй этаж где-то на высоте груди стоящего человека.

Самолет был военный, и все внутри его было тоже какое-то военно-походное. Поэтому ряды носилок не вызывали дисгармонии в интерьере самолета. И все же дисгармония была, кричала бедой. Она шла от контраста военных носилок с такими «гражданскими» белыми с синими полосами слишком широкими матрасами, которые порой сползали в некоторых местах с носилок, от еще более широких с бурыми пятнами крови простыней, свисающих углами с носилок. А поверх одеял были крепко, профессионально привязаны к носилкам широкими серыми ремнями люди.

Наверное, догадался я, ребят вносили в самолет прямо с их постелями: матрасами и одеялами. Так они меньше травмировались. Ну а ремни, по-видимому, нужны, ведь трое из раненых — обросшие, с запекшимися искусанными и сухими губами — не открывали глаз, были без сознания, опутанные паутиной каких-то трубочек. Остальные двое хоть и не спали, но их бодрствование вряд ли приносило им облегчение.

— Развяжите меня! Зачем вы меня украли и везете в Японию? Откройте иллюминатор, мне душно! — кричал один.

Я знал, что у этого человека, как, впрочем, и у всех, помимо переломов и потери крови еще и тяжелое сотрясение мозга, и старался успокоить его:

— Все идет хорошо, ты был болен, и сейчас тебя везут в госпиталь. Ты на американском самолете…

Больной понял, что говорят по-русски, зашептал горячо:

— Послушай, нас же обманом хотят увезти на иностранном траулере, который уходит куда-то на север, а наше судно, наш «Михаил Сомов», — вот оно. И оно идет обратно в Антарктику. Мне так нужно вернуться в. Антарктику. Помоги мне, развяжи, открой иллюминатор, и мы убежим вместе. Ну, пожалуйста, развяжи.

Подошел американский врач. Глаза строгие, серьезные, а взгляд какой-то отцовский, что ли, хоть и молодой еще этот доктор. Почему у него такой взгляд? Это потому, что он, наверное, тоже очень хочет помочь. Как я тогда Джеку.

— О чем он говорит? Что просит?

— Просит, чтобы отвязали и открыли окно. Потому что ему душно. И еще потому, что он думает, что его украли на другое судно, а его корабль стоит совсем рядом и идет в Антарктиду, куда ему так надо.

Врач слушает терпеливо, но я вижу, что следит он за другим раненым, тихо лежащим на спине, на нижних носилках. Он весь обвит трубочками и проводками, прикрученными к голой груди.

— Вот этот меня беспокоит, — сказал озабоченно врач.

— Сестричка, сестра! — кричит человек с носилок из дальнего угла.

— Что тебе, чем помочь? — бегу я к нему.

— Ох, поверни меня, чуть-чуть. Легче, легче!.. И дай мне что-нибудь, попробую помочиться. С тех пор как упали, так сам не мочился. Стараюсь, а сил нету. И терпеть тоже не могу.

Зову американского брата милосердия. Он приносит катетер, я — утку. Вот он освобождает одеяло, делает что надо, горячая жидкость бежит в сосуд, который я держу.

— Ну уж раз мы начали эту процедуру, давайте сделаем то же самое и с тем, кто без сознания.

Американец профессионально и заботливо лезет под грязные простыни и вставляет катетер, и опять горячая жидкость льется в посуду, которую я держу.

Ну зачем я потратил жизнь напрасно, занимаясь льдами! Мне бы с самого начала лечить людей, ухаживать за ними. И оказывается, эти грязные, неухоженные, изуродованные тела, лежащие на окровавленных несвежих простынях, совсем не вызывают чувства брезгливости.

А самолет между тем резко начал терять высоту, крениться в ту и другую сторону, и через несколько минут мы сели. С верхней «палубы», где помещалась пилотская кабина, спустился по крутой лестнице осунувшийся за сутки сидения за штурвалом командир в странной зеленой форме с золотыми крылышками на груди, несколькими разноцветными рядами ленточек незнакомых наград. Подошел к носилкам. Взглянул на них почти тем же взглядом, что и доктор.

— Мой Бог, спасибо тебе, что ты сделал так, что мне удалось довезти их всех живыми, — сказал он и пошел в хвост самолета.

А я вдруг подумал, что помощи от американцев мы могли бы не получить, не будь двадцать пять лет назад заключен поразительный, уникальный международный документ нашего времени — Договор об Антарктике, сделавший этот самый холодный материк местом дружбы и свободного сотрудничества граждан таких различных стран. Я уверен, что это дух антарктического договора дал возможность начальнику советской экспедиции принять нелегкое для каждого советского руководителя решение — послать телеграмму о помощи к американцам, не ожидая указаний из Москвы.

И этот же дух антарктического договора позволил американскому командиру приказать готовить срочный «санитарный рейс» огромного самолета для такого длительного полета, не дожидаясь разрешения своего командования из США, как этого требовали инструкции.

И что удивительно! Никто ни разу не сказал за время этой операции таких прекрасных и в то же время таких затасканных слов: «мир», «дружба», «взаимопонимание»… Хотя я чувствовал, что слова эти незримо витали над всеми.

Несколько дней я жил с Левой в городке Данедин, помогая ему и врачам госпиталя в лечении наших ребят, занимался переводом. Врачи, сестры, пациенты госпиталя — соседи по палатам, где лежали наши ребята, относились к ним очень хорошо. Сама обстановка Новой Зеландии — влажный, приятно прохладный, напоенный ароматами цветов и трав воздух, так контрастирующий с абсолютно сухим, лишенным запахов воздухом Антарктиды, темные ночи, свежие продукты и в особенности обилие самых разных фруктов, ласковые улыбки и нежные руки новозеландских медицинских сестер, считающихся самыми лучшими медсестрами мира, свежее постельное белье — сделала то, что наши ребята вдруг почувствовали, что спасены, более того, почти здоровы. И почти все они действительно пошли на поправку.

Наступил день, когда стало ясно, что наши ребята в госпитале уже могут спокойно жить без переводчиков. По-прежнему плохо было лишь Гарибу, но он не приходил в себя и в переводчике не нуждался. И врачи считали, что вряд ли он когда-нибудь откроет глаза.

И тут я получил телеграмму «из-за моря». Так называются в Новой Зеландии любые международные телеграммы. Ведь страна эта островная и любая заграница — «за морем». Телеграмма была из Москвы, и в ней было сказано: «Академия наук СССР предлагает вам принять приглашение КРРЕЛ и отправиться в США сроком на шесть месяцев за счет приглашающей стороны».

Дорога в Америку была открыта. Я позвонил в Крайстчерч, в американский штаб антарктических операций, рассказал о телеграмме.

Там обрадовались, сообщили, что мой паспорт с визой для поездки в США уже давно ждет меня и что они уже стали беспокоиться, ведь самолет воздушного моста, на котором я мог бы лететь в США, улетает через два дня. После этого рейса будет еще только один рейс, через полмесяца, но он будет последним из арендованных антарктической экспедицией, и на нем может не остаться места для меня. Слишком много американцев из антарктической экспедиции откладывают свой отлет на последний день.

И я решился покинуть своих раненых и заказал билет на ближайший рейс.

 

Оставь вражду сюда входящий

Доктор Андрей Ассмус. Полковник Кроссби. История странного переводчика. Рассказ о КРРЕЛ. О лесковском Левше…

Еще в Данедине я начал вспоминать все, что знал о КРРЕЛ, и понял, что знаю не так уж и мало, и на душе несколько полегчало.

Дело в том, что однажды, когда я приехал в США по дороге с шельфового ледника Росса в одну из предыдущих своих поездок и изъявил желание посмотреть КРРЕЛ, мне легко разрешили это сделать. Оказалось, что я числюсь одним из авторов публикаций, которые КРРЕЛ содержит в своем архиве, и многие меня еще хорошо помнят по Антарктиде.

В тот первый раз я провел в городке Хановер, где помещается КРРЕЛ, несколько дней и хорошо познакомился еще с двумя американцами. Один из них был «командир и директор» КРРЕЛ — полковник Луи Кроссби, второй — научный руководитель КРРЕЛ… Андрей Владимирович Ассмус. Да, Да! Андрей Владимирович, а не какой-нибудь там Андрю, как его обычно звали американцы.

Оба эти человека не раз бывали в СССР и, мне кажется, полюбили нашу страну. Луи во время своих поездок в Москву, на БАМ, в Волгоград и другие места пришел к выводу, что лучшее, что может сделать в наше время военный, — это постараться жить в тесном контакте со страной, которая некоторыми рассматривалась как потенциальный противник. США. И поэтому Кроссби писал письма, приглашал, убеждал в полезности такой дружбы даже тех, у кого на плечах были погоны военного.

Луи Кроссби и его жена Люси — типичная «полковница»: дородная и добрая, уверенная в себе, привыкшая быть первой дамой маленьких «королевств» — гарнизонов, — любили устраивать вечеринки, куда приглашались многие сотрудники КРРЕЛ. После трех-четырех рюмок застенчивость у Луи проходила, и он с удовольствием, хотя и медленно, разговаривал со мной на хорошем русском языке, которым он занимался каждый день в течение всей своей службы в КРРЕЛ.

Американские военные меняют место своей службы каждые два года. Иногда, в виде исключения, их оставляют на второй срок, Луи пробыл в КРРЕЛ два срока, мечтал о новом месте службы, связанном с Россией, например, в американском посольстве в Москве. Но его мечта не осуществилась, и я потерял его след.

С Андреем Владимировичем я встретился впервые тогда же, в мой первый приезд в КРРЕЛ. Немолодой, полнеющий, с круглой лысой головой человек в очках с очень выпуклыми стеклами, за которыми расплывались очертания круглых бледно-голубых глаз, сказал вдруг на чистом, даже чересчур правильном русском языке: «Здравствуйте, Игорь Алексеевич, рад приветствовать вас у нас в гостях. Я — Андрей Владимирович».

Дело было в январе на севере США. Было холодно. Мы с Андреем Владимировичем быстро шли от одного здания к другому. Оба были в пальто. Я — в шапке, а он прикрывал свою блестящую лысину то одной, то другой рукой. Он понял мой взгляд. Улыбнулся сконфуженно:

— Шапки у меня не приживаются. Любую шапку я теряю где-нибудь в течение недели. Вот и бегаю так…

Андрей Владимирович родился в России, где-то под Ригой, за несколько лет до первой мировой войны в семье инженера русской императорской железной дороги. Когда началась первая мировая война и русские армии стали отступать, семья Ассмусов и с ней маленький Андрей эвакуировались куда-то в глубь России на юг, под Тифлис. После гражданской войны, по договору между Советской Россией и Латвией, все, кто эвакуировался из Латвии в] период первой мировой войны, могли вернуться в Латвию. Семья Ассмусов и с ней мальчик Андрюша вернулись в Ригу, ставшую столицей буржуазной Латвии. Но там не нашлось работы для русского инженера, знающего только русский и немецкий языки и не умеющего говорить по-латышски. Семья переехала в Германию. Здесь Андрей кончил школу, потом институт, стал инженером-механиком по грунтам, фундаментам. Женился он тоже на русской. Звали ее Софьей Павловной. А потом пришел фашизм, война с СССР. Ассмусы, как выходцы из России и не примкнувшие к фашизму, жили на грани жизни и смерти. После войны они эмигрировали в Америку.

Об Андрю американцы рассказывали легенды: о его уме, знаниях, и феноменальной рассеянности, о том, как он начал работать в КРРЕЛ. Рассказывали также о том, как Ассмус одно время зарабатывал деньги, делая переводы советских научных статей из журналов по механике льда и мерзлых грунтов. Переводы сначала нравились заказчику, которым было учреждение — предшественник КРРЕЛ, — но потом разразился скандал. Оказалось, что переводчиком Ассмус был никудышным. Начав перевод, он увлекался и часто развивал мысли дальше того, что писал автор оригинала. Иногда Ассмус писал даже другие формулы. Андрей Владимирович лишился этой работы. И вдруг выяснилось: все, что писал Андрю, было правильно. Только его переводы были не переводы, а как бы новые научные статьи, написанные на базе того, что он должен был переводить, новые, улучшенные или исправленные статьи. Так Андрей Владимирович стал инженером, а потом научным сотрудником КРРЕЛ, автором ряда великолепных работ по прочности морского льда и в конце концов научным руководителем КРРЕЛ.

Но мне больше запомнился рассказ, который я услышал от Софьи Павловны: Андрей Владимирович еще не вернулся, и я ждал его, сидя за столом в большой, старинно-русской гостиной дома Ассмусов со множеством венских стульев и кадушек с фикусами. Софья Павловна угощала меня чаем и рассказывала о жизни: первые их девочки родились еще в Германии, сразу после войны. Голод. Собирали на свалках отбросы. Кормили детей кашицей из размятой картошки и моркови. Решили эмигрировать в Америку, но туда «брали» с относительно хорошим здоровьем, а у Андрея во время бомбежек была повреждена рука. Но потом руку удалось восстановить после тяжелой операции, благо у самой Софьи Павловны было медицинское образование, диплом врача.

Когда приехали в Нью-Йорк — сначала жили в одной комнате с братом Андрея, который приехал туда раньше. Потом их отправили в Филадельфию. Там Андрей наконец нашел работу: начал переводить с русского технические статьи для библиотеки Конгресса. Потом он нашел работу и в самой библиотеке, и семья переехала в Вашингтон. Жили в большом многоквартирном доме на горе. На машину денег не было, а все магазины были под горой. С тяжелыми сумками карабкались наверх. Экономили каждую копейку. Не было стиральной машины. Стирали в кухонной раковине и в ванной, несмотря на то что на первом этаже дома была прачечная самообслуживания. Она стоила двадцать пять центов, но приходилось даже такие гроши экономить, поэтому стирали дома. Но белье надо было сушить, а соседи ругались. Поэтому в парке рядом с домом повесили веревку и вешали там белье ночью, чтобы никто не видел.

Потом Андрея приняли на работу в учреждение — предшественник КРРЕЛ, и они должны были переехать в место, где это учреждение находилось, в штат Иллинойс, под Чикаго. Сняли дом. Андрей оставил в нем семью, а сам поехал на полгода в командировку в Гренландию. Но оказалось, что до Ассмусов в этом доме долго никто не жил, он стоял брошенным, неубранным. Когда туда приехали Ассмусы, оказалось, что в нем уже жили несметные полчища мышей. А дети были совсем крошки. Кое-как удалось справиться с этой проблемой.

Со временем стали обживаться. Вернулся Андрей, пожил немного, его снова отправили, теперь уже в Антарктиду, на восемь месяцев. И вдруг через месяц — телефонный звонок: «Это миссис Ассмус? Говорят из Красного Креста. Только что в Антарктиде разбился самолет. Экипаж и пассажиры погибли. По документам в нем должен быть и ваш муж. Но он не числится в списке погибших. Так что, мы надеемся, все будет хорошо…»

В этот момент на нервной почве Софья Павловна ослепла. Только через несколько дней, после того как стало известно, что Андрей жив, постепенно начало восстанавливаться зрение. Потом тяжело болели дети. Одно время считали, что у Ирины лейкоз. Правда, диагноз этот потом, к счастью, оказался ошибочным. «Вот так, Игорь Алексеевич, жизнь — нелегкая штука…» — закончила рассказ Софья Павловна, увидев в окно, что подъехал Андрей Владимирович.

Он вошел в дом энергичный, веселый, горячий от только что законченных споров. С ним мы всегда разговаривали о науке, политике, искусстве, любили посидеть за партией шахмат, ходили в кино, но никогда не говорили о жизни.

Ассмус вместе с группой других ученых и военных своего ведомства считал, что лучшим способом сохранения счастья и безопасности своей страны является стремление к дружеским, рабочим отношениям даже с теми странами, которые считались некоторыми из его начальников потенциальными противниками. К счастью, другая часть этих начальников думала так же, как Ассмус. Поэтому его стремление к контактам КРРЕЛ с советскими учреждениями, занимающимися Севером, Антарктидой, вечной мерзлотой, получило развитие. Ученые из КРРЕЛ не раз посещали Советский Союз, ездили в Якутск, в Сибирь, осматривали БАМ. Советские специалисты по приглашению КРРЕЛ побывали во многих местах Аляски, ознакомились с новыми гигантскими нефтепроводами, аэродромами, морскими буровыми установками, которые спешно строились американцами вследствие нефтяного бума Аляски. И конечно же одним из тех, кто путешествовал с советскими специалистами по Аляске, смотрел на просторы Сибири, на достопримечательности Москвы и Ленинграда, был и Андрей Владимирович. Мы виделись с ним не только в Америке, но и в Москве, где он бывал всегда проездом — ехал куда-нибудь на восток или север СССР или возвращался из этих поездок домой в США.

С удовольствием вспоминал Андрей Владимирович встречи, беседы, проявления московского и сибирского гостеприимства. Самым любимым кушаньем его были сибирские пельмени.

Когда Ассмус работал в нашей Библиотеке имени Ленина, я брал его с собой перекусить в похожий на аквариум стеклянный кубик кафе самообслуживания под названием «Пирожковая», расположенное как раз напротив библиотеки. В Америке обычно угощал Ассмус. А здесь хозяином был я. В первый раз я купил своему гостю по его просьбе весь набор: пельмени со сметаной, пельмени с маслом, пельмени с уксусом. Андрей Владимирович ел, как пионер пионерлагеря в «родительский день». Я быстро справился со своей порцией и терпеливо ждал, подперев рукой щеку, с удовольствием глядя на своего гостя. Соседом нашим по столику был какой-то не очень уж молодой милиционер — сержант, видимо только что сменившийся с дежурства. И было видно, как после традиционного для этой пирожковой бульона с пирожками усталость начала сходить с лица милиционера. Вот он уже расстегнул свой китель и с явным одобрением и даже покровительством смотрел, как уплетает пельмени этот пожилой, явно приезжий улыбчивый сосед. Как удивился бы милиционер, если бы узнал, что этот скромно одетый, вспотевший от еды «провинциал» является научным руководителем одного из крупных, всемирно известных инженерных центров Америки.

И все же не без волнения покидал я своих раненых полярников в Новой Зеландии, отправляясь в КРРЕЛ, чтобы в течение шести месяцев поработать в этом учреждении. Мне было очень интересно познакомиться со структурой и методами работы этого уникального института. Хотя я уже немало знал о нем.

КРРЕЛ — это научно-исследовательский институт, который является головным правительственным учреждением США, ответственным за изучение природы в холодных районах и разработку методов строительства, передвижения, жизни и работы в этих районах. Изучение холодных районов включает Арктику и Антарктику, но наиболее важными для изучения считаются в КРРЕЛ населенные, сезонно-холодные районы более низких широт, где зима сопровождается наличием большого количества снега и льда. Необходимость в создании учреждения, подобного КРРЕЛ, стала ясна в США еще во время второй мировой войны, когда возросшая активность США потребовала проведения различных операций и строительства во многих частях земного шара, где имелась сезонная или вечная мерзлота, лед и снег в количестве, ставящем специальные проблемы для жизни и деятельности человека. Все научные исследования, опыты и разработки, связанные с такой деятельностью, были подчинены в то время корпусу инженеров армии США, в котором для этой цели были организованы два учреждения. Одно, расположенное вблизи Чикаго, являлось головным в области научных разработок и занималось испытаниями и «внедрением» новой техники. Большая часть деятельности второго касалась разработки и испытаний методов создания и эксплуатации посадочных полос на льду и снегу. В 1961 году эти организации слились вместе, образовав КРРЕЛ.

Местом для КРРЕЛ была выбрана окраина маленького городка Хановер в штате Нью-Гемпшир, примерно в четырехстах километрах от города Бостон. Два предшественника КРРЕЛ помещались на территориях больших военных лагерей (фортов), КРРЕЛ же расположен автономно, в стороне от таких баз. Случилось это так. В городе Хановер помещался один из лучших в США частных колледжей — Дартмут Колледж. Когда в фортах не оказалось места для строительства КРРЕЛ, Дартмут Колледж продал армии прекрасный участок земли на высоком берегу реки Коннектикут. По-видимому, Дартмут Колледж считал, что КРРЕЛ может стать хорошим местом для практики студентов его инженерного факультета и для научной работы преподавателей факультета. Эта идея не вполне осуществилась. По соображениям секретности во время «холодной войны» преподаватели и студенты долго не допускались в КРРЕЛ. Только в семидесятых годах научному составу КРРЕЛ удалось добиться того, что в работе КРРЕЛ стали участвовать как преподаватели Дартмут Колледжа, так и иностранные ученые. Я еще не знал тогда, что в середине восьмидесятых годов КРРЕЛ снова закроется.

Зато я знал, что основные помещения КРРЕЛ построены в 1961 году и включают в себя трехэтажное здание лабораторий, холодильных камер и комнат для камеральной обработки, отдельные складские помещения, гараж, зал для монтажа оборудования… Опираясь на эту базу, КРРЕЛ и ведет свои работы по следующим направлениям: фундаментальные исследования, наземный транспорт и взлетно-посадочные полосы, водные ресурсы и пути, геотехнические исследования, поведение материалов, контроль и использование снега и льда, управление природными ресурсами, техника строительства и эксплуатация сооружений в условиях холода.

Задачей программы фундаментальных исследований является глубокое изучение холодных районов, их природных ресурсов, фундаментальных свойств снега и мерзлых пород. Исследования помогают улучшить использование водных путей для торговли и других целей, уменьшить разрушения и потери от стихийных природных явлений и суровых зим, дают ценные общие научные сведения.

Программа изучения наземного транспорта включает изучение методов поддержания мобильности человека в зимних условиях. Сюда относятся как изучение наземных вездеходов и других экипажей, которые окажутся удовлетворительными в холодных условиях, так и исследование и поиск лучших систем борьбы со снегом, систем удаления снега и льда с дорог. Сюда же относится и изучение трубопроводного транспорта нефти и газа, в частности работы по Трансаляскинскому нефтяному трубопроводу.

Программа исследования водных ресурсов направлена на поддержание водных путей открытыми для водного транспорта в течение всего зимнего сезона и на уменьшение повреждений, которые испытывают суда и сооружения зимой. Именно для этой программы построен сейчас новый и самый большой в мире лабораторный комплекс.

Чтобы улучшить качество строительства, создана программа геотехнических исследований, которая направлена на создание технологий, позволяющих выявлять геологические и другие структуры, которые лежат под мерзлой поверхностью или поверхностью снега и льда. Это особенно важно в холодных районах, где мерзлота делает бурение и взятие кернов особенно трудными.

Программы поведения материалов и контроля нарастания снега и льда также важны для поддержания необходимой активности в холодное время. Нарастание льда и снега может привести к повреждению зданий, гибели судов, нарушению работы антенн, радаров и другого оборудования. Поиск путей защиты от таких явлений — главная часть этой программы.

Программа исследования природных ресурсов включает вопросы адаптации экологических систем к холодным условиям, создания систем водоснабжения, захоронения отходов и использования сточных вод.

Программа сооружений и конструкций дает теоретические и экспериментальные основания для наиболее рационального строительства в холодных районах. Особое внимание при этом уделяется разработке новых видов крыш и их эксплуатации.

Качество научных исследований и инженерных разработок в первую очередь определяется научно-инженерным персоналом учреждения. Несмотря на большие помещения лаборатории, состав ее включает лишь около ста научных сотрудников и инженеров, а всего, вместе с обслуживающим персоналом, около трехсот человек. Во главе стоит командир и директор, который обычно имеет звание полковника корпуса инженеров армии США. Директор назначается на два года (обычный срок службы на одном месте в армии США), но для директоров КРРЕЛ этот срок часто продляется еще на один-два года. Когда я приехал в КРРЕЛ в этот, последний, раз, Луи Кроссби уже уехал на новое место службы и директором был уже другой полковник.

Он при мне только входил в руководство, ничего не меняя, не высказывая своего отношения, например, к моему пребыванию в КРРЕЛ, которое, вероятно, для него, кадрового военного, служившего перед этим в парашютных войсках, было не вполне понятно. Правда, со временем он к этому привык, и расстались мы уже друзьями.

По мнению многих, он обладал всеми качествами для дальнейшего быстрого продвижения по службе: полковник и директор КРРЕЛ в 35 лет, высокий профессиональный уровень — защитил докторскую диссертацию в области применения космических методов, явный талант в командовании такой сложной группой, как старый научно-исследовательский институт, связи в Вашингтоне.

Научным руководителем КРРЕЛ являлся наш старый приятель — доктор Андрю Ассмус — тот самый Ассмус. Являясь лояльным американцем, он делает все, что, по его мнению, служит укреплению связей с великим соседом по планете, — это единственный разумный путь работы таких учреждений, как КРРЕЛ.

В этой связи целесообразно упомянуть имена еще двух сотрудников КРРЕЛ: Ен-Чаоен и доктора Соди. Доктор Ен — известный в США теплофизик-теоретик, специализирующийся в решении задач теории пограничного слоя применительно к прикладным вопросам, — является сейчас руководителем отдела физики исследовательского сектора КРРЕЛ. Китаец по национальности, он эмигрировал из континентального Китая в 1949 году и до 1977 года не был там, несмотря на то что у него в Китае остались мать, отец, братья и сестры. В 1977 году, после почти тридцатилетнего перерыва, он посетил Китай и своих престарелых родителей. Китайские власти устроили ему пышную встречу. В 1978 году он в составе делегации КРРЕЛ побывал в Китае уже второй раз.

В отличие от доктора Ена доктор Соди не был еще знаменитым ученым и не был американцем. По национальности индус и подданный Индии, он уже несколько лет работал в США. И одно его присутствие в КРРЕЛ напоминало, что и еще одна великая развивающаяся страна имеет обширные территории вечной мерзлоты, ледников и снегов. Правда, эти территории не в высоких широтах, а высоко в горах, которых в Индии так много. «Понимаешь, Игор, мы мечтаем о времени, когда во всех учреждениях самых разных стран, занимающихся ледниками и льдом, будут работать бок о бок американец и русский, китаец и индус, японец и чилиец. И все будут стараться решить проблемы освоения холодных территорий… — говорил мне доктор Соди. — И тогда мы высечем на входах в наши институты слова: „Оставь вражду сюда входящий“».

Прекрасные слова эти я вспоминал не раз в июле 1982 года, когда входил в ленинградский Дом ученых на Дворцовой набережной. Там уже несколько дней шли заседания СКАР — так называется Международный комитет по координации научных исследований в Антарктиде. Приехали австралийцы и американцы, англичане и аргентинцы, бразильцы и новозеландцы, норвежцы и поляки, французы и чилийцы, южноафриканцы и японцы. И среди них — еще застенчивые новички-наблюдатели из Индии и Китая. Обе эти страны начали в то время подготовку к открытию своих собственных научных станций в Антарктиде, собирались присоединиться к международному Договору об Антарктике и вступить в СКАР.

Особенно было интересно мне следить за китайцами. Их было четверо. Они постепенно осваивались, расслаблялись, как бы расцветали день ото дня. Как радостно хохотал самый веселый из них, невысокий, еще молодой крепыш с большим ртом, из которого выпирал широкой лопаткой передний зуб.

— Я вспомнил это! Я вспомнил это! — кричал он, когда узнавал на слух какое-нибудь русское слово, которое он учил еще в школе, а потом, казалось, начисто забыл.

«Оставь вражду сюда входящий!» — эти слова незримо витали в те дни над входом в ленинградский Дом ученых.

Когда я был в КРРЕЛ первый раз, в 1975 году, худой, с горящими глазами и влюбленный в свои морские льды инженер, с которым мы вместе когда-то работали в Антарктиде, показал мне чертежи большого корпуса охлаждаемых экспериментальных бассейнов, залов и установок, которые они решили построить. Для этого, правда, требовалось много миллионов долларов. Никто не верил тогда, что конгресс выделит такие деньги. Однако их выделили, и во время моего второго посещения КРРЕЛ, в январе 1978 года, этот человек с гордостью показывал мне почти построенный ледово-инженерный комплекс — двухэтажное здание, в котором имелись три огромных холодильных зала. Основной исследовательский зал должен был моделировать процессы в мерзлоте и водоемах, покрытых льдом. Температура в нем могла быть до минус 30 °C.

Главной частью второго такого же зала был бассейн длиной почти пятьдесят и шириной двадцать метров. В этом бассейне глубиной метра четыре существовали приспособления для создания течения воды и для наблюдения и фотографирования того, что делается под водой, через специальные окна, расположенные ниже ее уровня. На поверхности воды в этом бассейне можно было быстро создать толстый ледяной покров и на буксире протягивать через него модели ледоколов, моделировать взаимодействие льда со сваями мостов и буровых установок. Можно было двигать и сам лед, образовавшийся в бассейне, так, чтобы он как бы надвигался на неподвижные модели.

— Этот комплекс, — с увлечением рассказывал инженер, — несомненно, на много лет определит крен КРРЕЛ в сторону исследований, связанных с изучением процессов образования и таяния речного и морского льда, айсбергов и шельфовых ледников, а также методов активного воздействия на них, борьбы с ними, а главное — вопросов проходимости, обеспечения движения речного и морского транспорта в зимнее время.

Однако американцы из КРРЕЛ считали, что наиболее важная проблема в холодных районах или в холодное время года состоит в решении вопроса проходимости наземного транспорта, сохранении мобильности и интенсивности движения транспорта на дорогах в условиях заноса дорог, гололедицы, плохой видимости… Поэтому они мечтали в ближайшие годы построить еще более дорогой корпус установок по опытам с новыми наземными машинами для движения без дорог и отработки лучших методов строительства дорог и их эксплуатации в условиях холодных климатов и в холодное время года. Особое внимание они собирались уделить при этом созданию серии экспериментальных установок для изучения лучших методов борьбы со снегом и льдом на дорогах, борьбы со скольжением на дорогах.

Я знал, что хотя конгресс США еще не выделил им денег в то время, но принципиальное согласие на это уже имелось. Эти два лабораторных комплекса и определят основное направление работы КРРЕЛ на десять — пятнадцать лет. Ведь ледово-инженерный комплекс этого сооружения являлся самым большим и мощным в мире.

Самым удивительным во всем этом для меня было то, что руководство КРРЕЛ всячески старалось привлечь к работе на этих экспериментальных комплексах и установках и советских ученых. Но, как правило, из этого ничего не выходило. Переписка шла большая, а результат почти нулевой. До меня приезжал и работал в КРРЕЛ (именно работал, а не посещал с кратким визитом) только один человек из СССР, специалист по физике мерзлых пород.

«Почему, ну почему, Игор? — умоляюще спрашивал меня Ассмус. — Попробуй напиши туда, в СССР, еще раз, что сейчас политика США такова, что все контакты, совместные работы, которые не выходят из стадии переговоров и существуют лишь на бумаге, но не работают на деле, будут свертываться с нашей стороны. А ведь легче сохранить старые связи, чем когда-нибудь начинать создавать новые. Это как с девушкой. Если она долго пренебрегала парнем, он отвернется от нее и может найти себе другую».

«Да, да! — соглашался я. — Когда приеду в Москву, то непременно передам ваши слова…» А про себя думал: «Это здесь, в Америке, всем и мне самому кажется, что мое слово, результаты моих наблюдений в США важны кому-нибудь у меня на Родине. А когда я туда вернусь, первая и главная вещь, которой я должен буду снова научиться, — это помалкивать и не лезть в дела, которые прямо меня не касаются». «Вы ученый, вот и занимайтесь своей наукой. А уж о том, как ее планировать, позаботятся другие…» — в лучшем случае скажут мне.

Не раз в таких случаях вспоминал я рассказ Лескова «Левша», особенно ту его часть, в которой описывается, что случилось с Левшой после того, как он вернулся из Англии. Очень уж соответствовало тому, что обычно испытывал я после возвращения из длительных загранкомандировок.

Я ведь начал регулярно ездить в США примерно с 1975 года: неделя по дороге в Антарктиду, чтобы присоединиться к американской антарктической экспедиции, неделя-другая по дороге обратно. Обычный маршрут был такой: Москва — Вашингтон (тогда еще наши самолеты летали в столицу США) — город Линкольн в штате Небраска (там помещался штаб Проекта исследований шельфового ледника Росса) — Лос-Анджелес (оттуда самолеты американской антарктической экспедиции отправлялись в полет на шестой континент с остановками на Гавайских островах и в Новой Зеландии в Крайстчерче). Потом пара месяцев работы в составе американской антарктической экспедиции и такая же дорога домой. Только на обратном пути уже не надо было спешить к определенному сроку и поэтому можно было посетить еще одно-два места в США, чтобы ознакомиться с работой еще одного американского научного центра и в то же время прочитать лекции, рассказать о советских исследованиях.

Начало этим поездкам было положено в самый разгар того, что за границей получило название «дитанд», а у нас — «разрядка». Очень легко было тогда работать с американцами; все они были полны энтузиазма в придумывании и разработке планов осуществления самых разных совместных американо-советских проектов. Полон был такими проектами и КРРЕЛ. Но время шло, письма летели через океан и с громадным запозданием приходили обратно, а часто и вообще не приходили. Правда, делегации американских ученых летали в СССР и делегации советских ученых прилетали в Америку, жали друг другу руки, подписывали соглашения. Лились рекой водка и виски: «Мир — дружба! Мир — дружба!» И так продолжалось бы бесконечно, но однажды, как рассказывал мне потом Ассмус, американская сторона почувствовала, что надо что-то предпринять, — проекты совместных работ не двигаются. Ведь те большие ученые, которые приезжали с делегациями, действительно были большими учеными и в большинстве своем хорошими людьми, но они сами, своими руками, уже давно ничего не делали, а только руководили и организовывали! Поэтому и проекты их никак не выходили из стадии общих разговоров. А до непосредственно работающих ученых, которых в Америке ждали, дело не доходило.

Наша совместная с американцами работа на шельфовом леднике Росса и связанные с этим поездки и работа в США были, к сожалению, редким исключением, связанным с тем, что работа наша оказалась в стороне от больших официальных программ, которые все согласовывались и уточнялись, а дело живое не двигалось с мертвой точки. Поэтому я, как и каждый советский ученый, кто в середине семидесятых годов работал в США или в других местах, но с американцами, часто чувствовал себя в роли разборчивой невесты. Американцы соблазняли меня приятными обещаниями, масштабами сотрудничества, предлагали расширить совместные исследования даже за их деньги. А я лишь улыбался в ответ, так как реальных возможностей расширить это сотрудничество у меня не было. И удивительным было То, что я не беспокоился об этом. В то время нам, русским, все прощалось: и опоздание с ответом на письма, и вообще отсутствие таких ответов. И вот во время моей поездки в американскую экспедицию в 1978 году я впервые почувствовал изменение в отношениях. Наверное, то же чувствует капризная невеста, когда от нее отворачиваются женихи. С теми, с кем я много и раньше работал, все было по-прежнему, но с новыми знакомыми было уже иначе. Никто теперь уже не говорил мне, что русские и американцы похожи друг на друга. Наоборот, то, что раньше казалось им схожими чертами, теперь трактовалось как признак различия. На разборчивую невесту никто уже не хотел смотреть.

А ведь несколько лет назад, в мой первый визит в КРРЕЛ, все было по-другому. Казалось иногда, что даже наши отношения в Арктике вот-вот улучшатся…

Я уже собирался улететь домой в Москву после первого моего визита в КРРЕЛ и ходил по знакомым и коллегам, прощался. Зашел я, конечно, и к директору института. Кроме Луи в его большом кабинете с длинным столом для заседаний сидел лишь Андрей Владимирович. Луи встал со своего места и, широко раскинув руки, пошел мне навстречу. В глаза бросилось, что Луи был в форме: серо-зеленый форменный пиджак с вышитыми золотыми шахматными турами на рукавах — знаком различия инженерных войск — и с двумя рядами ленточек каких-то наград на груди. Бросились в глаза и непривычные для глаза шелковые ленты широких черных лампасов на светлых брюках и лакированные черные ботинки… Луи был какой-то далекий, чужой в этой одежде.

— Доброе утро, Игор, мы хотели, с тобой попрощаться, пожелать счастливого пути…

На столе лежала большая карта Арктики, точнее, часть ее с Чукоткой, Беринговым проливом и Западной Аляской…

Поговорили о науке, о ее практическом значении, в о том, как американцы собираются танкерами возить нефть от берегов Аляски на юг через Берингово море и Берингов пролив, о том, как важно в этой связи знать ледовый режим неспокойного Берингова пролива, о том, что задача прогноза ледовых условий ложится на КРРЕЛ. В разговор вступил Ассмус:

— Игорь Алексеевич, посмотрите на эту карту. Вот Берингов пролив. С одной стороны его — вы. С другой — мы. В середине пролива есть два острова, это острова Диомида. Один из них — Большой Диомид — принадлежит вам, другой — Малый Диомид — нам. Вот здесь, на вашем острове, стоят пункты вашего наблюдения за нами, а вот тут — наши наблюдательные пункты. Здесь у нас живет несколько человек, стоит маленькая радиолокационная установка. Так вот, мы хотели бы установить рядом еще одну, более мощную станцию для постоянного наблюдения за льдами во всем проливе. Но ведь сейчас идет процесс разрядки, и если мы начнем строить в это время новые станции на границе с Россией — вы поднимете шум, и будете правы. Поэтому мы решили сделать вам предложение: мы построим на одном из этих островов, вашем или нашем, радиолокационную станцию, а обслуживать ее будет смешанная американо-советская команда. Тогда у вас не будет оснований не доверять нам. Как бы это было здорово! Мы бы открыли новую эру отношений между нашими странами в Арктике, эру сотрудничества и дружбы, как в вашей любимой Антарктиде. Но для этого нужно получить согласие с вашей стороны. Могли бы вы нам помочь?

— Конечно, это было бы прекрасно, но что могу сделать я — простой ученый?

— А вы расскажите о наших планах кому-нибудь из начальства, узнайте их реакцию. Если она будет положительной, то мы тут же приступим к работе.

— Если бы я и поговорил с кем-нибудь, это был бы слишком низкий уровень. Хотя я могу написать о вашем предложении в официальном отчете и пустить его на волю начальства…

Разговор был для меня необычный. Я чувствовал, что надо взвешивать и продумывать каждое слово.

— А почему вы сами не обратитесь прямо к нашему правительству? — спросил я.

— А потому, Игор, что нам могут не разрешить это сделать. Ведь в наших ведомствах есть большие силы, которые против контактов с СССР. И если там скажут «нет», мы уже не сможем делать то, что делаем сейчас. У этих противников один аргумент: «Русские все равно не согласятся…» Но если бы мы могли точно знать, что «русские согласны», это могло бы перевесить чашу весов…

— Хорошо, — решился я. — Когда вернусь в Вашингтон, расскажу об этом в нашем посольстве, а когда приеду в Москву — в Академии наук.

В тот же день я приехал в Вашингтон, а на другое утро уже сидел в заставленной письменными столами комнате на первом этаже посольства. Знакомые ребята из отдела науки, знакомая обстановка. Я уже бывал здесь в предыдущие приезды.

— Здравствуйте, откуда вы и куда… Расскажите, какая цель вашего приезда, как идут дела… Распишитесь в посещении… Не нужна ли наша помощь, совет…

И тут я попросил встречи с кем-нибудь из начальства. Им оказался советник посольства по науке. Невысокий, живой, с быстрыми глазами и движениями, доброжелательный, улыбающийся человек твердо пожал мне руку.

— Чем могу быть полезен? Вы хотели со мной поговорить?

Я представился, рассказал о КРРЕЛ, об Антарктиде, о желании совместных исследований в Арктике.

Когда я кончил, мой приветливый хозяин перестал улыбаться, внимательно посмотрел на меня.

— Объясните, почему они обратились к вам, а не к другому с этим предложением?

Вопрос застал меня врасплох. Я никогда не думал об этом.

— Почему? Ну… мы же работали вместе, дружим много лет. Да, собственно, у них там, кроме меня, никого из наших и не было в последнее время, а потом…

— Вы извините, что я все это спрашиваю, — снова улыбнулся дипломат. — Но если мы отправим телеграмму в Москву, возможно, мне придется отвечать на этот вопрос. Мне нравится эта идея, и я готов подготовить текст телеграммы. Посла сейчас нет, поэтому решение о ней практически лежит на мне. Но я должен предупредить вас, Игорь Алексеевич, что подобные телеграммы мы посылаем не часто, и каждая из них является обоюдоострым оружием. Она пробивает, прорезает те преграды, которые, казалось, непреодолимы, но она же может поранить сильно руку, которая ее держит. Мы должны быть абсолютно уверены в том, что за сделанным предложением стоят силы, хотя бы часть сил на уровне правительства США. Не получится ли так, что на телеграмму будет получен ответ с нашей стороны и мы его передадим американцам, но вдруг окажется, что за этим предложением никто не стоит с их стороны. Эх, если бы связаться с кем-нибудь из высоких научных кругов здесь, в Вашингтоне, и попробовать через них проверить…

— Вы знаете, один из моих антарктических друзей сейчас занимает очень высокий пост в руководстве наукой здесь, в Вашингтоне. Может, с ним поговорить?

— И вы его хорошо знаете?

— Достаточно, чтобы позвонить в любое время… Мы старые друзья…

— Тогда попробуйте встретиться с ним, расскажите все как есть, вплоть до нашего с вами разговора, и спросите прямо — стоит ли нам серьезно относиться к тому, что вы мне рассказали. Желаю успеха!

С волнением набрал я номер моего старого друга, объяснил секретарше, кто я.

— Одну минуточку, я посмотрю, по-моему, он вышел, — сказала она, но через секунду в трубке послышался знакомый голос:

— Игор, это Филл. Как поживаешь?

— Филл, здравствуй, — заторопился я. — Завтра я улетаю в Москву, а сейчас очень хотел бы с тобой встретиться. Хотя бы минут на пять. Это очень важно.

— О'кей!

Даже через провод я почувствовал, как посерьезнел Филл.

— Можешь ли ты быть у меня через полчаса?

— Да, могу.

— Тогда приезжай.

Через полчаса я уже сидел на четвертом этаже в большом кабинете и рассказывал все высокому, по-мальчишески худощавому, несмотря на свои пятьдесят лет, Филлу.

С каждым моим словом Филл становился все серьезнее.

— Ну что ж, правильно сделал твой сотрудник посольства, что не послал сразу телеграмму. Дай мне двадцать часов, — улыбнулся он. — Сейчас два часа дня. Завтра в десять утра я дам тебе мой ответ и совет. Итак, до завтра.

Снова иду пешком мимо Белого дома на улицу посольств. Мой новый знакомый дипломат еще на работе. Рассказываю обо всем.

На другой день в десять утра мой американский друг сухо сообщил мне, что навел справки и ему почти официально сказали, что переданное через меня предложение не должно приниматься всерьез.

— И еще тебе совет, Игор, — Филл вновь настроился на дружескую волну. — Старайся никогда не ввязываться в такие дела…

Еще через час об этом узнал и секретарь посольства.

— Ах, как жаль, — сказал он. — А такая хорошая получилась телеграмма. Ну ничего, разорвем ее. Счастливого вам пути домой.

Да, я чувствовал, что хочу домой, что я очень устал… Но мне было жаль, что все сорвалось и советские и американские ребята не будут вместе крутить ручки одного радиолокатора в Арктике.

За два часа до отлета уже в аэропорту Даллас, что в сорока минутах езды от города Вашингтон, я снял трубку автомата, набрал «ноль». При этом американский автомат превращается в телефон с девушкой-оператором.

— Мисс, я хочу сделать разговор на длинное расстояние с доктором Ассмус. Его телефон… — и я продиктовал длинный, с междугородным кодом номер КРРЕЛ.

— Как будет говорить мистер, за деньги или коллект-колл?

Я попросил коллект-колл, то есть разговор, когда оплачивает тот, с кем ты разговариваешь.

— Минуточку, сэр, — вежливо, но деловито сказала девушка. — Как ваше имя?

И я услышал щелканье набираемых цифр, услышал, как она говорит с оператором КРРЕЛ:

— Мистер Зотиков из Вашингтона хотел бы говорить с доктором Ассмус по коллект-холл. Принимаете ли вы на себя расходы?

— Да, да, — торопливо закричал оператор.

— Андрей Владимирович, я навел кое-какие дополнительные справки и решил отказаться от вашего предложения, — сказал я. И пошел готовиться к посадке на самолет, отлетающий в Москву.

«Как удивительно, — думал я. — Казалось еще недавно, что в нашем посольстве сидят лишь сухие чиновники. И вот те же люди, первый же из них оказался готовым писать „обоюдоострую“ телеграмму для того, чтобы попытаться использовать подвернувшуюся возможность, чтобы улучшить отношения наших стран в далекой Арктике. Может, Филл принадлежал к „другой компании“, — размышлял я, — к тем, кто против более тесных наших контактов в Арктике?» Ответа не было…

 

ЧАСТЬ 2

ЗАТЯНУВШЕЕСЯ ПУТЕШЕСТВИЕ ВОКРУГ СВЕТА

 

Я становлюсь «резидентом» города Лебанон

Переезд на базу Пойнт Мак Гю. Пожилой Мопассан и наркотики. Встречаю борцов за равноправие женщин. Подушечки надо совать в уши. Задержка в Лос-Анджелесе и мистер Триппи. Приезд в Лебанон и жизнь в семье Тони Гау. Порядок работы в КРРЕЛ. Барбара — оператор телефонов. Питер — специалист по канализации и бизнесмен. Становлюсь «резидентом» города Лебанон и получаю права водителя штата Нью-Гемпшир. Что такое «Мак-Доналде». Китай напал на Вьетнам. Беседы с дочерьми Ассмуса…

Почему-то всегда американские четырехмоторные самолеты, осуществляющие воздушный мост между Новой Зеландией и США, улетают на север из Крайстчерча ночью.

Вот и в ту ночь субботы 21 января 1979 года мы, участники американской антарктической экспедиции, военные и члены их семей, отлетающие из Южного полушария в США, долго сидели-полуспали в зале ожидания Чи-Чи, как зовут американские моряки Крайстчерч.

Только где-то после полуночи все неисправности были устранены и нас пригласили на посадку.

Салон самолета «Локхид Си-141» с звучным названием «Стар-лифтер», что значит «подниматель к звездам», представлял собой огромную без окон бочку, в которой стояли ряды кресел с узким проходом в середине. По количеству кресел в каждом ряду, по числу рядов и по тому, что в салоне не было окон, только два маленьких иллюминатора чуть ли не у самого потолка, салон этот напоминал скорее зал кинотеатра, чем внутренность самолета. Но на этом сходство со зрительным залом кончалось. В отличие от кинотеатра перед садившимися на нумерованные сиденья по нумерованным билетам пассажирами пол салона резким изломом уходил вверх и достигал где-то вдалеке самого потолка, где виднелась открывающаяся задняя дверь-стена этого огромного самолета. Именно задняя, потому что кресла в самолете стояли так, что пассажиры сидели спиной по направлению полета, и единственным, на что мы могли смотреть, была гора разноцветных чемоданов, баулов и ящиков казенного и личного груза, притянутых сеткой широких красных ремней, под углом уходящей к верхней части, которая на земле была опущена вниз, образуя широкий вход в самолет. Большинство моих соседей по креслам сразу уснули или дремали, вставив в уши похожие на конфетки плотные ватные тампоны, которые после взлета разносил и предлагал всем желающим молодой военный в рубашке, покрытой множеством больших ярких нашивок, смысл которых был мне не понятен.

А я не спал и вспоминал свой первый перелет через океан в такой же «бочке» без окон. Это было в середине ноября 1975 года. Сказать по-честному — летел я тогда с замиранием сердца. Несмотря на телеграмму из Вашингтона, говорящую о том, что меня встретят, я волновался. Мне казалось, что как только я ступлю на американскую землю, то тут же стану жертвой каких-либо провокаций, которые конечно же кто-то тайно готовит против меня, и буду беззащитен против гангстеров и преступников разного рода, которыми наводнены американские города. Но как только я прошел паспортный и таможенный досмотр, которые показались мне на удивление простыми, быстрыми по сравнению с тем, что я встречал в своей стране, я тут же увидел улыбающееся лицо одного из старинных друзей, с которым я работал вместе в Антарктиде, и я понял, что все страхи и опасения оказались напрасными. Спустя несколько дней мы после посещения мест, связанных с будущей моей работой в Антарктике, оказались в Лос-Анджелесе, готовые полететь к Южному полюсу. Нам была дана инструкция: «Вы должны прибыть вместе с вашими личными вещами и грузом, который вы хотите взять с собой в Антарктиду, к входу в офис авиакомпании „Юнайтед“ в международном аэропорту Лос-Анджелес (такого-то числа). В 12.00 от этого входа отправляются автобусы на базу Пойнт Мак Гю, откуда вы полетите в Антарктиду. Необходимо иметь при себе паспорт, свидетельство о здоровье, сертификат о прививках».

Конечно же мы прилетели заблаговременно, сложили свои вещички в кучку на улице перед стеклянными, автоматически открывающимися при приближении человека дверями и решили по очереди немного прогуляться по площади перед аэровокзалом. Посмотреть было на что. Время от времени прибывали самолеты с Гавайских и Филиппинских островов и из других экзотических стран, залы заполнялись яркими толпами, благоухающими какими-то неведомыми нам запахами. Там и сям в ней выделялись букеты экзотических цветов.

Но вот время наше подошло, а у входа в офис, у терминала, как здесь говорят, никого еще нет. Только за пять минут до назначенного времени как-то незаметно к нужному месту подъехали два больших старомодных автобуса, окрашенных в какой-то неопределенный цвет, в который обычно красят военные корабли. Молодые водители в зеленых грубых брюках и таких же рубашках и темных очках открыли все двери и отошли в сторонку в тень. Сразу же откуда-то появились разного возраста в большинстве своем почему-то по-академически неловкие мужчины и начали затаскивать в эти двери горы чемоданов и ящиков с оборудованием.

— Это автобусы для отправления в антарктическую экспедицию? — спросил я.

— Да, сэр! Эти автобусы отправляются на предельно закрытую военно-морскую базу тихоокеанского флота Пойнт Мак Гю. Именно оттуда отправляется сегодня самолет в Антарктиду. Если вам туда, грузите вещи и садитесь сами, — четко чеканя слова, как рапортуя, произнес один из молодых людей в зеленом, всем своим видом показывая, что он как бы играет в солдатики, но все это не всерьез.

«Хоть бы документы кто-нибудь проверил или спросил о том, кто мы. Может, есть другой самолет, который улетает сегодня же, но с менее закрытой базы?» — подумалось тоскливо. Я еще не привык к американским порядкам, по которым все, что не запрещено, надо толковать как разрешение.

Примерно час ехал наш автобус вдоль берега. Океан был по левую руку, значит, ехали мы на север. Мы то выезжали в просторные долины, и океан был почти на одной высоте с нами, то дорога оказывалась много выше, и нас отделял от него обрыв. Но и обрыв этот, и домики, прилепившиеся к нему, не были похожи на наши крымские пейзажи. Нет, все здесь, казалось, было более выдержанным, спокойным: краски менее яркие, обрывы не такие высокие, берег не такой изрезанный, волны более редкие. И только когда попадались какой-нибудь человек или дома для сравнения, можно было понять, что все это гораздо значительнее по масштабам, чем в Крыму. Это был берег Тихого океана!

Наконец наш автобус выехал на плоскую, как стол, низину-болото, покрытую до горизонта высохшей травой. Через некоторое время проехали тянущийся, насколько хватал глаз, забор из проволочной сетки, по которому тянулась надпись: «Собственность правительства США. Не пересекать». И вскоре мы подъехали ко второму такому же забору с широкими воротами, над которыми крупными буквами было написано: «Предельно закрытая военно-морская база тихоокеанского флота Пойнт Мак Гю».

Автобус остановился у караульной будки рядом с открытыми настежь легкими воротами. Я думал, что уж тут-то начнется проверка документов или хотя бы сверка наших фамилий с какими-нибудь списками. Но этого не произошло. Часовой — по-видимому, это был он, потому что на белом ремне, которым он был подпоясан, висела, тоже белая, огромная кобура револьвера, — посмотрел на автобусы, улыбнулся и, подняв руку в приветствии, крикнул слово, которбе до сих пор сопровождает меня в Америке. Это слово — «Хай!», то есть «Привет».

Еще через несколько минут, проехав мимо ангаров и странных самолетов с приделанными им на «спины» разного вида как бы обтекаемыми грибами, по-видимому антеннами различных радаров, мы остановились у большого, но легкой конструкции здания с надписью: «Пассажирский вокзал». Опять началась вдруг гонка с выгрузкой груза и перетаскиванием его внутрь вокзала, потом — срочная проверка необходимых документов, когда все мы образовали несколько очередей к пяти или шести солидным служащим, рукава зеленых рубашек которых были покрыты нашивками и шевронами. Я стал к тому, над которым висела табличка с буквой «зет», и, к моему удивлению, американский «старшина» нашел целую папочку документов, принадлежащих мне, а также проспектов и инструкций, которые я должен прочитать, чтобы знать, что делать дальше. Дал мне «старшина» и маленькую коробочку, в которой лежала небольшая пластинка из белого матового, отливающего характерным знакомым блеском металла. «Титан», — подумал я и увидел, что к пластине приделана длинная цепочка из металлических блестящих шариков.

— Проверьте, правильно ли написана на пластине ваша фамилия. Прочитайте мне номер, который на ней стоит рядом с фамилией. Прекрасно. А теперь прямо при мне наденьте цепочку на шею. Не смущайтесь, что пластинка сначала холодит грудь. Вы к ней скоро привыкнете. Старайтесь не снимать.

Я надел цепочку на шею и сунул пластинку под рубашку. Цепочка была длинной, и пластинка оказалась висящей где-то у нижней части груди.

— Прекрасно, — снова повторил «старшина», посмотрел на меня, как на дело своих рук, остался доволен и только после этого позволил себе отвлечься от формальной процедуры: — Я вижу, вы из России. Добро пожаловать под крыло нашего флота. Я надеюсь, что вам с нами будет хорошо, — сказал он и, перестав улыбаться, став серьезным, протянул мне руку.

Еще четверть часа продолжалась бешеная гонка взвешивания и сдачи в багаж чемоданов и ящиков. Затем последовала новая команда — всем пройти в зал ожидания и ждать объявления о посадке в самолет. Этот зал был похож на любой из залов ожидания и в нашей стране. Большое помещение, уставленное рядами скрепленных друг с другом кресел, как в кинотеатре. Только ряды эти были поставлены на большем расстоянии друг от друга, и поэтому сидящие пассажиры могли вытянуть ноги, не опасаясь загородить этим проход для других, и поставить рядом с собой «ручную кладь».

Рядом со мной худой и высокий, судя по длине протянутых ног в черных блестящих, наверное, сорок пятого размера туфлях, человек. Одет он в щегольские цвета светлого хаки брюки, подпоясанные черным широким матерчатым ремнем, и рубашку с короткими рукавами, из-под расстегнутого ворота которой выглядывал ослепительно белый клинышек майки. Над карманом рубашки распростерта бронзовая птица с якорем в центре. По опыту своей жизни с американскими моряками во время зимовки в Антарктиде я уже знал, что такая птичка бывает у летчиков, пилотов, которые имеют право садиться на авианосцы. На кончиках отложного воротничка рубашки выделялись тоже бронзовые и тоже птички (только другой формы, больше напоминающие орлов). Это знаки различия полковника в армии или капитана первого ранга во флоте. Мне легко было разглядывать моего соседа. Загорелое худое лицо его, с коротким бобриком и седеющими висками, было частично прикрыто пилоткой, на которой сбоку был приделан тот же орел. Так принято у американских военных — повторять знак ранга на головном уборе. Тогда можно определить чин военного, даже если он наденет комбинезон или куртку без знаков отличия.

Рядом с летчиком лежал на полу огромный зеленый полупортфель-получемодан со множеством «молний» — тоже казенная вещь Нэви, которую я видел не раз.

Когда я сел в кресло, чуть скрипнув им, хозяин «птичек» вдруг снял с лица пилотку, посмотрел на меня прищуренными глазами, окруженными лучиками морщин, какие бывают у людей, много времени проводящих на улице не только при хорошей погоде.

— Ждать, догонять, а потом опять ждать… Это ведь главное, чем занимаемся мы, военные, а?.. — сказал он вдруг мне миролюбиво, улыбнулся, подмигнул и вдруг опять откинул голову в прежнее положение и накрыл глаза пилоткой. Ведь вопрос его не требовал ответа.

К сожалению, он оказался прав: ждать пришлось долго. Диктор объявлял посадку на самолеты, улетающие в Японию, Филиппины, Тайвань… А про нас как будто забыли. Недалеко от меня расположилась женщина лет тридцати пяти с двумя детьми семи и десяти лет. Одеты все красиво и празднично. Дети капризничают, бегают в буфет, который здесь же в углу, и пристают к маме, канючат что-то. Но вот диктор объявил о том, что приземлился самолет из Пенго-Пенго. Есть такой остров в Тихом океане, на котором существует американская база. И вся семейка радостно вскочила и побежала к выходу. Через несколько минут они возвращаются. Впереди — сияющая женщина с огромным букетом экзотических цветов, волна запаха которых сразу заполнила зал. За ней — высокий человек, копия моего спящего соседа, только лет на двадцать моложе. И дети радостно висят на его руках, обнимают на ходу. Соскучились, видимо, по отцу, вернувшемуся из дальних, а может быть, и опасных стран.

А я смотрю дальше и вижу немолодого уже мужчину в черном, как бы помятом от долгой носки пиджаке и таких же не новых брюках. Лицо его напоминает портрет постаревшего Мопассана. Только усы остались как бы от молодого Мопассана — густые, черные, блестящие. Человек этот не один, а с собакой, которую он держит на поводке. Немолодую, видно перекормленную, а может больную, собаку с черной гладкой шерстью, над глазами — желтые пятна, порода полицейских собак, я таких часто видел в старинных кинофильмах или на картинках.

Человек, без всякого, видимо, плана, медленно останавливался около сидящего с вещами военного, собака нюхала его брюки, портфель-чемодан, карманы форменной куртки, лежащей на портфеле. Потом человек и собака не спеша передвигались к следующему пассажиру. Никто не обращает на них никакого внимания, и они тоже не беспокоят никого. Хозяин собаки не просил никого открыть что-нибудь, показать. Да и собака, обнюхав очередные вещи или человека, не испытывает больше к ним интереса. И тут я понял — это же полицейская собака и детектив ищут наркотики! Как интересно! И тут же я испугался. Ведь среди моих вещей есть много разных лекарств. Что, если их запахи будут схожими с запахами наркотиков?

Хозяин собаки уже подошел ко мне, и собака, как мне показалось, с преувеличенным вниманием стала нюхать меня и мои вещи. Я затаил дыхание. Но престарелый Мопассан с собакой уже переходят к следующему пассажиру.

Скоро объявили, что те, кто отправляется в Антарктиду и Новую Зеландию, должны выйти на улицу и сесть в автобус, отправляющийся к самолету. Несколько минут мы стоим в очереди, которая выстраивается к трапу: ведь самолет берет почти двести человек. Очередь в основном состоит из мужчин, но в двух-трех местах выделяются более яркими одеждами женщины. Две из них стоят передо мной. И чувствуется, тяжелые ящики ручной клади, какие-то приборы. Молодые женщины с трудом передвигали их, когда очередь передвигается. И мне как-то неудобно: мужчина идет почти налегке, а перед ним женщины передвигают такие тяжести.

— Извините, пожалуйста, — обращаюсь я к той, что стоит рядом со мной, — можно мне помочь?..

— Конечно, нет! — сердито смотрит на меня. — Откуда вы взялись, что позволяете себе спрашивать меня об этом?

— Извините, ради бога! У меня в стране, в Москве, такое предложение не вызвало бы раздражения женщины… — начал оправдываться я.

— Вы из Советского Союза?!

— Да, из Москвы.

— Тогда вы можете. Забирайте эти проклятые ящики и тащите их.

Мы познакомились. Женщины рассказали, что они — телесъемочная группа из штата Оклахома, едут в Антарктиду, чтобы сделать фильм о пингвинах и тюленях для передач по местному телевидению. Одна из них — оператор, вторая — автор текста и режиссер. Никаких помощников у них нет, потому что они им не нужны, со всеми трудностями они справляются сами, ну, а в ящиках — аппаратура, которую они не решились сдать в багаж: его слишком грубо швыряют при разгрузках…

Я спросил, почему так недружелюбно отнеслись к моему предложению, и молодые женщины рассказали, что сейчас они, женщины Америки, борются за свое равноправие с мужчинами. Равноправие во всем, в любой самой тяжелой работе, чтобы получать одинаковую зарплату, служить в армии и во флоте, даже, если получится, стать президентом Соединенных Штатов. Еще недавно это казалось невозможным, рассказывали они с горящими глазами. Это потому, что американские мужчины убедили многих женщин Америки, что они сильнее и умнее их.

— И мы достигли многого. Наши женщины уже занимают важные посты в правительстве, занимаются бизнесом, работают на самых тяжелых физических работах. И вот недавно они получили равное с мужчинами право ездить и работать в Антарктиде, служить в армии, во многих службах флота. А ведь как трудно было получить в этой стране равные права с мужчинами. Сторонники неравноправия, ссылаясь на то, что равные права подразумевают равные обязанности, говорили избирателям: «Вы считаете правильным, если ваша дочь, отказавшаяся во время войны от службы в армии, будет расстреляна как дезертир? Если не согласны, значит, вы не считаете женщину равной мужчине, потому что ничего не сможете возразить против расстрела вашего сына, если он станет дезертиром во время войны». Но мы все же победили, закон о равенстве принят, и мы будем работать на самых тяжелых работах, но не позволим нашим мужчинам загнать нас снова в рабство. А вы иностранец, тем более из Советского Союза. До вас наши идеи дойдут через десятки лет. Кстати, как у вас в стране обстоят дела с женским вопросом?..

С подозрением, не очень веря мне, они слушали мой рассказ о том, что наши женщины получили равноправие в результате революции в нашей стране и что есть у нас женщины капитаны торговых судов и летчицы, а профессия врача вообще считается женской профессией. Что же касается самых тяжелых работ, например при строительстве или ремонте железных дорог, то у нас это делают женщины потому, что у многих из них нет специальности, а мужчины сидят за рычагами машин или командуют.

Но мои собеседницы смотрели на меня с недоверием. Мне показалось, что они не верят тому, что идеи о женском равноправии с мужчинами могли где-нибудь, кроме их страны, воплотиться в жизнь.

А жаль, что они меня не дослушали, я бы им рассказал о многих опасностях, которые могут встретиться им в этом движении за равноправие.

Сейчас, через много лет после этого эпизода в Пойнт Мак Гю, когда я сидел в салоне-бочке такого же самолета, который вез меня на север, и матрос-стюард уже роздал подушечки-тампоны для затыкания ушей, я вспомнил, что тогда, в первый раз, я задумчиво взял их, полный уже мыслями о встрече с Гавайскими островами, и не спеша положил одну из подушечек в рот. Вкус был весьма специфический. Сидевший рядом американец грубо толкнул меня в бок. Я сначала удивился, ведь американцы так боятся дотронуться друг до друга даже в очереди. Но вскоре все понял: американец изо всех сил, мимикой и руками показывал мне, что подушечки надо вставлять в уши, а не совать в рот…

Но в целом от базы Пойнт Мак Гю у меня осталось приятное чувство, которое потом укреплялось, когда я летал через нее в другие годы. Обычно при возвращении меня и моих советских коллег-помощников хорошо встречали, отвозили в гостиницу и вручали билеты на самолет для дальнейшего следования через США. Что произошло в 1979 году, лучше всего расскажут страницы моих дневниковых записей.

20 января, суббота. Когда наш самолет из Новой Зеландии приземлился на знакомой уже мне «предельно охраняемой базы Пойнт Мак Гю» вблизи Лос-Анджелеса, я еще не понял, что в Америке за последний год уже кое-что изменилось, и не в мою пользу. Сначала все шло как всегда. Летчиков встречают жены и дети. Нас — представители компании, обслуживающей ученых в Антарктиде.

— Здравствуйте, доктор Зотиков.

И все. Никаких машин и гостиниц, как раньше. Никаких билетов на дальнейший полет. Может, забыли? Задаю наводящий вопрос:

— Вам никто обо мне не звонил? Не заказал мне билеты?

— Нет, никто не звонил!

Погрузил свои ящики в военный автобус, идущий в город, и со всеми отправился в аэропорт. Вдоль дороги теперь уже справа — океан! Многие купаются, хотя холодно. В аэропорту, не подозревая беды, прошу любимую авиакомпанию «Юнайтед» переписать мне билеты на новый маршрут. Ведь, перелетев из Новой Зеландии в Лос-Анджелес бесплатно, я думал обменять мой аэрофлотский билет из Крайстчерча в Москву на билет из Лос-Анджелеса в Москву с остановкой в Хановере, где помещается КРРЕЛ. Но неожиданно услышал:

— Обратитесь в компанию «Пан-Америкэн». Мы ничем не можем помочь.

Переезжаю со своими чемоданами и ящиками к терминалу «Пан-Америкэн», сокращенно ПанАм. Это на другом конце аэропорта. Снова объясняю, что у меня есть билет на самолет из Новой Зеландии в СССР, но я хочу обменять его на билет из Лос-Анджелеса в город Хановер, штат Нью-Гемпшир, а оттуда в Москву, СССР.

Дежурный внимательно посмотрел билеты:

— Ничего не можем сделать. Это для нашей компании слишком трудно. Вам надо послать телеграмму в Москву, чтобы они подтвердили возможность такого обмена маршрута.

— А как же год назад — все ведь было так просто?

— О, тогда мы летали в Москву сами, а сейчас уже не летаем. Ждите ответа из Москвы. Правда, офис будет закрыт до понедельника.

А ведь сегодня только суббота! Вот так! А у меня в кармане осталось только сто долларов. Позвонил в советское посольство в Вашингтоне, попросил помочь с билетами. Но там отвечает только дежурный. У них ведь тоже суббота, Куда идти? Как быть? Наконец по телефону нашел мотель, где берут за ночь только 24 доллара с одного, дают завтрак (бесплатно) и подвозят в аэропорт и обратно без денег. Это по мне. Позвонил в мотель, сказал, что хочу остановиться у них на ночь. Пусть пришлют машину.

Вот так я застрял в Лос-Анджелесе.

21 января, воскресенье. Утром позвонил нашему менеджеру Аэрофлота в Вашингтон. Рассказал ситуацию, просил помочь. Через час он сообщил, что начальник смены компании «Пан-Америкэн» Лос-Анджелеса обещал помочь.

Позвонил в компанию. Мне ответили, что начальника смены надо ждать до завтра. Завтра в городе в главном офисе, может быть, смогут переписать билет. Я решил все-таки сходить снова в аэропорт и не пожалел.

Руководил оформлением билетов у конторки «Пан-Америкэн» уже другой человек. Немолодой, вроде бы даже невзрачный, среднего возраста клерк с жиденькими светлыми прилизанными волосами. «Бесполезно к такому обращаться. Такой не примет самостоятельного решения», — подумал я, но все-таки протянул свои аэрофлотовские билеты, объяснил, в чем дело. Клерк выслушал. Посмотрел на меня долго чуть грустными глазами.

— Вы сами русский? — спросил он.

— Да.

— Вы живете в Москве?

— Да.

— Хорошо, я обменяю вам этот билет. Подойдите к той девушке и скажите, что мистер Триппи велел выписать вам новый билет до Москвы с остановкой в Бостоне. К сожалению, наш самолет летит туда только завтра утром. У вас есть где провести эту ночь? — спросил он, опять внимательно посмотрев на меня.

— О, да, я уже остановился в мотеле «Капри».

— Ну тогда счастливого пути. Благослови вас бог. — И он протянул мне через конторку руку для пожатия.

Через несколько минут девушка уже выписывала мне билет «Пан-Америкэн» по маршруту Лос-Анджелес — Бостон — Нью-Йорк — Москва, а на разницу между этой ценой и ценой билета Москва — Крайстчерч она выписала еще и свободный билет на четыреста долларов. На эти деньги можно пролететь еще раз из Бостона в Лос-Анджелес или Сан-Диего и обратно, если захочу.

Закончил с билетами часа в два дня. По совету мистера Триппи поехал к берегу океана, к заливу, где помещается местный яхт-клуб, взял этюдник, думал порисовать яхты.

Час стоял на остановке автобуса, ведь официально автобусы по городу ходят в воскресенье через каждый час, но график проверить нельзя. Наконец приехал. Удивительно много яхт, небо усеяно спортивными частными самолетами. Зашел в «Универсам» и целый час не мог выйти. Роскошь и обилие товаров в американском супермаркете без привычки потрясает. К шести стало совсем темно, и я вернулся на остановку автобуса. Ведь последний автобус в сторону аэропорта и мотеля уходит где-то около семи, а вдруг он уйдет раньше?

Приехал домой в семь — в двери записка от мистера Триппи! Приглашает прийти в гости. Его жена приглашает. В конце записки — телефон. Надо ехать. Ведь он так помог мне. Позвонил, что принимаю приглашение. В восемь он заехал за мной.

Большой дом. Выпили по рюмке коньяку.

— Я австриец, — рассказывает он, — жена — немка из восточных районов. Когда туда подходили ваши, они бежали на запад. Но под Ростоком оказалось, что вы уже захватили все, и мы оказались у вас… Сначала было очень страшно, но потом оказалось, что вы, русские, ничего… Только от своих, немцев, доставалось. Был уже май сорок пятого, засеяли, надо было ухаживать за посевами, и нас послали обрабатывать картофельные поля. Было голодно. Но новые, свои немецкие начальники не разрешали взять даже картофелины. Работали за так, бесплатно, а потом пришла зима, урожай убрать не успели, и все вымерзло, пропало… А питались из ваших, русских военных кухонь. Потом уехали к родителям в Западную Германию, оттуда в Канаду и вот — США. Но мысленно мы все там, в Европе. Два года назад жена захотела посмотреть место, откуда она родом. Там теперь Польша… Все уговаривали не ехать. А мы поехали. Нашли ее старый обветшалый дом. Попросились внутрь к новым хозяевам. Сначала было неловко, но нас так хорошо встретили. Два дня у них жили и до сих пор переписываемся, этих людей поселили в наш дом потому, что мы же разрушили все у них в стране.

Сидим, разговариваем. Я рассказываю, что и нам было несладко, когда немцы подошли к Москве… Сейчас не осталось зла… Скорее, наоборот — взаимная симпатия к тем, кто тоже страдал.

Разговор переходит на другое. Мистер Триппи рассказывает, что основной заработок его — не в «Пан-Америкэн». Он большой бизнесмен, занимается куплей и продажей участков и квартир в городе. Только что продал несколько многоквартирных домов. Поэтому будет получать большие деньги в течение еще двадцати пяти лет.

Я спросил мистера Триппи, почему он, у которого такие большие доходы от торговли домами, работает на этой не очень большой должности в «Пан-Америкэн». И он удивил ответом:

— Для интереса. И потом, это престижно — служащий такой знаменитой компании. Ты чувствуешь себя делающим часть большого дела, оказывающего влияние на всем земном шаре… Кстати, и билет бесплатный в любое место мира и обратно на самолет нашей компании мне полагается. И я всегда его использую, объездил весь мир… — говорит он, стараясь последней фразой как бы принизить гордый пафос первых слов, как бы стесняясь самого себя.

22 января, понедельник. Летим на восток в самолете «Дуглас-10». Через полчаса Бостон. Новое для меня: первое — самолет широкофюзеляжный и в каждом салоне большой кинотелеэкран, но вместо кино при взлете из-за спины летчика показывают, как рулит машина, как выходит на полосу, как взлетает, как работают на переднем плане руки пилотов, бегут огни полосы; второе — решил послушать наушники, и оказалось, что передача идет не по проводам, а по трубкам — звукопроводам.

29 января, понедельник. Вот я и снова начал работать в КРРЕЛ. Уже неделю живу в гостеприимном доме Тони Гау. Этот маленький человечек в красном выполз мне навстречу из палатки у островов Дейли в Антарктиде еще пятнадцать лет назад, а потом мы вместе написали статью. Тони по-прежнему занимается изучением ледяных кернов, и его помощь в работе с моими кернами, которые скоро придут, мне очень нужна.

Когда я встретился с Тони первый раз, он недавно женился, а сейчас у него уже выросли двое детей; сын Антони — невысокий, веселый черноглазый мальчик лет четырнадцати, и дочка — очаровательное создание двенадцати лет под именем Анджела, что и значит — ангельская, ведь «ангел» по-английски — «анджел». Хозяйством в доме занимается жена Тони — Мардж, она чуть выше Тони и раза в два тяжелее его. Меня всегда удивляло, какими толстыми могут быть отдельные американцы, — в большинстве своем они худые. Мардж из числа толстых американок, но все равно обаятельна своим добрым нравом, улыбкой, смехом, симпатичными ямочками на щеках красивого лица.

Дом, в котором живут Гау, стоит на склоне холма, так что часть первого этажа, где помещается комната для игр детей и их спальни, наполовину как бы врыта в землю, в склон. Ну а главной частью второго этажа является большая гостиная-кухня — комната, в центре которой стоит открытый со всех сторон очаг камина, а выше его, на каменных столбах — широкий раструб вытяжной трубы. По одну сторону от камина пространство комнаты заполнено большой кухонной плитой и всеми другими атрибутами кухни. По другую сторону стоит большой диван, обеденный стол, скамьи, горшки с цветами. Через стеклянную стену этой комнаты виден склон долины, далекие, в дымке, мягкие холмы — горы Нью-Гемпшира. Здесь же, на этом этаже, — спальня хозяев и комната для гостей, где разместился я.

Через пару дней мне стало ясно, почему Мардж такая толстая. Она так любит готовить и делает это так хорошо, что просто удивительно, почему Тони худой как щепка…

По вечерам мы ужинаем все вместе. Едим конечно же по-американски, то есть почти все время левая рука у каждого висит как плеть под столом, и ты только иногда достаешь ее, чтобы уже двумя руками ножом и вилкой разрезать мясо, а потом тут же снова безвольно опускаешь ее под стол, как плеть. Я обратил внимание на такой способ еды еще в Мак-Мердо. Оказалось, что даже в американских книгах правил хорошего тона именно такой способ поведения за столом признан национальным, американским, а постоянное использование двух рук и, соответственно, ножа и вилки — это уже чужое, европейское.

Конечно, приехав на несколько месяцев, я не могу, да и не хочу жить в гостях даже у Тони. Мне надо снять комнату или квартиру. Но пока дело затягивается, потому что мои друзья хотят сделать так, чтобы я мог арендовать или купить здесь за казенный счет машину. А для этого надо найти дешевую квартиру и надо, чтобы эта квартира была расположена не близко от работы (чтобы было основание для использования машины).

План дня у меня обычно такой. Встаю в шесть утра вместе со всей семьей Гау. Все в Америке встают рано. Завтрак, приготовление бутербродов для ланча, поездка на работу занимают час с лишним. В семь тридцать все уже на работе. Несмотря на то что официальное начало работы в восемь ноль-ноль, половина стоянки машин уже занята. Это значит — половина сотрудников уже на работе. Каждый, проходя через вестибюль, расписывается в одной для всех книге, ставит время прихода. Вечером, уходя, он в другой книге отметит время ухода и снова распишется. Обед у нас занимает официально один час, но время не фиксированное: с 12 до 2 часов. В этих пределах каждый выбирает сам желательную ему продолжительность ланча и записывает его в книгу учета. Наша группа выбрала для себя начало ланча в полдень, а продолжительность — в полтора часа. Но мы — Тони Гау и я и еще несколько наших друзей — не обедаем. Вместо этого ровно в полдень мы выбегаем на улицу, садимся в одну из машин членов нашего кружка и мчимся к спортивному комплексу Дартмутского колледжа. Бегом в раздевалку, переодеваемся в спортивные шорты и кеды и — на беговую дорожку закрытого стадиона, помещение которого — огромный, надутый воздухом свод из прорезиненной материи — в двух шагах. Примерно полчаса мы бегаем, потом снова в темпе — в сауну. Десять минут парная, потом — короткий душ, переодевание, опять бегом к машине — и мы снова на работе. Вся операция укладывается в полтора часа.

Обедаем мы уже на своих рабочих местах. У всех есть или кипятильник, или электрочайник. Растворимые пакетики чая или кофе лежат у каждого в столе, а сам ланч — большой, многослойный бутерброд — каждый привозит с собой из дома в пакете из светло-коричневой бумаги. Такой ланч имеет даже свое название — «браун-багланч», что значит «ланч из коричневого пакета», — настолько он обычен в Америке.

Мы не боимся того, что едим в рабочее время. Ведь по порядкам КРРЕЛ даже в кафетерий можно пойти уже в десять утра, когда он открывался для утреннего кофе, и сидеть там хоть до трех дня, когда он закрывался. Начальство считает, что, даже если ты ешь, беседуя с другом, но остаешься при этом на работе, твои мозги все равно заняты делом и ты можешь в любой момент ответить на телефонный звонок, а это одна из важнейших составляющих работы.

Каждый в КРРЕЛ должен отработать в среднем за неделю не менее восьми часов в день, однако волен делать это в часы, которые ему более удобны. Есть только несколько фиксированных часов, когда ты должен быть обязательно на работе, если ты не взял свободный день в счет отпуска или болезни. Эти часы — с восьми утра до полудня (четыре часа) и с двух до четырех после обеда. Итого — шесть часов из восьми, в которые ты должен быть на работе обязательно.

Как ты будешь дорабатывать оставшиеся два часа — твое дело. Ты можешь прийти на работу в шесть утра и уехать домой в шестнадцать ноль-ноль. Тогда в книге прихода твоя подпись будет одной из первых. Вряд ли она будет первой, потому что обязательно найдется кто-то, кто приехал еще раньше, отрабатывая время за те дни недели, в которые он пробыл на работе только обязательные шесть часов.

Надо сказать, что большая часть работников КРРЕЛ уезжают домой между четырьмя и пятью, так как приезжают на работу между шестью и семью утра. Я всегда удивлялся, как они находят в себе силы делать это ежедневно. Ведь большинство сотрудников КРРЕЛ живет в своих домах с большими приусадебными участками среди лесов и холмов в получасе-часе езды от КРРЕЛ, и у многих, как у сельских жителей, есть еще и различная живность: куры, индейки, свиньи, а у некоторых — даже коровы, лошади, молодые бычки или телята, которых они откармливают, сдавая потом на мясо.

А не может ли при такой системе случиться так, что кто-то будет приезжать на работу утром, уезжать, а потом возвращаться снова лишь вечером, чтобы расписаться еще раз в «уходе». Ведь КРРЕЛ состоит из нескольких зданий, и поэтому весь день все вводят или выходят из главного здания, где лежит книга прихода или ухода.

Воспользоваться этим невозможно, потому что все помещения КРРЕЛ, включая и рабочее дворы и переходы, охвачены специальной системой радиофикации, которая обычно существует на кораблях. Это система громкоговорителей, которые никогда не отключаются и соединены с единым пунктом, откуда через эти динамики передаются распоряжения и объявления, которые слышат все во всех корпусах и вообще на территории. Оператором этой системы была веселая и общительная женщина средних лет с яркой цыганской наружностью — Барбара. Ее официальная должность называется «оператор телефонов КРРЕЛ», и она действительно отвечает на все телефонные звонки со стороны, соединяет звонящих с «добавочными» сотрудников или сотрудников между собой. Но если тот, кому ты звонил, не отвечал по своему телефону, можно попросить Барбару разыскать его, узнать его новый телефон или попросить его позвонить по твоему номеру. И немедленно затем на весь институт гремел голос Барбары: «Доктор Игор Зотиков, доктор Игор Зотиков, вас просит позвонить доктор Антони Гау, просит позвонить доктор Гау, его телефон…»

Услышав такое объявление, я знал, что, где бы я ни находился, я должен бросить все, даже прервать пить кофе в кафетерии, и бежать к первому же телефону, которые здесь были не только в кабинетах, но висели на стенках коридоров, и звонить. Набрать позицию «Опер», что значит оператор, которой нет в советских телефонах, зато есть во всех американских, и сразу успокоить Барбару, сказав, что ты все слышал и собираешься позвонить Тони сам или просишь Барбару соединить тебя с ним. Если ты этого не сделаешь, то Барбара не успокоится и будет звать тебя по спикеру снова и снова, переполошив все учреждение, и все решат, что ты ушел с работы в рабочее время, не предупредив своего начальника и Барбару, а значит, «прогулял». Поэтому такие отлучки, даже неожиданные уходы обязательно должны хотя бы доводиться до сведения Барбары, а в книгах учета посещения ты должен расписаться в графе «Уход», когда покидаешь институт хотя бы на час, и в графе «Приход», когда возвращаешься. В этом случае старательные девочки-табельщицы завтра же внесут эти данные в компьютер, и время твоей отлучки будет вычтено из твоего отпуска или из тех двух или трех недель в год «медицинского отсутствия», то есть дней, которые ты можешь проболеть или сделать вид, что болел, не беря справок от врача или больничного листа, которого, кстати, здесь и не существует. Если твоя болезнь длится дольше и ты «съел» все дни своего «медицинского отсутствия», то ты можешь болеть за счет своего отпуска. Ну, а уж если и его не хватает — ты уже будешь болеть за свой счет, но рискуешь оказаться уволенным.

Конечно, такая система поиска тех, кто находится на своем месте, ограничена только тем временем, которое считалось обязательным для присутствия — с восьми до двенадцати и с четырнадцати до шестнадцати. В остальное время на все вопросы о поиске отсутствующего на месте Барбара неумолимо отвечает: «У нас сейчас время ланча. По-видимому, он обедает». Или: «У нас закончилось время работы. По-видимому, он ушел домой».

Кроме возможностей работать в лабораториях и пользоваться библиотекой КРРЕЛ хозяева предоставили мне кабинет с большим письменным столом и полками для бумаг. Правда, в этом кабинете я сижу не один, а с соседом Питером — молодым, широкоплечим парнем со светлыми пушистыми волосами и светлыми глазами на широком, чистом лице. Он совсем непохож на итальянца. Ему двадцать один год, он окончил что-то вроде нашего техникума по очистке вод и сантехнике и работает по разработке методов очистки сточных вод и созданию рациональных систем канализации и хранения нечистот в условиях климата Арктики и Антарктики. Питер уже ездил как сотрудник КРРЕЛ на Аляску и, как многие молодые люди по обе стороны океана, мечтает побывать, поработать в Антарктиде.

С первого же дня моего пребывания в одном с ним кабинете меня удивляло, как много людей звонит ему по вопросам канализации и вообще сантехники даже без связи ее с экзотическими климатами полярных областей. Я спросил его об этом. И Питер ответил, что он почти с детства занимается сантехникой, сам умеет починить или сменить любой унитаз и любит это дело.

— Способность хорошо делать любое дело руками у меня наследственная, — смеется он, — от деда.

Оказалось, что дед Питера, первый из американцев в его семье, приехавший в эту страну без гроша, в конце концов разбогател, занимаясь самыми разными ремонтными работами и изобретениями. Несколько лет назад он помог Питеру и его брату начать собственное дело: ремонт и установку сантехники и проведение канализации в домах Хановера. Поэтому Питер приезжает каждый день на работу к шести на грузовике, набитом унитазами, ваннами, всякого рода трубами и кранами. Ровно в четыре он уже бежит на автостоянку, чтобы мчаться к своим клиентам.

— Я зарабатываю этим бизнесом во много-много раз больше, чем получаю здесь.

— Тогда зачем же ты работаешь в КРРЕЛ?

— О, Игор, во-первых, работать в институте, заниматься наукой — это престижно. Потом, это дает возможность путешествовать. Я уже был в Гренландии, на Аляске, скоро поеду в Антарктиду. И это не скучные туристические поездки, это живая жизнь. А потом, разные интересные люди встречаются, с которыми я бы никогда не встретился, устанавливая только унитазы. Вот ведь с живым советским русским работаю в одной комнате. А всех денег в Америке все равно не заработаешь.

Удивительно, что ведь примерно так же ответил мистер Триппи — клерк «Пан-Америкэн» из Лос-Анджелеса, скупающий и продающий дома.

Работа моя здесь, пока не привезли из Антарктиды мой лед, заключается в ознакомлении с тем, что сделано сотрудниками КРРЕЛ в той области, какой я занимаюсь. Кроме того, я хочу написать статью о методике нашего бурения через ледник Росса. Я собираюсь также воспользоваться гостеприимством хозяев и поездить немного по Америке, посетив институты, занимающиеся Антарктидой. И конечно же я хотел бы начать изучать свои керны льда, как только они прибудут в Америку.

30 января, вторник. Постепенно акклиматизируюсь. В 7.40 — на работе. Снегопад с мокрым снегом. Утром пришел Ассмус. Познакомил с библиотекой, структурой института. Познакомил с новым полковником — командиром и директором КРРЕЛ, но контакта пока не получилось.

Написал письма домой и друзьям, запечатал в официальные конверты КРРЕЛ и хотел отослать, но отсоветовали. Конверты, раз они со служебными штемпелями, откроют — и письма в СССР могут не дойти. Ведь в официальных конвертах можно посылать только служебные письма. С утра в библиотеке. В полдень, как всегда, уехал бегать на стадион, потом сауна, легкий обед и снова на работу.

Разговаривал с Тони Гау о том, как быть с деньгами на поездку в Буффало, куда привезут керны льда. Но я боюсь, что керны придут в университет в Буффало только в конце апреля. Сейчас уже ясно, что они где-то застряли. Поэтому: первое — надо написать в Москву о продлении срока командировки еще на два месяца; второе — надо обратиться в госдепартамент с просьбой продлить пребывание еще на месяц; третье — надо позвонить Лангвею в Буффало.

31 января, среда. Начальство КРРЕЛ приняло наконец решение: «для правительства США выгодней», если я сниму квартиру не в очень дорогом районе в центре Хановера и рядом с институтом, а в маленьком и небогатом городке Лебанон километрах в пяти от работы, а на сэкономленные от квартиры деньги мне КРРЕЛ арендует автомобиль, на котором буду ездить на работу. Чувствую в этом решении заботу моих друзей. Сегодня утром переехал в новую квартиру в городке Лебанон. Хозяйку, кассиршу местного универмага, зовут миссис Биссоу. Или просто — Лин. Квартира в небольшом двухэтажном частном доме, маленькая, но с отдельным входом прямо на кухню, которая является одновременно и столовой, а на втором этаже — спальня, туалет, ванная. Плата раз в неделю, вперед.

Из окна на кухне и через стеклянную дверь на улицу открывается прекрасный вид на далекие, покрытые лесом невысокие горы.

Сейчас жду Тони Гау, он меня пригласил опять ужинать, хотя есть не хочется. Несмотря на то что квартира уже сдавалась с обстановкой, Тони и его жена Мардж привезли для меня еще две машины всяких вещей из своего дома: подушки, одеяла, простыни, ковры из овечьих шкур, завалили холодильник продуктами. Такая забота трогает до слез.

1 февраля, четверг. Возникла проблема с шоферскими правами, чтобы водить ту машину, которую хочет арендовать для меня КРРЕЛ. Необходимо получить права водителя штата Нью-Гемпшир. Вчера к концу дня мистер Ролл сообщил, что я могу сдавать на шоферские права штата Нью-Гемпшир, если стану официальным резидентом штата, то есть заплачу налог за полгода проживания в штате.

Для этого надо заехать в мэрию городка и сообщить, что ты снимаешь квартиру в этом городке сроком на полгода. Это как раз тот срок, на который я приехал сюда, если считать, что Москва разрешит задержаться здесь еще на два месяца, а госдепартамент продлит визу на пребывание в США.

2 февраля, пятница. С утра переговоры о правах с Роллом. Боб Ролл позвонил в мэрию городка Лебанон, договорился о чем-то, потом вызвал казенную машину, и меня отвезли туда. Через пять минут я стал официальным жителем, или, как тут говорят, «резидентом» города Лебанон, то есть заплатил налог городу как его житель. Для этого надо было заполнить маленькую анкетку. После этого уже как резидент я подал прошение о получении водительских прав в этом городке и заплатил налог на права — 12 долларов. Ролл позвонил своему приятелю, начальнику полиции городка, и вроде через неделю я буду сдавать экзамены по правилам и вождению автомобиля. Надо учить правила уличного движения. Они называются здесь «Законы дорог».

Весь день читал эти «Законы дорог». Инструкция, приложенная к ним, рекомендует изучать их, отвечая на вопросы, расположенные в конце книги. Это что-то вроде домашних упражнений для заочников. Около ста вопросов.

Оказалось, что американские правила уличного движения различны в каждом штате. И если ты переезжаешь из одного штата в другой на срок более двух месяцев, ты должен пересдавать правила уже по «Законам дорог» нового штата. Правда, отличия в правилах для разных штатов небольшие. Не сильно отличаются «Законы дорог» и от советских правил уличного движения. Например, в нашем штате можно поворачивать направо не только на зеленый, как в СССР, но и на красный сигнал светофора. По «Законам дорог», услышав сигнал сирены санитарной или полицейской машины, каждый водитель вне зависимости от стороны, в которую он едет, должен взять предельно вправо и остановиться, а не продолжать движение, пропуская машину с этим сигналом, как по нашим правилам.

Особо защищают «Законы дорог» детей. Например, все автобусы для перевоза детей должны снабжаться со всех четырех сторон лампочками, которые должны непрерывно мигать, пока автобус стоит, сажая или высаживая детей. И пока автобус этот стоит и мигает, мимо него нельзя проезжать даже медленно ни в том, ни в обратном направлении. Все остальные машины должны стоять.

Большое внимание в «Законе дорог» уделено пользованию светом. Подфарники могут быть включены весь день и обязательно должны включаться за полчаса до заката солнца и выключаться не раньше, чем через полчаса после восхода. «Какое хорошее правило», — думал я, вспоминая наши шоссе, на которых водители, особенно водители огромных грузовиков, считают за честь ехать, не зажигая огней, как можно дольше, когда уже давно село солнце и почти ничего не видно. И формально их нельзя ни в чем упрекнуть. Ведь по нашим правилам огни зажигаются, когда водитель сам ре шит, что они нужны, а решает это каждый по-своему.

Нет в американских правилах и пункта о том, каким должен быть внешний вид автомобиля. Отсутствие этого пункта, как мне сказали, очень важно, так как позволяет проходить технический осмотр с дефектами кузова и окраски, которые не мешают безопасности вождения, а из-за этого «в строю» остаются, ездят по дорогам сотни тысяч машин, которые при более жестком режиме требовали бы ремонта или вообще не годились бы для эксплуатации. Благодаря этому страна экономит огромные средства. Зато сам технический осмотр проводится не раз в год, как у нас, а два раза, для каждой машины в разное время. Именно для каждой машины, потому что осмотр по «Законам дорог» проводится в день рождения хозяина автомобиля и в день через шесть месяцев после дня его рождения.

Есть в «Законах дорог» и другие, неизвестные в СССР вещи. Например, живя, хоть и немного еще, в Америке, я с удивлением обратил внимание, что дороги Америки размечены не только белыми, как у нас, но и ярко-желтыми полосами, назначения которых я не знал. Из «Законов дорог» мне стало известно, что эти линии обозначают для каждого водителя левую границу части дороги, по которой он может ехать. Значит, если желтая линия проведена посередине дороги, каждый из водителей может ехать по своей, правой части дороги, а желтую полосу слева пересекать лишь при обгонах. Если желтая полоса у края дороги слева, у обочины, — это значит, что ты едешь по улице с односторонним движением и едешь в правильную, разрешенную сторону. Если желтая линия справа от водителя — это значит, что улица — с односторонним движением, но ты едешь неправильно, против движения, скорей поворачивай обратно.

Удивительна идея, которая красной нитью проходит через весь текст «Законов дорог», — это необходимость уступать. Уступи — и, может быть, ты спасешь чью-то жизнь, не исключено, что и свою. Уступи, потому что, если ты полезешь на рожон, полоснешь, например, своим дальним светом в глаза тому, кто ослепил тебя… Ты ведь никому ничего не докажешь, только, может быть, сделаешь на секунды слепым обидчика, и, может быть, он, сбившись с курса, разобьется сам, а может, уже нечаянно, врежется и в тебя… А в конце книжки «Законы дорог» приведен тронувший меня своей наивностью рассказ о молодом юноше, который так мечтал о своей машине, а когда получил ее от родителей, то в первый же день из-за лихачества задавил насмерть маленькую девочку соседей. Юноша рыдает, рвет на себе волосы: он мог бы уступить, ехать не так быстро и подарить той девчушке жизнь. Но не сделал это. А теперь уже поздно, он лишил жизни человека, сделал навсегда несчастным себя и еще, по крайней мере, четырех человек, родителей своих и ее.

Устал смертельно и весь взвинчен, немного болит сердце…

Последнее время газеты и радио сообщают о том, что Китай собирается напасть на Вьетнам, чтобы «проучить» его, и что, если это произойдет, возможно, СССР придется вмешаться. Ночь, плохо спал. То ли нервы сдали, то ли действительно уже нет сил слышать все эти радостные крики о том, что между Китаем и СССР вот-вот начнется война, и утешения: «Ничего, Игор, мы умеем уважать и принимать даже врагов».

3 февраля, воскресенье. Пока оделся, побрился не спеша, поджарил цыпленка, приготовил обед, позавтракал — уже полдень. Идти никуда не хочется. Из дома ничего нет. Живу, как в прострации. Если бы не газеты, в которых приведены выдержки из китайский газет, ругающих СССР, могло бы показаться, что нашей страны не существует. Каждый день пишу письма домой, но ответа нет. Вчера тоже встал поздно, гулял по улицам, магазинам. Все еще удивляют объявления: «У нас продаются револьверы». И настоящие вороненые кольты лежат под стеклом.

Заезжал Андрей Ассмус, говорит, что опять одна из дверей обмена с СССР официально закрылась. Это было соглашение об использовании сточных вод в условиях холодного климата. Наши, как всегда, подолгу не отвечали на американские письма. Но если раньше народ тут старался поддерживать контакты и ждать еще и еще, то сейчас делается вывод — программа не оправдывает тех материальных сил и средств, которые затрачиваются на ее поддержание. Вывод — ее надо закрыть…

4 февраля, понедельник. Со второй половины дня начал активно готовиться к экзаменам на права: ездил на казенной машине КРРЕЛ и учил правила. Сидел до ночи, а потом не мог заснуть почти до утра, волновался. Ведь экзамен, правда с моего согласия, назначен на завтра.

5 февраля, вторник. В 8 утра выехали на казенной, то есть военной, легковой машине в штаб местной национальной гвардии. Экзамен будет там. К 8.45 начали подъезжать члены приемной комиссии. Два молодых офицера и седой начальник — типичные офицеры-регулировщики, так похожие друг на друга во всех странах. Из машины они достали три ящика вроде телевизоров: один — для проверки зрения. Потом дали листок с двадцатью вопросами, к каждому уже есть пять ответов. Правильный ответ надо отметить крестиком. Четыре неправильных ответа — неудовлетворительно. У меня было два неправильных ответа, и еще на один я вообще забыл ответить, итак — три неправильных. Экзамен сдан. Практическая езда — обычная, как в Москве. А дальше необычно — дали какую-то бумажку:

— Распишись.

Расписался. Потом открыли второй ящик, он оказался фотоаппаратом:

— Сними шапку, садись.

Сел. Навели на меня объектив, щелк — и все. Пока я надел свою куртку, мне с помощью третьего ящика сделали и уже вручали залитые в пластик «Права водителя штата Нью-Гемпшир» с цветной фотографией и образцом моей подписи.

Интересно, что думали эти полицейские, принимая экзамен от первого в их жизни советского русского, который приехал на зеленой машине, покрытой надписями «Армия США». Но что бы они ни думали, они не задали ни одного лишнего вопроса. Как будто так у них каждый день.

Получил письмо из дома и от Энн, жены моего антарктического друга, летчика Роба Гейла, первые письма от знакомых и родных с момента отъезда из СССР, то есть за три месяца.

После обеда была лекция двух сотрудников КРРЕЛ об их поездке по Китаю. Общий дух — доброжелательное удивление: «Они такие же люди». Чувствуется у всех нетерпеливое желание исследовать Китай, начать с ним торговлю, научные контакты и т. д.

Ассмус показывал письмо, написанное им и подписанное его начальством, письмо в Совет Министров СССР. Письмо, отправленное как телеграмма через спутник, было все о том же: об элементах советско-американского сотрудничества в разных областях, связанных с транспортом и строительством в холодных районах. Одна из областей, предлагаемых американцами, — совместные исследования на базе их нового лабораторного комплекса КРРЕЛ.

11 февраля, понедельник. Утром меня и остальных, подъезжающих на работу, встретили, несмотря на ужасный мороз, два студента, подпрыгивающих у огромного плаката: «США и СССР — прекратите ядерные испытания!»

В вестибюле — все начальство: полковник, начальник охраны. Нервный смех и шуточки. Мальчики-студенты вежливо раздали каждому из нас по прокламации. Часов в десять у подъезда появилась полицейская машина…

В обед уехал с Ассмусом на его машине в гараж компании по сдаче в аренду автомобилей. КРРЕЛ оплатил мне первый месяц аренды маленького автомобильчика фирмы «Шевроле» под названием «шеветти».

Когда вернулись, каждый уже на своем автомобиле, пикетчиков не было. И не у кого спросить, чем кончилось пикетирование. Все обсуждают, как мистер Гес, офицер безопасности, собирал в вестибюле две автоматические винтовки «М-17» и потом ушел куда-то с одним из Джи-Ай, то есть солдатом, который работает в КРРЕЛ на подсобных и ремонтных работах.

13 февраля, среда. С утра до обеда работал плохо. Ждал телефонного звонка из Москвы. В 12.30 взволнованный голос Барбары, которая переживала, пожалуй, больше, чем я, загремел на все помещения по громкой связи:

— Игор, держи линию — Россия на проводе!

И сразу же после этого зазвонил телефон, и русский, московский голос спросил:

— Это Зотиков?

— Да, да! — кричу я.

И сразу после этого такой близкий голос:

— Папа, здравствуй, это я!

Какой молодец мой сын!

15 февраля, пятница. После работы завез Андрея Ассмуса домой уже на своей машине. Его машину взяла дочка. И вдруг он спрашивает, ел ли я жареных цыплят по-кентуккски.

— Нет, не ел…

— Тогда поехали.

Кентукки жареные, или кентакки-фрайд, — это типично американская еда. Лет десять назад один военный, полковник Слендерс, ушел в отставку. Он любил готовить, делать ему было нечего, а он любил жареную курицу, приготовленную с какими-то пряностями местных южных лесов, и он решил ее продавать.

Построил рационализированный до предела, круглый островерхий балаганчик и начал торговать у дороги кусками курицы, как будто обжаренной в масле. Дело так пошло, что вскоре на всех дорогах Америки уже стояли круглые остроконечные балаганчики, окрашенные красным и белым. Мы тоже нашли такой балаганчик с фигуркой толстенького полковника Слендерса вместо флюгера на крыше. В середине — кухня и касса, по периферии столики, фирменные бумажные тарелочки, кока-кола, которая очень идет к цыплятам.

16 февраля, суббота. Китай напал на Вьетнам. Радио сообщает об этом с почти нескрываемой радостью.

После обеда ездил в Хановер. Ходил по книжным магазинам, в клуб знаменитого Дартмутского колледжа «Гопкинс центр», читал удивительные объявления на стенах: «Ищу попутчика до Бостона, плачу бензин и питание…», «Ищу попутчика во Флориду…», «Давайте вместе снимем квартиру…», «Продаю…» Все продается: дома, машины, лыжи, пластинки…

Так много собак на улицах. Гуляют, как в деревне. Одна сегодня даже пришла в клуб, и весь вечер я видел ее гуляющей то на первом, то на втором этаже. Потом я ее выпустил на улицу — она ушла. Так же, как и у нас, — официальные городские власти — против собак. Закон говорит: водить только на поводке, но это тот закон, который все нарушают.

17 февраля, воскресенье. Сейчас 11 часов. Пишу письмо домой, но вынужден прерваться, нервы на пределе. Каждый час по радио передают о том, что китайские войска ведут бои с вьетнамскими, что Вьетнам не сможет сопротивляться Китаю больше нескольких дней. Радио все время намекает, что у Москвы с Вьетнамом договор о консультациях и посильной помощи при нападении третьей стороны. Так и сквозит нетерпеливое: «Ну! Ну! Воюйте же, русские, что же вы ждете, иначе будет поздно!»

Удивительно, сейчас, когда идет война Китая с Вьетнамом, большинство американцев, которых я знаю, хотят только одного — войны России с Китаем. По-моему, только русские, включая русских эмигрантов, не хотят этого.

Сейчас 17.00. Успокоился. Все понять, все простить. За что на них обижаться, у них своя жизнь.

Сейчас собираюсь с Лин Биссоу, хозяйкой квартиры, посмотреть, где она играет в свои «шары». Игру, которой она занимается по вечерам два раза в неделю. Она большая мастерица на все руки, настоящая хозяйка семьи. Все денежные дела идут только через нее. Хотел взять ее девочек с собой посмотреть, как мама играет, — не получилось. Их отец как раз сегодня запретил им гулять целую неделю.

— Что случилось, Элл, за что такое сильное наказание, — спрашиваю.

— О, Игор, они проспали церковь сегодня утром…

18 февраля, понедельник. Встал в 9.30. Спал в каком-то забытьи. Побаливает сердце. Решил не пойти на работу. Позавтракал. Пытаюсь понять, что творится. С одной стороны — вежливые люди, помощь со всех сторон. С другой — глухое непонимание. Ведь война же.

Поехал покупать продукты и развеяться.

Второе после «Кентакки-фрайд», что можно увидеть везде в Америке, — это «Мак-Доналде». Так сначала назывались (по имени создателя) бутерброды: половинка круглой (размером с калорийную) булочки, слой сыра, помазанный душистым майонезом, дальше слой опять булочки, потом пара листочков салата, слой негорькой горчицы и тонкая, плоская котлетка по размеру булочки. А все накрыто второй половинкой булочки. И весь этот тройной бутерброд подают подогретым в специальной пластмассовой коробочке. Бутерброд называется «Биг Мак» (стоит 99 центов), с этого начал Мак-Доналд, и сейчас по всей стране — у дорог, торговых центров, везде в Америке стоят специальные, одинаково построенные домики, в которых продают изделия Мак-Доналдс. Где бы вы ни были, вкус и качество «Биг Мака» абсолютно одинаковы, как бутылки кока-колы.

После покупок, на которые ушел почти весь день — не потому, что очередь, а потому, что глаза разбегались, — я решил зайти в «Мак-Доналдс». Съел «Биг Мак», выпил большой бумажный стакан кока-колы (все вместе — 1 доллар 45 центов) и здесь же, за столиком, пишу.

Все в помещении максимально механизировано и, несмотря на стандарт, выглядит очень привлекательно и весело. Много детского визга, смеха, как в кафе около Московского зоопарка. Дети почему-то обожают «Мак-Доналдс». У них — свой вкус.

Домики «Мак-Доналдс», стилизованные под «таверны у дороги», квадратные, кирпичные, с огромными, до пола, окнами. Помещение зала перегорожено невысокими кирпичными перегородками, примерно по пояс, а выше на них стоят деревянные, мореные, декоративные как бы загородочки, колонночки колониального стиля, стулья яркие, красные, спинки белоснежные, музыка — веселая, народная, негромкая, на стенах — яркие картины, кругом цветы (искусственные, но яркие). Девушки и юноши, работающие здесь — им всем лет по 18–20, — обслуживают весело. Собственно, дел немного: бутерброды уже сделаны на фабриках и лежат в больших ящиках с ячейками. Ребята все подносят с улицы эти ящики и кладут их друг на друга, и тогда нижние ящики уходят куда-то под пол. Там, по-видимому, они попадают в нагреватель и через некоторое время вылезают с другой стороны уже тепленькие, душистые, их укладывают в коробочки — и все. А у стойки четыре девушки, у каждой своя касса, выписывают в книжечку (по целой странице на каждый заказ) и отдают его дальше через стенку в заднюю часть, в кухню. А потом получают деньги, дают сдачу, сами наливают коку, сок или кофе. За это время через стенку уже подают твою горячую коробочку. Дальше — дело техники.

Не забыть — трудно было приучиться не запирать машину, даже тогда, когда в ней лежат покупки. Но здесь никто не запирает, запирать — считается плохим тоном.

Уже темнеет. Сижу у большого окна, дорога и торговый центр в десяти шагах. Там бесшумно, медленно и спокойно катит Америка. Еще дальше — черные на фоне лилового заката горы.

Какие «старинные» абажуры у этого «Мак-Доналда»…

Да, не забыть: номерные знаки у всех штатов имеют свой цвет. В середине, как и у нас, — крупный номер, ниже мелкими буквами — название штата. Сверху номера каждый штат имеет надпись, утвержденную штатом. Обычно это что-то рекламирующее, привлекающее в штат. Помню, в Вашингтоне часто встречались машины с надписью: «Вирджиния — для любовников». Штат Вирджиния был рядом.

На моей машине — она принадлежит штату Вермонт — написано: «Голубые горы». На номере штата Нью-Гемпшир, который гордится тем, что из него во время гражданской войны Севера с Югом вышли «северяне», янки, в отличие от жителей южных штатов, которых здесь называют «ребеллс» — «мятежники», написан девиз янки гражданской войны: «Жить свободным или умереть».

Еще пару лет назад этот лозунг был выгравирован и на всех удостоверениях водителей штата Нью-Гемпшир. Но именно тогда полиция арестовала за превышение скорости какого-то гражданина. Назовем его Эн. Как всегда, велели предъявить права. Верхняя часть прав, где был лозунг «Жить свободным или умереть», оказалась заклеенной, замазанной.

«Почему права не в порядке, я отбираю их, а вы должны получить новые и заплатить штраф за порчу прав», — сказал полицейский.

«Нет, не буду, — отвечал Эн, — я не могу принять этот лозунг, я пацифист и не хочу умирать, даже если бы пришлось поступиться свободой…»

Полицейский вытаращил глаза. Дело пошло на принцип. Полиция отобрала права. Эн подал в суд. Суд обязал полицию выдать новые права, а Эн — взять и хранить их, какие есть, с лозунгом.

«Нет», — сказал Эн и снова стер лозунг. Тогда его по решению суда посадили в тюрьму за подчистку официальных документов, дети его подверглись гонению в школе. Но Эн был не робкого десятка. Он обжаловал решение суда штата в федеральный суд страны. Долго тянулось дело. И наконец федеральный суд решил: «Да, надпись выходит за рамки нейтральной, нельзя заставлять свободного человека принять такой лозунг, так как это противоречит конституции». Поэтому сейчас на моих правах написано просто «Нью-Гемпшир».

Передали сообщение о том, что Вьетнам объявил о «выдающейся победе: убито 3,5 тысячи китайцев, уничтожены сотни танков». А ведь перед этим всем казалось, что китайцы разобьют Вьетнам в один день. Поэтому сейчас дикторы обескураженно объясняют: «Конечно, вьетнамцам верить нельзя, ведь китайцы должны быть сильнее…»

Да, пресса меня разочаровала. И так же, как всегда, грипп из Европы здесь называется «русский грипп», а война Китая против Вьетнама пошла под названием — «вьетнамская агрессия» (а не «китайское наказание Вьетнама», как было еще вчера). Уже полночь. Надо спать. Письмо домой так и не дописано.

19 февраля, вторник. Сейчас десять часов вечера, если верить часам на огромном камине. Я сижу в библиотеке Дартмут Колледжа. Библиотека, казалось бы, не очень большая, три этажа. Огромные залы, огромные дубовые столы. Раздевалки нет, все сваливают свою одежду и сумки куда попало.

Один из залов библиотеки всегда открыт до трех ночи, а одна из комнат — ночь напролет. В каждом из залов на первых двух этажах кроме столов и стульев стоят еще и большие кожаные диваны. На одном из них лежала, сняв сапоги, девица и, подложив под голову куртку, что-то читала. Как ни странно — очень тихо. Все учатся, но учатся и пользуются библиотекой как-то не так, как мы. Пока еще не знаю, «как надо», но чувствую, что я еще здесь «чужой».

Сижу на третьем этаже. Это серия очень высоких, длинных и темных залов. По центру их стоят несколько невысоких, круглых, как бы журнальных столиков, а вокруг них по четыре-пять огромных старинных мягких кресел. Около каждого кресла большой торшер. Вдоль стен — полки, наполовину заполненные книгами. Полки еще стоят и как бы поперек, разделяя пространство у стен на отсеки. Внутри каждого отсека, лицом к стене, в сторону от людей, от прохода, стоят тоже одинокие кресла и торшеры.

В одном из таких зальцев находятся и встроенные магнитофоны — вставляй кассету, надевай наушники и слушай.

Газетные заголовки на сегодня: «Русские мобилизуют свои войска на границе с Китаем». Поймал «Голос Америки» на русском языке. Там вроде даже жалеют, что произошло нападение Китая на Вьетнам, и вроде бы вся Америка об этом переживает.

Уехал с работы рано, заехал на почту купить марок и отправить старшему сыну телеграмму. У него день рождения. Оказалось, что почта не знает, как и откуда отправлять телеграммы. Все очень заинтересовались. Наконец по телефонной книге нашли мне какое-то место, откуда можно послать телеграмму «даже за границу». Судя по номеру, это место в другом городе. Сами американцы отправляют телеграммы только по телефону.

Вечером снова пошел в библиотеку сдавать два журнала, которые задержал на пять дней. Думал, будут ругать. Никто не сказал ни слова. Просто:

— За задержку с вас полдоллара, сэр. Спасибо, сэр.

По тону понял — держи сколько хочешь, только ты за это заплатишь.

20 февраля, среда. Сейчас вечер. С утра ничего не делал. Приходил в себя от потрясения. А все началось с того, что в 8.00 зашли трое в мой кабинет, где я сидел один. Не знаю точно, кто они, но видимся в КРРЕЛ часто, здороваемся, улыбаемся.

— Игор, плохие новости — пока в газетах нет, но нам сообщили: русские войска перешли границу Китая. Теперь события будут развиваться стремительно. Может, тебе соединиться со своим посольством, спросить, что делать? Ты можешь остаться здесь работать, если хочешь, или поехать срочно в Вашингтон, обсудить там все со своими. Скажи, и мы сейчас все сделаем. Потому что то, что произошло, — это уже большая война. Никто не будет к ней безучастен…

И тут я сорвался:

— Мне не нужно говорить с посольством о том, что я сделаю. Я видел, как ваши газеты науськивали нас на Китай. Но я был уверен, что этого не произойдет. У нас нет дураков. Поэтому я прощал вас. А теперь, если это все же произошло, я хочу одного: купите мне билет на первый самолет в Европу, а оттуда я найду способ долететь до дома. Мое место сейчас там!

Правда, часа через два мне позвонили и сказали, что сведения эти ошибочные…

Успокоился я уже дома, когда пришла в гости посмотреть мои картины дочь Андрея Владимировича — Ирина, та, которая химик. Она, оказывается, уже не в Нью-Йорке, работает где-то недалеко отсюда. Вся издерганная. Вдруг вот бросила все и приехала сюда.

— Хочу пожить дома, отдохнуть, снять напряжение…

Глаза блестят, волосы струятся по плечам, фигурка точеная, талия как тростинка. Кажется, такая красивая американка должна быть счастливой. Но…

— Только не знаю, где жить буду. Жить здесь трудно, моя сестра меня не выносит и не может жить со мной в одной комнате…

Отвез ее домой. Оказалось, что она приезжала в КРРЕЛ, советовалась с Ненси, нашим библиотекарем и руководительницей группы борьбы за права женщин, о том, как лучше бороться за женские права у себя на работе. Ненси дала ей какую-то машинку, по которой можно определить, не превышает ли шум в рабочем помещении допустимые нормы. По-видимому, у Ирины на работе шумно.

После обеда вдруг пришел муж одной нашей сотрудницы, которая решила вести бесплатные занятия по английскому языку для иностранцев. Приглашает меня на занятия. Рассказывает о том, что это за кружок. В нем занимаются приезжие из разных стран. Учат не только язык, но и законы, обычаи страны, по воскресеньям устраиваются выезды за город.

— Вам не будет там скучно. И это бесплатно… Моя жена и я — преподаем там как добровольцы.

Удивительные все-таки люди и все такие разные.

24 февраля, суббота. Вечером решил поехать позаниматься, а перед этим посмотреть телевизор. Позвонил Ассмусам. Дома оказалась одна Ирина:

— Приезжайте, папа и мама скоро приедут…

Я поехал. Ирина уплетает какую-то еду из железной миски, смотрит телевизор.

— Хотите есть?..

— Нет, у меня свой завтрак.

Достал бутерброд, апельсин. Ира заварила чай. Пришли Андрей и Софья Павловна.

Последние известия все те же. Идут тяжелые бои во Вьетнаме. В газете «Нью-Йорк Таймс» крупный заголовок: «Русские скоро нападут на Китай», а в самой статье написано, что один эксперт — имя не названо — думает, что нападут, другой — имя названо — не видит каких-либо признаков подготовки к нападению… А два дня назад — крупными буквами: «Русские мобилизуют армии на границе с Китаем…» Ну, хватит об этом.

После ужина Ирина начала рассказывать, как она с приятелем путешествовала по Европе: Центральная Европа, Югославия, Испания, Марокко. Но самое яркое воспоминание: «Обокрали меня, осталась без копейки».

В США она тоже путешествовала. Проехала три тысячи миль на велосипеде. Я рассказал, как мы в СССР тоже любим путешествовать с рюкзаками и палатками. Удивляется. В Америке это труднее. Земли везде частные. Когда она путешествовала на велосипеде — приходилось прятаться по ночам и ночевать в частных владениях в спальном мешке на траве. Официально — надо ночевать в мотелях или в отведенных для ночлега местах за деньги.

— А сейчас я не знаю, чего хочу… Покоя… Мне ничего не интересно… Я, по-моему, уже отжила.

Когда Ирина ушла смотреть телевизор, пришла вторая дочь, Аля, которая всегда ужинает отдельно, после нее — Софья Павловна.

 

В гости к Энн и Ребекке

Библиотека КРРЕЛ. Роб и Энн переезжают в штат Мэн. Ненси-Нина и городок Ричмонд. Дорога к Атлантическому океану. Встреча с семьей Смоков. Полуостров Энн. Новые пионеры Америки. Удивительная школа Ребекки. Знакомство с Робертом Фростом. Сбор съедобных ракушек. Поездка на собрание «Общества друзей». «Я ненавижу всех мужчин». Университет штата Мэн. Беседа с доктором Томасом Пропавшие ключи и благополучное возвращение.

Незаметно наступил март. Каждый рабочий день до этого я проводил в основном в библиотеке КРРЕЛ или в своем кабинете, изучал те книги и отчеты, которые представляли для меня наибольший интерес. Ведь ледяной керн мой хоть и приближался от берегов Антарктиды к Америке, но слишком медленно. Сейчас ледокол, который его вез, стоял где-то в доках Гонолулу.

Центром библиотеки КРРЕЛ являлся средних размеров, но очень высокий зал, в котором стояло два десятка покрытых зеленым сукном столов, за которыми почти никто не сидел. Где-то сбоку находился еще и стол библиотекаря, за которым тоже редко кто сидел. Однако дверь в библиотеку была всегда открыта и в фигуральном и в буквальном смысле. Во всяком случае, я знал, что, если задержусь в лаборатории допоздна, а в одиннадцать вечера мне нужно будет посмотреть какой-нибудь журнал или отчет, можно смело идти на второй этаж — в библиотеку. Странное чувство возникало у меня поздним вечером, когда в КРРЕЛ уже никого не оставалось, а я шел по гулким, пустынным коридорам и лестницам, подходил к двери библиотеки и всегда с волнением открывал ее. Впереди было темно, чувствовалось большое пространство. Рука привычно касалась стены у двери. Щелк, щелк, щелк — поворачивал я один за другим язычки выключателей, и в зале вспыхивали один за другим плафоны и люстры. В этом зале мое одиночество чувствовалось еще сильнее, и я боролся с ним тем, что заливал библиотеку светом.

Вся жизнь библиотеки шла в книгохранилище — обширном пространстве, окружающем читальный зал с трех сторон и представляющем два этажа идущих рядами металлических полок от пола до потолка. Второй этаж книгохранилища выходил в читальный зал в виде стилизованной под старину сплошной ограды балкона, обрамлявшего со всех сторон читальный зал. Там, на одном из этажей, между полками размещалась комната, где находились большую часть времени библиотекарь с помощницами, работавшие над каталогами… Среди рядов и рядов полок книгохранилища и шла основная жизнь библиотеки. На первых ступеньках переносных лестниц-стремянок работали читатели: листали свои книжки, делали выписки или рылись на полках в поисках нужного материала. Литературу, размещенную в библиотеке, можно было разделить на две основные группы: книги и журналы на многих языках мира, приобретенные этим учреждением, переводы на английский, сделанные в самом КРРЕЛ, и труды самой лаборатории.

С книгами и журналами по своей специальности я был знаком и до поездки сюда, поэтому большую часть времени проводил среди этих полок, рылся в трудах лаборатории. Их здесь было много сотен томов: теоретические разработки по разным проблемам, связанным с холодными районами на Земле, и описания и результаты экспериментов и наблюдений, и технические решения многих вопросов. Каждый технический или научный отчет института был отмечен на полке специальной карточкой с названием и шифром. Как правило, каждый такой отчет находился здесь в пяти-шести экземплярах, а надпись при входе в книгохранилище говорила о том, что каждый посетитель может взять себе без разрешения один экземпляр. Я часто пользовался этим правом, хотя сначала и со смущением. Вообще для меня одной из трудностей жизни в США было привыкание к тому, что «все можно». Даже гражданину из СССР можно здесь — в полувоенном, а официально: вообще военном учреждении — пользоваться той же свободой передвижения, как гражданину США. Это, по-видимому, результат предельно четко соблюдаемого в США принципа «презумпции невиновности», согласно которому — пока не доказано, что ты виновен, ты невиновен. В обычной жизни этот принцип действует так: что не запрещено, то разрешено, в отличие от нашего: все, что не разрешено, то запрещено.

Итак, я читал или знакомился с трудами института и брал себе по одному экземпляру. Но кроме того, много времени проводил я и около копировальных машин, тех ксероксов, которые в большом количестве были когда-то куплены и у нас в СССР, но потом поставлены в специальных помещениях. Чтобы сделать копию какой-либо статьи в СССР, надо написать заявку, подписать ее у заведующего отделом, потом получить на этой заявке визу ученого секретаря института и начальника известного всем «первого» (почему первого?) отдела и только потом можно отдать «материал» на размножение сотруднику, который постоянно и специально этим занимается по поручению дирекции института. Кроме этого сотрудника, никто в институте не имеет права снять печать с комнаты, где стоит ксерокс, и тем более воспользоваться аппаратом. А в библиотеке КРРЕЛ и во всех других библиотеках и читальных залах США, да, пожалуй, и всего мира, ксероксом может пользоваться каждый (иногда за плату). Но, во всяком случае, никто не попросит вас показать то, что вы собираетесь копировать. Конечно, я не мог не воспользоваться такой возможностью и часто делал себе выкопировки из многих книг, которые почему-либо были недоступны мне в СССР.

Много времени я также уделял переписке с моими научными коллегами в США, обсуждению с ними различных вопросов, представляющих взаимный интерес. Вот в результате такой переписки — мы обсуждали вопрос о том, что случится с ледниковом покровом Антарктиды в западной ее части, где расположен шельфовый ледник Росса, в ближайшие сто — двести лет, — я получил вдруг приглашение посетить соседний с нами университет в северном штате Мэн. Два сотрудника — специалисты по этим вопросам — гляциологи Терри Хьюз и Боб Томас сообщали мне, что лучше всего приехать в их университет, находящийся в городе со странным названием Ороно, в первой половине марта. В это время я смогу познакомиться и с их студентами, что будет интересно мне, и прочитать пару лекций, что будет интересно им.

Я показал это письмо Ассмусу, и он посоветовал мне ехать. «КРРЕЛ рекомендует вам принять это предложение и считать эту поездку командировкой», — закончил он шутливо-официально.

И вот тут я вспомнил, что месяц назад получил письмо от Энн — одной из моих знакомых еще по прошлым посещениям США. Я некоторое время работал в Антарктиде с ее мужем Робом — полярным летчиком, а потом приезжал к ним в гости под Вашингтон. В последнем письме, уже в КРРЕЛ, она вдруг написала, что живет одна, без Роба, на берегу океана, вблизи от городка Пенбрук, что всего в часе езды от столицы штата Мэн города Ороно, и рада была бы увидеть меня, показать свой полуостров в период с 8 до 15 марта. В это время к ней на каникулы приедет дочь, Ребекка, которая меня тоже знает и хотела бы повидать. Но ведь я все равно еду в Ороно, и как раз в это время. Конечно, надо постараться посетить это место.

Последний раз я видел Энн вместе с мужем два года назад, когда, пролетая через Вашингтон, задержался там на два дня по дороге в Пойнт Мак Гю и Антарктиду. В то время Роб и Энн, приютившие меня в своем доме, находившемся в часе езды от Вашингтона, поделились со мной своими планами: Роб, который был уже в отставке, и Энн бросают места своей работы, продают дом и уезжают куда-нибудь в дикий угол Америки, покупают на вырученные деньги кусок земли — земля дешева в еще диких местах, — строят там бревенчатую «кабину», выкорчевывают участок для огорода, прорубают тропу через лес для «джипа»-вездехода до ближайшей дороги и начинают новую жизнь. Как пионеры Америки. Многие немолодые, но не бедные люди в Америке делают сейчас то же самое. Ведь есть даже лозунг: «Если ты патриот Америки, если ты хочешь видеть ее прекрасной — самоограничься. Все, что можешь сделать сам, а не покупать со стороны, — делай сам». Уменьшив таким образом потребление, можно прийти и к уменьшению разрушительного влияния человеческой деятельности на окружающую среду.

Уже в Москве, через год с небольшим после той встречи под Вашингтоном, я узнал из писем, что Роб и Энн выполнили все, что планировали, даже с превышением: купили довольно большой участок леса в штате Мэн, и не просто участок — маленький полуостров на побережье Атлантического океана, действительно выкорчевали, выжгли в лесу поляну, на которой начали выращивать кукурузу, картошку, овощи. Они писали восторженные письма о том, какое удивительное чувство они испытывают, когда имеют счастье изо дня в день видеть, как из земли появляются, растут, набирают силы плоды твоего труда. Они писали о том, какие необычные, простые, не тронутые всеми «революциями» последних лет люди живут в маленьком городке-деревне, который расположен недалеко от места, где на дорогу выходит тропа от их хижины. Писали о том, что по пятницам и субботам эти люди собираются где-нибудь в большом сарае, школе или церкви и весь вечер танцуют народные танцы простой Америки под названием «сквер-данс». «Ах, Игор, ты должен видеть эти танцы…»

Потом наша переписка прервалась. И вот теперь на мое письмо откликнулась лишь Энн, сообщив, что не живет с Робом и где он сейчас — не знает, но рада была бы со мной повидаться. И это всего в двух часах езды от Ороно.

Ближайшая суббота, когда в доме Энн будет гостить ее дочь Ребекка, приходилась на 10 марта. Значит, если я выеду из Лебанона в пятницу после обеда, то еще засветло могу приехать к дому Энн и Ребекки, погостить там субботу и воскресенье, а в понедельник 12-го, встав рано-рано, уже быть к девяти утра в университете штата Мэн. Я написал об этом и Бобу с Терри, план был одобрен, и я начал готовиться. Дело в том, что я мог позволить себе эту поездку за казенный счет. Можно было выбирать вид транспорта. Но поезд отпал сразу — пассажирских поездов здесь так мало, что я должен был бы ехать туда целые сутки с несколькими пересадками. То же получалось и с самолетом: надо было лететь сначала на маленьком самолетике в Бостон, а потом тоже на маленьком, — в городок Бангор, а уже оттуда на такси — в Ороно. И кроме того, северо-восточный угол США в начале марта — не лучшее место для полетов на маленьких самолетиках из-за погоды. Автобус тоже отпал: на автобусе надо было сначала ехать в Бостон, да и стоимость его была велика. Дешевле всего и быстрее — на своей машине.

Когда стало ясно, что путь мой в Ороно целесообразно проделать на своей машине, начальство сообщило мне, что не возражает, если я в свободное от работы время заеду к друзьям, что расход на бензин и масло во время этой поездки институт берет на себя. Кроме того, мой добрый гений — бухгалтер Ненси — сказала мне, что я не утряс еще один вопрос. Оказалось, что за мою машину КРРЕЛ платит аренду на месячной основе, то есть как бы заново перезаключает договор каждый месяц, хотя всем ясно, что я буду пользоваться машиной несколько месяцев подряд. В течение каждого месяца я по договору мог наездить не больше определенного количества миль. Если бы я превысил этот, как они говорили, «майледж», то я должен был бы платить за каждую лишнюю милю пробега внушительные деньги. А судя по карте, свой майледж во время этой поездки я наверняка превысил бы.

— Попробуйте, сэр, позвоните или съездите в офис, где вам дали машину, и договоритесь, чтобы мили, которые вы проехали, фиксировались бы не ежемесячно, а по истечении всего вашего многомесячного срока аренды. Ведь будут же месяцы, когда вы будете много путешествовать по стране на самолетах, ваша машина будет стоять и средний майледж будет небольшой.

Ненси дала телефон девчушки из фирмы «Шевроле», которая отвечает за аренду машин. Ее тоже зовут Ненси. Звоню, называю себя… И вдруг…

— Здравствуйте, дяденька… — на чистом южнорусском языке.

Вот это да!

— Здравствуйте, — говорю. — Откуда у вас такой язык?

— А я не Ненси, а Нина, русская из Ричмонда, который в штате Мэн. У нас там все русские. Приехал лет пятьдесят назад один, потом другой, а теперь там православная церковь и все русские.

— Да-а! — тяну я, пытаясь сообразить, что к чему, а она уже тараторит по-южному:

— Я, дядя, давно даже сама хотела вам позвонить, посмотреть на вас, встретиться…

— Ну, что ж, чудесно, мне тоже надо вас увидеть по поводу машины.

Договорились на полпятого.

— Только не опаздывайте, — шепчет она в трубку, — а то я работаю еще и в другом месте, мне надо уходить. Только я никому здесь об этом не говорю.

— Ну что вы, не выдам, — смеюсь я.

Когда приехал, ее не было на месте, наконец пришла. Красавица писаная: волосы ржаные, густые, до пояса, падают на плечи золотыми струями, брови вразлет, красивая кожа чуть со смуглинкой, смеющиеся, смотрящие прямо глаза. С такой хохлушкой не поспоришь.

У нее здесь в Хановере в знаменитом Дартмутском колледже учится муж, кончает в этом году по специальности «бизнес и статистика», а она «гонит деньгу».

— Когда муж кончит и начнет работать — пойду учиться и я… Хочу учить русский язык, а то забывается. И в Россию съезжу, посмотрю сама… У бабушки есть кто-то в Донецке…

Конечно же милая Ненси-Нина пошла мне навстречу и нашла способ все быстро устроить.

— Только не говорите никому, я сама все сделаю, как земляку, для вас, дядя… — тараторила она с гордостью по-русски, оглядываясь на подружку и механика, которые с восхищением следили за ней, говорящей свободно на языке такой далекой страны. На прощание она дала мне карту штатов Нью-Гемпшир и Мэн с городком Ричмондом. Судя по размеру кружка, в нем тысяч 5 жителей. Ричмонд она обвела кружком, а на полях написала адрес.

— Там живут мои бабушка и мама с папой… Я им позвоню, хата бабушки по-над горой, совсем рядом с дорогой, по которой вам ехать. Они будут так рады…

И когда я уже уходил, снова заговорила о своем, по-видимому, самом важном:

— Я хочу не забывать русский, хочу, чтобы мои дети говорили по-русски. Когда умирал мой дед, он говорил, что нет ничего прекраснее России. Когда-нибудь я приеду туда, как американка конечно, и хочу выучиться русскому у хороших профессоров, не только у своих генов. Хочу говорить «г» по-московски. Ведь только мои родители, и то еще детьми, жили в России до того, как их угнали в Германию, а потом они уже покатились как перекати-поле…

Ну а дальше события понеслись с огромной скоростью. Я написал Энн письмо, где сообщал, что могу приехать к ним в пятницу вечером девятого марта и провести субботу и воскресенье. Очень быстро получил ответ, где Энн сообщала, что Ребекка будет в восторге от встречи и конечно же приедет в установленное время. Сейчас она учится в частной школе-интернате. «Приезжай, посмотришь, как живут новые пионеры Америки».

К письму был приложен подробный план и даже указано высокое дерево с почтовым ящиком в трех милях от маленькой таверны на перекрестке дорог. «Против этого дерева, — писала Энн, — стоит дом моих друзей Смоков. Оставишь у них машину, вернешься к дереву. От него в глубь леса идет Дорога. Твоя машина не пройдет по ней, а моя со всеми ведущими осями проходит. Иди по дороге, через полмили, на полянке у конца ее, увидишь мою машину. Двери ее открыты. Там будет лежать карманный фонарик, он будет нужен тебе, если приедешь ночью, и карта. Впрочем, она тебе может и не понадобиться. Иди по единственной пешеходной тропе и через две мили, на самом мысу полуострова, увидишь мой дом. Вся эта земля моя, и на ней больше никто не живет».

«Ничего себе инструкция», — подумал я.

Дневниковые записи.

9 марта, пятница. Вчера весь день вел машину по дороге из Хановера, штат Мэн. Подъехал к столице штата только к шести вечера. Пейзаж резко изменился — каменистая холмистая равнина, какие-то озера с островами, справа нет-нет да и блеснет вода заливов Атлантики. Городки и отдельные домики все реже и беднее, дорога все уже. Мелколесье, какие-то ели, еще что-то незнакомое, а в общем — картина, похожая на наш Валдай, кругом — валуны. А местное радио в машине передает какую-то прекрасную музыку: женский голос поет о счастье… Вот и перекресток с таверной. А темнота уже полная. Пришлось спросить, где живут Смоки. Оказалось — рядом. Через несколько минут уже говорил с миссис Смок. Ее сын — парень лет семнадцати — шмыгая большими незашнурованными ботинками, накинул куртку и пошел заводить грузовик.

— Машину оставьте здесь, там, где живет Энн, вам не проехать даже на ее вездеходном «сабару». Куда вы столько вещей набрали? От места, куда я вас довезу, еще пешком идти и идти…

Парень выгнал грузовик на шоссе, а затем с размаху завернул в сторону от дороги, в чащобу, на такую узкую просеку, что ветки хлестали по стеклам с обеих сторон.

— Эта земля принадлежит Энн, поэтому никто, кроме нее, здесь не ездит, — кричит он весело.

Внезапно впереди показалась маленькая, изящная «сабару», стоящая прямо на дороге. Выгрузили мой чемоданчик, этюдник. В чемодане лежали три гвоздики — купил час назад. Я вынул фонарь из «сабару».

— Как же ты обратно поедешь? — спросил я парня.

— Буду пятиться, — смеется он. — Правда, темно. Если не получится — брошу машину, завтра днем доеду.

Обледенелая тропа была очень скользкой, но зато светили полная луна да и фонарик Энн. Дорога кидалась то вправо, то влево. Когда уже думал, что заблудился, — блеснул впереди огонек, показался бревенчатый дом, запахло дымом, выскочила на крыльцо и залаяла огромная колли. В широких, по-американски сделанных из мелких стекол окнах появилась Энн, замахала руками взрослая девушка. Ребекка?

Потом был ужин из рыбы, которую поймала сама Энн, с картошкой, которую вырастила тоже сама Энн. Я достал гвоздики, бутылочку шампанского, ведь у меня сегодня день рождения! Энн принесла маленький торт, его испекла миссис Смок для первого русского, которого она увидела в жизни. Вставили в него свечу, открыли бутылку.

Гасить свет, чтобы было видно свечу, не понадобилось. Огромная комната освещалась лишь керосиновой лампой и отблесками пламени из стоящей посередине комнаты чугунной печи.

Спать мне постелили на втором этаже. Дело в том, что здесь, как и во многих американских загородных домах, главная комната не имела потолка, ее потолком была крыша. Зато у прихожей, расположенной под той же крышей, потолок был, он-то и образовал как бы пол второго этажа, с которого, как с балкона, было видно, что делается в главной комнате.

Ребекке нездоровится, — по-видимому, перетрудилась или простыла, делая клетки для кроликов.

— Почитай мне что-нибудь, мама, — просит она, как маленькая.

— Хорошо, — говорит Энн и берет какую-то зачитанную книжку.

— Игор, иди сюда, я буду читать нашего любимого поэта, Роберта Фроста. Ты читал Фроста, Игор?

— Нет, первый раз слышу… — покраснел, наверное, я.

Энн начала читать. Это были первые американские стихи, которые мне читали. И понял я мало. Но по выражению их лиц я догадывался, что каждое слово поэта их волновало. Ну а потом, почувствовав, что я мало понял, Энн начала пересказывать мне их содержание.

— Мое любимое стихотворение — «Непройденная дорога», — сказала она под конец разговора.

Когда Энн спустилась спать в основную комнату — она спала на лавке у буржуйки, я взял свечу, книгу и долго вчитывался в это стихотворение. Потом перевел, и вот что у меня получилось:

Две дороги расходились в желтом лесу. И как жаль, я не мог идти по обеим. Не в силах раздвоиться, долго стоял я И смотрел вдоль одной туда, Где она исчезала за поворотом; А потом пошел по другой, такой же, А может, она была чем-то лучше, Может, трава ее больше ждала, Хотя, если об этом, — смяв траву обеих, Я сделал бы их почти одинаковыми. Да, обе тем утром одинаковы были В листах без черных знаков шагов. О-о, я шел по одной все два дня! Хотя, зная теченье вещей, Сомневался, что смогу вернуться назад. Но я буду говорить всегда и везде, Пусть столетья и годы пройдут: Две дороги расходились в лесу, и я — Выбрал ту, где меньше ходили, казалось, И это лишь и было их различьем.

10 марта, суббота. Встал, как всегда, в шесть тридцать и с утра был уже на улице. Хозяйки еще спали. Вокруг пасмурно, но прекрасно. В тумане видны очертания красных скалистых берегов. С ревом, похожим на шум горных рек, вливались в залив из невидимого отсюда океана струи прилива. Снега почти нет, кругом рыжая прошлогодняя трава и похожие на большие ели кипарисообразные деревья.

Дом стоит на самом мысу. Вокруг, с трех сторон, вода, резкое кряканье уток. Рядом вертится колли. Зовут ее Ачико, что по-японски значит «морской лев». Так назвал ее Роб.

Весь день я делал мужскую работу. Оказалось, что большой подвал под домом залила вода.

— Не можешь ли ты, Игор, как-нибудь откачать эту воду?

Я так хотел не подкачать, что нашел где-то длинную резиновую трубу и ухитрился сделать сифон. Можно было спустить один конец шланга под обрыв. На это ушло полдня, включая купание в ледяной воде подвала, но хозяйки остались довольны. Вода, на мое удивление, стала уходить.

— Игор, а не сделаешь ли ты домик для овцы, а то она скоро окотится?

Сделал я и похожее на двускатную палатку треугольное сооружение, которое всем очень понравилось.

На обед мы ели борщ по рецепту, который я им когда-то оставил, и хлеб с чесноком. А за окнами стало еще красивее. Наступал полный отлив, со всех сторон блестели покрытые водорослями и серым песком отмели, в образовавшихся озерцах плавали дикие утки.

И тут за обедом я рассказал Энн и Ребекке о своем переводе стихотворения. Помолчали.

— Понимаешь, Игор, в первом, простом, поверхностном толковании — это стихотворение о том, что автор, поставленный перед необходимостью выбрать дорогу, выбирает нехоженую, нестандартную, необычную дорогу. Но более глубокий смысл его в том, что нет в жизни, как правило, объективных критериев, чтобы сказать, по которой из дорог надо идти, когда дороги раздваиваются. И, не имея критериев для выбора, человек поставлен перед необходимостью принимать импульсивные, почти интуитивные решения, какую же из дорог выбрать. И вывод стихотворения уже совсем другой: человек должен выбирать направления своей жизни по едва уловимым намекам, но потом жизнь заставляет его принимать на себя всю ответственность за эти решения. Все стихотворения у Фроста такие же — простые сверху и сложные внутри. За это его и любят, Игор.

Мы опять помолчали, и Энн вдруг рассказала о том, что, когда они остались без Роба, им пришлось, чтобы не закладывать землю, зарабатывать себе на пропитание, собирая и продавая знаменитых кламов — морских съедобных ракушек, которые по вкусовым качествам и стоимости не уступают устрицам. Оказывается, во время отлива их тут каждый сборщик собирает по нескольку бушелей, а бушель — это корзина, равная по объему двухведерной кастрюле. Энн и Ребекка за один отлив собирали у себя примерно один бушель и продавали его за восемнадцать — двадцать долларов. Этим и жили.

Слушать дальше я уже не мог.

Выпросив у Энн какие-то старые грязные ботинки, побежал вниз, к полосе отлива, собирать кламов. Энн вооружила меня вилами на короткой ручке с изогнутыми в виде крючьев зубьями и деревянным корытцем с ручкой. Туда надо было класть ракушки. Деревянные боковинки корытца имели много щелей, через которые уходила вода, а кламы оставались.

— Ищи такие места на мокром песке и иле в полосе отлива, где видно много мелких дырочек, в которых пузырится воздух. Вот тут и копай, — напутствовала меня Энн. — Ведь эти пузыри выпускают кламы.

Оказалось, на глубине десяти — пятнадцати сантиметров их полным-полно. Правда, Энн предупредила: мелких не брать, пусть растут. А крупных, увы, было значительно меньше. Ведь здесь проходит много сборщиков. Оказывается, земля Энн заканчивается на границе верхнего уровня прилива. Все, что ниже, открытые в отлив отмели океана, принадлежит всем.

До начала прилива я успел набрать полведра кламов. Когда вернулся, Энн подписывала какие-то важные бумаги. Оказывается, она держательница многих акций и помимо этого три дня в неделю по четыре часа работает в ближайшем городке, ухаживает за престарелым джентльменом.

Я представил, как в любую погоду, рано утром, когда еще темно, она упрямо идет по скользким тропинкам к своей машине и мчится в город ухаживать за немощным стариком. Совсем не бедная, немолодая уже женщина, а как приходится крутиться. И никто вокруг не удивляется — это и есть Америка!

11 марта, воскресенье. Завтра Ребекке надо ехать в школу, а мне — в университет штата Мэн. Встали рано утром — еще темно, затопили печку, чтобы немного согреть комнату и вскипятить чай. Скоро должен прийти в гости к Ребекке ее «бой-френд», то есть друг, Мартин, — они собираются ехать на встречу «Общества друзей». Под «Обществом друзей» в Америке понимается общество квакеров. Оказалось, что Энн — квакер и Ребекка — квакер и что они обратили в свою веру и Мартина, который учится в одной с Ребеккой школе.

Несмотря на частое употребление слова «квакер» в прессе и литературе, мне долгое время был непонятен его смысл, тем более что сами Роб и Энн никогда не употребляли его по отношению к себе. И я тогда посмотрел в словаре Вебстера. Оказалось, что слово «квакер» идет от глагола «ту квак», что значит «трясти, взбудораживать». И квакерами называются члены основанной где-то в середине семнадцатого века англичанином Джорджем Фоксом религиозной секты, которая по замыслу ее создателя должна была «встряхнуть, обновить слово божье». В словаре было написано, что эта секта называет себя «Обществом друзей», а члены ее являются «друзьями», но никак не «квакерами». «Друзья» стремятся к предельной простоте жизни: в одежде, манерах и религиозной службе и являются противниками военной службы, присяг и клятв.

Странная школа у Ребекки. Всего двадцать человек всех возрастов от тринадцати до восемнадцати, половина мальчиков, половина девочек, и все занимаются в одном классе. Они там «ищут себя», то есть, по нашим понятиям, вообще ничего не делают.

— Мы учимся жить, как маленькое, но самостоятельное общество. Учимся общаться друг с другом, терпеть друг друга, жить бок о бок друг с другом. Сами составляем меню на неделю, покупаем продукты на неделю, учимся экономить, и так далее, — рассказывает Ребекка. — Главное направление занятий или разговоров — экология животных, но это по-научному, а вообще — жизнь животных. Ходим в лес, слушаем пение птиц, наблюдаем за их повадками, записываем. Некоторые ребята из других школ над нами смеются: что это за школа, где нет занятий, нет математики, физики, химии, а вместо этого сплошные разговоры и диспуты, например, на тему — курить или не курить марихуану.

Конечно же эта школа особая, частная, и приходят в нее, по-видимому, те, кто не уживается в других школах или кого не принимают в другие школы. Сама Ребекка, оказывается, два года вообще не ходила в школу, а жила здесь в лесу с мамой, поэтому с физикой и с математикой была незнакома. Правда, несмотря на это, она думает поступить в какой-нибудь маленький колледж поблизости (конечно же дорогой, частный) по специальности «Экология моря» ни больше ни меньше и думает (и Энн тоже), что ее туда примут. И я думаю, что, если она туда поступит, она обязательно закончит его, хотя так и не будет знать химии, физики и математики. Но для такого колледжа нужны хорошие деньги. Вероятно, поэтому Энн так экономит.

Правда, у Энн есть братья. Один — миллионер, второй — знаменитый режиссер документальных фильмов. Он сам «делает кино»: купил машинку для монтажа, для озвучивания, сам и пишет, и наговаривает тексты, сам ездит снимать.

Но вот пора ехать на собрание квакеров. Это в тридцати милях на машине плюс две мили до дороги по тропе. Решили ехать на двух машинах: внезапно выяснилось, что Ребекка с Мартином должны оттуда сразу ехать в свою школу. Мы же с Энн вернемся на моей машине.

Долго ехали в тумане по каким-то дорогам, наконец остановились у одинокого дома, стоявшего у дороги. Кругом — мокрые низкорослые деревья — ель, осина; пейзаж Псковской области по дороге к Новгороду.

В доме горят огни, зажжен камин. Сидят четыре человека. Две престарелые пары. Мы присоединяемся на цыпочках к их молчанию: ведь квакеры хотят друг от друга только одного — совместного молчания, которое и является молитвой.

Я люблю сидеть на таких собраниях. Чувствуешь себя как на концерте, только без музыки. Думаешь о чем хочешь, и чувство того, что рядом тоже сидят, думают и слушают себя, — прекрасно.

Сидел и молчаливо просил того, которого, возможно, и нет: «Помоги разобраться, что хорошо и что плохо. Как жить. Как поступать. Столько сложного впереди, так запутано прошедшее. Дай мне силы выполнить свои же решения, прости за все плохое, что получилось не так». Снова и снова крутятся в голове эти три мысли: «Помоги разобраться. Дай силы укрепиться в правде. Прости, что все идет не так…»

Хорошо, когда все молчат и слушают себя и других. Но потом один из сидящих вдруг заговорил и понес такую чепуху, такую пошлятину да с таким самодовольным видом, что чуть было все не испортил. А пока молчал — пела душа!

Потом был как бы легкий ланч вскладчину. Тоже со своим ритуалом, который был мне так хорошо знаком по обедам и ужинам в доме Роба и Энн еще там, под Вашингтоном, до того, как они стали пионерами Америки. Вот семья и гости сели за стол, вот уже кушанья на столе. И вдруг хозяин дома опускает голову и протягивает в обе стороны руки для рукопожатия. И все за столом тоже протягивают руки, беря за руки соседей справа и слева. Все опускают головы, объединяясь в кольце молчаливого рукопожатия. В этот момент каждый думает о своем, но о чем-то хорошем, об общем благе. И ничего, что каждый понимает его по-своему. Все крепче и крепче сжимаются руки, все ниже и ниже в экстазе опускаются головы. Но вот напряжение спадает, все садятся за стол, принимают обычные позы.

Мартин и Ребекка уехали как-то очень быстро, а мы с Энн задержались. Пока доехали до тропы, прошли под дождем со снегом две мили — было уже три часа дня.

Еще часа два по просьбе Энн я делал в погребе из пластмассовых труб слив для кухонной раковины, стоя в ледяной воде по грудь, хотя и в гидрокостюме, который нашелся в доме. Энн помогала внизу, промокли оба. Наконец работа закончена. В доме нашлось немного водки. Решили выпить по-нашему, по-русски, не разбавляя и залпом…

Глаза Энн загорелись.

— Ты знаешь, — неожиданно сказала она, — я ведь убийца. Сидела в тюрьме за убийство, пока суд не оправдал меня!..

Сначала я думал, что Энн смеется или разыгрывает меня, а потом, по дрожи в ее голосе, понял — это правда.

После развода с мужем она жила с детьми в маленьком городке и там влюбилась снова, и ее новый бой-френд, один из финансовых воротил городка, где она жила, напивался так, что избивал ее, требовал чего-то невозможного. И вот однажды, когда этот пьяница пришел к ней в гости и на кухне пытался ударить ее — Энн в это время резала ростбиф, — она, загнанная в угол, ткнула его ножом.

— Он был такой тоненький, этот ножик, — рассказывала она дрожа, — и вошел в него так мягко… Он схватился за рукоятку, выдернул ножик, сделав пару шагов, упал. Крови не было. Казалось, человек этот просто уснул и храпел в пьяном сне… Я бросилась к телефону — попросила приехать моего личного врача. Тот отказался. Позвонила в «скорую помощь». За это время он начал синеть и перестал хрипеть. Я поняла, что случилось, и позвонила брату. Конечно же меня забрали в тюрьму. А ведь ранка была такая крохотная… Но кровь пошла в легкие, и он захлебнулся.

А потом газеты этого маленького городка вопили: «Разведенная актриса убила одного из отцов города!..» И когда Ребекка и ее брат пришли в школу, дети кричали: «Твоя мама — убийца! Твоя мама — убийца!» Хорошо, что перед этим я дважды вызывала полицию, чтобы она спасла меня от этого человека, но он был слишком популярен в городе, поэтому полицейские только уговаривали его: «Брось, Джон, садись в машину, уезжай…» Он уезжал и приезжал снова, той же ночью, и опять полиция уговаривала его. Хорошо, что они записывали все эти ночные вызовы. Это помогло в суде. А суд был громкий. Меня пытались запутать: «Почему у вас в руках был нож?» — «Я резала ростбиф». — «Где был ростбиф?» — «Убрала его в холодильник». — «У вас хватило черствости убрать его в холодильник! Офицер, вы видели ростбиф в холодильнике?» — «Нет, не видел». А ведь он был там. Через три месяца суд присяжных оправдал меня. Но был момент, когда даже хорошие адвокаты отказывались: «Мы не любим браться за безнадежные дела», — говорили они.

А потом появился Роб, и казалось, все будет хорошо, но опять… он стал меня ревновать, заставлял делать невозможное…

Вот такой получился у нас вечерок. И хотя потом Энн читала мне своего любимого Фроста — настроение было тяжелое.

Перед сном каждый из нас работал молча при своей лампе. Я готовил доклад для университета в Ороно, Энн подписывала какие-то бумаги, писала письмо Мартину.

— Игор, Мартин просил написать ему письмо сегодня же вечером. Он беспокоится, в порядке ли у меня дела. Я пишу ему, что все в порядке.

Оказывается, Мартин, хотя ему всего двадцать лет, предостерегал Энн в машине.

«Говорил со мной, как отец с дочерью. Бойся русского — был главный мотив».

Ну а теперь — спать, спать. Ведь рано утром, задолго до рассвета, я должен ехать в университет штата Мэн.

13 марта, вторник. Встал в четыре утра и, стараясь не будить Энн, оставил ей записку благодарности и в темноте вышел на тропу. В девять утра был уже в университете. Переоделся, побрился, умылся и позавтракал я еще в дороге, на одной из станций отдыха — при бензоколонке, которые через каждые тридцать — сорок миль стоят на интерстейт.

Весь понедельник и сегодняшнее утро работал. Прочитал лекцию, обсуждал гляциологию различных ледников, планы на будущее, свои и хозяев. Сегодня до обеда занимался тем же. После ланча пригласили на собрание преподавателей и профессоров геологического факультета, но посидел там немного, сбежал. Вместо собрания до конца рабочего дня бродил по «кемпусу» — так называются здесь территории университетов. Где-то пели, на ротаторе размножали объявления студенты-активисты. В коридоре вдруг залаяла собака — никто не удивляется, не гонит ее, только глядят. Большинство собак здесь очень добрые. Очень многие в Америке водят собак не на поводках, а на веревке. Своего рода «рваные джинсы» применительно к собачьим поводкам. На стене куча объявлений религиозных и женских организаций: странные, наивные…

Сейчас полночь. Ночую у профессора-гляциолога. Он — англичанин, но работает в США несколько лет. Его жена полячка. Но отец и мать ее живут в Лондоне, они уехали из Польши во время последней войны — отец ее был летчиком в польских ВВС. Она рассказывает о том, что ходит во многие клубы, потому что это единственный способ иметь здесь друзей. Американцы очень открыты и дружественны, но настоящих друзей ни у кого почти нет. Если можно так выразиться — слой дружбы очень тонок. Сейчас настоящая серьезная проблема Америки — что делать с людьми, которые формально окончили среднюю школу, но вообще не умеют ни читать, ни писать. Ведь последние пятнадцать лет в школах не ставились отметки, да и основные предметы — язык, математика, физика, химия — заменялись по желанию ученика более простыми в усвоении, а значит, приятными при изучении: социологией, историей, этикой, экологией… Считалось, что учеба должна вестись без напряжения. А в результате — в университеты и колледжи поступают неграмотные люди.

Мой друг-профессор вдруг засмеялся:

— Правда, эта девочка, о которой вы нам рассказывали, Ребекка, взамен фактических знаний точных наук научится любить и понимать природу, наблюдать и фиксировать ее изменения, не применяя знания математики и химии. Но такие знания тоже кому-то очень нужны. Поэтому я думаю, что она и без математики найдет, точнее, может найти работу по специальности после окончания своего колледжа. Например, сейчас принято много строгих законов об охране окружающей среды в нашей стране. И по одному из законов любое предложение, любая заявка на начало какой-либо хозяйственной деятельности не может быть утверждена без подробного экологического обоснования. Я думаю, работа такого типа нужна везде и она будет по силам Ребекке.

Я спросил своего друга, как получилось, что школы такого типа имеют право на существование. Разве в Америке нет единых школьных программ? Он даже удивился моему вопросу.

— Конечно, нет. Во времена, когда вы вдруг запустили свой первый спутник, мы впервые вдруг обнаружили, что наши дети не получают достаточного образования в школах по точным дисциплинам, нужным для работы со сложными машинами и приборами, а если и получают, то в среднем значительно меньше, чем ваши дети. В эти времена создатель первых атомных подводных лодок и командующий нашим атомным подводным флотом адмирал Риковер потребовал, чтобы каждый кончающий среднюю школу имел бы обязательный уровень знаний по этим важным предметам и чтобы этот уровень обеспечивался бы программами, обязательными для всех школ страны. Но, Игор, Риковер забыл то, чего не знаешь ты, — мы, американцы, не разрешаем и никогда не разрешим правительству брать в руки воспитание наших детей. Ведь все школы Америки существуют на школьные налоги. Все, что мы заплатили нашему городскому казначею на школы, целиком пойдет на обучение наших детей, и мы считаем, что только мы, через попечительские школьные советы города, имеем право решать, какие предметы и в каком объеме должны учить наши дети в школе. А если дать волю государству, оно будет учить наших детей не тому, чему мы сами хотим, а тому, что ему сейчас кажется более выгодным. И пусть из-за этого наш «средний ребенок» знает меньше математики и физики, чем ваши дети. Зато он знает что-то, чего не знают ваши. А тот, кто хочет учить математику и физику, может учить ее и в средней школе, которая почему-то в Америке называется «высокой школой». Дело в том, что уже класса с четвертого каждый ученик сам выбирает себе те предметы, которые он хочет учить. Положим, для того чтобы закончить какой-то класс, ученик должен набрать сто баллов. За посещение уроков английского языка по полной программе он получит, положим, 20 баллов. Если посещать только половину занятий, получишь половину этих баллов. За полную программу по математике — 15 баллов, физики — 10, химии — 10, истории США — 10, всемирной истории — 10, биологии — 10, социологии — 5 (этот предмет проще и интереснее учить), искусствоведению — 5, живописи — 5, истории музыки — 5, домоводству — 5, сельскому хозяйству — 5 и так далее. В начале каждого полугодия ученик получает большой список предметов — курсов, отмечает в нем, что он хочет изучать, чтобы набрать нужное для перехода в следующий класс число баллов, и сдает в учебную часть школы. В соответствии с собранными заявками и верстаются расписание уроков и списки классов.

Все идет хорошо до самого окончания средней школы. И только когда бывший ученик собирается поступать, например, в государственный университет, то есть университет штата, где плата много меньше, чем в частном университете или колледже, выясняется, что там свои условия и никто не интересуется, сколько часов сельского хозяйства или экологии он прослушал. И молодой человек тратит год, а то и два, чтобы дослушать те курсы, на которые он не обращал внимания в школе. Правда, сейчас, когда у нас в стране уже много лет, с окончания войны во Вьетнаме, нет обязательного призыва на военную службу, такая отсрочка с поступлением в университет даже для мальчика не является катастрофой. Вообще отмену обязательного призыва на военную службу я считаю единственным по-настоящему умным, дальновидным шагом своего правительства за последние годы, несмотря на то что наши высшие военные были почти в истерике от этого шага. Им казалось, что этим подрывается вся оборонная мощь страны. А на самом деле оборонная мощь страны при этом только возросла, потому что возросла экономическая мощь страны. Сейчас мне даже трудно представить Америку, из которой искусственным путем была бы выдернута на четыре года — с семнадцати до двадцати лет — самая, пожалуй, активная и жизнерадостная часть мужского населения. Почему на четыре года? Да потому, что при наличии обязательного призыва окончившие школу молодые люди никуда не торопились, зная, что очень скоро все равно пойдут в армию. Потом эти ребята два года будут служить и еще год, не менее, входить, возвращаться в «нормальную» гражданскую жизнь.

— Но ведь кому-то надо же служить в армии?

— Вот и служат по десять — пятнадцать лет наемные люди, сделавшие работу солдата — я подчеркиваю — солдата, а не офицера — своей профессией. Каждый такой солдат, из-за того что он служит долго, освобождает от службы пять-шесть человек, которые должны были бы быть призваны на два года. И в профессиональном отношении тоже нет сравнения. Вольнонаемный солдат — настоящий профессионал, особенно когда дело касается сложной техники. А доходы и преимущества, которые получает страна от участия в активной деловой жизни молодых мужчин призывного возраста, значительно превосходят расходы на высокооплачиваемых солдат.

15 марта, четверг. С утра в университете получил оттиски нужных мне научных статей, обсудил с сотрудниками детали моего предложения в Национальный научный фонд о новой работе в тыловой части шельфового ледника Росса.

После ланча в доме у Боба Томаса, уже во второй половине дня, двинулся домой, в Лебанон. Но сначала надо было заехать к Энн — взять забытый этюдник и другие вещи. Когда приехал к уже знакомой тропе — было темно. Дождь шел не переставая. Полтора часа я «катился» куда-то в темноте. Промок до последней нитки, измучился. Подошел к дому — темно, собака не залаяла. Никого.

Дом оказался закрыт только на вертушку, просто что-бы показать, что никого нет. Под вертушкой записка: «Игор, входи. Вернусь не рано. Твои вещи в сохранности. Энн». Знала, что вернусь за этюдником. Собака не залаяла потому, что уже признала меня за своего.

Вошел в дом, зажег лампу. В холодном доме озноб усилился. Нашел недопитую водку. Выпил полстакана. Все равно знобит. Решился затопить печь. Разделся, высушил все, снова оделся. Поджарил кусок курицы, который взял с собой. Вот так, сижу в чужом доме, где-то в глухом углу Америки, жду хозяйку. Странное чувство.

Лег спать на своем старом месте, на втором этаже. Почитал перед этим Роберта Фроста, заботливо оставленного на полу у свечи хозяйкой. Энн пришла в два часа ночи, но я уже спал.

Утром встал, как обычно, в шесть тридцать, когда Энн еще спала. Оделся, взял этюдник и осторожно, чтобы не разбудить хозяйку, вышел на улицу. И опять охватила своеобразная, дикая красота этого места. Быстро разложил треножник мольберта и, забыв все, принялся лихорадочно кидать краски на холст, пытаясь поймать мгновение. Не заметил даже, как из трубы дома пошел дымок.

— Игор, завтрак готов, — крикнула хозяйка, появившись на крыльце, никак не выразив свое отношение к тому, что я снова здесь и рисую ее дом. Было уже одиннадцать.

Уехать я смог только к вечеру, дождавшись, когда Энн надо было ехать к престарелому джентльмену. Ведь я таки загнал вчера свою машину подальше от дороги, а Энн, когда вернулась, поставила свою «сабару» на той же просеке и загородила мне выезд. Значит, опять буду ехать сотни и сотни миль в темноте. Ведь завтра в девять утра мы с Тони Гау выступаем по местному радио в программе «Завтрак в Хановер-Инн». Передача эта ведется из ресторана гостиницы один раз в неделю по пятницам и идет сразу в эфир. Мы с Тони должны завтракать и рассказывать о советско-американском содружестве в Антарктиде и нашей совместной работе в КРРЕЛ. Опоздать к этой передаче нельзя, ведь она уже заявлена в программе и ее ждут радиослушатели.

16 марта, пятница. Конечно, успел я к передаче и завтраку в «Хановер-Инн», но приехал домой в Лебанон только в четыре утра. Ужасный случай произошел со мной вчера вечером.

Перед выездом на интерстейт, когда уже темнело, я проезжал мимо ярко освещенного продовольственного магазина и решил остановиться, чтобы купить в дорогу несколько бутылок кока-колы, хлеба и колбасы для бутербродов. Когда вернулся и решил завести мотор — оказалось, что исчезли ключи от машины. Становилось все темнее и холоднее. Уже и магазин закрылся, а ключи не находились. Я ходил между магазином и машиной, смотрел под ноги, снова и снова рылся в карманах. Ключей не было, и добраться в Лебанон к завтрашнему утру было не на чем. Я представил себе, как завтра утром в «Хановер-Инн» будут ждать меня, как они успокаивают время от времени ожидающих меня радиослушателей. А я здесь, в сотнях миль…

Вскоре мое странное поведение было замечено. Подошли какие-то пожилые худые американцы. Ничего не спросив — все было и так ясно, — блестя улыбками, оттеснили меня, вдвоем (их было двое, и у них был карманный фонарик) перерыли все и нашли связку там, где я бы и не думал ее искать. Ключи упали через тонкую щель в передней части приборного щитка в печку для обогрева! Изловчившись, их можно было увидеть через щель. Видеть, но не достать! Но ребята, которым было лет за шестьдесят, сходили домой, принесли инструменты и, чуть не разобрав всю машину по винтику, извлекли злополучные ключи. Правда, это заняло много времени.

— Счастливого пути, сэр, вам далеко ехать?

— Лебанон, Нью-Гемпшир, — ответил я.

Ведь в Америке никто не называет только город, когда говорит о каком-то месте, потому что много есть городов с одинаковыми названиями, но в разных штатах. Поэтому обычно говорят название города и следом, как бы через тире, — название штата. Если сказать лишь название города, американец не поймет, будет ждать продолжения. Поэтому, даже если сказать «Нью-Йорк», американец не поймет, о чем идет речь. Надо сказать: «Нью-Йорк — Нью-Йорк». Тогда будет ясно: Нью-Йорк из штата Нью-Йорк.

В то время когда я говорил эти слова, моя рука чуть было не потянулась за бумажником, чтобы заплатить им за помощь, но я вовремя сдержался. Я уже жил в этой стране достаточно, чтобы знать, когда тебя могут обобрать «под липку», а когда любая помощь, которую тебе окажут, не стоит ничего. И это был тот самый случай. Мне просто помогли как попавшему в беду. Какие же тут деньги!

Я лишь помахал им рукой, поблагодарил от всего сердца. И по тому, как они радостно замахали в ответ, желая удачи в пути, понял, что поступил правильно.

А удача, как оказалось, мне еще была нужна. Сначала мой путь шел по интерстейт, потом часть его проходила по обычному шоссе и уже под самый конец — снова интерстейт. И вот когда я уже ехал по обычному шоссе и в баке оставалось мало бензина — а было уже за полночь, — я вдруг заметил, что все бензоколонки закрыты. С трудом нашел живую душу у какого-то ночного ресторана, спросил, почему закрыты колонки. Мне ответили, что в связи с топливным кризисом все колонки в Америке на обычных дорогах, кроме интерстейт, закрыты с полуночи до утра. «А ведь я до интерстейт не доеду!»

— Попробуйте найти одну колонку здесь, недалеко, — посоветовали мне. — Хозяин ее очень старый человек, живет там же, может, и заправит.

И опять мне повезло. «Старый человек» действительно налил мне бензину. Только, правда, взял дороже. Ну, это тоже Америка!

 

В стране сахарных кленов

День Святого Патрика. Дикобразы местных лесов. Почему за «поркупайном» нельзя лезть на дерево? Сахарные клены. Как делается кленовый сироп в штате Вермонт. Дом на улице Кленовой. Пегги и подружка. Здесь-то они и стояли. Почему Мегги советовала никого не подвозить. Синг из Тайбея и ее компания…

Недавно опять показалось, что Америка сошла с ума. Праздновался День Святого Патрика, покровителя Ирландии. В Нью-Йорке, Бостоне и других больших городах гуляли ирландцы. То там, то здесь взлетали ракеты. И кругом — эмблемы, флаги, значки с зеленым трилистником клевера — символом Ирландии. Святой Патрик так почитается ирландцами потому, что в пятом веке он ввел в Ирландии христианство и «приказал всем ядовитым змеям удалиться». Самое интересное то, что в самой Ирландии этот праздник стал праздноваться лишь совсем недавно под влиянием американцев ирландского происхождения. В некоторых районах Бостона и Нью-Йорка в этот день пройти нельзя — такая пьянка и гулянье в ирландских кварталах.

В последнее воскресенье был в гостях у Петрова, в штате Вермонт. Его дом окружен дремучими лесами из странных деревьев, похожих издали на осины, но с вечнозеленой листвой кипариса. Эти деревья называются «хемлок» и растут только в Америке. Петров предложил взять ружья и пойти в этот лес поохотиться на «поркупайнов». Оказалось, что так в США называют дикобразов, которые наносят большой ущерб лесам хемлоков… Дикобразы хорошо лазят по деревьям, залезают на верхушки хемлоков и обламывают с них ветви, но не едят их целиком, а съедают только основание ветки. Остальное бросается на землю. И, пожалуй, это-то и бесит больше всего экономных фермеров.

В лесу действительно многие хемлоки оказались с ободранными верхушками. И кучи свежих зеленых веток были набросаны вокруг стволов. И обледенелый грязный весенний снег хранил кое-где следы, оставленные дикобразами. И собака Петрова, дворняжка Тишка, начала лаять, боязливо повизгивая.

— Смотрите внимательно вверх, Игорь Алексеевич. Если поркупайн здесь, он наверняка сидит где-нибудь на развилке ветвей у вершины. Там он чувствует себя почти в безопасности.

— Георгий Константинович, а зачем стрелять поркупайна? — спросил я, чувствуя, как горячей становится кровь. — Я ни разу не видел дикого поркупайна вблизи. Я залезу на дерево и заставлю его слезть на землю или загоню его так высоко на тонкие ветки, что он сам рухнет вниз.

Я вглядывался вверх, пытаясь разглядеть среди кипарисной зелени темную массу дикобраза.

— Что вы, Игорь Алексеевич, в Америке никто, кроме самоубийц, не полезет на дерево за поркупайном. Он подпустит вас к себе очень близко, а потом хлестнет вас своим спрятанным до времени хвостом с иглами. Человек может от неожиданности и боли упасть на землю и сломать себе шею. Но даже если человек удержался на ветках после нападения, он будет весь покрыт ранами от его острых игл. А кончики этих игл настолько хрупки, что ломаются в теле и долго болят и нарывают. Ведь природа сделала так, что каким-то образом кончики их игл аккумулируют всю грязь и заразу, какую только можно собрать в лесу.

После этого рассказа у меня пропало желание лезть за поркупайном на дерево.

Вообще диких животных в Америке на удивление много, и их отношения с двуногим населением страны довольно сложны. Среди американцев одноэтажной Америки, имеющих помимо домика и сада еще и лесные массивы, существует мнение, что диких животных надо не уничтожать, а сохранять. Все это привело к тому, что даже в парки маленьких городков по ночам приходят и грузные поркупайны, и еноты, которых здесь зовут ракунами, и сканки, которых мы зовем скунсами, не говоря уже о белках, которые бегают здесь повсюду. Эти животные, конечно, наносят определенный ущерб садам и огородам жителей, но каким-то образом люди и звери, по крайней мере в Лебаноне и Хановере (штат Нью-Гемпшир), устойчиво соседствуют.

В наши края пришла весна. Всем известны, наверное, удивительные золотые цвета осени по картинам Рокуэлла Кента. Такие цвета дает особая разновидность клена — сахарный клен, которого много в этих местах. И сахарным он называется потому, что когда-то индейцы весной надрезали его стволы, собирали сок этого клена и выпаривали из него патоку. И вот оказалось, что этот способ приготовления сахара не только сохранился, но и превратился как бы в ритуал, праздник. Все сейчас только и говорят о «кленовом сиропе», «мейпл-сируп», как он здесь называется. И некоторые уже с гордостью приносят на работу баночки с этим сиропом. В это время года он почти обязателен за столом во время завтрака у жителей этих мест. Им поливают горячие оладушки, которые хозяйки пекут по утрам, им поливают бутерброды с маслом. Никогда не едят тут так много сладкого, как в это время года.

В субботу и я ездил на «ферму сахарных кленов», то есть в дом к одному знакомому фермеру, у которого есть рощица этих деревьев. Уже за несколько дней до этого все волновались: вдруг испортится погода и клены перестанут «доиться». Ведь, оказывается, они дают сок в условиях, когда дни теплые, а ночи холодные. Если такая погода стоит долго — каждое дерево может давать одно-два ведра сока каждый день в течение месяца.

Но погода не подкачала, и в субботу мы были уже в лесу. Еще по дороге по сторонам мы видели необычное оживление в окрестных лесах. Люди шли в разных направлениях по еще глубокому снегу с ведрами. Над лесом поднимался в воздух дым от костров. А когда приехали на ферму — там тоже оживление: много машин, гостей, радостно бегающих по сугробам детей.

Когда зашли в рощу, увидели, что почти в каждое дерево на высоте около метра от земли вбит мощный стальной уголок-крючок, так что желобок его позволяет соку стекать в специальное ведро с крышкой, повешенное на этом крючке.

Я открыл одну из крышек. В ведро капала обычная по виду прозрачная вода, похожая на наш березовый сок. Сунул как бы нечаянно в ведро палец, облизал — и по вкусу как березовый, может, чуть слаще. В середине рощи, куда вели следы, стояла небольшая бревенчатая избушка с кирпичной трубой, из которой валил дым и летели искры. Перед избушкой стояли в ряд несколько соединенных трубками кипящих чанов, под которыми ярко горели большие поленья. Рядом — большие поленницы заранее приготовленных дров, несколько пустых и полных ведер с соком и масса ладей, как на пикнике. Все старались быть полезными общему делу, подбрасывали дрова, выливали сок из чанов. Но было ясно сразу, что это не стихийная деятельность. Руководил ею фермер — бородатый пожилой мужчина в телогрейке и высоких резиновых сапогах. Оказалось, что в этих чанах выпаривается сок. Система чанов такова, что сок в процессе выпаривания, по мере долива свежего сока в первый чан, переходит частично во второй, потом в третий и так далее, становясь все гуще и гуще. В последнем, восьмом чане сок был уже совсем густой и темный.

Фермер, оказалось, устанавливает скорость долива сока в первый чан, судя по густоте, цвету и вкусу массы в последнем отсеке. Когда он сцеживает оттуда готовую продукцию, чаны начинают работать как система сообщающихся сосудов и сок течет из отделения в отделение. Из двадцати литров сока получается не больше литра знаменитого на всю Америку «вермонтского кленового сиропа». Поэтому даже сейчас, в пору урожая, этот сироп совсем не дешев, и, когда вечером все пришли с фермером в его дом, он угощал всех чаем с блинчиками бесплатно, но продавал только что полученный сироп довольно дорого. А может, и не дорого, судя по тому, как все гости фермера с удовольствием, не торгуясь, брали у него этот сироп по баночке-другой. Кончилось тем, что и я взял.

Моя жизнь здесь в свободное от работы время стала чуть более разнообразной. Недели две назад мне позвонила вдруг Мегги — американский лаборант на шельфовом леднике Росса. В Антарктиде все с удовольствием наблюдали, как она и огромный добродушный механик Боб «уходили гулять за околицу». А потом они вдруг организовали свой «хутор». В стороне от ряда утепленных и отапливаемых джеймсвеев, где спали все мы, они разбили обыкновенную островерхую зеленую палатку без пола, поставили в нее маленькую жестяную печурку, две раскладушки прямо на снег и жили там, хотя при одном взгляде на эту легкую, продуваемую всеми ветрами палатку нам становилось холодно.

И вот сейчас Мегги приехала к своему другу и вдруг узнала от него, что и я здесь. Когда ее Боб уехал куда-то в командировку, она захотела повидать меня.

Решили поехать в ресторан. Мегги заказала телятину, я — жареную рыбу. Выпили по фужеру белого сухого вина. Разговорились. И вдруг оказалось, что Мегги несчастна с Бобом, собственно, не несчастна, но ей ясно, что она не сможет выйти за него замуж. Мегги повидала за свою небольшую жизнь много. Вдвоем с приятельницей, адвокатом из Лондона, она путешествовала по Вьетнаму и Индонезии, жила в глухих деревнях и поняла, что маленькие странные вьетнамцы и малайцы — тоже люди. Они также думают, с кем дружат их дети, как уберечь их от дурного влияния, как научить их жить, как научить профессии. Потом она путешествовала по Европе: Англия, Италия, была в Германии, там у нее появился бой-френд, думает приехать в США летом (он кончает юридический факультет — и они поженятся, возможно, поженятся). А Боб, бедный, здоровый громила Боб не понимает ее, он такой узкий, как все в этом деревенском Вермонте, и ей здесь с ним просто скучно.

Зал ресторана с зимним садом, с огромными, как кусты, растениями, между которыми стоят столики…

— Игор, а в России — все коммунисты? — сыплет она вопросами. — А ты можешь сам бросить работу и переехать в другой город?..

— Никогда и никого не подвози. И не важно, кто стоит на дороге: огромный мужчина или тоненькая девушка. Попутчик сядет к тебе в кабину, а через некоторое время ты почувствуешь, как в твой бок уткнулась железка. Тупое дуло. И ты сделаешь все, что захочет эта девушка, все, что она тебя попросит. В лучшем случае она тебя ограбит. А может быть, и хуже…

Так всегда говорила, учила меня толстая добрая Мардж, жена Тони Гау. Но я не слушал ее и всегда подвозил. По американским понятиям я выходил из дома не рано — в четверть седьмого. Запускал двигатель машины. Пока грелся мотор, я успевал еще раз сбегать домой, взять книги, которые брал с собой на ночь.

Дом Лин Бисоу, в котором я снимал квартиру, стоял на пригорке, и первым делом надо было аккуратно спуститься по крутому съезду на нашу тихую улицу, которая называлась Кленовой. Я проезжал по ней метров двадцать вниз, к центру нашего городка, и останавливался у перекрестка с такой же тихой улочкой под названием Гранатная, чтобы убедиться, что на Гранатной улице нет машин, и для того чтобы вдохнуть аромат свежих донатс.

Представьте себе пончик, но сделанный в виде нашего бублика. Если еще добавить, что все это сварено в душистом сладком сиропе, — это и будет донатс. Нетрудно догадаться, что самые большие любители донатс — дети.

Несмотря на то что не было еще и семи часов, «пункт донатс» — его действительно вернее назвать именно пунктом, а не магазином — был открыт. Представьте себе комнатку обставленную очень аскетически, так, как у нас выглядят пункты, где выдают детское молоко: голые покрашенные краской стены — вот и вся внутренность комнаты. В одной из стен сделан проем в другое помещение — пекарню. Через этот проем со стойкой виден большой кипящий чан, откуда и доносятся привлекательные запахи. Хозяин и хозяйка огромными дуршлагами вынимают донатсы, складывают на тарелку и сразу же продают их. В этот ранний час здесь я встречал девочек — дочерей Лин. Младшая дочь всегда шла в школу рано. Если я оказывался раньше ее на две-три минуты, то специально задерживался, делая вид, что вожусь с машиной. Наконец из нашего дома выходила девочка, одетая в яркую куцую, как бы надутую воздухом, курточку, брючки.

— Как поживаете, мистер Зотиков? — спрашивала очень серьезно девочка. Так всегда, очень официально, учат разговаривать американцы своих детей со взрослыми.

— А ты как поживаешь, Пегги? Если хочешь, я подвезу тебя, мне по дороге.

— Спасибо, мистер Зотиков, — по-прежнему серьезно отвечала Пегги. — Но я не одна, я с подругой.

— У меня есть место и для подруги, — отвечал я тоже серьезно, с трудом удерживая улыбку.

— О'кей! — вдруг вспыхивала улыбкой Пегги, и теперь уже обычные, смешливые девочки с шумом и криком усаживались на заднем сиденье. Они уже знали, что будет дальше.

— Эй, Пегги, не хочешь ли донатс?.. — снова серьезно спрашиваю я.

— Видите ли, мистер Зотиков, мамы нам дали денег на донатсы, и мы уже съели по одному… — как-то очень по-женски отвечала Пегги, пока смущенная подружка рассматривала меня.

— Ты знаешь, Пегги, мне кажется, что второй донатс вряд ли повредит маленькой девочке…

— Мне кажется, тоже, мистер Зотиков… — по-прежнему серьезно отвечала Пегги, и обе подружки мгновенно превращались снова в веселых детей и впивались молодыми зубками в податливое тесто донатс, которые я им давал.

В вежливых разговорах, прерываемых вспышками хохота, мы аккуратненько съезжали по нашей Кленовой улице еще метров на сто, а дальше снова был перекресток и снова надо было перед ним остановиться. Это был так называемый Т-образный перекресток, от которого дороги шли в разные стороны. Здесь надо было немножко постоять, потому что по поперечной дороге, к которой мы подъехали, всегда было очень оживленное движение. По одной стороне улицы тянулась стена склада фабрики кож, и утром здесь всегда толпились грузовики. Наконец мы делали поворот налево, в ту сторону, где сразу за углом стоял маленький продовольственный «стор» — магазинчик. Продукты здесь всегда были хуже, чем в огромных гастрономах самообслуживания, но зато этот магазинчик был всегда открыт. И ранним утром, и поздним-поздним вечером дверь была не заперта. Я часто покупал тут что-нибудь на ужин, если оказывалось, что вечером холодильник мой был пуст. Только к концу моей жизни в Лебаноне однажды утром на зеркальном стекле витрины по диагонали появился огромный с яркими красными буквами плакат: «Продается». Через несколько дней на втором окне было написано: «В связи с тем, что хозяин выходит из бизнеса, идет полная распродажа всего содержимого и имущества». Мне почему-то было очень жаль магазинчик и его молчаливого старика хозяина.

Мы аккуратно проезжали мимо этого магазинчика и через один-два домика оказывались у нового перекрестка. Наша улица под острым углом вливалась в основную магистраль, проходящую через Лебанон. Здесь надо было быть еще осторожнее. В Америке легко быть на дороге осторожным, потому что и все остальные водители едут, на наш взгляд, медленно и осторожно. Движение в Москве, по сравнению с теми местами, где я был в США, более стремительное, это движение самоубийц или людей, которые ненавидят себя и тем более пешеходов. В Америке пешеход — главная персона, перед которой останавливаются машины.

Так как я тоже был на машине, то должен был пропустить сначала весь транспорт, двигающийся тоже очень аккуратно в обоих направлениях по основной дороге, и только потом делал левый поворот. Отсюда оставалось примерно сто шагов до большого, еще закрытого универсама.

— Мистер Зотиков, — снова раздавался солидный, неторопливый голосок Пегги. — Не можете ли вы остановить нас около этого магазина?

— Конечно, конечно, Пегги, — отвечал я так же солидно, и мы останавливались как раз перед пожилой женщиной в странной форменной шляпе и в дождевом плаще с желтыми нарукавниками. Каждое утро она стояла там и регулировала движение: останавливала его временами, помогая переходить детям.

Пегги с подружкой вылезала, женщина властным, привычным жестом останавливала движение — дети переходили улицу, а я ехал дальше, проезжал сначала бензоколонку, потом вторую — другой компании — и, свернув направо, попадал на шоссе, соединяющее наш Лебанон с городком Хановер.

Здесь-то, на выезде из городка, они обычно и стояли.

Разные люди. Большей частью пожилые мужчины или молодежь, студенты. Только стоят они не с сумками или портфелями, как у нас. С ними в Америке никто не ходит. Студенты обычно ходят с рюкзаками. Дело в том, что если нет машины, то люди просто идут вдоль обочины таким «солдатским» шагом с рюкзаками, где лежат учебники, потому что «поймать» автобус очень сложно. Легонький такой рюкзачок, специально для таких целей выпускающийся.

И хотя жена моего приятеля, Мардж Гау, учила меня никогда не подвозить голосующих на шоссе, я тем не менее подвозил, и никто никогда не ткнул меня пистолетом в бок. Только один-единственный раз был у меня момент, когда я начал было жалеть, что не последовал советам Мардж.

Это был огромного роста грузный детина лет пятидесяти, бородатый и небритый. Я все-таки остановился, посадил его, и мы поехали. Не доезжая Хановера, он попросил меня остановиться. Я уже начал подкатывать к низенькому тротуару, когда он вдруг сказал:

— Минуточку, мистер, тут есть еще одно дело. Не могли бы вы мне дать немного денег. Взаймы. Например, полдоллара…

— Взаймы полдоллара?.. — Я посмотрел на его огромные бицепсы. Ему явно не нужен пистолет, чтобы убедить кого-нибудь в чем-либо. Мне все сразу стало ясно.

— Конечно, о чем разговор, мистер. Для вас? Никаких проблем, — сказал я и осторожно, медленно, всячески показывая, что я лезу не за оружием, выудил из кармана какую-то мелочь.

Только бы, избави бог, он не подумал, что я лезу за револьвером.

Я благополучно выложил мелочь на возвышение, которое выпирало над коробкой передач у пола машины между мной и седоком, и подвинул пальцем в его сторону несколько монеток.

— Пожалуйста, эти монетки ваши.

Я был почти уверен, что мой попутчик, взяв полдоллара, попросит «взаймы» и все остальное, что у меня есть, но он не попросил. Когда он уже вылезал из машины, я осмелел и спросил, зачем ему эти полдоллара?

— Во рту пересохло. Сейчас возьму баночку пива… — приветливо-компанейски, широко улыбнулся в ответ небритый гигант. — А то я что-то сегодня не при деньгах. До свидания, сэр. Желаю всего хорошего, — посмотрел на меня в упор веселыми, лишь чуть-чуть нагловатыми глазами.

А может, это мне лишь показалось…

Однажды в необычном месте, почти при въезде в Хановер, я уже издалека увидел девушку. Что-то в ее фигурке было восточное. Такой могла быть вьетнамка. Только эта была без головного убора. Но волосы… Волосы были «вьетнамские» — прямые, черные, жесткие.

Одна рука ее была вытянута вперед, кисть сжата в кулачок, а над ним торчал вверх большой палец — традиционный в Америке знак просьбы остановиться и подвезти. За спиной у девушки был ярко-красный нейлоновый маленький рюкзачок. Я тут же остановился.

Оказалось, что девушку зовут Синг и глаза у нее действительно раскосые. Родилась она и выросла на Тайване. Закончила университет в Тайбее по специальности биология, а сейчас стажируется в медицинской школе в Хановере.

— Я работаю каждый день до девяти вечера, но субботы и воскресенья у меня свободны, я дам вам свой телефон, и, если вы тоже свободны в уик-энд, мы с подружкой, ее зовут Юан, приглашаем вас в гости.

Удивительно устроен мир. Улыбнулась Синг, и все китайцы уже мне близки, они ведь из страны Синг…

Она говорила на каком-то странном птичьем языке, в котором лишь с трудом угадывались английские слова. Но наиболее часто она повторяла:

— Игор, но почему, почему вы не любите нас, китайцев? Ну почему вы не хотите, чтобы мы развивались?

— Кто тебе сказал, что мы не любим китайцев, дорогая Синг?

— Но ведь, Игор, все же здесь так говорят!

Так мы часто разговаривали с Синг после того, как она пригласила меня к себе в гости. Вместе с подружкой-американкой она снимала маленький двухэтажный домик: внизу — гостиная и кухня, вверху — две спальни. Домик стоял у дороги, как раз в том месте, где она голосовала, когда я первый раз ее подвез. Синг любила компании, и у нее иногда собиралось общество, которое она называла «интернациональный клуб». В него входили врач-француз с женой, повышающий свою квалификацию в той же школе, в которой училась Синг, и еще стажеры из разных стран. Вот что я записал об этом в своем дневнике.

31 марта, суббота. Двенадцать часов ночи. Только что пришел с вечера у Синг. Ее подружка и еще какие-то посетители их кружка — мексиканцы, японцы — уехали, но кроме меня на вечеринке были еще итальянка Кармелла с сыном десяти лет и американец Майк. Кармелла — жена сослуживца Синг — итальянского доктора. Майк — американец, студент-медик, работающий в лаборатории Синг. Было много китайской еды, бутылка сухого вина и разговоры за жизнь. В основном о России и об Америке. Кармелла работает в огромном магазине-универсаме. Рассказывала об ужасной бедности и бесправии своих сослуживцев, ругала систему необеспеченности, считала, что в Италии каждый рабочий живет гораздо лучше, чем в США. Майк возражал.

Я тоже завелся, рассказал о том, что чувствовал во время войны Китая с Вьетнамом. Как вокруг был заговор молчания, ни разговоров, ни дискуссий. Майк считает, что это потому, что всем безразлично, что делается за пределами США.

Однажды Синг пригласила меня в кино, в клуб знаменитого Дартмутского колледжа, который тоже находился в Хановере и частью которого является медицинская школа, где занималась Синг.

Как преображается представление о всей нации в глазах мужчины, когда он идет в кино с девушкой, принадлежащей этой нации. Она щебечет и смеется, а кисти рук ее такие маленькие и аккуратненькие, а пальчики тоненькие. Я достал книжки про Китай, про южную часть его, про которую я узнал от Синг только одно: там много всякой вкусной рыбы.

Началось все с того, что каждое угощение в доме Синг на две трети состояло из морской пищи: морских гребешков и устриц, креветок и осьминогов и конечно же рыбы — сазана и карпа.

— У нас в Китае все едят рыбу. У побережья моря — морскую пищу, а в глубине страны — сазана, карпа.

И я представил себе Китай глазами Синг: страну, состоящую из тихих рек и прудов, до краев заполненных сазанами и карпами. Надо сказать, что информация Синг была не из первых рук. Синг родилась уже на Тайване, и континентальный Китай представлялся ей по рассказам ее отца — солдата армии Чан-Кайши, бежавшего со своим генералиссимусом на Формозу, как здесь называют Тайвань.

А готовила Синг прекрасно. Она учила своих европейских гостей есть сырую рыбу, показывала, какая она вкусная, если ее настрогать тонкими ломтиками и каждый ломтик макать в острый соевый соус. Здесь я узнал, что, когда варишь суп из овощей, главное — оставить эти овощи полусырыми. А мясо… Оказывается, любое мясо можно поджарить за одну-две минуты, и оно будет совсем мягким и сочным. Для этого надо только мелко порезать его так, как режут у нас мясо для азу, и потом эти кусочки, прежде чем бросить на сковородку, надо обвалять в муке. Удивительно — Синг бросала кусочки на сковороду с закипающим маслом. Секунд тридцать — минута нужна была, чтобы масло пропитало нижнюю часть мучной оболочки каждого кусочка. И все. Широкой лопаточкой Синг переворачивала весь слой мяса так, чтобы верхняя, еще белая мучная поверхность его оказалась в масле на сковороде. Еще минута, за которую Синг успевала посыпать мясо перцем и какими-то другими душистыми снадобьями, и блюдо готово. Правда, Синг, прежде чем снять кусочки со сковороды, любила полить их вином. Для этих целей лучше всего подходило шерри. Только это вино не забивает вкуса и запаха основных натуральных компонентов блюда (шерри соответствует нашему хересу).

Но изучить книги о Китае я не успел. Когда мы второй раз пришли с Синг в кино, то у входа нас встретили стоящие рядком пять или шесть ее товарищей, таких же круглолицых и с таким же узким разрезом глаз. Но, в отличие от лица Синг, которое излучало нежность, все они были воплощением жестокости, решимости… Неулыбающиеся глаза из-за узких прищуров проводили нас до входа в зрительный зал.

В этот вечер после кино Синг была такой рассеянной. Она даже ни разу не спросила меня: «Ну почему, почему все-таки вы, русские, не любите нас?»

На другое утро ее не оказалось на дороге возле двухэтажного домика. Вечером я позвонил ей узнать, что случилось. Спросил также, в котором часу ей надо завтра в свой колледж и не желает ли она, чтобы ее подвез туда один русский. И Синг ответила необычно серьезно, что нет, не желает. Что уже пришла весна, и можно ездить на велосипеде, и теперь она будет добираться на работу сама.

— Это ведь, Игор, и для здоровья лучше, не правда ли, — зазвенел в трубке вдруг, как раньше, звоночек ее смеха.

Потом я еще не раз встречал Синг. В своей длинной темной курточке, перетянутой в талии ярко-алой лентой с развевающимися концами, чтобы быть заметной на шоссе, она обычно мчалась на своем спортивном велосипеде. Я медленно, осторожно обгонял ее на своем «шевроле». Мгновенный несильный удар по рычагу сигнала привлекал ее внимание. Она весело махала мне рукой. «Привет, привет!»

Я так же весело махал в ответ и мчался дальше. Больше я не подвозил Синг в ее госпиталь.

 

Дорога ведет в Буффало

Открытие ледового комплекса. Встреча с венгром, побывавшим в русском плену. «Конечно, молодость была виновата». Посещение доктора Маевского. Заметки о новых поселенцах лесов Нью-Гемпшира. «Русские камины». Бостон и посещение музея. Что такое «Файлинс Бейсмент». «Спите спокойно, сэр!» Въезд в Буффало. Встреча в Буффало. Встреча с профессором Лангвеем. «Если где-то кто-то, сделав ничего…» Семья Лангвея. Мальчики с Ниагарских водопадов.

Уже восемьдесят дней, восемьдесят вечеров и восемьдесят ночей я живу в этой до сих пор для меня странной, удивительной стране. И каждый день, вечер, ночь — пока еще разные.

Сейчас десять часов вечера, суббота. Это поздно и в то же время рано для меня, потому что вчера я приехал домой в три часа ночи. В моем институте была всеобщая гулянка по случаю открытия самого крупного в мире лабораторного комплекса по испытаниям новых ледоколов, кораблей, буровых вышек в условиях, когда море покрыто льдом. Огромные холодильные камеры замораживают целые поля льда, который потом лебедками тянут на испытываемое сооружение.

Жаль, что от Советского Союза был только я. «Мы», то есть руководство КРРЕЛ, отсюда послали приглашение в Москву и Ленинград, но, пока там перебирали бумажки, соображая, кого посылать, все уже кончилось. Вчера священник окропил водой цементный пол главного зала и разрезал торт с надписью «Счастливый день рождения — ледовый комплекс». Был митинг — как все митинги. Ораторы — седые полковники в странной полувоенной-полумальчишеской одежде с кучей нарукавных нашивок выше локтей, — говорили длинные речи. Приглашенный сенатор то ли забыл, то ли перепутал и сначала понес о чем-то, не имеющем к нам отношения, и только потом исправился. Ну, а конец тоже был обычный — гулянка друзей в доме у главного строителя этого комплекса — Гени Франкенштейна, с которым мы подружились еще во время зимовки в шестьдесят пятом году.

Прошло время, когда вся Америка всколыхнулась в надежде на войну Китая и СССР. Сейчас все успокоились и стараются не вспоминать об этом. Это привычно для США: поменьше вспоминать об ошибках.

Время бежит быстро, и возможно, что я здесь задержусь на пару месяцев, так как мои давно ожидаемые керны со дна моря Росса наконец-то прибыли в США.

С этими образцами тоже история, как в детективном романе: около четырех тонн керна американцы отправили в главное хранилище университета штата Нью-Йорк в Буффало (рядом с Ниагарским водопадом). Но теперь оказалось, что начальник этого хранилища — профессор Лангвей — поссорился с нашим институтом и не хочет отдавать сюда керн, не хочет, чтобы его изучали именно здесь. А мне он нужен там, где я работаю. Отсюда я надеюсь повезти часть его домой, в Москву (не знаю пока, как мне это удастся!).

И вот теперь, когда ясно — Лангвей нам керна не пришлет, я, Тони Гау и Андрей Ассмус решили, что я поеду в Буффало сам на грузовике с ящиками, полными сухого льда, заберу часть керна и привезу его обратно. В связи с тем, что это ведь я сам достал его чуть ли не со дна моря, вряд ли кто помешает мне взять его.

Но ведь организация, где я работаю сейчас, принадлежит армии США, и поэтому все грузовики здесь — зеленые, с белыми звездами по бокам и соответствующими надписями. Управлять ими можно, только имея специальные, военные права. И вот вчера вызывают меня в «секюрити офис» — что-то вроде службы безопасности — и говорят: иди получать права на вождение армейских машин.

Ребята здесь смеются: «Игор, ты будешь первый русский, который будет в одиночку гнать грузовик с надписью „Армия США“ по Америке, чтобы отнять у строптивого университета куски льда, которые безуспешно пыталось получить такое, казалось бы, сильное ведомство». Больше всего удивляет, что жизненные коллизии и реакция на них тут и дома одинаковы, хотя есть и некоторые различия. Например, несмотря на то что моя жизнь внешне выглядит очень веселой — по крайней мере, два-три раза в неделю какая-нибудь «парти», то есть вечеринка, — но настоящих, глубоких чувств дружбы эти вечеринки не приносят. Слой дружбы, если можно так выразиться, очень тонок. В течение одного-двух вечеров протыкаешь его насквозь. Как правило, гораздо более интересные разговоры у меня получаются с женщинами, особенно если они красивы и молоды. Но незамужних женщин на таких вечеринках не бывает. Это потому, что уровень тех, кого приглашают на эти вечеринки, довольно высокий, и его в этой стране занимают только мужчины, которые приглашают лишь своих жен. В то же время встречи происходят самые невероятные.

Однажды, еще в самом начале моих посещений стадиона и сауны, ко мне обратился на чистом русском языке один из соседей по деревянной лавке в разогретой комнатке бани. Несколько дружелюбных фраз, и мы расстались: он уже собирался в душ, а я только начинал греться. Через некоторое время мы опять встретились, потом опять. Постепенно разговорились, и я узнал, что этот среднего роста черноглазый немолодой уже мужчина выучил русский язык… в русском плену. Его звать Тибор Эрнестович Рокей, он работает профессором искусствоведения в Дартмутском колледже. Занимался искусством еще до войны и даже тогда еще защитил докторскую диссертацию. В то время ему удалось избежать армии, но в конце войны он все-таки оказался в составе какого-то полувоенного венгерского формирования в Чехословакии. Когда его группа срочно отзывалась оттуда в Венгрию для участия в оборонительных боях за Будапешт, ему удалось остаться тайком в Чехословакии с любимой девушкой-чешкой. Спрятали его родители этой девушки — антифашисты. Ведь и сам Тибор был антифашистом. Впоследствии, когда в Прагу вошли советские войска, он попал в плен. И вот, рассказывая о тех временах, когда он был в плену, а говорил он об этом с удивившим меня теплым чувством, он рассказал и о том, что одно время был переводчиком, а потом строил и ремонтировал жилые дома в разрушенном войной Минске. Когда группу Тибора прислали на стройку, оказалось, что никто из них никогда ничего не строил раньше. Но в документах, которые были у советского сержанта, против фамилии Тибора стояла пометка «доктор наук», и сержант решил, что доктор наук уж как-нибудь справится со строительством дома, и назначил его старшим в группе. Напрасно Тибор умолял сержанта не делать этого, говоря, что он специалист по картинам, а не по строительству домов. Сержант был неумолим: «Раз доктор — справишься».

— Когда мы построили за зиму свой первый дом, — рассказывал Тибор, — мы были уверены, что он держится только за счет холода, сцементировавшего его, а когда придет весна — дом развалится и нас всех расстреляют как саботажников. Но, видимо, мы очень старались, и дом не развалился. Это был один из небольших домов-коттеджей в центре Минска. А потом я со своей бригадой построил там не один такой дом…

— Послушай, Тибор, у меня есть друг, с которым я учился в институте. И он рассказывал мне, что его отцу тоже выстроили домик в центре города военнопленные венгры. Его отец был большим белорусским поэтом.

— Вашего друга, с которым вы учились, зовут Михась, Миша? — неуверенно-радостно спросил Тибор.

— Да, Тибор, да!

Много раз Тибор звал меня к себе в гости, но все как-то было некогда, и вот наконец я выбрал удобное время и приехал к милейшему Тибору и его жене Магде. Она тоже венгерка, но большую часть жизни провела в Польше и только последние десять лет живет в США.

И вновь Тибор, как и прошлый раз, рассказывал о плене.

— Игор, удивительно, но время, проведенное в России, вспоминается, пожалуй, как самое лучшее, самое яркое из того, что я пережил. Конечно, молодость виновата во всем. Ведь у себя в Венгрии перед войной я был книжный червь, одиноко рывшийся в библиотеках, а здесь я увидел жизнь: страдания, голод, взаимную выручку, даже любовь. И все это было в плену. Большую часть времени я жил в лагерях, расположенных среди лесов и озер Белоруссии. Мы все время что-то строили, и нас почти не охраняли, в основном только пересчитывали. И разве забуду я когда-нибудь те летние ночи без сна, полные песен и девичьих хороводов из соседних глухих деревень. А куски хлеба, которые нам иногда приносили. Да только ли хлеба! Там я первый раз по-настоящему увидел и узнал людей твоей страны, да и себя тоже. И времени для размышлений было много.

Правда, очень долго это длилось — двадцать четыре месяца, — Тибор грустно улыбнулся. — Но до сих пор я люблю все, что связано с вашей страной, и из Венгрии я уехал сюда во время событий 1956 года, потому что решил, что мне трудно будет жить в своей стране с чувством любви к России. Да, Игор, и при ремонте дома поэта мне повезло. Хозяин дома часто приглашал пленного искусствоведа, бригадира строителей, обедать вместе со своей семьей, и мы вели длинные беседы. Это уже был конец моего плена, и я был уже не мальчик — мужчина. Но выглядел, наверное, как мальчишка, и хозяин совал мне, когда я уходил, апельсин или конфетку в карман шинели. И, кроме того, он снабжал меня папиросами «Казбек», скажи Магде, Игор, что это лучшие сигареты в мире, а то она не верит.

Вот так мы сидели и беседовали с ним в его маленьком, скромном и чистеньком домике с таким же маленьким садиком, огородиком. Под ногами крутилась собака, мяукала кошка, детей у Рокеев не было. И вдруг у меня возникла мысль, что конечно же Тибор — тоже жертва последней войны. Еще одна ее жертва.

С трудом я уехал от гостеприимных хозяев, договорившись приехать еще как-нибудь…

8 апреля, четверг. Вот и началось практически мое путешествие в Буффало за своим льдом. Готовили меня и провожали в поход всем институтом. Для путешествия выбран был серый большой полугрузовик-«пикап» фирмы «Шевроле». На нем, в отличие от грузовиков, не было белых звезд на дверях. Их заменяли скромные черные надписи «Армия США. Только для официального пользования». Я получил удостоверение на право вождения автомобиля, и вместе с Тони Гау мы поместили в кузов машины несколько больших, хорошо закрывающихся ящиков из очень толстого пенопласта, такого толстого, что если в каждый ящик положить несколько килограммов сухого льда, то содержимое ящика можно сохранить при температуре ниже температуры плавления льда в течение суток. Кроме ящиков в грузовом отделении были спальный мешок, газовая плитка с баллоном газа, кухонные принадлежности, запас разных консервированных продуктов и канистра с водой. Экипированный таким образом, я собирался один доехать до Буффало и жить там, пока не получу свой лед. Кроме того, по дороге в Буффало я должен посетить городок Дуран, расположенный приблизительно в двадцати милях от приморского города Портсмут. Здесь помещался университет штата Нью-Гемпшир, и я давно собирался посетить его, воспользовавшись приглашением от профессора-гляциолога Паула… Там я должен был прочитать лекцию и осмотреть лабораторию Паула. Я встречал Паула раньше и знал, что он собирается этим летом работать в Гималаях, а на будущий год приедет в Москву, чтобы начать обсуждение совместных советско-американских сравнительных исследований в Гималаях и на Памире. Жена Паула — Сенди преподает в этом же университете русский язык и тоже собирается в Москву со своими студентами.

Дуран расположен южнее моего Лебанона, и дорога туда — это дорога на город Бостон, а отсюда уже, повернув на запад, можно попасть в Буффало. Поэтому поездка эта дает мне возможность посмотреть знаменитый город Бостон.

В конце дня под приветственные подбадривания друзей я покинул КРРЕЛ уже на своем новом автомобиле. На ночь я поставил его во дворе дома Лин Биссоу, а завтра примерно в пять утра тронусь в путь.

11 апреля, воскресенье. Сейчас восемь утра. Сижу в кабине своего нового автомобиля. Выбрал нелюдную часть дороги, кругом лес, машины идут редко, никто не беспокоит. Полчаса назад попрощался с гостеприимными Паулом и Сенди. Сенди ухитрилась всунуть в кузов корзинку с продовольствием. Курс: Бостон — Буффало. Снова один. Кругом Америка. Сначала чуть не заблудился, пришлось даже остановиться — спросить, но делать это сейчас труднее: слишком уж необычные надписи на моей машине. Человек, управляющий такой машиной, должен сам знать, куда ему ехать. Мне надо быть в Буффало у Лангвея во вторник в девять утра. Значит, у меня есть два дня и две ночи. Сегодня через пару часов езды надеюсь приехать в Бостон, хочу посмотреть этот город, если открыты музеи — походить по ним. Правда, сегодня католический истер, то есть пасха, поэтому может быть все и закрыто. Во всяком случае, всегда сумею найти площадку для отдыха на одной из лесных дорог, еды у меня много. Есть термос (правда, забыл залить его водой, но это поправимо), спальный мешок и еще одеяло. Кабина такая широкая, что можно вытянуться в полный рост на сиденьях. Поэтому решил ночевать в машине. Гостиницы так дороги, что все мои знакомые, даже богатые, останавливаются, у друзей, если квартиру им не оплачивают на работе, а мне она не оплачивается, так как я не сдаю на время поездок квартиру Лин Биссоу.

Позавчера вечером Паул и Сенди сделали в мою честь вечеринку. Приехали их коллеги-профессора, и я понял: большинство их были первый раз в этом доме. Все живут далеко друг от друга в одиноких домиках, окруженных лесом. До ближайшего соседа Паула — минут десять ходьбы. Живут бывшие городские жители в старых фермерских домах. За последние три-четыре десятка лет население штата Нью-Гемпшир сократилось в два раза в основном за счет фермеров, которые ушли в город или переехали южнее. Здесь слишком плохая земля. А взамен пришли городские жители, работающие в городе или на местных промышленных предприятиях. Но каждый такой житель имеет здесь свой огород — овощи, картошку, кукурузу на всю зиму. Все стараются перейти на дровяное отопление, отказаться от каминов в пользу голландских печей или буржуек. В каждом доме к каминной трубе сбоку приделана еще трубка от буржуйки. Спрос рождает предложение, и в магазинах полно таких печей на ножках самых разных фасонов и размеров. Некоторые украшены литым орнаментом и являются произведением искусства.

Все здесь жалуются, что американские печники умеют класть только камины, а они не греют, наоборот, даже выхолаживают дома, так как весь теплый воздух из комнат выдувается через каминные трубы на улицу. Поэтому здесь сейчас в огромном спросе старые восточноевропейские мастера-печники, которые умеют класть печи с ходами. Эти люди зарабатывают большие деньги, но их здесь очень мало.

Все то, что я говорю, может, покажется странным, но лозунг экономии «Консерв энерджи» — сейчас наиболее популярный в Америке. Ведь бензин дорожает каждый день. Когда я приехал, он был дешевле семидесяти центов за галлон (4 литра), а сейчас стоит уже целый доллар. Три дня назад я сам платил эту цену, правда, мне бензин оплачивает КРРЕЛ (по чекам). Но бензина здесь, к сожалению, не хватает. Поэтому придумали новый вид горючего: смесь бензина с этиловым спиртом. И летом некоторые штаты думают перейти на этот вид топлива. Американцы решили: раз негде купить бензин, они будут увеличивать посевы картошки и зерна и делать из них спирт, который будут добавлять в бензин. Говорят, что, когда бензин подорожает до полутора долларов за галлон, — это будет экономически выгодно.

И конечно же дрова. Особенно в северных штатах все думают переходить на дровяное отопление. Люди прикупают или арендуют участки леса и ежегодно чистят и вырубают сухостой на дрова. Даже уже выработалась норма, сколько леса (в акрах) надо иметь, чтобы отапливать дом в течение зимы, не покупая ничего со стороны.

…Вчера мы обедали с Паулом и Сенди в одном ресторанчике на берегу моря — свежие живые омары, которых ловят из садка при тебе и сразу готовят, стоят три доллара за штуку — баснословно дешево. Возможно, удастся кутнуть и здесь на берегу океана. Но главное сейчас — заправиться. Машина тяжелая и просто жрет бензин, или «гас», как его здесь все называют.

Сейчас четыре часа вечера. Несколько часов, как я в Бостоне, и те леса и леса, через которые я ехал утром, кажется, были так давно.

Сначала дорога, по которой я ехал, становилась все шире и все больше отделялась от окружающих двух- и трехэтажных домиков, и во всю ширину и длину ее, насколько хватал глаз, безостановочным потоком шли машины. Я уже знал, что здесь нельзя заблудиться, если будешь внимателен, а если пропустишь хоть один знак — безнадежно пропал. И я сумел не пропустить ни одного знака и так благополучно съехал с высокой, на уровне нескольких этажей, эстакады в центре города Бостона и очутился в джунглях камня. Кругом пустынные щели из камня и стекла. Ни машин, ни человека, только светофоры мигают на перекрестках да горят витрины — сегодня довольно сумрачный день.

Наконец появился впереди какой-то негр, и я узнал, как проехать в Коммон-парк — центральный сквер города, расположенный в центре. О нем мне говорила Мардж Гау, когда давала советы. Остановился у тротуара, все другие машины паркуются, хотя моя резко выделяется среди них. Спросил, можно ли стоять в этом месте, — говорят, что в воскресенье можно.

Поначалу, как всегда в таких местах, немножко неуютно. Пусто. Сквер — огромная холмистая поляна, на которой стоят столетние развесистые (еще без листвы) вязы. Редкие прохожие: какой-то очень древний старик, неопрятные люди, некоторые из них как бы не в себе, бормочут что-то тебе вслед.

Потребовалось время, чтобы адаптироваться и увидеть среди них и резвящихся детишек, и огромных, в брюках галифе конных полицменов в касках, позволяющих детям гладить и кормить их лошадей, и очкастых интеллигентов, трусящих по дорожкам от инфаркта, и конечно же свободно резвящихся собак.

Потом я нашел будку с надписью «Информация», и очаровательная старушка рассказала мне, где можно послушать сегодня концерт и как проехать в картинную галерею, и дала бесплатно план города. Потом я увидел и покрытых зеленью бронзовых генералов, и других знаменитых правителей на пьедесталах, и огромные немного смешные гондолы в пруду, на которых катали детишек, и тихие, блаженные улыбки гуляющих по парку, окруженному огромными домами и развалинами бывших домов.

Выяснилось, что в музей надо ехать на метро. Будка входа в него была рядом, спуск в подземелье состоял из трех десятков ступеней. Слева от перил узкого входа сидел за толстой стальной решеткой пожилой джентльмен, похожий за прутьями клетки на говорящего попугая. На совершенно непонятном языке, из которого я уловил только несколько слов, он объяснил, что метро — а это оказался обыкновенный подземный трамвай из одного или двух вагонов — стоит двадцать пять центов. Я заплатил двадцать пять центов, и он сказал мне: «Иди».

Сейчас уже девять часов вечера, стал на стоянку-ночевку в 30 минутах езды на север по дороге интерстейт номер 93. Это знакомая мне дорога, и место для ночлега я выбрал заранее, когда ехал сюда, так как это место — зона отдыха. Ночью сюда понабьется много междугородных грузовиков, а пока я здесь один. Но американские зоны отдыха находятся в ста метрах от дороги, поэтому шума машин почти не слышно. В середине зоны стоит домик. Там расположена комната отдыха, как у нас на железнодорожных станциях: топится печка, тепло, есть питьевая вода, телефон, карты дорог, и дежурит дежурный.

Ну а теперь дорасскажу о Бостоне. В музей я, конечно, на этом трамвае доехал. Люди показали. Но опять подвел мой длинный язык. Со мной очень дружески, хорошо разговаривали, но стоило мне сказать, что я из Москвы, — и тут же «закрылись» мои собеседники, стали разговаривать жестко и формально. Раньше было наоборот — начинали улыбаться.

Попал я в музей Изабеллы Стюарт Гауднер — жила в прошлом веке такая женщина, хозяйка огромного дворца. Чего там только нет: и картины (Рембрандт, много Сарджента, других американцев), и предметы прикладного искусства, как у нас в Эрмитаже, но главное — цветы.

Дворец имеет большой внутренний четырехугольный двор, со всех сторон на него смотрят балконы из розового мрамора в испанском стиле. Над этим двориком — огромная стеклянная крыша, а внизу — изысканный цветущий сад: азалии, орхидеи, какие-то неизвестные мне цветы. Весь музей очень утонченный. Даже плата за вход утонченно берется. Спрашиваешь девушку у входа:

— Сколько стоит?

— Бесплатно, — отвечает она, — но мы будем благодарны, если вы внесете дотацию…

— А какая дотация, подскажите?

— Вот тут написано, — показывает она.

И действительно, на бумажке написано, что в среднем люди вносят дотацию по одному доллару с взрослого, но можно и не платить. Как тут не заплатишь. Правда, за этот доллар они не только показывают великолепную выставку, но и иногда устраивают бесплатные камерные концерты квартета Бостонской филармонии. Мне повезло, в этот день квартет играл Шумана и Шостаковича.

На другой день рано утром снова был в центре Бостона. Во-первых, дорога на Буффало все равно ведет отсюда. А во-вторых, Мардж Гау очень советовала мне приехать перед восемью часами утра к открытию универсального магазина под названием «Файлин». Этот магазин помещается рядом с Коммон-парк, где я был вчера, и знаменит на всю Новую Англию своим «Файлинс бейсмент», то есть «Подвалом Файлин». Именно о нем и говорила Мардж.

Я пришел вовремя, за несколько минут до открытия, и увидел вдруг, что к закрытым дверям подвала этого магазина выстроилась очередь. Ровно в восемь двери подвала открылись, и толпа бросилась со всех ног внутрь и мгновенно растворилась в огромном помещении с отделами обуви, костюмов, книг, спортивных принадлежностей, верхней одежды… — чего тут только не было. Во многих местах вещи не висели на вешалках, а были просто свалены в кучу в огромных чанах, и все рылись там, переворачивая содержимое. И все, конечно, смотрели на этикетки с ценой, многие что-то считали в уме, шевеля губами или нажимая на клавиши вычислительных машинок. Я спросил одного человека, который уже держал немного покупок, в чем здесь секрет. Он рассказал, что здесь продаются вещи, которые не были распроданы в основном магазине, наверху: такие вещи с уценкой спускаются в этот подвал. И тут начинается секрет «Файлинс бейсмент». На этикетке каждой вещи стоит цена, с которой началась продажа вещи в подвале, и число, когда она сюда попала. Ровно через неделю, если она не продана, ее цена уменьшается вдвое, еще через неделю — еще вдвое и так далее, автоматически. Это как игра. Например, вы подобрали себе что-то и видите, что до очередного снижения цены этой вещи остался один день. Постарайтесь сегодня сунуть эту вещь куда-нибудь, где ее не очень видно, а завтра ровно в восемь со всех ног бегите туда, где она, по вашему мнению, должна лежать, и хватайте ее за половину вчерашней цены. Правда, при этом есть риск, что кто-нибудь купит ее вечером или после закрытия служители переложат эту вещь в другое место. Ведь порядок здесь такой, что ты ходишь по всему магазину и набираешь вещи, не оплачивая их. Оплата за все сразу только на выходе. Поэтому можно видеть, что какая-нибудь модница, набрав десяток платьев, вдруг начинает оставлять их по одному то в отделе украшений, то в спортивном, то в книжном отделах. Это не считается плохим тоном. Плохо только ничего не купить, но из «Файлинс бейсмент» невозможно уйти без покупки.

Покрутившись в этом подвале и, к удивлению своему, накупив кучу вещей, которые я и не думал покупать, я снова сел за руль своей машины и помчался «вперед на запад». Главным впечатлением от «Файлинс» осталось: как бы много ни было у вас денег — вещей, которые так необходимо купить, еще больше.

Приехать в Буффало было не так-то просто! В Бостоне шел дождь, кончался финал Панамериканского забега марафонцев, дороги были перекрыты.

Однако ни разу не заблудившись, следуя указаниям «Дорога на запад», я выехал из города, в сплошном дожде и тумане пересек какие-то горы, потом город Петербург за перевалом, потом опять какие-то горы и въехал в большую «одноэтажную» Трою. И уже дальше снова через платные эстакады — на интерстейт номер девяносто. Прямая как стрела, она идет на Буффало. По сторонам и на указателях мелькают какие-то названия из учебников географии и истории: Сиракузы, Женева, Олбани. Вокруг — равнины, озера, холмы, тихие речки среди зарослей ивы. К вечеру я загнал свой зеленый «шевроле» в угол широкой площадки для отдыха, подальше от грузовиков, расстелил на широком сиденье спальный мешок, разделся и прекрасно уснул. Закон разрешал останавливаться на ночь в местах для отдыха, если твоя машина не оборудована специальными спальными местами.

Но в эту ночь я на время усомнился в правильности выбранной мной тактики. Меня разбудил резкий свет электрического фонаря и частый, жесткий стук в стекло кабины:

— Полиция, откройте! Это полиция!

«Так, — подумал я. — А что, если это не полиция, а то самое, о чем меня столько раз предупреждали, особенно американские женщины?..»

Но было уже поздно раздумывать, я поднял кнопку замка ближайшей двери и, спустив ноги на пол кабины, стал переходить из положения лежа в положение сидя, не вылезая из мешка, а лишь чуть опустив его «молнию». Зажег свет в кабине. Да, действительно это был полицейский. Сверкнули многочисленные эмблемы на рукавах и груди, детали амуниции и оружия.

— В целях поддержания вашей собственной безопасности, сэр, и безопасности армии Соединенных Штатов разрешите проверить ваши документы, — очень вежливо, но непреклонно произнес молодой человек, владелец нашивок и амуниции.

Я дал ему свои права.

— У вас, сэр, права Нью-Гемпшир, а здесь штат Нью-Йорк. Как долго вы пробудете в нашем штате, сэр? — спросил полицейский.

— Дня четыре-пять…

— Тогда все в порядке, сэр, но, если вы будете жить и ездить по штату более месяца, вы должны сдать специальные экзамены на знание «Правил дорог» нашего штата. Ну а теперь, сэр, есть ли у вас еще какие-нибудь документы? — спросил полицейский более решительным тоном.

— О конечно! — вспомнил вдруг я карточку, которую дали мне в КРРЕЛ, и протянул ему залитую в пластик карточку под длинным и пышным названием «Удостоверение на право вождения моторных экипажей правительства Соединенных Штатов» с подпечатанными на машинке словами: «Армейский стандарт». Полицейский осмотрел и эту карточку и еще более вежливо вернул ее мне.

— Все в порядке, сэр, спите спокойно, сэр, — сказал он, готовясь спрыгнуть с подножки и широко улыбнувшись.

И тут меня вдруг понесло:

— Послушайте, молодой человек, сколько времени вы будете еще дежурить сегодня ночью? — спросил я.

— Часа два, а что? — в свою очередь спросил тот озадаченно.

— Могу я попросить вас сказать мальчикам на трассе, которые работают с вами или сменяют вас, чтобы они не беспокоили бы меня до утра?..

— Конечно, сэр, спите спокойно, сэр! — еще более расплылся в улыбке парнишка, спрыгнув с подножки, щелкнул каблуками в салюте и исчез в темноте.

Встал на следующее утро со своей лежанки-сиденья ровно в пять. Америка на дорогах встает еще раньше, чем в своих домах, и поэтому кругом воздух дрожал от негромкого шума прогреваемых мощных двигателей грузовиков. Рядом ходили, разминались шоферы. В кафетерии станции отдыха было тоже полно народу. Шоферы молча пили горячий кофе. Я умылся до пояса в туалете, побрился, переодел рубашку и, как все, выпив кофе с блинчиком, политым сладкой патокой, пошел к машине.

Когда дорожные указатели сообщили мне, что до Буффало осталось несколько десятков миль, я стал искать место, где остановиться, чтобы решить, что делать дальше. Ведь, в отличие от наших городов, американские города, состоящие в основе своей, за исключением даунтауна, то есть центра, из маленьких одно- и двухэтажных домиков, занимают огромные территории, и езда по ним на машине занимает очень много времени. Одни остановки перед светофорами, которые стоят почти на каждом углу квартала, могут свести с ума. Поэтому никто и не ездит по городским улицам на далекие расстояния. Весь город перерезают крест-накрест и охватывают кольцом или кольцами продолжения межштатовых интерстейт или городских спидвеев — скоростных дорог, расположенных на несколько метров выше уровня улиц на насыпях или эстакадах. Они не имеют никакого отношения к движению на улицах, и у них есть очень небольшое количество выходов в город. Поэтому, проскочив нужный тебе выход, ты вынужден мчаться еще десятки и десятки миль в скоростном потоке без возможности остановиться и выяснить, что делать дальше. Ведь остановки на спидвеях и интерстейт, как и снижение скорости ниже определенного лимита, категорически запрещены, и полиция следит за этим.

Встретив наконец очередное место отдыха, я еще раз изучил карту и выяснил, что город Буффало — это целая группа переходящих один в другой маленьких городков, среди которых Буффало в местном понимании — всего лишь маленький городок, примыкающий к берегу озера Эри рядом с местом, откуда из этого озера вытекает река Ниагара. Один из городков, примыкающих к Буффало, называется Амерст. Вот в этом-то городке и размещаются, судя по схеме Тони Гау, владения университета штата Нью-Йорк, включая его геологический факультет, который находится чуть в стороне, рядом с улицей под красивым названием — Бульвар Ниагарских водопадов. После этого уже не стоило большого труда, двигаясь очень внимательно, найти нужный номер выхода. Примерно в половине девятого я уже остановил свою машину на автостоянке, заполненной разномастными автомобилями. В середине этого поля находилось огромное, но низкое серое одноэтажное здание с плоской крышей и редкими, очень высоко расположенными окнами. Вот и широкие застекленные двери, и небольшая стеклянная табличка: «Департамент геологии университета штата Нью-Йорк в г. Буффало». Я добрался до цели.

Еще через четверть часа, ровно в девять, я уже сидел с большой кружкой дымящегося кофе в довольно обширном, похожем на склад бумажной макулатуры кабинете главы департамента геологии профессора Честера Лангвея. Хозяин кабинета стоял по ту сторону огромного стола, тоже заваленного книгами, оттисками статей и журналами, и рассказывал о схемах организации своего университета и департамента.

Я слушал, но невнимательно. Поглядывал по сторонам. Кабинет, как и почти все помещения в этом здании, не имел окон и освещался лампами дневного света. Вдоль светлых стен были видны вентиляционные трубы и слышен негромкий звук выходящего из них воздуха. Судя по свежести в кабинете и в то же время отсутствию сквозняков, вентиляция была на высоте.

Вокруг висело несколько полок, уставленных книгами, небольшая, сделанная маслом картина с каким-то арктическим пейзажем и нартой со связками рыбы на переднем плане и большой плакат: «Просто помни: если где-то кто-то, сделав ничего, получил что-то, это значит, что где-то кто-то, сделав что-то, получил ничего».

Немолодой хозяин кабинета был очень высокий, широкий в плечах, с худым лицом и светлыми глазами. Длинные «по-профессорски» седые волосы, седоватые, свисающие «по-польски» усы. Потом Лангвей сказал мне, что он и в самом деле наполовину поляк. «Ведь в Буффало много поляков», — сказал он, как бы оправдываясь.

Так же как и многих других своих коллег, я встретил Лангвея еще много лет назад в Антарктиде, и у меня сложилось впечатление о нем как о довольно сдержанном руководителе большой лаборатории химиков и физиков — исследователей кернов льда. Мы называли друг друга по имени: Игор — Чет. Когда-то, правда всего один раз, он был у меня дома в гостях в Москве.

Поэтому разговор пошел сразу неофициальный: по имени и на «ты», хотя в английском нет такого обращения «ты», но стиль был такой — на «ты».

Чет сообщил, что мои керны льда помещаются сейчас в основном хранилище ледяных кернов университета.

— Звучит это громко, Игор, но на самом деле это огромный пятиэтажный, почерневший от времени промышленный холодильник для мяса и рыбы, построенный еще в начале века. Мы арендуем в нем всего лишь часть четвертого этажа, — сказал Честер, смеясь. — Керны твои лежат в круглых картонных коробках-трубах с крышками, в тех самых, в которые ты их вставил еще на леднике Росса. До них больше никто не касался, и первое, что тебе надо сделать, — это подробно описать кусочки образцов с их маркировкой, потому что очень быстро без маркировки все будет перепутано. В помощь тебе я дам одного из своих помощников — Эрика Ченга. Он — американец китайского происхождения, поэтому сделает все очень аккуратно, как умеют делать китайцы. Ну а после того как вы с Эриком заново перемеряете и замаркируете весь этот керн, мы будем говорить.

— То есть как? — вспыхнул я. — Ведь скоро мне нужно будет ехать в Москву, а здесь в Буффало я могу находиться всего лишь несколько дней. Я хочу взять с собой в КРРЕЛ половину всей шестиметровой, намерзшей снизу части ледника Росса. В этом случае у нас с Тони будет достаточно льда для работы, и половина его еще будет сохранена для дальнейшего изучения другими исследователями.

— Нет, Игор, я не могу на это пойти. Керн принадлежит Ди-Пи-Пи, и только он может решить, что с ним делать.

— Но ведь этот керн достал я с помощью своего, русского оборудования. Лучше скажите спасибо, что я оставлю вам его даром почти весь, а возьму только половину нижних нескольких метров.

— Нет, Игор, меня не интересует, кто достал этот керн, его прислал мне Ди-Пи-Пи, и я выдам его только по его разрешению.

Мы долго, наверное, препирались бы с Четом, но тут раздался телефонный звонок и веселый голос Дика Камеруна, того Дика, который командовал кернами лаборатории в этом самом Ди-Пи-Пи, сообщил, что он, Дик, завтра приезжает сюда в Буффало, чтобы взглянуть на керн из шельфового ледника Росса и помочь нам решить, как его резать.

После этого разговора Чет сразу повеселел, и мы пошли пить кофе в соседнюю комнату, где сидела секретарь Чета, темноволосая и тоненькая красавица Сузанна. «Зовите меня просто Су». Рядом с Су стоял невысокий крепыш с чуть раскосыми глазами. Чет представил нас друг другу:

— Это Эрик Ченг, Игор.

Эрик оказался деловым человеком, и уже через полчаса, выпив кофе со сладкими булочками, которые принесла Су, и взяв с собой две большие сумки с теплыми вещами, мы ехали в холодильник, где хранились мои керны.

Буффало с дороги, по которой мы ехали, показался плоским огромным городом в основном с одно- и двухэтажными домами, утопающими в зелени парков и приусадебных садиков. Потом, по мере приближения к озеру Эри, гладь которого издалека была видна с нашей высокой эстакады, все вокруг стало меняться. Пошли заводы, заводы, а потом вдруг стали видны здания старого центра города — даунтауна. Как в большинстве сравнительно больших американских городов, примыкающий уже вплотную к берегу озера даунтаун представлял собой непривлекательные каменные джунгли, где старые полуразрушенные высокие здания и модерновые с иголочки небоскребы сочетались с совсем уже допотопными улочками-трущобами между ними.

Эрик резко свернул с эстакады спидвея вниз, в лабиринт улиц, и внезапно, почти без всякого перехода мы попали из американского модерна семьдесят девятого года в драйзеровскую Америку. Посреди заросшего молодой полынью и крапивой пустыря, засоренного мусором из ржавого железа и старых ящиков, стояло несколько пятиэтажных зданий из когда-то красного, а теперь почти черного от копоти кирпича. К одному из этих зданий вели железнодорожные рельсы, и около больших закрытых ворот на путях стояло несколько тоже закопченных грузовых железнодорожных вагонов.

Наш холодильник был тем зданием, около которого стояли вагоны. Эрик остановился почему-то довольно далеко от здания и вдруг начал торопить и почти бегом пошел вперед. Я за ним. Но мы не ушли далеко. Внезапно откуда-то сбоку наперерез нам выехала машина, из нее вышел и преградил нам дорогу мужчина лет тридцати пяти, толстый, длинноволосый. Чувствовалось, что он едва сдерживается от волнения. Тяжело дыша, чтобы не сорваться на крик, он достал плакат с надписью «Забастовка» и спросил, что мы тут делаем. Эрик начал объяснять, что мы просто хотим зайти и поработать в холодильнике, но мужчина не стал слушать. Тихим, дрожащим от напряжения голосом он предупредил нас:

— Ребята, я не знаю, что вы там хотите делать, но я хочу только сказать, что мы работаем в этом холодильнике и бастуем, а вы пересекаете линию пикетов. Хочу, чтобы вы знали это и поступали по совести.

Вот она, забастовка, никогда не показанная в наших фильмах.

Нет зарплаты. Весь день дежурят рабочие и предупреждают шоферов: «Дорогой друг, прости нас, но мы бастуем. Не мешай нам, уезжай». И, как правило, водитель уезжает.

Им бы не пускать и нас, но это будет уже против закона, мы ведь не делаем их работы, они же грузчики. А мы идем, чтобы работать. Правда, тут мы их чуть обманули. Вносить нам надо было кое-что. В четыре часа вечера, когда патрули пикетов уехали, — ведь это начало уик-энда — я разгрузил свои ящики, отнес их на склад вместе с Эриком. Когда кончится забастовка — неизвестно. Она началась только вчера, и никто не знает, сколько продлится.

В понедельник мы думаем увезти керны, но как это сделать — не знаем. Пикетчики могут не пропустить. А жить мне здесь до конца забастовки нельзя. Все планы срываются. Вот, значит, как она выглядит, забастовка.

Не забыть. Только что окончился многомесячный процесс. Девица-актриса вышла замуж за миллионера, прожила с ним шесть лет, а потом на разводе потребовала компенсацию в размере… трех миллионов за то, что «она могла бы стать миллионером сама, но не стала из-за того, что вышла замуж и не использовала своих возможностей, а значит, не получила прибылей со своего таланта, который, как она считает, у нее был». И вот после полугода суд вынес решение: не давать ей миллионов, а выплатить лишь сто пятьдесят тысяч долларов. Но главный ее иск — на возмещение возможных прибылей — был отклонен. Мужчины вздохнули облегченно.

Всю неделю работали мы с Эриком. Приехал Камерун, и вопрос с разрезанием керна был решен. Нужные мне куски льда один за другим упаковывались в ящики.

Жил я все это время в большом двухэтажном доме Чета. У него пять детей: мальчик Томми, которому двенадцать, и четыре девочки, старшей из которых шестнадцать. Поэтому ровно в пять вечера мы мчимся домой, где Чет начинает лихорадочно готовить еду, чтобы накормить свой выводок.

Мать всех этих детей, жена Чета, сейчас лечится в доме у своей мамы. Избалованное, веселое и беззаботное дитя очень богатых родителей, она влюбилась в высокого, красивого, иронического, любящего прикинуться эдаким Иванушкой-дурачком типичного американца Чета Лангвея, вышла замуж за него, бывшего Джи-Ай, человека, который «стоял на защите идеалов Америки» в Европе, в Корее, в Японии, повидал свет, а потом уже окончил университет и устроился работать в престижную организацию — КРРЕЛ.

Они купили прекрасный дом среди лесистых холмов штата Вермонт, минут сорок езды от КРРЕЛ, всего пять минут езды от старинного друга Джорджа Петрова. Огромная, поросшая редкими большими сахарными кленами поляна и склон, оканчивающийся с одной стороны его участка заросшим ивами овражком, по каменистому дну которого бежит маленькая речушка — Крик. Несколько яблоневых и вишневых деревьев около двухэтажного с большой террасой дома. Как прекрасно все! Конечно, немножко одиноко. Ведь до ближайшего соседа — полкилометра. Это близко летом и очень далеко зимой. Но скучать некогда, пошли дети: первый ребенок — девочка, второй — девочка, третий — девочка, четвертый — девочка, пятый — мальчик. Назвали Томми. Ну а Чет? Чет работает в КРРЕЛ, идет в гору по служебной лестнице, становится большим специалистом по комплексному физико-химическому исследованию кернов. Все идет хорошо, но сегодня Чет — в Гренландии, оттуда едет на Аляску, а с Аляски — на короткое время домой и уже в Антарктиду. А когда кончается лето Южного полушария и антарктический полевой сезон и все едут домой — наступает весна в Северном полушарии и пора уже снова собираться в Гренландию. А ведь, кроме того, в те короткие периоды, когда он бывал дома, то есть в США, надо было еще ездить и в командировки… А жена все одна, одна. Да что говорить, эта судьба знакома нам, полевым работникам. И вот сейчас у нее тяжелое нервное расстройство, и Чет героически несет всю тяжесть воспитания детей и держит на своих плечах весь дом.

Середина моего пребывания в Буффало пришлась на субботу и воскресенье, и в один из этих дней я конечно же съездил посмотреть Ниагарские водопады — огромную стену падающей воды, наполовину скрытую туманом из брызг. По реке Ниагаре лед из озера Эри уже почти прошел, но здесь в сужении реки льдин больше, и жутко смотреть, как огромные серые глыбы льда вдруг начинают разгоняться перед обрывом, а потом вдруг, кувыркаясь, летят в пропасть.

Но не только это запомнилось мне во время поездки на водопады.

Дело было на маленьком скалистом островке у самого берега реки Ниагара. В полукилометре ниже по течению бесновался знаменитый Ниагарский водопад. А совсем рядом с островом, всего метрах в ста выше его, светился зелеными и голубыми брызгами водяной обрыв, пересекающий всю реку, вплоть до ее противоположного, канадского берега. Это был первый, или малый, водопад. И хотя его высота незначительна, шум его заглушает грохот основного, находящегося ниже островка, водопада.

Расставив ножки мольберта, я старался нарисовать этот маленький водопадик. А рядом, все суживая круги, ходили вокруг меня четыре мальчика. Они приехали сюда на велосипедах, бросили их в кучу и теперь изнывали в поисках развлечения. С интересом они смотрели на меня, стараясь привлечь внимание, с готовностью отвечали улыбкой на улыбку. Так делают дети, соскучившиеся по вниманию. По-видимому, у них не было отцов или те были слишком заняты. Естественно, очень скоро мы уже беседовали: «Трудно ли рисовать?.. Что это за краски?» Что-то в этом роде. Потом ребятишки куда-то удалились, и я увидел, как они пьют из банок пиво. Я недовольно покачал головой. Они поняли, сконфуженно улыбнулись: да, мол, такие мы нехорошие.

Когда я еще раз отвлекся от картины, они уже курили по кругу какую-то толстую сигарету. Я подошел к ним:

— Ну, ребята, а уж курить сигареты совсем ни к чему. Ты, старший, чему учишь младшего-то! — читал я нотацию, чувствуя иронично-доброжелательные их взгляды, но не в силах был остановиться.

— А мы и не курили сигарет, сэр, — прервал меня старший.

— Как не курите? А это что?

— Это не сигарета, это трава.

— Как трава? Неужели?.. — понял вдруг я. Ведь словом «трава» в этой стране называют марихуану!

— Да, да, та трава, — сокрушенно-радостно продолжал старший. — Неужели вы, сэр, никогда не пробовали ее? Попробуйте нашей травки, сэр! — и он протянул мне «сигарету».

— Нет, нет! Спасибо, не хочу.

За разговором мы не заметили, как вверху вдруг громыхнуло, и через минуту пошел проливной дождь. Подхватив пожитки, мы побежали к дороге. Вот и мой большой крытый грузовичок. Я открыл большую заднюю дверь кузова и почувствовал, как уютно, тепло и сухо внутри, подвинул по железному полу вещи, хотел уже вскочить туда сам, но оглянулся: вокруг, промокнув до нитки и поэтому даже не защищаясь уже от дождя, стояли замерзшие мальчики, держа свои велосипеды, и молча смотрели на меня. Только глаза их просили, да и то не очень сильно. И тут я вспомнил: они же говорили, что живут в десяти милях отсюда. Конечно, надо пустить их внутрь. Но на моей машине было крупно написано: «Армия США. Только для официального пользования». И все в этой стране знали, что подвозить кого-либо, даже сажать в такую машину посторонних, строжайше запрещено. Знали это и дети. Поэтому и молчали. А дождь все шел.

Нет, я не мог поступить иначе:

— Затаскивайте внутрь свои велосипеды и лезьте сами. Быстро…

Команду не пришлось повторять. Ребята радостно бросились на штурм моей машины. И тут пришло запоздалое сожаление: «Что я сделал, дурак! Появится сейчас полиция. Дети в такой машине — нехорошо. А тут еще накурившиеся марихуаны. И, наверное, еще есть, если по карманам пошарить. А ведь за все в ответе — водитель».

Но ведь было бы хуже, если бы они, одурманенные, поехали бы сейчас домой.

«Да, уже не высадишь». И я решился:

— Ребятки, ведите себя хорошо. Я сейчас вас отвезу в ваш городок, высажу, и там уж бегите по домам сами.

— Хуррей! — дружно завопили ребята. Так звучит по-американски наше «ура».

Я закрыл дверь кузова, сел за руль. Из кабины водителя нельзя было видеть, что делалось в кузове, и мое воображение, пока я ехал, рисовало мне картины одна страшнее другой. «Вот ребята снова закурили. Вот кто-то из них открыл, одурманенный, заднюю дверь. Вот сейчас выпадет. А может, и выпал уже…» Но вот и городок. Сразу при въезде я остановился. Выскочил из машины. Задняя дверь закрыта. Слава богу. Но внутри ни звука. Открыл дверь. В дальнем углу, сбившись в кучку, спали дети.

— Ребятки! Приехали! — крикнул я.

Мальчики выскочили под дождь и вытащили свои велосипеды. Радовались, увидев свой городок.

— Спасибо, сэр! Желаем счастливого пути, сэр! — стараясь вести себя солидно, прощались они.

Через два дня после посещения водопадов ящики с моими кернами, сверху которых лежат куски сухого льда, были установлены в кузове моей машины, баки заправлены, шины надуты, и я отправился в обратный путь, в Хановер — штат Нью-Гемпшир.

 

Конец Проекта РИСП

Посещение штаба Проекта в городе Линкольне. Джон Клаух уволен и уезжает куда глаза глядят. Встреча с Чаком — «работающим у самого себя». Рассказ о Джорджтауне, похожем на Ялту. Водяная кровать и моды Америки…

Больше месяца уже прошло с тех пор, как я разговаривал ночью с полицейскими на дороге интерстейт номер 95. Мне продлили время пребывания до лета. Вот уже пришло незаметно и оно. Незаметно потому, что я вынужден был работать каждый день с утра до поздней ночи. Закончил две статьи для разных американских журналов и, кроме того, работал совместно с Тони Гау в холодной лаборатории: подготавливали научные материалы — полуфабрикаты того, что намеревался взять с собой в Москву.

Кроме того, мне нужно было посетить на пару дней Вашингтон и штаб Проекта исследования ледника Росса в городе Линкольне, где директором пока работал Джон Клаух. Я говорю «пока», потому что Проект закончил все работы, которые планировалось выполнить, и теперь весь штат его был уволен. Вообще-то говоря, как это часто делается, чтобы сохранить основной состав людей, на базе этого Проекта и его офиса был создан другой, под названием ПАЙКО, что значит — Проект бурения льда полярных ледников. Большинство инженеров и механиков по бурению, работавших на леднике Росса, вошли в состав ПАЙКО. Но, по-видимому, начальство из ДПП оказалось недовольно тем, как Джон Клаух руководил работой Проекта. Оно не забыло, что бурение несколько раз откладывалось, а взять керн льда через весь ледник удалось русским.

И вот, когда я был в городе Линкольн, штат Небраска, и жил в прекрасном двухэтажном доме Джона и его жены Джейн, Джон пришел однажды и сказал просто:

— Все, Игор, с сегодняшнего дня я уже нигде не работаю, начинаю искать новую работу. Возможно, это будет должность преподавателя в университете штата Южная Каролина. Один из моих старинных друзей предложил мне эту работу. Поэтому, Игор, завтра мы вешаем объявление о том, что наш дом продается. А на днях я еду в Южную Каролину узнать, есть ли там действительно для меня работа. Если есть — буду искать там дом для семьи. (У Джона, кроме жены, был еще сын — мальчуган десяти лет).

Через два дня я улетел обратно в Хановер, а когда вернулся через десять дней, то узнал, что Джон Клаух уже продал свой дом, нанял трейлер и перевез все, что у него осталось, в какой-то маленький город Южной Каролины.

Все это совершилось так быстро, что я был немного потрясен. В последний раз я бродил с семьей Клаусов по тихим, полным цветов и глубоких теней от огромных деревьев белой акации улочкам Линкольна. Городок был таким спокойным, приятным, дом, в котором жили Клаухи, — таким домашним, рассчитанным на многие десятилетия мирной жизни.

Сверлила мысль — ведь и я, хотя и невольно, способствовал этому переезду. Ведь если бы я тогда не пробурил ледник с отбором керна на всю глубину… Вот так часто радость одного оборачивается бедой для другого. Было бы легче, если бы Джон хоть раз сказал бы мне об этом. Но Джон молчал. А когда прощался, сказал:

— Игор, я был счастлив, что мы работали вместе. Давай не теряться.

И мы обнялись на прощание. Но, зная жизнь и зная Америку, я с грустью сознавал, что вероятно, больше никогда ничего не услышу о Джоне. И если в мои последующие приезды в Америку буду, спрашивать о нем, мне наверняка ответят: «О Джон, он работает где-то в Южной Каролине. Ничего не знаем о нем».

Полет в Вашингтон — я хотел несколько дней поработать там в библиотеке — начался немного необычно. Маленький самолетик компании! «Воздух Новой Англии», на котором обычно летают из глухих уголков в Бостон, не смог полететь из-за густого тумана, и оказалось, что в таких случаях компания: предоставляет всем пассажирам такси до аэропорта Бостон и переделывает компостирования для пересадки на другие самолеты в Бостоне с учетом того, что такси мчится все же медленнее, чем самолетик.

Такси пришло в Бостон только в полдень, и оказалось, что самолет, на котором я летел в Вашингтон, делает промежуточную посадку в Нью-Йорке.

В Нью-Йорке, когда стали подсаживаться новые пассажиры, я уже чувствовал себя как «кантри бой», по-нашему сельский житель, приехавший в большой город. Никто не ходит здесь в джинсах и рубашке с выпущенным кусочком майки — все в галстуках и белых рубашках. Рядом со мной села энергичная маленькая женщина лет тридцати пяти — «вимен либ» (освобожденная женщина), а дальше к окну — высокий, седой, лет под семьдесят мужчина типа Хемингуэя. «Хемингуэй», конечно, тут же заговорил, поглядывая на женщину. Через час полета выяснилось, что он занимается практикой как консультант по человеческим отношениям и связям в обществе и бизнесе, доктор права, бывший полковник армии.

— Меня зовут Чарльз Остин, но зовите меня просто Чак… — сказал он обычную в Америке фразу, дал мне визитную карточку и просил звонить.

Я сунул ее куда подальше. Конечно, я ею не воспользуюсь. Сколько уже было таких знакомств без продолжений! В сутолоке аэропорта Вашингтона мы потерялись.

У выхода я остановился в нерешительности. На улице шел проливной дождь, а до ближайшей остановки метро было метров триста. И вдруг меня окликнули. Это был Остин.

— Игор, как хорошо, что я вас встретил. Идет такой дождь, вы промокнете, возьмите мой зонтик, он мне не нужен.

— Как не нужен? А как же пойдете до метро? И как я вам его потом отдам?

— Игор, берите зонтик. Вылетая из Бостона, я позвонил своему агенту, за мной через пару минут приедет мой «кадиллак», а зонтик вы можете мне привезти когда угодно. Вы говорили, что остановитесь у друга на углу улицы «Р» и восемнадцатой, это недалеко от меня. Я живу в Джорджтауне.

— Вы живете в Джорджтауне? — По-видимому, я спросил это с волнением.

— Да, а что? — удивился он.

Джорджтаун было как бы заветным словом, которое я забыл. А услышал я его первый раз, еще когда я жил с Робом Гейлом и Энн в Аннаполисе. Однажды в субботу Роб сказал, что сегодня вечером мы едем погулять в Вашингтон. Побродим по ресторанчикам, танцплощадкам. В общем, будем развлекаться хоть всю ночь, пока не надоест. «Бродить по ночным улицам Вашингтона? — удивился я. — А разве это возможно?..» Я уже знал, что большие города Америки ночью выглядят мертвыми. «А мы поедем не просто в Вашингтон, а в Джорджтаун. Ты не знаешь Джорджтауна?» — удивился он. Я не знал. «Тогда тем более нам надо туда ехать…» — сказала Энн. И мы поехали. Через час езды из Аннаполиса мы были уже в темном, пустынном Вашингтоне. Чем ближе к центру, тем все безлюднее улицы. Пустынные, залитые изнутри светом зеркальные витрины магазинов лишь усиливали ощущение безлюдья. Но вдруг очень быстро все изменилось. Откуда-то появились беззаботные гуляющие по тротуарам и прямо по проезжей части толпы нарядно одетых людей, старики на перекрестках стояли у корзин с яркими цветами, и чувствовалось, что торговля у них шла. Что-то изменилось и в самом облике города. Улицы стали уже, дома меньше и ниже, три этажа были обычной высотой этих домов. Чем-то эта улица напоминала старый Арбат. Окна первых этажей горели изнутри светом реклам, но здесь она не создавала ощущения безлюдья. Ведь все магазины, несмотря на поздний час, были открыты, и толпы людей заходили туда.

Мы нашли место для стоянки, вышли из машины и присоединились к гуляющей толпе. И первый же магазин, в который мы зашли, был магазином… авиационных моделей. Огромные самолеты, планеры и воздушные змеи висели под потолком и стояли на полках — стеллажах. И все это продавалось. Большинство, как мы, просто восхищенно глазели на них, но кое-кто покупал. Касса все время работала.

Тот вечер мы провели в маленьком испанском ресторанчике на одной из боковых улочек. Роб заранее заказал там столик.

Когда шли обратно, по дороге решили зайти еще в какое-то кафе и заблудились. Сходство этих кварталов со старым Арбатом пропало — Джорджтаун оказался выстроенным на крутом склоне горы. Видно, весной сверху по этому склону несутся целые реки воды. Поэтому в некоторых местах таун пересечен каменистыми руслами-каналами сухих рек. Каналы имеют отвесные берега высотой метра три и выложены из белого камня. Мы долго перелезали через одну такую речку, сначала спускаясь с трудом вниз, потом с еще большим трудом забираясь на противоположный берег — стену. Когда мы наконец преодолели эту преграду и прошли дальше, напрямик, через какие-то крутые дворики, заросшие олеандром и магнолиями, я понял, что это не Арбат, а, скорее, Ялта, только без моря, застроенная другими домами и перенесенная почти в центр Вашингтона.

С тех пор я ни разу не был в Джорджтауне.

И вот теперь такая радость.

— Я привезу вам зонтик сегодня вечером или завтра. Большое спасибо, — благодарно лепетал я.

Вечером я позвонил ему и спросил, можно ли привезти зонтик.

— Стойте на улице восемнадцатой и «Р», — повелительно сказал Остин, — я буду у вас через четверть часа. Доехать до вас мне проще, чем вам до Меня. Стойте на углу…

Конечно, я согласился. Мне очень хотелось посмотреть, как живет одинокий «…профессор-консультант по вопросам поведения и самоконтроля менеджеров, независимый предприниматель и писатель», как было написано в его визитной карточке. Через десять минут Остин приехал, забрал зонтик и легко уговорил меня поужинать в своем Джорджтауне. Так я снова попал туда. И опять, как когда-то, после ужина мы пошли просто гулять по улицам, глазеть на витрины, разговаривать.

— Теперь пойдем пить кофе в мой клуб, — сказал Остин. — Он совсем рядом. Это клуб одиноких людей, уже не юных мужчин и женщин, которые ищут спутника, чтобы создать семью. Я ведь одинок. Дочь выросла и живет одна, жена умерла.

Мы пришли в большое трехэтажное помещение с большим рестораном, маленькими уютными кафе, зимним садом и залом для танцев. При входе в клуб дама за столиком попросила Остина показать удостоверение и, прежде чем пропустить нас, долго внимательно смотрела на меня. В клубе было много народа. Количество мужчин и женщин примерно соответствовало друг другу, хотя бросалась в глаза странная вещь: мужчины сидели с мужчинами, женщины с женщинами, хотя и поглядывали друг на друга. Мы с Остином тоже сидели вдвоем, без дам.

Расставались мы совсем поздно, после кафе Остин захотел показать мне дом. Жил он в крутом переулочке, примыкающем к главной улице Джорджтауна. Целая галерея маленьких трехэтажных с готическими чертами домиков поднималась лестницей, вверх по переулку. Небольшие крылечки, три окна по фасаду.

У Остина маленькая прихожая, несколько ступенек вверх — и мы оказались в огромной комнате. Остин назвал ее офисом, здесь он принимает посетителей. Действительно, в дальнем углу комнаты стоял заваленный бумагами письменный стол, обращенный фасадом к входу. Боковые стены состояли сплошь из полок с книгами. Стопками книг и журналов был завален и весь пол офиса. Была оставлена лишь узенькая тропинка, ведущая к столу. Мы прошли по ней.

— Игор, сядь, пожалуйста, за мой стол, в мое кресло…

Я обошел стол, сел в жесткое рабочее кресло. Остин начал лекцию о том, как он умудряется много ездить, читать лекции и одновременно не терять контакт с клиентами, имея одну приходящую раз в неделю секретаршу, которая одновременно является еще и уборщицей. На время своего отсутствия Остин подключает к телефону автомат, который сообщает о том, что хозяин уехал, вернется тогда-то, и записывает на магнитофон все, что необходимо ему передать. Этот же магнитофон служит и для наговаривания текстов статей, выступлений, будущих книг. В обязанности секретаря входит забрать кассету, переписать ее содержимое.

— А теперь, — сказал Остин, — нажми кнопку на подлокотнике кресла.

Я нажал и… изо всех сил вцепился в ручки. Кресло начало вибрировать, потом вдруг завалилось назад, потом вбок, на другой бок, опять назад.

— Хватит, хватит! Нажмите кнопку еще раз, — закричал он, видя, что мне это не доставляет удовольствия.

Я нажал на кнопку, вибрация прекратилась, и кресло вернулось на свое место.

— Так я отдыхаю, — сказал с гордостью Остин.

Потом я спросил его, чем же он занимается, что значит «вопросы контроля и самоконтроля пригодности менеджеров». Остин рассказал, что сейчас фирмы уделяют большое внимание тому, что менеджеры после нескольких лет работы часто теряют те качества, из-за которых их выдвинули в руководство. И их надо либо вообще снимать с работы, либо как-то встряхнуть, что ли, дать почувствовать опасность, посоветовать, что сделать, чтобы избежать ее. При этом совет должен быть сугубо индивидуальным, для каждого человека свой. Остин разговаривает с клиентом с глазу на глаз, никто из посторонних не знает, о чем они говорят, но все потом видят, что этот совет часто меняет человека. Вот за это фирмы и приглашают Остина и, судя по дому, в котором он живет, хорошо ему платят.

— Я ведь много лет был военным, ушел в отставку в чине полковника. Последние годы перед уходом чувствовал, как растет моя некомпетентность на том посту, который я занимал. И я начал как бы бороться сам с собой за самого себя, пытался выискать причины своих недостатков. А когда ушел в отставку — решил попробовать помочь другим найти себя, искоренить пороки, рождаемые возможностью властвовать. И это сделалось моей второй профессией, и, надо сказать, весьма доходной, — смеется Остин. — Пойдем я покажу тебе следующий этаж. Там — гостиная, столовая и кухня.

Но больше всего меня удивил не второй, а третий этаж, где помещались три спальные комнаты. В самой большой из спален, которая сейчас пустовала, стояло квадратное сооружение — огромная трехспальная тахта, покрытая большим одеялом.

— Ты знаешь, что это такое? — спросил заговорщически Остин.

— Нет, — ответил я. — Просто большая кровать.

— Тогда попробуй сядь на нее.

Я осторожно сел, и все вокруг заколыхалось. И тут я все понял. Значит, вот как выглядит знаменитая водяная кровать, о необходимости приобретения которой последнее время писали все газеты Америки.

— Вот, Игор, когда ты приедешь в Вашингтон со своей женой, я хотел бы, чтобы вы были у меня в гостях и спали бы на этой кровати. Мне самому на ней не спится. Эта кровать для мужчины и женщины. Так, во всяком случае, пишут рекламные объявления.

Да, каждый год Америка имеет что-либо новое, что занимает умы многих. В этот год все писали и говорили как раз о водяных кроватях. Года два до этого казалось невозможно жить, не имея большой деревянной бочки, врытой в землю где-нибудь в саду, и такой большой, что в нее можно было после работы влезть нескольким человекам, и сидеть там, наслаждаясь теплой, почти горячей водой и приятными пузырьками, выпускающимися со дна специальным приспособлением. Еще год до этого все вдруг заговорили о том, что в стране слишком много людей, которые прикованы к инвалидным коляскам, и эти люди часто не могут заниматься трудом потому, что на колясках трудно съехать со ступеньки тротуара и въехать на него с проезжей части, а также нельзя путешествовать с этажа на этаж по лестницам учреждений. Конгресс принял соответствующий закон, и вот сквозняки загуляли в коридорах университетов, застучали отбойные молотки. Ломались вестибюли, лестничные марши, чтобы сделать плавные въезды. Ведь согласно закону любая комната общественных или учебных заведений должна быть достижима инвалидной коляской без пользования лестницей. С тех пор и появились в уборных всех аэропортов и университетов страны кабинки, на которых были нарисованы инвалидные коляски. По-видимому, там все было сделано для того, чтобы инвалид смог с удобствами справить свои надобности.

Чак был одним из представителей огромной армии руководителей фирм, состоящих из одного человека. Такие люди, которые иногда с гордостью, а иногда с грустью называют себя «селф имплойд», то есть «работающий у самого себя», составляют довольно весомую часть в жизни всей страны.

 

Трудное возвращение

Радость и странная грусть. «Спокойно-спокойно!» Пограничники и таможенники. Кажется, запоют петухи. Мысли о телефоне-автомате. «А где же здесь наука?» Неожиданное осложнение…

В июле 1979 года я возвратился в Москву после восьми месяцев работы с американцами. Полное кругосветное путешествие с пересечением экватора туда и обратно.

Удивительным и радостным было чувство возвращения, чувство, которое испытал я, глядя на темные леса без края и озера и реки Подмосковья, когда самолет делал заход на посадку. А потом я, еще отгороженный от всех пограничниками и таможенным контролем, смотрел на светло-голубое, такое северное, по сравнению с Америкой, небо с кучевыми облаками, вдыхал прохладный и показавшийся мне очень сухим и чистым воздух Родины. А потом увидел сына, жену, неистово машущих руками в толпе встречающих. Знакомые запахи, цвета, улицы…

Однако к радости возвращения примешивалась и грусть. Страна, из которой я вернулся, была страной огромного напряжения духовных сил. Это была страна выпирающего на каждом шагу богатства. Прекрасные дороги, миллионы и миллионы легковых автомобилей, мчащихся нескончаемыми вереницами по автострадам, миллионы сверкающих зеркальными окнами и застекленными дверями «загородных» домов, окруженных ухоженными, полными цветов садами. И казалось, что во всем этом было что-то показное, что такой не может быть реальная жизнь. Но проходил день, другой, и все кругом оставалось таким же: и телефон в каждом доме работал надежно и позволял соединиться почти мгновенно с любым пунктом земного шара, и магазины, где можно купить или заказать любую вещь.

Удивительно, что само «производство», то, что делает Америку богатой, почти не чувствовалось в целом в масштабе всей страны вне зависимости от того, смотришь ли ты на эту страну из окна машины или из окна самолета.

Огромные заводы разделялись друг от друга маленькими в один-два этажа «загородными» домиками и садиками и терялись среди них. Так же терялись среди несметного количества нарядных легковых автомобилей и тяжелые грузовики, перевозящие результаты индустриальной деятельности страны или обеспечивающие эту деятельность. Ну а железные дороги? Все знают, что в США к их услугам прибегают очень редко.

А с самолета казалось, что вся страна как бы и вообще не имеет городов и заводов, а сплошь состоит из пустынных квадратов полей да пересекающих их от горизонта до горизонта автострад.

И все же главное в США — энергия деловой жизни, ее напряженный темп. И это особенно чувствовалось, вспоминалось, когда я возвращался на Родину.

Но вот советский самолет только взлетел — еще Атлантический океан был под крылом, — а уже другой темп жизни, уклад. Уже стюардессы ходят по самолету небрежно-безразлично, не улыбаясь. Уже какие-то мелкие детали сиденья не работают, и вспоминаешь, что они и раньше не работали и никто не обращал на это внимания. Уже обед хоть еще и американский, но подан с запозданием, и чувствуется — подогрет максимальным напряжением сил всей обслуживающей части экипажа. «Спокойно, спокойно!» — говоришь себе, когда на какой-то вопрос стюардесса отвечает с металлом в голосе, от которого ты уже успел отвыкнуть.

Еще твои соотечественники-пассажиры читают журналы «Тайм» и «Ньюсуик» и газеты «Вашингтон Пост» и «Нью-Йорк Таймс», а некоторые даже разглядывают журнал «Плейбой». Пока все это «можно». Но уже ты начинаешь нервно просматривать содержимое своих карманов и бумаг в твоей ручной клади. Не дай бог, если там окажется какое-нибудь неделовое письмо или записка иностранца, которую ты забыл выбросить, уничтожить, готовясь к перелету домой, или какая-нибудь иностранная газета, или какой-нибудь массовый журнал, не научный, а для общего пользования. Ведь в таможенной декларации, которую ты заполняешь после прилета, есть пункт о том, что все материалы должны быть предъявлены таможне. Поэтому лучше выбросить сразу все, что «подозрительно». Конечно, журналы «Тайм» и «Ньюсуик» ввозить нельзя, криминально нельзя «Плейбой». Это уже может пойти и по графе «порнография», смотря на какого таможенника попадешь. Хуже с художественной литературой. Здесь никогда не знаешь, что можно, а что нельзя везти с собой. По-видимому, у таможенников есть какие-то списки «проштрафившихся» авторов и отдельных произведений, но знать заранее, какую книжку можно привезти, а какую нельзя, невозможно. Раз я взял с собой написанную американцем еще в прошлом веке книгу о философии и искусстве Китая. Ее «изъяли» на таможне. Возможно, потому, что в 1978 году, если судить по нашим газетам, континентальный Китай вообще как бы не существовал.

Но вот и калитки «паспортного контроля». По одному входят пассажиры в недлинный, но узкий проходик перед окошечком, в котором сидит всегда неулыбающийся, суровый молодой человек в форме младшего офицера в зеленой фуражке пограничных войск Комитета государственной безопасности СССР.

Вот твоя очередь. Подаешь паспорт. Офицер опустил голову, по-видимому, внимательно читает. Потом хорошо отработанным движением поднимает голову, внимательно разглядывает тебя. Долго разглядывает, потом снова опускает голову и долго что-то делает. Иногда даже звонит куда-то, закрыв рукой трубку, чтобы тебе не было слышно, поглядывая на тебя как врач, который не знает, что делать с таким пациентом.

Этот молодой человек знает из отметок в моем паспорте, что я был на чужбине много месяцев, что он первый официальный советский человек, который встречает меня на советской земле. Но ни «Добро пожаловать на Родину», ни даже «Здравствуйте» или хотя бы самой мимолетной улыбки. Я тоже не улыбаюсь. С грустью вспоминаю, как мне улыбались представители паспортного контроля в других странах. И вдруг зарождается мысль: ведь ты не был дома так долго, работал в таких странных учреждениях в стране, где все «самое-самое». Может, ты сделал, нет, не сделал, а совершил что-нибудь, или о тебе здесь подумали так, ведь проверить то, что ты действительно делал в одиночку, работая в армии и флоте США в течение более двухсот дней, невозможно. «Хотя бы с семьей проститься дали», — мелькает мысль в безвольном мозгу. И в этот момент младший офицер принимает с видимым для него самого облегчением ответственное решение. Клик, клик, клик — раздаются двойные звуки компостеров, ставящих куда надо печати, и зеленая фуражка отдает мне паспорт и открывает маленький шлагбаум, проход в Советский Союз.

Ну а дальше? Дальше очень долгое, уже непривычно долгое ожидание багажа, таможенный контроль, но из-за стеклянных барьеров-ширм уже видны машущие тебе руками родные. И очень уже скоро — объятья, поцелуи, радостные возгласы в огромном и каком-то пустом международном аэропорту Шереметьево. И вдруг, после звенящих от напряжения и темпа аэропортов Вашингтона и Бостона, у меня возникает странное впечатление, что я приехал в родную деревню-родину из города, куда ездил «на заработки». Впечатление настолько острое, что кажется, вот-вот запоют петухи.

Оно не исчезает и некоторое время дома, когда я хожу по знакомым обшарпанным улицам с перемонтированными стенами домов, захожу в кажущиеся нелепыми после Америки магазины, где заплывшие жиром, немолодые уже женщины, не торопясь, отрезают и вешают «продукты» напряженно-наэлектризованным и в то же время безропотным очередям.

Правда, в первое время и очереди эти мне были милы. Я захожу в будку телефона-автомата, но мне грустно, что можно поговорить только с Москвой. Я еще не забыл американских автоматов, одинаковых и в Вашингтоне, и в любой, самой глухой деревне этой страны. Там в щель автомата принималась медь любого достоинства: и пятачки «никель», и маленькие «даймы» — десятицентовые монеты, и даже «квортеры», то есть «четвертушки» — 25-центовые монеты. Можно набрать цифру «ноль», и через секунду тебе отвечает вежливый, деловой голос девушки-оператора: «Чем я могу вам помочь?» И ты говоришь ей, что хочешь позвонить прямо сейчас во Владивосток или в Токио, и знаешь, что оператор не удивится. Она скажет тебе, какие цифры кода ты должен запомнить, набрать и сколько монеток положить в автомат, и уже через минуту ты будешь говорить с Владивостоком, или Токио, или даже Новой Зеландией. (Туда сейчас проложен подводный кабель.) Если ты не хочешь сам путаться с кодами, она сделает это вместо тебя. Только это будет стоить дороже. А можешь звонить и без денег. Правда, туда, где готовы оплатить твой разговор вместо тебя, в кредит. Оператор спрашивает твое имя, а потом интересуется на том конце провода: «С вами будет говорить мистер Зотиков из городка… штат такой-то, США. Он звонит коллект (то есть возьмете ли вы на себя расходы по переговору)». Ты услышишь далекое «да» и потом голос оператора: «Говорите. Телефон соединен…»

Я не собирался звонить во Владивосток или Токио с уличного автомата Москвы. Но грустно было чувствовать, что такой возможности нет.

То же было и с киосками, где лежали газеты, говорящие не о том, что волновало всех. Странным, непривычным было и обилие милиционеров на улицах. Еще помнилось время, когда они дежурили поодиночке. Сейчас они ходят по двое, и почти в любом месте Москвы можно было найти такую пару. А ведь в Америке увидеть полицейского на обычной улице — большая редкость.

Конечно, утверждать нельзя, что наличие милиции на улицах — это плохо. Но постоянное ее присутствие создает какое-то физическое ощущение давления власти. Я попробовал поделиться своими чувствами с наиболее близкими друзьями. Но они все считают меня счастливчиком, который посмотрел мир и сейчас с жиру бесится. Более того, я почувствовал, что многие считают, что я мог совершить эту поездку только потому, что работаю в «соответствующих органах». Помню, как я растерялся, когда один мой стариннейший друг, которому я что-то хорошее рассказывал об Америке, вдруг раздраженно крикнул: «Зачем ты говоришь со мной в таком тоне? Ты ведешь себя как провокатор, потому что ты связан с… — и он постучал пальцем по столу. — Я не хочу, чтобы ты говорил со мной на эти темы».

Потом был отпуск на берегу чистой, прохладной реки Угры, походы за ягодами, грибами. Конечно, нужно было писать отчет о поездке для Академии наук, но писать отчет, когда сделано большое, реальное дело, всегда легко. Интересной для меня была и новая переоценка всего, что я видел. У меня всегда было такое чувство, что я возвращался из далекого и долгого заграничного путешествия другим. И это касалось не только мелких вещей, но и крупных, связанных с тем, что ты видел, продумал, выстрадал в те долгие месяцы одиночества, в котором человек находится во время путешествия, несмотря на внешнюю занятость, заполненность времени людьми и событиями. А я ведь всегда почти был один, без соотечественников, с которыми можно было бы поделиться, посоветоваться. Даже почтовой связи с Родиной практически не было. Ведь нельзя же считать связью, когда к тебе приходит с опозданием на три месяца какое-то случайно прорвавшееся письмо.

Но во всем этом, конечно, была и хорошая сторона. Можно было принимать решения и выполнять их только на свой страх и риск, не думая о том, как на них посмотрит начальство.

Прошли первые несколько месяцев работы, жизни дома, в стенах родного института. Я сделал доклад о скважине на шельфовом леднике Росса, о том, как нам удалось извлечь ледяной керн из его толщи, о том, как мы увидели впервые, что представляет собой ледяная крыша подледникового моря, что все это значит для физики процессов под ледником. И вдруг почувствовал то же, что в общем подозревал и раньше: ничего, кроме небольшого любопытства нескольких доброжелательно-любознательных людей, доклад не вызвал. Я подал заявку для доклада об этих результатах на Всесоюзный симпозиум по гляциологии, но там доклад не был принят. Руководство отдела гляциологии, в котором я работал, посчитало, что все эти результаты отношения к науке не имеют, слишком уж просто все. Ну, сделали бур, ну, пробурили и получили ледяной керн в месте, где не бурили другие, и сразу увидели, что у нижней поверхности есть слой намерзшего снизу льда, ну, выяснили, что нижняя поверхность ледника оказалась не гладкой, а покрыта какими-то рядами параллельных выступов, образованных почему-то расположившимися в строгие ряды вертикальными кристаллами, ну, сделали и установили впервые под этим ледником какое-то самодельное неуклюжее устройство, которое позволило, используя методы физики, выяснить, что под ледником идет намерзание льда. Ну и что? А где же здесь наука? Та великая наука, которую мы все изучали на географическом факультете МГУ? Нет здесь этой науки, одна техника, физика, математика. Сделайте лучше рассказ обо всем этом в популярной лекции для широкой общественности.

Я не возражал. Я уже давно почувствовал, то, чем я занимался с американцами, еще много лет не будет интересовать нас. Просто потому, что никто кругом не занимается аналогичными вопросами. Пройдут годы, будут напечатаны статьи, мои и моих коллег, и только тогда, через много лет, у нас займутся подобными вещами. Но я все равно счастлив. Пока жив и здоров наш общий «гляциологический» добрый гений — Авсюк, мне дают возможность делать фактически все, что я хочу, то есть продолжать заниматься шельфовыми ледниками, поддерживать и развивать контакты с американцами-единомышленниками: ведь в США никогда не возникали такие вопросы: «Ну и что? А где же здесь наука?» Наоборот, все были полны энтузиазма: «Молодцы! То, что вы сделали, должно быть немедленно опубликовано. Быстрее пишите статью в „Сайенс“… Если нужны деньги на продолжение этих исследований, изучение полученного керна — Национальный научный фонд США наскребет для вас несколько лишних долларов. А пока работайте быстрее, еще быстрее. Давай, давай!»

Конечно, то, что результаты твоих исследований в нашей стране никого не интересовали, имело и положительную роль. Раз тобой не интересовались, с тебя и не требовали: «Давай, давай!» А это позволяло заняться неторопливой теорией, начать писать очередную научную книгу — монографию. Ведь мне уже стукнуло пятьдесят, и я помнил слова моего коллеги-океанолога Андрея Монина: «До пятидесяти ученый должен писать статьи, после пятидесяти — книги».

Я все пытался понять, почему там, где проходит «передний край» в моей науке, гляциологии, у американцев и англичан находится достаточно единомышленников, которые по-настоящему тоже заинтересованы этой проблемой и кричат достаточно громко «Давай, давай!».

Ну, а у нас? Пока ты находишься в тесном научном контакте с этой группой, то ты тоже бежишь под эти крики. Но вот возвращаешься домой, и тебе вдруг говорят: «Молодец! Показал, на что способна наша наука!.. Но в общем-то это… нам совсем не нужно». И что удивительно и обидно — ты и сам начинаешь чувствовать, что это пока не нужно…

 

ЧАСТЬ 3

У БУЛЬВАРА НИАГАРСКИХ ВОДОПАДОВ

 

Нечаянное воспоминание о празднике в Бостоне

Годовщина смерти Владимира Высоцкого. Сияющие глаза. Рассказ о потерянной армии. Иди туда, куда течет вода. Стирающиеся флаги. «Мы церковь живого слова Христа». Нежные ноги этих людей…

Прошел год, пошел другой. О новых поездках в США я не думал. Трудно было убедить Академию наук в том, что надо выделить валюту на продолжение исследований ледяного керна, Извлеченного из ледника Росса, в лаборатории ледяных кернов в Буффало или в КРРЕЛ. Во всяком случае, мои попытки заговорить об этом в управлении внешних сношений Академии наук вызывали лишь улыбки: «Нет у нас денег… Вот если бы американцы могли выделить средства на оплату твоих исследований…»

Я не верил в эту возможность. Отношения между нашими странами все ухудшались. Во главе администрации США стал президент Рейган, и было известно, что он сокращает расходы на фундаментальные научные исследования в невоенных областях. Да и вообще, если судить по нашим газетам, Америка того времени была неподходящим местом для работы советского специалиста.

Л жаль, что так все складывалось. Ведь столько сил было потрачено на извлечение керна, а теперь он лежит без движения, и я не мог к нему добраться. Американцы тоже не считали возможным дотрагиваться до нижней, намерзшей из подледникового моря части льда, считая неэтичным брать то, что как бы принадлежало уже специалисту из другой страны.

Конечно, за это время я вспоминал, и не раз, о том удивительном, что мне пришлось увидеть в этой стране. И воспоминания эти возникали порой тогда, когда, казалось, их не должно было быть. 25 июля 1981 года, в день второй годовщины смерти Владимира Высоцкого, я собрался посетить его могилу на Ваганьковском кладбище. Еще до полудня выехал в Москву из далекой деревни на берегу реки Угры в Калужской области. Но в этот день мне не везло: то шина лопнула, то еще какие-то мелочи. Нарвал на всякий случай каких-то полевых цветов, а последнюю часть пути, оставив машину на стоянке, ехал уже на метро. К кладбищу приехал уже около шести. Быстро, почти бегом дошел до этой ограды. На фоне ее стояла длинная очередь. Голубели форменные рубашки милиционеров, видны были легкие переносные загородки-барьеры, отгораживающие очередь от остальной части улицы. Да и перед этой очередью, по эту сторону улицы, в тени деревьев, прямо на травяном газоне стояло немало людей.

— Вы к нему? — спросил я женщину с букетом цветов, стоящую в хвосте очереди.

— К нему, к кому же еще? — лаконично и скорбно ответила та.

Но самое большое скопление народа было в проезде между двумя домами, там стояли светло-серые «Жигули», в которых сидели два молодых человека. Стекла были опущены, и из окон неслись звуки музыки. Это конечно же были песни Высоцкого, записанные на магнитофонную ленту. Песни в общем-то знакомые. А лица окруживших автомобиль людей были какие-то особенные — одухотворенные, готовые на подвиг. Все старались услышать знакомые мелодии, которые здесь, вблизи могилы, звучали по-другому, потому что их слушали единомышленники. Я стоял спиной к торцу дома, почти прислонившись к большому, в метр с лишним диаметром, куску бетонной трубы, обглоданной с боков так, что торчала проволочная обрешетка, и почему-то оставленной строителями здесь. Тут же было набросано еще несколько тоже забытых кирпичей, и, став на эти кирпичи, можно было стать выше толпы. Было так удобно здесь стоять и следить за лицами людей…

У самого магнитофона, прижатая к кузову, стояла темная, гладко причесанная девушка, как бы охраняя машину, охраняя источник музыки. И глаза ее все ярче и ярче сияли, и какая-то блаженно-отрешенная, улыбка бродила на ее ставшем прекрасным лице. Она смотрела вроде бы и на меня, не замечая меня, — куда-то мимо — нет, куда-то дальше, как бы через меня. В стороне стоял высокий мужчина лет сорока. Почти вплотную к нему в профиль стояла женщина. И временами, когда кто-то отстранялся, я видел ее глаза сбоку. Ее лицо, в профиль ко мне, от песни к песне тоже становилось все прекраснее. Устав, по-видимому, она облокотилась, уперлась подбородком в плечо того мужчины, по-видимому незнакомого. И оба восприняли все это как-то так целомудренно, как должное… А песня все лилась, лилась. И вдруг я вспомнил. Та черноволосая, смуглая девушка очень похожа на знаменитую десяток лет назад американскую певицу народных песен и борца движения за гражданские права — Джоан Байэз. И как только я вспомнил Джоан Байэз, я вспомнил то, что я видел всего два года назад — 4 июля.

Город Бостон. Америка. Вторая половина дня. Официальный парад из нескольких десятков солдат в разных старинных одеждах уже прошел. Это были мужчины в треуголках времен Фенимора Купера, и знаменитые «три барабанщика» времен революции отбивали дробь. Чувства толпы были такие же, какие и у нас, если бы парад состоял из эскадронов гусар или конников Первой Конной. Как-то быстро все кончилось, а потом на ступеньках местного капитолий остались молодые люди с листовками, призывающими к борьбе за счастливое будущее против существующего режима Америки, и начался резкий обмен репликами с какими-то старыми людьми. Раздались взаимные упреки. Послышались слова: «Вьетнам», «агрессия»… Как-то машинально я покинул капитолий. Неподалеку стояла моя машина, и я пошел, повинуясь лишь едва заметному наклону поверхности, полагая, что этот уклон выведет меня к воде, может быть, к заливу. Шел вниз под уклон, следуя правилу, которому однажды, много лет назад, научил меня мой друг — Володя, один из ветеранов войны с фашистской Германией.

На одной вечеринке его спросили: «Володя, ты провоевал всю войну. Какой самый страшный эпизод у тебя в войне был?»

И он рассказал следующее. Дело было в Вене. Они много дней подряд были перед этим в наступлении. И вот бесконечная вереница автомобилей, пехоты, пушек, походных радиостанций, кухонь, слившихся в одну бесконечную колонну, очень медленно двигалась вперед. Проехали метров сто — пятнадцать минут вынужденной стоянки, потом опять движение куда-то вперед. Основная задача была выйти к Дунаю, перейти по мостам на другую сторону и двигаться дальше. Как только возникала очередная пробка, водитель и тот, кто был с ним в кабине, тут же засыпали и спали до тех пор, пока не слышались впереди шум от заводимых двигателей, крики команд. Тогда и они заводили мотор, давая сигнал для тех, кто был сзади. Так и двигалась вся колонна. Володя к тому времени был уже лейтенантом, командиром походной передвижной радиостанции. С ней-то он и ехал рядом с водителем в тот раз. Их Машина вплотную уткнулась в остановившийся впереди грузовик, и они мгновенно уснули. А когда Володя от какого-то внутреннего толчка открыл глаза, то перед собой ничего не увидел. То есть он увидел чужую, незнакомую, абсолютно пустую улицу в предутреннем, чуть начинающем брезжить свете.

Все! Наступающая армия, которая шла перед ним, исчезла! Что за наваждение? Он осторожно открыл дверцу, вылез на брусчатку мостовой, огляделся. Сзади, уткнувшись носом в Володину радиостанцию, стояла одна машина, за ней вторая, потом пушка — и так до самого конца улицы, насколько он смог видеть, стояла и спала смертельно усталая часть наступающей армии, ожидавшая, когда Володин грузовик заведется, и тогда они будут слепо ехать за ним. «Да, было о чем подумать. Дело пахло трибуналом».

Часть армии, которая стояла за ним, напоминала ту слепую свинью барона Мюнхгаузена, которая держала во рту отстреленный хвостик поводыря. И вот тут какие-то древние инстинкты проснулись в Володе. Он разбудил сразу все понявшего и побледневшего шофера. И они решили, что поедут не спеша, как будто ничего не случилось, доедут до ближайшего перекрестка, а там решат, что делать дальше. Завели свою машину и тронулись. Открыв дверцу и став на ступеньку, Володя увидел, как на машине, стоящей сзади, тоже проснулись люди, и она тронулась.

А сзади на разные голоса уже визжали стартеры, заводились и трогались другие машины, дым поднимался от начальных выхлопов гигантских дизельных моторов тягачей, когда вся змея этой колонны медленно зашевелилась и тронулась.

Приближался перекресток.

И тут Володя принял, как он говорил, самое важное для себя за все время войны самостоятельное решение. Он вдруг решил двигаться в ту сторону, в которую потекла бы от перекрестка вода. А уж вода наверняка приведет его к Дунаю.

Уже перед самым перекрестком он каким-то шестым чувством угадал, куда идет общий неуловимый наклон, и повернул туда свою машину. У следующего пустынного перекрестка он опять представил себе, куда бы потекла вода, и опять поехал туда же. Через некоторое время эти уклоны стали все заметнее, и примерно через четверть часа непрерывного движения вдруг после очередного перекрестка он увидел зеленую, запыленную ленту стоящих, уткнувшись друг в друга, военных машин. Подъехал ближе и, еще не веря своему счастью, узнал знакомый номер и царапины на заднем борту едущей впереди машины. Да! Они подъехали к ней и заглушили двигатель. Володя оглянулся. Сзади сокращаясь, уменьшая интервалы, выдерживавшиеся во время движения, утыкались носами в хвосты, глушили моторы и мгновенно засыпали солдаты огромной наступающей армии. Но была еще опасность, что их хоть и временное отсутствие будет обнаружено. Володя подошел к дверце впереди стоящей машины, открыл ее, разбудил знакомого лейтенанта. Тот ошалело проснулся. «А? Что? Проспали?» Но вдруг увидел, что впереди стоит машина, и успокоился.

С ума сошел, сказал он только Володе, будить человека, когда можно еще поспать!

И Володя понял, что их опоздание никем не было замечено, и он и шофер спасены. Так за какие-то полчаса пережил самое трагическое и самое радостное переживание за всю войну один из ее скромных героев, простой лейтенант, а сейчас доктор географических наук — Владимир Федорович Суходровский. Все это было рассказано им так красочно и запомнилось мне так ярко, что сейчас в Бостоне я вдруг решил: пойду-ка и я под уклон, куда бы потекла вода, и тогда наверняка выйду к океану, заливу. И действительно, очень быстро вышел я к тому месту, откуда уже была видна справа и слева поблескивающая вода. Впереди воды не было видно, так как весь вид загораживало большое здание, а вернее — огромный застекленный навес, напоминающий дебаркадер Киевского вокзала в Москве. Это сооружение своим дальним от меня концом упиралось в набережную, в нем раньше помещалась таможня, велась проверка прибывших морем грузов.

Ближний ко мне торец этого странного сооружения выходил на маленькую площадь со сквериком из невысоких, еще молодых деревьев и памятником кому-то в центре скверика. Но не это привлекло мое внимание. Между деревьями скверика были натянуты толстые бельевые веревки, а на веревках висели огромные еще мокрые и мятые звездно-полосатые американские флаги. И какие-то женщины стирали в широких ведрах что-то. Вот кто-то из них вытащил, поднял вверх тяжелый пласт материи. Да, был это еще один такой же звездно-полосатый флаг. Женские руки привычно прополоскали флаг, как белье, и вот его уже понесли вешать сушить, а один из тех флагов, что висел перед этим на веревке и, наверное, стал уже сухим, сняли, свернули и… сунули обратно в ведро с мыльной пеной и начали снова стирать. Я заинтересовался и стал смотреть.

В середине скверика у памятника стояла толпа людей. Сначала я думал, что они слушают какого-то оратора. И действительно, на высокий пьедестал памятника забрался какой-то человек, начал было что-то говорить, но кто-то передал ему гитару — и полилась песня. Веселая, очень быстрого темпа, с явно выраженным танцевальным ритмом.

Мы твоя несметная армия, Поющая и ликующая на улицах. Своей радостью мы заявляем всем: Это мы правы, это ты прав, идите за нами!

Я разобрал только эти слова припева, которому громко подпевала вся толпа, прихлопывая в ладоши и раскачиваясь в экстазе.

Все быстрее и быстрее становился темп песни человека с гитарой. Все самозабвеннее и самозабвеннее подпевали молодые люди в толпе. И я вдруг увидел такую общую экзальтацию и самоотрешенность и такие просветленные взгляды, от которых все вдруг в этой толпе стали казаться прекрасными.

После того дня в Бостоне я только в скверике у Ваганьковского кладбища увидел нечто подобное.

А когда в Бостоне человек с гитарой вдруг кончил петь и слез с памятника, туда полез другой, и снова полилась песня. Особенно выделялся один певец, если его можно так назвать. Потому что каждый из этих певцов не только пел, но и выкрикивал лозунги, убеждал в чем-то, а потом снова брал гитару. Он был так энергичен, так отдавался пению и проповеди — а это действительно была проповедь, — что несколько бородатых сильных мужчин буквально на руках удерживали его там, по-братски обнимая за плечи. А он выкрикивал что-то и все пел, пел, пел, бренча гитарой. Рядом со мной стояла, глядя на это, молодая женщина в блекло-лиловом очень длинном, до земли, в мелких оборочках легком платье из тонкой материи с мелкими темными цветочками, неярко, как-то по-старинному, раскинутыми по лиловому фону. И растрепавшаяся прическа у нее тоже была какая-то старинная, со многими длинными локонами у ушей. Такие прически я видел раньше на портретах-миниатюрах жены Пушкина — Натальи Гончаровой, а также портретах других красавиц пушкинского времени. Не спуская глаз с того человека на памятнике, она пела и била в ладоши, казалось, громче всех. Но вот гитарист в изнеможении опустил гитару, его друзья бережно помогли ему спуститься. Наступил как бы перерыв. Воспользовавшись этим, я спросил свою соседку, кого она понимает под словом «Он» в своих песнях? Кто тот человек, чьи песни-проповеди так тронули ее? Почему здесь же ее подруги стирают огромные флаги?

Она с удивлением взглянула на меня.

— Вы не знаете ничего этого? Это же религиозный гимн. Он — это Иисус Христос. Он с нами. А человек, который так удивительно пел, — это наш пастор, один из лучших в нашей церкви. А кроме того, он мой муж, и трое наших детей тоже с нами. Вон они играют там на лужайке, — сказала она с гордостью и показала на кучу детей, которые играли в стороне под наблюдением двух женщин.

— Это религиозная секта? — спросил я, удивленный. — А при чем же здесь флаги?

— Да, мы называем себя религиозной христианской сектой под названием «Живое слово Христа». Мы считаем, что слова, которые побуждали когда-то первых христиан терпеть мучения, сейчас, от постоянного употребления их корыстными, бессовестными людьми, потеряли смысл. Мы говорим, что слово Христово, слово бога умерло в том смысле, что его затаскали, использовали, не воспринимая сердцем, что нужно заново учиться говорить слова, заново учиться поклоняться знаменам. Вот поэтому мы говорим, что и знамена тоже запачканы, что надо отмыть запачканные флаги страны. Поэтому мы и стираем флаги. В этот день на этой площади собрались представители всех групп «Живого слова Христа» всей Новой Англии… Мы, например, из маленького городка в двухстах милях отсюда.

 

Мотель «Мавританский двор»

Письмо Честера Лангвея. Снова в Америку. Меня зовут Берни. Мотель «Мавританский двор». Праздник начала учебы в университете штата Нью-Йорк. Становлюсь хозяином «пинто». Странный парад в городке Клермонт…

В середине 1981 года в Москву с коротким визитом приехал профессор Лангвей, в холодной лаборатории которого лежит мой керн, в доме которого я жил, когда ездил за керном в Буффало. Мы много разговаривали с Четом о судьбе этого керна и о том, что хорошо было бы продолжить изучение нижней, намерзшей из подледникового моря, части ледяного столба.

Чет уехал в Америку, а через очень короткое время я получил письмо, в котором говорилось, что университет штата Нью-Йорк в городе Буффало приглашает доктора Зотикова для работы в лаборатории ледяных кернов геологического факультета сроком на шесть месяцев в удобное для него время в 1982–1983 году. Все расходы по пребыванию и работе Зотикова в лаборатории и деловым поездкам по США берет на себя университет. Письмо подписал руководитель департамента геологии университета и начальник лаборатории исследования и хранения ледяных кернов, профессор, доктор Честер Лангвей-младший.

Так Чет именовал себя в торжественных и официальных случаях. Добавление «младший» было им сделано к своей фамилии в знак постоянного напоминания себе и другим об удивительном человеке — Честере Лангвее-старшем — его отце. Те, кто не знал Чета, спрашивали, а чем знаменит Лангвей-старший. И им отвечали: «Тем, что он отец Лангвею-младшему, который его не забывает».

Это письмо решительно изменило отношение начальства к поездке. Опять последовал колоссальный труд по написанию огромного количества бумаг, говорящих о важности и нужности этой работы и соответствующей командировке. Потом наступил период, когда начали работать уже невидимые силы, и вот где-то в середине лета 1982 года мне сказали, что решение о моей поездке в верхах принято.

Срочный обмен телеграммами с Лангвеем, заказ билетов на конец августа.

— Куда же ты едешь-то, мой милый мальчик. Неужели ты газет не читаешь, радио не слушаешь. Они же убьют тебя там, — уговаривал меня мой старый восьмидесятитрехлетний отец.

Но я уже упаковывал чемодан.

И вот наступил день, когда под крылом самолета, с огромной высоты я смотрю на аккуратненькие, маленькие разноцветные квадратики полей с небольшими рощицами между ними. Редко-редко мелькнет город большим, чуть размытым из-за смога пятном, а потом опять — безлюдные поля и рощи. Я всегда удивлялся, пролетая над центральной Европой, как много еще осталось места человеку даже в таком густонаселенном месте Земли, и снова начинал понимать, почему даже это место земного шара кормит себя да еще продает плоды своего труда другим странам.

Через некоторое время мы пересекли водную гладь, исчерченную в разных направлениях десятками белых полос, кильватерных следов кораблей. Самолет снизился, и под нами пошли ярко-зеленые поля различных оттенков. Девушка-стюардесса сообщила, что мы садимся в аэропорту Шаннон. Сказала так, как будто мы всегда садились в Шанноне. Но ни я, ни мои попутчики не знали, где это. Но вот самолет сел, и все сомнения рассеялись. Оказалось, что это Ирландия, ведь кругом стояли самолеты, окрашенные в яркий светло-зеленый цвет — цвет Ирландии, а на их зеленых хвостах были нарисованы огромные белые стилизованные листья клевера — три круга-лепестка с ножками в виде креста — эмблема Ирландии. Ведь крест здесь повсюду. Оказалось, что самолеты Аэрофлота здесь уже частые гости. В порту стоял наш самолет, летевший в Москву с Кубы.

В Монреаль мы прилетели с большим опозданием. Поэтому, когда автобус Аэрофлота привез нас из аэропорта с таким странным знакомым по каким-то фруктам названием «Мирабель» в другой аэропорт, мой самолет в Америку уже улетел. Следующий улетал в Буффало лишь утром. Аэрофлот отказался устроить гостиницу, но у меня было немного денег. Поэтому за 45 канадских долларов я переночевал в гостинице «Рамада Инн» и в 7.30 утра был уже снова в воздухе. Таможня, паспортный контроль США — все прошли еще в Монреале. Через час под крылом был уже огромный одноэтажный город, в котором то тут, то там выделялись сгустки небоскребов и дымящих трубами гигантских заводов. Одна сторона города примыкала к бескрайней водной глади. Это были город Буффало и озеро Эри.

В аэропорту меня уже встречала Сузана Капуза, просто Су, секретарь Чета. Я не сразу узнал ее, но на ней были янтарные бусы, которые я ей когда-то послал через Чета, когда он был в Москве. Еще через час мы были уже в офисе, где нас ждал сам мистер Капуза, отец Су. Он здесь был как бы заместителем Чета по хозяйству.

— Меня зовут Бернард, но все зовут просто Берни.

Итак, сразу перешли на «Берни» и «Игор». Родители Берни приехали из Польши, но сам он родился в Америке, знает по-польски только несколько слов.

— Игор, мы сняли тебе комнату с кухней в мотеле в десяти минутах ходьбы. Поехали, я отвезу тебя туда.

Мотель помещался на улице под названием Бульвар Ниагарских водопадов. Но улицей ее можно назвать лишь условно. Это просто широкое шоссе, по обе стороны которого стоят мастерские по ремонту машин, маленькие магазинчики, бензоколонки, мотели. Все дома одноэтажные, только наш мотель под названием «Мавританский двор» в центральной его части двухэтажный, с высокой двускатной крышей и маленькими окнами с яркими ставнями. Вправо и влево вдоль дороги — длинные одноэтажные крылья с комнатами постояльцев и вдоль всего фасада — сплошной навес на легких, ажурных, хотя и литых, чугунных «мавританских» колоннах. А под навесом стоят большие кадушки с яркими красными цветами герани.

Мотель стоит в глубине по отношению к остальным строениям улицы. Между фасадом-навесом мотеля и улицей — большая площадка для машин, тоже обставленная по краям кадушками с геранью и горшками с другими яркими цветами. Под навесом между колоннами стоят легкие плетеные уличные кресла.

По вечерам кресла сдвигаются ближе к входу в офис мотеля, где стоит еще и стол, и там собирается целая компания.

Душой общества является обычно невысокая, очень толстая и подвижная женщина средних лет — хозяйка мотеля по имени Джойс. Слово «хозяйка» надо бы поставить в кавычки, потому что она арендует мотель у какой-то богатой дамы, настоящей хозяйки. Но она постоянно живет здесь и принимает постояльцев, рассчитывается с ними, меняет белье, убирает номер, решает всевозможные проблемы в любое время дня и ночи. Поэтому для меня она — хозяйка мотеля.

Джойс — ирландка, приехала в США после того, как вышла замуж за американца. Живет здесь уже почти тридцать лет, но до сих пор сохраняет подданство Англии, в знак чего в ее офисе висит английский флаг. Она все время курит, зажигая одну сигарету от другой, и все время либо рассказывает что-то, либо расспрашивает. И конечно же непрерывно что-то делает: весь дом на ее плечах. Правда, сейчас ей все время помогает маленькая тоненькая смешливая девушка, которой через месяц исполнится шестнадцать. Ее зовут Мишел или уменьшительно-ласково Шелли. Она — дочь Джойс и скоро не будет ее помощницей. Ведь через несколько дней — начало учебы в школах Америки.

Муж хозяйки мотеля — худой, молчаливый, застенчивый верзила по имени Дан — настоящий янки, как говорит Джойс. Ведь предки его — пионеры, приехали в эту страну, когда она была еще совсем дикой. Может быть, говорит, смеясь, Джойс, у Дана есть и индейская кровь. Дан слушает, улыбается застенчиво и, как всегда, молчит. Только к вечеру, когда он тяжелеет от дринков — рюмок спиртного и банок пива — становится не только веселым, но и разговорчивым.

Вечером наш мотель действительно напоминает колониальный двор. Тепло, все сидят на стульях на улице, пьют бесплатно кофе и чай хозяйки, разговаривают: чуть в стороне приятели Мишел, дети семей, которые живут сейчас в мотеле, собрались в кружок. Звенит американская гитара, поются какие-то кантри — народные песни. На небе горят большие звезды, а мимо по улице-шоссе Бульвар Ниагарских водопадов бесконечным бесшумным потоком мчатся в обе стороны нескончаемые вереницы машин.

Кроме меня здесь живут еще две семьи — муж и жена из Южной Кореи и молодая, на последнем месяце беременности женщина из Канады, которая со своей сестричкой отдыхает здесь, собираясь 6 сентября уехать обратно к себе в Торонто. Хозяйка страшно горда тем, что у нее живет русский, говорит об этом всем постояльцам и считает, что открыла у себя филиал ООН: корейцы, русский, канадка, ирландка и янки.

…Здания университета Буффало расположены в различных местах города. Главное и самое красивое место — огромная территория, состоящая из холмов, озер и рощ, на которой расположены странные здания современной архитектуры, похожие издали, в зависимости от освещения, то на воздушные храмы, то на живописные развалины. Я говорю издали, потому что большую часть времени на такие здания смотрел именно издалека. Планировка всех промышленных объектов, как и вообще современных предприятий индустрии в США (назвать их заводами язык не поворачивается), решена весьма свободно. Между зданиями оставляются огромные площади тщательно сохраненных или заново созданных лугов, рощ и озер. Особенно этот прием применяется в постройке университетов, где подчас из одного здания в другое лучше ехать на машине или велосипеде. Поэтому, когда ты видишь наши советские предприятия такого же типа, где здания максимально приближены друг к другу для экономии площади, к сожалению, складывается впечатление, что это у нас земля очень дорого стоит, как частная собственность, а в Америке — государственная и ничего не стоит.

Но помещения, где находятся геологический факультет и факультет естественных наук, расположены, к сожалению, чуть в стороне от новой зоны университета, застроенной по принципам свободной планировки. Это большие одноэтажные плоские коробки, стоящие посреди огромных асфальтированных площадей, заполненных машинами. Никто не следит за внешним видом этих автомобилей, поэтому многие из них, особенно машины студентов — ржавые, с дырами в крыльях, мятые, но шины и свет у них всегда в полном порядке. Ведь техосмотр здесь два раза в год.

— Игор, — сказал в первый же день Берни. — Чет, который сейчас на совещании, и я решили, что ты должен иметь машину, без нее нельзя. Арендовать ее слишком дорого, поэтому мы нашли тебе подержанную машину, которую ты должен купить. Это «форд» 1976 года под названием «пинто». Пинто — это порода лошадей. Форд любит называть свои машины лошадиными именами. Ему кажется, что при этом хозяин машины чувствует себя как бы наездником, ковбоем. Вспомните, «мустанг», «бронк» — это тоже лошади.

Так, на второй день пребывания в Америке, когда выяснилось, что мои международные московские права годятся, я стал обладателем своего ярко-красного коня, похожего на гоночную машину, хотя, и помятого, но, как сказали Чет и Берни, в хорошем состоянии и из хороших рук. Стоит эта лошадка 1000 долларов, плюс двести с лишним за страховку, без которой не разрешается выезжать на улицу, плюс сорок долларов налога за покупку, плюс десять долларов за техосмотр при переходе из рук в руки. При этом оказалось, что передние покрышки чуть потерты, поэтому их пришлось заменить, заплатив за другие, тоже подержанные, по двадцать долларов за штуку. Правда, этот расход оплатил старый хозяин машины, студент старшего курса, который работает у Чета и, по-видимому, будет моим помощником.

Деньги за машину и расходы по ней идут за счет университета. Кроме того, университет будет платить мне суточные примерно в том же размере, которые я получал бы, если бы ехал за счет Академии наук СССР.

Весь второй и третий день ушли на оформление финансовых и автомобильных дел. К работе по-настоящему приступил второго сентября. На основании того, что сделано ребятами Чета с моим керном льда, думаю составить программу работ для себя и помощника, бывшего хозяина «пинто». Его зовут Ричард. Или просто — Рик.

Третьего сентября, в пятницу, кончили работать рано, молодые преподаватели привезли на работу бочонок пива и устроили традиционную вечеринку под названием пивной семинар. На этот семинар приглашаются и студенты.

На другое утро поехал в центр университетского городка. Там должен быть праздник начала учебы. Вот что я там увидел. Огромное безлесное пространство в центре университетского городка представляло собой просто подстриженный луг, в центре которого было озеро. На берегу его стояли непонятно откуда взявшиеся три белые мраморные древнегреческие колонны и еще две, не до конца сохранившиеся. Оказалось, что эти колонны куплены в Греции, распилены и привезены сюда, к озеру университета. Правда, подойти к колоннам было нельзя, они были загорожены заборчиком, за которым готовились к выступлению артисты. Около двух десятков огромных черных динамиков с обеих сторон сцены странно диссонировали с белоснежными колоннами на фоне зелени. А за ними, по ту сторону голубой воды озера, на пригорке еще более странно выделялись серовато-кремовые, странной формы, невысокие, похожие на ритуальные здания университета. Перед загородкой уже сидели, ходили, смеялись сотни и сотни счастливых студентов. Почти у каждого был стаканчик с пивом, а вверху, на холме, вдалеке от эстрады стояли, как у нас, грузовики с бутербродами, жарилось мясо, продавалось из бочек пиво. Да, да, из бочек, потому что приносить что-либо в стеклянной посуде на эту площадку запрещено. На всех путях подхода стояла полиция университета, и полицейские спрашивали всех, есть ли у них стеклянная посуда. Если отвечали — «да», то тебе предлагали не идти дальше. Правда, когда я тоже сказал «да» и показал бутылочку пива, — я, как все, нес с собой бутерброды в коричневом бумажном мешочке и потрепанное зеленое солдатское одеяло, которое нашел в багажнике своей машины, — мне разрешили взять ее с собой с обещанием принести обратно. По-видимому, мой профессорский вид помог мне. Ну а потом начался концерт, который длился до вечера, и фейерверк, причем ракеты рассыпались в точности такими же звездочками, как у нас в Москве.

Передаю слово дневнику.

Воскресенье, 5 сентября. Вечер. Привыкаю к местному времени. Весь день писал письма, нарисовал этюд под названием «Бульвар Ниагарских водопадов». Завтра утром к 9.30 поеду к Чету домой первый раз, а оттуда на его машине мы поедем куда-то на карнавал-фестиваль, где будет парад оркестров. Ведь завтра хоть и понедельник, но не рабочий день, а праздник под названием День труда.

Уже можно ответить на вопрос: «Как встретили, как относятся?..» Встретили очень хорошо, хотя и по-деловому, без приглашений домой. Правда, Чет извиняется, что у всех первая неделя учебы очень тяжелая.

Буффало — это «польский» город, здесь, по-моему, каждый третий — поляк, и я сначала думал, что в связи с борьбой правительства Польши против профсоюза «Солидарность» — за «здоровье» которого по вечерам светятся в окнах многих домов горящие одинокие свечки, — у меня могут быть неприятности. Но этого не происходит, наоборот, так далеко от Европы все мы — русские и поляки — воспринимаемся здесь всеми почти как родственники. Обычно когда поляк подходит ко мне, то говорит с робостью, что его польский язык имеет много общего с русским. Конечно, по сравнению с английским языком и обычаями у нас много общего, и это всем импонирует. Поэтому пока у меня никаких проблем. Хотя в целом отношение более прохладное, чем было в прошлое мое посещение. Хотя грех так говорить: прожил в стране всего только три дня, и тебя за это время обеспечили всем необходимым для работы и жизни, вплоть до автомобиля. Только что постучался хозяин и поставил на стол тарелку с жарким. Сколько я ни отказывался — пришлось оставить. Он считает, что меня, как одинокого мужчину, надо подкармливать домашними ужинами.

Дан сказал также, что, если я завтра вечером рано вернусь, они меня приглашают на пиво и «бифштексы на углях» на лужайке за мотелем.

7 сентября, вторник. Вчера весь день в разъезде… С утра — к Чету домой, там позавтракали и поехали на праздник День труда в городок Клермонт в 20 милях от нас. Маленький городок. Когда мы приехали, оказалось, что он уже заполнен зрителями так, что негде приткнуться: дети, старики, все население вышло на тенистые от огромных вязов улицы. Парад в честь праздника выглядел так: сначала шли ветераны, потом пожарные команды различных городков в пешем строю, каждая со своим духовым оркестром, потом была огромная, двигающаяся шагом колонна пожарных и полицейских машин, которые гудели, ревели сиренами и мигали всеми возможными огнями, а потом опять шли оркестры и знаменосцы. Так странно, на вывернутых не по-нашему руках, ладонями от себя, несли флаги и знамена пожарных и полицейских команд. Странной была и маршевая «мелодия» бесконечных барабанов: «там-там» — и пауза, «там-там» — опять пауза, а потом подряд: «Там-там, там-там, там-там» и опять пауза, а потом — все сначала.

 

«Ну, а что вы думаете о привидениях?»

Переезжаю в мотель Френка-«гангстера». Люди у костра. «Ну а что вы думаете о привидениях?» Посещение концертного зала. Что едят в Америке осенью. Безутешная дочь хозяйки мотеля…

Снова дневник.

9 сентября, четверг. Уже одиннадцать дней, как я улетел из Москвы. По-видимому, начинается новая страничка моей жизни здесь. Дело в том, что, просчитав все мои расходы, связанные с починкой и эксплуатацией автомобиля, и расходы по оплате довольно дорогого мотеля «Мавританский двор», я понял вдруг, что собственно на жизнь здесь у меня не остается денег. Не говоря уже о сбережении для покупки подарков домой. Поняв это, я даже проснулся в середине ночи и никак не мог уснуть. Решил, что лучше, вернее будет, если я перееду в предельно дешевое место для жилья, чтобы компенсировать университету расходы по машине. На другой день я сказал об этом Берни. Он все понял, одобрил идею, связался по телефону с одним из мотелей, и вот я уже разговариваю с похожим на гангстера коротеньким толстым человечком. Огромная одутловатая нижняя челюсть, кусочек недокуренной сигары в углу рта. Объясняю, в чем дело.

— О! Никаких проблем, как раз сейчас освобождается одна из комнат. Номер двадцать три. Хотите посмотреть? Джим, отвези мистера, — улыбается «гангстер».

Джим, длинный, худой как щепка негр лет двадцати, влез в похожий снаружи на кучу металлолома грузовик, и мы поехали. Собственно, место, куда мы ехали, было всего метрах в двухстах от офиса, но американец, если рядом машина, как правило, обязательно едет, даже если ему при этом надо сделать километровый объезд.

Помещение мотеля, куда мы приехали, представляло длинную, сделанную из красного кирпича одноэтажную постройку — ряд приставленных друг к другу комнат. Вдоль фасадной стороны шел узенький тротуарчик шириной полтора метра, приподнятый над гравийной дорогой, на которой против каждой комнаты стояла машина. Прямо на тротуарчик выходили двойные, хотя и легкие, двери и окна. «Моя» комната мне понравилась сразу. Маленькая, но двухконфорочная электрическая плита, раковина, шкафчик для посуды с тремя чашками, сковородой, кастрюлькой и набором ножей и вилок, рядом с плиткой — кухонный столик и умывальник с зеркалом. Под плитой — холодильник. Справа от умывальника и кухоньки (она так и называется — китченесс, уменьшительное от английского слова «кухня») выступает в комнату отсек туалета-душа. Надо добавить лишь, что на полу лежит толстый коричневый ковер и в комнате есть еще два стула и кресло. Ну а на переднем плане — большая двуспальная кровать с одеялом и двумя, хотя и маленькими, подушками.

Когда мы вновь приехали к «гангстеру», я узнал цену и согласился сразу. Плата была почти в три раза меньше, чем в «Мавританском дворе».

— Нельзя ли подержать комнатку? Я, по-видимому, должен дожить вторую неделю на старом месте. Там понедельная оплата.

— Когда кончится ваша вторая неделя на старом месте? — спросил «гангстер».

— В воскресенье, в полдень. Мне не хотелось бы платить два раза, но с воскресенья я заплачу сразу за месяц.

— О'кей, сэр! Платите деньги — и комната ваша. Я записываю ее вам с воскресенья, но она будет готова завтра утром, можете переехать туда сразу. В этой комнате хорошая обстановка, и нам не хотелось бы отдавать ее случайным однодневным постояльцам. Они портят мебель, воруют посуду и все, что можно незаметно стянуть…

Когда я заплатил деньги, получил чек и ключи от номера и уже уходил, «гангстер» крикнул вдогонку:

— Сэр, возьмите мою визитную карточку. Здесь написана моя фамилия. Но зовите меня просто Френк. Если что нужно — я целый день здесь.

Сразу от Френка-«гангстера» я поехал в «Мавританский двор». Объяснил хозяйке, что ее мотель и она сама мне очень приятны, но ее мотель мне не по карману. Она все поняла:

— Конечно, Игор, было бы безумием для вас жить в таком дорогом мотеле все шесть месяцев. Когда вы можете переехать на новое место?

Я сказал, что могу переехать хоть завтра, но понимаю, что мы договорились о понедельной оплате, так что готов заплатить за всю вторую неделю, хотя сегодня и идет лишь второй день.

— Нет, Игор, вы не знаете порядков. Когда я договариваюсь о понедельной оплате, я имею в виду, что постоялец платит полностью за первую неделю, а потом он может съехать, когда пожелает. Вы можете заплатить только за два дня, если вы переедете завтра до одиннадцати утра. Хотя нам жалко терять вас. Муж будет очень расстроен.

Я заплатил ей за два дня и твердо сказал, что уезжаю. Вечером, когда уже было темно, заехал посмотреть, готова ли новая комната. Свернул с бульвара — вдоль моего нового дома сплошная темнота. В свете фар видны какие-то полуразбитые машины. Между деревьями блеснул костер. Люди у костра приветливо замахали мне руками. Комната, как и обещал Френк, была готова. Все в ней сверкало чистотой. И все же, когда я приехал потом в свой «Мавританский двор», он показался мне таким шикарным, залитым огнями, а новое место немного опасным, что ли. Какие-то тени, покачиваясь, бродили по узенькому тротуарчику возле моего нового жилища, и, хотя они кричали мне приветливо «хай!», мне было немножко не по себе.

Но вот проспал здесь, на новом месте, две ночи и опять чувствую себя очень хорошо. Здесь тихо, не слышно дороги, ведь бульвар, где много движения, в стороне. Машины соседей подъезжают и уезжают почти бесшумно. В окне прекрасный (во всяком случае, для меня), почти деревенский вид — заросшая высокой дикой травой поляна, половина ее — просто болото. Но вторая половина — сухая, с деревьями и кустами. Там играют дети, почти все время горит костер, много собак, которых не пускают в дорогие мотели. Сушится на веревках белье. Когда в день моего переезда я подошел к костру, вокруг которого сидело человек пять немолодых людей, и они стали называть свои имена, а вокруг стрекотали цикады и было по-южному темно, мне вдруг показалось, что я попал в Америку первых пионеров. Несколько только портят вид большие бочки из-под горючего с вырезанным дном, которые стоят против окон. Туда надо сбрасывать отбросы, которые каждый день негр Джим увозит на своем грузовике.

Постепенно определился режим дня. Работать мы начинаем в 8.30 и кончаем в пять. С двенадцати и примерно до часа — ланч. Первые два дня ходили с Берни в кафе, потом я ездил домой, готовил что-нибудь на скорую руку. Ведь до дома всего пять минут езды. Ну а сейчас, осмотревшись, перехожу на американский образ питания. Средний американец в это время года ест в основном овощи и фрукты и практически не ест мясо. Ведь мясо здесь стоит около семи долларов за килограмм, а десяток огромных помидоров — всего доллар, великолепные кукурузные початки, спелые персики — тоже очень дешевы. Поэтому все обычно берут с собой на ланч многослойный бутерброд, в котором только один-два слоя из десяти — колбаса или мясо. Остальные — салат, помидоры, лук и слоя два-три хлеба — странного, невесомого и безвкусного.

Каждый понедельник те, кто работает с Лангвеем, отдают Су по доллару, и она следит за тем, чтобы всегда были свежий кофе, чай, запасы сахара, порошковых сливок или молока. Каждую среду на доске объявлений появляется сообщение о том, что в пятницу в шесть организуется «пати» — вечеринка, для студентов кафедры и преподавателей, желающие должны обратиться к такому-то до трех часов четверга. Обычно этот человек собирает с желающих по два доллара и дает билет. В среду же появляется объявление о том, что для пати нужны «доноры» — добровольцы. «Доноры должны принести…» И дальше идет длинный список того, что хотелось бы иметь организаторам. Простые вещи: салат, макароны, отварные бобы, короче говоря, все, что нужно для любой вечеринки и что хозяйки сами готовят дома. Тот, кто решил принести что-нибудь, ставит свою фамилию под соответствующим пунктом списка.

Вчерашняя вечеринка продолжалась часов до десяти. Гвоздем ее был Берни, который принес из дома странное концертино (прообраз аккордеона) и сыграл на нем несколько песен. Пили мало. Ведь все на машинах, а законы штата в отношении спиртного становятся с каждым годом все строже.

12 сентября, воскресенье. Опять я лежу на одеяле на поляне перед озером и греческими колоннами. Какие-то полуголые люди водят на странных поводках, сделанных из простых веревок, каких-то дворняжек с добрыми глазами. Опять гремят через динамики гитары. Праздник открытия учебного года продолжается и сегодня. Через час — запуск шаров, надутых горячим воздухом, потом в 20.00 фейерверк, а пока я лежу на траве и, одуревший от странных встреч и разговоров, пишу о том, что видел и пережил.

Сегодня я снова заехал к старым хозяевам в мотель «Мавританский двор» по дороге сюда. Заехал затем, чтобы утешить дочь хозяйки Мишел. Ее очередной бой-френд бросил ее. Она, как говорит хозяйка, влюбляется каждые три месяца, и всегда это кончается «разбитым сердцем».

— Мне бы только кончить школу, — плачет Мишел. — Тогда я вступлю в Нэви или Эйр форс (военно-морской флот или военно-воздушные силы). И уеду далеко-далеко, за море. Пожалуй, я вступлю в Эйр форс. Там форма красивее, — говорит она, слегка успокаиваясь.

— Игор, а у вас в стране многие верят в то, что, когда умрут, они просто исчезнут, а не попадут в рай или в ад? — спрашивает меня хозяин больше для посетителей офиса, которые собираются там по вечерам посидеть, попить кофе.

— Да, — говорю я.

— Я думаю, и у нас многие думают, что они умрут навсегда, то есть не существует души, которая живет после смерти тела. Ведь никто не может доказать, что это не так.

Все молчат, думают.

— Ну, хорошо, — говорит пожилой мужчина. — А что вы думаете о привидениях? Ведь привидения-то уж достаточно точно доказывают, что потусторонние силы существуют?..

— Вы знаете, я ни разу за всю жизнь не видел привидений. И никто из моих родных и знакомых никогда не видел их. Мне кажется, что их не существует, — говорю я и чувствую, что мое сообщение удивило всех.

Оказывается, все здесь видели привидения или знали людей, которые видели их. И вдруг один человек с грустью сказал вслух:

— А не кажется ли вам, что бедную Россию, которая сама целой страной отказалась от бога и стала страной противников Христа, бог взял и покинул, бросил. А если ее покинул бог, значит, покинули и черт, и все потусторонние силы? Ведь им там стало тоже нечего делать.

Человек этот не настаивал на своей идее — он сам ужаснулся этой мысли, высказанной вслух. И надо отдать честь нашему обществу — мысль не была принята, хотя вопрос о том, могут ли существовать привидения в стране антихристов, так и остался нерешенным.

Вот так и живем. За окном мотеля мяукают жалобно кошки и котята. И только недавно я выяснил, что это совсем не кошки, а какие-то неизвестные мне птицы.

А вчера я был на известном в Америке музыкальном представлении из времен войны с японцами на Тихом океане. Называется оно «Где-то в Южном Тихом». Менеджер этого шоу остановился в мотеле «Мавританский двор», дал Джойс бесплатно кучу билетов, а она, конечно, дала несколько билетов мне, Берни и Чету.

И опять все так необычно. Восемь вечера, но темным-темно. Ведь здесь юг, виноград вызревает. Тысячи машин с зажженными фарами паркуются в темноте под деревьями какого-то огромного парка, где между деревьями не трава, а гравийное покрытие для машин. Почти все мужчины в пиджаках и галстуках, а женщины в бальных платьях. Ведь на такие представления ходят редко. Цена самого дешевого билета — одиннадцать долларов, плюс два доллара за место для машины под деревьями. Но я без машины, на «иждивении» Чета.

Представление приезжей из Нью-Йорка труппы явно для детей, но все радуются, как дети, хлопают и свистят. Зал большой, а сцена — в середине и круглая, как в цирке. Так непривычно все. В перерыве пошли пить прохладительные напитки. Я взял маленькую бутылочку и сразу понял, почему очередь в буфет такая небольшая. Пиво стоило здесь в пять раз дороже, чем в магазине.

А завтра снова в 8.30 на работу. Пытаюсь придумать теорию для обоснования тех данных, которые получены здесь из исследования «моего» керна. Никто не вмешивается в то, что я делаю.

Темнеет, музыка по-прежнему гремит. Над озером летают стаи вспугнутых уток. Навстречу идет какой-то толстяк в шортах и майке, на которой написано: «Лев Иуды». Кто он?

А между тем «Лев» лег на траву и как бы задремал. Через некоторое время к нему подошел целый выводок — детишки разного возраста, по-видимому, дети «Льва», которые начали по нему ползать.

Сегодняшний вечер на траве уже в темноте закончился выступлением симфонического оркестра Буффало. Когда дирижер объявил, что исполняется финал кантаты «1812 год» Чайковского и началась мощная торжественная музыка, — воздух содрогнулся от взрывов. Начался гигантский фейерверк.

— А теперь, — крикнул дирижер в динамик, — исполняется «Звезды и полосы — вечны».

Толпа вскочила и начала радостно подпевать. А в черном небе на большой высоте кроме цветных россыпей салюта стали греметь тяжелые взрывы. «Фью-фью» — свистели на разные голоса разлетающиеся, но сгорающие над самой землей осколки. Никогда не думал, что фейерверк может быть таким устрашающим. А под конец световые стартовые вспышки выстрелов ракет на той стороне озера вдруг слились в сплошное зарево, от которого в разные стороны разбегались, пригнувшись, его создатели. Рвущееся вверх дымное пламя, грохот разрывов и свет цветных шаров в воздухе не угасал целую минуту. Но вот все смолкло. Только на той стороне озера вдруг взревели сирены и замигали красные огни. «Наверное, за время салюта где-то вспыхнул пожар», — объяснили мне.

 

Сквер-танцы и партнерша Диана

Куриные крылышки — коронное блюдо города Буффало. О том, как живут молодые преподаватели. Все мои соседи встают в пять. «Любопытство придает мне мужество». Получаю удостоверение личности. Первое посещение школы сквер-танцев. Моя партнерша — Диана. Машина с верхом, приклеенным липкой лентой. «Приходите к нам в „Маяк любви“». Как проходит воскресное утро в Америке-82. Мой адрес; «Бульвар Ниагарских водопадов, дом 2000». Что делать при перемене адреса? Посещение «Общества спасения во время шторма». «Кто хочет воспарить сегодня?» Рассказ Дианы. «Только записанные на бумагу слова имеют цену, Игор». О том, как идет моя работа. Доктор Эйве и приглашение в Боулдер.

Дневник.

13 сентября, понедельник. Поздний вечер, сижу и пишу в коридоре за столом перед доской объявлений нашей «холодной лаборатории». На доске этой висят и вырезки рисунков из юмористических журналов и разные смешные фразы, которые американцы так любят. Вот какие вырезки пришпилены сегодня на доске:

«Терпение — это то, что нам так нравится у водителя, который едет за нами, но не у водителя, который перед нашим носом…»

«Самое трудное в движении по лестнице успеха — это пробраться через толпу в самом низу».

«Идиот» — этим словом в Древней Греции назывались люди, которые не сделали своей профессией политику, работу «на благо общества».

Может быть, поэтому наши современные политики думают о всех нас, кто этим не занимается, как об идиотах?

Рядом на этой же доске висит очередная выписка из «Закона дорог»:

«Любой экипаж с мотором рассматривается как брошенный, если он оставлен на дороге без разрешения больше чем на 4 дня. Согласно закону, он будет убран, а последний зарегистрированный владелец будет по закону платить расходы по транспортировке и хранению этой машины».

Молодые преподаватели нашего факультета взяли меня в дешевый ресторанчик, где подают коронное блюдо Буффало — приготовленные в страшно остром красном соусе куриные крылышки: большая длинная тарелка с кучей крылышек, накрытых коричневой чашкой, куда кладут косточки, а в другом углу тарелки — блюдце с густой сметаной, нарезанной длинными палочками сырой морковкой и стеблями сельдерея. Берешь «горячее» от острых приправ крылышко, суешь его в сметану и ешь, запивая пивом и заедая смоченной в сметане морковкой. Блюдо это не очень дешево даже в нашем ресторане, рассчитанном на студентов, порция стоит четыре доллара. Правда, в конце дают такой хитрый купон: красный билет, на котором написано: «Сэкономишь более четырех долларов, если с этим купоном ты возьмешь одну двойную порцию крылышек, то вторую, тоже двойную порцию получишь бесплатно». Мои новые друзья, чувствуется, ходят сюда часто и имеют много таких купонов. Нас было четверо, мы заказали только две двойные порции крылышек, а нам принесли четыре двойные. Я думал, что мы не съедим такие горы крылышек. Но мои друзья и не собирались делать этого. Они попросили официанта принести «пакет для собаки» и попросили убрать в него половину из того, что нам принесли, чтобы взять с собой домой. Вообще практика складывания в «пакет для собаки» того, что люди не доели в ресторане, очень распространена здесь, и никто не стесняется забрать с собой половину бифштекса или гарнир, если у тебя вдруг пропал аппетит. И официант отлично понимает, что этот пакет конечно же не для собаки. Когда он по вашей просьбе приносит пакет для собаки, чтобы положить туда остатки еды, то в этом коричневом бумажном пакете у него припасены и баночка для оставшейся подливки, и вощеная бумага для гарнира, и алюминиевая фольга для остатков мяса. И будьте уверены, официант завернет все как надо, чтобы компоненты, которые не должны при хранении смешиваться, не смешались, пока вы довезете пакет до дома. И будьте уверены также — он не уничтожит вас при этом презрительным взглядом. Богатство Америки создается и таким путем.

Итак, официант сложил нам куриные крылышки в пакет, положил туда слитую в бумажный стаканчик с крышечкой подливку-сметану, завернул отдельно палочки сельдерея и морковки, поставил пакет рядом с тем, кого он посчитал главным в нашей компании, и ушел.

А мои провожатые объяснили мне, что пакет этот они отдадут завтра одному из их коллег, недавно окончившему этот же факультет, пакистанцу, который работает на факультете в положении, которое у нас в вузах называется «почасовик». Он работает над докторской диссертацией, и ему осталось до защиты совсем немного, но он потерял почему-то право работать и сейчас живет на таких пакетах-подарках и стал худым, как скелет. Вообще, как пишет студенческая газета, молодые преподаватели-«почасовики» являются самыми бедными жителями Буффало. Они получают от 3100 до 3500 долларов в год. Из тех пятерых, кто был со мной в ресторане, у троих нет даже машины.

— Как близко к работе вы живете? — спросил я одну молодую женщину-преподавателя.

— В четырех милях, — был ответ.

— Как же добираетесь на работу?

— Иногда на автобусе, а когда он не ходит — а ходит он редко — пешком. Это занимает у меня лишь час. Я люблю ходить, — спокойно ответила она.

Сейчас уже И вечера. В комнате моего нового мотеля так жарко, что я сижу в одних трусах, хотя окно и дверь на улицу в темноту настежь открыты. Термометр на стене комнаты показывает 83° по Фаренгейту. Сколько по Цельсию — не знаю. Для этого надо делать пересчет. Временами прямо в трусах выхожу на тротуарчик вдоль дома и босиком хожу по нему. Там прохладнее. Вообще к новым мерам привыкаешь так быстро. Я знаю, сколько стоит галлон бензина, сколько миль проходит моя машина на одном галлоне. А тут вдруг фирма, у которой я покупаю бензин, перешла на литры. Я увидел, что счетчик показал 11 долларов, а другой счетчик — что я заправил 37 литров, и я вдруг растерялся. Не соображу — много это или мало, дорого или дешево. Представляю, как трудно американцам переходить с миль и галлонов на километры и литры. Но переходят.

Уже 6 часов утра, вторник. Еще совсем темно, но утренней прохлады в комнате нет. Вдруг в темноте резко звякнул стартер машины соседа. Через секунду, не хлопнув дверью, не зажигая фар, машина на «цыпочках» трогается, хрустя по гравию. Здесь мои соседи встают в пять, уезжают в шесть. Рабочая Америка. Они стараются не шуметь утром: ни одна дверь не стукнет, а столько машин выезжает. Подошел к окну, помахал рукой в темноту: «Привет». Уверен, что тот, кто в машине, видел меня, ведь у меня в комнате свет. А его, рабочего человека, не видно. Ведь в машине темно, да и сам он негр…

Подошел к окну… Прямо перед моим окном, за гравийной дорожкой, — небольшой болотистый пустырь, заросший высокой дикой травой, похожей на наш степной ковыль. А на зелени этой травы щедро разбросаны тоже дикие, похожие на крупные ромашки, только желтые, незнакомые мне цветы. Они не дают мне покоя, я чувствую, что должен нарисовать их букетом, вставленным в темно-зеленую американскую бутылку из-под растительного масла, на фоне темной красно-коричневой кирпичной стены комнаты. Этот цвет стены так изысканно сочетается с ярким светло-желтым цветом цветов. Удивительно, что и в природе эти цветы окружены темными красно-коричневыми как бы хвостиками, верхушками каких-то злаков, растущих среди стеблей травы.

Но пора в душ и на работу. Опять в траве кричат «кошки». Светает. Включил телевизор — идет… урок американской утренней гимнастики, аэробики. Без десяти семь.

16 сентября, четверг. Любопытство придает мне мужество. Для меня более важен не первый, а второй вопрос. Это обычно — «почему?». Почему вы поступили так? Почему вы не сделали, не поступили так? Почему они не могли добиться этого?

Слова эти кажутся мне очень близкими (их сказала молодая корреспондентка, ведущая знаменитой программы новостей «АВС-Ньюс», когда спросили о ее работе)…

Ну а теперь к делу. Сейчас четверг. Только четверг или уже четверг — не пойму. С одной стороны, время летит молниеносно. Эти два дня сижу «налив свинец в зад» — как когда-то крепко выразился о своей работе мой учитель в гляциологии. Стараюсь подготовить семинар по теплофизике древних оледенений для университета в городе Боулдере в штате Колорадо, который мне предложили провести местные ученые.

Сижу до конца работы. «Обедаю» или «имею ланч», не знаю, как сказать точнее, примерно с 12.00 до 13.00. Порядок уже заведен. Приношу с собой в пакете многослойный бутерброд, стебель «салери» и яблоко, ну а кофе всегда готов. Здесь же, за своими рабочими столами, мы с Денисом едим, не стесняясь друг друга, так как у нас отдельная комнатка, хоть и без окон. Сидим за своими большими столами лицом друг к другу, но между нами стенка, хотя и не доходящая до потолка, но создающая иллюзию, что ты один. На потолке и на столе — лампы дневного света и телефон, который мы передаем друг другу через стенку, когда надо. Вполне рабочая обстановка.

Вчера получил официальное удостоверение личности, говорящее, что я работник университета. Теперь я могу пользоваться всеми библиотеками «кемпуса», то есть университетского городка. Кроме того, я получил «стик» — листочек бумаги, который приклеивается на задний бампер машины. Теперь уже нет опасности, что мне пришлют штраф за то, что я ставлю машину «на земле и дорогах, принадлежащих университету». Ведь кругом висят объявления, говорящие о том, что посторонним ставить свои машины нельзя, и без стика на бампере я чувствовал себя неуютно.

На днях рассматривал свои документы на машину — маленькую бумажку не больше самих американских прав — и увидел вдруг мелкую надпись: «По приказу закона владелец машины при перемене адреса должен не позже чем в десятидневный срок сообщить в Бюро моторных перевозок новый адрес». Сходил к Берни за советом, ведь изменения несущественны, может, не беспокоить бюро? Но Берни отнесся к этому со всей серьезностью:

— Как хорошо, что прошла только неделя, значит, ты еще не нарушил закон. — И он стал звонить в бюро. — Исправь сам от руки номер дома в документе, но обязательно съезди зарегистрировать это исправление в бюро.

И я поехал в бюро. Важный чиновник выслушал меня. Дал заполнить большой бланк. Я заполнил, принес к нему, готовый к длительной процедуре.

— Подпишитесь, — сказал чиновник.

Я подписался. Он забрал бумагу.

— А еще что делать? — спросил я, видя, что он мною уже не занят.

— Все, сэр, — сказал чиновник. — Ведь вы исправили адрес у себя в бумажке?

— Да.

— Тогда все.

Когда я рассказал Берни, тот не удивился.

— Если бы ты не сделал этого и когда-нибудь тебя поймали бы, что ты живешь уже в другом месте, у тебя были бы очень большие неприятности, а сейчас — все в порядке.

17 сентября, пятница. Сегодня первый вечер за последние два дня, когда я пришел домой рано. Приготовил ужин, поужинал, написал письма. Сегодня к нам пришла осень. Резко похолодало, сразу вдруг пожелтели листья, зато в доме так приятно, прохладно и тихо. Три дня назад, когда я пил кофе у моих старых хозяев, к мотелю вдруг подъехала машина. Номер был чужой — штат Мичиган. А рядом с номером была таблица «Национальный съезд сквер-дансерс», то есть тех, кто танцует сквер-танцы. Сквер-танцы! Это о них все время писали из своего медвежьего уголка Роб Гейл и Энн. Они писали, что это танцы старой деревенской Америки, когда застенчивые, приехавшие со всего света люди собирались где-нибудь в сарае после работы и ходили кругом. Но мне раньше не удалось увидеть их. Через день я снова встретил хозяина той машины. Он оказался адвокатом. И я спросил его о сквер-танцах.

— А я руководитель одной из таких групп танцоров у себя в штате и собираюсь завтра посетить «открытый дом» таких танцев. Если свободны — поехали вместе, начало в восемь…

На другой день я приехал в мотель «Мавританский двор», в семь вечера.

— Надо бы надеть рубашку с длинными рукавами, — сказал мне Джон, адвокат. — Ну, да ладно, раз вы не собираетесь танцевать…

Поехали мы на двух машинах. Джон собирался там быть до конца, а я решил лишь чуть-чуть посмотреть и сразу уехать домой. Ехали долго. Стемнело. Подъехали к небольшой, скромной архитектуры церкви, у которой стояли десятки машин. Двери церкви открыты. Яркий свет изнутри освещал нарядных людей, толпившихся в дверях. Мы с трудом нашли место для стоянки.

— Это «Церковь Доброго пастуха». Сегодня танцы здесь, а завтра — в другом месте, — сказал Джон.

«Танцы в церкви?» — молча удивился я.

Церковь напоминала большой школьный зрительный зал с простой сценой и поставленными к стенам стульями. На одной из стен, там, где обычно вешают стенгазету, висела самодельная картина. На ярко-зеленом лугу паслись белоснежные овцы, а среди них — неумело нарисованный пастух в бурке и с посохом. Только это отличало церковь от зала московской школы. К нам тут же подошла средних лет женщина в короткой юбке, сильно расширяющейся книзу. Многие были в таких юбках, из-под которых высовывалось еще много других, кружевных и накрахмаленных.

— Хеллоу! — сказала она. — Меня зовут Ненси, — и показала на большой ярко-желтый стик — наклейку, приклеенную к груди. На стике красными типографскими буквами было крупно напечатано: «Хелло, меня зовут…» А дальше на белом пространстве фломастером от руки выведено: «Ненси».

— Пожалуйста, сюда, — пригласила Ненси к столу, за которым сидел человек.

— Зарегистрируйтесь, пожалуйста…

Я было загрустил, но для регистрации требовалось лишь назвать имя и фамилию. Я начал говорить, что работаю в университете, но меня прервали:

— Нас не интересует, чем вы занимаетесь, когда не танцуете.

И человек дал мне такой же стик, как у Ненси. На нем было крупно написано «Игор». И все.

— А теперь сходите в буфет. Там есть кофе и сладкие бублики. Буфет бесплатный, — и мужчина показал на угол, где толпился народ.

Мы заметили, что рядом с мужчиной стоял маленький ящичек, в котором зеленели долларовые бумажки, и полезли за бумажниками.

— Ничего не нужно. Мы уже набрали нужную сумму, — остановил нас человек, и мы пошли в буфет.

Я смотрел во все глаза. И было на что. Самым младшим здесь было лет по шестнадцати. Самым старшим — далеко за семьдесят. А типажи и одежды! Судя по неуверенности в поведении, многие были здесь впервые, и я успокоился.

Вдруг на сцену вышел человек с микрофоном и пригласил всех стать в две линии, мужчины справа, дамы слева.

— Теперь повернитесь лицом друг к другу. Обе группы, сделайте шаг вперед, навстречу друг другу. Теперь еще шаг… Еще шаг вперед.

Так наши линии постепенно сошлись.

— А теперь, начиная с меня, каждый мужчина становится прямо против ближайшей партнерши. Кому не хватило партнера или партнерши — перейдите в соседнюю линию.

Против меня стояла темноволосая невысокая пухленькая девушка лет двадцати.

— А теперь станьте друг от друга на расстоянии полусогнутой руки. Положите руки друг другу на плечи. Прочитайте имя, написанное на стике партнера, произнесите его громко…

В нестройном хоре голосов я тоже произнес то, что прочитал:

— Диана.

Девушка громко захохотала:

— Не Диана, а Дайане. Разве есть такое имя — Диана? Хотя мне нравится, как это звучит. — Потом она посерьезнела и спросила: — Зачем вы так шутите? Это нехорошо.

— Что нехорошо?

— А то, что написали на стике не свое имя, а слово «Игор».

— Как не свое, меня так зовут.

— Не может быть, это не человеческое имя, — уверяла девушка.

— А чье же? — вступился за меня Джон.

— Так зовут ужасного монстра, чудовище, которое убивает людей. Человека нельзя называть таким именем… Разве вы не смотрели телевизионный фильм о монстре Игоре? — сказала уверенно маленькая Диана.

— Но ведь это старинное русское имя, — начал было я, забыв, что за этим всегда следуют вопросы о том, как меня пустили в Америку и не собираюсь ли я тут остаться… Конечно же Диана-Дайане спросила весь этот «джентльменский набор» и успокоилась только тогда, когда узнала все детали.

А потом началось хождение парами и какие-то детские подлезания под «ворота», образованные руками партнеров. Кавалеры менялись дамами, пары бегали, сходились и расходились.

— А теперь обнимите друг друга, — раздавалась вдруг команда, сопровождаемая веселым визгом партнерш.

Когда через полчаса объявили перерыв и все пошли пить кофе, мою рубашку можно было выжимать. Так продолжалось несколько раз, и я не заметил, как пролетело время.

Машина Дианы стояла где-то очень далеко, и мы с Джоном пошли проводить ее. Ведь улицы в одиннадцать вечера здесь до жуткости пустые. У нее была огромная черная ржавая машина с откидывающимся верхом, перехваченным во многих местах крест-накрест липкой лентой.

— Мне подарили эту машину в Армии спасения. Но верха не было, я сделала его сама. Мой папа — механик. Он починил мотор, и вот она ездит. Ведь без машины здесь нельзя…

Она открыла дверь. Внутри на ржавом железном полу стояло лишь одинокое сиденье водителя.

— Скоро я сделаю другие сиденья, — щебетала Диана. — Я занимаюсь различным рукоделием с группой дефективных детей и думаю с ними починить сиденья. Одновременно научу их этому.

Оказалось, что Диана умеет все это делать сама, потому что не раз помогала отцу — механику по автомобилям.

— Вы что, работаете преподавателем? — спросил я.

— Нет, — был ответ. — Я занимаюсь этим бесплатно, для своего Лорда. (Лорд — это значит «Господин», в смысле «Бог»). Это все от моей церкви…

— А чем вы вообще занимаетесь: работаете, учитесь?

— Школу я уже кончила, работы настоящей нет. Поэтому ухаживаю за престарелой семьей. Но это постоянная, на полдня, каждодневная работа. Они платят мне сто двадцать долларов в неделю, — сказала она гордо.

— Но ведь на эти деньги трудно прожить…

— Конечно, трудно. Но мне легко. Мне ведь ничего не надо. Я все делаю для него, для Лорда. Утром прихожу в церковь рано. Тук-тук. Лорд, открой к себе двери…

— И он открывает?

— Да, конечно. У меня есть ключи. Я ведь активистка, — смеется она. — Две вещи я люблю больше всего, даже три. Ходить в церковь, танцевать и петь, — продолжала она уже серьезно.

— А кто вы, Диана: католичка, протестантка, лютеранка?.. — спросил я ее осторожно.

— А никто. Просто христианка, — ответила она весело. — Вы знаете, как мы называем нашу церковь? Маяк любви. Джон, Игор, приходите к нам.

Когда мы с Джоном шли обратно к своим машинам, то долго молчали. Домой приехали к полуночи.

И вот снова наступило воскресенье. Утро прекрасного солнечного осеннего дня. Это утро нельзя представить без длинных рядов машин, стоящих у самых разнообразных церквей, без идущих по всем программам почти до полудня проповедей и церковного пения. Я понял, что за последние два года что-то изменилось в Америке. Но объяснила мне это норвержско-датская семья одного профессора университета. Оказывается, никогда раньше влияние церкви, желание людей ходить туда, не было столь велико. Сейчас по радио и ТВ все время обсуждается возможность принятия нового закона — об обязательной ежедневной молитве всех школьников во всех средних школах страны. Этому есть сильная оппозиция: не ясно, какую молитву должны читать американские дети — евреи, мусульмане, христиане редких в Америке религиозных групп. Многие считают, что написанная кем-то и произносимая в обязательном порядке молитва — это уже не молитва. Но узнать современную Америку образца 1982 года без церкви невозможно. Поэтому, например, сегодня я внимательно смотрел и слушал телевидение все утро, щелкал переключателем программ.

Думы о религии снова напомнили мне тот день, когда мы с Джоном-адвокатом прощались с Дианой после скверганцев. Тогда она вдруг дала нам маленькие, как бы визитные карточки.

— Если вы свободны вечером в пятницу или утром в воскресенье, приходите в наше общество. Вам понравится наше пение. Я обожаю его…

Мы, не глядя, сунули карточки в карман. «Вряд ли я пойду», — решил я. И вдруг в четверг звонок Джона-адвоката:

— Игор, хозяйка опять дала три билета на концерт в зал, где ты уже был. В этот раз там будет выступать знаменитая наша певица Кони Френсис.

Кони Френсис! Я видел уже рекламу, знал, что после семи лет тяжелейшего недуга эта знаменитая певица, создательница 16 «золотых» дисков, как писали газеты, «дотронувшись до дна, снова взлетела выше, чем прежде». Да и зал, о котором я писал, мне нравится. Он весь из дерева, ведь его построил город Северный Тонаванда, где расположен этот зал, в память о прошлом своем «деревянном» величии.

Здесь я должен наконец пояснить более подробно, почему упоминания о Буффало часто перемежаются с названиями городов Амерст, Северный Тонаванда и других, хотя речь идет все о том же. Буффало состоит из многих городов, примыкающих друг к другу. Собственно Буффало — только самая старая, прибрежная часть, город небоскребов, старинных домов и притонов. К нему примыкает город Амерст, где расположены новые здания университета и наш геологический факультет. Рядом с ним по другую сторону Бульвара водопадов расположен город Северный Тонаванда. Когда-то к бойням и элеваторам Буффало, расположенным на берегу озера Эри, привозили скот и зерно, а плоты и баржи с лесом проплывали в реку Ниагара и останавливались в Северном Тонаванда — центре лесной промышленности Америки тех лет. Дальше путь водой преграждали водопады Ниагары. Ну а сейчас Северный Тонаванда — небогатый город, потому что железные и особенно шоссейные дороги заменили в основном водный путь. Вот в южном и восточном углу этого города с внешней стороны от скоростной дроги номер 290, опоясывающей Буффало, и стоит мой мотель.

Зал, в котором должна была петь певица Френсис, называется «Мелоди фер» и представляет собой огромный шатер из некрашеного, покрытого лишь бесцветным лаком дерева. И сам шатер без единой колонны внутри, и все под ним — полы, стулья, лестницы — деревянное в память о деревянном былом величии города.

Третий билет на концерт в этом зале мы решили отдать нашей новой знакомой — Диане, так как знали, что в пятницу в семь она всегда бывает в своем «Маяке любви», а концерт наш начинается в десять тридцать. Ведь здесь вечерняя жизнь кончается поздно. Совсем недавно, по закону, бары и рестораны стали закрываться в два часа ночи. А до этого они закрывались в четыре утра.

Ехали мы долго, сначала по скоростной кольцевой дороге № 290, потом по авеню Делаваров. Чем ближе к реке Ниагаре, тем беднее дома. Но вот и нужная улица. Нужный номер. Длинный деревянный одноэтажный дом. На улице много машин, но людей нет. Двери закрыты. Окна заделаны полупрозрачным цветным стеклом, через которое пробивается свет. Над фасадом широкая надпись большими буквами: «Общество спасения во время шторма». А ниже, более мелкими буквами: «Маяк любви».

Дверь закрыта. Никого вроде нет. Переглянулись: была не была. Вошли. Маленькая, как бы семейная гостиная. По стенам полки с книгами, светло, уютно. В комнатке несколько человек, мужчин и женщин в обычных одеждах. Несколько ребятишек вертится между ногами. Все с доброжелательностью смотрят на нас. Вперед прошел крепкий малый лет тридцати пяти, загорелый, по виду рабочий, но в пиджаке и при галстуке. По-видимому, священник, или как он у них там называется.

— Добро пожаловать, рад, что вы пришли к нам. Проходите в зал. Как вы узнали о нас?

— Нас пригласила сюда мисс Дайане Лозанн. Нельзя ли было бы ее увидеть? — начал неуверенно Джон.

— О, к сожалению, сестра Дайане сегодня запаздывает. Ведь она работает в доме престарелой еврейской семьи, а сегодня еврейский Новый год, у нее много работы. Но она придет, вот-вот придет. Пройдите.

На сцене стояли две женщины, совсем молодые, девушки лет двадцати. Одна держала в руках скрипку, вторая — стержень с мохнатым шаром на конце — микрофон певицы. В углу разместился оркестр: барабан, электрогитара и небольшая труба. Человек в плохо сидящем пиджаке вышел вперед и сказал совсем немного. Смысл его слов был: «Бог — это любовь». Он махнул рукой, девушка в розовом костюмчике с микрофоном выступила вперед и запела. Это был не столько религиозный гимн, сколько песня радости и наслаждения, только обращенная куда-то вверх. Подняв вверх свободную от микрофона руку, закинув вверх голову с закрытыми в экстазе глазами, девушка пела все быстрее и быстрее, извиваясь всем телом, и зал подпевал ей, многие так же, как и она, подняв руки, притопывали в такт ногами. Гремел барабан, заливалась труба и скрипка, звенела гитара в каком-то странном регистре. Я слушал и смотрел на молодых мужчин и женщин, особенно на женщин — они были более эмоциональны. Воздев вверх тонкие руки, покрытые золотыми браслетами, в каком-то почти эротическом экстазе, извивались и пели они свои песни Лорду.

И вдруг все смолкло. Девушка устало-удовлетворенно открыла глаза, как бы проснувшись. Все захлопали. И опять человек в плохо сидящем пиджаке вышел вперед:

— Спасибо, сестра Дебора. А теперь сестра Дженни сыграет нашему Лорду на скрипке.

И вновь гремел оркестр, и хор пел что-то, хлопая в ладоши. И опять — все быстрее, быстрее. А потом вдруг вышла на сцену женщина лет тридцати пяти — красивая, уверенная — и, попросив детей выйти, начала проповедь. Смысл ее был удивительно прост: зачем стремиться к чему-то, зачем беспокоить себя. У Лорда для каждого все предрешено. А у тебя есть только одно — любить или не любить всех ближних. Так люби их, и тебе воздастся, на тебя сойдет блаженство. После проповеди сестра Джин — ее звали так — вдруг спросила:

— Кто хочет попытаться воспарить сегодня?

После маленькой паузы подняла руки одна пара, а потом еще одна. Они вышли вперед, стали в ряд. Сначала сестра Джин подошла к молодой женщине. Парень, что играл на гитаре, барабанщик, певица — все встали в плотный круг вокруг женщины, оттеснив от ее друга. Джин что-то тихо говорила женщине. Потом быстро подняла обе руки и как-то рывком дотронулась ими до висков женщины. И женщина вдруг повалилась навзничь. Помощники Джин подхватили ее и осторожно положили на пол. А певица уже накрывала ее каким-то легким одеялом. Потом Джин подошла к мужчине, и через минуту он тоже, расслабившись, повалился на спину, в руки ассистентов Джин. Скоро все четверо уже лежали. Наступила тишина, и мне вдруг стало страшно. Даже рубашка на спине взмокла. «Боже мой! Что же здесь делается! И куда я попал?»

Вот тогда-то я и увидел в первом ряду Диану…

Уже после концерта в баре куриных крылышек, куда нас отвез Джон, я спросил ее, что это был за странный пугающий ритуал, когда человек должен падать на спину. Диана посмотрела на меня удивленно:

— Это не ритуал. Это они теряли сознание, и, если бы их не поддержали, они бы разбились. Тут надо быть очень внимательным, — продолжала она. — Ведь некоторые падают не назад, а вперед или вбок. Или просто оседают, где стояли. А их надо растянуть, чтобы они легли на спину.

Я почувствовал, как у меня начали шевелиться волосы на затылке и стала спина вновь мокрой.

А Диана деловито рассказывала о том, что в это время их души напрямую разговаривают с Лордом, и что иногда даже слышно, как эти люди говорят на непонятном для всех языке, и что хорошая сторона этого дела заключается в том, что дьявол, который не проникает глубоко в человека, думает, что человек спит, и не следит за ним, и в это время человек может говорить с Лордом без зловредного влияния дьявола…

Да-а-а! Даже Джон был несколько удивлен. А Диана рассказывала нам, как она кончила три года назад школу и ушла из дома и как нашла год назад счастье в работе на благо этого общества радости. И вдруг я все понял.

— Диана, а не кажется вам, что в этом обществе в основном все-таки несчастные люди?.. — спросил я ее осторожно, чтобы не обидеть.

— Конечно! — удивила она ответом. — Неужели я бы стала тратить время, воспитывая не совсем нормальных детей или помогая старикам. Ведь мне только двадцать один год, а я уже дважды была на грани самоубийства. Один раз уже вытащила все из холодильника, собиралась влезть туда и задохнуться. Но в это время в кухню вошел отец. И я вдруг поняла, какое горе я ему принесу. Я его так люблю. А с мамой у нас ничего не получалось. Я была старшей из шести детей, ухаживала за всеми, но мама меня так не любила. И когда мне исполнилось восемнадцать и я кончила школу и получила права водителя, я сказала: «Все. Я уезжаю в город». И уехала. И ничего. Правда, сначала было ужасно. Была комната, появилась эта машина, я ведь работала. Но цели в жизни не было. Я ведь француженка, католичка, наша церковь такая скучная, формальная. А теперь я нашла себя в безвозмездной службе другим. И когда-нибудь Лорд отблагодарит меня, пришлет мне того, которого я буду любить всю жизнь. Правда, может быть, на это уйдет время. Но я готова ждать.

— А у вас не было бой-френда? — осторожно спросил Джон.

— Почему же, был, и не один. Но это было обычно с грустным концом. Это было так, как если бы мне предложили голодной хлеб и я бы взяла его и стала есть, а он бы оказался испорченным. А сейчас во мне душа поет, и, когда я не занята, я больше всего люблю петь и танцевать. Ведь по ночам я даже сама сочиняю стихи. И музыку. Только не знаю, как ее записать. Я не знаю музыкальной грамоты. Но мне кажется, у меня хватит сил выучить ее. Жаль, что у меня нет друга, который смог бы переложить на ноты мои песни. Я не могу обратиться к незнакомому, довериться ему. Ведь не написанное на бумаге не имеет цены. А я ценю свои песни.

Всю дорогу до ее автомобиля, который оставался около странного «Маяка любви», Диана пела нам свои удивительные песни. И опять, как после нашей первой встречи с Дианой, мы с Джоном молчали почти всю дорогу до нашего мотеля. Какое сочетание силы и слабости, наивности и мудрости. Неужели ей только двадцать один. И как жаль, если сестра Джин удержит ее в своих руках. Ей надо бежать. Куда? Учиться! Чему?

…Незаметно прошло уже больше двух недель моего пребывания в Буффало. За это время определились более четко очертания моей работы. Ведь сколько ни пиши для себя развернутых планов в Москве, все равно там, куда ты едешь и на такой длительный срок, все будет иначе. К сожалению, никто не может сказать как, но что это будет иначе, чем планировалось, это уж точно.

Работа моя здесь состоит из трех частей: одна — изучение и обобщение обширнейшего экспериментального материала, накопленного американскими исследователями по движению, тепловому состоянию ледников Антарктиды, в особенности шельфовых ледников, и ознакомление с новейшими направлениями теоретических исследований этих вопросов в США. Вторая — чтение лекций и проведение семинаров в университете, где я работаю, и в других научных учреждениях США. Я должен рассказывать моим американским коллегам о том, что делается в том направлении науки, которым я занимаюсь сам, а также ознакомить их с общим состоянием гляциологии в СССР. Третья часть — изучение ледяного керна, извлеченного нами из скважины в районе станции Джей Найн на шельфовом леднике Росса. Не всего керна, а нижней его части, состоящей из намерзшего снизу из морской воды льда. Поэтому сразу по приезде свою научную работу я начал по этим трем линиям одновременно.

Первое, что я сделал, — начал названивать в разные уголки США, где занимаются теми же вопросами, которые интересуют меня. Обзвонив всех нужных мне людей, я решил тут же поехать в холодильник-хранилище керна, собрать все, что мне нужно, в одно место, а потом по мере необходимости куски льда привозить оттуда в лабораторию для работы. И тут выяснилось, что нижней части ледяного керна, той самой, которая намерзла снизу под шельфовым ледником Росса, не существует. Да-да! Сколько я и Берни ни смотрели на зеленоватые экраны дисплеев электронно-вычислительных машин университета, в память которых, как меня уверил Берни, заложена была вся информация о всех кернах льда, хранящихся в Буффало, мы не могли найти лед из скважины шельфового ледника Росса с горизонтов ниже 410 метров от поверхности. А мой намерзший снизу лед как раз и начинался с горизонтов от четырехсот десяти метров. Всего шесть метров нужны были мне, но их не было. Конечно, мне надо было бы поверить огромной памяти этих машин и согласиться с тем, что я ищу несуществующее, но я не мог смириться, потому что твердо помнил, как два года назад аккуратно заворачивал в пластик драгоценные кусочки льда, а потом упаковывал их в двухметровые цилиндры-пеналы и ящики для длительного хранения. Они должны быть здесь, только где?

Конечно, проще было связаться с Эриком и узнать у него, куда он убрал мои керны и почему их нет на экранах всезнающих ЭВМ. Конечно, я постарался его найти, тем более с ним у меня два года назад были самые хорошие отношения. Но я сразу выяснил, что Эрик в это время был в длительной экспедиции в очень труднодоступном месте и связаться с ним практически невозможно.

Каждое утро в 8.30 приезжал я на работу в департамент геологии и полдня занимался изучением литературы, теорией — выполнял первую часть своей программы работ. А вторую половину дня я проводил в холодильнике: надевал теплую одежду и без всяких ЭВМ, дедовским способом, открывал один за другим пеналы и ящики, осматривал их содержимое, не обращая внимания на этикетки.

Я был убежден, что с первого взгляда узнаю свой керн. Он, к счастью, разительно отличался от кернов глетчерного льда, которыми в основном был забит холодильник.

А между тем начали сказываться результаты той серии телефонных звонков, которые я сделал в первые дни жизни в Буффало. На днях мне позвонил из города Боулдер, что значит в переводе «булыжник», из штата Колорадо один из старейших и известнейших гляциологов, австралиец, работающий в США на деньги Национального научного фонда. Он сообщил, что институт альпийских и полярных исследований штата Колорадо приглашает меня прибыть в город Боулдер, где он находится, провести семинар по вопросам теплового состояния ледников, обсудить общие проблемы, ознакомиться с их работами и посетить другие научные учреждения Боулдера. Деньги для оплаты моих билетов пересылают в университет в Буффало.

— На обратном пути из Боулдера в Буффало вы сделаете остановку в городе Медисон штат Висконсин, чтобы прочитать лекции в Центре полярных исследований университета штата Висконсин, и встретитесь с руководителем центра, профессором Чарльзом Бентли. Он уже ждет вас. Все расходы мы берем на себя. Вопрос согласован с профессором Лангвеем, у которого вы работаете, и департаментом полярных программ Национального научного фонда, который осуществляет руководство вашей работой в США, — сообщил мне далекий голос со странным акцентом. — А теперь добро пожаловать в Америку! Ты просто молодец, что сделал это. Мы ждем тебя двадцать второго сентября. Подробное расписание поездки ты и Лангвей получите, — тот же голос говорил теперь на хорошем русском языке, но тоже со странным акцентом.

Да, конечно же это был стариннейший из моих иностранных друзей, австралиец, доктор Курт Эйве. Я познакомился с ним, правда, заочно, почти двадцать лет назад после того, как опубликовал в одном из советских журналов статью о том, что под центральной, самой толстой и холодной у поверхности частью антарктического ледникового покрова идет непрерывное таяние льда и должны существовать подледниковые моря, озера пресной талой воды. Эта простая и общепринятая сейчас точка зрения, доказанная уже и экспериментально, в свое время была встречена с большими сомнениями многими гляциологами по двум причинам: во-первых, потому что этого не может быть, так как этого не может быть никогда, а во-вторых, потому что метод расчета процесса возможного таяния под ледником вызывал у некоторых сомнение. И вот вдруг на мое имя тогда пришел странный продолговатый конверт с иностранными марками и огромными штемпелями гашения, где было написано: «Мельбурн». В конверте лежало письмо от профессора метеорологии Мельбурнского университета и научного руководителя антарктической программы Австралии доктора Эйве. В письме доктор Эйве писал о том, что он прочитал и перевел на английский мою статью, так как может свободно читать по-русски. Он писал дальше, что согласен с результатами, изложенными в статье, и методами, которыми они получены, и сообщал о том, что и он занимается подобными расчетами и его расчеты подтверждают выводы моей статьи.

Письмо это оказалось для меня очень важным. Ведь доктора Эйве знали и высоко ценили во всем мире. Я показал многим, включая и моих оппонентов, это письмо, и оно сильно укрепило мое положение в новой для меня науке. Но больше всего оно дало мне в моральном отношении. Во-первых, я стал более уверен, что все, о чем я написал, похоже на правду. А во-вторых, я вдруг реально почувствовал, что международное сотрудничество ученых, переписка между ними с обсуждением научных результатов существует, и я тоже могу принять в ней участие.

 

Полет в Колорадо

Отлет в Боулдер. Встреча с антарктическим другом. Гриша. Летчик Флетчер и его лаборатория. Размышления о конкуренции. Гриша — «анализатор рынка» и компания «Чистый круг». Художник-дизайнер Ольга. Немного о кулинарии. Рассказы Дасти Блейдса о плавании по морям. «Анализатор рынка» становится безработным. Встреча с заводом атомных запалов для водородных бомб. История Рика — основателя компании «Пейте воду только из консервных банок». Дасти Блейдс в роли сейл-мена и его карьера в нефтяном бизнесе. Летчики-испытатели самодельных самолетов…

Незаметно пришло 22 сентября — день вылета в город Боулдер штат Колорадо. Утром отвез чемодан на работу, вернулся домой, оставил машину у двери моей комнаты в мотеле и уже пешком отправился снова в офис. Самолет улетает в 11.30, а у меня нет еще билетов, а время полдесятого, но никто не торопится меня отвозить.

Собственно, билеты у меня вроде и есть: неделю назад при мне Су позвонила в офис одной из авиакомпаний, чтобы заказать эти билеты, и я запомнил разговор:

— Вы говорите, что самолеты вашей компании не могут обеспечить полет в нужный нам день и нужное время? Попробуйте поискать такие возможности в других компаниях…

Чувствовалось, что трубка замолчала на время, и Су пояснила мне:

— Девушка играет на своем компьютере, ищет наилучшие сочетания рейсов.

Су стала вдруг внимательно слушать, поддакивать, повторяя, поглядывая на меня.

— Вы считаете, что лететь надо только до Денвера и что без пересадки в Чикаго не обойтись? А из Денвера вы рекомендуете не лететь, а воспользоваться автобусом, который останавливается в центре города? Ну что ж, мы согласны, — сказала она, посмотрев на меня, чтобы убедиться, нет ли у меня возражений. — Да, вылет в 11.30 нам подойдет. Да, пожалуйста, зарезервируйте эти рейсы для нас. — Она назвала мое имя и продолжала: — Нет, пусть билеты будут зарегистрированы у вас. Примерно за полчаса до отлета он приедет за ними. Да, оплату рейсов отнесите на счет нашего офиса. Это геологический департамент университета штата Нью-Йорк. — Она продиктовала номер нашего телефона, поблагодарила, улыбнувшись в пространство, и повесила трубку. — Все, Игор. Ты летишь до Чикаго на самолете компании «Юнайтед». Через час самолет той же компании вылетает в Денвер. Девушка из компании «Ю-Эс-Эйр», с которой я говорила, советует тебе сказать на конторке регистрации, что ты хочешь получить багаж только в Денвере. В этом случае они сами перегрузят его с самолета на самолет и тебе не придется заботиться о нем в Чикаго. А то, что ты летишь из Чикаго на самолете той же «Юнайтед», очень хорошо, потому что тебе не надо будет искать терминалы других авиалиний. Ведь аэропорт Чикаго такой огромный, там легко можно заблудиться и опоздать к новому рейсу…

— И это все? Не надо ни ехать в кассу, ни стоять в очереди, ни платить заранее денег? А может, разрыв в час между посадкой и взлетом в Чикаго слишком мал? — продолжал я, неудовлетворенный тем, что так быстро все разрешилось.

Но Су только посмеялась надо мной, и я вдруг вспомнил, что при прошлых моих посещениях США билеты заказывались точно так же. Просто, вероятно, отвык от такого порядка.

Размышления по этому поводу прервал мой сосед по комнате Денис, который должен был отвезти меня в аэропорт:

— Время десять, Игор, пора ехать…

Мы бросились к его машине. Подъезжаем к скоростной дороге — там ремонт, чинят дорогу. Помчались в объезд, а когда приехали, узнали, что у самолета «механикал проблем», то есть техническая неполадка, и рейс отменяется. Ближайший самолет в Чикаго только в пять. Сдал багаж, вернулся на работу. Звоню Курту о том, что мой приезд сдвигается на четыре часа. Он посочувствовал мне и сообщил, что встречать меня в Денвере будет Дасти Блейдс.

Новость эта обрадовала меня.

С капитаном второго ранга Еху Блейдсом по кличке Дасти, что значит Пыльный, я знаком еще по Антарктиде. Значит, он сохранил до сих пор ту кличку, которую ему дали, когда он был курсантом школы летчиков!

Это с ним и его друзьями зимовал и я в Мак-Мердо почти двадцать лет назад, с ним проводили мы долгие вечера в беседах в его одиноком доме адмирала. Ведь он был большой командир и, как все командиры, должен был быть одиноким. Расставаясь, мы обещали не забывать нашей дружбы. Ну а потом? Изредка мы обменивались открытками, много лет подряд я посылал ему поздравительную телеграмму к большому американскому празднику — к Дню независимости, а от Дасти получал поздравительную телеграмму к нашему празднику Первое мая.

Но однажды я не получил от него телеграммы. А потом пришла последняя открытка, в которой Дасти писал, что его сейчас переводят служить в НАТО и, как офицер этой организации, он не может переписываться с жителями стран Варшавского пакта, и поэтому просит не писать ему и сам не будет больше писать. «Но дружба наша не умрет никогда», — закончил он письмо.

Опять прошло много лет, и вдруг я снова получил большое письмо от Дасти. Он писал, что уже не служит в НАТО, что его перевели дослуживать годы до отставки преподавателем военного дела в университет штата Колорадо, то есть в Боулдер. Но я тогда не ответил —; закрутили дела, и переписка прервалась.

И вот опять через много лет Дасти, милый Дасти, который по-прежнему служит в Боулдере, каким-то образом узнал, что я еду туда, и приедет встречать меня в Денвер. Есть от чего взволноваться.

Последние часы в Буффало, перед отлетом в штат Колорадо, я опять нервничал: пора уже ехать, приближается час пик. Но никто не торопится. Выехали опять поздно, за сорок минут до отлета. И опять успели: американцы всегда так, сначала все говорят: «Рано, рано», а потом начинается страшная гонка, хотя и в конце концов никто никогда не опаздывает.

Мы узнали друг друга, Дасти и я. Он худой, длинный, с усами, которых у него раньше не было, я без усов, которые у меня были, когда мы вместе жили в Антарктике. Дасти ушел в отставку и работает в нефтяном бизнесе, в какой-то канадской компании. Точнее, работал. Уже пятнадцать месяцев, как он безработный. Это Дасти-то! Так что безработица здесь чувствуется, и даже очень. Правда, сейчас у Дасти есть дело. Его племянник купил недалеко от Боулдера, в горах, в красивом ущелье, огромный дом и большой участок земли вокруг него: склон ущелья, ручей, озеро перед запрудой. Он думал чуть-чуть отреставрировать дом и продать его с участком за большие деньги, много дороже, чем купил. Но времена изменились, ни у кого нет денег на такой дом, и дом потихоньку ветшает. Поэтому Дасти как безработный — правда, он ездит еще на «бьюике» — живет там, приводит дом в порядок. Он просил меня пожить с ним в субботу и воскресенье, если я буду свободен.

Я спросил Дасти, как он узнал о моем прилете, и он рассказал невероятную историю. Один из его взрослых сыновей поступил работать в маленькую компанию, в которой работал и приехавший несколько лет назад из СССР эмигрант-еврей. Дасти познакомился с ним. И вот только вчера они встречались снова, разговорились о России и русских, и Дасти упомянул мое имя как имя единственного из русских, которого он знал. И услышал в ответ:

— Да он завтра прилетает сюда, чтобы провести семинар в институте альпийских исследований…

— Как зовут этого эмигранта? — спросил я.

— Все зовут его Гриша.

И я все понял. Гриша окончил географический факультет Московского университета и в течение многих лет работал в этом же университете в качестве гляциолога, занимался изучением снежных лавин, этого страшного природного явления, которое уносит каждый год в горных местностях сотни жизней и приводит к большим разрушениям. Работал Гриша под руководством самого большого в СССР специалиста по лавинам, профессора того же университета, который кроме чтения лекций заведовал еще и научно-исследовательской лабораторией по изучению лавин.

Ему бы, Грише, смотреть в рот этому профессору, тихо делать научно-исследовательскую работу по теме, предложенной шефом, не разбрасываться, и он давно уже был бы кандидатом наук и доцентом, а может, и докторскую бы защитил. Ведь в лаборатории изучением снежных лавин этой, казалось бы, «мужской» профессией занимались в основном женщины. И по сравнению с ними активный, разбирающийся не только в географии, но и в математике Гриша мог иметь определенное преимущество. Профессор предложил ему возглавить строительство, а потом стать и директором самой современной, оснащенной по последнему слову науки и техники, экспериментальной станции по изучению снежных лавин в одном из красивейших ущелий Кавказа. «Экспериментальная станция должна быть построена как комплекс изысканных, красивых современных зданий для работы и отдыха сотрудников и проходящих практику на этой базе студентов. Она не должна уступать и по внешнему виду лучшим проектам аналогичных станций Швейцарии и других горных стран. Беритесь, Гриша, вы построите себе памятник, диссертация придет сама собой».

Гриша построил эту станцию. И была она действительно красивой. А потом вдруг выяснилось, что построено все это с нарушением многих пунктов финансовой дисциплины, разных инструкций и правил. Гришу обвинили в преступных злоупотреблениях, стало пахнуть судом. Все те его начальники, которые до того хвалили Гришу, постарались от него отречься: «Он один здесь был полновластный начальник, с него и спрос. А мы не в курсе…»

Пожалуй, лебединой песней Гриши, апофеозом его деятельности по созданию станции, было использование этой станции для проведения международного семинара по вопросам, связанным со льдом и снегом в горных странах. Почти неделю ведущие гляциологи мира жили на Гришиной станции, слушали лекции о ледниках Кавказа в прекрасном, на уровне мировых стандартов, холле, ходили на экскурсии смотреть на ледники, названия которых они хорошо знали по литературе, но не мечтали, что увидят их когда-нибудь.

Их знакомили с лабораториями, с гордостью станции — своей электронно-вычислительной машиной. Знаменитые ученые восторгались кавказскими шашлыками и винами, любовались силуэтом гор. Станцией действительно можно было гордиться. Имя Гриши — ее создателя и директора — стало, здесь самым популярным. Маститые ученые из США, Франции, Канады и других стран вели с ним длинные беседы о путях развития гляциологии на базе его детища. Гриша за неделю стал всемирно известной личностью в замкнутом обществе людей, занимающихся снегом и льдом в горах. Мне кажется, что Гриша тогда еще сам не предполагал, как понадобится ему через несколько лет эта известность…

Следствие по делу о злоупотреблениях в связи со строительством станции разворачивалось. Ходили разные слухи. Он перестал быть директором станции, которой отдал многие годы, и стал заштатным инженером. В довершение всего и семья его распалась. Он остался один. И тут он вдруг сломался. Сломался физически. Какие-то тяжелые, редкие болезни навалились на него, и большую часть времени он стал проводить в больницах.

В это-то время в его жизнь вошла женщина с красивым старинным русским именем Ольга. А может, не русское, шведско-норвежское как русский вариант имени Хелга, принесенный Рюриком? Ольга стала его другом, помощником, сиделкой.

Здоровье Гриши становилось хуже, и наступило время, когда стало ясно — надо делать тяжелейшую операцию, после которой он будет гарантированным инвалидом, но останется жить. Если же не делать операции, он должен наверняка умереть.

Долго-долго — целую ночь — они с Ольгой решали: соглашаться или не соглашаться на операцию. И решили — будь что будет, но не соглашаться. И вот тут, ночью, Ольга сказала ему: «Гриша, если ты выздоровеешь, давай уедем в Америку и начнем жизнь сначала. Ты ведь знаешь, я художник-дизайнер. Всю жизнь мечтаю изготовлять женские украшения из серебра и камней. Но здесь заниматься этим для меня невозможно. Вся эта отрасль промышленности слишком централизована и мест для свободных дизайнеров, таких, как я, нет».

Гриша пообещал, что, если он выздоровеет, они подадут бумаги на выезд. Ему казалось: в связи с тем, что его знают все гляциологи мира, они найдут работу где-нибудь в горах США, где он проявит себя как специалист по снежным лавинам.

Гриша выздоровел, и они с Ольгой и сыном ее Мишей уехали в Израиль, а потом куда-то в США. Всю эту историю я, как и каждый гляциолог Москвы, знал еще задолго до моих поездок в Штаты. Знал я и о причинах Гришиной болезни, и о том, что после его заболевания было выяснено, что никаких злоупотреблений вроде бы и не было. Так, мелочи.

О Дальнейшей судьбе Гриши я узнал, когда несколько лет назад приехал первый раз в Боулдер, по дороге в Москву после первого года работы на шельфовом леднике Росса. Ученые института альпийских и полярных исследований университета штата Колорадо, расположенного в этом городе, пригласили меня прочитать им лекцию о наших работах на этом леднике и вообще о советских гляциологических исследованиях в Антарктиде. И вот вечером, за день до лекции, организатор ее сказал мне несколько смущенно: «Игор, в нашем институте работает бывший сотрудник Московского университета, гляциолог и специалист по лавинам. Его зовут Гриша. Он сказал, что знает тебя, и просил меня узнать, можно ли ему прийти на твою лекцию и потом поговорить с тобой? Он просил меня предупредить тебя, потому что, по его мнению, не каждый из его бывших советских коллег захочет говорить с ним. Если ты не хочешь его видеть, он просто не придет и сделает так, что ты его в Боулдере не увидишь».

Кровь бросилась мне в голову от этих слов. Ну почему, почему советского человека перед отправкой за границу неоднократно предупреждают о том, что ему надо быть осторожным, остерегаться лишних и ненужных контактов, особенно с незнакомыми или подозрительными людьми, которые могут спровоцировать или еще хуже… И конечно, не встречаться с эмигрантами, этими отщепенцами. Иначе… «О, нет, законов никаких нет, — предупреждали меня. — Все на ваше усмотрение. Но мы советуем, чтобы не было потом неприятностей…»

Какой Гриша отщепенец, провокатор? Просто несчастный человек, который, наверное, еле держится на поверхности.

«Делай, что должно, и пусть будет, что будет…» — вспомнил я слова Короленко. Ах, как трудно следовать им.

«Конечно, пусть приходит, — сказал я тогда, — я буду очень рад, что наконец увижу его. Ведь у нас в Москве никто толком не знает, что он делает, как идут его дела. Будете говорить с ним — передайте привет».

Курт не скрыл своей радости, услышав такой ответ. Он рассказал мне, что когда Гриша с Ольгой и ее сыном выехали из СССР и жили еще в Италии, ожидая разрешения на въезд в США, он написал письма всем своим знакомым американским гляциологам. И они в конце концов нашли для Гриши место гляциолога, специализирующегося по сохранению и поддержанию в хорошем состоянии естественных и искусственных снежных склонов для горнолыжного спорта. В этой должности Гриша проработал больше года. Он начал очень энергично, сделал на заседании одного из отделов института хороший обзорный доклад о методах увеличения продолжительности горнолыжного сезона за счет искусственного поддержания и даже создания снежного покрова на склонах. Но хозяева этих склонов, подъемников для горнолыжников и горных отелей предложили Грише представить им конкретные расчеты о том, как создать искусственный снежный покров на склонах, где, по прогнозам метеорологов, он должен был образоваться с запозданием. Гриша сказал, что сможет сделать необходимые расчеты, если ему дадут срочно и для свободного пользования электронно-вычислительную машину и помощника-инженера. Но он забыл, что находится не в СССР, а в Америке и что время здесь — доллары. Ему тут же дали и ЭВМ, и помощника, но Гриша не смог сделать обещанных расчетов и конкретных рекомендаций в срок. А для отчета они никому не были нужны.

Его не уволили сразу. К счастью, довольно быстро выпало много снега, образовались склоны, ну а поддержать их в порядке и безопасности от лавин — это работа, которую Гриша умел делать. К весне снова возник вопрос об искусственном наслоении снега на склоны, чтобы продлить сезон. Он не смог этого сделать и ушел с работы. А к этому времени освободилась должность директора экспериментальной снежно-лавинной станции неподалеку отсюда, в Скалистых горах, и опять же его друзья гляциологи вспомнили, что он был директором почти такой же станции в горах Кавказа. И взяли его на эту работу.

На другой день ко мне после лекции подошел широко улыбающийся, с желтыми неровными зубами, лысый человек. Американцы тех лет, конца семидесятых годов, любили одеваться подчеркнуто неряшливо в рванье. Такая мода пришла от хиппи. Но Гриша, пожалуй, перещеголял всех. Дыры на коленках его застиранных джинсов, в которых он пришел на семинар, были такие большие, что когда он сидел, сгибая ноги, то белые, незагорелые коленки его полностью вылезали наружу. Правда, остальная одежда — ковбойка и большие, грубые, когда-то желтые горные ботинки были вполне сносными.

На другой день меня возили посмотреть на гордость института — экспериментальную станцию, расположенную высоко в горах, недалеко от верхней границы леса. И странное чувство овладело мной: два крытых красной черепицей островерхих дома с балконами, внутренними и наружными лестницами, холлами, лабораториями, общежитиями для студентов и квартирами для сотрудников, камином и баром — все было так же, как там, на Кавказе. Только квартира директора станции Гриши была спланирована по-американски — двухэтажная, с внутренней лестницей.

У входа в квартиру, на балконе, нас ждала красивая женщина. «Ольга», — сказала она только одно слово и протянула руку. Когда я осторожно пожимал ее, то чувствовал, что это рука крестьянки, женщины, которая делает сама любую работу. И в то же время это была маленькая женская рука.

«Вот, наверное, такими были жены первых пионеров Америки. Такая женщина не даст пропасть. Пожалуй, Грише в этом повезло…» — подумал я тогда.

Ночевали мы с Куртом на станции. Вечером пришли к директору поужинать, и за длинной, чисто русской трапезой хозяева рассказали о своей жизни. Оказалось, что Ольга не смогла и здесь создавать свои модели украшений для женщин из благородных металлов и камней. Достать серебро, даже золото — здесь серебро не в ходу — было легко. Легко оказалось достать и инструменты. Все можно было получить в кредит и в аренду. Но ничего из того, что делала Ольга, увы, не продавалось. Американки щелкали языками, вежливо хвалили работу, примеривали украшения, даже с удовольствием брали поносить, если Ольга предлагала своим хорошим знакомым, но никто ничего не покупал. И я понял, что Ольга уже рассталась со своей мечтой, из-за которой она уехала в Америку. Ну а у Гриши дела тоже шли не очень удачно. Он принял участие во внутриинститутской борьбе. Директор института, который его когда-то принял на работу и не раз помогал, был снят, заменен другим, его противником. Грише бы держаться подальше от всего этого, а он счел своим долгом не бросать в беде человека, который ему когда-то помог, выступил открыто на каких-то сходках в пользу старого руководства. И вот сейчас, когда старый директор окончательно ушел, а новый, естественно, набирает свою команду, Гриша получил уже неофициальное уведомление о том, чтобы он подыскал себе новую работу, и не в стенах института. И квартиру бы тоже освободил. А ведь эта квартира была бесплатной. «Вот так, Игорь, когда ты будешь в своей Москве — я не знаю, где уже будем мы», — грустно сказала Ольга.

Вот с этими воспоминаниями и уснул я в первую ночь моего «нового Боулдера».

А что было дальше — расскажет дневник.

23 сентября, четверг. Встал в 6.30. За окном великолепное утро, четкая линия гор совсем рядом. В восемь утра за мной заехал Курт и увез на работу, то есть в трехэтажное здание института альпийских и полярных исследований. Красивое название, не правда ли?

Здесь мне выделили отдельную комнату для занятий и для подготовок к лекциям. Комната полна китайских вееров и фонариков, так как, объяснили мне, в ней живет «молодая леди из Пекина», которая приехала сюда учиться. Ее не будет до понедельника, а к тому времени я уеду.

Первая из лекций моего семинара состоится во время перерыва на ланч. Здесь, в институтах США, так принято, ведь обедают все принесенными из дома огромными многослойными бутербродами, каждый за своим рабочим столом, а во время таких лекций все приносят те же бутерброды и большие чашки с дымящимся кофе в аудиторию, где идет семинар, и «совмещают приятное с полезным» — едят и слушают лектора. Все получается при этом гораздо менее официально и намного приятнее для слушающих, а значит, и для докладчика.

Лекция прошла очень хорошо. Было много вопросов и даже дискуссия. Чувствовался интерес к проблеме.

Кроме молодых сотрудников на лекции присутствовал и человек, мнение которого по всем вопросам и науки, и жизни было для меня очень важным. Это был профессор Джозеф Флетчер — невысокий, лет шестидесяти с лишним, крепкого сложения человек с твердым взглядом светлых прищуренных глаз, окруженных сетью морщинок. Видимо, он проводит много времени на воздухе не только в хорошую погоду. Одет он в простую одежду — обыкновенные брюки, светлая рубашка с короткими рукавами, ворот нараспашку. Руки крепкие, жилистые, пальцы рабочего или спортсмена…

Университетский диплом по специальности геофизика он получил еще перед второй мировой войной. С началом ее Флетчер поступил в школу летчиков, и вся его дальнейшая жизнь была жизнью пилота военного времени. После окончания войны полковник Флетчер становится командиром базирующейся на Аляске авиационной группы, которая начала систематическое и всестороннее изучение с воздуха Северного Ледовитого океана. Еще тогда, тщательно следя за полетами в Арктике советских полярных летчиков, думая о том, как хорошо было бы, если бы американские и советские пилоты помогали друг другу, проникся полковник Флетчер к ним уважением и пришел к твердой мысли о том, что американцы и русские должны изучать Арктику, работать в ней не как враги, а как друзья. Свой интерес к полярным странам и стремление способствовать сближению СССР и США в Арктике Флетчер сохранил, по-видимому, навсегда.

Неудивительно поэтому, что в период резкого смягчения политической напряженности после смерти Сталина, в середине пятидесятых годов, когда дело дошло до того, что был уже разработан проект международного договора о мирном и совместном использовании Арктики, именно Флетчер был одним из руководителей американской делегации на переговорах по этому вопросу, проходивших в Стокгольме. И договор этот, наверное, был бы подписан, если бы не разразились «венгерские события» 1956 года, отбросившие отношения между СССР и США далеко назад.

После работы в Арктике Джозеф возвращается на Большую землю, демобилизуется и покупает большой участок земли с лесом в одном из самых диких, малонаселенных районов США — в северо-западной ее части, на побережье одного из заливов Тихого океана, вблизи от города Сиэтл.

Здесь он и его подруга жизни — хрупкая, маленькая женщина по имени Лин, строят большой дом, здесь рождаются и растут в течение многих лет их дети. Лин тоже обладала характером жены «первых пионеров Америки». Ну а Джозеф вплотную включился уже в чисто научное изучение проблем воздействия ледового покрова океанов на климат Земли и начинал работать в организации, которая занимается этими вопросами. Счастливое это было время, вспоминал Джозеф, ведь место, в котором они жили, было хотя и дождливым, но с высокими буйными травами, дремучим лесом, горными хребтами, между которыми текли чистые реки, а сам залив-фиорд приносил богатый улов «морской пищи» — креветок и разного рода съедобных моллюсков, рыбы. И Джозеф с Лин по очереди исследовали этот край с рюкзаками и палаткой, работали на общественных началах инструкторами в «школах выживания» бойскаутов — следопытов при местных школах.

Однако «ничто хорошее не остается безнаказанным». Счастливый безмятежный период жизни его подошел к концу. Успехи Флетчера в научном освоении Северного Ледовитого океана были замечены, и его приглашают в очень престижный институт, расположенный в маленьком приморском городке Санта-Моника, теперь уже на самом юге Калифорнии, недалеко от Лос-Анджелеса. Этот инструмент под названием «Рэнд корпорейшен» был хоть и маленьким, но известным в США, к его рекомендациям прислушивались и давали ему заказы на разработку разных проблем самые могущественные правительственные Учреждения и сам Белый дом. Да и название института — «Рэнд» — являлось сокращением слов «Рисерч энд Девелопмент», что означает «исследование и развитие». Конечно, Флетчер не мог отказаться от предложения, и семья начинает жить на два дома.

Но вскоре Джозеф, будучи начальником отдела наук о Земле этого института, решает переменить работу — слишком уж «теплым» было это местечко для привыкшего к снегам Флетчера.

Поэтому я не удивился, когда получил от него письмо, на котором в верхнем углу стоял — как это обычно делается на их письмах — другой обратный адрес. Джо писал, что он теперь живет и работает в чудесном маленьком, продуваемом ветрами прерий городе, расположенном там, где безбрежные плоские пространства вдруг начинают превращаться во все более высокие холмы и образуют совсем рядом с городом то чудо природа, которое называется Скалистые горы. Он купил чудесный дом на склоне холма, откуда с одной стороны видны крыши города внизу, а за ними в дымке — прерии до горизонта. А с другой стороны, с террасы дома, видны горы.

И вот я здесь, в Боулдере, и Джо Флетчер сидел на моей лекции и внимательно слушал.

Сейчас Джо руководит расположенной в Боулдере одной из частей большой, принадлежащей федеральному правительству организации под странным для нас названием «Национальная администрация по океанологии и атмосфере», сокращенно, как это любят американцы, НОАА. Организация эта принадлежит министерству торговли США, и поэтому конечной целью ее является обеспечение сельского хозяйства, мореплавания, космических полетов всяческого рода прогнозами и рекомендациями, связанными с поведением морей и океанов, а также атмосферы планеты, то есть погодой и более обобщенной ее характеристикой — климатом.

Поэтому вещи, которыми занимается НОАА, похожи на то, чем занимается наш советский Госкомгидромет — Государственный комитет по контролю и охране окружающей среды. Похожи, но не совсем, В отличие от нашего Госкомгидромета, НОАА почти не занимается обычными, рутинными, стандартными наблюдениями. Это делают другие организации. НОАА занимается только разработкой и внедрением новых приборов и методов исследований и широкими научными обобщениями. Поэтому основные структурные звенья НОАА — это лаборатории. Вот и в Боулдере есть две лаборатории НОАА, одной из которых руководит Флетчер. Вообще, слово «лаборатория» в Америке часто обозначает в нашем понимании — институт. Так было и с КРРЕЛ, и здесь в Боулдере. Лаборатория Флетчера представляет из себя огромное многоэтажное здание, насыщенное компьютерами и совершенными приборами, с которыми работают люди, умеющие извлекать пользу из того и другого. Кроме того, у лаборатории есть свои корабли, тяжелые самолеты, она имеет прямой выход на собственные спутники НОАА, постоянно посылающие на Землю информацию об облачном покрове, зарождении и передвижении тайфунов, смерчей, о ледовитости морей и изменении в снежном покрове Земли, даже о росте и развитии посевов на всей территории планеты, что позволяет заблаговременно предсказывать виды на урожай в своей и других странах вне связи с той информацией, которая официально дается и может иногда ввести в заблуждение.

Я просидел в своем отдельном кабинете меньше часа, «сосредотачиваясь» перед лекцией, как вдруг туда вошел Флетчер — крепкий, энергичный, загорелый, только чуть пополневший и, поздравив с благополучным прибытием, увел меня к себе, в свой кабинет, где почти до самого начала моей лекции рассказывал о новых моделях глобальных изменений климата Земли, которые ему удалось придумать, анализируя материалы, которые приходят в лабораторию отовсюду. Но главную роль в моделях Флетчера играли, конечно, льды, снежный и ледовый покров планеты, потому что сердце Джо навсегда осталось, по-моему, там, в Арктике, где он провел, мне кажется, лучшие годы своей жизни. Да и познакомились мы с ним на почве изучения полярных стран, и сюда, в Боулдер, я приехал в значительной степени благодаря ему: оказалось, что официальное приглашение для приезда и организацию моего семинара сделал Курт от имени своего института, но деньги на поездку выделила… лаборатория Флетчера.

Как я и ожидал, на лекцию пришел и Гриша. Внешний облик его с тех пор, как я его видел в прошлое посещение Боулдера, переменился. Теперь на нем был хороший костюм, модные ботинки, рубашка с галстуком. Но все равно он выделялся среди других ученых, теперь уж, видимо, своей консервативностью.

Заметив, как я недоуменно оглядываю его костюм, он сказал:

— Приходится одеваться. Теперь я занимаюсь бизнесом. А там обращают внимание на одежду, и по ней судят о фирме. Поэтому в некоторых фирмах необходимо приходить на работу только в дорогих костюмах. Иначе тебя уволят…

После лекции Джо умчался по своим делам, а Курт и Гриша пригласили меня на ланч в недавно открытое кафе недалеко от института. И мы пошли туда пешком по тенистой улице, чтобы отдохнуть от нервного напряжения после лекции и ее обсуждения.

Середина большого одноэтажного зала кафе была занята кухней, вокруг которой, опоясывая весь периметр помещения, был устроен деревянный стол. С внешней стороны стояли стулья, а внутри ходили хорошенькие девочки-официантки. Когда я платил деньги в кассу, бросился в глаза висевший на стене всунутый в рамку под стекло обыкновенный доллар, приклеенный к листу бумаги. Сверху, на оставшемся свободном крае листа, было написано: «сертификат», а на нижнем крае — объяснение: «Камера торговли» Боулдера разрешает считать открытым для публики кафе такое-то и по такому случаю дарит ему этот доллар, как первый «из чистой прибыли», которую, надеется «Камера», будет получать это кафе.

Город Боулдер разительно отличается от Буффало. Кругом огромные открытые пространства, и, где бы ты ни был, видны горы. Воздух сухой, свежий. И народ мне кажется другим по сравнению с Буффало: богаче, интеллигентнее. Сказал об этом Курту, он согласился со мной и рассказал, что здесь сейчас новый растущий центр промышленности и науки. Оказывается, несмотря на конкуренцию, конкурирующие фирмы обычно строятся рядом друг с другом.

Например, в одном месте сразу несколько мастерских по ремонту машин или бензоколонок или парикмахерских. То же самое и в большом бизнесе. Авиационные или электронные предприятия строят, как правило, рядом со старыми. Доказано, что предприятия работают лучше, сильнее конкурируют, переманивают друг у друга работников: но в конечном счете они помогают друг другу выжить. Гриша, которого зовут здесь «русский тайкун» за недюжинную энергию и предприимчивость, говорит, что выжить сейчас нелегко. Многие мелкие предприятия закрываются.

— Ну а ты что сейчас делаешь? Расскажи подробно, дорогой тайкун, — спрашиваю я Гришу.

Он рассказывает, что тогда, через несколько дней после моего отъезда, его действительно уволили и попросили освободить квартиру. И они освободили, хотя и было очень тяжело. Гриша уже решил уйти из науки. «В Америке надо заниматься бизнесом», — решил он и каким-то образом устроился в какую-то частную фирму, пообещав хозяину, что он все умеет. Скоро его опять уволили. Он нашел другое место. Тот же результат. Но сейчас он опять работает, занимает должность со странным названием «анализатор рынка» в небольшой компании с не менее странным названием «Чистый круг». Эта компания разработала и начала выпускать оборудование, которое позволяет дому, где живет семья из шести-семи человек, обходиться совсем без поступления воды извне. Вся та вода, которая идет на мойку, в туалеты, в мокрые отбросы, снова очищается и идет в дело, включая питьевую воду. Стоит все это оборудование пока очень дорого — 20 тысяч долларов. И вот сейчас эта фирма выяснила, что на продукцию нет покупателей. Фирма считала, что такие устройства для замкнутых циклов водоочистки будут покупать жители пустынь и засушливых мест, включая богатую Саудовскую Аравию. Но оказалось, что там, где живут люди, вода нужна не только в доме, но и для орошения хотя бы маленьких огородов и садов. А раз уж эта вода откуда-то подведена — зачем покупать дорогостоящую систему? Гриша работает в этой фирме уже давно. Правда, месяцев восемь назад его уволили. Но он оказался упорным малым, попросил разрешения ходить на работу без зарплаты. Ему разрешили, и полгода он «вкалывал» бесплатно, но зато сейчас снова работает на этой должности «анализатора рынка». Правда, никто не знает, надолго ли это. Дело в том, что три дня назад вдруг все заговорили о том, что «Чистый круг» обанкротился; Гриша, которому, перед тем как уволить, несколько месяцев платили зарплату акциями этой компании, бросился продавать эти акции, но опоздал на один день и продал их очень дешево.

— Понимаешь, я потерял на этом несколько тысяч. Эх, если бы мне сказали об этом на день раньше. Но здесь, в бизнесе, умеют держать язык за зубами. Поэтому президент фирмы в последние дни только победно улыбался. А как потом выяснилось, он в это время срочно продавал весь свой пакет акций. Но ближайшие дни покажут: если мы удержимся, то сможем держаться долго, если нет — я буду опять безработным. Правда, особенным безработным, уволенным с высокой должности.

Еще утром я бы не понял, что он этим хочет сказать. Но вечером «комендер Блейдс», то есть Дасти и его жена Сесиль, пригласили меня поужинать в маленьком загородном ресторане в горах. Сесиль сказала, что семь лет назад она здесь год с лишним работала официанткой. Потом ее уволили: что-то она сделала не так. После этого она долго была безработной и получала пособие по безработице — 190 долларов в месяц.

— Для того чтобы его получать, — рассказывала Сесиль, — надо было регулярно отмечаться на бирже труда, где тебе ищут работу. Но ты имеешь право отказаться от любой работы, которая ниже по квалификации или должности той, которую ты раньше занимал. Мне часто предлагали должность посудомойки, но я отказывалась, — смеясь, говорила Сесиль. — А официанткой никто не хотел брать, слишком стара, а мне и хорошо: получала свои сто девяносто, ничего не делая, а если бы работала — получала бы четыреста. Из-за такой небольшой разницы нет смысла работать.

То же и с безработицей Дасти. Он хотел бы занимать должность не ниже той, с которой его уволили. Правда, он ищет работу изо всех сил.

Ну а если вернуться к Грише, то коррективы в его оптимистические прогнозы вносит Ольга.

— Понимаете, хотя Гриша и работает сейчас, но мы имеем возможность покупать, например, одежду только подержанную, которую за бесценок сдают в виде почти бесплатных пожертвований в магазины Армии спасения. Правда, сейчас я уже сама работаю. Так приятно, первый раз за много лет.

Как художник-дизайнер, Ольга одно время делала кольца, браслеты и другие поделки из серебра и золота. Время от времени ей удавалось продать какую-нибудь вещичку на 200–300 долларов, и она радовалась. Но потом поняла — для нормальной жизни надо продавать изделия на 200–300 долларов каждый день, а не раз в месяц. Ведь заработок, на который можно сносно жить, должен быть не менее 1000 долларов в месяц, а чтобы такой заработок оставался, надо, чтобы ты производил и продавал в десять раз больше. Основная масса денег идет на налоги и накладные расходы. Это здесь проверенный практикой закон. А значит, надо не только делать кольца и браслеты, но продавать их в среднем на десять тысяч долларов в месяц или на триста долларов в день, каждый день, без выходных.

Но ведь пока на инструментах, которые взяты ею в аренду, а значит, «едят» деньги, она делает одну, по ее мнению, «трехсотдолларовую» — если бы ее вдруг купили — вещицу за два полных рабочих дня. Значит, даже если она увеличит темп изготовления своих вещиц в два раза, она должна сидеть и работать «у станка» с утра до вечера каждый день без выходных. И это при условии, что их будут покупать. А пока, увы, их не берут. Вот поэтому, когда через много лет ожидания ей предложили работу в маленькой фирме по художественному оформлению, где надо делать все — от внешнего вида компьютеров до объявлений о скачках, — конечно же она с радостью согласилась.

Собственно, слово «предложили» неправильно — на вакантное место было сто пятьдесят кандидатов, и только в результате звонка все того же профессора Флетчера и других влиятельных людей города, которых уговорил Гриша, ее приняли. Оказывается, и в частном бизнесе принимают по блату. Хотя понятно. Ведь все связаны друг с другом отношениями, близкими к известной формуле: ты мне — я тебе. И хотя и здесь считают, как и у нас, что в этом есть что-то нехорошее, но что поделаешь, по крайней мере это не криминал, если не замешана взятка.

На второй день моего пребывания в Боулдере рано утром Курт снова заехал за мной и предложил, чтобы я все свои вещи перенес в его машину. Сюда мы больше не вернемся, а поедем после работы к нему, Курту, в его дом. Там я и переночую. А на другое утро он отпускает меня провести уик-энд у Дасти Блейдса.

Снова мчимся в институт. В этот раз заметил, что в кабинете секретарши Курта висит большой плакат: одинокое прекрасное деревце с распускающимися листьями на фоне низкого солнца в облаках. И надпись: «Мы как деревья. Мы должны создавать новые листья, новые направления веток, чтобы расти».

Когда пришел в «мою» комнату — увидел, что за одним из столов сидит молодая, очень нарядная женщина с узким разрезом глаз. Это вернулась старая хозяйка комнаты.

— Миссис Фун… — отрекомендовалась она.

Фун — китаянка, приехала со своим мужем — специалистом по климату тропических областей — работать в лабораторию Флетчера, но у них мало места, и ее посадили сюда. Они с мужем будут здесь полтора года. Вообще Китай вдруг широко открыл свои двери для всех, кто хочет поехать за границу учиться всему, чему угодно. И сейчас везде в Америке полно китайцев. Они держатся свободно, одеваются по-европейски, чувствуется, что не боятся ничего. Какой контраст с нами, когда каждый «советский человек за границей» шага лишнего боится ступить, лишнего слова молвить. А то глядишь, кто-нибудь «настучит», и больше никогда снова не пустят за границу. Особенно поражаешься, когда смотришь на китайцев. Многие из них живут здесь с женами. И ведь ничего, не бегут из своего Китая. Ну а я месяцами живу здесь — и все один, один! По нашим правилам — не знаю, кто их придумал, да и прочитать не дают, — жена может приехать к тебе на некоторое время, если ты в отъезде дольше, чем восемь месяцев. Может быть, поэтому получить разрешение на поездку в США на полгода много проще, чем на 9 месяцев. И все знают, почему главным вопросом в анкетах, которые ты заполняешь перед выездом, является вопрос о жене и детях. Чтобы быть уверенным, что ты, как птица, вернешься в свое гнездо, будешь стремиться к своим родным. Обидно за те «компетентные органы», которые свели эту процедуру на примитивный животный уровень.

Весь день опять напряженная работа. С утра обсуждал с сотрудниками института те детали моего доклада, которые их заинтересовали. Обсуждение «индивидуальное». Я сижу один в пустой аудитории, где есть доска, мел, тряпка, а ребята приходят поодиночке и начинают обсуждение, каждый о своем. Такие обсуждения очень много дают и самому «докладчику» по принципу: объяснял я им, объяснял и сам наконец понял…

После ланча снова «напряженка». В здании института, куда я приехал, размещено в нескольких комнатках учреждение под громким названием «Международный центр данных по гляциологии». Это место, где уже тридцать лет собирается, каталогизируется и хранится литература, связанная с ледниками. Во всем мире есть только два таких центра: центр «А» — он здесь, в этих комнатках, и центр «Б» — он в Москве, тоже в нескольких комнатках, расположенных на улице Молодежной, рядом с новым цирком. Оба центра делают одно и то же, обмениваются информацией, чтобы лучше «обслуживать» ученых своих стран. Но такая информация идет в среднем месяц, да и не напишешь всего в письме, поэтому моя задача — выяснить как можно больше претензий, которые накопились у американских коллег к нашему центру, чтобы по возможности разрешить их. Ведь я — свой человек в этом московском центре. Кроме того, важно как можно подробнее рассказать систему работы московского центра. Как правило, такая информация сразу снимает половину вопросов. А раз так, надо собрать весь материал и поподробнее расспросить и запомнить, записать все о работе центра «А». И рассказать все потом в центре «Б». Такой рассказ снимет накапливающееся иногда годами взаимное раздражение.

Только уже довольно поздно вечером смог я насладиться уютом и гостеприимством в доме Курта и Аннеты. Непривычно и приятно звучала русская речь, «хрипел» Высоцкий, мы с Аннетой и Куртом пили чай и разговаривали. Аннета совсем недавно вернулась из недельной поездки в Москву и рассказывала, что ее больше всего удивило в СССР. Во-первых, то, что многие женщины ходят на высоких каблуках. В Америке все ходят на низких. Во-вторых, удивительно, как много сахара кладут в чай и кофе русские. А в-третьих: какие удивительно спокойные у вас дети. Они почти не плачут, я ни разу не видела, чтобы кто-нибудь шлепнул ребенка.

Вот тебе и раз.

— А я думал, что, наоборот, американские дети не плачут, — говорю я Аннете, и мы оба смеемся.

Как все-таки трудно проникнуть в стиль жизни чужой нации.

Разговор переходит на проблемы секса. Я рассказал Аннете о том, что многие у нас считают Америку очень распущенной страной, думают, что всюду идут секс-фильмы, кругом — «свободная любовь», ведь недаром же сами американцы говорят о том, что у них произошла сексуальная революция.

— Но, Аннета, — продолжал я. — Мои наблюдения в Буффало и то, что я видел в Лебаноне и Хановере в прошлые мои посещения, говорят о том, что Америка скорее пуританская страна. Сначала мне показалось, что это только по отношению к иностранцам американские женщины как бы безразличны. Я чувствовал это по отношению к себе. Потом о том же чувстве рассказал мне один аспирант поляк. Правда, он отнес свою трудность общения с американскими женщинами за счет колоссальной разницы европейской и американской культур, за счет огромного чувства индивидуальности, которому с детства учат американцев и которое они так боятся потерять. И вот когда я пришел на сквер-танцы и коллер (так зовут человека, который дает танцорам команды) заставлял нас вертеться или обнимать друг друга, я вдруг понял, что все эти невозмутимые и неприступные люди — просто до смерти стеснительные, застенчивые, непривыкшие к вольностям.

Аннета выслушала меня, но ничего не ответила.

А перед сном я нашел в комнате, где я должен был лечь спать, под подушкой книгу стихов австралийского поэта Генри Лаусона. Одна страничка была заложена бумажкой. Я открыл на этом месте и увидел следующее стихотворение. Привожу его здесь в своем переводе:

Мери звала его «мистер», Они расстались лишь год назад, Она думала, он никогда не вернется. Она покраснела, протянула руку И назвала его «мистер Мак». Как он мог знать, что все это время Она шептала: «Где ты, Джон». А он назвал ее «мисс Брук» И спросил лишь: «Как у вас дела?» Они расстались лишь год назад. Они любили друг друга так сильно. Но он это время жил в городе И приехал таким пижоном. И вот они встретились снова И так мечтали о поцелуе, Но Мери звала его «мистер», А идиот звал ее «мисс».

Как у Лермонтова: «Они любили друг друга так долго и нежно». Наверное. Аннета специально положила мне эту книгу под подушку и отметила именно это стихотворение. А может, она положила мне стихи этого австралийского поэта, чтобы сказать, что и в Америке тоже много простых, одиноких, стесняющихся мальчиков и девочек, запертых в коробки собственных автомобилей и измученных напряженной работой. А перед этим они росли и воспитывались на одиноких фермах и в школах, где каждый год состав класса почти полностью менялся. Учителя в Америке считают, что при этом больше сохраняется индивидуальность ученика. Или одиночество. Ведь «слой дружбы», если так можно выразиться, у американцев очень тонок. «Дружба» возникает сразу: «Хелло! Зовите меня просто Джон!»… Но если ты будешь стремиться к большему — скоро «проткнешь» этот слой с другой стороны. Я рассказал Аннете и об этом.

— Нет, Игор, это не так, — возразила она, — просто сто американцев — это сто Америк. Все мы разные…

Два свободных от работы дня — субботу и воскресенье — я провел как гость Дасти. В субботу он вдруг предложил съездить на маленький аэродром-поле… полетать. Я удивился в душе, но не подал вида. По дороге за окном автомобиля проплывали милые деревенские картины: аккуратненькие домики, пруды с огромными и такими «русскими» ивами. И небо было почти таким же, как в моей России. Почти, но не совсем. Ведь была суббота, нерабочий день, и то тут, то там в небе появлялись ярко окрашенные воздушные шары — аэростаты. О, конечно, я знал уже об этом повальном увлечении Америки. Успехи в изготовлении тонких, прочных и легких оболочек и тоже легких баллонов с горючим газом сделали революцию в воздухоплавательной индустрии страны, и теперь за три тысячи долларов каждый может купить себе яркий тюк разноцветной тончайшей пленки. Если этот тюк развернуть на лужайке около дороги, то он превратится в длинный огромный мешок с трубкой диаметром сантиметров десять. К этому тюку придается легкая квадратная, плетенная из пластика корзина, в которой могут находиться трое человек. Края корзины таковы, что из нее высовываются только плечи и головы. Когда я первый раз видел такую корзину и людей на обочине дороги, а чуть в стороне — расстеленную на земле яркую, не наполненную еще оболочку аэростата, я конечно же попросил остановиться и, подойдя поближе, увидел, что в метре над корзиной негромко шипела синим пламенем большая, похожая на примус горелка, приделанная к верхнему краю, а над ней гибкая труба шла внутрь мешка — будущего шара, который постепенно наполнялся горячим воздухом. Рядом стояли пассажиры — двое возбужденных детей лет десяти и тринадцати и, видимо, их отец. Несколько человек привязывали к оболочке и корзине соединяющие их веревки, укладывали в нее мешки с песком, чтобы сбрасывать его для быстрого подъема.

Чувство радости и веселья, помню, охватило и меня, когда я первый раз увидел все это. А потом… даже голова заболела: «Ну почему, почему мы, великий народ, лишены всего этого? У нас нет и никогда, наверное, не будет таких аэростатов. А если и привезет кто-нибудь — окажется, что на нем запрещено будет летать без разрешения специальных учреждений. Да и как летать „семейным порядком“, если у нас до сих пор запрещено даже фотографировать с самолета, а значит, и с аэростата, хотя нашу землю снимают непрерывно с американских спутников, да так, что на фотографии можно увидеть чуть ли не знаки различия на погонах военного. Ведь невозможно же проверить — взял ли ты с собой фотоаппарат в такой полет. А раз невозможно проверить, значит, наверняка не разрешат летать самостоятельно. То же самое с копировальными машинами, с портативным радио, известным во всем мире „Воки-токи“, с помощью которого переговариваются аэронавты с друзьями на земле. Весь мир, все люди во всех странах пользуются свободно таким радио, а у нас — только милиция и спецслужбы. Почему? Предлоги самые разные: преступники могут использовать такое радио, милиции оно мешает… Все правильно, но ведь и в других странах мешает и пользуются этими благами не только хорошие люди. Но зато для всех остальных какая польза, удобство какое!..» Я потряс головой: забудь, не думай, не сравнивай, иначе сойдешь с ума.

И я уже успокоенный, просветленный слушал рассказ Дасти о том, как он ушел в отставку, рассчитывая, что вся Америка будет звать его к себе на работу. Но этого не случилось. И прежде чем он стал ленд-меном в нефтяной компании, то есть человеком, чья работа заключается в оформлении документов на право бурения нефти, Дасти был сначала несколько лет плотником, точнее, помощником плотника, который строил дома. Потом он стал сейл-меном — бродячим торговцем, коммивояжером, ездил по маленьким вроде этой дорогам, заходил к фермерам и предлагал им купить масло для смазки машин и моторов. Платили ему лишь проценты, комиссионные с проданного. Но, по-видимому, Дасти был не очень хороший сейл-мен.

— Но зато я обрел очень много хороших друзей, — смеялся Дасти. — Все приглашали в гости, угощали, но почти никто не покупал масло. Заработка хватало только на бензин и кочевую жизнь. В доме ничего не оставалось.

Знание жизни фермеров ему очень помогло, когда он поступил в нефтяную компанию. Оказывается, что перед каждым бурением компании проводят огромную работу, чтобы выяснить, кому точно принадлежат земля и недра в месте, где будет нефтяная вышка. Да-да, именно отдельно: «земля» — в смысле «поверхность» и «недра» — в смысле «под землей». Оказывается, что в США не только «земля», но и «под землей» часто принадлежат разным лицам. При образовании США «землю» раздавали вместе с «недрами» под ней, а потом вышел закон о том, что хозяин мог продать «недра», оставив себе «землю», или наоборот. При этом дело осложнялось: как владельцу «недр» добраться к своим богатствам, не повредив «землю»? И появился еще закон, по которому владелец недр при проникновении в «недра» должен был платить хозяину за использование «земли». Дасти занимался выяснением того, кому юридически, а не де-факто принадлежат «недра», а кому «поверхность», чтобы нефтяная компания могла перед бурением заключить соответствующие договора с реальными, юридическими владельцами. Это надо было знать абсолютно точно, потому что, если при бурении обнаруживалась нефть, цена земли и недр подскакивала в десятки раз. И если при этом договор был заключен не с тем, кто реально, юридически является хозяином, а с кем-то другим, которого нефтяная компания ошибочно приняла за хозяина, то реальный хозяин мог потребовать с нефтяной компании огромные деньги в возмещение ущерба. А документов на некоторые участки, где собирались производить работы, не было или они хранились у каких-нибудь наследников в других городах. Поэтому нужно было все делать без ошибок.

Вот так, беседуя, мы добрались до маленького аэродромчика. У ангара стояли странные, окрашенные во все цвета радуги самолетики. Некоторые из них напоминали ракетопланы из книг по научной фантастике, другие — первые воздухоплавательные аппараты братьев Райт и Можайского.

К сожалению, хозяина двухместного самолета, на котором мы собирались отправиться в путешествие, не оказалось на поле, а лететь самостоятельно, без инструктора нам не разрешили. Хотя мы были готовы. Ведь посадочная скорость этого самолетика всего двадцать пять километров в час — скорость велосипеда, и он требует для взлета и посадки всего двадцать метров. И его нельзя даже силой вогнать в штопор. Этим он напоминает наш старинный, любимый мной По-2, на котором я когда-то летал. Но главным его преимуществом для меня было то, что для полетов на нем не требовалось никаких прав, дипломов. Прослушай инструктаж, слетай с инструктором, заплати деньги и лети. Молодой малый, который возился около ангара, оказался хозяином такого же самолетика, и мы попросили его показать, как летает эта машина. Он с удовольствием показал нам это. На малой высоте он тянул ручку на себя, и машина почти останавливалась, но не падала на крыло, а мягко опускалась в пике и потом быстро набирала скорость.

Но потом наше внимание отвлек странный летательный аппарат, который на большой скорости вдруг проехал мимо нас и остановился у ангара. Из самолета вылез худой человек без шлема, без парашюта, в ковбойке и стареньких брючках, подпоясанных тоненьким ремешком. Самолетик не имел того, что мы называем хвостом, зато у него было две пары совершенно одинаковых крыльев, одна — впереди, другая — сзади. Человек подошел к хвосту самолета, легко его поднял, взвалил на плечо и поволок в ангар. Мы подошли ближе. Дасти заговорил со странным летчиком странного самолета, который был явно похож на самоделку. Оказалось, что так оно и есть — это самоделка. Мы узнали, что хозяин — строитель и летчик — делает самолеты сам и летает на них уже много лет, что он купил за 200 долларов чертежи и подробную документацию у какой-то фирмы, которая занимается разработкой и созданием подобных самолетов.

— Я жил в Англии, но переехал в Америку именно из-за этого… — рассказывал он. — В Англии мне не разрешили бы летать на таком самолете, который еще не испытан официально. А здесь надо только сделать в кабине яркую надпись «экспериментальный», чтобы, если кто случайно сядет в эту машину — знал, что она «дикая». И все. Остальные бумаги — формальность. Ах, какие машины мы тут строим. Авиационная индустрия, связанная официальными рамками безопасности и сложной процедурой испытания каждой машины, далеко отстала от нас. Пойдемте, я покажу… — И он повел нас в ангар, где стояли и лежали какие-то странные сооружения, каждое из которых, по утверждению летчика, могло летать и летало хорошо. Мое внимание привлекли несколько почти одинаковых конструкций. Только посмотрев в кабину, можно было догадаться, что уткнулись они в землю носами, а не хвостами.

— А где же тогда переднее колесо? — спросил я неуверенно.

— Мы его убрали, — сказал летчик. — Машина такая легкая, что с передним колесом поднимает от ветра нос, опрокидывается и ломает винт…

На следующий день, в воскресенье, Дасти возил меня в горы, в главный город «золотой лихорадки» середины прошлого века — Централ-сити. Маленький городок «типа 1860 года», с надписями при входе в бары: «Все огнестрельное оружие должно быть сдано на хранение бармену». Но тронуло больше всего старинное кладбище: ряды небольших старых замшелых плит с выщерблинами и такими надписями: «Анджела, жена Френка Эберхарта, умерла 19 апреля 1895 года. Дожила до 26 лет. Ушла слишком скоро». Или: «Питер О'Келли. Убит 24 апреля 1882 г. Дожил до 57 лет. Уроженец Корнелла, Англия». Или: «Сын Д. Д. и Марии Хани. Декабрь 1907 г. — февраль 1909. Ушел, но не забыт». Расположено кладбище как-то до жалости одиноко. Представьте себе неширокую долину, мягко поднимающуюся со всех сторон безлесными холмами, а за ними — еще холмами. Со всех сторон — скалистые горы, а еще дальше там и сям блестит снег, холодные вершины в голубом небе, кристально чистый холодный воздух трех тысяч метров над уровнем моря. Нечастые ряды покосившихся, когда-то белых плит расположены на безлесном кусочке одного из холмов, окруженного оградой из колючей проволоки, натянутой на высоких, почти в два метра, столбах старинной какой-то формы. Столбы, наверное, потому такие высокие, что на них прибиты скворечники, а значит, в них живут или, вернее, жили птицы. Сейчас они, наверное, уже вывели птенцов и улетели. Дасти сказал, что в скворечниках жили «голубые птицы». Что это такое — не знаю, знаю только, что это не синицы и не скворцы. Скворечников много. На каждом столбе.

В разных местах кладбища растет несколько деревьев под названием «аспен», что значит «осина». Но здешние осины похожи на наши только листьями. Ствол у них очень толстый, не по росту, и какой-то бочкообразный, быстро утоньшается кверху и чем-то похож на ствол молодого баобаба из учебника географии, а кора светлая-светлая, почти кремового с зеленым оттенком цвета…

После поездки по местам «золотой лихорадки» поехали в загородный дом в горах, который купил и теперь не может перепродать двадцативосьмилетний племянник Дасти. В этом доме я и останусь с Дасти до отъезда. На работу буду ездить сам, так как Курт, проверив мои права штата Нью-Гемпшир, которые еще действительны, и поездив со мной немного в качестве пассажира, отдал мне в пользование свою старенькую маленькую машину. Сам он эти дни будет ездить на машине своей жены. Дом племянника Дасти, да и сама дорога туда меня удивили. Сначала надпись на указателе у дороги, рядом со стрелкой: «Эльдорадо». Неужели это то самое Эльдорадо, которое с детства ассоциируется со страной золота?

— То самое Эльдорадо, — смеется довольный Дасти.

Мы входим в дом. Он огромен. В нем есть бассейн, зимний сад, главная спальня, примерно сто квадратных метров, и такая же кухня и еще десяток спален для гостей. Его строил для себя какой-то знаменитый архитектор, но в конце строительства почувствовал, что, если он его тотчас не продаст, строительство его разорит. И нашелся чудак с достаточными деньгами, чтобы купить, — племянник Дасти.

Собственно, история этого племянника так же фантастична, как сам его дом.

Племянник Дасти был сначала из тех, на кого все махнули рукой. Кое-как кончил школу, ушел в лагерь хиппи, через год с лишним вернулся оборванный, длинноволосый и с гитарой, но все время только пел песни, пропадал на каких-то сходках, говорил, что ищет себя, да собирал разные камушки. А для того чтобы сделать свои коллекции камней красивее, он и поступил на какие-то курсы или в школу, где обучали оценщиков полудрагоценных и драгоценных камней. Школа была платная, но семья ссудила его деньгами для того, чтобы он хоть чем-нибудь занялся, и он уехал учиться в Нью-Йорк. С этого все и пошло. Оказалось, что у племянника Дасти какой-то удивительный талант и безупречный вкус на все, что касается таких камней. Его мгновенные оценки камня на разных стадиях его обработки всегда в точности подтверждались стихией рынка. И спрос на племянника стал таким большим на бирже камней (есть и такая биржа), гонорары, которые он начал получать, столь огромны, что через два года он заработал свой первый миллион.

— Правда, почти половину его он потратил на этот дурацкий дом и большой кусок ущелья, в котором этот дом стоит, — закончил Дасти свой рассказ и пошел на кухню. — Безработные, моряки и полярники должны уметь хорошо готовить, не так ли, Игор? — весело сказал он, укладывая на противень несколько кусочков свиных ребер. Он помазал их сверху горчицей, положил между ребер толстые кружки картофеля и баклажанов, — оказывается, они называются здесь «эгг плант», что значит — «овощ-яйцо», — положил еще масла и сунул это в духовку.

А пока Дасти резал, я выяснил у него наконец, как же называются виды яичницы, распространенные в Америке. Ведь когда человек, плохо говорящий по-английски, заходит в кафе, ему кажется, что проще всего заказать яичницу. Так, во всяком случае, казалось мне, когда я еще не знал языка. Но однажды по дороге на Мак-Мердо я был приглашен перекусить в доме адмирала, помогающего американским полярникам.

— Какую яичницу хочет сэр? — спросил негр-официант кают-компании. Кто-то из соседей по столу хотел мне помочь и перечислил несколько названий, которые я тут же забыл, но понял, что их много. И вот наконец Дасти мне объяснил. Начнем с обычной нашей болтушки. Она называется «скремблд», что и значит болтушка. Ты выливаешь из чашки яйца и через минуту уже на сковороде перемешиваешь их. Второй тип — «сани сайдап», что в переводе значит «похожей на солнце стороной вверх», — это наша глазунья. Третий тип яичницы — это «овер изи», что буквально значит — «перевернутая слегка». Ее надо делать как глазунью, а потом перевернуть и чуть-чуть поджарить то, что было сверху. Есть и еще несколько других рецептов и, соответственно, названий…

Итак, мы сидели в огромной кухне, попивали пиво из холодильника и ждали роскошный ужин. И пошли морские рассказы, рассказы о зимовках.

— Послушай, Дасти, у меня возникло от прошлой зимовки и от общения с американцами здесь такое чувство, что вы, как нация, считаете, что многие вещи, к которым в других странах тщательно готовятся, можно делать сразу, наобум, так сказать — учиться в процессе дела. Например, полярные летчики у нас — это профессионалы Севера, то же касается и остального состава зимовок. Из обслуживающего персонала — все, кто у нас зимовал, — работали перед этим где-нибудь в подобных трудных местах. А у вас приезжает новая смена зимовать в Антарктиду — и оказывается, что никто из ее членов ни разу и в глаза не видел снега и льда. Только в стакане с виски.

Дасти самодовольно смеется.

— Это точно. Мы считаем, что главное в человеке — способность здраво мыслить и умение приспособиться к любым условиям. Все люди обладают этими качествами. Поэтому им можно поручить любую работу. Конечно, сначала они будут делать ошибки, а потом научатся. К сожалению, наше военное начальство особенно сильно придерживается этой гипотезы. Вот я тебе расскажу случай, который со мной произошел…

И Дасти рассказал, как однажды по приказу начальства он стал капитаном морского судна, танкера, наполненного авиационным бензином, который надо было доставить из Калифорнии в Антарктиду. Так получилось, что легкая, поршневая авиация американцев в Антарктиде осталась без горючего. Командир вызвал Дасти и угрюмо спросил, командовал ли он когда-нибудь чем-нибудь плавающим, хотя бы катером.

— Нет, сэр, — сказал Дасти, — я только летал над морем, ведь я же летчик.

— Я так и знал, — сказал командир, — но ничего, научитесь. В доках Сан-Диего стоит небольшой танкер, но у него нет команды и капитана. Вы назначаетесь капитаном, команду пришлем завтра.

На другой день оказалось, что вся команда, которую выбрали «с мира по нитке», состояла из «морских пчел» — матросов строительных батальонов флота.

— Ничего, справитесь, доплывете, капитан, — утешало Дасти начальство. — Ведь вы не поплывете одни. Вас возьмет на буксир ледокол, который идет тоже в Антарктиду, он волоком дотащит вас куда надо. Вам нужно только следить, чтобы на борту был порядок…

Лишь с трудом Дасти удалось убедить начальство достать где-нибудь человека три, которые были бы настоящими моряками. Вот с такой командой и с тысячей тонн авиационного бензина на борту Дасти поплыл через Тихий океан.

— По вечерам, — рассказывает Дасти, — мы собирались все за столом кают-компании, и начинались рассказы. Нашим коком был Рейман Спирс, профессиональная «морская пчела» и профессиональный хороший повар. Родом он был с берегов Миссисипи, и жизнь у него в молодости была тяжелая, она пришлась на время великой депрессии. С детства он батрачил и больше всего не любил, просто ненавидел все, что связано с сельским хозяйством, хотя большинство рассказов так или иначе возвращались к временам его фермерства. «С детских лет, как я себя помню, я шел за плугом. И каждое утро, перед тем как открыть глаза, молил бога: Бог, дай нам дождь. Тогда мне не надо будет сегодня идти за плугом позади мула».

Однажды Рейман начал рассказывать о своей девушке. Из его рассказов всем было ясно, что эта девушка — лучшая в мире. Но и здесь он нашел связь со своим сельским хозяйством. После рассказа о девушке он долго молчал, а потом сказал как бы самому себе: «А вы знаете, какая у нее была походка? Если бы ее запрячь в плуг вместо мула, я готов был бы идти за этим плугом всю жизнь».

— Удивительный это был рейс, — продолжал Дасти. — Почему-то машина ледокола работала едва-едва, и мы двигались медленнее, чем каравеллы Магеллана триста лет назад. Стали даже бояться, что приплывем в Антарктиду к концу сезона. А между тем наступил большой праздник. В этот день в Америке столы должны были ломиться от яств. И обязательно должна была быть индейка. Наша кухня, решил я, не способна приготовить все для такого ужина. Поэтому индейки готовились на ледоколе, потом их клали в бидоны из-под молока и спускали на веревке в море, и так как мы были на буксире, все подплывало к нам. Ужин был отменный, все ели до отвала. Один только Спирс стоял в стороне, обиженный за то, что ему не доверили сделать всех этих индеек самому. В одной руке у него был кусок колбасы из гусиной печенки, а в другой — нож. Он отрезал ножом кусочек колбасы и медленно жевал. Больше он ни к чему не притронулся за обедом. Да-а! Спирс был — характер! — воскликнул Дасти. — Из-за него возникали даже проблемы совместимости. Одна из них была связана с тем, что Спирс очень любил чеснок. У него на камбузе хранился целый мешок чеснока, и он жевал его целый день. Вскоре матросы стали жаловаться, что в коридоре и особенно в дверях камбуза — такой запах чеснока, усиленный тропической жарой, что у них пропадает аппетит. Но по уставу нельзя было запретить матросу есть чеснок. Кончилось все тем, что кто-то ночью украл с камбуза этот злополучный мешок чеснока и выбросил его за борт. Три дня после этого Спирс отказывался готовить нам пищу. А потом простил нас… Вот так мы и доплыли. А вы знаете, как нас встретили в Антарктиде? Конечно, первыми прибежали пингвины. Ну, смотрим мы — пингвины как пингвины, а перед ними из снега торчит большая фанерка, на которой написано: «Янки, убирайтесь домой!» Кто-то из американских военных пошутил. Вот было смеху.

Мы замолчали. В огромном доме-дворце было так тихо. И тут зазвонил телефон. Это был Рик, Ричард, — младший сын и основная забота Дасти. Он хорошо учился в школе, любил и знал радио и поступил в колледж инженеров по электронике. Но проучился лишь два года и бросил. «Нет, папа, — заявил он. — Нас учат совсем не тому, что нужно, чтобы работать в современном мире». И сколько Дасти ни уговаривал его, сколько ни объяснял, что без диплома Рик будет всегда лишь техник, Рик бросил учиться. Начал работать в одном, потом в другом, третьем месте. Так, в конце концов, попал к Грише в «Чистый круг».

Рик сообщил отцу по телефону, что сегодня уволили Гришу. Он теперь безработный. Вспомнилось, как два дня назад, предчувствуя верно, что его могут уволить, Гриша рассказывал мне: «Ты бы посмотрел, как здесь увольняют. Утром ты — закадычный друг президента компании, а в обед тебе сообщают через секретаршу, что ты уволен, и просят закончить все дела так, чтобы завтра утром уже не появляться в учреждении…»

Оказалось, что на этот раз компания, где работал Гриша, резко сократила свой штат, и сработало обычное здесь правило: если ты последним принят на работу — первым будешь уволен. «Никаких обид. Просто такое правило…» — так, наверное, сказал Грише его «друг», президент компании, миллионер. А Гриша, наверное, надеялся, что его пожалеют. Ведь только в субботу он на паях с тем миллионером купил в рассрочку сверхлегкий самолетик того же типа, на котором собирались полетать мы с Дасти. Конечно, Грише было не по средствам делать такую покупку, он ее сделал в кредит, чтобы улучшить дружеские отношения со своим президентом. Но и это не помогло, и наш тайкун опять оказался не у дел.

Утром следующего дня Дасти заехал за мной, чтобы отвезти меня в аэропорт Денвера.

Мы едем по чуть волнистому каменистому плато. Ровная, как стрела, уходящая в бесконечность дорога. Вдоль нее, подчеркивая эту бесконечность, мелькают невысокие столбы, и меня охватывает странное чувство, как будто я на какой-то другой планете. Это ощущение усиливается тем, что в середине пути, слева, среди пустых чуть холмистых пространств, виднеются какие-то огромные строения: трубы заводов, мачты водонапорных башен, окрашенные в странный серебристо-желтоватый цвет, как будто и трубы, и корпуса сделаны из титана. Что-то необычное в этих строениях, греховное, что ли.

— Ты знаешь, что это? — спросил Дасти, на минуту притормозив машину.

— Нет.

— О-о! — засмеялся он. — Это завод под названием «Роки Флате», что значит «Каменистые равнины». По производству плутониевых и других атомных бомб. Точнее, плутониевых и урановых детонаторов к водородным бомбам. Ведь чтобы поджечь водородную бомбу, нужна атомная бомба.

Все строения огорожены забором — невысокие тонкие столбы, между которыми были натянуты почти невидимые ряды колючей проволоки. На одном из столбов надпись: «Завод „Роки Флате“», и в стороне, на другом столбе, другая надпись, знакомая мне по КРРЕЛ: «Земля правительства США. Не входить за ограду»…

В этот последний вечер в Боулдере я познакомился с сыном Дасти — Риком. Ему двадцать девять лет. Он высокий, с голубыми глазами. Дасти достал бутылку водки, которую я ему подарил, баночку канадской черной икры, и я стал учить их пить по-русски, сразу до дна, и тут же закусывать.

Самое трудное для американцев — научиться сразу закусывать. Хотя бы кусочек откусить. Поэтому они быстро пьянеют. Но у нас была лишь одна бутылка на троих здоровых мужиков, поэтому опьянение нам не грозило. Дасти и Рик наливали себе понемногу, выпивали залпом, откусывали по моей команде — они все забывали — кусочек хлебушка с икоркой и радостно хохотали от нового ощущения.

Рик рассказывал мне, что он закончил два курса инженерного факультета университета Колорадо в Боулдере.

И эти два года пришлись на время самого разгара войны во Вьетнаме.

— Ах, какое это было трудное, но незабываемое время. Ты видишь, Игор, как здесь все уважают закон, подчиняются правилам. Можешь представить, как каждому из нас, студентов, было в душе страшно идти против полиции первый раз. Сначала мы просто собирались толпами и начинали переходить улицы, создавая пробки в знак протеста против этой войны. А когда машины останавливались, мы подходили к тем, кто в них сидел, и говорили: «Задумайтесь! Не спешите! Если мы объединимся, мы остановим войну во Вьетнаме!»

Сначала полиция была дружески настроена. Ведь многие из них — такие же молодые ребята, как и мы. И наверное, думают о войне то же самое. Но чувствовалось, что они напуганы немного нашими выступлениями. А потом, однажды, когда мы блокировали огромной толпой центральный перекресток, вдруг на ближайшем пригорке появился отряд: все со щитами, как римские легионеры, в касках и с дубинками. И сплошной стеной пошли на нас. Вот когда опять стало страшно. Это была «Райот полис» — «Полиция бунтов». Они начали кидать в нас шашки со слезоточивым газом.

Но мы знали, как бороться с ними. Мы бегали к хозяевам близлежащих домов и промывали водой глаза. И все проходило.

То были мирные демонстрации, но со временем стало все труднее удерживать горячие головы тех, кто тайком приносил с собой противогазы и толстые рукавицы и, схватив газовую шашку, бросал ее обратно в полицию. Но тогда полиция вызвала на помощь национальную гвардию. Это были уже солдаты, хоть и местные, такие же, как и мы, ребята, но с винтовками, в пуленепробиваемых жилетах и в касках.

Правда, я помню, что первый национальный гвардеец, с которым я столкнулся лицом к лицу, был так же напуган, как и я сам. Но у него в руках была заряженная винтовка, а у нас ничего.

— А лотерея! Расскажи про лотерею… — подсказывает Дасти.

И Рик рассказывает о том, что с середины войны была отменена система, по которой в армию, а следовательно, и во Вьетнам не брали студентов. Это привело к тому, что во Вьетнаме воевали в основном дети бедных, которые не могли платить за учение, а дети богатых держались за любой университет, лишь бы избежать Вьетнама. Никто не хотел воевать там.

И вот ввели новую систему. Но все же обязательного призыва всех на военную службу даже во время этой войны не было. Считалось, что такая система нанесет непоправимый удар по молодым растущим кадрам талантливой молодежи. К тому же для этой войны не нужно было так много солдат.

— И вот ввели лотерею. Каждый город или местечко должны были набрать к такому-то числу определенное количество солдат, — вспоминает Рик. — И вот в барабаны, которые обычно использовались для этой лотереи, клали бумажные фантики, на которых написаны были день, месяц и год рождения. Все делалось гласно, показывалось по телевидению. Крутился барабан, девочка вынимала фантик и называла день месяца. Вторая девочка доставала вторую бумажку уже с названием месяца. То же и с годом рождения. Если твой день и месяц рождения совпали — надежда, что тебя не возьмут, была минимальной. Ведь года рождения почти у всех были одинаковые. Брали-то молодых. Те, чей год, день и месяц совпадали, шли в армию… Ах, как это было ужасно, — рассказывал Рик. — Все сидели у телевизоров и ждали, и вдруг кто-нибудь бросался в слезы или начинал ругаться. А какие потом были радостные пьянки тех, кого «пронесло». А сколько отцов получили инфаркты, сколько матерей поседело сразу! Ох, как я переживал, когда мои числа почти совпали с числами фантиков. Но я оказался счастливее кого-то… Вот тогда-то я и узнал впервые твое имя, Игор, — говорит Рик. — Дэди рассказывал мне о том, как ты в Антарктиде умолял его не радоваться, что США влезает в войну во Вьетнаме. Предостерегал. А мой папа считал тогда, что это нужно. Ах, как он ошибся.

Рик производит впечатление настоящего американца. В детстве он научился чинить автомашины, юношей освоил любую электронику, поступил учиться. И даже то, что потом бросил институт, тоже типично. Ведь кругом висят объявления примерно такого содержания: «Хочешь разбогатеть? Хочешь через два года иметь сто тысяч? Это очень просто. Ведь наверняка есть что-то, что ты можешь делать лучше всех людей на земле. Ты только должен найти это „что-то“ в себе. И мы поможем тебе сделать это».

И Рик ищет, работает механиком, изобретает, ищет свои собственные пути.

— Я уже основал шесть компаний, — заявляет он. — Правда, все шесть уже обанкротились. Но у меня есть одна неплохая идейка…

Я знал, что Рик, несмотря на все свои банкротства, живет неплохо: построил свой дом тоже в горах, у него хорошая машина.

— Рик, как тебе удается сохранить свое имущество при банкротствах?

— О! — смеется он. — Сейчас это очень просто. Сейчас, если твоя компания объявила себя банкротом, а ты ее президент — все имущество компании отбирается, все деньги компании пропадают, но твое личное имущество — дом, машина, обстановка, телевизор, личные сбережения — у тебя остаются. Считается, что тебя нельзя загонять в угол…

Работая в компании «Чистый круг», Рик пришел к выводу, что даже дистиллированная вода недостаточно чиста и поэтому вредна для человека. Вода двойной перегонки лучше, но и та все же недостаточно чиста. А вода из обычных водопроводов просто вредна, потому что она, по его мнению, канцерогенна.

— Но все же ты пьешь ее! — сказал я.

— Нет, — удивил меня Рик. — Разве ты не знаешь, что в супермаркетах продают дистиллированную воду по доллару за галлон. А ведь человеку, собственно, для питья надо совсем немного. Я уже два года пью только дистиллированную воду. Но я научился дешево делать воду во много раз более чистую, чем дистиллированная. Когда я начну ее продавать, люди будут пить только ее. И я буду богатым…

— Послушай, Рик, а не кажется тебе, что, если люди последуют твоему совету, их желудки потеряют контакт с окружающей средой, люди уже не смогут пить даже кипяченую воду, я уже не говорю о воде из ручьев, рек. Жизнь станет более ограниченной.

— Нет, — убежденно заявил Рик. — Просто люди будут брать с собой в лес или горы не только консервы, но и воду в консервных банках. Все будут пить только мою воду. Скоро, скоро я создам еще одну компанию. Ведь это так легко. Ты печатаешь тысячу бумажек, и это твои акции. Ты создаешь рекламу тому, что хочешь делать. И если ты убеждаешь, находится тысяча людей, которые покупают их у тебя по десятке в надежде, что они будут стоить потом много дороже. Ведь в Америке на каждого изобретателя с сумасшедшей идеей находятся хотя бы несколько сумасшедших, которые готовы для воплощения этой идеи дать деньги. Правда, статистика говорит, что девяносто пять процентов новых компаний довольно быстро, как только кончается кредит или продажа новых акций, становится банкротами, и бумаги теряют всякую ценность. Но это никого не останавливает, — продолжал он весело. — Те пять процентов новых компаний, которые выживают, оправдывают все неприятности, связанные с банкротством большинства…

 

Полярный центр штата Висконсин

Пересадка в Чикаго. Приезд в Медисон. Школьный автобус. Яичница с беконом.

Дневник.

Четверг, 30 сентября. Сижу в кафе на втором этаже круглого из стекла и стали здания, расположенного в середине огромного аэропорта О'Хара в Чикаго. Наш самолет компании «Юнайтед», ДС-10, как обычно, задержался в полете, и я опоздал на пятичасовой автобус, идущий в Медисон. Отсюда до Медисона — около двух часов. Следующий пойдет только в семь часов вечера. А у меня нет «живых» денег, нет «кеша», как говорят американцы. Есть только «травел чеки», такие купоны, на которые можно что-то купить только после того, как ты распишешься на обороте и покажешь «Ай-Ди», то есть удостоверение личности. Билет в автобусе надо покупать у водителя, а те берут лишь «кеш». Пришла идея: разменять чеки на деньги в кафе самообслуживания. Но кассирша кафе сказала, что она имеет право менять травел-чеки на деньги только при оплате еды. Взял поднос, выбрал салат, кусочек жареной трески и кофе. Подаю пожилой кассирше травел-чек, расписываюсь на нем. Она смотрит мое «Ай-Ди», то есть мои московские международные права шофера:

— Я не понимаю, что тут написано. Откуда вы?

— Из СССР, я русский.

— Советский русский?

— Да.

— О, не надо Ай-Ди, вы первый русский оттуда в моей жизни. Я ведь тоже русская, мои родители из города Саратова. Если вам нужен еще кофе — приходите. Для вас он бесплатно. Удивительно, как одинаковы все люди, ведь по вас не скажешь…

Итак, скоро я увижу еще одного, не похожего ни на кого ученого Чарльза Бентли. Он значительно моложе Курта, ему сорок пять лет. Двадцать лет назад он окончил геологический факультет Колумбийского университета, расположенного в центре Нью-Йорка.

Окончив свой класс с отличием по специальности «геофизика», Чарли, как тогда его звали все, получил приглашение от нашего старого знакомого доктора Крери (кругом Крери) поехать с ним на зимовку в Антарктиду для того, чтобы провести изучение внутреннего строения шельфового ледника Росса во время многомесячного санно-тракторного похода с помощью современных приборов и оборудования. Чарли согласился, и с тех пор вся его жизнь принадлежит Антарктике. Со временем у него создалась маленькая группа студентов-геофизиков. Эта группа стала отдельной, независимой ячейкой при геологическом факультете университета, под громким названием «Центр полярных исследований».

Удивительно, как много в США маленьких, но независимых друг от друга научных учреждений, на первый взгляд как бы повторяющих друг друга. Ведь еще совсем недавно я сидел в помещении института альпийских и полярных исследований, в котором гляциологией занимался лишь Курт и еще четыре сотрудника. Можно было бы привести еще два десятка подобных групп с громкими названиями, в которых работают всего-навсего четыре-пять человек. Ведь и лаборатория ледовых кернов Чета Лангвея, где я работал в Буффало, — это сам Чет, его секретарь Су, Берни, Денис, с которым я сижу в одной комнате, и японский ученый, нанятый Четом для исследования тонких физических свойств льда. И все. Тот студент, что продал мне «пинто», работает лишь «на четверть ставки», то есть раз в неделю. И все-таки лаборатория известна всему миру.

Каждая из этих групп, делая на первый взгляд одно и то же дело, получала право на существование, то есть деньги на зарплату, на аренду помещения, покупку оборудования и оплату экспедиций. Хотя деньги на оплату существования всех этих групп и шли из одного центра департамента полярных программ Национального научного фонда, но они шли прямо «в карман» каждого из таких руководителей, с нашей точки зрения, микроколлективов. И если бы, например, декан геологического факультета захотел бы «прижать» Бентли или даже освободиться от него, то декан «подумал бы дважды», как здесь говорят, прежде чем сделать это. Ведь декан не смог бы использовать ни копейки из денег Бентли. Он ушел бы в любое другое учреждение и на оставшиеся за ним деньги тут же приобрел бы в аренду новые помещения и приборы. Ну а его коллектив? Он тоже, наверное, последовал бы за ним, ведь деньги-то, зарплату, платил им не университет, а Бентли. Более того, факультет, а значит, и его декан проиграли бы от ухода Бентли, так как каждый руководитель группы, получавший свое, независимое финансирование, отчисляет факультету довольно большой как бы налог, идущий на нужды факультета. Уйдет в другое место Бентли — и уйдут вместе с ним зелененькие бумажки, которые здесь так любят. Да и где их не любят?

Таким образом, в американской системе деньги дают человеку, ученому, под заявленную им тему. Этот ученый может перейти в другое место, но с тем же финансированием, если он будет делать ту же работу. В нашей системе деньги даются учреждению под заявленную уже им тему, хотя тему эту делает конкретный человек, который только один и может ее сделать. Но в документах на финансирование его имени вообще нет. Считается как бы, что, если он, этот человек, например, уйдет из учреждения, тема останется за институтом и делать ее будет кто-то другой.

Таким образом, вся отрасль науки в США делится как бы на маленькие — из трех — пяти человек — пирамидки, и на вершине каждой стоит ведущий исполнитель — глава направления. И он обязан быть именно главой направления, точкой роста, иначе дни его деятельности сочтены. Ведь контракт с Национальным научным фондом на финансирование таких групп редко имеет срок, больший чем два года. И если группа не подтверждает лидерства — ей контракт не возобновляют.

Значит, если какая-то отрасль науки включает в себя, например, сто ученых, то в США эти сто ученых образуют около двадцати маленьких пирамид с ведущими независимыми друг от друга исполнителями во главе.

А в нашей стране сто ученых одной отрасли науки будут собраны в одну большую пирамиду из ста человек с одним «лидером научного направления» во главе, который, чтобы все время быть на вершине такой большой пирамиды, должен подравнивать ее склоны, сохранять их возможно более крутыми, а значит, подрезать вылезающие головки маленьких пирамидок, из которых состоит его большая пирамида. Ведь сохранить острую вершину одной центральной пирамиды можно только подрезая склоны, иначе надо ей самой расти вверх быстрее всех составных частей. А это не так-то просто. Гораздо проще искусственно не давать расти другим.

Приехал в Медисон поздно вечером. Автобус остановился у университетского клуба. Шагнул вниз, в темноту. Сразу обдало горячим влажным воздухом после кондиционера автобуса. Это в октябре-то! У подъезда клуба с десяток молодых ребят, одеты кто в чем. Но в основном — просто плавки или коротко обрезанные джинсы и майки. Сотни велосипедов на стоянке. Люди сидят и лежат на теплом после жаркого дня тротуаре. Слышен смех, какие-то мелодии… Я бывал в их местах и раньше и всегда замечал, что университет Медисона в штате Висконсин живет, как веселая вольница, по сравнению с рабочим аскетизмом студенческого городка в Буффало и подчеркнутым интеллектуализмом физиков и математиков Боулдера.

Позвонил по телефону, через полчаса приехал Чарли, а через чах: я уже спал в комнате на втором этаже дома Бентли.

На другое утро я встал пораньше, чтобы посмотреть, как дети Бентли и их соседей в семь утра выбегают на улицу, чтобы успеть сесть в ярко-желтый школьный автобус. Школьные автобусы — одно из изобретений Америки. Они делают огромные круги и собирают детей с очень большой площади, особенно за городом. Ведь живут американцы так раскиданно. Когда автобус останавливается, чтобы взять детей, он весь вспыхивает мигающими огнями: все движение на улице в обе стороны прекращается. Конечно же и Чарли был уже на ногах. Это он утром следит, чтобы дети — девочка Молли и мальчик Алек (американский вариант Саши) — вовремя проснулись. Пока они плещутся в душах — их в доме два, — чистят зубы и умываются, Чарли быстро готовит простой завтрак: половинка разрезанного еще вечером грейпфрута, посыпанного сахарным песком и поставленного на ночь в холодильник, чтобы разрезанная долька впитала сладость, а сам фрукт охладился. Потом в каждую чашку, по числу едоков, насыпается из красивой картонной коробки несколько больших ложек кукурузных хлопьев, в которые добавлено что-нибудь сладкое, вроде изюма. Перед самой едой, чтобы не разбухли хлопья, в чашки наливается ледяное, прямо из холодильника молоко. Полученное блюдо тут же едят ложками. Молоко наливал Чарли прямо из бумажных квадратных пакетов. Ведь его в Америке никогда не кипятят. Что-то добавляют в молоко, из-за чего оно не скисает, стоит открытое в холодильнике много дней, а потом внезапно вдруг становится горьким. После кукурузных хлопьев Молли и Алек пьют чай или кофе с молоком или без молока или просто стакан молока с белым американским, безвкусным хлебом, намазанным толстым слоем светло-коричневой, незнакомой европейцам массы, называющейся здесь «пинатс-баттер». Это масло из земляных орешков. Все американские дети обожают его. Кстати, оно очень дешевое, и его с удовольствием едят американские взрослые, и конечно же сам Чарли. Но человек, который первый раз пробует это масло во взрослом возрасте, например я, с трудом может проглотить маленький кусок.

Конечно, на столе в кухне Чарли был и сыр, оставшийся от вчерашнего ужина, и куски холодного мяса, и салат — но все это были, с точки зрения родителя, может быть, и желательные, но уже не обязательные компоненты завтрака.

Накормив детей, мы наскоро завтракали сами тем же самым, правда, добавляем еще одно блюдо — «яичницу с беконом». Американская яичница такого названия готовится совсем не так, как наша, русская. Приготовление ее начитается задолго до того, как вылиты на сковороду яйца. Дело в том, что наиболее длительной частью процесса является жарение не яиц, а бекона. Длинные, сантиметров двадцать, и узкие — шириной сантиметров пять, тоненькие кусочки бекона раскладываются на подогретой сковороде, и постепенно из них вытапливается жир. Когда жир начинает затапливать кусочки бекона, его сливают и продолжают эту операцию до тех пор, пока на сковороде не окажутся деформированные, скрюченные, но абсолютно сухие, хрустящие и разламывающиеся кусочки-ленточки бекона. Только потом, доведя бекон до такого состояния, его перекладывают на тарелку и начинают готовить собственно яичницу обычным у нас способом, используя при этом маргарин или растительное масло, но никогда не на вытопленном жире, который многие считают здесь вредным и безжалостно сливают в ведра для отходов. Эта яичница подается на тарелках, ну а сухие, хрустящие, уже чуть остывшие, но издающие приятный запах кусочки бекона ставятся на отдельной тарелке в центре стола для всех, обычно из расчета — три длинные ленточки на каждого.

Запах свежего кофе и бекона — пожалуй, самые традиционные запахи завтрака в американском доме. Поэтому на продающихся везде залитых в пластик, герметичных фунтовых пачках ленточки бекона, нарезанные уже под нужный размер, чтобы не тратить время по утрам. И всегда написано: на каком дереве, с добавлением каких ароматизирующих средств коптился этот бекон. Ведь именно от того, в каком дыму он коптился, многое зависит. Судя по надписям на пачках, я понял, что особенно ценится тот бекон, который коптился в дыму дерева под названием «гикорь». Тот самый гикорь, о котором я впервые услышал еще студентом, получив в альпинистской секции института свои первые горные лыжи, сделанные из дерева с незнакомым названием «гикорь». Я почему-то был тогда убежден, что лыжи из гикоря — это хорошо.

Потом я узнал, что гикорь — американский орех — действительно отличается прочностью. Не знал я тогда лишь то, как далеко занятия альпинизмом и горными лыжами, а, через них знакомство с ледниками заведет меня и где, и в таком неожиданном контексте встречу я дерево гикорь.

Ровно в восемь с половиной утра, как и у себя в Буффало, я был на работе.

Привез меня Чарли.

Все утро до обеда готовился к лекции. Потом обед: ходил на ланч с сотрудником центра геологом и его студентами, изучающими древние ледники. Ребята рассказали мне, что последний год геологи возглавляют список профессий, которые пользуются наибольшим спросом в бизнесе и, соответственно, получают наивысшие оклады. Например, компании берут геологов сразу после университета и платят им оклад тридцать тысяч в год. Потом идут инженеры-химики, им платят меньше, потом инженеры широкого профиля и только потом — математики, физики. И совсем внизу биологи (а еще недавно они были в такой чести). Очень много безработных среди учителей — мало детей школьного возраста — и среди строителей. Дело в том, что слишком уж дороги дома, мало кто может купить сейчас новый дом; что стоило два года назад пятьдесят тысяч долларов, сейчас стоит уже сто пятьдесят тысяч, а банки дают ссуду под очень большой процент, такой большой, что за 25 лет рассрочки ты должен заплатить им тройную сумму от того, что ты взял взаймы.

В три тридцать началась моя лекция и продолжалась с вопросами почти до пяти. В пять вечера в одной из аудиторий состоялся традиционный для университетов «Бир-семинар», то есть маленькая вечеринка «Пивной семинар»: небольшой алюминиевый бочонок пива, земляные орешки вскладчину для преподавателей и аспирантов и час-два разговоров «за жизнь», самых разных.

Суббота, 2 октября. Пишу в пустой, тихой гостиной в доме Бентли. Уже десять утра, но все «население» дома в своих спальнях. Час назад ко мне в комнату постучал Чарльз:

— Игор, ты не спишь? Можно?

— Да, пожалуйста.

Вошла его жена Мерибел в утреннем халате, за ней Чарли в пижаме.

— Доброе утро, Игор. Надеемся, ты хорошо спал. Мы принесли тебе в постель кофе.

У нее в руках была тарелка с кусочками еще горячего поджаренного хлеба с растаявшим маслом, у него — большая фаянсовая чашка.

— О, Чарли… О, Мерибел, зачем так! Нет! Это уже слишком, — запротестовал я.

— Пожалуйста! — вдруг произнесла Мерибел на каком-то как бы «железном», записанном на старый граммофон языке, на котором говорят по-русски начинающие изучать наш язык иностранцы.

Они ушли в свою спальню.

А я выпил кофе, съел тостики, спустился вниз, сел за свой дневник. Рядом резвится такая «русская» полосатая коричнево-серая кошка. На шее у нее — ошейник с двумя бирками. На одной — медицинский сертификат кошки. На второй — крупно и как-то неофициально написано: «Молли Бентли». И адрес. Значит, кошка принадлежит Молли, дочке Бентли, такой красивой, настоящей «юной леди». Но все равно она тискает кошку, играет с ней, как ребенок.

В углу комнаты на плоской подставке стоит столб высотой в метр, обитый каким-то толстым ковровым материалом. Когда вчера я повесил на этот столбик пиджак, Мерибел засмеялась:

— Не делайте этого, Игор, об этот столб точит когти наша кошка. Это специальный столб для точки когтей, и она порвет твой пиджак, так как знает, что любая тряпка, повешенная на столбик, — с этого момента в полном ее распоряжении.

Чтобы отвлечь внимание кошки, которая уже заинтересовалась моим пиджаком, Мерибел позвала эту русскую кошечку:

— Пш! Пш! Пш! Пш!

Кошка не спеша отреагировала: потеряла интерес к моему пиджаку и пошла к ней.

Я решил тоже вмешаться:

— Кис! Кис! Кис! Кис!

Кошка никак не реагировала.

Теперь уже удивилась хозяйка. Так мы с ней открыли, что американские и русские кошки разговаривают на разных языках.

Воскресенье, утро, хозяева спят, потому что вчера мы поздно пришли домой. Были в ресторане «Озеро Виндзор», расположенном в одном из загородных клубов. Сегодня в час дня улетаю в Буффало, увижу ли когда-нибудь гостеприимный Медисон?

И вот снова аэропорт Чикаго. Только теперь я лечу обратно в Буффало. Все это время был в гостях и в гостях. Устал от этого. Хочу к себе, в Буффало. Такое чувство, будто лечу домой.

 

Сестра Джин изгоняет Сатану

Посещение Русского клуба. Разговор о безработице. Диана покидает Буффало. Что такое гараж-сейл. Сестра Джин изгоняет сатану. Поездка за город с Даном, мужем хозяйки мотеля. Рассказ о том, как Дан и его жена удочерили девочку по имени Мишел. Джойс и разговоры о пришельцах из космоса. «Какого цвета ваш парашют?» О связи с Родиной…

Вторник, 6 октября. Я в Буффало. То ли устал, то ли что еще — пропал сон. Лежу по ночам и не сплю, хочу домой! А может быть, постояльцы попались нехорошие. Второй день в четыре часа утра в соседней комнате — шум, хохот. Я просыпаюсь и потом не могу уснуть. По-видимому, мои соседи возвращаются в 4 часа утра из ресторана. Ведь все рестораны работают здесь до четырех утра. Закон о том, чтобы закрывать их в 2 часа ночи, не прошел. Вчера написал записку с просьбой вести себя потише, но они не обратили внимания. Решил бороться испытанным приемом. Обычно утром я встаю очень тихо, чтобы никому не мешать, а тут, увидев, что их машина во дворе, а в комнате тихо, видимо спят, я включил телевизор на полную мощность в 7 утра и не сбавлял звук, пока не выехал на работу. Ведь соседи с другой стороны, где почти всегда тихо, уходят около шести утра. Но тут нашла коса на камень — мои шумные соседи никак не среагировали на мой демарш. То ли сочли это в порядке вещей, то ли просто были мертвецки пьяны.

Стоит чудесная золотая осень. Все вокруг красное, желтое, а небо — глубоко-синее. И совсем тепло. Необычно даже для этих мест. Начал бегать. Уже второй день в обед приезжаю на пустынный берег озера, переодеваюсь в машине и бегаю минут двадцать — тридцать. Оказалось, что все эти безлесные холмистые пространства вокруг озера приспособлены для бега или физических упражнений: бежишь-бежишь, и вдруг — странная покатая скамеечка, а рядом табличка: «Молодец, что бегаешь, а теперь остановись, отдышись. Ляг на скамейку, поднимай и опускай ноги. Тренируй мышцы живота…» А через некоторое время тебе попадается что-нибудь другое с соответствующей надписью. И в поле зрения все время человек пять «бегунов».

Но сегодня я приехал сюда поздно, к 4.30, потому что в нашей университетской газете бросилось в глаза крупное объявление: «В 2.30 состоится собрание Русского клуба университета». Захотелось посмотреть, что это. Конечно, был риск, клуб мог быть явно антисоветским. Но я знал, что смогу «совладать» с любой ситуацией, и поехал. В объявлении значилось, что собрание в комнате № 30 на 10-м этаже. Вот и эта комната. Остановился в нерешительности. Еще не поздно уйти. Но нет — только вперед.

Молоденькие, застенчивые мальчики и девочки. Мягкое всегдашнее «Хаай».

— Здравствуйте, — сказал я в ответ.

После минуты удивления начали знакомиться:

— Ненси, нет, Нина.

— Петер.

— Анна.

— Оксана.

— Меня звать Игорь, — говорю я.

— О, Игорь. Моего дядю звали Игорь.

И вдруг:

— Мы организуем русскую вечеринку, — и протянули плакатик с надписью на английском языке: «Мы собираемся сделать вечер Русского клуба под названием „Русская вечеринка“ (эти два слова по-русски). День: 23 октября. Время 8.30 вечера. Место: дом Ненси Смит». Дальше идет адрес и план. «Программа: напитки, закуска, „Столичная водка“ (написано по-русски), друг, еда, все остальное, — что приятно. Только не приводите с собой собак».

— Вы можете не быть членом клуба, чтобы прийти к нам. Мы приглашаем всех. И приятное время для всех мы гарантируем.

— Приходите, пожалуйста, — сказала Ненси-Нина. — Мы вас приглашаем.

А я молчал и старался проморгать глаза. Чувствительным становлюсь. Нервы, наверное.

— Скажите, какую эмблему, которая была бы ближе всего русскому человеку, вы предложили бы нарисовать на майке? Мы собираемся заказать специально майки для членов клуба.

— Слишком сложно, так сразу, — улыбнулся я.

— Может быть, мишька… — предложил кто-то неуверенно. — В прошлом году мы изучали роль мишьки в русском фольклоре…

Так смешно они произносят слово «мишка». С мягким знаком после «ш».

Понедельник. Уже 11-е.

День Колумба. Но университет работает.

Безработицу в этой стране я чувствую повсюду. Она достигла уровня (в среднем 10 %), когда все или говорят об этом, или боятся быть уволенными. Страшное для американца слово «депрессия» уже слышится повсюду. Один мой знакомый — Джон, немолодой адвокат из Детройта, уже окончательно уволен. Правда, он вскоре нашел себе работу, но здесь, в Буффало, а семья его еще в Детройте. Он уже снял квартиру, правда, пока спит на полу. В квартире нет мебели. Наша знакомая по сквер-данс — Диана Лозан — тоже перестала работать у своих стариков. Но эта храбрая девочка не теряет мужества. Она сказала нам, что в это воскресенье она делает «гараж-сейл», то есть полную распродажу всего, что у нее есть в квартире, и покидает Буффало на своем удивительном автомобиле с развевающимися по ветру концами липких лент, которыми приклеена к кузову его откидная крышка. Куда она едет?

— Я еду куда-нибудь в штат Кентукки. Говорят, что во многих местах этого еще дикого штата требуются рабочие, но нет жилья. А у моего отца дома стоит старый трейлер. И папа разрешил мне его взять. Поэтому мне будет где жить. Ведь зима на носу. Что я буду делать? Что угодно, я все умею, ведь я кантри-гел, деревенская девушка, и у меня на руках выросли пять младших братьев и сестер. Одно я знаю точно. Я никогда не вернусь в родительский дом…

Гараж-сейл! Каждую субботу и воскресенье, когда ты едешь на машине по улице жилых кварталов, встречаешь часто такие самодельные объявления. И, остановившись, ты увидишь, что прямо на лужайке, на траве или газетах, фанерках, табуретках и лавках лежит все, что принадлежало хозяевам, до самых простых помятых, но вычищенных кастрюль, старых ковриков, белья, стоптанных ботинок, потрепанных книжек, безделушек, которые еще вчера были частью домашнего обихода, а сейчас, на траве, выглядят так наивно, иногда жалко и трогательно. Продаются и сами табуретки, лавки, скрипучие стулья. Масса людей приезжает на такие сейлы. Ведь все здесь продается обычно за бесценок. На каждой вещи приклеена бумажка с ценой. Все ходят по траве, поднимают с земли вещи, смотрят на цену, и многие, даже из тех, кто заезжал просто так, из любопытства, покупают. Вот так же, еще в Боулдере, мы с Дасти заехали посмотреть на такой сейл и оба не могли устоять. Я, например, купил помятую кастрюлю для своей кухни (она продавалась за пятьдесят центов, а в магазине стоит шесть долларов), купил сковородку тоже за пятьдесят центов, купил две чашки, чтобы пить кофе, каждая чашка продавалась за пять центов. А в магазине я заплатил бы полтора доллара. А потом вдруг я нашел прекрасные тяжелые с длинными ручками из черного дерева кухонные нож и вилку для разрезания больших кусков мяса. И цена этого набора была лишь один доллар. Я не устоял. Видно, хозяева, молодая пара, которая сидела за столом под деревом и собирала деньги, действительно переезжали и распродавали все, что имели. Рядом с ними, подняв хвост, возбужденный множеством запахов домашних вещей, прохаживался, терся о ноги людей и мурлыкал большой кот. Он не понимал еще, что было написано на листе бумаги, прикрепленном к дереву над столом. Там было написано: «Этот кот тоже продается!» Правда, цены не было. Я спросил хозяина, почему нет цены на кота. «О, мы хотим продать кошку хорошим людям. Поэтому, если покупатель нам понравится, мы отдадим кошку очень дешево. Если покупатель покажется недобрым, мы заломим цену, за которую его наверняка не купят».

Когда я пришел к машине со своими покупками, я нашел там Дасти, который тоже накупил всякого барахла «по дешевке» и теперь думал, как он объяснит необходимость этих покупок жене.

Сейчас, наверное, Диана ведет уже осторожно свой трейлер через холмы-предгорья Аппалачей в свой Кентукки, а еще в пятницу Джон-адвокат взял меня с собой попрощаться с этой девушкой, и мы пришли в «Маяк любви», к этому дому-церкви, когда там уже шла «служба». Через стены на улицу доносились лишь звуки барабанов, все остальное поглощали стены, и казалось, что там звучит бубен шамана, даже страшновато было входить. Когда мы вошли, музыка уже смолкла, и сестра Джин попросила свою «паству» рассказать, что хорошего и необычного принес на этой неделе Лорд. И одна за другой вставали женщины и рассказывали о мелких вещах, которые им удалось по дешевой цене купить с помощью Лорда. А потом встала еще одна женщина и сказала что-то, чего я не разобрал, и показала на своего соседа. Все радостно и долго хлопали, а мужчина лет тридцати пяти встал и кланялся, кланялся. Я спросил Джона, что за счастливый случай произошел с этим человеком.

— О, он нашел два дня назад работу. Он был безработным тринадцать месяцев.

— Я тоже чуть не потерял работу, — вступил в разговор сосед справа. — Я водитель грузовика, и мы бастовали три недели. Но мы проиграли забастовку. Два дня назад мы вышли на работу, и я рад, что меня хотя бы не уволили. Ведь я работал у них пятнадцать лет, и если они начнут увольнять, я буду уволен одним из последних. Но они отняли у нас несколько дней отпуска на рождество…

А потом я следил, как сестра Джин изгоняла сатану из какого-то мужчины, лохматого, в расстегнутой на груди ковбойке, с длинными до плеч волосами, с длинными, свисающими вниз усами. Он рассказывал, как в 1970 году кончил школу, но не смог найти работу, вступил в армию, был направлен в Германию и там стал наркоманом. Принимал ежедневно максимальную дозу наркотика героина. Как потом ой вернулся в Штаты, почти год лежал в госпитале, вылечился, но начал пить. Как несколько раз подумывал о самоубийстве и вот сейчас женился, и жена привела его сюда в надежде, что все дело в «дьяволе», который сидит внутри мужа и никак не хочет уйти оттуда. С тяжелым чувством ушли мы с Джоном из этого дома…

Правда, следующий день, суббота, принес много приятного. Дан, муж хозяйки моего первого мотеля «Мавританский двор», взял меня с собой в поездку к своему дому в 60 милях на юго-восток от Буффало, и мы наслаждались красотой холмов, покрытых лесами в осенней разноцветной раскраске. Дан продает дом, в котором он прожил почти тридцать лет, родил и воспитал четырех сыновей. Все эти тридцать лет он ездил каждый день на работу в Буффало, тратил от полутора до трех часов на дорогу в один конец. А сейчас у него уже нет сил так ездить, да и дети выросли, только Мишел еще в доме.

— Кстати, Игор, ты знаешь, что Мишел не наша родная дочь? Когда наши дети выросли, мы решили взять на воспитание еще одного ребенка. Она была сирота. Мы взяли ее от ее родственников. Ей было два с половиной года. Мы приготовили ей маленькую спаленку, полную игрушек, привезли ее домой, и вдруг она упала на кровать и начала плакать. Мы испугались. А она вдруг успокоилась и сказала нам: «Наконец-то я приехала домой. Но, папа, мама, почему вы не брали меня оттуда так долго?» Вот так у нас появилась дочка. Только мы ее слишком любим и очень избаловали…

Долго, тяжело ходил Дан по дому, в котором прошла вся его счастливая часть жизни и с которым он расставался. Ведь у всех его сыновей свои дома, а Мишел хочет уйти в Эйр форс, а за дом, который катастрофически ветшает, когда в нем не живешь, приходится платить около 600 долларов в год (около 300 долларов — налог на собственность и еще столько же — налог на содержание школы в том городке Игл, где стоит дом). А потом, так трудно жить за городом зимой. Ведь в Буффало — столько снега зимой. Поэтому-то Дан и хочет продать дом.

Когда они его продадут, а Мишел кончит школу (она в ней последний год), они хотят бросить мотель и уехать куда-нибудь в теплое, но глухое место, где нет промышленных предприятий, а значит, дешевы дома. Куда-нибудь в Техас или во Флориду. Все старые люди Америки мечтают уехать во Флориду, Техас или Калифорнию.

На обратном пути заехали к одному из сыновей Дана. Ему лет двадцать семь, женат, работает смотрителем шоссейных дорог городка Игл. Должность называется громко: суперинтендант дорог. Летом работы у него не очень много: осматривает дороги, находит повреждения… Мелкие устраняет сам, а для крупных вызывает ремонтников… Ну а зимой все время в деле. Разгребает бульдозером снег с дорог. Живет он тоже рядом с дорогой в длинном, узком, похожем на железнодорожный вагон передвижном доме, который тоже, называется трейлер. Такие трейлеры очень удобны, потому что их можно поставить на автомобильные колеса и перевозить. Обычно их ставят на тумбы, делают со всех сторон завалинки, и в таком доме тепло даже в морозы, а стоит он много дешевле обычного дома. Подержанный трейлер можно купить за 4–5 тысяч, а настоящий дом дешевле чем за 40–50 тысяч сейчас не купишь.

Сейчас все тот же понедельник, 11 октября. Только 11 часов вечера. Прибежал с пробежки вдоль Бульвара Ниагарских водопадов. Черная, неосвещенная, безлюдная улица. Только машины освещают край дороги. Но я уже привык к обстановке, которая первые дни наводила жуть. Знаю, что ничего (во всяком случае, в этом районе) не может случиться. Выбежал час назад, сначала бежал вдоль безлюдных магазинов, потом пробежал кафе со странным неоновым объявлением: «Подводные лодки с атомными бомбами». Только на днях узнал, почему такие рекламы здесь часты. Оказывается бутерброд из разрезанной вдоль длинной и узкой булочки кто-то когда-то назвал «субмарина сандвич». Действительно, он похож на подводную лодку. Ну а дальше — дело фантазии. Появились «атомные субмарины», «субмарины с атомными» и «водородными бомбами». А на деле — все та же более или менее длинная булочка с начинкой внутри: все те же листы салата, горчица, лук, сосиски или окорок. Пробежав все это, я попадал под мост шоссейной дороги интерстейт № 290, ну а дальше до мотеля «Мавританский двор» оставалось бежать лишь несколько минут.

В покрытой толстым ковром комнате, куда выходил как бы балкончик помещения и где жили Дан, Мишел и их Мама (так всегда звал свою жену Дан), всегда кто-нибудь был. Вот и сегодня — хозяйка Джойс сидела на ступеньках, которые вели с балкончика ее апартаментов в офис, и курила. Она была «цепной курильщик», как я когда-то, то есть зажигала следующую сигарету от предыдущей. Мишел сидела на полу посреди комнаты и играла с кошкой, а Дан, как всегда к этому времени отяжелевший от пива, полуспал на диване у стены, противоположной балкончику.

Я вошел, сел на диван. Дан, проснувшись, принес бутылочку пива мне и себе, и пошли, как всегда, разговоры. Джойс всегда меня удивляла легкостью, с которой в ней уживались знания о современных самолетах, привидениях, загробной жизни, потусторонних силах и неплохие сведения о современном состоянии разных наук. Вот и сейчас, увидев, что я в свитере с высоким воротом, она зябко передернула плечиками и вдруг сказала:

— Всегда завидую тем, кто может носить свитеры с высоким воротом. Я сама не могу. Мне кажется, что моя шея была повреждена в моей предыдущей жизни. Я верю, что каждый из нас уже прожил до этого несколько жизней. Ведь недаром, когда иногда я что-то встречаю в первый раз, мне кажется, что это было когда-то. Так вот, Игор, мне кажется, что в одной из моих предыдущих жизней я была ведьмой. И меня поймали и повесили. И повредили шею. С тех пор я уже не могу носить высокие воротники… Ах, — вздыхает Джойс. — Я хотела бы родиться лет на сто позднее. Чтобы принять участие в космической программе и ходить по чужим планетам, где не ступала нога человека.

— А я хотел бы, наоборот, родиться лет на триста раньше, когда еще было время географических открытий, — говорю я. — Много раз мне приходилось подплывать на кораблях к островам, давно известным, но все-таки манящим островам. А как было бы здорово подплывать к таким же, но еще никем не открытым островам.

— С островами проще, — говорит рассудительно Джойс. — Ведь вы знаете, Игор, что до сих пор есть острова, которые временами появляются, а потом исчезают. Так, что ученые никогда точно не знают, существует сейчас тот или иной остров или нет.

Еще месяц назад я попытался бы рассказать Джойс, что это, по-видимому, она слышала что-то о Земле Санникова, что острова не могут просто так исчезать и появляться. Но сейчас я не спорю. Ведь у нее все так мирно уживается в голове. И разговор переходит на летающие тарелочки, которые видел кто-то из ее друзей, да и она сама.

— Кстати, — говорит она вдруг, — Иосиф перестал тебя бояться.

Иосиф — новый постоялец. Уже три дня он живет в той комнате, где я жил раньше. Он… православный священник, родом из Румынии и румынский подданный. Он кончил какой-то теологический институт в Чикаго, и сейчас православная церковь направила его работать миссионером в Торонто, в Канаду. Он туда и ехал, но пока Канада не дает ему визы. Черный, бородатый, очень молодой, наивный и осторожный малый.

— Интересно, а там у тебя в России люди вот так же разговаривают? — спрашивает она вдруг.

— А как вы думаете, Джойс? — смеюсь я.

— Вы знаете, теперь, когда я вас узнала, мне кажется, что в России такие же люди, — говорит она. — Интересно, а что они там думают об Америке?

Эти вопросы повторяются почти каждый вечер. Наконец я собираюсь домой. Разговор переходит в другую плоскость:

— Спокойной ночи, остерегайся. Старайся не встречаться с леди оф зе найт, — предостерегает она меня.

— А что такое «леди оф зе найт»? — спрашиваю я.

— Ничего, — смеется Джойс. — Раз не знаешь, так и не надо знать. И вообще, веди себя прилично, не задавай глупых вопросов…

Только что по телевизору показали, как ведут в тюрьму молодую, на вид интеллигентную негритянку. Она убила своего ребенка, облив его кипятком. Ее адвокат говорит, что она не виновата, потому что думала, что изгоняет из своего сына дьявола.

Среда, 13 октября.

К нам в комнату, где сидим я и Денис, вошла Сузи. Она и ее муж Майк, блестящий ученый, химик, уехали отсюда примерно год назад. Ему предложили какую-то хорошую должность в частной фирме, где-то в часе езды от Нью-Йорка-сити. Чет пытался удержать их, но они уехали. Ведь они оба были на «грантах», от Национального научного фонда США, а это значило, что каждые год-два их работа официально заканчивалась, и они оказались бы безработными, если бы НСФ не выдавала им новый грант. И сейчас Майк работает на компанию, а Сузи уже год как безработная.

— Я все делаю, чтобы найти работу, но пока мне предложили лишь почасовое преподавание с аккордной платой в полторы тысячи долларов за семестр, то есть за четыре месяца. Это меньше, чем пособие по безработице, которое я получаю. Естественно, что я отказалась. Искать работу так трудно, унизительно. Я даже начала читать книжки, которые читают безработные. Например, книжку под названием «Какого цвета ваш парашют?» или «Как найти работу и быть счастливым». Конечно, я понимаю всю наивность чтения такой литературы. Но книга «Какого цвета ваш парашют?» оказалась полезной. Там суммирован простой жизненный опыт. Как узнать имена руководителей фирмы, куда ты хочешь поступить? Как прочитать все статьи, написанные ими? Как узнать, интересно ли тебе будет работать в этой фирме по твоему образованию и характеру? И только после этого стоит звонить, стараясь пробиться к «самому» и просить у него аудиенцию на пятнадцать минут в любое время. Только пятнадцать минут. И пока он не скажет «нет» — говорить, говорить по телефону, пытаясь как-то затронуть его деловой или личный интерес… А вообще эта книга советует пытаться поступать только туда, куда тебя тянет призвание. Только в этом случае ты сможешь пробить барьер безразличия человека, который тебя экзаменует. Ведь он почти наверняка любит то, что делает, а значит, вы найдете общий язык. А вообще я удивлена, как много работает в частных компаниях людей, которых давно надо было бы гнать оттуда, а они почему-то держатся…

19 октября, вторник. Уже месяц и двадцать дней, как я уехал из дома. Из СССР — ни весточки, ничего, за исключением телефонного разговора, который произошел за несколько дней до того, как и эта ниточка оказалась почти отрезанной.

Еще неделю назад можно было позвонить в Союз по телефону-автомату: набрал нужный код и после длинного гудка набирай знакомый московский или ленинградский номер. Да плати деньги, и немалые. Но отношения между нашими странами продолжают ухудшаться. Мне недавно снова сказал об этом Ассмус, сообщив по телефону, что я уже не смогу приехать, как раньше, в КРРЕЛ, еще недавно так стремившийся к контактам с нами. Сейчас КРРЕЛ уже закрыт для всех из СССР. А на днях, когда я снова попробовал воспользоваться уже известным мне кодом, механический голос магнитофона сказал мне, что автоматическая связь по этому коду уже не производится и надо обращаться за справками по телефону такому-то. Я навел справки, и мне сообщили, что Москва не обеспечивает уже автоматической телефонной связи с Америкой. Чтобы позвонить в СССР, теперь надо заказывать телефонный разговор заранее. Раз в неделю, во вторник, и только один час принимаются заявки на разговоры с СССР на всю последующую неделю.

— Только один час… — повторила телефонистка, как бы предупреждая.

Смысл ее слов я понял только сегодня, во вторник, когда в начале указанного мне часа начал звонить. Занято. Звоню снова. Занято, занято, занято… Потом вдруг пробился и слышу:

— Извините, сэр, но время, в которое Москва принимает от нас заказы на следующую неделю, только что окончилось.

— А что же теперь делать?

— Ничего. Ждать. Звоните нам через неделю в это же время. Может, вы сможете пробиться. Я сейчас ничем не могу вам помочь. Извините меня, сэр. Русские отказываются удлинить время предварительного приема заказов…

Итак, телефонная связь с Москвой стала вдруг почти недоступной. Ведь в течение одного этого часа, наверное, все эмигранты-евреи со всех концов США пытаются заказать разговор, оттесняя друг друга…

Но почему ко мне не приходят письма? Я уверен, что первые из них, по крайней мере из дома, были отправлены авиапочтой в адрес офиса Чета Лангвея почти сразу после моего отъезда, то есть сорок пять дней назад. Прошло уже так много времени без каких-либо известий с Родины, что в своих письмах не знаю уже, о чем и спрашивать. Как на зимовке! А интересно, получают ли в Москве все то, что я пишу? Наверное, получают, стараюсь утешить самого себя. Иначе нет смысла писать. Но нет, буду писать и отсылать, пока не узнаю точно, что дома ничего не получают.

В эту пятницу снова улетаю, теперь в Нью-Йорк, там зайду в нашу миссию при ООН и узнаю, может, все мои письма лежат там…

 

Кусочек города Нью-Йорка

Геологическая обсерватория Ламонт-Дохерти. Посещение квартиры Питера в центре Манхеттена. История художницы-гречанки и разговор о жизни в Нью-Йорке. Учеба Толика в школе дантистов. О шоферах-таксистах — эмигрантах «третьей волны». История родителей Толика: что такое работа за «кеш». Брайтон-бич и его обитатели. Нью-йоркский «сабвей». Что такое «сорок вторая улица»? Рассказ Миши о Черри и Даун и о том, что такое «Ливинг шоу три креста»…

Незаметно время подошло к середине октября, и я отправился в еще одну поездку — провести несколько дней в известном всему научному миру учреждении под названием: геологическая обсерватория Ламонт-Дохерти. Ведь именно здесь работали два моих антарктических друга: маленький, но крепко сбитый, немногословный инженер-океанолог Стен и его помощник — специалист по подводной фотографии Питер. И Стен и Питер собирались продолжить изучение условий под ледником, поэтому им было важно встретиться со мной и обсудить все, что я узнал, изучая свой керн. Но и мне не менее важно было узнать от них все, что они думают об условиях в море под ледником. Поэтому, когда я пару месяцев назад позвонил Стену и сказал, что я в Америке, он тут же предложил мне приехать к нему в геологическую обсерваторию на несколько дней и посмотреть все то, что было накоплено этим учреждением по океанологии моря — пещеры под ледником Росса. Узнав, что все расходы по моему путешествию берет на себя это учреждение, я тут же согласился.

Я уже знал к тому времени, что геологическая обсерватория Ламонт-Дохерти — это институт, принадлежащий Колумбийскому университету и расположенный в двадцати милях от университета и острова Манхеттен вверх по реке Гудзон на высоком, поросшем прекрасным лесом правом берегу этой реки. Знал я и историю этого учреждения.

Сто с лишним лет назад знаменитый нью-йоркский ботаник Джон Торрей, исследуя место, где сейчас находится обсерватория, обнаружил, что благодаря удачному сочетанию природных условий здесь произрастает большое количество растений, представляющих северо-восточную часть США. Пленила его и необычная красота этого места. Он купил несколько акров земли и со временем собрал здесь огромный гербарий, который подарил Колумбийскому университету. В 1928 году крупный банкир Томас Ламонт купил эту землю у Торрея и прикупил еще земли, увеличив площадь владения. В 1948 году, после смерти банкира, его вдова, госпожа Ламонт, подарила более ста акров этой земли с двухэтажным особняком Колумбийскому университету.

Примерно в это же время профессор геологии этого университета Вильям Эвинг с небольшой группой своих сотрудников и студентов начал исследования, связанные с необходимостью испытаний и калибровки тонких сейсмографов и другого оборудования. Для таких испытаний нужно было место, удаленное от источников вибраций и других шумов, которые были в районе Колумбийского университета, расположенного в центре города Нью-Йорка. Поэтому руководство университета решило использовать землю и особняк, подаренные Ламонт, Для работы Эвинга, расширив круг задач, которые будут там изучаться, другими исследованиями в области наук о Земле, в частности исследованиями морского дна. Решено было назвать это новое подразделение университета геологической обсерваторией Ламонт в честь семьи, которая подарила землю и здание. Директором ее был назначен Эвинг.

Трудно сказать, как развивалась бы в дальнейшем обсерватория, однако через несколько лет произошло еще одно событие: в марте 1953 года Колумбийский университет арендовал у богатого мецената трехмачтовую шестидесятиметровую прогулочную моторно-парусную яхту «Вема», которая в страшном запущении стояла у одного из причалов Нью-Йорка со времени окончания второй мировой войны, когда на ней учились морские кадеты. Яхту немного отремонтировали, и через месяц она с сотрудниками обсерватории отправилась в научный круиз по Мексиканскому заливу. Этот круиз оказался настолько успешным, что уже в июле того же года Колумбийский университет купил «Вему» и передал ее в полное распоряжение обсерватории. Ее оснастили аппаратурой для проведения одновременных измерений морских глубин, донных отложений, силы тяжести и магнитного поля. Кроме того, на ней проводились систематические измерения температуры и солености морской воды, брались образцы донных отложений, скальных пород, делались фотографии дна, измерения потока тепла, идущего со дна океана. Старое название судна — «Вема» — состоящее из первых двух букв фамилии хозяина и первых двух букв имени его жены, решили сохранить. Я пишу об этом потому, что сейчас, через тридцать лет после начала новой жизни «Вемы», это имя корабля, который в США часто называют «королевой геофизического флота», уже принадлежит истории науки, так же как и имя советского научно-исследовательского судна «Витязь». «Вема» прослужила науке почти тридцать лет.

В течение этих тридцати лет обсерватория стала одним из ведущих научных учреждений мира не только в области сейсмологии Земли, с чего она начала свою деятельность, но и в основном в области морской геологии, химии океана, изучении климата, а главное — в изучении океанологии почти всех морей и океанов Земли, включая океанологию моря Росса. Того самого моря, что накрывает сверху шельфовый ледник Росса, из которого я извлек свой керн.

Каждый вечер с утра и до шести вечера я работал со Стеном в обсерватории: читал отчеты, рассматривал карты, беседовал со специалистами, а большую часть вечеров и выходные дни проводил с Питером, ведь Питер жил в самом Нью-Йорке, который мне так хотелось узнать.

Сказать, что Питер жил в Нью-Йорке, — это все равно что ничего не сказать. Ведь Питер со своей молодой женой-художницей и их двухлетней дочерью жил не просто в Нью-Йорке, а на острове небоскребов Манхеттене, и не просто на Манхеттене, а на Бродвее, в той его части, где все фешенебельно, красиво, богато и дорого.

Правда, когда мы подошли к дому, где живет Питер, оказалось, что это как бы старая гостиница, номера которой превращены в маленькие квартиры по бокам длинного коридора.

Нас встретила темная, худая, с живыми глазами женщина с ребенком на руках:

— А, Игор, здравствуйте, меня зовут Наташия.

Я даже вздрогнул, так близко к «Наташа».

— Маму мою звали Наташа, — говорю.

— Наташия — это сокращенное имя, — улыбается женщина. — А полностью — Анастасия…

Как удивительно слышать это от человека, говорящего на беглом английском языке и не понимающего по-русски. Оказалось, что Анастасия — гречанка, приехала в Америку из Греции, убежала от реакции — власти «черных полковников», когда ей было двадцать лет.

— Я приехала учиться и изучала самые разные предметы: математику, музыку, химию, искусство. Искала себя. В американских университетах это можно — выбор зависит только от тебя. Важно лишь к концу каждого года и семестра собрать определенное число очков за прослушанные курсы, и ты переводишься на следующую ступеньку обучения…

Квартирка Питера и Наташии крохотная, двухкомнатная, причем одна из комнат — одновременно и кухня. А платят они за квартиру около семисот долларов в месяц.

— Но, — говорит Питер, — сейчас я уже отсюда никуда не уеду, хотя идея — жить на Бродвее — была не моя, а Наташии. Живя здесь, чувствуешь себя все время как бы в центре событий. Театры, концертные залы и галереи — все рядом. И потом тут, в центре, так безопасно. Пожалуй, по безопасности хождения по улицам наш район можно сравнить только еще с двумя районами Нью-Йорка, Один — где живут итальянцы, он называется «Маленькая Италия»: там за порядком следит мафия и поддерживает его очень жестко. Ты знаешь, что такое мафия? А второй возник в самом конце Бруклина. Место это называется Брайтон-бич. Изменили его твои соотечественники, эмигранты из России. Еще совсем недавно это был грязный, зараженный преступностью район красных кирпичных многоэтажных домов между пляжем Нью-Йоркского залива и надземной железной дорогой, идущей на высоких столбах вдоль берега, куда белому человеку показываться было опасно. А потом начали приезжать евреи из СССР, стали скупать за бесценок дома с выбитыми стеклами и следами пожаров, организовали вооруженные отряды самообороны и… победили. Преступники предпочли переселиться в другие места, и здесь стало безопасно ходить по улицам даже когда темно, а это повлекло приток новых жителей… Ты должен посмотреть это место, — посоветовал Питер. — А теперь пошли перекусим, поужинаем в ресторанчике на улице, пока жена укладывает ребенка спать.

В Манхеттене и в районе фешенебельных улиц все очень дорого. Мы взяли в точности по размеру и качеству наши столовские «биточки с картофельным пюре» и по стакану кофе, и это на двоих стоило 18 долларов…

В первые же дни в Нью-Йорке я простудился (или подхватил грипп), перенес все это на ногах, как все здесь делают, и никак не могу сейчас прийти в себя. Кашель, голова какая-то пустая, по-видимому от лекарств. Ведь тут все лечатся, спрашивая друг друга, какое лекарство купить, к врачам не ходят, боятся их как огня, хотя и уважают. Вот и мне сказали, что надо принять, я купил что-то вроде аспирина, пью и нюхаю еще какое-то пахучее лекарство под названием «дристан». Они помогают, по-видимому, по тому же принципу, что и у нас: «Простуда без лечения проходит за неделю, а если ее лечить — за семь дней». Вот поэтому почти все время в Нью-Йорке я не вел дневник. Грипп и нью-йоркские небоскребы задавили меня. Остались лишь отдельные фрагменты.

Фрагмент первый.

Ей около двадцати пяти, ему сорок. Ее зовут Маша, а его Толик. Они эмигрировали два с лишним года назад. Совсем недавно она устроилась на работу в качестве программиста: «Я готова целовать стены учреждения, где работаю. Наконец-то работа!»

Она получает 15 000 долларов в год. Не думайте, что это много. Это только-только — на жизнь вдвоем. Толик был в Союзе зубным врачом. Хорошим врачом. А сейчас он в основном сидит на иждивении жены и родителей — они тоже тут — и занимается: готовится к экзаменам, чтобы получить диплом стоматолога. В отличие от других, таких же, как и он, эмигрантов Толик сдал уже два теоретических экзамена. Их принимает машина, теперь ему осталось сдать еще два — практических, но принимает их уже комиссия из местных врачей. Они вежливо сыплют всех русских эмигрантов подряд. Я говорю «русских», потому что здесь всех эмигрантов называют «русскими». Это так называемая третья волна эмиграции: русский язык, русская литература, русская пища, обычаи. Конечно же они все русские. Из шестидесяти эмигрантов, кому удалось сдать теоретические экзамены, пока пробились дальше, то есть сдали два практических экзамена и получили диплом, только трое. «Остальных пока, — говорит Толик, — просто валят, чтобы не иметь конкуренции». Правда, есть еще один шанс — поступить на, год в специальную школу переподготовки иностранных врачей-стоматологов при университете. Толик поступил в нее и ходит уже туда два месяца. Школа платная. Плата — тысяча долларов за учебный год, то есть за девять месяцев, не считая расходов на инструмент, учебные зубы… Оплата вперед. Толик взял «лон», то есть заем в банке, и заплатил. Ходит на занятия три раза в неделю, с трех дня до десяти вечера, ругается на чем свет стоит: преподаватели, кроме самого хозяина школы никудышные, ничему не учат, знают часто меньше студентов. Школа частная, и хозяин, по-видимому, экономит на преподавателях. Нанимает по дешевке никчемных людей. Первые несколько занятий, пока «студенты» не заплатили деньги, преподаватели были хорошие, а потом, как только деньги внесли, все пошло хуже и хуже. Но ведь кому пожалуешься. Тебя же и засыплют. Единственно, что Толик там получает, — возможность сидеть за станком и пилить свои учебные зубы и показывать их учителям. А те только нахваливают: «Отлично! Отлично!» А на экзаменах все равно валят. И ведь что придумали: после этой школы ты имеешь право сдавать экзамен только два раза. Если оба раза ты его не сдал — надо заново поступать в ту же школу, иначе не допускают до экзаменов. Почти половина студентов этой школы учится по второму разу (это еще тысяча долларов и год жизни), и многие бросают, начинают заниматься чем-нибудь другим. Как раз сейчас Толик собирается купить по дешевке часть всего зубоврачебного инструмента у одного из эмигрантов, который настолько был уверен, что сдаст все экзамены, что заранее стал готовить себе кабинет. А теперь все продает, потому что решил быть таксистом. Толик же решил, что если он не пробьется к диплому, то он будет заниматься практикой «налево», то есть без лицензии, за наличные деньги. Он этим и сейчас подрабатывает, купил маленькие креслица, приспособил лампочку, нашел где-то моторчик. Но ведь раз работаешь тайком, то идут к тебе все те же старики евреи и живущие на «велфер», то есть пособии для неимущих, представители «третьей волны». Денег ни у кого нет, а требования повышенные, чтобы все было как в Москве у частника.

— Ах, — сокрушается Толик, — как хорошо лечить американцев. Они твердо знают, что все, что делает доктор, — самое лучшее. А наши, если им что-то советуешь, сразу начинают сомневаться, смотрят на тебя подозрительно и говорят: «Подождите! А хуже не будет?» Тяжелая публика в третьей волне.

Поэтому Толик не уверен, что сможет заработать себе на жизнь только частной практикой, если вдруг не сдаст экзамены. Тогда он тоже пойдет в таксисты. Собственно, и сейчас он уже работает таксистом у одного владельца машины, который сам на ней работает только четыре дня в неделю. Толик получил специальные таксистские права, берет машину у хозяина на сутки и платит ему за это по 240 долларов наличными в день. Правда, приходится крутить баранку по восемнадцать часов или даже больше — столько времени, сколько надо, чтобы заработать 355 долларов. Тогда он тратит 15 долларов на бензин, 240 отдает хозяину за машину, а 100 долларов оставляет себе. Это не просто заработок, а «кеш», наличные. Кеш здесь очень ценится, потому что его нельзя учесть, и для тех, кто учитывает твою работу, ты как бы остаешься безработный. Конечно, это преступление, по понятиям среднего американца, например, в Буффало, но в среде «третьей волны» — обычное дело, все так живут.

— Ах, как тут обкрадывают государство, — время от времени сокрушается Толик.

Но больше чем 100 долларов за смену Толик заработать не в состоянии — валится с ног. Первые дни привозил очень мало, «хлопал ушами». Ведь конкуренция на улице среди таксистов огромная.

— Если у тебя что-нибудь в машине сломается — тебе тут же помогут. Но если все в порядке и тебе кто-то поднял руку — поторопись. Надо бросаться к клиенту, как ястреб, иначе кто-нибудь его перехватит.

Сейчас Толик водит свою машину по Нью-Йорку как ухарь-таксист в Москве.

— Плечом вперед в любую дырку и в случае чего — за монтировку, — смеется он.

Правда, последние несколько дней он уже не работает. Хозяин его уволил. Машина была слишком старая и после каждых суток работы требовала ремонта. Но времени на это не хватало ни у хозяина, ни тем более у Толика, который гонял почти без тормозов, но наезживал свои 355 долларов. И лишь когда возвращал машину, говорил хозяину: «Кстати, тормоза почти не работают и еще кое-что, сейчас покажу…»

В результате хозяин сказал, что машина слишком стара, чтобы на ней ездили вдвоем, и у Толика появилось много свободного времени. Каждое утро он просматривает объявления, но таксист никому не нужен.

Но Толик — железный человек:

— Если ничего не выйдет со стоматологией — куплю медальон.

Медальон — это светящееся табло на крыше машины, говорящее о том, что это такси. На правах такси здесь могут работать любые машины. Главное, чтобы на них был медальон. Стоит медальон, правда, недешево. Здесь, в Нью-Йорке, он должен будет заплатить городу — то есть городской казне — около пятидесяти тысяч, примерно в десять раз больше стоимости самой машины. Конечно, не сам медальон такой дорогой. Это просто форма налога, которым облагаются частные такси. Ведь учесть, сколько зарабатывает таксист, трудно. Проще взять с него сразу побольше.

— Мы никогда не забудем, как приехали в Америку, — рассказывали Маша и Толик. — Прилетели осенью. Темно. Человек, который нас встречал, вышел с нами из аэропорта, велел собрать вещи в одно место. «Да держите, держите же вещи. Иначе их украдут в один миг!» — почти закричал он нам и ушел. Наконец мы сели в такси. Это была большая расхлябанная ярко-желтая машина, похожая на наши автомобили «Москвич» времен 1958–1960 годов, только как бы увеличенная в два раза. Двери открылись, и мы начали грузиться.

Только сейчас Толик узнал, что именно этот тип не имеющей возраста машины с бамперами, сделанными почти из швеллеров, почему-то наиболее популярен в Нью-Йорке. И если впереди будет стоять такси, переделанное из современной элегантной машины, а сзади — допотопный драндулет — ньюйоркец возьмет обязательно драндулет: «Там так много места и так роскошно».

Так вот, погрузили вещи и поехали. Хороших домов вокруг мало, все больше коробки с разбитыми окнами, черными «подтеками» пожаров.

— Скоро будет Нью-Йорк? — спросил кто-то.

— Мы уже в Нью-Йорке, почти приехали, — был жизнерадостный ответ.

И вот, наконец, по-видимому, когда-то богатый, но сейчас почти брошенный дом. Гостиница. Маленький номер с дверью, покрытой замками и цепочками, и с глазком. С надписями, говорящими, что надо закрываться на все замки, и никогда на забывать цепочки, и всегда смотреть сначала в глазок. Было прохладно, шторы колыхались от ветра. Думали, что открыты окна, хотели закрыть, а оказалось, что в верхней части окон вообще нет стекол. Зашли в туалет. В уборной, в раковине вода стоит до половины. По-видимому, засор. И в это время послышался отдаленный рев сирены полицейской машины. И отец Толика не выдержал, бросился на колени перед сыном: «Убей меня! Умоляю, убей меня! Это я затащил вас сюда, я виноват!»

Правда, утром многое образовалось. Например, оказалось, что во всех туалетах Америки вода всегда стоит так высоко, туалет исправный. Оказалось, что и окна исправны. Просто они не знали еще, что обычно окна в Америке открываются не так, как у нас, а вверх-вниз, как в железнодорожных вагонах. Оказалось также, что днем по улице можно безопасно гулять. И отец Толика начал постепенно поправляться от тяжелейшей депрессии, которая у него началась, когда они уехали из СССР, а потом вместо Израиля решили ехать в Америку. В СССР он был известным хирургом (всегда компания почитателей и потенциальных клиентов). А тут стал постепенно «входить в дело», начал помогать кому-то, кто держит на паях железный неотапливаемый сарай, в котором можно хранить рухлядь и продавать ее. Ведь когда американец переезжает, он не перевозит много вещей. Бо льшую часть он продает на гараж-сейле или через перекупщиков. Но чтобы успевать скупать такие вещи вовремя, надо хорошо знать язык и быть молодым и здоровым. Поэтому отец Толика и его хозяин могли только собирать у перекупщика уже самую-самую рухлядь. Но все же это приносило ему какое-то удовлетворение и деньги. Ведь все шло кешем, поэтому отец Толика получал от государства «пособие по бедности и невозможности работать в связи со старостью», а выручку прятал в карман, уклоняясь от налогов. «Все так делают». В их среде часто и не знают, что существует другая Америка, которая живет законами и которую они начали обкрадывать сразу же, как приехали. Но как бы то ни было — отец Толика успокоился, хотя и изменился. Если два года назад он был отцом большого семейства, гордостью жены, хозяином, то сейчас он — чудаковатый старик, от которого хотят одного: чтобы он был хотя бы чем-то занят. К тому же он, как и многие старые люди, оказался неспособен к языку и до сих пор из английского понимает чуть-чуть и совсем не умеет говорить. Другое дело — его жена. В период депрессии мужа она была молодцом, а потом вспомнила свой, институтский еще, английский и завела себе приятельницу такого же возраста, с которой можно вести светские беседы. Но если в Москве она была уважаемой женой блестящего хирурга — театры, концерты, разговоры об искусстве и всегда где-то в подкорке сознания чувство того, что ты и твоя семья принадлежит к элите, — то здесь она тяжелее всего переживает то, что ее муж просто старьевщик самого низкого разряда, стоящий целый день на ветру у открытых ворот железного гаража, полного поломанных стульев, старых безделушек, наивно-беспомощных атрибутов былого домашнего уюта. Пусть у него появились деньги, и они даже съездили в этом году на две недели в Европу — она не может гордиться своим мужем, и это ее угнетает. Да и светская компания ее не та. Если раньше это были действительно разговоры о книгах и театре, то сейчас хорошо уже, когда твой собеседник хотя бы знает имена некоторых писателей, которых знаешь ты. Ну а театр? Пока не до него. Сходить в театр на Бродвее не проблема, билеты обычно есть. Но стоит это очень дорого. Никто из них никогда еще не был там, в этих театрах. И вопрос, который нет-нет да возникает порой: «Непонятно только, зачем мы все это сделали?» — Толик объясняет проявлением стихийно-стадного чувства.

— Это как волна. Подхватила все и понесла. Хочешь не хочешь, а я лично не жалею. Я хочу быть богатым и независимым и буду им. Непонятно, что твой брат там делает, — наступает он вдруг на жену. — Подумаешь — физикой занимается. Приехал бы сюда — может, нашел бы работу. Но ведь на такси-то он смог бы работать. Почему не зовешь его, а сама переживаешь?

— Нет, Толик, я никогда не решусь на это. Никогда. А говорю ему лишь — я хотела бы видеть тебя рядом. Но он не будет счастлив, делая то, что делаешь ты. Зачем ему все это?..

Я, Питер и Анастасия не вмешиваемся в их разговор. Мы познакомились с этой парой совсем недавно. Дело было в прекрасный теплый солнечный день моего первого воскресенья в Нью-Йорке. Юная, яркая, с нарумяненными, как у всех женщин в Нью-Йорке, щеками, так что четко выделялись скулы, делая лицо как бы худым, с болезненной бледностью, черноволосая и черноглазая девушка и немолодой лысеющий мужчина с брюшком. Они сидели за одним с нами столиком у длинной садовой скамейки, которых много на длинном деревянном променаде-помосте, похожем на палубу. Настил его шел далеко — насколько хватал глаз — в обе стороны неширокого пляжа с грязным песком, а за ним было море. Это и был тот самый Брайтон-бич, о котором говорил Питер. И вот он привез-таки всю семью и меня тоже провести день на берегу океана в то место, которое он мне хотел показать. Наши возгласы: «Анастасия», «Игорь» и «Петя» (так я шутливо называл Питера), по-видимому, привлекли внимание той женщины. Она вежливо, с извинениями спросила, не имеем ли мы отношения к русским. Мы ответили, что у нас интернационал: аргентинец, американка и русский, — и так завязалась беседа, о которой я уже рассказал.

Я узнал, что под словом «Брайтон-бич» понимается не только сам пляж, но и обширная застройка пяти-шести-этажных домов, которая простирается на большое расстояние вдоль пляжа, а в глубину — метров на триста. Глубина эта ограничена. Дальше, параллельно берегу, пляжу, идет улица под названием Авеню Прибоя. Это не очень шумная, застроенная трех-пятиэтажными домами, грязная улица, в центре которой на высоких ржавых металлических столбах проложена двухэтажная надземная дорога — сабвей: поезда к центру Нью-Йорка идут по первому этажу, а в сторону «Кони-айленд» — по второму. На этой улице много магазинов. И по-видимому, это и есть центр того поселения, которое называется «Брайтон-бич».

Узнав, кто я и откуда, Толик и Маша пошли показывать мне этот район — удивительную полу-Одессу, полупетлюровскую «вольницу», полунэпмановскую Россию, полу-Америку… То там, то здесь среди американских названий вдруг встречаются — «Булочная» или «Мясо». Прислушавшись, начинаешь различать русскую речь. Правильную, без американского акцента, который так легко появляется. Значит, люди общаются здесь только на русском. А меня уже вели в магазин под названием «Интернейшионал фуд» — что-то вроде: «Международная пища». Вошли. Там русские, скорее украинские, продавщицы продавали селедку, украинское сало, сметану, соленые огурцы, маринованные грибы. Было даже объявление: «домашние пельмени». Правда, пельмени были дорогие. Оказалось, что это предприимчивые эмигранты выписали из Москвы рецепты и сейчас солят селедку, делают балык, икру, организовали целую сеть магазинов «Международная пища».

— Эх, — говорит Толик. — Чем бы еще хотел заняться — это научиться печь русский ржаной хлеб. Кстати, мой дед был пекарем. Вот я все говорю, а не решаюсь. А кто-то решится и всего себя вложит в это дело. И разбогатеет. Только так можно разбогатеть. И все потом будут говорить — повезло человеку, нашел жилу. Я ведь знаю и сейчас, что это жила. А так трудно решиться быть первым!..

Я спросил ребят, правда ли, что здесь сейчас нет преступности. Они засмеялись:

— Американских преступников здесь уже нет, их вывели. Но появилась своя, одесская, самостийная мафия. Ходят с наганами, в папахах, в овчинных безрукавках-кожухах, по ночам играют в карты. На днях кто-то нарушил правила. Тот, кого обидели, молча вынул пистолет. «Да тебе слабо стрельнуть! Кишка тонка! Подумаешь — ковбой нашелся!» — смеялся над обиженным тот, кто нарушил правило. А обиженный нажал курок — и все шесть пуль попали в цель. Вот такие здесь порядочки. Вот такие здесь евреи.

Питер и Анастасия уехали раньше, а я задержался с ребятами, они показали мне еще одну улицу, на которой, как они говорят, сплошь русская речь. Это «Ошеан парквей», что-то вроде «Океанский бульвар», — улица, отходящая под прямым углом от Авеню Прибоя в сторону Манхеттена. Чем-то она напоминает нам русские улицы. Зеленью, что ли? Скамейками вдоль бульвара?

Вот и тянутся старики эмигранты. Сидят на скамейках, режутся в домино. Мечтают о России, которую они оставили непонятно зачем. Вообще тема «непонятно, зачем приехали» здесь обычная. Когда мы уже погуляли по Океан парквей, пришла пора мне ехать домой, то есть в свою комнатку в обсерватории Ламонт. Маша с Толиком пошли меня проводить до метро. Мы опять попали на грязную улицу, полную собак и сидящих прямо на асфальте у углов домов стариков. В середине улицы, над проезжей частью, шла эстакада для поездов. Сначала мы поднимались по железной лестнице, типа тех, что сделаны у нас для переходов над железнодорожными путями. Потом попали в странную комнату, которая чем-то напомнила мне вдруг клетку зоопарка для больших зверей, хищников. Представьте большое с низким потолком помещение, стены которого обиты вертикальными деревянными планками, отполированными и ободранными о спины каких-то животных. Помещение было перегорожено решеткой из толстых вертикальных стальных прутьев, которая вполне годилась бы для клетки львов или тигров. С одной стороны «клетка» кончалась странными сооружениями: основой каждого из сооружений было толстейшее, вертикально поставленное бревно, вращающееся на вертикальных осях, как жернов, а в бревно воткнуты толстые и редкие ряды деревянных зубьев, тоже с ободранной краской. По высоте каждый ряд имел только четыре зуба. Когда бревно вращалось, то с одной стороны можно было стать между рядами зубьев и пройти через решетку. Зато с другой стороны пройти было нельзя: между зубьями подвижного бревна устрашающе торчали длинные, такие же толстые, но неподвижные зубья, загораживая дорогу. Где-то у оси вращающегося бревна имелся, по-видимому, храповик, поэтому бревно могло вращаться лишь в одну сторону. В помещении имелось несколько таких бревен-калиток. В середине помещения-клетки была еще одна маленькая клетка из таких же толстейших прутьев. В ней сидел человек и продавал билеты. Собственно, билетов не было, за 75 центов тебе давали бронзовый жетон под названием «токен» размером в двадцатикопеечную монету. Все совали токены в щели странного сооружения, упирались руками в деревянные зубья, бревно поворачивалось на четверть оборота, и человек проходил внутрь. Перрон напоминал перрон наших пригородных электричек: асфальтовый пол, легкий навес-крыша, несколько тяжелых садовых скамеек. Это метро работает круглые сутки, существует несколько десятков разных маршрутов, названных цифрами: 1, 2… до семи, и буквами: «А», «АА», «В», «С», «СС», «Д»… И кроме этого существует еще по крайней мере два десятка пересадок, так что без карты сабвея новичку ориентироваться трудно.

Но вот со страшным грохотом подошел поезд. Вагоны — светлые, почти блестящие. Поверхность их напоминала только что очищенную от краски или ржавчины, но еще не закрашенную, со следами царапин от наждака, железную или алюминиевую поверхность. Но несмотря на то что эта поверхность была еще свежая, светлая, она уже была вся покрыта надписями. Надписи были сделаны разным цветом. Одно было общее — толщина линий. Линии были толщиной сантиметров пять, с расплывчатыми краями, сделанные, по-видимому, из баллончиков, распыляющих краску под давлением. Эти разноцветные надписи были закрашены черной краской, а поверх снова кто-то что-то написал… Чувствуется, шла борьба между теми, кто писал, и железнодорожниками. И побеждали, пожалуй, не железнодорожники.

Вагон был полон, но не очень, и чувствовалось, что никто не подвинется, чтобы посадить еще одного. Я спросил об этом, и Маша с возмущением стала рассказывать о том, что в нью-йоркском метро не принято уступать место старикам или даже беременным женщинам. Однажды она даже сделала кому-то замечание, и весь вагон был против нее. И еще надо стараться не дотрагиваться ни до кого, даже в толкучке. Американцы не выносят этого.

— Нет-нет! Вы мне не мешаете. Я ведь не американка! — раздался вдруг рядом чисто московский женский голос, и средних лет невысокая женщина в дешевой синей нейлоновой спортивной курточке, что стояла к нам спиной, вдруг повернулась и посмотрела на нас с усталой улыбкой. Мы разговорились и узнали еще одну невеселую эмигрантскую историю.

Они жили сначала в городке Вулрич севернее Бостона. Но работы не было. Трудности, стрессы. Семья распалась. И вот она с сыном переехала в Бруклин. Старый приятель по Менделеевке — она закончила Химико-технологический институт в Москве — пригласил ее помогать ему в химических исследованиях в небольшой фирме.

— Сейчас мы с ним вдвоем тянем всю работу, а платят немного. И вообще непонятно, зачем мы все сюда приехали. Стали приобретать продукты без очереди, а потеряли жизнь. Да, да, жизнь… Так думают девяносто процентов тех, кто приехал, хотя и не говорят об этом! — горячилась женщина в мальчишеской курточке.

Чувствовалось, что ее разговор не понравился Маше и Толику.

— Ну почему же, конечно, есть трудности, но нельзя же так! — начала было Маша мягко, но я видел, что щеки ее пылали не только от румян.

Я навострил уши, но тут произошло неожиданное:

— Игорь Алексеевич, это уже ваша остановка, вам на пересадку здесь…

И я как дурак вышел из вагона, и двери захлопнулись. Чувствовалось, что все были удивлены таким концом. Мы растерянно помахали друг другу, и поезд ушел. Я даже не узнал, как звать ту женщину…

Фрагмент второй.

— Не ходи слишком свободно по Сорок второй улице, — говорили мне. — Но пройтись по ней хоть раз должен каждый взрослый…

Представьте себе в самом центре города улицу, на которой почти над каждым домом весь день сияют рекламы представлений и картин с пометками: «Сверхгорячее представление», в пьесе «три креста» (один крест — значит «только для взрослых»). «Наши голые девочки — лучшие в городе…» и так далее. Ниже, под объявлениями, все стены этих «театров» покрыты цветными фотографиями голых мужчин и женщин, которые открыто, иногда глядя в объектив, делают друг с другом все, что только возможно себе представить в сексуальных отношениях мужчины и женщины или группы мужчин и женщин. Первый раз я даже стеснялся идти по этой улице, стеснялся людей, которые в одно и то же время видели то же, что и я. А ходить по этой улице мне пришлось часто. Ведь на этой улице, как раз рядом со всеми этими заведениями, помещалась главная автобусная станция города: конечная станция (бас терминал) автобусов — «Порт Авторити», а мне, чтобы ехать в свой Ламонт из города, надо было садиться на этой станции или брать такси тоже отсюда. Именно здесь я сложил в камеру хранения вещи. Сорок вторая улица между «Станцией Порт Авторити» и «Таймс сквером», где она пересеклась с Бродвеем, всегда полна самого разного народу, начиная от накурившихся наркоманов, явных проституток, которые спешили к тебе, если ты вдруг случайно встретился с ними глазами. И в то же время между этими «злачными местами» помещались магазины дорогих фотоаппаратов, электроники, вычислительной техники. В самом конце ее со стороны «Порт Авторити бас терминал» почти всегда стояли два-три негра в пиджаках и галстуках и что-то надрывно кричали. Сначала я думал, что они зазывают в «те места». Но оказалось наоборот:

— Гомосексуализма становится все больше! Лесбиянства становится все больше! Проституция все растет! Ничего не остановит их роста, кроме Христоса, Мохаммеда или Будды. Будьте религиозными! Порвите со своими грехами! — водили негры на улице, залепленной порнографией.

Большинство людей, правда, шло мимо, не обращая внимания ни на проституток, ни на картинки, ни на кричащих негров. Вот что мне рассказал о посещении одного из таких заведений шофер-таксист Миша, русский эмигрант «третьей волны». Он вез меня в аэропорт, откуда мне надо было улетать.

— Однажды, — рассказывал он, — я кончил работать рано и решил пройти по этой улице через все… Жена ушла от меня, а американские девочки не общаются с нами, то есть общаются, но держат дистанцию. И у меня стало накапливаться какое-то неудовлетворение. Комплекс неполноценности, что ли? Вот я и решил попробовать снять его здесь. Да и природа стала требовать своего. Полгода был один. И вот подхожу к открытой двери с объявлением: «Живое представление — три креста», то есть самое-самое. Надпись: «Три доллара». Заплатил в кассу.

— Поднимайтесь на второй этаж, — сказал кассир.

Узкая, хотя и освещенная лестница. Никого нет. Дошел до второго этажа — дверь. Закрыта. Набрал воздуха. Открыл дверь, ожидая увидеть темный зрительный зал, и попал… в комнату, полную девиц в купальниках и трусиках, в странных, из редкой сетки, черных чулках. Все смотрели на него, он тоже оторопел. Но уже кто-то взял его под локти с обеих сторон. Мягко, но упорно потянул вперед:

— Хорошо, что ты пришел к нам. Ты будешь иметь время со мной и моей подружкой. Меня зовут Даун, а мою подружку — Черри. Скажи, мы тебе нравимся? — мягко, вкрадчиво-нежно, но как-то со стороны, как-то по-медицински, как с больным, которого надо утешить, разговаривали они со мной. Ласково глядели большими коричневыми глазами. Кожа девушек была того же цвета, что и глаза.

Ему бы вырваться, сказать «нет», но язык стал плохо повиноваться ему.

— Ты только должен еще заплатить нам. Нам обеим, дай нам еще по полсотни. Ведь мы хотим, чтобы тебе было хорошо!

И пока он соображал, тонкие пальчики уже вытащили из бумажника деньги, а его потянули дальше.

— Мы попали в небольшой зал, типа кинотеатра, — рассказывал Миша. — Стояли ряды кресел, и сидели люди. Впереди была освещенная, хотя и пустая сцена, а от нее внутрь зрительного зала шел неширокий помост, подсвечиваемый снизу лампами. По помосту под звуки музыки гуляла голая девица. Но меня тянули все дальше.

— Сюда! Сюда!

И вдруг они очутились в маленькой чуть освещенной комнатке с нетолстой, дощатой дверью. Два кресла, туалетный столик с большим зеркалом. Вешалка для одежды, через открытую дверь видны душ и ванная. На туалетном столике — странно выглядевший здесь букет цветов. И опять этот обволакивающий, ласково-осторожный голос — с хорошим английским произношением:

— Ты не забыл, как звать нас? Я — Даун, она — Черри. Мы сделаем так, что тебе будет хорошо. Только расслабься. Доверься нам. Ты весь дрожишь. Ты бывал у нас раньше?

— Нет, никогда.

— А в других таких местах?

— Нет, никогда…

— Ну, ничего. Только доверься нам, и тебе будет хорошо. Мы уйдем сейчас на несколько минут. Но к тебе никто не придет. За это время ты постарайся сделать себе удобно. Ты видишь, здесь есть вешалки. Сними хотя бы плащ, пиджак. И приготовь то, что мы у тебя просим. Приготовь деньги. Еще деньги.

— Послушайте, но я уже дал достаточно…

Они исчезли, как привидения, и он остался один.

«О-о! Бежать надо отсюда!» — мелькнула мысль. Подошел к двери — она оказалась запертой… Ну что ж. Назад пути нет. Значит, только вперед. И вдруг стало совсем спокойно. Снял плащ, пиджак, сел в одно из кресел у вешалки. Опять щелкнул замок. Вошла та же парочка.

— Ну, вот видишь, тебе уже лучше. А теперь давай деньги.

— Но, девочки, у меня нет таких денег, — соврал Михаил.

—; Ничего, мы видели, что у тебя в кошельке есть деньги. Доставай их.

— А если я передумал… — начал Миша. — Вы мне не по карману.

— Как не по карману! — возмутилась Черри. — Уже поздно. Мы работаем с тобой.

И он понял, что действительно поздно. Достал кошелек.

— Берите, что есть. Все ваше. Откройте дверь, я уйду…

Темные руки быстро, умело, как карты, пересчитали бумажки, посмотрели на него опять внимательно.

— Это тебе на дорогу, двадцать, нет, пожалуй, мало тебе, возьми тридцать… — удивили они его тем, что вернули чуть не половину того, что у него еще было. — А теперь расслабься. Да что ты сидишь в кресле, ложись на матрас. Ложись на спину и доверься нам…

И он вдруг увидел, что, пока он воевал с Даун, Черри откуда-то достала и положила на пол большой матрас и накрыла его простыней. Он еще пытался сопротивляться:

— Пустите меня! Я хочу уйти! Я ничего не хочу!

Но женские глаза смеялись уже теперь спокойно.

— Брось, не глупи, малыш. Лучше потрогай мои груди. Все говорят, что они красивые. Расслабься] Доверься нам.

— Вот так они нашего брата, закончил рассказ Михаил, а потом опять встрепенулся. — Ну а вообще, хотя они обокрали меня на сто с лишним монет, но я на них не обиделся. Осталось хорошее чувство. Когда я уже пошел в зрительный зал, Даун вдруг сказала:

— Куда ты так спешишь? Сейчас я буду танцевать. Сядь в первый ряд, и я буду танцевать для тебя.

Конечно, я не сел в первый ряд, хватит с меня того, что было. Но все же остался. Вот так, дорогой москвич, у нас сейчас, в Нью-Йорке. Ушла вперед Америка от времен Ильфа и Петрова… — засмеялся мой шофер.

 

День благодарения и церковь пастора Иана

Возвращение в Буффало. Тоска по Москве и ночной телефонный разговор с домом. Посещение зимнего стадиона, хоккей и рассказ о говорящем «ведре». Мысли, навеянные студенческой газетой. Вечеринка молодых преподавателей и студентов: разговоры о бой-френдах и гел-френдах. О праздниках вообще и подготовке к Дню благодарения. Возвращение Дианы. Посещение праздника Дня благодарения в церкви пастора Иана. Размышления о религиях Америки-82. Грустный рассказ веселой партнерши…

Дневник.

Ночь на 9 ноября. Сейчас уже три часа ночи. С десяти вечера сижу у телефона. Жду Москву. Вот сейчас вдруг всеми своими клеточками почувствовал, что Она существует! И так мне вдруг захотелось туда, домой. Жизнь вокруг, через которую я шел, в общем, весело, стараясь как можно больше увидеть, почувствовать, вдруг показалась мне такой далекой, чужой. Я устал от всего.

Сейчас — пять тридцать утра. Только что разговаривал с домом. Спокойный радостный голос:

— Приезжай поскорее, у нас все хорошо. Все тебя ждут. Письма пишем каждую неделю…

И так стало хорошо на душе. А ведь три часа назад пришлось поволноваться: телефонистка соединилась с Москвой, набрала номер, и вдруг — длинные гудки.

— Не может быть, — кричу я, — я же послал им телеграмму, они должны быть дома.

— Ничем не могу помочь, мистер, может, попробуем соединиться еще часа через три, — участливо предлагает девушка-оператор.

Пока я ждал эти три часа — многое передумал. Я вдруг представил себе, как чувствовал бы себя, если бы кто-нибудь мне сказал, что дорога обратно для меня закрыта. Волосы, наверное, стали дыбом.

Суббота, 13 ноября. Снова надо писать «лайф стори», то есть о том, что было сегодня или хотя бы вчера, а не неделю назад. Я пишу в своей комнате на работе, борясь с желанием бросить все, сесть на машину и поехать в город. А может, лучше за город. Ведь погода после трех дней дождей наконец прояснилась. Стоит ноябрь, похожий на наш ноябрь: низкое, холодное небо, серо-коричневая засохшая трава и такие же деревья…

По радио все время передают новости из Москвы. Умер Л. И. Брежнев, и Москва готовится к похоронам. Сегодня Рейган посетил советское посольство и расписался в книге соболезнований.

Понедельник, 15 ноября. Вчера вечером был в огромном зале — зимнем стадионе под названием «Аудиториум», смотрел хоккейный матч между любимой командой Буффало «Буффалийские сабли» и «Питсбургскими Пингвинами». Берни дал мне два билета, и я не пожалел, что пошел. Но конечно же не мне надо было быть здесь, а моему сыну, студенту.

Я удивлялся крутизне трибун и огромному голубому сооружению, как бы табло, сделанному в форме как бы угловатого ведра, — оно висело под потолком в центре зала как люстра. В верхней части его чернели десятки мощных динамиков. Очень скоро я стал воспринимать его как живое, говорящее существо. Вот игра приостановилась, и судьи готовились выбросить шайбу для розыгрыша, как вдруг «ведро» заговорило:

— Уу! Уу! — пауза. — Уу! Уу! — начало как бы подбадривать свою команду «ведро» странными электронными звуками, и я почувствовал, как все быстро включились в эту игру.

— Уу! Уу! — произнесло музыкальное «ведро» и смолкло.

— Ха! Ха! — дружно ответил ему зал.

— Уу! Уу!

— Ха! Ха!

— Уу! Уу!

— Ха! Ха! — все быстрее, быстрее уукало «ведро», и столь же быстро и радостно хахакал ему зал.

Но вот наконец произошло вбрасывание шайбы, и «ведро», перестав уукать, рассыпалось в абстрактной электронной музыке.

Вновь остановка игры, и вновь «ведро» теперь, уже человечьим голосом говорит, кто и на сколько минут удален и за что. Одновременно поверхность его загорается цветными буквами, дающими ту же информацию. А «ведро» уже с оттенком иронии начинает отсчет, громко бьет метрономным звуком: «Пах-пах, пах-пах, пах-пах».

Когда на льду возникает драка и во все стороны летят клюшки и рукавицы — «ведро» вдруг начинает мягкую, не в такт драке, как бы успокаивающую музыку. А когда команда «Сабель» идет в атаку, «ведро» вдруг начинает возбужденно подгонять команду. Так, кажется, и слышится наше: «Шайбу, шайбу!» — и опять зрители присоединяются к ведру, как к живому существу, как бы огромному, парящему над ними общему мозговому центру вроде «Соляриса».

Правда, когда на поле происходят события, которые не нравятся зрителям, «ведро» и люди реагируют по-разному. «Ведро» опять рассыпается в электронных россыпях звуков все понимающего и прощающего интеллекта, а толпа ревет:

— Бууу! Бууу! — будто коровы мычат на стадионе.

Ну, а в перерывах — очереди за пивом, кофе и сосисками, как будто не ели перед этим целую неделю.

15 ноября, понедельник. Два раза в неделю университет выпускает свою газету под названием «Спектрум». Меня взволновала статья под названием «Беглецы» — вспомнил своих сыновей, когда им было лет четырнадцать-шестнадцать. «По данным „Ньюсвик“, — написано в газете, — в США каждый год уходят из дома приблизительно 1 000 000 ребят в возрасте от 10 до 17 лет. Из этого числа 50 000 детей после побега исчезают бесследно». Автор статьи спросил однажды свою подругу, думала ли она о том, чтобы убежать из дома, когда была ребенком. «Конечно», — ответила та. «И ты убежала хоть раз?» — «Нет! Нет!» — «Но что остановило тебя?» — «Я слишком боялась…» И дальше автор вдруг приходит к такому выводу: «Различие между нами заключается в том, что мы делаем, когда сильно испуганы…» И еще дальше: «Каждый, кто думает, что дети равнодушны ко всему, что волнует взрослых, лучше откройте глаза. Когда ребенок поднимает бритву на учителя или начинает сквернословить, так что вы только удивляетесь, — значит, он получил свои проблемы или из дома, или из своей школы. Если родители ссорятся или дерутся, стараясь втянуть туда и детей, это часто значит, что ребенок будет воспринимать родителей именно такими. Даже если в действительности совсем не так». А кончается статья довольно странно: «Мир движется справа и слева от тебя, позволяя идти вперед, только если ты знаешь, куда ты идешь».

Вот какие статьи зачем-то печатаются в студенческой газете…

По телевизору показывают похороны Леонида Ильича Брежнева. Ко мне в комнату приходят многие преподаватели и выражают соболезнования в связи с его смертью…

Я принимаю скорбный вид, а сам все вспоминаю, как несколько лет назад вдруг узнал о смерти бывшего Председателя Совета Министров СССР А. Н. Косыгина. Все иностранные газеты писали об этом, но официальная наша пресса, радио и телевидение ни слова не сказали об этом еще несколько дней, потому что в эти дни праздновался юбилей Брежнева. Но вот — и сам он умер. А у меня нет ощущения скорби.

В пятницу был на вечере у одного из преподавателей. Это была вечеринка для тех, кто окончил университет, а сейчас учится в аспирантуре. И, конечно, пришли большинство профессоров. Хотя бы на час. В приглашении было написано: «Пусть каждый принесет бутылку интересного вина для пробы. А сыры и хрустящие хлебцы будут за счет студенческой ассоциации». Вечеринка началась в шесть: на одном столе стояли бутылки вина (только вина, никаких джинов-водок). На втором — тарелки с кусочками сыра и крекером. Негромкая музыка. Никто не сидит, каждый наливает себе сам, берет кусочек сыра. Никаких танцев, только разговоры и дегустация. Стало ясно, что большинство присутствующих не часто ест сыр и пьет вино. Вот Бес Ламб, та самая девушка из Калифорнии, которая немного говорит по-русски и бегло по-норвежски. Она училась два года в университете в Норвегии, а чтобы заработать на жизнь, работала официанткой. Там и познакомилась со своим бой-френдом. По внешнему поведению Бес Ламб, или Бламб, как она сама любит подписываться, приставляя инициал имени к началу фамилии, можно отнести к разряду девиц очень легкого поведения: свободная манера обсуждать секс, свободное калифорнийское поведение, в отличие от пуританского западно-нью-йоркского, странная богемного вида машина-полуавтобус без сидений, на которой Бламб сделала яркую надпись: «Моя лавмашина». Но все это — внешнее, показное. Многие аспирантки не имеют семьи или порой долго томятся в ожидании своего бой-френда. Ее бой-френд приедет навестить Бламб на январские каникулы из Норвегии.

Разочарованный в американских девушках поляк Тадеуш говорил мне как-то: «Нет, не говорите мне ничего. Это разница в культурах. Это она мешает общению европейцев и американок. Ведь американки выглядят как сексуально свободные женщины, а на самом деле они такие же пуританки, какими были до сексуальной революции и появления журнала „Плейбой“. А приезжающие в Америку европейцы, как правило, верят в миф о свободных нравах Америки, который в большей своей части создан этим журналом, и пытаются форсировать события, чем еще больше отпугивают американок от европейцев. Даже специальное слово придумано ими для таких мужчин — „фреш“, то есть „свежий“. „Он слишком фреш“, — говорят они о том, кто думает добиться победы слишком быстро. Да и что может привлечь среднюю американку к европейцу. Ведь любая американка мечтает об одном: богатом женихе. А все богатые женихи, по их же мнению, только сами же американцы…» — громко рассуждает в своем кружке Тадеуш.

«Богатый жених» — как часто в тот вечер я слышал это выражение. Дело в том, что очень по-американски — продолжить вечеринку в другом месте. Все на своих машинах, проблема транспорта не стоит, а наказания за вождение в нетрезвом виде, по-видимому, здесь не слишком строгие. Да и пьют здесь на удивление мало. За все два месяца с половиной я не видел пока ни одного пьяного или вечеринки, где пили бы много. Так вот, вся компания, как стайка птиц, вспорхнула и помчалась в своих машинах-развалюхах в фешенебельный отель «Мериот», в котором все ночи напролет на первом этаже — танцы, дискотеки и официанты разносят на подносах дринки (правда, страшно дорогие, но если мужчина покупает два дринка сразу — себе и леди, то дринк для леди стоит лишь полцены). Много девушек, разодетых дам разного возраста стоят в проходах между столиками с дринками в руках. Тут почти никто не сидит за столиками. Все толпятся в проходах. Наши погрустневшие ребятки стоят кучкой у двух «наших» девушек.

— Что не танцуете? Смотрите, сколько кругом девиц.

— О нет, Игор. Они не пойдут танцевать с нами, они ждут богатого.

— А как они узнают его? Ведь вы все одеты одинаково.

— Нет, Игор, это только кажется, все одеты одинаково. Но почти одинаковые на вид брюки, ботинки, пиджак могут отличаться по цене во много-много раз, а эти девицы знают что почем. Они не пойдут с нами…

Бламб у нас организатор всех вечеров. Идейный организатор. А практическим исполнителем — человеком, который покупает закуски, картонные тарелки, стаканчики, пиво, если вечеринка в рабочих помещениях, — является инженер-химик по имени Давид, сокращенно — Дейв: невысокий, толстенький, с маленькими «гитлеровскими», но ржаными усиками на круглом, добродушном лице, всегда в затасканных до белизны джинсах и выпущенной из брюк рубашке-безрукавке. Работает он, пожалуй, больше всех в отделе. Всегда веселый и безотказный в любой работе, от приготовления вечеринки до подметания пола (и прекрасный ученый при этом), он получает на удивление маленький оклад. Ведь у многих в СССР такое мнение, что в Америке, если ты просто наемный трудовой человек, твой оклад в значительной степени зависит от того, как ты работаешь. На самом деле очень много зависит от того, как продать «товар» и запросить максимальную цену (допускается обман с одной стороны и торговля о цене — с другой). И если ты, продавая себя, не просишь много — рискуешь остаться с очень малым. Я знаю это по опыту работы здесь «за счет американской стороны». И в этот раз, когда я приехал сюда, я не стал уже ждать, когда будет поздно, а сразу сказал «тем, кого это касается»: «Я хочу знать финансовые условия моего пребывания».

И мои друзья объяснили мне, что они собираются мне платить… так мало, что это было много меньше, чем платила бы мне моя родная Академия наук СССР. А всем известно, что академия наша щедростью не отличается.

«У нас сейчас трудно с деньгами, Игор…» — легко, шутя, щебетали они.

Если бы я хуже знал американцев, я поверил бы им: ведь они так заботятся о каждом своем пенни. Наверное, они так же заботятся и о своих друзьях. Но я знал их хорошо, и поэтому у меня не было иллюзий.

«Нет, мальчики, — сказал я, так же жизнерадостно улыбаясь. — Если бы я приехал сюда за счет советской стороны, я получал бы по крайней мере примерно в два раза больше. Я буду чувствовать, что вы как бы недооцениваете меня, если будете платить мне меньше. А я помогу вам со своей стороны сократить расходы на мое пребывание».

Друзья подумали, пошептались. А когда я переехал из «Мавританского двора», они тоже сделали шаг вперед. С тех пор они зауважали меня еще больше: «Ты жесткий в переговорах. Из тебя получился бы бизнесмен!» — говорили они мне, радостно улыбаясь.

«Ну, что вы! Это вы просто покладистые ребята!» — так же жизнерадостно отвечал я им. А сам думаю иногда с грустью: «А ведь могли бы и сами догадаться, а не ставить меня в такое положение».

Но к этой американской черте я уже привык. «Они как испорченные дети богатых родителей», — говорит об этом старик Петров, мой «американский русский» из КРРЕЛ.

Но, видимо, американцы порой стесняются просить и не выглядят дорого. Таким платят гроши, а эксплуатируют без зазрения совести. Вот таким был Джей-механик на Джей Найн, такой Дейв. И так же, как у Джея была отдушина — авиация, у Дейва — охота.

В ночь на 1 ноября был полурелигиозный, полуязыческий праздник «Халлоуин». Тогда, как верят многие американцы, выходят на улицу духи тьмы, души умерших, пируют ведьмы… На многих улицах Нью-Йорка в этот день я видел детей и взрослых, одетых в костюмы скелетов, в белые одежды привидений, жизнерадостно прыгающие по улицам «смерти» в костлявых масках и с длинными, сделанными из папье-маше косами в руках. Дети в тот день и особенно вечер, тоже ряженые, ходят по домам и собирают подарки. Обычно готовиться к Халлоуину американцы начинают за две недели. Говорят, что этот веселый праздник придумали протестанты, чтобы как-то посмеяться над серьезностью католических праздников. И действительно, день Халлоуин предшествует католическому Дню всех святых. Но если Халлоуин празднует вся страна, то День святых — чисто религиозный праздник.

А вскоре будет, пожалуй, самый большой из праздников в Америке под названием «Санксгивингдей» — то есть День благодарения. Это как бы праздник урожая, только в более обобщенной форме: люди благодарят всевышнего за то, что приобрели за прошлый год. Этот праздник зародился в период первых поселенцев Америки — пилигримов. Они прожили в Америке первый свой год, и оказалось, что семена, которые они посадили, принесли обильный урожай, а в полях и лесах в то время развелось огромное количество откормившихся к зиме и страшно глупых, беспомощных индеек. И вот они сделали 25 ноября большим праздником — Днем благодарения за все, что им принес этот первый год.

С тех пор праздник празднуется ежегодно, и главные блюда его — фаршированная индейка, желательно дикая, и тыквенный пирог.

Отчасти поэтому сейчас в штате Нью-Йорк открыта охота на индеек, и если разговорить Дейва, он расскажет удивительные истории об охоте на этих страшно глупых птиц. Но чем больше Дейв рассказывает, тем яснее — не такие уж они глупые. Правда, когда их вспугнешь, они потом прилетают на то же место, но в целом они, как говорит Дейв, видят и слышат в десять раз лучше человека. Несмотря на то что Дейв проводит сейчас на охоте все субботы и воскресенья, он еще не убил ни одну индюшку. Предстоящие субботы и воскресенья, последние перед Днем благодарения, являются и последними днями охоты на «турок» — так называются здесь индейки. После этого открывается охота на оленей. Но оленем Дейв не интересуется.

Я спросил Дейва, почему индейку в Америке называют «туркой». Дейв не смог ответить и даже удивился моему вопросу. Еще более удивился он, узнав, что мы, русские, называем ее «индейкой». Через день он пришел ко мне и торжественно сказал:

— Я узнал. Слово «турки» пришло к нам из Европы. Ведь в Европе эта птица до открытия Америки была неизвестна, ее впервые привезли туда из Америки. Но до этого все странные «заморские» вещи привозились в Европу с Востока, из Турции. Вот и назвали эту птицу «турка», в смысле — с Востока.

И я понял, что и русское название этой птицы — индейка — тоже имеет географическое происхождение: привезенная из Индии, ведь в то время Америка называлась Вест-Индией.

В обычные дни Дейв сидит и работает обычно до девяти или десяти вечера. Я даже думал, что он аспирант. Ведь обычно только аспиранты во всех странах так много работают. Но вот сегодня я узнал, что он просто химик; нанятый фирмой, чтобы делать анализы для Чета…

17 ноября, среда. На днях раздался звонок, и радостный женский голос сказал:

— Привет, это я — Дайане. Я вернулась из Кентукки. Там тоже нет работы. А кроме того, мне здесь от церкви предложили быть в Миссии.

— Что это значит? — спросил я.

— А это значит, что я буду работать с миссионерами. Я подписала бумагу, что готова поехать в любую часть земного шара, где мой Лорд нуждается во мне.

— А что ты будешь там делать?

— О, то же, что и здесь. Помогать старикам, сидеть с детьми, развлекать их, учить верить в Лорда, пока их родители слушают проповедь миссионера — священника. И ты знаешь, время вдруг полетело с такой быстротой. Ведь я даже сплю сейчас часов пять в сутки. Меня могут отправить в любое время, хотя они пока ждут, когда я окончу курс обучения.

— Обучения чему?

— О, Игор, неужели ты не понимаешь? Они пошлют меня в какую-нибудь дикую неразвитую страну, я буду жить в деревне, где не будет электричества, водопровода и конечно же врача. Поэтому они учат нас сейчас основам скорой помощи, санитарии, профилактики, как принимать новорожденных, как по мере возможности облегчать физические, духовные страдания умирающим. И кроме того, учат, как выжить в джунглях, в пустынях, в снегах гор. Ведь никто не знает, куда меня пошлют.

— И ты не боишься, Диана, что тебе будет скучно, что ты разочаруешься?

— Разочаруюсь? В чем? В работе для Лорда? Разве в помощи старикам и детям можно разочароваться? Конечно, жаль, что они платят за эту работу совсем гроши. Но ведь мне и не нужно ничего. Лишь бы было хорошо Лорду… А теперь до свидания, Игор, желаю тебе счастливого пути то Рашиа. Было приятно поговорить с тобой. Я должна бежать. Сейчас в «Маяке любви» опять служба, и я должна поработать как такси, объехать несколько старых людей, посадить их в свою машину и привезти в церковь. До свидания!

21 ноября, воскресенье. До Дня благодарения осталось четыре дня. Но если у нас праздники начинаются в день праздника, а потом продолжаются несколько дней, то здесь, в Америке, все наоборот — праздники начинаются чуть не за неделю до официального дня. Позавчера меня пригласили послушать службу в «Маяке любви». Тема — День благодарения, и я опять слушал и смотрел, не знаю, что больше, на молодых мужчин и женщин, особенно женщин, которые, воздев вверх тонкие, покрытые золотыми браслетами руки, в каком-то почти эротическом экстазе извивались и пели свои гимны Лорду. Во вторник это общество организует ужин Дня благодарения — индейка и тыквенный пирог, конечно. Но я сразу отказался. Ведь до сих пор раз в неделю, по вторникам, я хожу на свои сквер-дансы, и там тоже организуется обед Дня благодарения. Добровольцы гелс готовят обязательно индейку, и каждый расписался в списке против одной из позиций необходимых вещей, которые надо принести. Я, например, должен принести маслины. Будет около пятидесяти человек, по две-три маслины на брата — итого 130 маслин. Это поручение для одинокого мужчины — одно из самых простых. Остальные, в основном девушки, приносят всякие салаты, пироги и десерты. И никто, хотя в нашей компании много мужчин, не собирается приносить вина. Только сидр, чай и кофе.

Только что я вернулся из поездки в городок Ниагара-Фоалс, что значит Ниагарские водопады, — ездил к говорящему по-русски мужу нашей аспирантки Лии. Мы встретились с ним на одном из вечеров нашего департамента, разговорились, и он пригласил меня приехать и посетить его церковь.

— Но ведь я атеист, Иан…

— Ничего, это даже хорошо. Ведь читать проповедь в зале, в котором все глубоко верующие, так же неинтересно, как ловить золотую рыбку в аквариуме, полном золотых рыбок.

Мне понравился Иан — молодой интеллигентный, свободомыслящий человек, который является пастором странной, маленькой церкви: обычный, без всяких украшений дом, внутри большой зал, а на стенах его — знаки всех существующих религий и надпись: «Мы принимаем всех».

Я опоздал на проповедь и почти опоздал на обед. Лия, как это делают часто многие американцы, ошиблась, когда рисовала мне план, и я больше двух часов колесил под дождем по местечку Гренд айленд, где расположен городок, искал дорогу, но в основном беспокоился, чтобы не попасть на один из мостов, которые ведут в Канаду и с которых нет обратного выхода: очень трудно развернуться, В Канаду я не попал, а когда пришел в церковь, зал уже был пуст, рядом с трибуной пастора стоял большой стол, на котором лежал американский натюрморт Дня благодарения: тыквы «сквоши», кабачки, виноград и конечно же кукурузные початки, связанные в пучки. Какая-то девочка пыталась что-то наигрывать на маленьком фортепиано. Она сказала мне, что все уже в подвале, где накрыты столы и начинается ужин. Я спустился по лестнице вниз.

Очень низкий, но большой зал украшен яркими оранжево-желтыми тыквами и странными кукурузными початками, в которых зерна не только светло-кремовые, но и коричневые, черные, почти фиолетовые. Их называют индийскими початками. От них пошла культурная кукуруза, но и сейчас их выращивают, в основном в декоративных целях.

Меня ждали. Из-за стола встали Иан и Лия и заторопились ко мне. Все мы взяли по тарелке и пошли к прилавку, где лежали противни с подогревающимися конечно же индейками, уже порезанными на кусочки. Рядом были другие противни с гарниром: картофельным и тыквенным пюре, просто тыквой. Ее готовят, разрезав лишь пополам, а потом каждый выскребает себе сколько надо из середины.

Я осмотрелся. В основном — немолодые, уверенные в себе, вежливые мужчины с седыми гривами, в хороших, дорогих костюмах. Чуть более молодые, интеллигентного вида женщины. Очень элегантные одежды, тонкие талии, почти нет украшений. Как это контрастировало с теми людьми, которых я видел недавно у сестры Джин. Там, наоборот, одежды были дешевые, а талии у тех, кто был чуть-чуть постарше, уже располневшие. Хотя работали те женщины, в отличие от этих, больше физически, По-видимому, дело в качестве питания, диеты, как здесь говорят о любом питании.

Обед был как все званые обеды. Иан как хозяин был занят вежливыми ответами на вопросы по своей проповеди.

— У нас есть сидр, чай, кофе и вино, — сказала Ли я. — Что вы хотите, Игор?

Я сказал, что бокал белого вина был бы хорош, и мне принесли его. Но никто не налил мне еще, да и сам я не просил. Все сидели с одной рюмкой сухого вина: никто не испытывал необходимости выпить еще.

После ужина Иан показал мне церковь.

— Это мой друг, атеист из Советского Союза, — говорил он всем с гордостью.

— А как вы относитесь к атеистам? — спросил я.

Иан дал мне маленькую, из трех страничек, брошюрку.

— Вы ее полистайте, а я сейчас приду, — сказал он.

Я открыл брошюру и зачитался.

«В Америке мы говорим слово „атеист“ как обвинение. Хотели бы Вы, чтобы Ваша дочь вышла замуж за атеиста? Смогли бы вы доверить заниматься политикой человеку, который не верит в Бога? Разве эта великая нация не была рождена набожными пилигримами? Кроме того, ведь коммунисты — это атеисты. Атеист — слово, полное ненависти и страха. Мы должны быть религиозными, и никому нет дела — какая это религия.

А возможно, сейчас нация как раз и нуждается в тех, кто „не верит“. Если избирать альтернативу между популярными религиозными верованиями в Бога, который судит людей, награждает или наказывает их на небесах или в аду, как какой-нибудь восточный султан, или в Бога, который, как говорят, помогает нам в бизнесе через положительное мышление, — то многие думающие люди вообще начинают отбрасывать идею бога и начинают называть себя атеистами или агностиками.

Психиатры, занимающиеся развитием ребенка, говорят, что почти каждый малыш проходит через период, когда он говорит „нет“ почти на каждую просьбу. А психиатры подчеркивают, что этот период необходим и тоже полезен, потому что, говоря „нет“! ребенок впервые узнает независимость и самостоятельность. Дети должны сказать „нет!“ до того, как они узнают, кто же они».

Но не только дети и наиболее вдумчивые люди должны пройти через период, когда они говорят «нет». Целые поколения должны пройти через это, и все больше людей в нашем поколении говорят «нет» упрощенным религиозным идеям, которые возникли из детства человечества. Важным является: относитесь ли вы к жизни достаточно серьезно, чтобы обдумать ваши верования, и когда вы сделали это — решить, во что же вы верите. Часто скептик, атеист и агностик отвергают традиционное верование не из-за несговорчивости, а, скорее, из-за преданности высшему идеалу — правде. Именно эта преданность ведет его в трудном поиске. Тогда первой обязанностью атеиста является сказать «нет» и быть негативным из-за его позитивной лояльности к своей совести и личной внутренней целостности. Но его поиск не кончается здесь. Он ведет его часто к чисто естественному принятию принципов морали и, может быть, к еще более глубокой вере. Поэтому они, атеисты, часто как раз и есть «добрые самаритяне» — лучшие люди нашего времени. И они должны быть приняты с удовольствием всеми, кто ищет правду серьезно. Ведь их вопросы и сомнения много правдивее и религиознее, чем самодовольные молитвы многих, кто в богатых новых одеждах приходит отметить Пасху. И мы должны помнить замечание из Талмуда: «Придет ли время, когда они забудут мое имя, но сделают то, что я велел им». Ведь вера в бога, достигнутая через думы, помогает не всем. Другие, найдя невозможным верование, могут найти свою «веру» в человеческих ценностях и идеях, таких, как любовь, понимание, стремление к знанию, дружба, творчество, воспитание детей. При этом один будет звать себя христианином, другой — атеистом. И если они оба будут одинаково стремиться к социальной справедливости и равенству, они будут ближе друг к другу, чем к силам реакции и тоталитаризма. Иисус и атеист Сократ имеют больше общего, чем Иисус с религиозным Франко или Сократ и атеист Гитлер. Поэтому религиозные либералы приглашают посетить их церкви всех, кто серьезно ищет правду: атеистов и верующих, христиан и евреев, буддистов и свободомыслящих, — всех, кто хотел бы лучше почувствовать великие Этические и моральные принципы, которые всегда были дороги чувствительным людям. В смутные времена, когда этически слепые так часто являются нашими лидерами, мы не можем позволить себе исключить из нашей среды людей, которые, может быть, помогут нам, как мы им в поисках идеалов.

Я уже прочитал брошюру, а Иан все не возвращался. На столе лежал толстый телефонный справочник по Буффало. Я открыл его на странице «Церкви». Сотни и сотни самых разных, неизвестных мне названий церквей были здесь.

Когда пришел Иан, я спросил его, почему так много различных направлений церквей, и он ответил, что в отличие от Европы, где в каждой стране церковь управляется в какой-то степени сверху и, как правило, нигде нельзя открыть новую церковь, не согласовав это с Церковными властями, здесь, в США, в церковном деле полная свобода предпринимательства.

— Если в Англии каждый «сумасшедший» может создать свою партию, то в США каждый «сумасшедший» может создать свою религию, и если у него есть место, где собираться, — назвать это место церковью, — сказал Иан. — Например, моя церковь объединяет всех: христиан, буддистов, иудаистов и даже атеистов.

Мы не спрашиваем тех, кто приходит сюда, верят ли они вообще в какие-либо религиозные доктрины. Если они верят в любовь, дружбу, семью, а главное, если они искренни, — это уже хорошо. Хотя нет, мы не требуем искренности, ведь мы не задаем вопросов… Наша церковь родилась в Бостоне. А наиболее образованные люди Бостона, среди которых много моряков, повидавших весь свет и узнавших разные религии, либеральнее, чем в других частях Америки. И сейчас наша церковь — это церковь интеллектуалов. Посмотри на тип публики: ученые, писатели…

Я вспомнил спокойных, утонченных и богато одетых мужчин и женщин за столами. Как они разительно отличались от тех простых детей природы — рабочих, бедняков и безработных сестры Джин.

— Я хотел тебя спросить, Иан, а какое религиозное направление представляет «Маяк любви».

— О, Игор, тебе повезло, ты дотронулся до двух противоположных полюсов современной религии Америки. Мы — наиболее интеллигентная, спокойная, если можно так выразиться, часть ее, но в какой-то степени революционная. В середине — обычные христиане и другие религии традиционного типа. Но молодежь, как правило, не удовлетворяется этой «сытой, богатой» службой. Они-то и создают бедные церкви эмоций, где все напоминает времена первых христиан. А люди стремятся туда, где бедно и чисто, несут свои деньги, и постепенно новая церковь богатеет, становится более ортодоксальной и теряет своих прихожан. Цикл замыкается. Ведь сейчас многие люди сбились с толку и выбирают себе церковь не по названию, а по типу службы и характеру священников.

Я вспомнил барабаны, скрипку и гитару «Маяка любви», поднятые вверх в экстазе тонкие руки, лица женщин, их несущиеся вверх голоса: «Глори-глори Аллилуйя!..» Как я не догадался раньше? Конечно же это первые христиане до того, как они стали богатыми, могли вести себя так.

— И это не только в христианстве, — продолжал Иан. — Ортодоксальные евреи, например, больше всего обеспокоены сейчас движением еврейской молодежи, стремящейся соединить еврейскую и христианскую религию. Церковь эта называется «Иудеи за Христа» или что-то в этом роде. Ведь при этом та религиозная изоляция, в которой находится еврейское общество в Америке, исчезнет. А ведь многие молодые и бедные евреи хотят этого, в то время как официальный еврейский истэблишмент боится этого, как своей смерти. Сейчас оба эти направления существуют в Америке. Вот, например, в следующее воскресенье у нас будет очень интересная проповедь, которую буду читать я на пару с еврейским раввином, и не про сто рабби, а рабби-женщиной, что само по себе неприемлемо для ортодоксального еврея…

Когда я ехал домой сквозь ночной проливной дождь по каким-то интерстейт, я не включил радио как обычно. Я думал об этой странной стране, где столько разных церквей, в каждой из которых люди по-своему воспевают хвалу своему богу.

Хотя «нет мира под оливами».

— Я так одинока… — сказала мне однажды веселая партнерша по сквер-танцам. — У меня четверо детей и жива мама и еще двое братьев, но никто не разговаривает со мной, даже мать не называет меня дочерью. Потому что моя семья много лет назад вступила в религиозное христианское общество «Свидетели Иеговы». И хотя каждое третье слово из проповедей — «любовь», в действительности нам запрещают разговаривать с кем-либо, кто не член этого общества.

Я вступила в него, потому что муж вступил, а я хотела быть послушной женой и иметь ту же религию, что и муж. Потом членами общества стали мои дети, братья, мать. Но наши лидеры начали заставлять меня ходить в церковь чуть ли не три раза в неделю: то песни — хвала Лорду, то изучение Библии, то уроки ораторского искусства — как выступать перед теми, кто не член общества, чтобы обратить их в свою веру. Я застенчивый человек, мягкий, я не хотела никого никуда обращать, а они заставляли меня, как и всех, ходить по домам, стучаться в чужие двери и нахально просить, почти угрожать, чтобы вступали в общество «Свидетели Иеговы». Я терпела все это, но когда развелась с мужем, необходимость быть в этом обществе отпала, и я вышла из него. И любвеобильные приеры запретили всем, даже моим детям, братьям и матери когда-либо общаться со мной. И самое удивительное, что все они, и даже дети, убеждены, что делают правильно, что ими движет всеобщая любовь ко всем ближним.

— И давно вы не виделись со своими детьми? — спросил я.

— Уже два года, — ответила женщина. — Несколько лет назад правила поведения были смягчены, и я ездила к дочерям, которые давно живут в разных концах страны и имеют уже своих детей, моих внуков. Но два года назад правила поведения общества опять ужесточились, и мы, свободные американцы, безропотно приняли их, и сейчас каждый, кто не член общества, для них как бы пустое место, а тот, кто вышел из общества, — просто враг. И теперь даже мои дети и внуки считают меня врагом…

Вот тебе и первые христиане. Как все переплетено: белая нитка с черной. Моя партнерша уже весело запрыгала с другим кавалером, а я все стоял и думал: как все сложно в этом мире.

 

Рана Мишел и разговоры «за жизнь»

Рана Мишел и разговоры о мировых проблемах в семье хозяйки «Мавританского двора». Первое знакомство с Мери, ее рассказы. Знакомлюсь с жизнью фермеров. История мужей Мери. Открытие Америки страстей, кипящих под вежливыми разговорами. Вечер с румынским миссионером, собирающимся в Канаду. Переезжаю на новую квартиру. Знакомлюсь со Стивом — хозяином нового дома, где я живу. «Мы, американцы, встаем чуть свет». Рассказ о школе сквер-танцев…

Как удивительно качается маятник советско-американских отношений. Еще месяц назад один только я улыбался и говорил, что не верю в невозможность дитанда (так называют здесь разрядку). И вот опять, хотя ничего никем не было сказано вслух, я чувствую, как люди, которые месяц назад лишь сухо и осторожно здоровались, снова стали радостно улыбаться мне. А причина — какое-то маленькое совпадение во взглядах между руководителями наших стран. Какое-то маленькое подобие надежды, которая промелькнула в газетах за последние две недели. Я не строю иллюзий. Они улыбаются не мне, а стране, которую я представляю. И вот вчера я получил письмо. В нем типографская карточка: «Декан такой-то имеет честь пригласить Вас принять участие в приеме в честь доктора Игоря А. Зотикова из Академии наук СССР, Прием состоится в среду восьмого декабря с шести до восьми часов по адресу…» Я знаю этого декана, он мой хороший приятель, но еще совсем недавно такой прием, который можно рассматривать как прием в честь Академии наук СССР, был бы невозможен, а если бы меня куда-либо пригласили, то против моего имени было бы написано: «Институт географии, Москва»…

Страх ядерной войны иногда проявляется в удивительных формах. Вчера вечером я, как часто до этого, заехал к моим дорогим Джойс и Дану. В мотеле был переполох. Посреди комнаты сидела на стуле с засученными выше колен брюками Мишел и громко всхлипывала, размазывая руками льющиеся в три ручья слезы. Одна ее нога была опущена в таз с водой. На коленях обеих ног кожа была содрана, и Джойс, сидя на полу, салфетками осторожно протирала раны. Оказалось, что Мишел бежала из магазина домой, споткнулась, упала, порвала брюки, содрала коленки и повредила ноготь на одном из пальцев ноги. (Ведь здесь женщины любят ходить в легких босоножках.) Стараясь подбодрить ее, я сказал, что, если Мишел думает после школы стать военной и служить в военно-воздушных силах, она должна быть готова к страданиям и ранам более серьезным, чем ссадины на коленях.

— Нет, я не хочу быть военной, — всхлипнула она.

А Джойс вдруг спросила меня, сколько советских людей сейчас работают в США? Я не имел понятия, и мы, подумав немного, решили вместе, что, наверное, около ста человек.

— Жаль, — вздохнула Джойс. — Я думала, больше.

— А почему вас это интересует? — удивился я.

— Понимаешь, Игор, с тех пор как ты поселился здесь, я живу как-то спокойнее. Мне кажется, что если в США в разных местах работает много русских, то вряд ли вы, русские, сбросите на нас неожиданно водородную бомбу. Ведь в этом случае все советские люди тоже будут убиты. Поэтому я считаю, чем больше советских людей мы пригласим к себе и чем больше американцев будет жить в СССР, тем меньше шансов для ядерной войны. А вообще-то, — продолжает Джойс, — я все время думаю: были ли какие-нибудь американские граждане — шпионы, военнопленные… неважно, — были ли они в Хиросиме и Нагасаки, когда мы сбросили на них свои атомные бомбы. Ты, Игор, знаешь что-нибудь об этом?

— Нет, — смеюсь я, — эта мысль вообще мне никогда не приходила в голову. И потом, ведь тогда шла война. В войну многие понятия меняются. Ведь когда вы высаживались в Нормандии, в стороне от главного удара были имитированы ложные десанты. И хотя десанты были ложные, люди там гибли по-настоящему. Это война.

— И ваша армия тоже делала ложные десанты? — спрашивает она подозрительно.

— Конечно!

— Да, Игор, я не подумала о том, что во время войны все изменяется. Я даже думала сделать запрос своему сенатору: пусть перед выборами президент ответит — были ли американские граждане в Хиросиме и Нагасаки во время удара и знали ли об этом те, кто планировал удар, и пытались ли они вывести американских граждан из-под удара, и если ист, пусть мне скажут, кто знал об этом, но ничего не сделал.

Вот такие беседы ведем мы с Джойс. Чувствуется, что Джойс немного расстроена.

— Как-то ты, Игор, убил во мне веру. Я думала почему-то: пока ты здесь, нам нечего бояться, — вздохнула она.

Потом мы перешли на другую тему. И тут Джойс поразила меня:

— Слушайте, Игор, я слежу за вами. Вы многого не знаете, что должен знать нормальный человек, что я думаю — может, вы только выдаете себя за русского, а сами того… пришелец. Оттуда… — и она осторожно показала на потолок и улыбнулась так, что не поймешь — то ли шутит, то ли всерьез.

Дневник.

25 ноября «Сингегивингдей». 6.40 утра, а я уже принял душ, поджарил и съел яичницу с беконом, выпил кофе. В два тридцать я приглашен на обед к одному профессору, в шесть вечера просили зайти Дан и Джойс. А сейчас поеду к Мери. Она пригласила посмотреть ее дом и позавтракать с ней и двумя ее приятельницами. Познакомился я с ней на сквер-данс. Однажды, когда неумело ходил по кругу, подталкиваемый партнерами, показывающими, что делать, невысокая, темная, ренуаровского типа женщина что-то ободряюще сказала мне. Потом я узнал, что ее зовут Мери. Конечно, мне иногда хотелось пригласить ее поехать куда-нибудь со мной в воскресенье или сходить в кино. Но Мери была всегда в сопровождении мрачного верзилы, на груди которого висела табличка: «Меня зовут Арт». Но однажды в разговоре со мной Мери назвала Арта «Мой сосед», и я, осмелев, спросил, нельзя ли когда-нибудь пригласить ее на ланч, перекусить вместе в обед.

— Конечно, можно, — сказала она, — позвоните мне, только меня очень трудно застать, я всегда очень занята.

И она продиктовала мне телефон. Через минуту появился Арт и увел ее. Прошло еще несколько дней, и однажды, в субботу, я позвонил Мери. Она оказалась дома, и я почувствовал, что Мери довольна моим звонком.

— Ну что ж, — сказала она, — давайте повидаемся, вы мне тоже очень приятны, но я всегда занята. Что, если мы увидимся и перекусим где-нибудь во вторник во второй половине дня? Что мы будем делать?

Я сказал, что можно сходить в какое-нибудь кафе.

— А где вы живете, на какой улице?

Я сказал.

— О, это мне подходит, ведь вы живете так близко от того места, где я буду в это время, — сказала она просто.

Мы договорились встретиться в три дня на Бульваре водопадов. Она должна подъехать на стоянку машин у ресторана «Деннис».

Так я договорился о своем первом «дейт» в Америке. Слово «дейт» буквально значит «дата», «срок», но в американско-английском лексиконе оно еще обозначает встречу мужчины с женщиной, чтобы провести вместе время: обед в кафе, поход в кино или ресторан, в музей. Существуют выражения: «Сделать дейт», то есть пригласить кого-то, договориться о встрече, «иметь дейт», то есть встречаться время от времени с человеком противоположного пола. Слово «дейт» так растяжимо, что оно может и ничего не значить, и значить очень много.

С тех пор мы время от времени встречаемся с Мери. Сколько сразу новых интересных фактов, впечатлений узнал я благодаря Мери. Она удивляла меня постоянно. Оказывается, что Мери один раз в неделю работает секретарем у адвоката, а остальные дни с утра до ночи убирает дома.

— Понимаете, Игор, у меня большой дом, расположенный в прекрасном месте, поэтому и плачу за него большой налог, 2200 долларов в год, то есть двести в месяц, кроме того, я должна выплачивать «мортгич», то есть деньги банку, где я взяла ссуду. Это еще триста в месяц. А кроме того, надо платить за газ, свет, отопление — это еще двести. А ведь работа секретаря адвоката дает только сто шестьдесят долларов в месяц, из которых почти половина идет в налог государству. Поэтому я убираю дома нелегально, у меня есть несколько постоянных клиентов, от которых я получаю зарплату «из-под стола». Тогда не надо платить этих невероятных налогов. Одно при этом плохо — я не могу получить новый заем в банке, ведь хотя я зарабатываю неплохо, но официально-то, для банка, получаю гроши. А заем мне нужен.

Оказалось, что хотя Мери только сорок два года, у нее четверо детей и все они улетели из гнезда. Собственно, и гнезда нет. Она развелась с мужем.

— Мой отец — поляк, католик, а мать — итальянка, протестантка. Я родилась и выросла в маленьком городке из двадцати домов в ста милях на юг от Буффало. Родители фермерствовали, и я росла как кантри-гел (деревенская девушка). Ухаживала за коровами, помогала на сенокосе, делала домашнюю работу. Не успела кончить школу, было еще семнадцать — меня посватал парень из нашего городка, такой же одинокий, как и я. Ведь дома в городке находились на расстоянии полмили, а то и больше друг от друга, машин и велосипедов у нас не было, поэтому росли все такими стеснительными. Я вышла замуж, мы купили в рассрочку маленький трейлер. Мне семнадцать — ему девятнадцать. Он решил быть фермером, арендовал землю. Но хотя он вырос на земле, фермером он оказался неважным. В первый год жизни мы не заготовили дрова, а зима была холодная, занимались тем, что собирали по лесам палки и сожгли потихоньку всю мебель, пока не потеплело. А у меня пошли дети, девочки — одна за другой. Только третий ребенок был мальчик. Но Поль, так звали мужа, оказалось, не выносил мальчиков. Рука у него была тяжелая, и он стал поколачивать меня, а потом и сына. Правда, девочек не трогал. И дела свои вел из рук вон плохо. Орудия купит — сломает и бросит в поле. Да и не везло. Однажды вырастили прекрасный урожай лука, но когда он уже поспевал, пошли сплошные дожди и залили поле, и лук сгнил. А другой раз вырастили прекрасный урожай зеленого горошка. Но оказалось, что его у всех в тот год было много, и продали почти за бесценок. Правда, Поль не пил, не гулял с женщинами, но и не разговаривал с нами. Вернется с поля, сядет на пороге и молчит. Ни слова. Я тоже весь день без людей, ведь вы знаете фермерскую жизнь. До соседа — полмили. В шестнадцать лет сын Рик ушел из дома, уехал в штат Северная Каролина, где у Поля был (доставшийся по наследству) маленький кусочек земли и на нем трейлер. В этом-то трейлере Рик и стал жить. Я очень переживала за него, ведь девочки были от меня далеки, они все были в делах церкви «Свидетели Иеговы», к которой их приобщил отец. И в это время умирает моя бабушка и оставляет мне и моему брату наследство — по пятьсот долларов каждому! У нас никогда не было таких денег наличными. Раньше я бы отдала деньги мужу, но теперь, когда ушел Рик, я сказала, что ухожу от него. Ведь этих денег мне хватит на покупку автомобиля и чуть-чуть на жизнь. Я купила по дешевке машину, забрала мной. Я ведь даже в Нью-Йорке-сити ни разу не была, а ты видел весь мир!

— Что ты, что ты, Мери! Ты открыла для меня еще одну Америку. Скажи, а что сейчас с Полем, твоим первым мужем?

— Оо! Он по-прежнему живет там, где я его оставила. По-прежнему фермерствует, с таким же «успехом». Он женился на молоденькой, красивой девушке. Она родила ему еще двух детей, а потом убежала от него. Просто села на его машину и убежала. Сейчас она здесь в Буффало, работает как «го-го-гел». Ты знаешь, что такое «го-го-гел»? Это девушка, которая танцует на высоком помосте сначала одетая, потом раздевается постепенно, а потом совсем голая. Эта работа для нее. Она всегда любила петь, танцевать и никогда не любила работать, всегда рвалась куда-то, я знала ее, когда она была девочкой…

— Послушайте, Мери, еще один вопрос. Что у вас с Артом, серьезно?..

— Как тебе сказать, Игор. Арт — мой старый френд, но не бой-френд, не любовник. По-моему, он импотент. Он просит меня выйти за него замуж, но отказывается провести со мной время в постели. Говорит, что секс до женитьбы — большой грех. Но я уже настрадалась с моим вторым мужем, который был нормальным парнем до того, как я стала его женой. Так что я могу представить, что за жизнь будет у нас с Артом, если мы поженимся. Вообще, Игор, наши американские мужчины, когда им за сорок пять, уже такие развалины, так полны всяких физических, физиологических и психологических проблем. Они или хотят, но не могут, или могут, но почему-нибудь не хотят. По-моему, в этом виновата слишком напряженная у многих жизнь, а еще разводы. Посмотрите, как иного кругом разводов, а напряжение каждого развода в этой стране так велико, что мужчина, проходя через него, надолго становится психологическим инвалидом. Так, во всяком случае, написано в моих книжках по психологии. А ведь Арт тоже прошел через развод. Его жена убежала со своим бой-френдом в Солт-Лейк-сити, и Арт воспитывает пятнадцатилетнюю дочь.

— А что он делает?

— А ничего. Получает немного по каким-то бумагам, мать ему помогает. У него был какой-то свой бизнес, но недавно он прошел через банкротство. Это тоже не способствует выходу мужчины из депрессии. Так что мы друзья. Помогаем иногда друг другу. Он мне с машиной, я ему иногда — по хозяйству. Ходим на сквер-дансы вместе, живем часто то у меня, то у него дома, но в разных спальнях. Спасибо, Игор, я действительно должна бежать. Кстати, теперь у меня к тебе один вопрос. У вас в стране известна венерическая болезнь под названием… — И она произнесла слово, которое было для меня новым.

— Первый раз слышу.

— Я так и знала, все не только хорошее, но и плохое начинается в нашей стране. Это ужасная новая болезнь. От нее, правда, не умирают, но и не излечиваются пока. В одном из последних журналов «Ньюсвик» написано, что сейчас ею больны уже семнадцать процентов взрослого населения Америки. Ты знаешь, что у нас прошла сексуальная революция, каждый мог жить с кем хотел. Мне кажется, что эта болезнь убьет сексуальную революцию. Люди стараются поддерживать постоянные связи… Ну ладно, мне действительно пора!

Я помог ей надеть легкую, подделанную под мех ягуара шубку, она смело, по-ренуаровски подкрасила губы, и мы вышли.

— Не провожай меня, — сказала она и, зябко подняв воротничок шубки, дошла до своей огромной, помятой со всех сторон, заржавленной машины, помахала на прощание мне рукой.

Взревел мотор, машина окуталась сизым дымом, и Мери, лихо, но профессионально развернувшись, уехала подметать и мыть посуду еще в одном доме.

А я стал думать об одиноких фермерах, убегающих от них женах, страстях, кипящих под покровами спокойных вежливых разговоров, и вдруг вспомнил, что мне это уже известно из произведений Роберта Фроста. Значит, Америка фермеров Новой Англии Роберта Фроста жива, пережила все «революции», которые ее потрясли за все это время. Я так люблю Фроста. Удивительно: почему многие думают, что русские живут чувствами, а американцы — рассудком. Мне кажется, что это совсем не так.

29 ноября. Закончился День благодарения, и диктор телевидения объявил, что последний день этого праздника — первый день начала рождественских праздников. С тех пор повсюду появился улыбающийся Санта Клаус, реклама стала призывать покупать рождественские подарки, кругом объявлен «рождественский сейл»: «Покупайте скорее, иначе мы все продадим, и для вас ничего не останется…»

Вчера вечером я пригласил в гости того православного священника из Румынии, который по-прежнему живет в «Мавританском дворе» в бывшей моей комнате. Ему двадцать девять лет, и зовут его Иосиф Мареску. Чуть выше среднего роста, стройный, как юноша, черная аккуратная бородка и усы, черные блестящие густые волосы с аккуратным пробором посредине. Голос спокойный, неторопливый, и весь он какой-то неземной и в то же время такой основательный, что ли, твердо-твердо знающий свою цель в жизни, несмотря на то что во всем остальном — почти что мальчик. Если бы он не был священником, он мог бы быть каким-нибудь революционером, террористом, кем угодно, если это было бы необходимо для его любимой Румынии. Когда он говорит о родине, у него даже голос дрожит. Вся сознательная жизнь Иосифа принадлежит восточной православной церкви, как он ее называет. Сначала были шесть лет духовной семинарии. Потом четыре года в высшей духовной семинарии Бухареста. И еще три года в аспирантуре, в результате чего он стал доктором теологии. Все это было в Румынии, где он жил со своей мамой и сестрой. И тут пришла разнарядка на продолжение обучения в различных теологических учреждениях Европы и Америки, в том числе было два места на теологический факультет Чикагского университета. Иосиф подал документы на конкурс и, несмотря на то что на каждое место претендовало двадцать человек, неожиданно для себя прошел. И вот уже два с половиной года он не видел своей любимой Румынии, а за последние полгода, так же как и я, не получил ни одного письма из дома. За это время он прошел весь положенный курс, написал диссертацию и стал еще доктором искусств и теологии Чикагского университета. Оказалось, что в Чикаго существует большая колония румын и румынская православная миссионерская церковь. Да, миссионерская, потому что Америка рассматривается духовными властями Румынии и России как страна, в которую надо посылать миссионеров, чтобы обращать здешних жителей, ведущих неправильную религиозную жизнь, в православную веру. Диана едет миссионерствовать «за море», а «из-за моря» приехал с той же целью Иосиф. И вот сейчас Иосифу предложили стать священником одной из таких миссионерских церквей в одном маленьком городке в Канаде, в провинции Онтарио. Именно поэтому он живет здесь, на границе с Канадой, уже два месяца. Он ждет канадскую визу, а ее пока ему не дают. А если она придет, он не увидит своей любимой Румынии еще три года. Живет Иосиф тихо и скромно. Сидит большую часть времени дома, читает, пишет статьи в религиозный журнал восточной православной церкви, который издается в Чикаго.

До последнего времени я думал, что Иосиф богатый человек, так как он живет в хорошем мотеле. Но два дня назад он вдруг застенчиво спросил, не знаю ли я кого-нибудь, кому нужны дешевые рабочие руки, готовые делать все, но за кеш. Ведь официально Иосиф не имеет права работать по найму, он в США по «студенческой визе». Я сказал, что у меня в моем кружке сквер-данс есть люди, которые занимаются уборкой домов за наличные. Я поговорю с ними, может, они возьмут его в компанию. Я имел в виду Мери.

— Спасибо, Игор, я готов делать все что угодно: мыть полы, посуду, выносить мусор! — Он покраснел от смущения.

По-видимому, у него действительно плохо с деньгами. А за место в мотеле за Иосифа платит община.

Но вчера вечером, когда я привез его к себе в мотель, он не жаловался ни на что. Мы просто «имели хорошее время», как выражаются американцы. Я сделал салат, поджарил полкурицы, у нас было немного виски. Мы слушали музыку и говорили о том, что вот мы с ним такие разные и по годам и по занятию, но чувствуем себя спокойно, как братья. Этого чувства каждый из нас давно не испытывал, общаясь только с американцами. И я вспомнил, что то же чувство я испытывал, общаясь с поляком-аспирантом нашего департамента, хотя он был тоже в два раза моложе меня. Что это? Чувство единой европейской культуры? Или единой культуры стран «по ту сторону железного занавеса», как они здесь говорят? Поляк думает, что первое, Иосиф — что это второе. Удивительно, что Мери, с которой мы несколько раз подолгу разговаривали, чувствует это различие. И если я, чтобы объяснить это, называю про себя американцев «избалованными детьми богатых родителей», то и она вдруг пришла к тому же сравнению: «Игор, у меня было много знакомых мужчин, американцев. Но сейчас, когда я узнала вас, я чувствую, что все они были просто детьми, избалованными детьми».

15 декабря, среда. Вчера переехал на новую «квартиру». Как-то раз я сказал на сквер-дансах, что хотел бы переехать куда-нибудь из своего мотеля. Путешествующих зимой стало мало, и мой Френк-«гангстер», чтобы свести концы с концами, начал сдавать комнаты на дневное время, на несколько часов, то есть без ночевки. Это изменило стиль мотеля и его постояльцев, и жить там стало неприятно. Кругом в газетах были объявления о том, что сдаются квартиры и комнаты, но хозяева их хотели иметь постояльцев на длительный срок. И вот на следующем занятии в сквер-дансах ко мне подошел один приятель, бой-френд одной из наших самых активных леди класса, и сказал:

— Игор, я живу один в большом двухэтажном доме с тремя спальнями. Но я не могу спать сразу в трех комнатах. Что, если ты снимешь комнату у меня? Я буду рад иметь тебя своим соседом, да и тебе лучше снять комнату у знакомого…

Стив — высокий, худой, сутулый мужчина, обычно одетый во все серо-голубое: рубашка, брюки, свитер. Пушистая седая борода с такими же бакенбардами. Странные детские голубые глаза.

— Мне сорок семь лет, Игор, по образованию я — инженер-механик, строил дизели. Но потом понял, что простому инженеру сейчас в этой стране уже не платят хорошие деньги, что сейчас нужно работать на ЭВМ. Я бросил работу, выучился на программиста, сейчас работаю на компьютерах и кроме этого учусь в школе бизнеса, хочу получить еще один диплом. А живу я один потому, что я развелся с женой. Раз в неделю, по средам, хожу к ней на обед. Обедаем втроем: я, она и дочка. Ей одиннадцать лет. Конечно, у меня могло бы быть и больше детей и они могли бы быть старше, но я поздно женился… Ну как, Игор, может, съездим после данс ко мне домой — посмотришь мое поместье: хороший дом, балкон из твоей спальни — в сад.

— Зачем мне балкон в сад в январе — декабре, Стив?

— Это верно, — согласился он, — но все-таки балкон — это хорошо…

Вечером мы посетили дом Стива. Действительно, хороший, хотя и небольшой, дом американской планировки. Внизу «ливинг рум», то есть гостиная с телевизором и стереомагнитофоном. Стив повернул выключатель света, и вместе со светом комната заполнилась музыкой.

— Я никогда не выключаю радио, когда дома, — гордо сказал он. — Включаю свет — и начинает работать система. Это я сам придумал и сделал.

Осмотр комнаты, разговор, предварительная остановка по дороге к дому в кафе «Луннатис» (по бокалу пива и кусочку птицы) заняли время. Было уже около часа ночи, когда я собрался уезжать.

— Подожди секунду, я надену куртку и поеду впереди, чтобы показывать тебе дорогу…

— Ты что, Стив, с ума сошел? Так поздно. Я достаточно хорошо знаю Буффало, найду дорогу сам. Кстати, во сколько тебе утром вставать, ведь я встаю в семь утра, я не буду беспокоить тебя?

— Конечно, нет, Игор. Я всегда просыпаюсь и сразу встаю в пять тридцать утра, а в семь уже выезжаю на работу. И неважно, что я вечером устал как лошадь (это любимое американское выражение). У меня рядом с подушкой стоит «аларм-радио», то есть радиоприемник, который включается автоматически в заданное время, как будильник. Так вот, этот будильник начинает играть в пять тридцать.

— Что же ты делаешь полтора часа утром? Мог бы попозже встать.

— Нет, Игор, мы, американцы, всегда встаем чуть свет. Мы уже привыкли к тому, что, когда просыпаемся, нам кажется, что уже нет сил подняться, но минут через десять я прихожу в себя, а потом делаю что-нибудь по дому и думаю о чем-нибудь.

— О чем?

— О! Например, о жизни. О смысле жизни! Ведь мы разошлись с женой просто потому, что наше отношение к этому вопросу было разное. И сколько еще мужчин и женщин, мужей и жен ведут борьбу по этому вопросу…

Я затаил дыхание, почувствовал, что прикоснулся к чему-то сокровенному. Собственно, это чувство возникло еще там, в зале, где мы занимались танцами. Там есть доска объявлений, на которую кто-нибудь прикрепляет время от времени какую-нибудь вырезку из газеты. Так вот, в последний раз там висела большая статья из «Буффало Ньюс» под названием: «Может ли быть дружба между мужчиной и женщиной?» Так пахнуло от этого названия диспутами, которые обычно проводят у нас ученики девятых, десятых классов. И содержание статьи было такое же. Но «бойс» и «геле» — а им всем было далеко за тридцать — подходили к этой статье и внимательно читали ее.

Уехал я от Стива в ту ночь не скоро, но на другое утро, как и все, устало и молчаливо пил кофе, который первым делом варит утром для всех такая же заспанная, как и все, Сузи.

Я обещал дать ответ Стиву на следующий день. Но в тот день была рождественская вечеринка нашего факультета, которая продолжалась очень долго, а потом оказалось, что я забыл записку с телефоном Стива на работе. В результате я позвонил не на следующий день, а через день:

— Стив, это Игорь, я принимаю твое приглашение. Ты извини, что я не позвонил вчера…

— О! Что ты, Игор, когда ты не позвонил вчера до девяти вечера, я позвонил своей маме и сказал о том, что я предложил тебе жить у меня в доме и ты собирался звонить и не позвонил, то мама мне сказала, что это совсем не значит, что ты отказался. «Понимаешь, Стив, — сказала она. — Игор из России, а значит, из Европы. В отличие от нас, молодой нации, легкой на подъем и решения, европейцы, прежде чем решить что-нибудь, долго и мучительно колеблются, им надо дать время на это». А ты, значит, просто забыл телефон на работе, почему же ты не узнал мой телефон по телефонной книге?

— Но ведь я не знаю твоей фамилии, Стив.

— О! Конечно, я забыл тебе ее сказать. Ну спасибо, а о том, почему ты в действительности не позвонил, я скажу маме. Она удивится.

Вот к такому человеку я переехал вчера, то есть во вторник, как раз тогда, когда собирается наш класс сквер-дансов. Только к шести вечера я привез к дому на авеню Делаваров, где стоит дом Стива, свою машину, груженную скарбом, который незаметно накопился. Адрес-то у меня теперь какой — Авеню Делаваров!

Разгрузились, снесли вещи в комнату…

— Ты извини, Игор, что я до сих пор не нашел кровать. Но у меня много поролоновых матрасов, и если их положить один на другой, будет высоко и очень мягко. Зато у меня много одеял и огромное количество полотенец. Полотенца ты можешь менять хоть каждый день. Я купил их по случаю. Один из магазинов объявил, что если у кого-нибудь наберется определенное количество купонов, которые они дают при покупках, то тебе полагается почти бесплатно несколько полотенец. У меня не хватало купонов, и я начал спрашивать покупателей, и вдруг одна леди дала мне столько купонов, что я купил полсотню полотенец.

Он открыл стенной шкаф и указал на огромный беспорядочный ком светло-кремового цвета.

— Ну как, нравится дом? — не уставая тараторил Стив. — Я оказался счастливым. Когда разводился, у моей жены умерла мама, и ей в наследство достался прекрасный дом недалеко отсюда. Поэтому моя жена, моя экс-жена, — поправился он, — отказалась от претензий на этот дом, и он достался мне. Это бывает очень редко. Обычно после развода, особенно если есть дети, дом и содержимое его по суду отходит бывшей жене, и бывший муж начинает жизнь с нуля, даже меньше, чем с нуля, потому что надо еще платить и большие алименты.

Ну что ж, подумал я, попробую для начала без кровати. Ведь здесь, в Америке, многие так спят. Даже богатый адвокат Джон, который привел меня сюда, в этот кружок, спит до сих пор на матрасах в своей новой квартире в Буффало. В Америке это обычное дело…

— А теперь скорее в наш класс, — затараторил Стив.

Мы быстро оделись, вскочили в его машину и понеслись. Мне показалось, что мы едем не туда, и я спросил Стива об этом.

— О, да! — ответил Стив. — Мы должны еще заехать за Пат и привезти ее в наш класс. Почему-то так получилось, что я ее вожу туда и сюда вот уже целый месяц.

Пат — одна из наших партнерш. Мы все знаем, что она любит лошадей и собак и охотно ухаживает за ними, работая в ветлечебнице. Что-то всегда в ее глазах и поведении говорило о том, что она стремится как-то выделиться среди других, но не женскими, а, скорее, мужскими качествами. Однажды она сказала, что все свободное от работы время занимается футболом или… рестлингом. Но американский футбол — это очень грубая, не женская игра, а рестлинг — вообще такая борьба, где можно, кусать, выламывать противнику пальцы… И я не удивился, когда однажды в очередной вторник Пат внесли в зал на руках наши ребята, посадили ее на стул. Вся левая нога ее от ступни до бедра была в толстом гипсе.

— Я чуть не вывела свою команду вперед, но футболисты, против которых мы играли, устроили мне ловушку и сломали ногу в двух местах. Но я уверена, что через неделю-другую буду танцевать.

И вот сейчас Пат, еще в гипсе, храбро прыгает с нами каждый вторник. Вообще в классе много личностей, поведение которых или реакция до сих пор непредсказуемы для меня и поэтому интересны. Значит, я еще узнаю Америку.

Вот толстый здоровый мужчина лет сорока. Всегда приветливо улыбающийся, очень деликатный, я бы сказал даже, интеллигентный, а руки — огромные пальцы с толстыми неотмывающимися ногтями и грязными прожилками на загрубевшей коже. Руки чернорабочего. Дейв всегда приезжает на танцы со своей матерью, которая еле передвигает ноги. Ее сердце так слабо, что у нее хватает сил только дойти до ступенек входа в церковь, где проходят танцы. Потом кто-нибудь из нас приносит туда стул, она садится на него, и мы — «бойс» — вносим ее в зал. Во время танцев она обычно спит, уткнув подбородок в грудь, лишь иногда просыпаясь. И вот на днях Мери сказала мне:

— Тебя не удивляет, что у Дейва такая девушка?

— Какая девушка? Он всегда приходит со своей мамой и сидит только с ней.

— Ты думаешь, эта седая, спящая на стуле развалина — его мама! — весело захохотала Мери. — Это же и есть его гел-френд. Я не знаю, что он с ней делает ночью, но они официально бой-френд и гел-френд. Они и квартиры снимают чуть ли не в одном доме. Я думаю… — Она вдруг стала серьезной, грустной и задумчиво провела пальчиком по ярко-красной с белыми кружевными полосами стоящей колоколом юбке, набитой изнутри многими слоями кружев (такая униформа у всех женщин на этих танцах), — я думаю, что они оба просто очень одиноки и каким-то образом поддерживают друг друга, нужны друг другу…

Вчера по дороге в мой новый «дом» я остановился в «Мавританском дворе», выпил чашечку кофе, рассказал Джойс о Дейве и его «девушке».

— Я думаю, Игор, здесь замешаны деньги, большие деньги. Мне кажется, эта женщина очень богата и твой Дейв охотится за деньгами… Кстати, Игор, как хорошо, что ты вызываешь свою жену: многие женщины станут к тебе теперь лучше относиться.

— Почему?

— А потому что я уверена, многие незамужние женщины считают, что общаться с иностранцем, особенно из России, опасно. Можно нечаянно влюбиться по уши, и тогда он — может воспользоваться этим и увезти тебя в свою Россию, в страшную холодную Сибирь, и бедная женщина никогда уже не увидит своей Америки. Хотя ты говорил всегда, что у тебя дома есть дети и даже жена, никто тебе особенно не верил: кто же приезжает на полгода без жены, если она у тебя есть? А теперь, когда ты говоришь, что она собирается к тебе приехать, — тебе уже верят, и ты увидишь — тебя перестанут бояться…

Вот такая, единственная в своем роде у нас «мама Джойс», к которой я время от времени заезжаю. Ведь это совсем рядом с местом, где я работаю.

 

Оказывается, я — «мужской шовинист»

Праздник Нового года с семьей Фростов. О том, как называются пьяные за рулем. Будет ли безработным мой коллега — Рик. Несчастье в «Мавританском дворе». «Улыбайся, и никто не узнает, что ты взбешен». Оказывается, я — «мужской шовинист». Стив показывает себя хорошим другом. Маленькие волнения жизни в одном доме со Стивом. «Никогда не сдавайся». Болезнь Мери и ее борьба за дом. Короткие заметки о разном. Патрик опять наложил на себя руки…

Дневник.

31 декабря 1982 года. В два часа дня уехал в город пройтись по магазинам. Ведь включаешь радио, и тебя почти оглушает крик на всех волнах: «Скорее, скорее! Сегодня последний день распродажи века. 20–30–50 процентов скидки. Только сегодня! Потому что нам нужно выполнить годовой план!» (И здесь есть годовой план.) Правда, когда приходишь в магазины — видишь, что все почти по-старому, за бесценок продаются только ненужные или некрасивые вещи как правило. Но как бы то ни было, я уехал и последние два часа перед Новым годом по московскому времени как-то забылся в этих магазинах и вдруг смотрю на часы — без десяти четыре. А четыре по местному времени — это полночь по Москве. Бегом выскочил из универмага, скорее к машине, выхватил из багажника бутылку виски, которую когда-то мы недопили с Иосифом — священником из Румынии, — вскочил за руль и рывком развернулся. До «Мавританского двора», где я решил поднять в одно время с Москвой бокал, оставалось только три минуты, но светофор красный. Пока ждал зеленый свет, включил радио, чтобы знать точное время, на всякий случай отвернул пробку бутылки, поставил ее осторожно, прислонив к выступу коробки передач. А потом как током ударило: это же Америка, здесь хранение открытой бутылки спиртного в кабине считается преступлением. Осмотрелся по сторонам: нет ли где полицейской машины? Вроде нет. Наконец дали зеленый. Рывком вырвался вперед. Вот и вывеска: «Мавританский двор. Мотель». Но она слева. Значит, надо сделать еще и левый поворот через поток идущих навстречу машин. Но «госпожа удача» была уже на моей стороне. Впереди был зеленый светофор и не было машин, идущих на разворот, я выехал на середину перекрестка, выбрал удобный момент и, не дожидаясь желтого светофора, лихо взял влево, так что машина накренилась, лязгнула низким глушителем об асфальт. Через несколько секунд я уже был в «моем» лобби. Оставалась всего одна минута.

— Джойс! Дан! Скорее ко мне! Через минуту Новый год войдет в Мой город и Мой дом!

Пока Джойс и Дан спускались по лестнице из своей «светелки» — кухни, я уже снял три стакана для кофе из стойки рядом с кофеваркой и расплескал по стаканам виски:

— Дорогие друзья, через секунды там, за океаном, уже будет полночь. Давайте поднимем эти бокалы за здоровье и счастье моей семьи и моей страны. С Новым годом! — сказал я последние слова по-русски.

— Счастливого Нового года, Рашиа! — сказала взволнованная Джойс, и мы чокнулись и выпили, я залпом — они, посмотрев на меня и поколебавшись секунду, тоже.

Вот так я начал праздник Нового, 1983 года среди странных цветов в разноцветных горшках, которые являются украшением каждого дома Америки на рождество наравне с елкой. То, что я назвал цветком, даже не цветок. Центральный ствол — не длинный, до полуметра в высоту стебель, — от которого в разные стороны отходят горизонтальные широкие и длинные зеленые листья. По мере приближения к вершине стебля эти листья становятся все краснее, и самые верхние листочки, да и вся вершина, — ярко-красные. У нас в цветочных магазинах этот скромный цветок тоже продается, и называется он — пуансетия, но никто не предполагает, глядя на него, что он является раз в году таким важным атрибутом в одном из самых важных праздников в такой огромной стране, как США. У этого растения бывают и цветы — маленькие и желтые, но к рождеству они пропадают. Для праздника нужны лишь верхние красные листья растения.

Я просидел у Джойс, Дана и Мишел до двух часов ночи, чтобы выветрилось то, что выпил. Здесь разрешается управлять машиной, если выпил немного. Есть специальная таблица измерения, и ты в зависимости от твоего веса можешь сразу сказать, сколько времени надо подождать, чтобы можно было безопасно ехать. Все так ездят, так как общественного транспорта даже днем почти нет, а вечером — и совсем не сыщешь. А человек без машины или со сломанной машиной — как без ног. Поэтому ездить слегка под хмельком законом разрешено. По радио, правда, передают предупреждения, что те, кто окажется «Ди-Дабль-ю-Ай», будут сурово наказаны. Я никак не мог понять сначала, что такое «Ди-Дабль-ю-Ай», а потом оказалось, что эти три первые буквы английских слов означают «Управление, когда опьянен».

Первый раз у вас могут отобрать права на полгода и выдадут временное разрешение для управления машиной до места работы и обратно, по написанному в разрешении маршруту. Кроме того, вы обязаны будете посещать курсы и заново сдавать правила движения; если вас остановят как «Ди-Дабль-ю-Ай» второй раз — у вас права отбираются на несколько лет, а вам грозит суд и несколько месяцев тюремного заключения с отметкой о судимости в вашей криминальной биографии, которая на всю жизнь заводится и сохраняется в главной полицейской электронной памяти страны. При этом врачи и юристы автоматически лишаются права заниматься своей профессией. И кроме того, при поступлении на работу всегда опрашивают, была ли у вас судимость или нет. Ведь в каждом офисе есть ЭВМ, и нажатием кнопки можно проверить ваш ответ. Кончается это предупреждение примерно так: «Вы, конечно, можете нанять защитника, но по закону плата за такую защиту должна быть не менее 1500 долларов, а судья инструктирован верховным судом не обращать внимания на просьбы о снисхождении».

Полиция, правда, останавливает крайне редко, только если ты что-то действительно нарушил. По закону тебя не могут остановить, если ты не нарушил правил и не объявлена какая-нибудь поимка преступника.

До сих пор у нас нет снега, нет морозов, кругом начинает зеленеть новая трава.

2 января 1983 года. В комнату, где работаем мы с Деннисом — выпускником Корнелльского университета, специалистом по работе на ЭВМ, — пришел Рик, студент, с которым я должен работать. В пятницу (а сегодня понедельник) кончается контракт, по которому Деннис работает в университете у Чета. До последнего дня, как будто ничего не случилось, Деннис разрабатывает теорию, объясняющую, почему в керне льда из Гренландии так много слоев моренного материала. Но начиная с пятницы он может уже не выходить на работу и будет безработным. Все это произойдет автоматически, если, конечно, Чет Лангвей не изменит своего решения. Поэтому сейчас он и Рик разговаривают о том, что делать, когда останешься безработным.

— Что делать? Надо переучиваться.

— Но чему переучиваться?

Деннис задумчиво говорит о том, что его друзья по месту жительства — те, кто потерял работу, — ничему не переучиваются. Ведь сначала — месяца три — все кажется, что тебя возьмут обратно, а потом наступает депрессия.

— Тебе кажется, что тебя уволили не потому, что весь завод закрыли, а что ты, лично ты, оказался хуже других.

Разговор идет о том, как лучше вести «интервью», то есть собеседование, при поступлении на работу, как лучше показать себя со стороны, когда компания захочет взять тебя. С одной стороны — ты вроде бы должен постараться показать, что ты как бы делаешь честь компании, поступая к ней на службу, с другой стороны — часто оказывается, что представитель компании старается как бы унизить тебя (поставить на место? Или посмотреть, как ты ведешь себя в условиях прессинга?). Разговор идет о «ретаэмент план», то есть о сбережениях на старость. Так странно слушать, как два человека, одному из которых двадцать три, а другому — тридцать три, серьезно обсуждают это…

Сейчас уже 22.30, и мы со Стивом решили пораньше лечь спать. Ведь каждый день почему-то ложимся за полночь, а встаем — я в семь, а Стив в 5.30. Как Стив выдерживает — не знаю, но здесь все так живут: «Скорее… Скорее… Еще быстрее…»

— Игор, у нас несчастье! — сказала взволнованная Джойс, когда я приехал в мой любимый «Мавританский двор». — Патрик пытался покончить с собой. Он выпил двадцать каких-то ужасных таблеток, и сейчас его отвезли на «скорой помощи», и я не знаю, что будет дальше.

Я знал Патрика. Среднего роста худенький молодой человек. Большие очки, осторожные, ласковые движения, застенчивая улыбка из-под очков. Я знал, что три года он служил во флоте, но был демобилизован, и, как говорила Джойс: «Что-то у него там не сложилось». То ли не сработался с коллективом, то ли употреблял наркотики. Он говорил, что начал на службе колоться, но, по-видимому, его только подозревали, поэтому не уволили «непочетно», — это было бы ужасно, потому что после этого нигде не примут на работу. Нет, его уволили как бы по болезни. Уже год Патрик живет в Буффало. У него здесь мать, отец, двое братьев. Но отец уже год как не работает, поэтому семья вынуждена была переселиться в дешевую квартиру, где хозяйка не разрешает жить семьям, в которых больше двух детей. Да и сам Патрик не хотел жить с родителями. Это желание было обоюдно. Родители считали, что так он скорее возмужает, научится жить самостоятельно. Патрик нашел какую-то работу, достаточно хорошую, чтобы жить в таком мотеле, как «Мавританский двор». У него была гел-френд, по которой он вздыхал, а свободное время он проводил в холле у Джойс, играл, как маленький, в какие-нибудь детские игры — складывал картинки из кусочков или строил детскую железную дорогу. Казалось, они влюблены друг в друга, хотя всем было известно, что Патрик вздыхает по подружке Мишел, а сама Мишел, по крайней мере два раза в неделю, ходит гулять со своим собственным бой-френдом и гордится золотым колечком с маленьким бриллиантом, которое он ей подарил на рождество. И вот вдруг такая трагедия. Оказалось, что Патрику и его девушке не разрешали встречаться их родители. Несколько лет назад старшие дети в этих семьях, которые жили на одной улице, подрались и попали в госпиталь. Началась вражда. А Патрик и его девушка полюбили друг друга. Они встречались тайком. Он провожал ее из школы домой. Однажды он пришел прямо в школу, охрана задержала его. Он неосторожно сказал, к кому пришел. «Принципал», то есть директор школы, позвонил родителям девочки, и мать вместе с девочкой решила поехать в «Мавританский двор», чтобы устроить скандал Патрику.

«Иди в свою комнату, закрой дверь и не открывай, — сказала Патрику Джойс. — Если они решили пойти к тебе — я вызову полицию и ее арестуют, так как мотель — частная собственность. Здесь командую я, а я могу не разрешить войти в комнаты моих жильцов. Если бы здесь был Дан, а она была бы мужчиной, то Дан просто взвел бы курок, и никто бы не решился идти дальше».

Но вот приехали мать и дочь. Мать в холле истерично кричала на девочку, девочка плакала и кричала, что ненавидит мать, а если ей запретят встречаться с Патриком — она убьет себя. Трудно сказать, слышал ли это все Патрик из своей комнаты, но когда они уехали, Джойс пошла навестить его, сказать, что опасности нет. Патрик сначала не открывал, а потом вышел какой-то притихший, бледный. Они пришли в холл, Патрик выпил кофе — его стошнило. А через некоторое время его начали бить судороги, и он, плача, рассказал, что он выпил двадцать таблеток снотворного, что не хочет больше жить.

Джойс позвонила родителям и в «скорую помощь», а сама начала таскать Патрика волоком по полянке перед мотелем, не давая ему впасть в беспамятство. Когда приехали родители, потерявшего сознание Патрика уже увезли в больницу.

Через день я снова заехал к Джойс и увидел сидящего на полу какого-то просветленного, «отмытого» Патрика.

— Хай, Патрик! — сказал я, стараясь не выдать удивления.

— Хай, Игор! — лучисто, хотя и устало улыбнулся он.

Рядом с Патриком на ковре сидела, скрестив ноги, Мишел. Они вместе продолжали строить игрушечную дорогу. Оказалось, что сегодня утром Патрика под расписку выписали из больницы.

В «Мавританском дворе» я почему-то чувствую себя как член большой колониальной семьи старых времен. Мужчины и женщины сидят на теплых ступеньках, судачат о привидениях и загробной жизни, обсуждают современные проблемы. За последнее время темп инфляции резко снизился, зато скакнула безработица. Слово «депрессия» опять витает в воздухе. Вот и вчера по радио объявили, что огромный сталелитейный завод Буффало закрывается и в течение месяца все рабочие — а их около тысячи — будут уволены. Почему? «Потому что японская сталь дешевле американской, — говорят газеты. — Мы опять должны научиться делать вещи дешевле японцев». А пока японцы делают лучше, и уровень безработицы в Буффало достиг 15 % — цифра огромная. Это чувствуешь, когда сам живешь здесь. Особенно безработица ударила по городам «синих воротничков», городам простых «старинных» индустрий, где производство стали, автомобилей, деревообрабатывающая промышленность. А мой Буффало — как раз такой город. Интересно, как сейчас в Боулдере.

— Понимаешь, Игор, — жалуется мне Джойс, — эта депрессия отличается от той, что была в тридцатых годах. Тогда разорялись и бедные и богатые. Сейчас бедные становятся еще беднее, а богатые — еще богаче. Я чувствую это по мотелю…

Вчера задержался на работе и приехал в «Мавританский двор» только в 10 часов вечера по дороге домой, чтобы выпить стаканчик кофе, посмеяться с Джойс. Вдруг врывается разъяренный мужчина и начинает кричать на Джойс, что в комнате, где он живет, слишком холодно, а вода течет из крана желтая. Джойс заставила себя улыбнуться, следуя, очевидно, плакату: «Улыбайся, и никто не заметит, что ты взбешен» (этот плакат вывешен на доске конторки в «Мавританском дворе» на видном месте), и сказала, что мистер не прав, что он, очевидно, просто забыл включить отопление — ну а вода… вода всегда первые секунды идет ржавая, если кран давно не открывали. Надо просто подождать несколько секунд, и желтую, ржавую, застойную воду сменит кристально чистая вода.

— Я извиняюсь, что не предупредила вас об этом, но я думала, что вы прочитаете памятку на столе под стеклом в вашей комнате… — вежливо, хотя и дрожащим от напряжения голосом сказала Джойс.

Но мужчина не слушал и продолжал что-то угрожающе кричать. И тут Джойс не выдержала:

— Я прошу вас немедленно покинуть мотель. Вы разговаривали со мной не так, как джентльмен должен говорить с леди. И если вы будете продолжать в том же духе, я сейчас позвоню в полицию, — и она сняла трубку телефона.

— Пропадите вы пропадом! — крикнул мужчина и бросился к выходу.

«Но ведь он не заплатил», — подумалось мне. Я стоял недалеко от выхода и решился загородить собой входную дверь.

— Заплатил ли он по счету? — спросил я, обращаясь только к Джойс, не глядя на мужчину.

— Да, Игор, ты можешь его выпустить, — сказала Джойс, подхватив игру.

Мужчина выскочил на улицу и побежал собираться. Он ни разу не оглянулся, но я видел, как он вздрогнул перед тем, как Джойс ответила мне. Видимо, он заметил, что в это время на ступеньке балкончика, который вел в столовую, где жили Фросты, поднялся привлеченный шумом Дан.

— Вечером, Игор, я всегда рядом с Джойс, — сказал Дан, усаживаясь в кресло, — и дверь в лобби всегда открыта. И даже если я хочу спать, я сплю в кресле до тех пор, пока мы не запрем дверь на ночь. Ты даже не представляешь, сколько опасных людей путешествуют здесь по ночам. Поэтому когда ночью раздается звонок в дверь — мы всегда встаем оба. Джойс, накинув халат, идет открывать входную дверь, а я беру свое ружье, вставляю в него патрон и стою наготове у выхода из кухни. Дверь на улицу стеклянная, и окно во всю стену, поэтому Джойс всегда видит — кто звонит, на какой машине приехали. А я ничего не вижу, потому что стою, спрятавшись за косяк двери. Но все слышу. И если голос Джойс выразит хотя бы нотку тревоги или в голосе незнакомца послышится угроза, я делаю шаг вперед с винчестером: «В чем дело, мистер, у вас какие-то проблемы?»

Обычно это действует безотказно, человек или сразу уезжает, или становится удивительно вежливым. Но если и этого оказывается мало, тогда я взвожу курок — каждый мужчина знает этот звук. После этого мы даем ему минуту, чтобы он успел уехать. Иначе я обещаю ему уложить его на асфальт перед домом и вызвать полицию.

— А приходилось тебе когда-нибудь стрелять? — спросил я Дана.

— Нет, никогда, — сказал он, загадочно улыбаясь. — Но я знаю только одно — если мои чувства подскажут мне, что пора — я не поколеблюсь ни секунды. Многие полицейские говорят это: «Если какое-то шестое чувство крикнуло тебе „пора“, не раздумывай, стреляй немедленно, или будет поздно. Только… — Дан опять улыбнулся, и неясно было, шутит он или говорит всерьез. — Только, когда стреляешь — надо быть уверенным, что бьешь наповал, насмерть. Если ты оставишь его живым, раненым или калекой, он потом разорит тебя, затаскает по судам, найдет подставных свидетелей, наймет дорогих адвокатов…»

Когда я рассказал об этом разговоре через несколько дней в лаборатории, ребята не удивились, отнеслись к этому спокойно.

— Это точно, Игор, если ты вынужден стрелять, стреляй так, чтобы убить. Это знает каждый. Любой адвокат скажет тебе это. А когда убил, если он был на пороге твоего дома, постарайся затащить его хоть чуть-чуть за порог. И после этого звони в полицию. Если ты убил на пороге своего дома — уже ясно, что ты был вынужден сделать это, защищая свой дом. Хотя лучше прожить жизнь, ни разу не выстрелив таким образом…

Но этот разговор с ребятами был позднее. А в тот вечер, не успели мы поговорить с Даном, снова звякнул звоночек. На этот раз вошла женщина. Она выглядела так, как должна выглядеть леди: молодая, красивая, гордый взгляд, осанка, одежда. Она остановилась посреди лобби, посмотрела на нас с Даном, собственно, не на нас, а как-то поверх нас, вдоль стены.

— Есть здесь кто-нибудь, кто имеет отношение к мотелю?

— Я менеджер этого мотеля, — сказал Дан осторожно.

— Скажите, где здесь поблизости самый дешевый винный магазин? — спросила гордо женщина.

— Вам что, нужен самый дешевый или средний тоже устроит? — спросил Дан, еле сдерживаясь от смеха. — Ведь разница в цене бутылки в разных магазинах не больше доллара.

— Нет, мне нужен самый дешевый…

Дан начал объяснять, но женщина нетерпеливо прошлась по комнате, увидела горку крупных шоколадных конфет, схватила одну, но сжала ее, по-видимому, слишком сильно: шоколадная оболочка продавилась, и тонкие пальцы женщины погрузились в розовое липкое желе начинки.

— О, бул шет! (дерьмо буйвола!) — выругалась женщина и начала брезгливо облизывать пальцы, высоко подняв кисть руки с длинными модными ногтями. — Еще один вопрос, — сказала она, оторвавшись от облизывания. — Где здесь поблизости есть ресторан, в котором до утра танцы?..

Дан обстоятельно объяснил ей…

Когда женщина, потеряв к нам интерес, вышла на улицу, подошла к своей машине и остановилась около нее, продолжая непринужденно обсасывать свои пальцы, мы уже не смогли сдержаться и покатились от хохота. Потом Дан сказал:

— Сейчас это здесь называется «вумен-либ» (женское освобождение), слышал об этом?

Конечно, я не раз слышал об этом. Помню, как Стив, который обычно танцевал на сквер-данс с тоненькой Джо-Анн, начал вдруг танцевать с другими девушками.

«А где же твоя Джо-Анн?» — спросил я его. «Она уехала на несколько дней к своему бой-френду в Чикаго», — спокойно ответил он. «Как к бой-френду? Я думал, что ты ее бой-френд!» — «Я тоже, я даже думаю, что я ее настоящий бой-френд, а тот — просто так…» — «И ты не ревнуешь?» — «Как тебе сказать? Думаю, что нет, — Стив задумался. — Понимаешь, Игор, у нас сейчас вумен-либ, и женщина имеет равные с нами права в поиске партнера. Ведь столько лет, столько веков женщина всегда ждала, когда ее выберет мужчина. Сейчас обе стороны могут делать это одинаково свободно. У Джо-Анн нет от меня секретов. Ведь было бы хуже, если бы она встречалась с Биллом тайком. А так — мы как бы конкурируем с Биллом. Ведь эта страна — свободной конкуренции. Вот мы с Биллом и конкурируем…»

Потом я вспомнил о вумен-либ, когда жена пастора Иана — Лия, наша аспирантка, прочитала мой рассказ о работе на леднике Росса по-английски и удивленно заметила: «Игор, все это интересно, но мне кажется, что ты описал работу девушки Мегги в твоей группе как шовинист, мужской шовинист». — «Я — шовинист?! Ведь у нас в СССР слово „шовинист“ имеет один, политический смысл». — «Да, ты описал, какая она женственная и как она по-женски украсила ваш быт в Антарктиде. И ничего не сказал о том, что она сделала как лаборант, просто бесполый лаборант. Этим ты как бы принизил ее, показал, что как бы беспомощна она ни была, вы бы ее приняли все равно, потому что вы на нее сразу смотрели не как на лаборантку, а как на слабую женщину, украшающую быт мужчины».

Я молча смотрел во все глаза на Лию, она была вполне серьезна, потому что то, о чем она со мной говорила, казалось ей моим большим недостатком. И я вдруг вспомнил, что как-то вечером к нам со Стивом пришла (в смысле «приехала», здесь не ходят) в гости украшать елку его гел-френд Джо-Анн, и, говоря о том, что ей надо где-то починить машину, она вдруг сказала, произнесла это же слово, в таком же контексте: «У меня есть знакомый на бензоколонке-гараже, но он шовинист. Когда я говорю ему просто, что у меня есть деньги и мне надо починить машину, заменив то-то и то-то, и я знаю, что это стоит столько-то, он никогда не помогает. Мне надо подойти к нему и притвориться слабой женщиной и сказать, что я ничего не понимаю в этом автомобиле. Тогда он полезет внутрь, выяснит, в чем дело, и гордо скажет, что он и его друзья сделают починку. Он возьмет те же деньги, он не преследует никаких сексуальных целей, но это мне неприятно, потому что он показывает если не мне, то самому себе, что он сильный и умный, а я — слабая и дура, потому что женщина. Он — шовинист, Игор, мужской шовинист, не понимающий, что сейчас время вумен-либ. Скажи, Игор, ты помогаешь своей жене в Москве надеть пальто или она его сама надевает?» — спросила она вдруг. «Конечно, помогаю». — «О, Игор, ты такой же мужской шовинист, как и другие, — сказала несколько раздраженно Джо-Анн. — Ты тоже хочешь, чтобы твоя жена была слабой, стараешься удержать ее в таком состоянии».

4 января. Прекрасное солнечное утро, наконец мороз, хотя без снега. Я уже на работе, хотя доехал с опаской. Машина гудит как спортивная — мой глушитель отсоединился от двигателя. В обед поеду домой, попробую починить сам. Поломка маленькая, а в гараже, говорят ребята, за это возьмут долларов сто.

Моя жизнь в доме Стива все более налаживается. Неделю назад он купил где-то по случаю за пятнадцать долларов («Всего за пятнадцать!» — все время восклицает он) кровать с пружинным матрасом, к которому был приложен еще один, уже обычный матрас. Два дня Стив не показывал ее мне — красил в гараже под домом, а потом показал. Я сказал ему, что кровать мне нравится, хотя она напомнила мне больничную кровать.

— О, я знаю, что ты имеешь в виду, — сказал Стив. — Это потому, что я покрасил в белый цвет…

И не успел я сказать что-нибудь, как он схватил какую-то банку с краской и начал перекрашивать ее в бледно-розовый. Это заняло с сушкой еще два дня. А потом мы торжественно затащили все на второй этаж. Стив нашел где-то салатного цвета с рисунком простыни, а потом притащил откуда-то огромное, пурпурно-красное, легкое, но толстое, почти как матрас, пуховое одеяло. На темно-красном фоне были разбросаны крупные, от руки нашитые яркие цветы.

— Мой брат служил в морской пехоте в Корее и привез это одеяло оттуда. Это настоящий шелк. Два дня назад он прислал его мне специально для твоей кровати.

А еще через день в моей комнате появилась и странная двухрожковая настольная лампа.

— Моя мама — миссис Стольски — прислала ее тебе, — сказал Стив.

Итак, теперь у меня нет только хорошей подушки. Есть, правда, наволочка, которую мы со Стивом пока набили ставшими мне ненужными тонкими солдатскими одеялами, которыми перед этим я накрывался.

— Ты можешь, Игор, купить подушку в Кеймарте (Кеймарт — название очень популярных дешевых универмагов, которые в Америке повсюду) и принести чек, а я оплачу расходы, — сказал Стив.

Но я не буду этого делать. Американские подушки такие тонкие и так странно скроены, что на своей огромной самодельной «подушке» с начинкой из мягких одеял я сплю лучше.

Жить со Стивом много приятнее, чем жить одному. Надо было лишь привыкнуть к его странному юмору и тому, что, когда дело касается любых денежных вопросов, надо все говорить прямо и четко и не обижаться, а торговаться.

Например, после первых трех дней жизни у Стива, когда я почувствовал, что мои расходы на бензин резко возросли, я сказал ему осторожно:

— Стив, ты колебался или не знал, сколько с меня спросить за квартиру, и я сам назначил тебе цену — 150 долларов в месяц, но сейчас я вижу, что мои расходы на бензин возросли на 30 долларов в месяц потому, что далеко ездить. Итого я плачу за мою жизнь в твоем доме 180 в месяц. Это для меня многовато. Конечно, раз мы договорились, я заплачу тебе 150, но не кажется ли тебе, что, раз тебе все равно, было бы лучше, если бы я платил тебе 130?

И тут Стив, который, казалось мне, был безразличен к деньгам, расхохотался:

— Игор, я забыл твою национальность.

— Как, ты же знаешь, что я русский, — удивился я.

— А я подумал сейчас, что ты еврей. Только евреи так торгуются. Нет, Игор, я стою на том, о чем мы договорились. И я удивлен, что ты торгуешься о такой маленькой сумме. Неужели она для тебя что-то значит?

— О'кей, Стив, я не настаиваю, я только спросил: что, если… — ответил я сухо, а сам подумал, что для него, получающего в неделю столько, сколько я в месяц, 30 долларов ничего не значат.

Но этот разговор еще раз научил меня разделять дружеские и денежные отношения. И когда через неделю он получил счет за телефон (двадцать долларов) и спросил меня, не хочу ли я разделить с ним расходы, потому что телефон общий, рассмеялся уже я:

— Ты что, Стив, разве не помнишь, что моя плата включает пользование всеми удобствами. Для меня телефон — просто входит в это понятие. А оплата его — твоя проблема.

Стив не обиделся, сказал только, хитро улыбнувшись:

— Я не возражаю, я просто хотел попробовать. Вдруг ты не будешь возражать и оплатишь половину. Но не платить — твое право…

— Спасибо, Стив, считай, что я им воспользовался…

А еще через неделю Стив показал мне письмо от компании, поставляющей газ на отопление. Компания сообщала, что с января она резко поднимает цены на газ, извиняется, что вынуждена сделать это, и просит не удивляться, когда «бил» на газ будет намного больше.

— Не кажется ли тебе, Игор, что твоя плата за квартиру должна быть в связи с этим больше? — спросил он осторожно.

— Нет, не кажется. Ведь в моей стране есть поговорка: договор дороже денег, — сказал я, впервые до конца поняв сам ее смысл.

— Игор прав, Стив, — поддержала меня Джо-Анн, которая в это время была у нас в гостях.

— О'кей, о'кей, — улыбнулся Стив. — Я не настаиваю.

Вот такая жизнь все время учит. А во всем остальном мы живем как братья. По вечерам угощаем друг друга чем-нибудь, то Стив купит на ужин какие-нибудь продукты, то я угощу его жареной курицей или тушеной капустой с сосисками: сосиски обычно его, а капуста и приготовление — мои. Зато посуду моет он. Как все сейчас в Америке, Стив мечтает научиться готовить, иногда пробует что-нибудь, но по книге точно соблюдая сложный рецепт и, как правило, делая какую-нибудь одну, но роковую ошибку. Поэтому его родные и знакомые уже знают, что «русский ученый» еще «великолепный кок, который держит все рецепты в голове».

Было, правда, еще одно маленькое «домашнее» волнение. Туалета в нашем доме два, на первом и втором этаже, а ванная одна, между спальнями, на втором этаже, поэтому мы пользуемся ею оба. Все было бы хорошо, но, во-первых, все наши полотенца из запаса Стива — одинаковые. Поэтому мы их все время путаем, и тот, кто принимает душ вторым (обычно это бываю я, потому что уезжаю позднее), просто берет то полотенце, которое сухое. Но мы не принимаем это всерьез, по крайней мере у нас нет желания пометить свое полотенце.

Второе обстоятельство было более неприятным. Слив воды из ванны Стива работает плохо, и поэтому во время душа уже через несколько минут в ванной сантиметров на десять стоит грязная мыльная вода. Всегда неприятно стоять в ней. Но вот однажды я увидел, что Стив идет в душ, надев на ноги прозрачные пластмассовые пакетики из-под продуктов, подвязанные к ногам выше щиколоток веревочками.

— Что это? — удивился я.

— О, Игор, у меня проблема возникла с ногтями на больших пальцах ног. Что-то болит под ними. Я был у врача, и он прописал какую-то химию, чтобы не удалять ногти, и приказал теперь не мочить их. Вот я и надеваю эти пакеты…

Я даже вспотел от волнения.

— Что же ты мне об этом не сказал! Это же грибок, заразная болезнь, а я, дурак, еще стою в этой заразной застойной воде…

— Не бойся, доктор сказал, что это незаразно, это не «атлетик фут», — иронически улыбнулся Стив. — А потом этот доктор — мой брат, и, если заболеешь, он будет лечить тебя бесплатно, как и меня…

Естественно, меня не смогли утешить эти слова, и я готов был уже поругаться со Стивом, который, судя по звуку, влез уже под душ. Но через минуту я катался от хохота. Стив с воплями выскочил из ванной и нелепо зашлепал ногами по кругу. Два пластиковых мешочка на его ногах представляли сейчас круглые, налитые до краев водой шары. Оказывается, вода в первую очередь нашла щели и налилась в мешочки.

— О! Врач просил меня ни в коем случае не мочить ноги! — вопил Стив.

Я уже не мог сердиться. А когда Стив уехал, я пошел в гараж, нашел там две большие железные банки из-под краски и стал использовать их как подставки для ног. Теперь проблема хотя бы временно была решена. Стив надо мной сначала посмеивался, хотя и обещал исправить слив. Но когда я сделал на работе из обрезков досок такое сооружение, которое можно было поставить в ванную и на нем стоять, он сдался и пару дней даже пользовался этим приспособлением, но вскоре у него стала затекать шея — Стив много выше меня, и его голова с трудом подлезает под наконечник душа…

Но Стив бывает и совсем другой. Когда у меня сломалась машина — отвалилась выхлопная труба, так как проржавело место соединения ее с трубой от мотора, Стив решил, что платить за это 100 долларов — дорого. Он повалил домкратами машину на бок, и с помощью молотков, ножовок, проволоки и жести мы начали ремонт. Стив оказался прекрасным товарищем. Нужно было отпилить два болта крепления патрубков — они не отворачивались, а пилой никак не подлезешь.

— Отдохни, Игор, немного, — сказал он, — пойди выпей кофе. А я съезжу в магазин и куплю специальные клещи для перекусывания болтов.

— Нет, нет, Стив, не покупай, я отказываюсь за них платить, — крикнул я, но Стив уже уехал.

Приехал он через полчаса с большой яркой коробкой, в которой лежал ярко-красный блестящий инструмент.

— Сколько же ты заплатил за него? — спросил я.

— Шестьдесят долларов.

— Нет, Стив, я им не буду работать, он мне не по карману.

— Хорошо, считай, что я купил его для себя, — улыбнулся Стив.

Я быстро «откусил» болты.

— А теперь, — сказал Стив, — я отвезу этот инструмент обратно в магазин и потребую деньги назад, скажу, что я им недоволен, так как он не смог «откусить» мой болт.

Минут через тридцать он вернулся довольный:

— Если бы ты видел, как не хотел брать его обратно хозяин магазина. Но я победил и получил назад все деньги.

После ремонта я устроил грандиозный ужин. Выпили немного. Стив вдруг погрустнел и рассказал, что брат его, тот, что врач и лечит ему ноги, женат на негритянке. Он хорошо зарабатывает, у них двое детей.

— Он все делал, чтобы ей было легче жить: переехал в дом рядом с домом ее матери, устроил ее в хороший колледж учиться, платил за учебу. Она оканчивает сейчас «школу лойеров», то есть будет юристом. И вот вчера она сказала ему, что она уезжает, уходит от него, хотя ни у него, ни у нее нет любовников.

— Почему, Стив?

— Потому, Игор, что они оказались недостаточно большими для того, чтобы быть вместе. Ведь так еще много предубеждений против смешанных браков, как с белой, так и с черной стороны. Бели ты делаешь что-то, противоречащее мнению большинства, то ты, твоя душа или воля должны быть очень большими, чтобы противостоять давлению.

А потом он вдруг встал, вышел и вскоре вернулся с маленькой изящной ленточкой-закладочкой для книг и подарил ее мне на память. На закладочке было что-то написано. Я не удивился. Американцы любят закладочки для книг с какими-нибудь изречениями. Вот что было написано на той, что подарил мне тогда Стив:

НИКОГДА НЕ СДАВАЙСЯ

Когда все пойдет не так, и это случится когда-нибудь, Когда тебе покажется, что твоя дорога все в гору и в гору, Когда твои деньги кончатся, а долги велики, Когда ты хочешь улыбнуться, а получается гримаса, Когда тяжесть забот уже начнет сгибать тебя, Отдохни — если невмоготу, но не сдавайся. Жизнь переменчива с ее изгибами и поворотами, Это знает каждый из нас. И многие ребята свернули с пути, Когда они могли бы победить, если бы не сошли с дороги. Не сдавайся, хотя шансов вроде и мало, Ведь ты можешь победить в следующей попытке. Часто цель много ближе, Чем это кажется усталому, замученному человеку, И часто борец сдается, Когда он мог бы дотянуться до шапки победителя, И он понимает это, но слишком поздно — когда приходит ночь, Как близко он был к золотой короне. Успех — это поражение, «вывернутое» наизнанку. Это серебристая верхушка черной тучи сомнений, И ты никогда не сможешь сказать, как близко ты от него, Может быть, ты совсем близко, а тебе кажется, что ты — далеко, Поэтому приготовься к борьбе, ведь ты же крепкий мужик — Ведь как раз тогда, когда все кажется потерянным, Ты и не имеешь права сдаваться.

Я хочу навестить сегодня Мери. Ведь сегодня — сквер-данс. Это единственный день в неделю, когда эта бедная храбрая женщина может прийти с работы рано. Вчера я позвонил ей домой часов в шесть — она только что пришла после девяти часов работы. У нее даже, голос дрожал от слабости.

— Может, к тебе заехать купить что-нибудь? — спросил я.

— Нет, ничего не нужно, Игор. Ведь у меня есть лишь сорок минут времени. Я полежу немного, а потом я должна ехать опять на работу. Ведь ты же знаешь, по понедельникам мы с Джо до десяти вечера пылесосим и убираем помещения офисов автомобильного салона. Единственное, о чем я молю бога, чтобы там было хотя бы тепло. Ведь часта, чтобы снизить расходы по отоплению, хозяева отключают его уже к середине дня, и вечером там совсем холодно.

— А ты не можешь сказать Джо, что заболела?

— Нет, не могу. Конечно, он все поймет, но он один просто не справится с работой и вынужден будет пригласить кого-нибудь вместо меня. И я потеряю это место. Он уже и так испытывает трудности, платя мне по шесть долларов за час. Раньше он оплачивал и мою социальную страховку, а недавно сказал: «Извини, девочка, я не могу больше делать этого». И я согласилась. Если я не приду работать, он просто скажет: «Извини, девочка, я вынужден тебя уволить».

(«Лей офф», — сказала она. «Лей офф» сейчас звучит повсюду. Слово «лей» значит «ложиться», «класть плашмя», а предлог «офф» значит — «за пределами чего-то», «снаружи». Какой емкий смысл для понятия «уволить», что-то вроде — «вынести», «выкинуть»).

С удивлением я наблюдал борьбу этой одинокой храброй кантри-гел. Каждый день она вставала в 6 утра, чтобы мчаться к своим «леди» и убирать, стирать… А по вечерам работала в «компании» Джо. Если она приезжала домой в 10 вечера — это было хорошо, А надо было еще и содержать в чистоте свой дом. И так каждый день, включая, как правило, субботы и воскресенья. Но всегда у нее был свободен вторник: сквер-дансы.

Борьба за ее дом шла с переменным успехом. Сначала казалось, что она победила и дом — ее. Потом появились адвокаты и сказали, что, если она не заплатит те тысячи, которые должен был заплатить ее экс-муж, ей придется продать дом, но расплатиться. А потом в банке, где она задержала платежи, сказали то же самое: если она не заплатит — дом придется продать.

И тут еще один удар — адвокат сказал, что экс-муж обжаловал решение суда о присуждении ей дома. В последний день возможной апелляции он подал обжалование в Верховный суд. Адвокат сказал, что не знает, чем кончится этот суд, не дает никаких гарантий, но чтобы наверняка не проиграть, надо еще несколько тысяч: нужны частные детективы, эксперты, чтобы доказать, что экс-муж не банкрот, а просто скрывает свои заработки… Правда, появился и просвет: ее Джо, тот, с которым она убирает офисы, дал ей рекомендацию для получения еще одного займа в другом банке, и она начала ездить на «интервью» к вице-президенту банка. Тот вел с ней беседы, чтобы выяснить, стоит ли давать лон. Теперь, если бы она получила лон, уже новый банк стал бы почти хозяином ее дома. И тут она заболела ужасным гриппом, который пришел в этот город. Но лежать дома Мери не могла — ее клиенты нашли бы других: сейчас так много безработных. Поэтому, хотя болела она тяжело, но всегда в шесть утра была на ногах.

Нам было интересно беседовать друг с другом, ведь ход мыслей, слова, в которые мы их облекали, были для нас такими неожиданными. Я любил смотреть, листать книги, журналы, которые она читала, брал домой те из них, которые она регулярно читала. Оказалось, в основном это были женские журналы, поэтому в них не было голых женщин в вызывающих позах, но тем не менее все они были посвящены любви. Ведь еще Байрон сказал, что если для мужчины любовь — важная часть жизни, то для женщины — вся жизнь. И я попросил у Мери разрешения брать эти журналы домой. Правда, читать их мне было некогда, но я просматривал их, и мне становилось ясно, почему американские женщины ведут себя именно так. Ведь она сказала мне, что почти все женщины Америки, всех возрастов, читают эти журналы внимательно. Вот, например, перечень заглавий основных статей, которые были в ноябрьском номере этого журнала за 1981 год:

«Как „делать любовь“ мужчине». Из бестселлера Александра Ренни (известной писательницы).

«„Волнение разлучения“ (Потеря мужчины, работы…). Может быть опустошающим, но с ним можно бороться».

«„Возвращение к вашему бывшему“ — неожиданное, возбуждающее и опасное».

«Кушанья, которые создают вам настроение».

«Способность делать карьеру — некоторые блестящие идеи и как продвигаться по службе на самую вершину».

«Химия отношений мужчины и женщины — почему он так притягивает вас».

«Далеко от нас. Как близко мы от ближайшей звезды?»

«Отцовское неосознанное влияние на отношение девушки к мужчине, начальнику, ребенку».

Как-то после танцев она рассказала мне:

— Мой отец мне снился все время по ночам. Я его и любила, и не любила. Он был интеллигентный человек. Читал книги о науке, об астрологии, о природе. Он брал меня с собой смотреть молнии. Я боялась, но и любила штормы. И он занимался со мной, привил любовь к чтению, показывал созвездия, называл звезды, рассказывал, как растут и развиваются вещи. Но он был любитель выпить. Тогда, когда он был пьян, он мог меня ударить, обидеть при подружках и вообще иногда унижал меня в глазах ребят. Напьется пьяным, приедет домой и поставит машину не на дорожке, а на траве рядом, а утром подъедет школьный автобус, и ребята увидят, что машина не на дорожке, и станут кричать: «Опять твой отец напился и не смог заехать на дорожку!» Наверное, он переживал, что у него не было образования. Хотя у его брата, моего дяди, тоже не было образования, а он уже в сорок лет стал миллионером.

А мать была с одной стороны холодной, а с другой — слишком горячей. И всегда некстати: тогда, когда надо быть горячей, — она была холодной, и наоборот. Меня она иногда била по щекам.

Мери помолчала, а потом заговорила совсем о другом.

— Мой сосед очень похож на вас. И вы знаете — он разошелся с женой. Не развелись, а просто они разъехались. Дети выросли, а у них обоих друг к другу претензии. Он недоволен женой потому, что она хотя и не работает, но не ухаживает за ним, а так, читает книги, ходит в кружки, встречается со своими гел-френдс. И он переехал в один уединенный домик среди холмов и живет там один. Ни женщин, ничего. Просто один. Купил лошадь и занимается фермерством, но у него достаточно денег, чтобы не заботиться о рентабельности фермы. А она тоже не захотела с ним жить, потому что он перестал быть романтиком по отношению к ней, перестал дарить ей цветы, перестал помнить день первой встречи, день свадьбы, вещи, которые так дороги любой американской женщине. Скажи, а ваши женщины тоже помнят такие вещи?

Я ответил, но почувствовал, что ей это неинтересно. Она думала о своем:

— Моя бабушка была настоящая «жена пионера». Она работала до восьмидесяти лет, всегда была при деле. Дед приехал из Польши, ему было девятнадцать лет, нашел работу, и к нему тоже из Польши приехала невеста, а ей было семнадцать лет. Сначала жили в Буффало. Дед работал на железной дороге, зарабатывал хорошо, но выпивал изрядно. И бабушка решила уехать из гброда, где кругом пивные. Они скопили немного денег и уехали миль за пятьдесят на юг. В то время это были глухие места. Купили кусочек земли. Но местные жители там не любили приезжих, особенно поляков. Несколько раз ночью они вкапывали на их земле крест. А один раз даже сожгли этот крест. Хотели запугать, чтобы они уехали. Но дед и бабка тем не менее остались, начали фермерствовать. Хотя первое время ничего у них не получалось.

— Какие цветы вы любите? — спросил я ее однажды и рассказал о том, как каждую зиму я покупал цикламен и дарил его сыну, и тот привыкал к нему как к живому, поливал его и переживал, когда в середине лета, в период отпусков и разгар цветения естественных цветов, все забывали о цикламене, и он засыхал.

— А я не знаю, что такое цикламены, но мой сын любит розовые тюлипсы, — сказала Мери, и мне потребовалось время, чтобы понять, что тюлипсы — это тюльпаны. Во многом я себя чувствую с Мери как пришелец с другой планеты.

Вот она ставит пластинку. И тебе кажется эта мелодия такой новой, а оказывается, ее каждый здесь знает с детства.

А потом она поручает тебе купить «кукис» — домашнее печенье для чая на очередном занятии сквер-данс. И опять неувязка: сколько нужно пакетов? И где продают кукис?

— Как! Ты не знаешь, где продают кукис? — удивляется она. — Везде в Америке их продают в булочных. Или еще их можно купить в большом магазине, например, «Беле». Купи два пакета.

— Но около меня нет «Беле», есть только «Бегман». Там тоже продают кукис? И потом какой величины пакет брать…

Она хохочет:

— Какой ты странный, такие вещи знает каждый ребенок. Конечно, продают и в «Бегман». А пакеты стандартные, уже запечатанные. Ты как с Луны!

А я и есть — как с Луны.

Вчера Мери читала мне надписи под юмористическими картинками из большой и веселой книжки «Как выбрать мужа». (У нее вообще все книги только о любви, браке, сексе, об отношениях мужчины и женщины, и по астрологии, которую она воспринимает как отрасль науки).

И вот она вдруг прочитала слова «Бивер его».

— Стоп, Мери! «Бивер» — ведь это слово обозначает бобра — зверька, который живет в реках, имеет прекрасный мех и строит плотины из деревьев, которые он валит, перегрызая своими зубами. Но я не понимаю, что значит «бивер его».

Мери хохочет:

— Нет, Игор, здесь написано другое «бивер». Это слово, — она произнесла его с чуть другим ударением, — это значит — «бойся», «остерегайся». «Бивер его» — значит остерегайся его! А зверей, о которых ты говоришь, называют «бивер». Ведь эти два слова пишутся по-разному.

Теперь уже я хохочу, как сумасшедший.

— Ты знаешь, Мери, на многих ваших калитках я встречал дощечку с мордой оскаленной собаки и подписью: «Бивер собака», и по незнанию вашего языка я думал, что смысл надписи по-русски значит что-то вроде «бобр-собака». Перед первой такой надписью я долго стоял, соображая, что могло значить. Наверное, как предупреждение: «Наша собака имеет зубы и челюсти бобра и способна перегрызть даже толстое дерево. Поэтому остерегайтесь ее». Я решил, что это юмористическое предупреждение. А мне бы надо было посмотреть в словарь, увидеть разницу в написании.

— О! Нет! Нет! Ты такой умный, что не можешь быть таким глупым! — кричит Мери. — Я представляю тебя, глубокомысленно смотрящего на обычную вывеску «Бивер собака», и представляю, как удивились бы люди, если бы могли узнать о твоих рассуждениях в этот момент.

Потом она вдруг становится серьезной.

— Иногда мне кажется, что ты совсем не русский, и вообще не человек. Ты просто прилетел с другой планеты, с далекой звезды, чтобы изучить нашу жизнь и рассказать о ней тем, кто тебя сюда послал, и ты только притворяешься, что ты такой же человек, как и мы все, и дурачишь меня. Придет время, отведенное тебе, чтобы быть с нами, и ты исчезнешь. Исчезнешь навсегда, унесешься в другой мир, которому ты принадлежишь.

Моя работа здесь подходит к концу. Срок пребывания в США истекает. Уже сделаны последние фотографии микровключений во льду и последние описания кернов. Уже прочитаны все лекции в различных университетах и написана статья в американский научный журнал. Стало ясно наконец, что мы делали не так и как надо работать дальше.

Конечно же сейчас нужны еще два-три месяца, чтобы ответить на многие из вопросов, которые возникли в процессе работы. Но на просьбу университета продлить мое пребывание здесь (за его счет) Москва ответила лаконичным «нет».

Только потом, уже дома, я узнал, что «нет» было сказано на самом низком уровне. Только мой непосредственный начальник сказал, увидев телеграмму из Америки: «Нечего ему там больше делать. Пусть возвращается и сидит за столом, как мы все сидим». Все другие начальники были «за». Но одного «нет» оказалось достаточно… Здесь, в Америке, это звучало для меня уже по-другому: «Москва считает, что продление вашего пребывания в США невозможно»…

Да, Мери и Джойс были правы, говоря о пришельцах. Наступило время, и огромные тяжелые крылья подняли меня и в реве огневых реактивных струй унесли через океан на далекую, неведомую им «звезду» — мою Родину. Перед отлетом я получил много подарков от моих друзей.

Подарки были американские — маленькие, недорогие, часто самодельные, но все со смыслом. Получил я подарок и от Мери: небольшой полудиск сантиметров десять — пятнадцать диаметром и толщиной полсантиметра, из оргстекла, стоящий вертикально на подставке. На этом диске были цветные концентрические кольца — красное, желтое, зеленое, синее…

Я уже видел такие полудиски с цветными кольцами, знал, что их здесь дарят друг другу. Видел даже, что иногда на них имеется какая-нибудь лаконичная надпись типа: «Ты самый лучший».

— Что значат эти цветные круга? — спросил я ее.

— Как, ты и этого не знаешь? Это же радуга, символ благополучия и мира. Ведь по Библии радуга значит: великий потоп кончился, беды миновали, теперь все будет хорошо.

Этот диск и сейчас стоит у меня на столе, напоминая о том, что все, что рассказано здесь, не сказка, все это было.

 

ЧАСТЬ 4

В СЕЗОН ЦВЕТОВ

 

Снова в Америке

Большие планы. Крушение надежд. «Ваша поездка одобрена…» Аэродром Ля-Гардиа. Челнок Нью-Йорк — Вашингтон. Встреча в Академии наук. Посещение «мест ностальгии». Снова Боулдер, штат Колорадо. Размышление о гостиницах. Семья английского ученого. Отлет в Нью-Йорк…

Вернувшись домой после работы в Буффало, я углубился в повседневную жизнь Института географии. Конечно, подал я заявку на продолжение совместных с американцами исследований, связанных с шельфовым ледником Росса. По замыслу, который был обсужден с кураторами по гляциологии департамента полярных программ — Диком Камеруном и Стеном Джекобсом еще в Америке, — я планировал вернуться на шельфовый ледник Росса, но вернуться не с пустыми руками, а с комплексом оборудования, которое позволило бы быстро пробурить всю полукилометровую толщу ледника и установить у его нижней поверхности специальную аппаратуру, так, чтобы по команде с поверхности можно было бы определять скорость таяния или замерзания льда у дна ледника, на границе с подледниковым морем.

Эти измерения, если их повторять время от времени, позволили бы получить данные об изменении климата в южной части Мирового океана, что важно с многих точек зрения.

По этому замыслу я вместе со своими помощниками — Юрой и Виктором — должен был сделать в Москве комплект оборудования для измерения таяния-намерзания под ледником и быстрого бурения через ледник для установки этого оборудования в подледниковом море. Потом мы должны были приехать в Нью-Йорк в обсерваторию Ламонт-Дохерти, где работает наш старый друг Стен, и уже там вместе с его механиком изготовить несколько дополнительных приборов и снабдить каждый из них уже американскими устройствами, позволяющими передавать получаемую информацию на искусственный спутник Земли, а оттуда — прямо в наши лаборатории. После этого мы должны были присоединиться к Стену, который собирался на американском ледоколе проплыть вдоль всего края ледника Росса с несколькими остановками и высадками на ледник. Во время каждой из таких высадок мы планировали отлетать на вертолете от края ледника километров на пятьдесят, ставить там палатки и за несколько дней пробурить насквозь ледник, установить в подледниковом море у дна ледника свою аппаратуру и, проведя первые наблюдения, оставить ее на попечение команд со спутника. Таким образом, в конце рейса ледокола у нас имелась бы целая сеть управляемых с Большой земли станций, которые следили бы за процессами, происходящими под крупнейшим плавающим ледником Земли.

План был, как мне казалось, очень хороший. Но прежде чем приступить к его осуществлению, надо было провести повторное измерение показаний такой же аппаратуры, установленной нами под ледником Росса, что позволит получить величину скорости намерзания льда под этим ледником. Для этого необходимо было прилететь на уже законсервированную станцию Джей Найн, обжить ее, прогреть оборудование и провести те самые нужные наблюдения. Но станция расположена почти в пятистах километрах от ближайшей действующей станции Мак-Мердо. Значит, чтобы добраться туда, нужен самолет, продукты, подстраховка, одним словом — маленькая экспедиция. Каждый час работы самолета в Антарктиде слишком ценен, и все они расписаны чуть ли не на год вперед и стоят немало. И все же Камерун предложил обеспечить эту нашу работу за счет американской экспедиции. Мы обговорили с ним все детали — до количества банок тушенки, спальных мешков, канистр с бензином и даты, когда нас будет ждать в Мак-Мердо самолет «Геркулес». Конечно, все расходы брала на себя американская антарктическая экспедиция. Согласно этому плану были оформлены все выездные документы в Москве, получены визы на двукратное пребывание в Новой Зеландии по дороге в Антарктиду и обратно, куплены билеты из Москвы в Новую Зеландию и обратно.

Но за два дня до отлета мы получили указание сдать билеты. Оказалось, что президент Академии наук СССР подписал директиву о том, что поездки ученых по приглашениям в капиталистические страны для научной работы «за счет приглашающей стороны» должны, как правило, отклоняться. «Видите ли, — объяснили мне, — в капиталистических странах люди умеют считать свои деньги, и, если кого-то приглашают туда за счет приглашающей стороны — это значит, что та сторона считает, что своей работой ученый принесет ей одностороннее преимущество. — А потом добавили с улыбкой: — Ведь если бы мы сами были очень заинтересованы — мы наверняка послали бы человека туда и за свои деньги».

«Которых у нас никогда нет…» — подумал я, но промолчал и послал телеграмму в штаб антарктических исследований в Крайстчерч и Мак-Мердо, что мы не приедем.

Я знал: бороться бесполезно. Все сотрудники управления внешних сношений Академии наук всегда помогали мне. Поэтому раз они сказали «Сдай билеты и забудь о поездке», значит, где-то «наверху» победили те, с которыми спорить бесполезно.

В результате были сорваны многие научные планы, а американцы понесли денежные убытки. Принимая во внимание то, что я их так подвел, а также то, что отношения между нашими странами продолжали портиться и к 1983–1984 годам достигли, пожалуй, апогея конфронтации, я не удивился, узнав, что департамент полярных программ в Вашингтоне не выделил мне нового гранта, то есть денег для работы с обсерваторией Ламонт-Дохерти. Да и советская сторона отнеслась к этому без энтузиазма: «План, включающий работу трех советских специалистов в течение полугода, да еще за американские деньги, сначала в США, а потом в Антарктиде, слишком сложен и не соответствует духу времени. Вместо этого мы предлагаем включить вашу личную совместную с доктором Стенли Джекобсом работу в геологической обсерватории Ламонт-Дохерти в план поездок по научному обмену между Академиями наук СССР и США, ограничив ее тремя месяцами. Но и такая поездка сейчас весьма проблематична», — сказали мне в управлении внешних сношений Академии наук. Я и сам читал газеты, слушал радио и понимал, что шансов очень мало. Тем не менее собрал все необходимые документы и составил план научной работы.

Я исходил из того, что на основании исследований в Буффало у меня есть данные, говорящие о наличии в намерзшем снизу льде ледника Росса включений каких-то инородных частиц, распределенных неравномерно по длине керна. Надо было включить в план работы в обсерватории выяснение характера этих частиц, их происхождения, связать их существование со всем комплексом данных, накопленных в обсерватории по морю Росса. И, конечно, надо включить в план работы посещение лаборатории Лангвея в Буффало и более внимательное изучение там этих включений.

План был одобрен, соответствующие письма написаны, и я занялся своими текущими делами в отделе гляциологии Института географии. Прошло несколько месяцев. Наступил 1985 год. И вдруг звонок из управления внешних сношений:

— Зотиков, где вы пропадаете? Все вас ищут. Ваша поездка в США одобрена нашей и американской стороной. Выезжать надо как можно скорее…

Вот так получилось, что в начале апреля 1985 года я снова стоял со своими чемоданами, полными книг, в аэропорту Шереметьево, чтобы улететь «в США сроком на три месяца для работы в геологической обсерватории Ламонт-Дохерти и других научных учреждениях по изучению основных закономерностей оледенения Антарктиды», как было написано в официальных документах.

Так я оказался снова в этой удивительной и по-прежнему непонятной для меня стране — Америке.

Перелет прошел благополучно, и, как планировалось, 11-го апреля я прилетел в Нью-Йорк. По договоренности с американцами я должен был лететь сразу дальше в Вашингтон на самолете-челноке компании «Истерн».

Нью-Йорк встретил толпами бегущих в разные направления и сгибающихся под тяжестью чемоданов пассажиров. В отличие от Монреаля, где полно тележек для груза, которые ты можешь вести сам, здесь нужно было самому добраться до терминала, то есть места посадки на «Истерн». А для этого найти на улице остановку «желтого автобуса».

Аэродром Ла-Гардия, куда мы прилетели, так велик, что даже на этом автобусе, делающем круг по всем терминалам, от места, где разгружался наш самолет, до «истерн-терминал» — шесть автобусных остановок. Хорошо, что помог один из наших пассажиров, геодезист, который тоже летел в Вашингтон. У него не было столько чемоданов с книгами, как у меня, зато он был первый раз в Америке и держался за меня двумя руками, боясь потеряться. Как бы то ни было — в 7.20 вечера мы были уже в терминале челнока «Истерн». Челноки между крупными городами летают в Америке уже несколько лет.

Представьте себе зал с распахнутыми дверьми, а у противоположной стены три транспортера для багажа и столик с овальной аркой — калиткой личного контроля. Рядом полицейский. Вы подтаскиваете свои вещи и сразу попадает в другой ритм жизни.

— Скорее, скорее, — торопит девушка-негритянка в форме у столика. — Вы куда?

— В Вашингтон.

— Тогда бросайте вещи на этот транспортер. Не ошибитесь, а то вещи улетят в Бостон.

Я жду, когда повесят бирки, дадут квитанции. Но здесь нет бирок.

— Скорее бросайте багаж и идите дальше. — Девушка сунула нам какие-то отпечатанные в трех экземплярах квитанции с копиркой между ними.

— Бегите вверх по эскалатору на самолет. И по дороге заполните эти бумажки.

Поднялись на второй этаж. Остановились на минуту у какого-то столика. На бумажках написано: «Билет Нью-Йорк — Вашингтон. Годен для одного пролета туда или обратно. Оплата в самолете наличными или расчетной карточкой банка». И ниже — вопросы, на которые надо ответить: «Фамилия и адрес». И все. Ни документов, ничего, только — «скорей, скорей!»…

Я уже летал раньше на челноках, знал, что надо заполнять перед посадкой. Ведь одну из страниц квитанции оторвут перед посадкой при входе в самолет. Это страховая квитанция, чтобы знать, кто летел в самолете и, если он разобьется, кому и куда платить страховку.

И вот мы опять в зале типа фойе кинотеатра. Там уже много народа. Наконец открылась дверь, ведущая куда-то в полумрак, — как вход в зал кинотеатра. Человек у двери сказал:

— Самолет в Вашингтон подан. Пассажиры с номерами билетов от такого-то до такого-то, пройдите в самолет.

И толпа, превратившись в очередь, двинулась к темной двери. Когда проходили мимо того человека, он, не глядя, оторвал верхний листочек квитанции.

— Садитесь на любое свободное место.

И мы прямо из зала по коридору вошли в самолет.

Через пять минут мы взлетели. Посадка заканчивается здесь за полминуты до вылета. Последние пассажиры еще вбегали, а дверь уже закрывалась, и мы тут же тронулись. Такие челноки летают от многих компаний каждой час точно по расписанию, как электрички. Полет занимает меньше часа. Пока самолет рулил по дорожке, девушка-стюардесса жизнерадостно рассказывала нам, как она с трудом удерживается на ногах, когда самолет дергается при поворотах на земле. Но потом, когда взлетели, уже через пять минут она спокойно везла через проход столик-конторку для сбора денег. Билет стоил 75 долларов.

В Вашингтоне меня встречала молодая девушка с модной — в завитушках — прической. Увидев, что я ищу колото, она подошла ко мне и сказала по-русски:

— Здравствуйте, меня зовут Анна. Я представитель Национальной академии. Где ваши вещи, я отвезу вас в гостиницу. Завтра в десять мы ждем вас в академии.

На следующий день я проснулся очень рано — в 5.30 утра в огромном двухкомнатном старинном номере с деревянными лаковыми китайскими картинами на стенах. Разбудили птицы, которые странными голосами громко пели в полумраке рассвета. Пока принял душ, разобрал чемоданы с книгами, починил наполовину развалившийся этюдник, позавтракал банкой московской корюшки без хлеба, запив ее горячим кипятком, было уже восемь утра. Взял фотоаппарат, плащ и — на улицу. Из Москвы вылетал — был снег, а здесь — зеленая трава, цветут фруктовые деревья на улицах какими-то розово-фиолетовыми цветами. Вдоль тротуара и перед входами в невысокие дома то тут то там ярко пестрели желтые и красные тюльпаны, нарциссы, кустики азалий. Анна предупредила, что в 10.00 у меня должна быть встреча с сотрудницей отдела СССР и восточноевропейских стран Дайаной в здании Академии наук.

Я гулял по улицам не спеша, ведь до Академии наук, которая помещается на авеню Пенсильвания, от моего отеля «Гранд Плаза» совсем близко. Сделал несколько снимков и к 9.30 был уже в вестибюле академии.

Порядок здесь обычно такой. Ты должен расписаться в книге посетителей: фамилия, число, время прихода, ухода, номер комнаты, куда идешь, и подпись. И что всегда удивляет после Советского Союза — документов никогда не спрашивают.

Дайана оказалась высокой молодой женщиной лет тридцати. Усталое улыбающееся лицо, твердое рукопожатие, обычное здесь:

— Можно, я сначала сделаю вам кофе!

Оказалось, что моя программа изменена. В воскресенье утром надо лететь в Боулдер для участия в Западной конференции по снегу, а уже потом, 21 апреля, — в Нью-Йорк на главное место работы в обсерваторию Ламонт-Дохерти. После разговора с Дайаной встречаюсь с Тимоти Хашином. Он — секретарь полярной комиссии. Потом ланч с ним в каком-то ресторанчике, и сразу оттуда иду в советское посольство — представиться советнику по науке и, может быть, увидеть посла. Но не повезло, никого на месте не оказалось. Однако отметился о приезде, и снова через шумные улицы — на угол Семнадцатой авеню и «Г». Иду к зданию Национального научного фонда. Там, на шестом этаже, — департамент полярных программ, где работают мои старинные полярные друзья. Они уже ждут меня, хотя Дика Камеруна и нет среди них. Еще утром мне по телефону сказали, что он в отъезде. Как приятно встретить полярных друзей: улыбки, смех, шутки. И девушки те же, только, увы, немного постарели.

Из ДПП помчался снова в академию, надо получить билеты для полета в Боулдер, а оттуда — в Нью-Йорк. Из академии — снова в посольство, откуда, как мне сказали, должен пойти автобус в «Комплекс», то есть в городок, где живут работники посольства. Там есть магазин, где я собирался купить продукты. Когда приехал туда — оказалось, что и там все так же дорого…

Обратно шел пешком. Темно, тепло, пустынно. Пересек улицу «М». До гостиницы еще полчаса хода, но улица «М» ведет в Джорджтаун, самое удивительное место Вашингтона — городок из маленьких трехэтажных домов на склоне холма, и в каждом из этих домов — кафе, бары, открытые до позднего часа магазины, тротуары, полные народа. И там, в Джорджтауне, живет мой приятель Чарльз Остин — старый, очень богатый человек, написавший книжку, которую я собирался перевести на русский язык. Как хорошо было бы зайти к нему на минутку отдохнуть, выпить кофе и снова в путь. Нашел телефон, позвонил. Конечно, он был дома, сидел со своими студентами, обрадовался: «Приходи!»

В этот первый день в Вашингтоне я очень устал. На другой день, в субботу, встал опять в шесть, сварил цыпленка, которого купил накануне, позавтракал. Погода прекрасная, положил в свой синий походный «баг» хлеб, цыпленка и три банки пепси-колы, теплую куртку, фотоаппарат — и в путь. Здесь все так делают, когда гуляют по городу. Ведь обеды в кафе такие дорогие, скамеек мало, но кругом газоны, по которым можно ходить, лежать, где хочешь, и многие расстилают на траве куртки, едят, пьют и, удивительно, не оставляют за собой ни соринки. Но этому я уже давно научился.

Дневник.

14 апреля, понедельник. Пять утра. Живу в огромном номере в гостинице под названием «Факультетский клуб» в центре города Боулдера. Вчера прилетел сюда, следуя предписаниям американской Национальной академии наук.

Уже светает, поэтому я, не зажигая света, пододвинул письменный стол к окну и сижу, работаю, посматриваю в окно. Совсем рядом, против окон, — невысокий, первый хребет Скалистых гор — светло-коричневые сбросы с зарослями сосны между ними. Ближе — мягкие холмы и домик странной архитектуры современного запада Америки. А над всем этим — светло-голубое утреннее небо, поют птицы на еще не распустившихся ветках лиственницы.

Появились уже первые пешеходы — молодые ребята в джинсах и затертых курточках, идут куда-то с маленькими рюкзачками. Ведь мои окна выходят на дорогу, идущую в отдалении вдоль гряды гор. А по самой дороге уже мчат машины. Меня удивляет, что здесь нет или почти нет автобусов. И сам я пойду на работу пешком, хотя это и не очень близко.

«О, Игор, это совсем рядом, мили полторы-две, ты затратишь на ходьбу не больше тридцати минут».

Национальная Академия наук платит мне 1000 долларов в месяц, из которых я трачу на гостиницу 400 долларов, а на все остальное — 600 долларов. Это тот стандарт, который утвержден Академией наук СССР. Но гостиницы так дороги, хоть и шикарны. А ведь официальных «квартирных денег» у меня всего 13 долларов в сутки. Конечно, девушка в местной академии, которая занимается советскими учеными, понимала, что американские гостиницы мне не по карману, и нашла какой-то способ заплатить за гостиницу из других средств академии. Это дало возможность сохранить мне часть «гостиничных денег», но они тут же пошли на покрытие расходов за гостиницу в Боулдере. Ведь место, где я сейчас живу, хоть и принадлежит университету и напоминает дом для приезжающих ученых в Ленинграде, но стоит 30 долларов в день, и платить буду я уже сам. Я удивляюсь, почему в Америке нет нигде простых дешевых гостиниц типа нашего Дома колхозника. Надо бы подать им эту идею, хотя, я уверен, об этом наверняка кто-нибудь здесь уже думал и есть что-то, из-за чего этот вариант здесь не прошел.

15 апреля, вторник. Приехал в гости Гриша-тайкун, тот русский гляциолог, который так неудачно пытался заняться наукой во время моих предыдущих посещений Боулдера. Он за это время почти организовал было изготовление какого-то прибора на средства своего «друга» — миллионера, с которым они пережили банкротство компании «Чистый круг», но, когда дело дошло до организации фирмы по изготовлению этого прибора и Гриша захотел стать президентом этой компании, «друг» просто выгнал его «за нахальство». Но, как ни странно, Гриша все-таки стал президентом, только уже другой, маленькой компании по созданию еще одного прибора, в котором сам ничего не понимает. Пока идет процесс создания этого прибора — еще ничего не продается, — Гриша держится, по-моему, на показухе и на кредитах. И, конечно, на обмане. Так, в визитной карточке, которую он дал мне, было написано: «Доктор философии. Известный русский ученый». Но Гриша не защищал кандидатской диссертации в Москве и вообще не занимался наукой ни в СССР, ни в США. Я, конечно, промолчал, вспомнив Шолом-Алейхема и его «Блуждающие звезды» и то, как молодого не известного никому музыканта-эмигранта из России тогда, в начале XX века, американские антрепренеры назвали знаменитым, всемирно известным русским артистом, чтобы как-то завлечь публику. Это не считается обманом в тех кругах, где вращается Гриша. Хотя, когда я сказал об этом Курту Эйве, он не улыбнулся.

— Да, к сожалению, таких людей тут много. Но он не нашего круга. Бог с ним.

16 апреля, среда. Днем освободил номер и переехал жить к Курту Эйве. Курт сейчас живет с Аннетой в двухкомнатной квартире, расположенной в закрытом со всех сторон комплексе из двух четырехэтажных домов, внутри которых — большой бассейн, библиотека, общая гостиная с баром. Весь вечер Курт готовится к приезду из Лос-Анджелеса своей Аннеты, а я готовился к докладу на заседании в Мировом центре данных «А» и Институте полярных и альпийских исследований.

17 апреля, четверг. В 11 часов довольно удачно закончил доклад. Вечером приезжает из Лос-Анджелеса Аннета. Поэтому меня опять переселяют, теперь уже в комнату для гостей, в доме, где живет Курт. Конец дня провел в своей новой комнате, разбирался в бумагах, писал. Курт убирает комнаты, купил цветы, расставил их в вазы.

18 апреля, пятница. Опять переношу вещи. В гостевую комнату приезжает кто-то еще, а я переезжаю вечером к Роджеру Барри, тоже моему хорошему знакомому и директору Мирового центра данных «А». Буду жить у него до отлета из Боулдера. Все эти переезды и житье у друзей связаны с очень высокой стоимостью гостиниц и желанием моих хозяев сделать так, чтобы средняя стоимость моих гостиничных расходов укладывалась бы в 13 долларов. А для этого надо, чтобы я платил в гостинице не чаще двух раз в неделю, а остальное время жил бы бесплатно у друзей.

19 апреля, суббота. Весь день в доме Роджера Барри. Роджер — высокий, худой, застенчивый англичанин, который с женой и детьми живет в Америке уже несколько лет. У него в Боулдере небольшой уютный дом с садом, две дочки — одна маленькая, семи лет, Кристина, вторая — уже взрослая — шестнадцать с половиной лет. Она кончает школу и одновременно учится играть на арфе. Арфа стоит здесь двадцать тысяч, то есть в четыре раза дороже среднего автомобиля. Сейчас Ратчел — так зовут девочку — начала играть за деньги в ресторане в Денвере. Играет днем, по воскресеньям, с одиннадцати до двух часов дня. В это время многие американцы ходят на «бранч», то есть поздний завтрак. Для этого она с папой везет за шестьдесят километров свою арфу, а потом непрерывно играет по 45 минут три раза. Правда, за каждый час ей платят 25 долларов, и вся семья очень гордится этим. И не потому, что она зарабатывает, а потому, что полезна людям. Но устает в этот день она очень. Я ее видел в прошлое воскресенье. Она еле сидела вечером за столом, засыпала. Жена Роджера тоже работает с утра до вечера по дому, они сейчас перестраивают дом.

Ну а я воспользовался свободным днем и нанес визиты Флетчерам и Блейдсам, точнее, их женам и домочадцам. К сожалению, ни Джо, ни Дасти не было в это время в Боулдере. Джо работает по-прежнему в НОАА, но где-то под Вашингтоном, ну а Лин развивает свою (и многих других американцев) идею о том, что надо самоограничиваться и, в частности, не выбрасывать старые вещи, а делать из них что-то новое. Поэтому она купила на пару с одной молодой женщиной изысканный фешенебельный магазин, где продает одеяла, которые она сама делает из старых лоскутков. С женой Дасти Блейдса — Сесиль — я встретился лишь вечером. Поехали перекусить в маленький греческий ресторанчик — заказали по салату и пиву.

— Дасти сейчас где-то в Японии. Он «хичхайкинг» — значит, добирается на попутных машинах.

— Как на попутных? Ведь кругом океан?

— О, Игор, — смеется Сесиль. — Так он называет самолеты. Ведь Дасти всю жизнь служил в авиации, а у них есть правило — отставные летчики имеют право летать куда угодно на военных самолетах, если там есть лишнее место.

Узнал также, что сейчас среди молодежи много республиканцев.

20 апреля, воскресенье. Только что взлетел на самолете из Денвера в Нью-Йорк. Читаю «Тайм» о поражении США во Вьетнаме (10 лет со дня падения Сайгона). Нашел такие слова: «Свобода — это просто другое слово для определения состояния, когда нечего уже больше терять».

21 апреля, понедельник. Три часа дня, работаю. За окном частокол старых, еще почти без листьев, дубов и вязов, а за ними далеко внизу — голубая, в дымке, река Гудзон. «Хадсон», как говорят здесь.

Прилетел в Нью-Йорк вчера в 6 часов вечера. На аэродроме встречал Стен Джекобс, к которому я, собственно, и летел. Выяснилось, что жить буду в общежитии — гостинице обсерватории. Это прекрасно прежде всего потому, что дешево — всего 300–350 долларов в месяц, а ведь в городе дешевле чем за 1500 в месяц не проживешь.

По дороге остановились пообедать в доме у Джекобса. Он женился года четыре назад и купил дом на самом берегу реки Гудзон, в маленькой деревне милях в двадцати от Нью-Йорка и в трех милях от обсерватории. Кругом — необозримые леса из могучих вековых деревьев, и к Стену из обсерватории можно пройти пешком, но это будет почти час ходьбы через лес, похожий на лес на южном склоне нашей крымской яйлы. Дом Джекобса напоминает корабль: фасадная сторона его выходит на реку и обнесена открытой террасой, нависающей над водой. Даже вечером было так тепло, что сидели на террасе, слушали шум волн, смотрели на далекие огни на той стороне могучей реки. Почему-то по ней совсем не плывут пароходы. Разговор шел о жизни, о детях. Ведь у Стена уже двое детей: мальчику три года, девочке десять месяцев. Я уже понял за эту неделю, что отношение ко мне в этой стране — вполне нормальное, спокойное, без подковырок.

Поздно вечером Стен привез меня наконец к себе домой, в двухэтажный особняк среди парка. Под ковриком лежал запечатанный конверт «Доктору Зотикову». В нем — ключи и инструкция, как ими пользоваться и где помещается моя комната.

Живу на втором этаже изысканного, похожего на музей здания, где жила когда-то та самая госпожа Ламонт. На втором этаже этого здания есть большая квартира — пять комнат и кухня с плитой и набором посуды. Одна из комнат с телефоном и телевизором с кабельным вводом — моя. Утром проснулся — запах цветов в открытые окна, щебечут птицы.

 

Весна в имении госпожи Ламонт

«Побольше ешь сыра на вечеринке». Чернорабочий Попов. Странные цветы. Рыба «шед», которая заходит в Гудзон раз в год. Как представляет тайгу американец. Об экономии продуктов. Немного Нью-Йорка. Разговор с Москвой…

21 апреля, понедельник. Уже половина первого ночи, закончился десятый день моего приезда в Америку. С утра до вечера сидел за рабочим столом — читал отчеты, звонил в разные места: в Вашингтон — Дику Камеруну (он в отпуске и вернется через неделю); Чету Лангвею — в Буффало (его нет на месте, не оказалось на месте и его секретаря — Су).

Вокруг — сплошной лес, а у меня не оказалось продуктов ни на завтрак, ни на обед. Да и бритву свою я забыл в Боулдере. Поэтому надо срочно ехать в универсам. Но, как нарочно, у Стена сломалась машина. Он сдал ее в ремонт, а сам ездит на работу вместе с соседом. В обед Стен еще надеялся, что кто-нибудь отвезет меня в торговый центр, который отсюда милях в семи. Но «кто-нибудь» не подвернулся, зато мы со Стеном были приглашены на «парти», то есть небольшой вечер в одном из залов обсерватории. Ребята все незнакомые, еды на столах — только сыр и хрустящие хлебцы. Но Стен оптимистически посоветовал:

— Побольше ешь сыра на вечеринке, тогда можно не ужинать.

Я так и сделал. Весь вечер после вечеринки сидел дома, смотрел телевизор. Решил на будущее смотреть телевизор поменьше. Несмотря на «комершиал», то есть рекламу, которая досадно перебивает передачи, все было интересно: за один вечер видел и посадку «Шатла», и войну в Никарагуа, и кадры отступления американской армии из Вьетнама, и кадры, показывающие наше Ленинградское шоссе, то место, где мы остановили немцев (очень доброжелательно), и певцов, таких, как Френк Синатра, Кони Френсис, Пол Маккартни. Буквально силой заставил себя выключить телевизор, ведь завтра на работу.

Основное новое впечатление от Америки — почти никто не курит и очень-очень мало пьют.

Какое-то странное напряжение у меня последние дни: будто боюсь чего-то, но не пойму — чего?

22 апреля, вторник, вечер. С утра снова работал в своем офисе. Часов в одиннадцать раздался телефонный звонок:

— Здравствуйте, меня зовут Николай Иванович, я русский, на пенсии, живу близко, всего в трех домах от профессора Стенли Джекобса. Профессор сказал, что он ищет для вас машину, чтобы вы съездили в ближайший магазин и купили себе продукты. Я — старый человек, и у меня много свободного времени. Я с удовольствием помогу соотечественнику. Располагайте мной.

— О'кей. Держите линию. Я на минуту отойду. — Захожу в другую комнату к Стену. — Там звонит какой-то пенсионер, русский, по поводу магазина, ты знаешь его?

— Да, Игор, я просил его помочь с машиной. Мы соседи много лет.

Бегу к телефону:

— Простите, Николай Иванович. Я готов с вами съездить в мой ланч-тайм. Что, если мы встретимся в пять минут первого у входа в Ламонт? Меня зовут Игорь Алексеевич.

— Как хорошо, что вы не назвали себя только по имени. Ведь мы, русские, должны не забывать своего отчества. Я буду в назначенное вами время. Вы легко узнаете меня. Я езжу в самом старом в городе сером «фольксвагене».

Через час я уже садился в машину с протертыми креслами, застеленными какой-то тряпкой.

— Извините, Игорь Алексеевич, у меня собаки очень запачкали кресла. Мы с женой привыкли к этому, а вам лучше сесть на покрывало. Мы так редко видим гостей в нашей машине, да и дома тоже. Ведь все живут здесь так одиноко, а дети выросли и живут отдельно. За последний год удалось посидеть за столом с рюмкой только один раз.

Крепкий седой широкоплечий человек в белой, но грязной на рукавах куртке крепко держит руль. Лет ему, наверное, за семьдесят, но он совсем не выглядит стариком.

— Коротаю время, занимаюсь филателией. Всепоглощающая страсть! Но требует много денег. Конечно, лучше коллекционировать красивых женщин, но это стоит еще дороже, — смеется он.

Пока доехали до супермаркета, он уже рассказал мне свою историю. Война, плен, концлагерь: Победа застала в Западной Германии. В 1951 году эмигрировал в США, начал работать чернорабочим.

— Вот так и проработал чернорабочим всю жизнь, — спокойно улыбается он, смачно, с удовольствием произнося слово «чернорабочий». — Троих детей вырастил. Один — тоже чернорабочий, как и я, второй кончил университет, работает в банке; дочь, младшая, тоже ушла из дома. Работает на маленькой швейной фабрике. Но хорошо, что все живут недалеко, не больше чем в часе езды. А вы чем занимаетесь? — неожиданно спрашивает он.

Я начал было рассказывать ему о своих делах, но он перебил:

— Не надо, я ничего в этом не понимаю.

— Ну, как дела в Америке? — спрашиваю я, понимая, что вопрос этот слишком общий.

— О, бедные становятся еще беднее, а богатые богатеют. Это так заметно стало в последнее время. Особенно в Нью-Йорке, в этом ужасном городе. Там сейчас сносятся многие бедные кварталы, а на их месте строятся небоскребы с квартирами за сто и двести тысяч долларов. И все куда-то спешат, живут в долг, в долг, в долг. Вся страна живет в долг. А мне страшно за своих внуков. Ах, Америка, Америка. Она живет, как весь западный мир, по принципу Людовика Четырнадцатого: после нас хоть потоп. А ведь мы, русские, наполовину восточные люди, а восточная философия, в отличие от западной, — это философия не сегодняшнего дня, а завтрашнего. Сегодня — ничто. Завтра! Вот о чем надо думать. И Москва думает, всегда так думала. Недаром называется Третьим Римом…

Это последнее его замечание я не совсем понял, но не стал расспрашивать, и мы расстались.

24 апреля, четверг. Похолодало. Но все равно весна берет свое. Огромные фруктовые деревья на полянках в обсерватории цветут в полную силу белым цветом. А в стороне — невысокие, типа наших яблонь, деревья, цветут почти красными цветами.

Сегодня после работы попробовал пройти от четырехэтажного океанологического корпуса, где помещается моя лаборатория, к огромному, красивому, как дворец, дому, где я одиноко живу. Продирался через колючки и вдруг вижу — куст дикой азалии весь в красных цветах, в рост человека. А рядом — огромные деревья, дубы, а вместо листьев иголки, как у ели, и много маленьких прошлогодних шишечек. А иголки — плоские и мягкие, скорее, узкие жесткие листья. У самого дома нашел еще одно такое же дерево, и на нем табличка с названием «хемлок». О, так это же дерево, которое растет только в Америке. Я же видел много хемлоков в лесах под Хановером, там, где их верхушки безжалостно откусывали дикобразы-поркупайны. Только в тех лесах хемлоки были не такие высокие. Теперь уже я смотрел на хемлоки как на старых знакомых. Вот стоит в густом лесу большое дерево без листьев. Только огромные белые цветы на ветках. Издали похоже на яблоню. Подходишь ближе, срываешь цветок и видишь, что он не имеет отношения к яблоне.

Кроме того, в местных лесах, окружающих обсерваторию, много настоящих толщиной с руку лиан и всяких вечнозеленых растений, ведь это южные края. И вот цветок, очень похож на наш нежный голубенький подснежник, а попробовал сорвать — оказалось, что у него очень жесткий, как веревка, ствол стелется по земле, как граммофончик, и листья жесткие, как у брусники.

Странно, наверное, было смотреть на одинокого русского, который после работы, надев старые джинсы и грубую куртку и вытаращив от восторга глаза, продирался куда-то через непролазные колючие заросли.

Пятница, 25 апреля. Утром уехал с автобусом в город Нью-Йорк. Билет на автобус стоит один доллар пятьдесят центов. Автобус идет до терминала под названием «Мост Джорджа Вашингтона». Этот мост через реку Гудзон, проехав по которому автобус попадает в бедный и скученный район выходцев из Латинской Америки.

Вышел из автобуса, и поначалу даже страшно стало. Все смеются, кривляются, одеты кто во что горазд. Вхожу в сабвей — странные, ободранные «зубы» входного устройства. Опять жетоны для проезда — токены — по девяносто центов. Поезда по-прежнему покрыты черными спиралями краски. Надписи на стенах: «Пожалуйста, не сорите, не ешьте, не плюйте, не включайте радио».

26 апреля, суббота. В десять утра приглашен на бранч — поздний завтрак, переходящий в ланч, — в дом, который стоит на поляне среди огромных деревьев рядом с обсерваторией. Рядом с домом на траве лежат какие-то огромные, диаметром метр с лишним, шары и вазы из глины, горы колотых дров и стоит какая-то старинная кирпичная печь с высокой трубой. В этой самодельной печи хозяйка-артист обжигает свои глиняные изделия, которые потом продает. Словом «артист» называют любого, кто занимается искусством. В этот день к хозяйке-гончару в гости приехал один крупный издатель книг, спортсмен и охотник. И ребята из обсерватории, и хозяйка дома решили познакомить меня с ним, чтобы он помог мне переиздать в США мои книжки, если они покажутся ему интересными. На бранч подавалась рыба, которую поймал усталый, осунувшийся от бессонной ночи на реке спортсмен-издатель.

Рыба была огромная, килограмма на три-четыре, но на вид странная: белое нежное мясо, много мелких костей, жирная, на вкус, в общем, незнакомая. Я спросил — что это. Издатель рассказал, что эта рыба называется «шед» и что сейчас как раз начался «сезон шеда», и все ловят ее здесь, в реке Гудзон. Оказывается, шед бывает весом до восьми фунтов — такая серебристая полуметровая селедка с темно-зеленой блестящей спиной. Каждую весну шед входит в Гудзон, поднимаясь на сто миль вверх, чтобы отложить икру, а потом быстро, за один-два дня, спускается в море, чтобы провести лето в водах Атлантики у берегов Канады, а на зиму мигрирует к берегам Вирджинии и Северной Каролины. Рыбаки на время сезона нанимают помощников за восемьсот долларов в месяц и ловят рыбу сетями, продавая ее на рыбном рынке в Манхеттене. Цена ее там примерно шесть долларов за фунт. Шед — одна из немногих рыб, промышленная ловля которой разрешена в Гудзоне. Остальные рыбы слишком заражены ядовитыми отходами, и ими запрещено торговать, а шед, которая обычно живет в море, в реке почти не питается и остается незараженной… Стен думал, что такая рыба водится во всем мире.

К концу обеда стали задавать мне вопросы. Кто-то спросил, был ли я в Сибири и видел ли тайгу. И когда узнали, что видел, — меня опять удивила встречающаяся здесь часто непредсказуемая разница между нами и американцами в понимании многих вещей. При слове «тайга», «русская тайга» глаза у спортсмена-издателя загорелись, и, забыв обо мне, он начал рассказывать своим гостям о том, как он ее представляет:

— Лес, ели на тысячу километров, и деревья стоят часто-часто друг к другу. — Вдруг он осекся, взглянул на меня: — А как же там продираются через эту чащобу крупные звери, например лоси. Что они — раздвигают деревья?

Я даже растерялся. Никогда не думал об этом.

И вся компания начала придумывать способ, каким лоси и медведи могут продираться через чащу тайги.

В конце концов решили, что эти звери пробираются ползком, на животе, у самой земли, где нет еще крупных веток…

Весь вечер грущу, вспоминаю Москву, смотрю телевизор. Идут удивительные передачи о памятнике ветеранам войны во Вьетнаме. Ведь сейчас как раз десять лет с того дня, когда Америка сдала Сайгон Северному Вьетнаму. На экранах — сотни плачущих мужчин, изучающих надписи-имена своих погибших друзей на черном полированном мраморе памятника в виде длинной, высотой в три метра, стены. И красные гвоздики мелькают рядом с именами.

Памятник этот, который сооружен в Вашингтоне по подписке, необычен. Идея его, предложенная самими ветеранами, — продемонстрировать не гордость за войну и ее «героев», а оставить память о жертвах, память о погибших.

На этот памятник был объявлен конкурс, и выиграл проект, поразивший всех простотой и необычностью. Представьте себе большой пологий холм, через самую середину которого прошла трещина как бы глубинного катаклизма Земли, в результате чего часть холма по одну сторону от трещины-раскола поднялась метра на два, а другая опустилась. Образовавшаяся вертикальная стена — скол, постепенно сходящая у краев расколовшегося холма на нет, сделана из черного полированного мрамора. И на ней только имена погибших, расположенные не по алфавиту, а хронологически — по дням, месяцам и годам — когда кто погиб. От первой жертвы до последней. И все.

Автором памятника оказалась никому не известная молодая студентка университета — выходец из юго-восточной Азии, что сначала удивило и даже шокировало многих. Но сам памятник и особенно порядок расположения имен оказался необычайным и потрясающим по своему воздействию на психику.

Конечно, правительство, как и всякое правительство, пыталось, вмешаться: долго не давало разрешение на землю для памятника в центре Вашингтона и заставило все-таки ввести ура-патриотические элементы — американский флаг на длинном флагштоке вблизи от разлома, символизирующего раскол нации по отношению к этой войне, и скульптурную композицию из трех солдат, бредущих из последних сил через джунгли. Но памятник все равно впечатляет.

Весь вечер грущу, вспоминаю Москву, смотрю телевизор. Идут удивительные передачи о памятнике ветеранам войны во Вьетнаме. Ведь сейчас как раз десять лет с того дня, когда Америка сдала Сайгон Северному Вьетнаму. На экранах — сотни плачущих мужчин, изучающих надписи-имена своих погибших друзей на черном полированном мраморе памятника в виде длинной, высотой в три метра, стены. И красные гвоздики мелькают рядом с именами.

Памятник этот, который сооружен в Вашингтоне по подписке, необычен. Идея его, предложенная самими ветеранами, — продемонстрировать не гордость за войну и ее «героев», а оставить память о жертвах, память о погибших.

На этот памятник был объявлен конкурс, и выиграл проект, поразивший всех простотой и необычностью. Представьте себе большой пологий холм, через самую середину которого прошла трещина как бы глубинного катаклизма Земли, в результате чего часть холма по одну сторону от трещины-раскола поднялась метра на два, а другая опустилась. Образовавшаяся вертикальная стена — скол, постепенно сходящая у краев расколовшегося холма на нет, сделана из черного полированного мрамора. И на ней только имена погибших, расположенные не по алфавиту, а хронологически — по дням, месяцам и годам — когда кто погиб. От первой жертвы до последней. И все.

Автором памятника оказалась никому не известная молодая студентка университета — выходец из юго-восточной Азии, что сначала удивило и даже шокировало многих. Но сам памятник и особенно порядок расположения имен оказался необычайным и потрясающим по своему воздействию на психику.

Конечно, правительство, как и всякое правительство, пыталось, вмешаться: долго не давало разрешение на землю для памятника в центре Вашингтона и заставило все-таки ввести ура-патриотические элементы — американский флаг на длинном флагштоке вблизи от разлома, символизирующего раскол нации по отношению к этой войне, и скульптурную композицию из трех солдат, бредущих из последних сил через джунгли. Но памятник все равно впечатляет.

28 апреля, понедельник. Звонил Ассмус из КРРЕЛ. Он пригласил посетить КРРЕЛ, однако сказал, что нужна инициатива со стороны советского посольства, а также письмо оттуда с указанием моих анкетных данных: должности, номера визы, паспорта… Я ответил, что овчинка не стоит выделки и обращаться в посольство я не буду. Ассмус говорит, что, начиная примерно с лета прошлого года, Рейган изменил политику, и сейчас он за развитие контактов с СССР, но многие американцы, особенно сейчас, после убийства советским часовым американского офицера в Восточной Германии, настроены негативно. Но он считает, что со временем отношения снова улучшатся.

В обед пришел налить кофе. Рядом с кофеваркой огромный противень, покрытый фольгой. И надпись: «Это — рыба шед. Она была поймана и зажарена вчера. Отрезайте себе на ланч или возьмите домой». Значит, кто-то тоже поймал шед и таким необычным способом угощает других.

Удивительно экономное отношение здесь к продуктам. Даже маленький кусочек хлеба или обрезок луковицы или морковки, если он остался от обеда, будет аккуратно завернут в пластиковую пленку и положен в холодильник.

На завтрак я ставлю чайник и нагреваю сковородку. Пока они греются, высыпаю в миску немного кукурузных хлопьев и заливаю их молоком из холодильника (примерно стакан). Ем ложкой, как суп, сразу, пока хлопья еще не набухли и хрустят. Молоко холодное очень, и в Москве я бы, наверное, простудился, но здесь кроме кофе и чая все пьют ледяным. Поэтому привыкаешь — скорее психологически, чем физически. Пока ешь — на сковороде уже поджарилась до сухости полоска бекона. Я разбиваю одно яйцо. Вода уже тоже кипит. Ложка растворимого кофе в стакан, залил кипятком, и все. Вторая часть завтрака тоже готова. Ни соли, ни сахара. И я к этому, на удивление себе, привык. Солю иногда яичницу, но сам себе удивляюсь. Вроде бы и незачем, скорее по привычке.

Перед тем как выйти на работу, делаю себе бутерброд на ланч. Все так делают.

30 апреля, вторник. Чудесный солнечный день. Все больше цветов на незнакомых деревьях. От нашей обсерватории до Нью-Йорк-сити, то есть до города, можно добраться двумя путями — машиной или автобусом. Есть два варианта ехать автобусом: пять раз в день между входом в Колумбийский университет на углу 116-й улицы и авеню Амстердама и нашей обсерваторией ходит университетский автобус-челнок. В 8.30 утра — первый рейс, а в 9.00 утра он же идет из обсерватории обратно в город. Следующий рейс в город — в 10.40, потом в полдень и так далее. Последний автобус из университета в Ламонт отходит в 4.30 вечера. Билеты на этот автобус надо покупать у секретаря одной из лабораторий, и стоят они полтора доллара для сотрудников и один доллар для «аспирантов», студенты платят полдоллара. Это очень дешево. Ведь рядом по шоссе ходят рейсовые автобусы, проезд на которых до остановки «Терминал Моста Джорджа Вашингтона» стоит два доллара двадцать центов. Зато этот автобус ходит с интервалом примерно полчаса с раннего утра до 11 часов вечера. Я «взял» автобус 10.40. Это дало возможность поработать немного с утра. Первый раз ехал в «город» в будни, чтобы купить подарки домой. В этот раз поехал до университета и, проходя мимо величественных ступеней его библиотеки, удивлялся тому, что на них и сейчас, в середине рабочего дня, лежат и сидят в самых различных позах сотни полуголых людей. Почти полдень, и солнце печет страшно. Но здесь люди любят лежать или сидеть на солнце, а не в тени. Идти они, пожалуй, будут по теневой стороне, но если надо полежать — обязательно выйдут на самое солнечное место. Хотя что здесь удивительного? Они тут раздетые, как на пляже, а значит, просто загорают…

Очень хотелось сделать фотографии в нью-йоркском метро: и как сидят люди, и как выглядят разрисованные стены (они и внутри разрисованные), и как непривычно то, что здесь можно на ходу поезда ходить из вагона в вагон. Люди, особенно молодые девушки, зачем-то все время деловито идут куда-то, и одежда… К одежде людей здесь, в сабвее, я до сих пор не могу привыкнуть. Интересно, что очень многие женщины здесь, в Нью-Йорке, ходят сейчас в черном. Черный летний легкий комбинезон, черная шляпка, черное платье или покрывало встречается тоже часто, как в глухих уголках Грузии.

На пятой авеню нашел магазинчик, в котором торгует странный человек с грузинским носом по имени Тимур. Он уже много лет имеет постоянными покупателями советских людей и прекрасно говорит по-русски. Рассказывает, что тринадцать лет назад приехал сюда из Тбилиси и уже семь лет, как купил на паях этот магазин. Но, рассказывая, Тимур зорко следит за всем, что делается внутри, и все время на кого-то покрикивает на разных языках: русском, английском, испанском, хибру, грузинском, немецком. Это так помогает в торговле.

Вдруг он забывает все и куда-то бежит, крича:

— Никто не хочет работать, все только ждут предлога, чтобы увильнуть от дела и куда-нибудь смотаться.

Правда, все продавцы у него цветные или негры, которые — даже я заметил — только улыбаются весело и почти ничего не делают, хотя и бросаются куда-то радостно, когда на них рявкает Тимур. Но тут же возвращаются назад.

Домой уже ехал на рейсовом автобусе. Чуть перепутал поезда метро, поэтому к автобусной станции пришлось идти через несколько кварталов, населенных испаноязычными людьми с темной кожей. Грязь, бумажки и сор на улицах. Тут и там выбитые окна, но кругом веселье, гитары, песни, хохот, шныряют детские стайки. Почему-то я всегда чувствую себя в таких кварталах более «дома», чем на фешенебельных улицах. К роскоши почему-то быстро привыкаешь, и становится так одиноко и скучно.

Вечером устроил себе маленький банкет — обмыть покупки, а потом начал готовиться к разговору с домом, с Москвой. Утром позвонил оператору, он тут же связал меня с «международным» оператором, и оказалось, что в три часа ночи на первое мая можно заказать разговор с Москвой. Три ночи — это уже около десяти утра в Москве. И ведь это будет утро 1 Мая! В 11 часов вечера я решил все проверить: вдруг добавочный номер не работает! Предчувствие не обмануло меня. Ночной охранник в обсерватории, которого я попросил проверить мой телефон, пришел ко мне и выяснил, что мой телефон не в порядке. Оказалось, короткое замыкание звонка. Берт — так представился охранник — нашел мне комнату рядом, где был исправный телефон, и уже там я сидел до трех утра, ждал звонка. Потом были какие-то неполадки на линии, думал, сердце выскочит из груди, — так был взволнован. Но, в конце концов, разговор состоялся!

 

Пикник на Аппалачской тропе

Распорядок дня моей жизни. Получение денег в банке. Стен делает свой причал. Десять лет с окончания — войны во Вьетнаме. Пикник на Аппалачской тропе. Новые приключения Питера — альпиниста Ламонт. Узнаю о судьбе старых друзей с ледника Росса. «Если бы Герц был черным — он давно бы сидел за решеткой». Посещение в Манхеттене магазина художественных принадлежностей. «Никто никогда не побеждает»…

Утром отправил несколько деловых писем: Эйве, в Вашингтон — Диане с благодарностью, что она прислала мне конверт с чеком — «зарплатой» за второй месяц. Кроме того, надо было отправить письма в Москву, в международный центр данных с просьбой ускорить присылку книг в Боулдер. Это я обещал Роджеру Бари.

Потом Стен дал журнал Американского геофизического союза («ЭОС») с программой ежегодного весеннего собрания этого союза, которое через две недели будет проходить в Балтиморе. Стен хочет узнать, есть ли желание у меня поехать туда. Пока просмотрел тезисы докладов — прошел час. Решил не ехать. Дорого — вступительный взнос 110 долларов. Незаметно подошел ланч.

Иду к кофеварке, наливаю кружку, возвращаюсь в свою комнату и ем, гляжу через деревья на реку далеко внизу. Я уже выяснил, почему здесь нет пароходов. Оказывается, она судоходна всего миль на 150 вверх и все грузы на этом участке забирают в основном грузовики. Даже железная дорога почти не работает.

После работы Стен предложил мне поехать в банк, получить по чеку деньги. Я не мог это сделать один, потому что, во-первых, до банка (любого) я бы пешком не дошел, во-вторых, мне одному по чеку деньги бы не дали, не поверили бы. Нужно, чтобы с тобой в банке был бы кто-нибудь, у кого в этом банке счет и кого здесь знают. Поэтому мы поехали в банк Стена. Там я расписался на чеке, а потом на нем расписался и Стен. Только после этого, когда стало ясно, что у Стена на счету достаточно денег, я получил свою тысячу. Но носить тысячу долларов в кармане опасно. Потеряю или вытащат — и все. Поэтому я попросил поменять мои доллары на травелс-чеки.

Потом мы поехали к Стену домой посмотреть, привезли ли ему рабочие-строители четыре машины камней. Дело в том, что Стен делает у своего дома причальную стенку, выступающую в реку, и теперь забрасывает отгороженное досками пространство камнями. Но так же, как и у нас, рабочие каждый вечер обещают ему привезти камни и не привозят. «Кто-то им заплатил больше», — возмущается Стен. И на этот раз рабочих кто-то перехватил. Стен пошел звонить в контору. Сегодня они отговорились тем, что прошлой ночью шел дождь и поэтому не могли нагрузить машины камнями: грунт был слишком сырой.

— Могли бы и позвонить, — ворчал Стен, пока мы ехали в супермаркет, купить мне продукты.

Думал, что быстро управлюсь в магазине, но застрял на двадцать минут и купил много всего. Когда вышел — увидел, что и у Стена огромный пакет. Оказывается, что он от скуки зашел за мной и незаметно для себя увлекся покупками.

В 19.00, уже последним, пошел домой. Хотя нет, не последним. Многие еще и после ужина снова возвращались на работу. Кругом сновали машины, хотя официальный конец работы в 5 вечера. Я тоже взял с собой бумаги, но сначала решил поужинать и сварить борщ, который так любит Стен и хотят попробовать остальные ребята. До десяти вечера варил мясо, резал капусту, жарил свеклу…

Среда, 8 мая. Весь вечер и сегодняшнее утро смотрел ТВ. Вчера были, наверное, последние передачи, посвященные годовщине войны во Вьетнаме: парад ветеранов, рыдания, гневные слова…

А сегодня — передачи, посвященные победе по второй мировой войне. И ни слова о том, что Россия «тоже внесла свой вклад». А перед этим несколько дней всех трясло, вся общественность мира была взволнована, когда Рейган возлагал цветы на кладбище, где были похоронены эсэсовцы…

В субботу был на «субботнике». Называется он «День сохранения тропы». Оказывается, вдоль самого обрыва к Гудзону идет малозаметная дорога, знаменитая Аппалачская тропа, начинающаяся от самого Нью-Йорка, прямо от моста имени Джорджа Вашингтона, и идущая вверх по Гудзону до Аппалачских гор. Она — часть основной тропы, идущей к Монреалю на севере и до самой Флориды — на юге. Сначала думал, что это тропа пионеров времен Купера, которая и сейчас сохраняется в первозданном виде, так что многие идут по ней с рюкзаками и палатками. Во многих местах крутые скалистые спуски и подъемы тропы представляли как бы ступени из огромных плоских камней, как будто сделанных когда-то человеком. Оказалось, что они действительно сделаны человеком. Мне рассказали, что Аппалачская тропа, идущая с севера на юг через всю страну вдоль Аппалачских гор и имеющая ответвления к большим городам, была построена совсем недавно, в начале тридцатых годов, во время Великой депрессии, когда десятки миллионов людей были безработными. В это время президент Рузвельт предложил план гигантских работ по строительству дорог, благоустройству ландшафта, то есть таких работ, которые требовали огромное количество неквалифицированных рук и никаких дополнительных затрат: только ломы, лопаты и тачки. Таким образом он сумел дать работу многим. В нескольких местах встретил я, как старых знакомых, цветы нашей полевой гвоздики и много цветущей сирени.

Работали с 9 до часу дня — убирали с тропы упавшие на нее за зиму деревья и разросшиеся за прошлое лето кусты. А потом, как и полагается, устроили пикник, были поджарены на углях «горячие собаки» сосиски, появился ящик пива.

К вечеру заехал Питер Брушхаузен — альпинист и самый большой бродяга в Ламонте. Питер больше не работает в Ламонте. Он делает теперь какие-то удивительные фотографии у дна скважин в одной из нефтяных частных компаний. А в основное время занимается тем, что водит группы очень богатых искателей приключений на различные горные вершины Перу, Чили и Аргентины, в места, которые он так хорошо знает и любит.

— Ты, Игор, даже представить себе не можешь, как много, очень много богатых людей на свете, которые просто не знают, что делать со своими деньгами. Я тут недавно провел экспедицию по восхождению на самую высокую вершину Антарктиды. Но чтобы добраться к ее подножию, нужен был самолет. Мы купили списанный двухмоторный ДС-3 (наш Ли-2), поставили на него еще один — третий — мотор и решили лететь на нем. Я и еще два профессиональных альпиниста — аргентинцы, экипаж — три человека — англичане и еще десять человек — богатых любителей приключений. Каждый из них вложил в это путешествие более 50 тысяч долларов. Уже в Антарктиде на одном из ледяных плато у подножия наш самолет потерпел аварию, но мы сумели его исправить, и тут вдруг вышел из строя один мотор. Летчики отказались лететь дальше, так как предстояла посадка на плато, расположенное на большой высоте, а взлететь с этой площадки на двух моторах было невозможно. Тогда решили слетать на двух моторах в Аргентину и починиться там. Но мы забыли о войне на Фольклендах. Когда наш самолет прилетел из «ниоткуда» и корреспонденты пронюхали, что на нем много англичан, появились статьи о том, что мы шпионы, прилетевшие из Чили и собирающие сведения об Аргентине. Пришлось нам скорее уносить ноги, не дожидаясь починки. Так и не забрались мы на ту гору. А жаль! Но все равно, Игор, это было интересно, и, кроме того, за одну эту экспедицию, то есть за какие-то три недели я заработал больше, чем за полгода здесь… Но я скучаю о кораблях, плаваниях на судах Ламонт.

Оказалось, что Питер с Наташией решили показать мне ресторанчик с русской музыкой, который они любят. По дороге Питер рассказал много нового о старых друзьях.

Джей — механик с ледника Росса — по-прежнему во льдах где-то в Арктике, а потом поедет опять в Антарктиду. Но и он хочет все это бросить: нет времени для личной жизни, дом его все время заколочен. Правда, у него интересное хобби: он летчик, и у него есть свой самолет, на котором он возит туристов в Арктику. Так вот с самолетом у него произошли большие неприятности. Пока он был однажды в Антарктиде, кто-то из его друзей взял его самолет, улетел на нем куда-то в Южную Америку, а оттуда вернулся в США с наркотиками… Джею ничего не сделали, самолет тоже оставили: ведь Джей в это время был на Южном полюсе — алиби полное. Но где-то против его фамилии поставили навечно «галочку». И теперь куда бы Джей ни ехал из США и откуда бы он ни возвращался, ему на таможне непременно говорят: «А вы пройдите сюда». И просят раздеться донага и просматривают каждую складку платья. «Простите за беспокойство, можете идти». И так всегда. Обе стороны прекрасно понимают, о чем идет речь.

Пока разговаривали — доехали до ресторана на Брайтон-Бич. Народу там было много (субботний вечер), музыка действительно была «русская». Точнее, оркестр играл и певец пел романсы или блатные песни, а две негритянки отбивали такт и выкрикивали по-русски две-три фразы. Казалось, что в ресторане одни американцы, но вот оркестр заиграл «Одессу», и половина зала встала и, стоя, пела вместе с певцом припев: «Ах, Одесса, жемчужина у моря! Ах, Одесса, живи и процветай!..»

Опять судьба свела с Брайтон-Бич и «третьей волной». Молодой худой очкарик лет тридцати, эмигрант по фамилии Герц, возвращался в сабвее домой. К нему пристали четыре черных подростка и стали требовать пять долларов. «Ах, вам пять долларов, — сказал Герц, улыбаясь. — Сейчас достану, минуточку…» Залез в карман, вытащил пистолет и положил всех четверых одного за другим. Правда, двое остались в живых. Начался суд, который всколыхнул всю страну. Впервые, пожалуй, за многие годы человек оказал открытое сопротивление грабителям. Лучшие адвокаты защищали Герца и его право на сопротивление. Дело дошло до Гранд-жюри — Верховного суда — и этот суд признал его виновным только в незаконном ношении оружия. Разрешение на хранение оружия дома он имел, но закон запрещает ношение даже зарегистрированного оружия или любых игрушечных моделей пистолетов на улицах Нью-Йорка. Короче, Герца отпустили под небольшой залог. Ему бы «лечь на дно», а он начал кампанию за вооруженное сопротивление грабителям. Сначала его поддержали, он стал национальным героем. Журнал «Тайм» и многие газеты печатали его портреты. Но вот начали появляться и другие заметки. То в одном, то в другом городе люди стали открывать огонь на улицах, в метро и автобусах по самым ничтожным поводам. И страна задумалась — прав ли был Герц, открыв беглый огонь в метро? А тут еще и национальные чувства. Черная община сочла решение Гранд-жюри антинегритянским. Таким же сочли его и многие белые. Когда я первый раз ехал в сабвее, еще не зная, кто такой Герц, в каждом вагоне подземки висели плакаты, на которых был нарисован человек в очках с дымящимся пистолетом, а под ним надпись: «Если бы Герц был черным, он давно бы сидел за решеткой!» Новые адвокаты взялись защищать оставшихся в живых черных подростков, подавших жалобу. И вот обнаружилось, что одного из погибших мальчиков Герц вначале ранил, стреляя в спину, а потом уже добил вторым выстрелом. И вся картина представилась в ином свете. Герцу снова предстоит встретиться с Гранд-жюри. И опять собирается с силами «третья волна», готовясь к борьбе с черными, которую она начала много лет назад, еще на берегу Брайтонского пляжа, и победила. Кстати, семья Питера поддерживает контакты с той парой из Бруклина, о которой я писал два года назад. Они тоже были на ужине. Толик получил-таки диплом дантиста и теперь имеет лицензию для самостоятельной работы в штате Нью-Йорк. У него уже есть кабинетик в доме, который когда-то целиком занимал «фут-доктор».

— Но я по-прежнему работаю шестьдесят пять часов в неделю и сегодняшнее посещение прогулочной палубы этого пляжа — первое для меня с тех пор, как мы были с тобой здесь в ноябре восемьдесят второго года, — сказал он на другой день, когда мы встретились всей компанией на берегу этого странного пляжа. — Но ничего, я выстою. Я понял теперь, почему Америка пускает эмигрантов. Потому что никто, никто не вкалывает так, как мы, — неважно, евреи, русские, вьетнамцы или кампучийцы. Американцы нам не конкуренты. Ты же видел — они любят пожить легко… Потому что у них есть что-то в запасе, а мы начинаем с нуля. Сначала торговля сосисками, потом таксист, и только потом — работа по специальности.

9 мая, четверг, 9.30 вечера. Только что вернулся из Нью-Йорка. Вчера мне позвонил Волтер Салливан — редактор, автор многих книг, и пригласил меня пообедать с ним.

— Если можете — приезжайте в 12.30 и позвоните мне снизу, я скажу охране, чтобы пропустили.

— А где вы находитесь? — спрашиваю.

— На 42-й улице, на Таймс-сквер, совсем рядом. Дело в том, что площадь эта называется по имени газеты. Я ведь работаю в «Нью-Йорк Таймс».

Зашел к Стену Джекобу и его начальнику сказать, что уезжаю на свидание с Салливаном. Оказывается, имя Салливана всем известно. Посоветовали надеть пиджак и галстук (ведь мы тут ходим чуть ли не в майках). Пока сходил домой переоделся, пока отнес для анализа образцы льда специалисту по микроорганизмам, подошло время отъезда.

В 10.30 микроавтобус повез меня в Манхеттен. Полчаса езды до остановки сабвея у моста Вашингтона. До сих пор не могу отделаться от странного ощущения, когда вхожу в метро. Вот и сегодня — много людей, а на полу столько газет и бумаг, что ноги идут как по шуршащему ковру. В метро надо быть всегда собранным, следить за остановками, не зевать на пересадках, не паниковать и быть уверенным, что все будет хорошо. Например, первая часть пути в сторону старого центра города — он во всех американских городах называется одинаково: даунтаун, то есть нижний город, — с одной стороны для меня проста: от моста Вашингтона в сторону даунтауна идет только один поезд: «А» в голубом кружочке. Но зато на этой линии, на первом ее участке, вы едете через Гарлем. В ободранном вагоне — только негры, на стенах нет ни миллиметра, не покрытого надписями или контрнадписями из пульверизаторов. Так я доехал до Таймс-сквера, пообедал с Салливаном, обсудил с ним разные дела. Он интересовался работой на леднике Росса и моими книгами. Довольные друг другом, мы разошлись. Потом я пошел в магазин для художников, купил краски — хочу порисовать. Этот магазин находится почти в самом даунтауне, рядом с Уолл-стрит, в местечке, называемом «Деревня Гринвич». Когда-то там действительно была деревня, а сейчас это — живописный район богемы, где живут художники. Идешь по улице, и вдоль домов лежат книги, какие-то странные старинные вещи и такие же странные люди их продают. В магазине художников много бедной молодежи. Берут все нарасхват. Походил по магазину часа два — глаза разбегались от обилия товаров, названий незнакомых мне фирм, производящих краски и кисти. Вышел из магазина в пять часов. Ехать домой еще рановато, а улица, на которой расположен магазин, может привести меня в «Китайский город» — Чайна-таун, где живут только китайцы, а за ним будет «Маленькая Италия» и Диленси-стрит, где, как говорят, все разговаривают по-русски и к советскому покупателю обращаются с радостью. До Диленси не дошел. Бродил по Чайна-тауну. Чего только здесь нет. Сушеные странные грибы, коренья лотоса, какие-то снадобья и приправы, свежая, почти живая рыба всех сортов: сазаны, акулы, караси, камбала. А рядом ползают омары, крабы, улитки, ракушки, и тут же на улицах на передвижных тележках что-то парится и варится. Присмотрел себе каких-то вроде резаных осьминогов с овощами и луком. Съел с интересом, но не понял, что это такое. Так всегда у китайцев. Потом пробовал морские огурцы. А на улице тут же толпа окружила двух китайцев, играющих в какую-то странную игру — подобие шахмат. А кругом продают циновки, фарфор, каких-то жаренных целиком уток, и тут же рядом — золото, серебро, каменья, старинные китайские вещи. Наверное, в самом Китае все эти старинные обычаи, кушанья давно исчезли, а здесь — живут.

По дороге домой думал о другой такой же колонии на Брайтон-бич. Тоже полным-полно народу и всего того, что в стране, откуда они уехали, уже забыли давно.

Приехал в Ламонт — тишина, покой. Включил телевизор — сплошная стрельба. Зачем американцы все это показывают? Почему хотят видеть себя такими жестокими бандитами? Ведь на самом деле на работе или в общежитии они, как правило, такие вежливые, тихие. Застенчивые улыбки, взгляды — удивительно!

Сегодня мне утром позвонил специалист по микрофауне. Он не утерпел, сделал предметные стекла, посмотрел на образцы в микроскоп и обнаружил… диатомовые водоросли, то есть микроорганизмы, которые вмерзли в лед. Но это были не живые организмы, а те, которые жили когда-то очень давно. А на одном из стекол он нашел что-то, напоминающее рыбью икру. Сейчас ищем специалиста по рыбьей икре.

Суббота, 11 мая, час дня. Сижу опять один в громадном своем доме и утираю слезы. Только что выключил телевизор, смотрел фильм бывшего короля рок-н-ролла Америки — Френка Синатры. Название его в переводе звучит так: «Никто, кроме храбрецов». Фильм о прошлой войне, о том, как на заброшенном коралловом острове воюют друг с другом маленькие, не имеющие связи с внешним миром группы японских и американских солдат. И как постепенно после непримиримой борьбы они начинают помогать друг другу. В одной из стычек трое японцев были убиты, а один тяжело ранен в ногу. Но у японцев не было врача. И вот японский офицер после многочисленных душевных колебаний приходит с белым флагом к американцам просить у них врача, чтобы тот ампутировал ногу солдату. Иначе — гангрена и неминуемая гибель. И вскоре после этого японские и американские солдаты стали видеть друг в друге не врагов, а людей, начали помогать друг другу, симпатизировать, ходить друг к другу в гости. А кончается все печально: американцы тайком починили рацию, связались наконец со своими, и к острову подошел их эсминец. Американский офицер сообщил об этом своему другу — командиру японской группы — и предложил японцам покинуть остров вместе с ними: ведь японское командование, судя по всему, давно считает их погибшими. Но японский офицер отказывается: ведь это значит сдаться добровольно в плен, когда остальная Япония еще борется. Он уводит японских солдат в глубь острова и готовится к безнадежной обороне против превосходящего противника. А в это время американцы, забыв об опасности, бросаются к идущим им навстречу шлюпкам, и японцы из засады начали в них стрелять. Они были такой хорошей мишенью на пляже.

И в считанные минуты американцы и японцы, еще до того, как подошли шлюпки, уничтожают друг друга. Гибнут почти все, как с той, так и с другой стороны. А ведь совсем недавно они были почти друзьями. В конце фильма, вместо обычного слова «конец», вспыхнули вдруг слова: «Никто никогда не побеждает».

Может, фильм и не тронул бы меня так, но вчера я ужинал вечером в гостях у руководителя американско-советских работ в морях Антарктиды — начальника Джекобса. Когда мы пришли к нему домой, нас встретили его дети лет десяти и тринадцати и их товарищи с улицы. И так трогательно и осторожно их отец представлял меня: «Это доктор Зотиков. Он из России. Он из самой Москвы, но не бойтесь его, ребята. Пожмите ему руку. Вы видите, он такой же, как и мы».

Его собственные дети смело протягивали руки, а соседские мальчики смотрели исподлобья… Потом уже, когда мы ехали на машине в ресторан, он сказал с грустной гордостью: «Вы заметили, как мои дети безбоязненно жали вам руку. Это потому, что я воспитываю их так, и каждый раз, когда ваши приезжают к нам, я привожу их в дом. Пусть дети растут в сознании, что вы такие же».

Я слушал и молчал. Ведь и я сам так же всегда старался привести в свой дом в Москве всех приезжающих ко мне американцев и тоже гордился, что мои дети видят в них таких же людей, как и мы. А это так всем надо.

И вспомнилось вдруг, как однажды, пару лет назад, осенью, в воскресенье, ко мне домой в гости приехал научный руководитель КРРЕЛ Андрей Владимирович Ассмус, и мы гуляли с ним вдоль нашего длинного московского дома. И как мне тоже приятно было знакомить его с притихшими вдруг, смотрящими исподлобья друзьями моего сына. Еще бы: американец, наполовину военный, да еще говорящий на каком-то несовременном русском языке, на котором говорят руководители иностранных разведок в различных кинофильмах о шпионах. Да и одет он как-то необычно, хоть и просто. И я помню, как услышал сзади чей-то горячий шепот: «Он же шпион, шпион!» А сын мой тоже шепотом убеждал, что это не так. Мне хотелось сказать что-то по этому поводу, но я знал, что это бесполезно. Просто надо, чтобы эти мальчики чаще видели бы американцев у себя дома и в доме своих друзей, как мои дети. И тогда они перестанут пугаться их.

Вот сколько разных мыслей пробудил во мне интересный фильм, поставленный Френком Синатрой. Молодец он!

12 мая, воскресенье. Вчера нарисовал наконец этюд: дом госпожи Ламонт, где живу, и мое любимое в Америке дерево — элм, то есть американский вяз. Он растет рядом на поляне. Вечером ходил, выбирал место для еще одного этюда — хочу нарисовать обрыв, реку Гудзон внизу, нашу лабораторию, проглядывающую из-за деревьев.

Вчера вечером смотрел передачу, которая никак не уходит из моей головы, — международные соревнования «рестлеров» — борцов без правил: они кусали друг друга, визжали, когда у них выворачивали руки. Как правило, один сразу же вырывался вперед и несколько раз так ударял партнера об пол, что тот потом мало что соображал и лежал, еле шевелясь, на полу. А побеждающий залезал на самый верх канатов у углового столбика, не спеша так залезал, и потом прыгал на лежащего, придавливал его всей тяжестью своего тела. Ужасно. Но знатоки говорят, что это все только так подстроено. Это только игра, хоть и опасная.

 

Тюльпанное дерево

Ночное пение соловья и разные значения слова «найтингейл». Рассказ о том, почему прогорела фабрика картонных изделий. В моей одинокой квартире появляется соседка из Ниццы. Откуда взялось слово ясли? Находка в ледяном керне. Земляничное дерево. Писатели о своей работе. Фирма «Кока-кола» переходит на новый рецепт. Праздник кушанья — чили в Ламонте. Шпиономания. Дик Камерун становится безработным. Рамадан приходит и в наш дом…

Пять утра. Лег спать в половине первого, но проснулся от пения соловья у самого окна. Так по-русски поет найтингейл. («Найтингейл» — соловей. По-английски «найт» — ночь, а «гейл» — резкий порыв ветра или внезапный взрыв смеха.) Стал на цыпочки, зажег свет. Соловей не улетел, а я стал рыться в словаре, чтобы проверить это слово — «найтингейл». Меня всегда интересовало оно, особенно после того как в прошлый раз в Буффало на огромной бронзовой пряжке поясного ремня джинсов одной из секретарш нашего департамента геологии я увидел изображение такого знакомого мне самолета «Геркулес С-130», на котором я вез своих раненых полярников, а под ним какое-то довольно длинное слово — «найтингейл». Я заинтересовался, какое отношение имеет соловей к самолету.

«Очень прямое, — объяснила она мне. — Это не просто самолет, а санитарный самолет со знаком Красного Креста».

Оказывается, это слово имеет два значения. Первое: «ночной певец» — маленькая европейская птичка, хорошо поющая по ночам в брачный период. Второе значение этого слова связано с именем Флоренс Найтингейл (1829–1910) — знаменитой медицинской сестры, служившей в английской армии. Она была основательницей английской службы сестер милосердия. Вот почему самолет был так назван. А жаль! Как хорошо было бы, если бы кто-то с самого начала назвал его просто — «соловей». Кстати, надо бы узнать, почему по-русски эту славную птичку зовут «соловей». Так я здесь продолжаю учить английский.

Стало светать, и мой соловей улетел.

После работы заехал Николай Иванович, покатал немного по окрестностям, показал фабрику картонных коробок, на которой он проработал 25 лет как чернорабочий. Именно так он себя всегда называет с гордостью: «Я свободолюбивый человек и люблю говорить, что думаю. А это в любой стране, даже в Америке, можно делать или если у тебя есть хотя бы полмиллиона, или если ты на самом дне служебной карьеры. Только чернорабочий может везде говорить обо всем что хочет. Потому что людям нужны его руки и спина, а наказать его, понизить в должности невозможно… Кстати, сейчас моя фабрика закрылась, — печально сказал он, — она прогорела, и все местные жители лишились работы. Хоть и жаль, а сами они виноваты».

— Почему сами?

— А потому, что в Америке никто не хочет хорошо работать. Рабочие в большинстве малограмотны, а система — «принят на работу первым — будешь уволен последним» — заставляет многих держаться за свою должность, не стремясь к усовершенствованию. Научился поворачивать гаечный ключ — и забыл, как бить молотком. Короче, фабрика делала коробки для макарон, вермишели… Но эти коробки слишком дешевы, чтобы делать их в штате Нью-Йорк, где зарплата сравнительно велика. Их надо делать где-нибудь в Луизиане, а здесь нужно было бы заняться ну хотя бы производством коробочек для лекарств. За них фабрика получала бы много больше. Но оказалось, что никто на фабрике уже не может так организовать себя, чтобы не делать ошибок. Но если ты иногда наклеишь на коробку для вермишели этикетку лапши — это не очень страшно, а если наклеишь на коробку для снотворного этикетку для детских пилюлек от кашля — это уже преступление. Поэтому фабрика прогорела, а рабочие не смогли устроиться в другие места. Ведь если они даже наклейки не могут наклеивать без ошибок — куда им чинить машины или холодильники. Хотя человек, который здесь умеет чинить машины, зарабатывает очень много.

Вообще Николай Иванович считает, что эмигранты Америки последних ста лет — это уже бездельники или никчемные люди, которые не смогли устроиться даже у себя дома. Себя же он считает не эмигрантом, а жертвой второй мировой войны.

После покупки продуктов заехали на бензоколонку к его сыну. Ему тридцать лет, но он нигде не учится, ничего не умеет. Просто заправляет машины, получает свои пять долларов в час и доволен.

— Трудно здесь воспитывать детей, — вздыхает Николай Иванович.

Вчера вечером, когда он привез меня домой, оказалось, что у меня на этаже появился еще один жилец — француженка, геолог, изучающая морское дно. Она живет в Ницце и изучает жизнь маленьких животных — типа наутилусов. Оказывается, их скелетики в отложениях морского дна могут нам сказать о многом. Мне было интересно узнать, что на французских судах плавает много молодых женщин — ученых и инженеров. Сейчас эту моду пытаются привить у себя и американцы. В обсерватории, например, много молодых женщин готовятся посвятить себя изучению морей и океанов.

Зовут ее Сюзанна. Она замужем, у нее сын, которому недавно исполнился год. Когда ему было три месяца, она отдала его в ясли, а сама пошла работать. И сейчас он в яслях, а вечерами его берет ее муж, которому помогает его сестра. Когда я рассказал, что мой внук Олежка живет у нас, с бабушками, посещая то ту, то другую, Сюзанна очень удивилась.

День прошел очень напряженно и полезно. Много сделал по сбору материалов для будущей научной книги. После обеда директору обсерватории звонил Волт Сулливан из «Нью-Йорк Таймс», интересовался моими находками чешуек в толще ледника Росса. Эти чешуйки интересуют многих. Пытаемся выяснить, действительно ли то, что мы видим в микроскоп, является икрой, и как она и микроскопические водоросли попали в район скважины. А биологи уже думают, не поискать ли в этих чешуйках микробов… И все завертелось за какие-то несколько дней. Оказывается, что все нужные специалисты работают рядом.

Сейчас 9.30 вечера. Я лежу, слушаю музыку по радио. Домой пришел в семь. Соседка уже была дома. Вдвоем приготовили перекусить: она — омлет, я — салат, поделили друг с другом и «разошлись по каютам». Сейчас посмотрю немного ТВ и спать. Приму снотворное, а то что-то утром встаю слишком рано. Будит соловей. Сюзанна тоже жалуется, что какая-то птица разбудила ее. Она никогда не слышала соловья, поэтому для нее его пение ничего не значит, как и само слово. А вот русское слово «ясли» — для меня зазвучало как-то по-другому. Это слово она произнесла по-французски и стала объяснять, что оно по-французски имеет и второй смысл — обозначает заполненный сеном угол хлева для скота.

— Это идет от рождения Христа, ведь он родился и лежал первое время в хлеву с животными.

И вдруг я понял, что и наши ясли — это еще и приспособление для сена в хлеву. Значит, «ясли» идут от легенды о Христе!

Моя еда за прошедший месяц начала меняться. Бели раньше я «напирал» на жареные куриные ножки, печенку, жареную картошку, то сейчас предпочитаю салаты из помидоров, лука и зелени, отварные початки кукурузы, яблоки.

Огромное внимание американцы уделяют информации: быстро обмениваются посланиями, письмами. Стен по утрам до обеда пишет письма, потом сам относит их, чтобы сэкономить время на отправку.

В доме нашем стало еще веселее, на конференцию приехали два англичанина, и теперь на кухне нас уже четверо. Вчера, когда шел по дорожке между зданиями обсерватории, увидел, что на земле валяются несколько больших зелено-красных цветков. Поднял один. Тяжелый. Каждый лепесток — толстый, мясистый и покрыт как бы ворсом, но похож на… цветок тюльпана.

Навстречу шел немолодой мужчина, я спросил его, откуда взялись эти цветы на дорожке?

— Как откуда, — удивился американец, — это цветок «тулип-три». — И он показал на ближнее дерево, действительно, его цветы очень похожи на тюльпаны…

Почему-то название его напоминает мне дерево из сказки, типа земляничного или пряничного дерева.

Узнал из книги «Писатели о своей работе», что почти все знаменитые писатели в Америке работают в основном утром. И почти все они считают важным то, о чем пишут, а не то, как пишут. Многие из них считают, что работа поэта, писателя очень похожа на работу ученого. Во всяком случае, ученый и писатель ближе друг к другу, чем ученый и художник. Большинство не принадлежат к группировкам. Они одиночки.

Местные заботы последнего времени здесь такие: фирма «Кока-кола» после ста с лишним лет выпуска продукции по одной и той же неизменной формуле вдруг изменила ее, сделала дринк более сладким, и все ждут, что теперь будет. Представители фирмы говорят, что это — знак того, что фирма «Кока-кола» сильна, что она хочет расширить рынок, занимаемый сейчас «Пепси-колой». Представители «Пепси» говорят, что этот шаг показывает неустойчивость «Кока-колы» и победу «Пепси».

Еще говорят газеты о засухе. Из-за отсутствия дождей нет воды в водохранилищах штатов Нью-Йорк и Нью-Джози — так звучит здесь штат Нью-Джерси. Вода достигла предельных нижних отметок, и газеты говорят, что объявлено чрезвычайное положение с водой, то есть ограничение потребления воды. Но у нас, в обсерватории, засуха не ощущается. Вокруг зеленеют полукусты-полудеревья с жесткими листьями и огромными бутонами. На днях эти бутоны распустились и превратились в большие красно-фиолетовые цветы, целые соцветия огромных цветов.

На днях в обсерватории праздновался «День чили». «Чили» в этом контексте — не страна, а кушанье — очень острая, густая мексиканская похлебка, скорее даже каша из мясного фарша с бобами, кукурузой и разными другими острыми снадобьями и приправами.

Когда мы шли со Стеном к себе в офисы, несколько человек позвали нас в свои комнаты, и в каждой из них на лабораторных плитках булькало и благоухало красное густое месиво — «чили». Все предлагали попробовать. Дело в том, что «чили» должно быть как можно острее, но в то же время еще и вкусным блюдом.

Уже две недели, как на всех дверях висит объявление: «Внимание!!! Третье в Ламонте и сорок седьмое в университете годовое соревнование поваров „чили“ состоится в пятницу 24 мая в 5.00 вечера. Да, друзья, наконец-то наступил этот день! Приносите то особое „чили“, что у вас сделано, и примите участие в борьбе. В прошлом году 9 блюд получили высшие награды, и 70 судей решали этот вопрос. Не забудьте вовремя начать подготовку. Это соревнование, где все имеют равные возможности, даже младший из студентов может победить. Если вы не умеете делать „чили“ — приносите салат или десерт. Пиво будет бесплатным, за счет университета. Но каждый может захватить с собой то, которое он очень любит. Бокалы и тарелки предоставляются». Под объявлением — подпись: «Общество охраны „чили“ в Ламонте». А еще ниже, уже от руки, написано: «Соревнование и гулянье по этому поводу состоится на лужайке», то есть за домом, где я живу.

Конечно, я тоже думал принять участие в борьбе, но не знал, с чем прийти. И только вчера этот вопрос наконец был решен. Конечно же надо принести арбуз. Большие половинки и четвертушки арбузов продаются все время в супермаркетах, и говорят, холодный арбуз — лучшая закуска к сверхострому «чили». Идея о том, что я принесу арбуз, принята «на ура» в отделе, и сейчас я со Стеном поеду за ним в городок.

Праздник «чили» кончился в 8 часов вечера. Было около десяти разных больших котлов с варевом (на каждом — бумажка с номером). Оказалось, что вкус у всех «чили» различный. Больше того, оказалось, что у разных людей это — совершенно разные блюда.

Я выбрал котел, где пахло копченым беконом, почему-то этот вкус ассоциировался у меня с Техасом. И когда это блюдо тайным голосованием получило первый приз — я был очень горд. Потом, лежа под деревом, на лужайке среди резвящейся детворы, разговорился с обладателем приза — высоким бородатым мужиком в джинсах и ковбойских стоптанных сапогах. Он сказал, что действительно это рецепт его бабушки из Техаса. Оказалось, что на изготовление настоящего «чили» требуется несколько дней.

— В первый день мясо, фасоль и овощи варятся несколько часов. Потом я даю кастрюльке остыть за ночь, утром ставлю ее в холодильник, а когда прихожу с работы — варю снова часа три, а потом опять оставляю на ночь. С середины следующего дня медленно, чтобы не подгорела, подогреваю кастрюлю. И блюдо готово! Его надо есть сразу. Если бы вечеринку перенесли на завтра — содержимое превратилось бы в кашу.

Кроме «чили» было еще пиво и кукурузный хлеб, с которым знатоки советовали есть «чили», и конечно же мой арбуз.

Но когда мой собеседник узнал, что я из СССР, его как будто передернуло. Американцы — вежливые люди, и мы продолжали разговаривать, но дух товарищества покинул нас. И неудивительно, ведь каждый день газеты пишут о том, как в разных местах США и мира ловят именно советских шпионов. Сейчас газеты заняты описанием суда над сыном и отцом, служившими радистами на атомных подводных лодках. Также всех занимает процесс над эмигранткой из СССР, некой Огородниковой, которая часто ездила в СССР, так как занималась распространением советских фильмов в Калифорнии. Ее обвиняют в том, что она вербовала офицеров ФБР, с которыми спала, на службу советской разведке. (Разница между ФБР и ЦРУ заключается в том, что ЦРУ занимается в основном деятельностью за границей и разведкой, а ФБР — борьбой с преступностью на государственном уровне и шпионажем в США).

В очередное воскресенье мы с Сюзанной поехали в Нью-Йорк за покупками. Я взял этюдник. Хочу нарисовать кусочек Нью-Йорка. Приехали в город и отправились сначала к двум высочайшим башням Мирового торгового центра. У входа — огромная скульптура на болтах, что-то вроде пропеллера. За три доллара лифт поднял на 107-й этаж этого сооружения. Вид сверху удивительный! На крышах многих небоскребов, которые далеко внизу, — маленькие садики. В стороне и много ниже пролетел самолет. Далеко на востоке видны входящие в бухту суда. Но рисовать не хотелось. Душа осталась равнодушной.

На другой день погода изменилась, пошел непрерывный дождь. Мы все радуемся, конец засухи! Вода опять наполнит резервуары. Так здесь называются водохранилища.

Наша квартира становится настоящим интернациональным клубом. Когда вчера я приехал из Нью-Йорка с покупками, Сюзанна встретила обеспокоенно:

— Пришел какой-то человек с продуктами, не поздоровался, открыл холодильник и, перепутав мои и ваши запасы, положил свои продукты, заполнив все места.

Я разозлился, переложил все, как было, и сел на кухне работать. Вдруг входит часов в 11 вечера курчавый человек. Я сказал ему, что недоволен тем, что он сделал. Он на очень плохом английском стал извиняться. Оказывается, он решил, что все, что лежало в холодильнике, принадлежит лишь Сюзанне. Мы познакомились. Он — сейсмолог — геолог из Каира, египтянин, приехал сюда изучать сейсмологию. Звать его — Рафат.

На другой день вечером новый сосед стал готовить египетское блюдо.

Он нарезал колечками штук пять-шесть луковиц и положил их на сковородку, в которой перед тем растопил граммов сто масла. На толстый слой лука положил куски говядины с костями и засыпал все это доверху резаной очищенной картошкой, а потом уже сверху, как бы горкой, наложил нарезанные помидоры с зеленым стручковым перцем. Потом он оторвал кусок плотной коричневой бумаги, чуть подогрел ее над огнем и намазал сливочным маслом. Плотно, как крышкой, накрыл ею все сверху. Потом все это поставил в духовку. После этого он растопил сто граммов масла в кастрюльке и высыпал туда примерно килограмм риса. Минут десять он помешивал на огне этот маслянистый рис, и только потом залил его водой и тоже поставил на огонь. Через тридцать пять минут блюдо было готово.

Он открыл духовку и снял со сковороды бумагу.

— Блюдо уже готово, но в нем много сока от овощей. Теперь его надо подсушить, — сказал он и начал готовить салат: просто листы салата и помидоры.

В это время пришла с работы Сюзанна и еще один египтянин…

Мы только попробовали их блюдо: у меня был мой кусок курицы, а Сюзанна сделала яичницу себе. А египтяне уплетали за обе щеки. Они почувствовали, что я удивлен их аппетитом, и объяснили, что это их и завтрак и обед одновременно. Оказывается, сейчас идет рамадан, их религиозный праздник. Ведь они мусульмане и имеют право прикоснуться к еде только после захода солнца, вечером. Праздник этот длится месяц, им осталось так жить еще две недели. Это они, оказывается, шумели ночью, потому что еще раз покушать они в эти дни имеют право только поздно ночью, под утро, около трех часов утра, не позднее трех.

— В эти дни, — рассказывал Рафат, — в Каире никто не спит, по крайней мере до трех утра. По телевидению показывают лучшие фильмы, люди ходят друг к другу в гости. А потом ложатся спать, спят до утра, встают и, не взяв ничего в рот, только выпив воды идут на работу. До вечера, когда снова начинается пир.

А Сюзанна в это время, слушая, чистила банан.

— Игор, — спросила она, — у вас есть немножко алкоголя?

— Нет, нету.

— Жаль, но я сделаю банан и так.

Я не понял, но все же начал смотреть, что она делает. Она взяла нашу малютку сковородочку и бросила на нее немного маргарина. Потом положила разрезанные вдоль половинки банана, посыпала его сахаром и стала жарить.

— Готово, — сказала она через пять минут, — можете пробовать. Если бы была водка или виски — я бы чуть полила бы все это и подожгла. Но и без этого будет вкусно, хотя остатки недогоревшего алкоголя делают бананы еще вкуснее. Мы так делаем десерт на вечеринках в Ницце…

Египтянин, который так же, как и я, видел это впервые, начал рассказывать, что у них едят бананы сырыми, но иногда резаные бананы заливают молоком и пропускают эту смесь через миксер — это можно делать не только с молоком, но и с любым соком.

 

В городе Дикого Лука

Америка перестала пить. Встреча с учительницей русского языка из Буффало. Феминистское движение. Вечер у Джекобсов. «Такое впечатление, что они ни разу не держали раньше ни молотка, ни пилы». Переезжаю жить к книголюбу-букинисту-отшельнику. Сутки у профессора Бентли. Переезд в Чикаго. Архитектура талантов. Город лучшей пицы. Дикие цветы на урбанизированном фоне. «Может, она запахнет позднее?..»

Вот и прошла половина времени, отведенного мне на этот раз в США. Да, конечно, Америка-85 стала строже, трезвее в переносном смысле слова. Уже не встретишь на улицах веселых, оборванных, но интеллигентных «детей цветов» — хиппи, вместо этого возродился культ физического здоровья, силы. Но это отчасти привело и к тому, что в Америке почти перестали курить, и к тому, что страна стала много трезвее в буквальном смысле этого слова.

Я заметил это сразу. На тех вечеринках, где я бывал, по-прежнему много разных бутылок, но все подливали в основном ледяную воду, соки и сухие вина, клали в стаканы кубики льда.

Сначала я думал, что это случайное наблюдение, что просто я попал в такую компанию. Но потом, когда это стало повторяться, на глаза мне попала большая статья в журнале «Тайм»: «Что случилось с Америкой? Почему сейчас на вечеринках мы взбалтываем в стаканах в основном лед и чистую воду, а не крепкий алкоголь, как раньше?» — спрашивал автор и дальше описывал все то, что я и сам уже заметил. Автор этой статьи считает одной из причин этого явления — возросшую конкуренцию, возросшее стремление молодых американцев занимать более высокое положение в обществе, на работе, а также более консервативный, пуританский дух и как одно из его проявлений — стремление к физической чистоте и силе, несовместимое с сильными возлияниями и курением.

И как удивительно для меня было прочитать в газетах, что и у нас, в СССР, правда, совсем другим способом, стали поворачиваться к трезвости и усиливать борьбу с курением.

…Неожиданно позвонила Эльза. Она приехала из Буффало в отпуск, куда-то совсем рядом, случайно прочитала в газете «Нью-Йорк Таймс» статью о наших со Стеном находках живых организмов в леднике Росса, узнала, что я в обсерватории Ламонт. И вот позвонила, предложила встретиться.

Договорились с ней на пятницу в 4.30 вечера в зале торгового центра, рядом со зданием ООН, куда я хотел в этот день съездить, чтобы получить в Совете Безопасности русские копии всех обсуждений в этой организации вопросов, связанных с будущим правового статуса Антарктиды, которым я занимаюсь.

Оказалось, что попасть в ООН легко. Надо только пройти сначала через систему контроля, похожую на современную систему прохода в самолет. Ручная кладь, то есть сумочки, рюкзаки, просвечивается, как в аэропорту, а люди проходят через арку, которая звенит, если есть железо. А потом ты по телефону соединяешься с тем, к кому идешь, и, если получаешь «добро», — тебе дают желтую карточку на цепочке. Ее необходимо надеть на шею, чтобы она висела на груди. И, кроме того, выписывают пропуск в обмен на «Ай Ди», то есть удостоверение личности.

Итак, в четыре тридцать без всяких происшествий я встретился с этой женщиной — преподавательницей русского языка в Буффало. Она была нагружена тяжелыми, объемистыми свертками, перевязанными веревкой. Оказалось, Эльза по дороге купила в одном из магазинов… книжную полку для своего дома в Буффало.

— Понимаешь, Игор, ведь у нас в городе ничего хорошего не купишь, а здесь — нашла что хотела. Правда, таскать тяжело…

Это удивительно! Ведь Буффало огромный город. И, конечно, там есть все. И, я уверен, что, если поискать, найдется и нужная Эльзе полка для книг. Но человек уж так устроен. Если он должен на покупку определенной вещи потратить определенное количество времени и энергии, он их потратит, даже если то, что ему нужно, будет у него под боком.

Я взял у Эльзы эту нелепую, неподъемную полку, — нашли свободный столик в зимнем саду среди закрытых переходов торгового центра. Заказали: она — чай, я — бутылочку кока-колы.

— Может, взять что-нибудь перекусить? — предложил я.

— Нет, спасибо, я на диете, — обычный здесь ответ.

И она рассказала о своем житье. Ее родители внесли за нее первый взнос за дом в Буффало, то есть купили ей дом, хоть она оттуда и хотела было уехать. У нее был там какой-то неудачный роман, она думала покинуть место, связанное с воспоминаниями. Нашла было новое место работы в Вашингтоне, но оно, по-видимому, было очень «хай секьюрити», то есть связано с большой секретностью. Ее долго проверяли, даже на детекторе лжи, она заполняла десятки анкет, три раза ездила в Вашингтон на собеседование, но ее не взяли.

Полгода длилась проверка. По-видимому, сыграло роль то, что она была несколько раз в СССР. Ее бой-френд не бросает ее.

— Боится спать с другими женщинами…

— Почему?

— Как, разве ты не знаешь, что раньше все боялись венерических болезней, от которых нельзя умереть, а сейчас появилась эпидемия совсем страшной болезни под названием СПИД?

— Нет, не знаю. У нас такого нет.

И она рассказала, что это слово состоит из первых букв слов, говорящих о болезни иммунной системы. Иммунитет пропадает, и человек умирает.

— Эта болезнь пошла у нас от гомосексуалистов. Ведь они каждый день меняют партнера. А теперь она распространилась и поражает уже и обычных людей.

Я слушаю с удивлением.

Даже новый кардинал Нью-Йорка по телевизору говорил о том, что гомосексуалисты не должны преследоваться и их нельзя увольнять с работы, если они с ней справляются. Значит, по-видимому, их здесь много.

Кончилось наше чаепитие тем, что Эльза сказала, что она хочет есть.

— Давай разделим расходы — каждый возьмет себе то, что захочет, и сам заплатит за себя, — предложила она обычный здесь вариант.

На таких условиях мы и поужинали.

— Ну а как идет дело с феминистским движением? Судя по тому, что ты ненавидишь мужчин, — ты феминистка? — спросил я на прощание.

И она рассказала, что сейчас, когда женщины получили свободу, они вдруг почувствовали, что в стране перевелись настоящие мужчины, на которых можно опереться, которые хотели бы по-настоящему содержать семью, а не спать с любой женщиной, ничего не давая взамен. Даже феминистские журналы печатают такие статьи.

Прекрасный летний, но нежаркий день. Вышел на лужайку перед домом — там сидят, греются на солнце мои египтяне-рамаданщики. Я вышел со своим этюдником, думал немного порисовать. Заговорили об искусстве. Оказалось, что старший из египтян — художник-график. Рисовал портреты послов, членов правительства, хорошо зарабатывал. Но его хобби была электроника, и сейчас он инженер-электронщик по аппаратуре для морской сейсморазведки. За этим и приехал сюда.

Весь следующий день, воскресенье, провел у Джекобса. Его жена, Дин, пригласила своих подружек, с которыми она училась в школе медсестер много лет назад. «Девочки» уже давно не работают вместе, но до сих пор встречаются раз в месяц друг у друга. Их шесть подружек, у каждой — по мужу и почти у каждой — двое детей. Итак, кроме меня было шесть пар и десять детей в возрасте от одного до пяти лет. Но удивительно — дети ползали и бегали между взрослыми и не мешали. Только надо было за ними следить, чтобы не сорвался кто в воду — ведь часть причала построена на воде. Хорошо поговорили со Стеном. Он, оказывается, родом из Новой Англии, с границы штатов Нью-Гемпшир и Мен. Узнал о «чрезвычайном положении с водой». На каждую семью полагается пятьдесят галлонов воды в день, и мытье машин наказывается законом. Правда, кто-то тут же похвалил, что он помыл-таки свою машину ночью.

Чрезвычайное положение с водой продолжается, потому что дожди, оказывается, выпали только здесь, в нижнем течении рек, а в верховьях, там, где резервуары, по-прежнему сухо.

Заговорили о том, как идут у Стена его дела, связанные с уходом за домом, и Стен удивил меня, рассказав, что и в Америке трудно найти хороших рабочих для этих целей. Поэтому такие работы дорого оплачиваются. Например, чтобы спилить небольшой клен на участке, рабочие требуют 60 долларов. А за то, чтобы повалить и убрать большое дерево, которое затемняет участок. — 180 долларов. Вообще он очень недоволен рабочими, которые сделали ему деревянный причал.

— Такое впечатление, — говорит Стен, — что они ни разу раньше не держали ни молотка, ни пилы.

И действительно, доски настила распилены очень неровно, а понтон из досок удивляет своим нелепым видом. Договорились они очень быстро и в первый день много дел сделали, а потом две недели вообще не появлялись, возможно, трудились у тех, кто заплатил им больше.

— Но что делать, никто не хочет быть рабочим. Все хотят сидеть за столами, писать или считать или лучше торговать. Каждый день приходится уезжать, а надо следить за рабочими, так как они, оставшись без присмотра, делают все не лучшим образом.

Снова дневник.

Понедельник, 2 июня. Работал до обеда, а потом упаковывал вещи. В три часа дня сдал ключи от квартиры. Она уже принадлежит кому-то, кто «сделал резервацию», то есть заявку на эту комнату, и приедет сюда сегодня вечером. Дело в том, что по плану Дианы из Вашингтона, сегодня я должен был уже улететь в Медисон, чтобы познакомиться с новыми достижениями профессора Бентли. Но отъезд задерживается, так как Бентли срочно улетел куда-то. Поэтому сейчас Стен ищет, где мне можно остановиться на два-три дня. Ведь Диана до сих пор не сообщила, когда я лечу в Медисон. Пробовали звонить тому русскому, Николаю Ивановичу, который когда-то возил меня за покупками, но он ответил на вопрос о комнате уклончиво: надо, мол, посоветоваться с женой, освободить комнату… Все боятся пускать ночевать приехавших из СССР. Ведь газеты и телевидение по-прежнему говорят о небывалом в истории Америки «шпионском кольце» из отца, брата и сына, «продававших в течение последних 15 лет секреты советским шпионам».

К вечеру Стен вдруг сообщил, что меня приглашает к себе пожить Фред — его бывший товарищ по обсерватории. Он — страстный книголюб и атеист. Сейчас он нигде не работает, а живет продажей книг. Вечером заехали к Стену домой и в 9 вечера подъехали к белому двухэтажному дому, спрятавшемуся среди высоких деревьев на склоне холма. Дом казался необитаемым. Через стеклянную дверь была видна чуть подсвеченная кухня и стол, заваленный какими-то помятыми кастрюлями. На двери надпись: «Входи смелее и кричи громче». Стен не колеблясь повернул ручку двери, и мы вошли на кухню, задняя стена которой до потолка была завалена высокими стопками книг. Мы покричали, никто не ответил, и Стен сказал, что раз машины нет, значит, хозяин тоже отсутствует. «Давай пока выпьем кофе».

Через полчаса мы услышали шорох шин. Хозяин оказался высоким худым мужчиной с широкой шведской седой бородой, переходящей в бакенбарды. Не очень чистая майка, шорты и туфли на босу ногу… Не удивившись, он поздоровался с нами и стал показывать дом. Мы ходили из комнаты в комнату. Ни мебели, ни стульев, только полки с книгами до потолка и горы книг на полу.

— Здесь сплю я, — сказал Фред и ввел в такую же заваленную книгами комнату, середина которой была, правда, свободна от книг. Там стоял топчан с матрасом, покрытым спальным мешком, а рядом стул и высокий торшер.

— Ваша комната на втором этаже, но если вы хотите жить в какой-нибудь другой комнате, мы можем раздвинуть книги, и будете жить там.

Но я сказал, что второй этаж меня вполне устраивает.

Моя «комната» на втором этаже тоже была завалена книгами, среди которых стоял топчан с матрасом и кресло. Он был покрыт простыней и одеялом с пододеяльником. Была и подушка, правда без наволочки.

Так интересно было листать самые разные книги и слушать хозяина!

Вторник, 3 июня. Позвонила Дайана и сказала, что я улетаю завтра. Газеты пишут, что меры по сохранению секретности будут усилены. Пишут о том, что более 1100 эмигрантов из СССР допущены сейчас к секретной работе и что это неправильно: «Мы не говорим, что все эмигранты из СССР шпионы, но…»

Утром обнаружил, что рядом с домом Фреда-букиниста — гамак, площадка, заваленная прошлогодними листьями. Валяются топор, поленья… В общем — деревенско-дачный пейзаж. Оказалось, что Фред никогда не запирает дом, даже когда уезжает. «Во-первых, у меня нечего красть, — говорит он. — Во-вторых, моего дома не видно с дороги».

Вечером спросил, сколько я должен ему за две ночи, ведь завтра я уезжаю. Но Фред отказался от денег. «Если купите несколько книг, я буду доволен», — сказал он. Я купил.

4 июня, среда. Опять ночь. Уже несколько часов я в Медисоне, штат Висконсин. Времена изменились и здесь.

— Мы решили поселить тебя в университетской гостинице, — сказал встречавший в аэропорту Чарли. Это и понятно. Ведь у Бентли сейчас дома и Молли, и Алек. Я могу их стеснить: Но все-таки необычно для меня ночевать в Медисоне не в доме Бентли. А с другой стороны, хорошо, что могу побыть один. Заплатил за две ночи шестьдесят долларов. Говорят, это страшно дешево. Так оно и есть, только не для меня.

6 июня, четверг. Весь день вчера и сегодня работал с профессором Чарльзом Бентли.

К вечеру из Чикаго приехал доктор Даг Мак Айл — молодой, высокий, очень подтянутый, коротко подстриженный, похожий на военного — специалист по программированию и машинному моделированию. Он работает в университете Чикаго ассистентом-профессором по методам моделирования. Это он сам звонил в академию, чтобы там запланировали мне субботу и воскресенье провести с ним в Чикаго, и сейчас приехал за мной.

Его диссертация посвящена расчетам вызванных приливами течений под шельфовым ледником Росса, и расчеты эти важны для меня, а мое мнение о них важно для него.

Вечером поехали на ужин к Мерибелл и Чарли Бентли. Встретил многих старых друзей. Все за мной всячески ухаживали: основной лейтмотив разговора — наши страны должны дружить.

Одна из бывших на вечере женщин, узнав, что я еду в Чикаго, рассказала мне, что она родом из этого города и еще Девушкой почти во времена Эль Капоне дружила с гангстерами. Такую девушку в Чикаго называли Гел-Молл. Смысл слова «гел» всем известен, а слово «молл» на американском сленге значит «подружка гангстера». Ну а ее подружка дружила со вторым по величине в Чикаго гангстером и выдала его властям; позвонила в ФБР и сказала, что она идет с этим человеком на такой-то сеанс в такой-то кинотеатр и что будет одета в красное платье с таким-то цветком на груди. При выходе из кинотеатра их встретили два детектива, опознали гангстера и изрешетили его пулями. Этим поступком храбрая девушка спасла жизни многих людей.

Я рассказал, что перед тем, как идти на каждое ответственное дело, в нашей семье в Москве принято слушать песню «Ночной Чикаго умер» — о временах Эль Капоне и гангстерских междоусобиц. Эта новость была встречена аплодисментами. Разошлись в час ночи.

В семь вечера, проехав почти четыре часа по прерии, покрытой одинокими деревьями и фермами, въехали в предместье Чикаго — вокруг утопающие в зелени маленькие домики. Один из таких домиков купил год назад Даг: «Купил за сто девять тысяч долларов в рассрочку, другими словами, заплатил банку пятнадцать тысяч. Остальное с пятнадцатью процентами налога — рассрочкой на тридцать пять лет». За это время он должен будет заплатить банку более трехсот тысяч. Правда, Даг получает тридцать тысяч долларов в год, его жена — Линда, юрист в частном бизнесе, — около пятидесяти тысяч долларов.

Суббота, 8 июня. Прекрасное утро, небо безоблачное, синее. Встал в девять. Оказалось, что хозяйка уже уехала на двухэтажном поезде на работу в свой офис в даунтаун Чикаго. И вчера она приехала не рано, около девяти вечера. Мы с Дагом ездили ее встречать к электричке. Она двухэтажная, обтекаемая, идет очень быстро.

Станция выглядит необычно. Перрон почти на уровне земли, как у трамвая.

По-видимому, ступеньки вагонов поезда тоже очень низкие. Надо будет сегодня, когда мы поедем за Линдой, как следует рассмотреть перрон.

Вчера Линда приехала, очень усталой. За столиком на улице в их садике позади дома выпили по бокалу сухого белого калифорнийского вина шабли, которое очень дешево и популярно по всей стране. Линда сбегала наверх, переоделась в легкие брючки и белую рубашку и стала похожа на обычную чистенькую домохозяйку из спокойных белых пригородов Мидвест, а не на юриста, которая только что выдержала нелегкую борьбу по телефону с юристом фирмы, против которой она вела дело.

— Это так непросто, Игор, ведь вне зависимости от того, сколько людей и ЭВМ работали над твоим делом, наступает момент, когда два человека — юристы противоборствующих сторон — встречаются друг с другом лицом к лицу, не важно — лично или по телефону, и они кричат друг на друга, и угрожают, и шантажируют, и один из них в конце концов сдается. Так вот, я сломала сегодня моего противника. А ведь мы работали над этим делом четыре месяца. И цена победы — несколько миллионов. Правда, их отняли у человека, который, по моему мнению, был по-человечески более прав, чем проклятый банк, на который я работаю.

9.30 вечера того же дня. Жаркий, южный чикагский вечер Чай-Тауна. Так любовно называют свой город чикагцы.

Чай-таун меня удивил в основном своей архитектурой. Мы ехали в Чикаго, чтобы забрать с работы Линду, и вдруг Даг сказал: «Посмотри вперед и чуть налево». И я увидел сквозь дымку дали два огромных как бы столба у горизонта. Издалека они казались темно-синими. Через некоторое время появились и остальные небоскребы, стоящие кучкой среди плоской ровной степи вправо и влево. Все остальные сооружения не воспринимались глазом, и казалось, что эта кучка небоскребов стоит посреди ровных безлюдных полей, хоть и ехали мы по забитой машинами интерстейт. Потом припарковались где-то и были в гостях, то есть в офисе у Линды. Она срочно кончала какие-то контракты, готовила к отправке большие конверты с надписями: «Федеральный экспресс». Это название почтовой частной фирмы. Ниже на конверте огромными буквами было написано: «Доходящее за ночь письмо». Еще ниже — «Важная деловая корреспонденция». А на обороте — тоже крупно, красным: «Предельно срочно», и дальше синим: «Тому, кто получит: пожалуйста, немедленно отнесите письмо адресату».

— Такое письмо, — говорит Линда, — приходит на другой день и до 10.30 утра доходит до адресата, где бы он ни был в США. Причем интересно, что сначала вся корреспонденция отправляется в город Атланту, это в тысячах километров на юг отсюда, а уже из Атланты ее, рассортировав, отправляют адресатам. Это странно, — говорит Линда, — потому что письмо я отправляю адресату в этом же штате, находящемся в ста пятидесяти милях от Чикаго, и я предупреждала об этом фирму, но они сказали, что все равно отправлять надо в город Атланту, а уже оттуда письмо полетит снова в Чикаго и дальше адресату и придет завтра утром. Фирма гарантирует. И стоит такое письмо около 15 долларов, а обычная авиапочта в пределах США — 22 цента.

Отправив письмо, мы пошли гулять по самой красивой улице Чикаго — Мичиган-стрит. Это что-то вроде Пятой авеню применительно к Нью-Йорку. Но какой-то особый стиль жизни в Чикаго. Более деловой, что ли. И архитектура другая: среди небоскребов много совсем черных, гладких, даже стекла черные.

В нью-йоркских небоскребах что-то упадочное, а здесь, чувствуется, руки талантов. И цвета небоскребов понравились — много коричневых, охряно-красных, почти черных с коричневым отливом и самыми причудливыми формами.

Чикаго называют городом ветров, но имеется в виду коррупция политиков. И еще в Чикаго — самая лучшая в Америке пицца. Поэтому мы пойдем сейчас в ресторанчик под названием «Джиордане».

— Там лучшая пицца в Чикаго, — сказал Даг. — Надо спешить, после пяти часов туда уже трудно попасть — надо стоять в очереди часа два.

Ресторанчик помещался совсем рядом с Мичиган-стрит. Мы заказали пицу со шпинатом, то есть с тем, с чего началась пица, а пока ждали, когда сделают ее (на это ушло минут 20), я прочитал на обороте меню историю этого ресторанчика. Вот что пишет о нем хозяин и шеф-повар Фред Боглио: «Я и мой брат Джозеф родились в маленьком итальянском северном городе Торино, где наша мама была известна своим кулинарным искусством. Но больше всего любили ее двухслойную, начиненную сыром пицу, которую она делала на пасху. Я любил ее пицу так сильно, что когда приехал в Америку в 1967 году, то пошел работать в ресторан, где делали пиццы. И вдруг обнаружил, что не только там, но и в других местах вообще не было таких пицц, которые делала мама. И я открыл свой ресторан, который сначала назывался „Рим“, а потом мы назвали его „Джиордане“. Он замолчал на секунду, задумался. И сказал вдруг: „Так звали нашу маму“».

После «Джиордане» мы пошли на знаменитое озеро Мичиган. Противоположного берега не было видно. Ведь ширина озера около 100 миль. И длина — 300 миль. Когда-то это озеро было полностью загрязнено. Но сейчас из него даже снабжают водой город. Для очистки озера сделано много. Например, через город, пересекая его, течет речка Чикаго, от которой, по-видимому, взял название город. Серия плотин и шлюзов не дает ей загрязнить озеро.

Параллельно берегу примерно в полукилометре идет полоса небоскребов, а между ними и берегом — широчайший газон, полный диких, совершенно диких цветов. И это сочетание небоскребов на заднем плане и диких цветов на переднем было таким удивительным, что я остановился и сделал несколько снимков. И вдруг ко мне почти бегом подошла какая-то женщина с брошюркой в руке.

— Вам это нравится? — спросила она.

— Да, конечно.

И она протянула мне листочек, на котором было написано: «Художник Черман Келли рисует дикие цветы и решил оттенить ими один из самых урбанизированных кусочков Земли и засадил ими северную часть знаменитого Гренд-парка.

Миллионы диких цветов благодаря его стараниям цветут здесь с ранней весны до поздней осени на фоне небоскребов. Живое произведение искусства художника Келли начало свой первый сезон цветения. Мы надеемся, оно покажет еще раз значение больших открытых пространств в урбанизированных областях…» А дальше вдруг: «Ведь Чикаго — индейское слово, обозначающее цветок дикого лука, цветок, который дал имя городу. Этот дикий лук — один из 47 цветов, которые Келли внес в свое произведение».

А потом: «Философия этой работы Келли заключается в том, что противоположности могут сосуществовать, что естественная прелесть диких цветов может соседствовать с такой урбанизированной средой, не пытаясь переделать ее».

Вот, значит, почему тронул меня этот город — подчеркиванием скученных масс небоскребов и огромных, открытых пространств между ними.

Только я думал, что все это было следствием хаотической застройки, а оказывается, это был замысел художника. Недаром мне показалось, что небоскребы эти сделаны, спланированы руками талантов.

На следующий день, в воскресенье, мы никуда не поехали, Я приводил в порядок бумаги. Хозяин и хозяйка работали на огородах и неумело пололи всходы. Я показал им, как выглядит рассада многих растений. Рассаду помидоров они знали и без меня, а вот лук и чеснок видели впервые, показал я им и как выглядят первые, двойные листочки всходов огурцов. Точнее сказать, на их огуречной, заросшей сорняками грядке взошел только один росток. Но когда я показал его им, они были счастливы и тут же выпололи всю остальную траву. Хуже было с мятой, грядочку которой они тоже посадили. Ни я, ни они не знали, как выглядит мята, поэтому мы отрывали кусочек от каждой травинки, растирали, нюхали, но ни одна травинка не пахла мятой.

— Может, она запахнет позднее? — робко спросила Линда, решив подождать полоть эту грядку.

Справа и слева от нас на других таких же кусочках земли ползали на коленях по траве женщины из других домов, сажая, окучивая или освобождая от сорняков свои крошечные поля.

 

Продолжение чьей-то жизни

«Вы мечтаете поехать в Буффало?» Мои приятели по сквер-танцам. Печальный рассказ Мери. «Он стал продолжением чьей-то жизни». Вирджиния для влюбленных. Метро города Вашингтона. Заседание полярной комиссии…

Поездка в Буффало давно планировалась со Стеном. Хотелось еще раз посмотреть на некоторые наиболее интересные части керна, в которых я прошлый раз обнаружил вмерзшие в лед скелетики морских микроорганизмов.

Естественно, что я радостно ждал этой поездки, хотя мои друзья-американцы из обсерватории Колумбийского университета удивлялись: «Вы мечтаете поехать в Буффало?!»

Почему-то многими в США город Буффало рассматривается как далекая, неинтересная глубинка, почти как место ссылки, где все уныло и скучно. Во всем виновато телевидение США, которое обычно показывает этот город, когда там выпадает рекордное для Америки количество снега и все видят засыпанные снегом дома и машины после очередного урагана или наводнения. Часто также показывают Буффало, когда там закрываются заводы и тысячи рабочих выбрасываются на улицу. Поэтому, когда я в Америке говорю, что однажды работал полгода в Буффало, мне обычно отвечают: «Вы так много времени потратили напрасно».

Я не разубеждаю их. Разве можно рассказать, как интересно я проводил время в этом «бедном, скучном, провинциальном городе».

Сердце забилось сильнее, когда опять увидел Буффало с воздуха со знакомыми дамбами в том месте, где озеро Эри переходит в реку Ниагара.

Меня встречал улыбающийся, чуть поседевший Берни.

На этот раз я расположился в пустующем летом общежитии студентов в одном из старинных, похожих на развалины корпусов знакомого мне университета. Но, конечно, ночевал-то я большей частью в доме Стива.

Почти неделю я работал, как и раньше, в лаборатории ледяных кернов у Лангвея.

С раннего утра до позднего вечера сидел в холоде лаборатории Чета, проводя дополнительные, нужные мне исследования. Ну а вечера и один из выходных дней проводил или в обществе Чета, или с другими старыми друзьями.

Конечно, в первый же день я посетил «Мавританский двор», «маму Джойс» и всю ее семью, которая мне была очень рада. Мишел встретила меня со своим мужем, за которого она только что вышла замуж. Она тут же сообщила мне, что теперь не собирается служить в Эйр форс. А потом приехал Джон — адвокат, который ввел меня в круг старых друзей по сквер-данс, и я узнал много новостей. В основном это были грустные новости.

Сам Джон, адвокат, развелся с женой и сейчас живет-скучает в огромном доме на берегу озера Эри. А все началось с того, что его уволили в Детройте, где он жил с семьей, и единственное место работы, которое он сумел тогда найти, было здесь, в Буффало, а семья осталась на старом месте. Стив по-прежнему полон проектов, как лучше «делать деньги», и кончает одни курсы за другими, чтобы научиться этому, но пока «ничего не выходит». Когда-то он научился чинить маленькие двигатели, но кончилось это тем, что он разобрал мотор своей косилки для травы и теперь никак не может его собрать. Все какие-то дела отвлекают.

Диана со сквер-танцев так и не стала миссионером. Она по-прежнему живет в Буффало, потеряла работу и, как говорит Стив, уже несколько месяцев не платит за свою каморку-квартиру. Нечем. Но я не видел ее.

Секретарь Чета Лангвея — Су — по-прежнему проводит все вечера в доме своего шефа, но уже в новом качестве — жены. Ведь ребята Чета уже выросли и разлетелись, в доме в последний вечер «моего Буффало» был только Томми-младший. Он только что, за день до этого, окончил школу и собирался ехать в местечко Кейл Код, около Бостона, чтобы начать работать помощником плотника у брата Честера. «Пусть потаскает ящики с гвоздями и молотками, может, чему и научится», — сказал Чет.

Ну а Мери? Конечно, я в первый же день по приезде в Буффало встретил ее. Она показалась сначала такой же, как и два года назад, — веселилась, шутила, а глаза были грустными. Но такие же глаза были у нее и раньше. А потом она рассказала о своей жизни, и рассказ ее потряс меня.

Ее сын Рик все-таки вернулся из Сан-Франциско год назад. У него возникла «проблема выпивки», и его уволили, хоть он и был на очень хорошем счету. И он решил приехать домой под чужой фамилией, под которой жил в Сан-Франциско. У него ведь были неприятности в Буффало с судом. Он как-то не так продал трейлер второго мужа Мери. А из Буффало он зачем-то поехал в Торонто, то есть за границу, в Канаду. Это с его-то поддельными документами. И вот, когда он уже возвращался обратно, его спросили на границе номер его карточки социального страхования. Он назвал номер карточки того человека, который разрешил ему пользоваться своим именем. Но он забыл, что сейчас все данные заложены в компьютеры. Таможня запросила сведения по этому номеру, и оказалось, что там что-то не сошлось с тем, что говорил Рик. Тогда таможенники обыскали его и нашли старое подлинное удостоверение личности Рика, которое он на всякий случай сохранил.

— Ну что ж, — сказали полицейские, — тогда до выяснения деталей тебе придется посидеть в джейл — камере предварительного заключения.

— Ах, Игор, сколько мне пришлось потратить денег, чтобы вытащить его из тюрьмы. Что я пережила, когда первый раз пришла в джейл и увидела его за решеткой. И ведь мне не разрешили даже дотронуться до него. А он много курил, пришлось покупать ему сигареты. В конце концов, оказалось, что нужно заплатить городу две тысячи долларов. Я заняла деньги, заплатила, и он вышел на свободу. Но работы не смог найти. Ведь школу бухгалтеров он окончил под другим именем. Сначала жил у меня дома, работал на случайных тяжелых работах. Но потом куда-то пристроился, понравился хозяину, и тот даже хотел дать ему в банк рекомендацию для кредита на покупку машины. Но жил Рик одиноко — тридцать лет почти, а девушек я у него не видела. Правда, потом у него появилась девушка, соседка по комнате в доме, где он тогда снимал квартиру.

Однажды он сломал ногу, и ему стали давать снотворное и болеутоляющее — кокаин. Наверно, он привык к нему, а его девушка-соседка была медсестрой. Она приносила ему кокаин. Кроме того, она ему помогала собирать книжки про единорогов. Он очень любил этих животных. Ведь вы же знаете, единороги очень ранимы и одиноки и так неустроенны в жизни. И он в них находил много общего с собой.

Я вздрогнул внутренне. Давно не был в Буффало, забыл, что мои приятельницы здесь, что Мери, что Джойс, всегда легко переплетают мифическое и потустороннее с действительным. Вот и сейчас Мери сказала о единороге так, как будто речь шла о каком-то хорошо нам двоим знакомом соседе, я даже засомневался, может, все-таки существовало когда-нибудь это мифическое животное с чертами коня, кабана и слона, да еще с одиноким витым рогом на лбу. Но, конечно, ни один мускул не дрогнул на моем лице. Так, может, только тень пробежала.

Но Мери уловила и эту тень. Остановилась. Посмотрела на меня, помолчала, но потом успокоилась:

— Ну так вот, Рик находил много общего между собой и единорогами. И я тоже находила. Ведь Рик тоже был такой ранимый, нежный и одинокий… Нога у Рика по ночам продолжала сильно болеть, да и пристрастился он уже, наверное, к кокаину. А его сердобольная подружка в достатке снабжала его этим лекарством. И вот однажды ночью он его принял слишком много и умер. Но я уверена, что он не хотел убивать себя. Ведь он, как я, был сурвайвер. А сурвайвер — это тот, кто умеет выжить. Ну так вот, он не хотел себя убивать, — повторила она. — У него ведь расписание на другой день было написано, что надо было сделать завтра. — Мери помолчала. — Я кремировала его. У нас это сейчас принято. А у вас тоже кремируют?

Она опять помолчала.

— Ну так вот, а прах его я развеяла вдоль ручья в роще недалеко от дома.

— Как развеяла? — не понял даже я, хоть и знал значение этого слова по-английски. Очень уж страшно, непривычно было то, что она сказала.

— А так… — она терпеливо объяснила еще раз, что развеяла прах.

— А почему не похоронила урну? Разве можно так?

У меня даже холодок прошел по коже.

— Конечно, можно. Все можно. Многие так делают. Ведь похороны стоят так дорого, а я на него и так уже столько потратила. И любимые книги и картинки его про единорогов я тоже сожгла. Это мне посоветовал сделать его друг из Сан-Франциско. Он прислал его любимые фотографии и объяснил, что их надо сжечь и смешать их золу с его прахом. Тогда они будут вместе… — Выражение ее лица вдруг изменилось. По-видимому, она стала думать о другом. — А вообще, я хочу со временем, когда мне будет пятьдесят пять лет, продать дом. А то за этот дом я плачу очень большие налоги, две тысячи долларов в год. Можно и сейчас продать дом, но сейчас государство возьмет большой налог на его продажу, а после пятидесяти лет этого налога уже не будет. Считается, что человек в этом возрасте уже начинает готовиться к старости.

— А что же ты думаешь делать без дома?

— Сниму квартиру. Или куплю передвижной дом, трейлер, и буду жить в нем на лужайке. Ведь за мой дом дадут тысяч восемьдесят. Пятнадцать из них возьмут адвокаты, а остальное… Остальное пойдет на жизнь. Ведь у меня не будет других средств, а близких у меня нет. Из трех дочерей за последние много лет только старшая позвонила один раз, когда умер Рик, выразила соболезнование. А остальные даже не позвонили. Ведь они «Свидетели Иеговы», их религия запрещает общаться со мной — вероотступницей. Правда, еще мама позвонила, но не приехала на кремацию. Так что я должна надеяться только на себя и на свое здоровье. Если я заболею сейчас и слягу в больницу, хотя бы на месяц, — то потом госпиталь пришлет такой счет, что придется продавать дом сразу. Ведь вот мой друг, с которым я сейчас живу, заболел серьезно. У него рак. Делали операцию. И он почти совсем разорился.

— Ну а когда у тебя кончатся деньги?

— Пойду просить пособие по бедности, велфер. Но тогда мне придется продать сначала и передвижной дом и потратить полученные за него деньги. Иначе велфер не получить. Поэтому буду стараться работать, что-то делать до конца, чтобы сохранить сначала дом, а потом трейлер…

В воскресенье, в мой последний день в Буффало, Мери повезла меня в большой парк, через который протекал быстрый ручей. Но вот мы дошли до плотины со стилизованной под старину водяной мельницей. Выше плотины был большой, спокойный пруд с тенистыми деревьями по берегам. Мери шла все дальше. Вот берег стал образовывать как бы заливчик. И по тому, как Мери остановилась, я вдруг понял, зачем она привела меня сюда. Я подошел ближе, спросил шепотом:

— Здесь?

Она не ответила, заплакала. А потом, успокоившись, сказала:

— Рик очень любил это место. Здесь так спокойно. Поэтому здесь я и разбросала его прах.

Мы помолчали.

— И ты знаешь, я раньше думала, что прах человека — это тонкий пепел, а это оказались довольно крупные кусочки… — сказала она вдруг, и я понял почему: вокруг плавали и ходили по берегу дикие утки, голуби…

— А как же утки, голуби? Ты не боялась, что они… — не договорил я.

— Нет, не боялась. Эти утки всегда прилетают сюда, они принадлежат этому месту, любят его, как любил Рик. То, что кусочки попали им, — хорошо. Это значит, что он сразу стал продолжением чьей-то жизни… — сказала она тихо, больше для себя, чем для меня…

На другое утро рано-рано я улетел.

20 июня, среда. 8.45 утра. Опять сижу в аэропорту. Через огромные зеркальные окна видны в утренней дымке покрытые лесами холмы Вирджинии. «Вирджиния — для влюбленных» — почему-то встречался мне повсюду такой плакат.

Позавчера утром я прилетел в Вашингтон и, обливаясь потом, дотащил свои вещи в метро. Вашингтонское метро построено недавно. Все в нем очень чисто, как в Москве. Поезда тоже ухоженные. Только система оплаты здесь другая. Ты должен подойти к автомату и вставить в специальную щель бумажный доллар или пять долларов портретом вверх. Когда банкнот уже вставлен на одну треть, какой-то механизм изнутри захватывает бумажку и как бы всасывает ее. Через секунду на табло вспыхнут цифры, показывающие стоимость твоего вклада. Если ты ошибся, положил бумажку не так, — машина гневно «выплюнет» банкнот обратно. Теперь ты должен нажать на большую кнопку в правом верхнем углу автомата, и из другой щели выскочит карточка с коричневой полосой магнитной ленты, на которой записано, сколько ты вложил денег. Теперь, уже с этой карточкой, нужно подойти к турникетам, похожим на наши московские, и сунуть в щель свою карточку. Опять машина «всасывает» ее, двери прохода открываются, и можно идти дальше. Только не забудьте взять обратно свою карточку, которая в этот момент уже высунулась вертикально наполовину с другой стороны стойки прохода. Если вы ее забудете или, еще хуже, выбросите по дороге — будут неприятности. Дело в том, что на этой магнитной, карточке записано название станции, где вы сели. А когда вы будете выходить там, куда вы приехали, окажется, что вы можете выйти только через такие же, постоянно закрытые калитки, как и на входе, и снова вставить свою карточку в щель стойки. Она опять «всосется» внутрь и выскочит с другой стороны, и калитка откроется. Но за это время ЭВМ внутри стойки считает с вашей карточки название станции, где вы вошли, посчитает, сколько стоит проезд до того места, куда вы приехали, вычтет эту стоимость из той суммы, которая была на карточке, и отпечатает и запишет на ленту остаток. Вы сможете взять карточку и выходить. Если на карточке было мало денег — калитка не откроется, карточка выскочит обратно, и зажжется надпись, говорящая о необходимости доплаты.

Я приехал в Вашингтон по приглашению и за деньги полярной комиссии Национальной Академии наук, чтобы принять участие в заседании этой комиссии совместно с управлением полярных программ Национального фонда для того, чтобы обсудить один вопрос: как идут дела у американской научной общественности с глубоким бурением льда ледников южной и северной полярных областей и что должно быть сделано в этом направлении американскими учеными.

Когда я на другое утро пришел в здание академии, то на втором этаже в холле перед кабинетом уже толпились люди. В большинстве своем это были мои старые знакомые, которых я знал много лет и с которыми встречался в первый раз в самых разных уголках Земли.

Все были взволнованны.

Дело в том, что в верхнем эшелоне «научной власти» Америки происходили большие и еще непонятные события, и все это имело прямое отношение к заседанию.

Все началось чуть больше года назад, когда президент США Рейган назначил на пост директора Национального научного фонда США новое лицо — доктора Блоха, бывшего вице-президента знаменитой американской компании Ай-Би-Эм, производящей самые современные приборы и устройства вычислительной техники. Через некоторое время доктор Блох отправил на пенсию старого директора Ди-Пи-Пи и назначил новым директором департамента полярных программ доктора Питера Вилкенса. Доктор Вилкинс был не новичок в ННФ, работал он и на посту директора департамента, связанного с глубоким бурением морского дна. Для научной общественности, имеющей отношение к Антарктике и полярным странам, это назначение было неожиданным и странным. В нашей «антарктической деревне» никто не знал этого человека, и общественность была взволнованна. Ведущие исследователи Антарктики написали в дирекцию ННФ письма, говорящие о том, что новое назначение было сделано с нарушением традиций, заключавшихся в том, что на вакантную должность объявлялся как бы конкурс, в котором обычно участвовали ведущие ученые соответствующей области знания.

И должность директора Ди-Пи-Пи была объявлена снова вакантной.

Многие из знаменитых исследователей Антарктики подали соответствующие документы. Дирекция ННФ рассмотрела их и пришла к выводу, что доктор Питер Вилкинс является самым достойным кандидатом на вакантный пост.

И вот сейчас состоится собрание, на котором будет принята новая политика Ди-Пи-Пи по отношению к бурению льда ледников и получению ледяных кернов.

Я был приглашен на это собрание потому, что с момента успешного извлечения керна из шельфового ледника Росса неожиданно для себя стал для американцев непререкаемым экспертом в области глубокого бурения льда ледников.

Все на собрании интересовало меня. Интересна была и постановка вопроса, подготовленная, по-видимому, новым руководством.

Как получилось, что могущественная индустриальная держава — Америка, которая еще пятнадцать лет назад имела самое мощное и совершенное в мире оборудование и технологию бурения и отбора ледяного керна как в Гренландии, так и в Антарктиде, и первой пробурила скважины до глубины в два километра, сейчас в состоянии получать керн с глубин не более трехсот — четырехсот метров?

Как получилось, что эти русские, взяв с собой пучок проводов и несколько ящиков всякого железного самодельного хлама, приехали на ледник Росса и вытащили для нас тот ледяной керн, который не смогли вытащить мы с помощью наших огромных машин, на которые мы потратили годы работы и миллионы долларов?

Как получилось, что датчане на американские деньги создали и построили прекрасное оборудование, с помощью которого они только что пробурили скважину глубиной более двух тысяч метров в Гренландии? Но оказалось, что за этот бур славят только датских ученых, да и керн-то изучают в основном в Европе, а если в Америке — то иностранные ученые, приглашенные на американские деньги? А американские ученые, в основном еще не очень квалифицированная молодежь, оказались не в состоянии конкурировать в борьбе за гранты с маститыми европейцами, и поэтому наша американская молодежь и не выучится никогда, чтобы стать маститой. Им просто не осталось американских долларов, которые ушли иностранным ученым.

Как это все могло случиться?

Что мы должны сделать сейчас, чтобы и в данном разделе науки Америка заняла подобающее ей место?

Должны ли мы развивать свою собственную базу и создавать собственный бур глубокого бурения, на что уйдут годы и миллионы долларов, которые будут отняты от финансирования наших лабораторий и лабораторных ученых?

Не получится ли при этом через несколько лет так, что к тому времени, когда мы научимся извлекать свой собственный ледяной керн, у нас не будет своих национальных научных кадров, чтобы квалифицированно изучать этот керн? Ведь мы вряд ли сможем одновременно тратить большие деньги на создание буров и на поддержание, а значит, многолетнее предварительное выпестовывание своих научных кадров, готовых к проведению исследований? И не кончится ли наше желание иметь свою собственную базу глубокого бурения тем, что мы будем получать глубинный керн, но отдавать его для обработки «умным» иностранцам, которые, вместо того чтобы тратить деньги на свое бурение, тратили их на создание современных лабораторий?

Вот такие вопросы обсуждались на этом собрании. К концу его выступил и новый директор Ди-Пи-Пи. Поблагодарил всех, сказал, что, правда, ни по одному из поставленных вопросов собранию не удалось принять решение. «Помешала демократическая система совещания», — как сказал, улыбаясь, мой сосед. Но было ясно, что завтра, собравшись уже в узком, рабочем кругу, комиссия вынесет решение, и оно будет в пользу создания своих собственных, национальных средств глубокого бурения в Антарктиде.

Директор Ди-Пи-Пи, — высокий, худой, сравнительно молодой человек с недлинным с проседью бобриком волос и очень коротко подстриженным седым затылком — говорил тихо, медленно, даже чуть грустно о том, что он еще не разобрался во всем, что он благодарит за помощь всех, что надо работать по-новому и в первую очередь заботиться о процветании национальной науки.

Я слушал и думал, что теперь понятно, почему в Ди-Пи-Пи «летят головы» и почему одним из первых пострадал Дик Камерун. Ведь для Дика работа в Антарктиде была наднациональной, и он смело тратил деньги и на работы иностранных ученых. И на наши работы, советских ученых в частности.

А мысли летели дальше, и я с грустью думал, как много на эти деньги можно было бы сделать, но не сделано, потому что и у нас многие не воспринимали международное сотрудничество СССР и США в Антарктиде в контексте Дика Камеруна. И выделенные американцами средства порой не использовались из-за боязни, что с помощью их другая сторона хочет получить какие-то скрытые односторонние преимущества.

К концу дня я посетил мой любимый департамент на улице «Д», но там уже многое изменилось с тех пор, как я там был последний раз. В кабинетах начальников были новые люди, сменялись и девушки-секретарши. В кресле Дика Камеруна в его таком знакомом мне маленьком кабинетике с огромной школьной доской, исписанной мелками различных цветов, сидела молодая незнакомая мне женщина. Я вошел в кабинет, представился. Она застенчиво назвала себя. Сказала, что недавно защитила диссертацию, что по образованию физик, никогда не была ни в Арктике, ни тем более в Антарктиде, но очень хочет побывать, тем более что это и для работы необходимо.

— Рада познакомиться с вами, рада помочь в сотрудничестве, — сказала она, улыбаясь на прощание.

Удивительно, как у всех стран одинаковы проблемы. Вот и у нас, в СССР, ситуация аналогична. Почти двадцать лет мы потратили на разработку методов глубокого бурения льда, и миллионы и миллионы рублей потрачены на Это. И вот пошло наконец. У нас есть самая глубокая скважина в Антарктиде, из которой мы извлекли самый старый по возрасту лед.

Информация, которую можно из обработки его получить, бесценна. Можно восстановить, как менялся климат вплоть до 150 тысяч лет назад. Но оказалось, что денег, людей и оборудования у нас нет для обработки такого керна. И отдаем мы его бесплатно французам, которые везут его в свою лабораторию ледников в Гренобле и получают потрясающие данные. Ну а мы здесь при чем? Французы ставят на своих научных статьях фамилии тех, кто организовывал передачу им ледяных кернов со станции Восток.

Конечно, надо бы и нам обсудить проблемы, связанные с тем, почему мы тратим все силы на получение научного «сырья» и потом отдаем все это за границу.

 

Путешествие в Техас и на берег Тихого океана

Даллас — город глухих заборов. Рассказ о кошках Ратфордов. Трудности роста персональных ЭВМ. Гараж-сейл в доме друга. Боб Кримелл. Переезд в Сиэтл и посещение острова индейцев. Борьба Чарли с южноамериканскими диктаторами. Новая кока-кола не оправдала себя. Садовник…

На другой день рано утром я уже летел на юг, в город Даллас, чтобы провести два дня в гостях у профессора Роберта Ратфорда. Ратфорд много лет работал на шельфовом леднике Росса. Сейчас он президент университета штата Техас в Далласе.

Мой визит в Даллас только наполовину деловой: Боб (как зовут Ратфорда все, кто его давно знает) хотел бы, чтобы я прочитал лекцию по новейшим результатам исследований на леднике Росса для геологов его университета. Лекция, обсуждение ее, осмотр университета займут один полный рабочий день. Ну а следующие два дня — субботу и воскресенье — я проведу в доме Боба и его жены Мардж. Ведь я знаю их почти десять лет с того момента, когда впервые поехал на ледник Росса и по дороге остановился в их доме в городе Линкольне, в штате Небраска.

Боб — высокий, костистый, стройный мужчина, прекрасный пловец, участник различных соревнований по плаванию, где он выступал в качестве судьи. Неудивительно, что и трое его детей — куколка Барбара и двое старших сыновей — типичные американские мальчики Грег и Крис — тоже занимались плаванием, и не безрезультатно. Все шкафы и полки в комнатах Ратфордов были заставлены рядами призов и наград, полученных ими в различных соревнованиях по плаванию.

Через час я был уже в большом двухэтажном доме Ратфордов. Боб был уже дома и ждал меня, чтобы поехать перекусить куда-нибудь в город.

Решили поехать в какой-нибудь маленький местный ресторанчик и полакомиться жаренным на углях мясом. И тут я узнал интересную вещь о Далласе. Оказалось, что весь Даллас состоит из микрорайонов, в которых жители проголосовали за то, чтобы в одних микрорайонах продавалось в магазинах, ресторанах и кафе спиртное, а в других, по желанию жителей, не продавалось даже пиво. Такие районы называются сухими, и их в Далласе много. Мы долго искали «мокрый» район и наконец нашли. К пиву купили техасские блюда: острую жареную куриную колбасу и жаренные на углях говяжьи ребрышки.

Чувствуется, что Боб и Мардж влюблены в Техас. Пока мы колесили по городу, Боб рассказывал:

— Каждый штат и почти каждый город Америки имеют свой символ: цветок и птицу. Так вот, птица современного Далласа, Игор, — это башенный кран для строительства зданий. Посмотри — офисы, дома, огромные, блестящие снаружи корпуса заводов растут как грибы.

Ну а мне Даллас показался почему-то очень похожим на наши города Северного Кавказа или Средней Азии, в которых почему-то то тут, то там стоят во множестве новенькие или еще строящиеся кубы огромных, блестящих зданий и шикарных вилл. И всюду горы вывороченного грунта — галька, щебенка. А кругом — краны, краны и гудящие бульдозеры. А между ними — не застроенные еще пустыри, одинокие подсолнухи и белые акации вдоль дороги. Огромные, открытые, прокаленные солнцем пространства. А потом вдруг — высохшие, в рост человека, глухие частоколы заборов. Боб сказал, что он до сих пор не может привыкнуть к этим заборам. А мне они так напомнили заборы — стены дворов в Средней Азии и на Кавказе. И вдруг я понял, зачем их строят на юге: ведь здесь большая часть жизни проходит на дворе, на улице. И женщины выходят почти совсем раздетые, и мужчины тоже. Двор в таких, очень южных местах — почти как спальня, и, конечно, он должен быть наглухо отгорожен от посторонних глаз высоким, без единой щелки, забором. Вот и у самого Боба дом огорожен высоким глухим забором, и это так приятно, когда ты сам внутри, в закрытом со всех сторон дворике, да еще с бассейном.

Кругом много красивых цветущих белыми, красными и розовыми цветами деревьев. Боб говорит, что это деревья Техаса. У них удивительный светлый-светлый гладкий ствол, похожий на ствол эвкалипта. Слои коры все время отшелушиваются и падают на землю. А листва, по-видимому, совсем не густая. Светлые, желтовато-зеленоватые стволы и ветви прослеживаются почти до верха. А из ветвей трели. Соловей? Нет. Птица эта, которая поет как соловей, только чуть грубее, называется «кардинал». Она ростом со скворца и красная.

Вечером, когда спадает жара, вся семья опять на улице.

Сад освещен люминесцентными лампами, кругом — стрекочут цикады. Но вдруг, прерывая все, раздается трель какой-то птицы. Потом опять, опять… Я спросил, что это за птица, Мардж засмеялась и проводила меня к люминесцентному фонарю.

— Смотри, — сказала она. Через несколько секунд опять раздался треск, и вокруг светящейся трубки пролетели искры и молнии. — Эта трубка автоматически убивает разрядами бабочек и мошек, летящих на огонь.

А хозяин в это время был занят кошками.

У Ратфорда три кошки — одна слепая. Но у всех нет когтей на передних лапах. Многим кошкам делают хозяева здесь такую операцию.

Удивительно наблюдать, как Боб — очень занятый и серьезный человек — заботится о своих животных. Черная кошка ослепла год назад — попала под машину и, по-видимому, повредила зрительные нервы. Каждое утро в шесть утра Боб выносит ее в сад, где она одиноко бродит. А вечером он осторожно приносит ее обратно в дом, дает ей пищу… Вторая кошка — белая, наоборот, страшно активная, вся покрыта шрамами от драк. Целый час ножницами и пинцетом он снимал швы с одной из ее ран, ругая ветеринаров, которые зашивали рану белыми нитками. «Это на белой-то кошке!» — все время возмущался он.

Вечером я сидел за столиком на улице, у бассейна. Тепло. Белая кошка что-то ищет в траве. Боб говорит, что она ищет огромную лягушку, с которой они — старые и хорошие друзья.

Снова дневник.

23 июня, воскресенье. Пишу в самолете. Теперь уже «Боинг-767» компании «Дельта» несет меня в самый северо-западный угол США.

В журнале, который дала стюардесса, прочитал, что за последние пять лет продажа персональных компьютеров увеличилась в четыре раза, но в последние несколько месяцев их перестали покупать, и многие считают, что дело не только в цикличности рынка. Дело в том, что эти машины, несмотря на широкую рекламу, оказались не в состоянии решить те задачи, которые от них ожидали. Кроме того, оказалось, что большинство из них не может обмениваться информацией друг с другом.

Поэтому для многих компьютеры оказались страшно дорогими, блестящими, сверкающими стеклянными экранами, собирателями пыли. Когда специальная комиссия обследовала, что делается с компьютерами, купленными год назад, она нашла, что большинство из них стоят в углах без дела или используются там, где проще было бы обойтись без них. Идея получения и обработки максимального числа данных для принятия самого верного решения — так же из-за несовершенства технологии — часто приводит к хаосу. Кроме того, многие ожидают новую систему «Сиерра», которая появится только в конце года. Поэтому мэр города Сан-Франциско — женщина — первая из мэров больших городов, запретила тратить деньги на компьютеры, которые до этого старался купить каждый, у кого были деньги. Ведь расследование показало, что появилась боязнь машин, потому что трудно ими управлять, они плохо связаны друг с другом. Многие разорились, потому что накупили машин, которые несовместимы друг с другом.

Оказалось, что большинство покупателей выяснили также, что они не знают, как использовать эти машины, и не уверены — нужны ли они вообще.

На аэродроме встретил знаменитый гляциолог и руководитель одного из отделов геологической службы США Марк Майер. По дороге он рассказал, что продает свой дом потому, что ему предложили стать директором одного из ведущих научных институтов в Боулдере, в штате Колорадо, и он принял предложение, А ведь его дом стоит так удивительно, у самого обрыва к огромному фиорду, на высоком мысу, среди гигантских рододендронов и елей, и в каждое окно — на кухне, в столовой, на террасе — видно море. Мне кажется, что Марк будет скучать без этого дома…

После ужина поехали забрать дочку Марка. Она — студентка. Но летом работает официанткой, кассиршей — делает все, что заставят в местном кафе-ресторанчике. Вышла к нам совершенно усталая, разбитая. У нее, видно, грипп, который она переносит на ногах. Марк считает, что она должна держаться, работать, а не сидеть дома.

По дороге встретили перебегающую дорогу облезлую лису.

Завтра Марк забирает меня с вещами и везет в свою геологическую службу, где я прочитаю лекцию и встречусь со старыми друзьями. Заночую где-то в другом месте, поэтому обратно уже не вернусь. Да и не до меня моим новым хозяевам, ведь Марк и Барбара готовятся к гараж-сейлу, полной распродаже вещей в связи с переездом. Поэтому очищали от веток дорогу, разбирали вещи.

Хожу среди диких зарослей рододендронов и цветущего иван-чая и разыскиваю все новые и новые цветы.

Пожалуй, удивительная разность, непредсказуемая разнообразность цветов, которые я здесь в Америке встретил, удивляет меня больше всего. Больше, чем автомобили, дома и люди.

А к гараж-сейлу уже все почти готово. Кругом лежат многие вещи, самые простые: кусочки материи и кожи в коробках, заржавленные и почти новые топоры и пилы. На многих надписи: «2.00», «1.00»… Мне так хочется купить у Марка его огромный наточенный мачете. Взял в руки: Этикетка — «2.00». Всего два доллара! Но что с ним делать? А Марк уже торгуется:

— Я прошу два, но отдам за один доллар.

На другой день, ровно в восемь, мы были уже в геологическом управлении, и через десять минут началась моя лекция. После лекции встретил старого приятеля — Боба Кримелла; я знал, что он не только гляциолог, но и летчик, известный тем, что летал и садился на ледники. Спросил его, летает ли он.

— Хочешь, слетаем, покажу тебе ледник Маунт Районир? — вдруг спросил он.

— Конечно, хочу, но когда? Ведь в четыре часа Алл Рассмуссен, теоретик Марка, должен уже везти меня в другой город, в Сиэтл, где я останусь ночевать у кого-то.

— Ну, у нас масса времени, — ответил улыбающийся, обросший легкой пушистой бородой Боб. — Сейчас десять тридцать. Давай поедем отсюда в одиннадцать. Тогда мы успеем как раз на паром. Дело в том, что я живу на острове, посреди фиорда, и самолет мой тоже там.

Через час мы подъехали к автомобильному парому. Боб оставил машину, и еще через полчаса мы уже высаживались на пристань, заросшую какими-то незнакомыми мне деревьями с гладкими светло-коричневыми стволами, с которых свисали ошметки коры. Вдоль острова шла полоса каменистого пляжа шириной метров двадцать. Было время отлива.

Нас встретила у выхода с парома улыбающаяся круглолицая загорелая женщина. Я уже знал, что это жена Боба — учительница средней школы. Рядом стоял большой, вездеходного типа, фургончик. Боб сел за руль, и мы поехали по пустынной, залитой солнцем дороге, напоминающей пустынные дороги глубинных мест Калужской области. Трава на полянах и у дороги была «наша», но деревья были другие — со светлыми стволами и вечнозелеными блестящими листьями. Боб сказал, что такие деревья растут только в их краях, а жена его добавила, что листья на этих деревьях опадают два раза в год, но постепенно, в течение всего года. Поэтому дерево почти всегда покрыто листьями.

Оказалось, что дом Боба тоже стоит на берегу фиорда, как раз напротив дома Майера. Много деревьев вокруг: ели, клены, кедр. Большая поляна с несколькими яблонями и вишнями, заросший сорняками огород с капустой, салатом, петрушкой, помидорами.

— Нашим двум девочкам скучно здесь. Ведь ближайшие дети живут в миле отсюда. Но мы довольны. Правда, приходится возить их в гости.

Ланч был чисто американский: бокал холодного яблочного сока, сендвич с ветчиной и зеленью, клубника, дыня, виноград и печенье на десерт.

Аэродром, где среди других самолетов стояла маленькая «Цесна» Боба, представлял собой скошенную полосу луга, по обе стороны которого росли рядами фруктовые деревья. Вдали, между деревьями, виднелся дом.

— Кто хозяин этого аэродрома? — спросил я.

— О, земля и взлетная полоса принадлежат фермеру, хозяину сада. Он любит самолеты, хоть и не умеет летать сам. А кроме того, он решил, что если разрешит нам пользоваться куском его земли как аэродромом, то и другие летчики таких же самолетов будут прилетать сюда и покупать эти яблоки.

— А ты сам, Боб, покупаешь эти яблоки?

— Нет, я плачу ему наличными, но немного. По-моему, денег, которые он собирает, хватает только на то, чтобы косить траву.

Через десять минут были в воздухе. Жена Боба тоже решила полететь с нами.

Когда взлетели, Боб связался по радио с главным аэродромом.

— Я — самолет «Цесна», номер такой-то, взлетел две минуты назад с аэродрома острова Блак, следую курсом таким-то с целью облета Маунт Районир. Прошу подтверждения на полет.

Незнакомый голос ответил сразу:

— Самолет «Цесна», номер такой-то. Полет и маршрут разрешаю. Овер.

Гора была покрыта облаками снизу, но выше облаков светило солнце. Через полчаса, когда уже возвращались, Боб разрешил мне взять управление.

— Держи курс 320 и потихоньку снижайся, — сказал он и бросил рычаги.

Мы успели к парому с острова на материк и вскоре были уже в офисе геологической службы.

Я попрощался с Марком, и уже Алл, математик Марка, помог мне дотащить вещи до его старенького автомобиля, и мы поехали в Сиэтл.

По дороге Алл — худой, с горящими глазами, в ковбойке, лет сорока — сказал мне, что мы едем в дом профессора Чарльза Реймонда. Он ждет нас к пяти часам, и надо быть вовремя, так как он со своей гел-френд едет на пароме на какой-то остров, где будут петь и плясать и кормить жареным лососем настоящие индейцы.

Чарли Реймонд — невысокий, худой, с черной копной волос и блестящими огромными глазами — встретил нас на пороге маленького домика на склоне холма, заросшего огромными деревьями. Он показал мне комнату, где я буду жить, дал пять минут на переодевание, и мы опять помчались куда-то. Вместе с гел-френд Чарли — тридцатилетней черноглазой Сарой и ее матерью — Джун. Оказалось — в порт.

Поездка была интересной. Сначала капитан медленно провез нас вдоль всего порта, показал контейнеровозы, красный ледокол «Полар Стар», достраивающиеся боевые корабли, и только потом мы поплыли к острову. Там нас встретил полуголый индеец и пригласил к столику, где каждому из нас дали по бумажному стаканчику с горячим несоленым бульоном, в котором лежали ракушки. Надо было открыть каждую ракушку и съесть внутренности. Мы не знали, что делать с пустыми ракушками, но прохожий индеец сказал:

— Просто бросайте их на дорожку.

То же самое все сделали с оставшимся бульоном — вылили в траву и пошли в огромный сарай, украшенный индейскими рисунками. Там опять все получили по подносу и один за другим, показав билеты, пошли к длинному столу, где лежали обычная стручковая фасоль, свекла из банок, запеченная картофелина, и под конец — индеец отрезал кусок печеного лосося и положил на тарелку.

В сарае с бетонным полом были длинные столы, на которых виднелись кофейники, чашечки для кофе, ножи, вилки, а на высокой сцене горел костер и сидели индейцы. Представление было неинтересным: гортанные крики, барабан, кружились две девушки в пестрых одеждах. Наиболее интересным был танец двух духов с того света. У каждого из них был клюв длиной больше метра, и они иногда начинали вдруг быстро-быстро щелкать ими, поворачиваясь во все стороны.

25 июня. Утром Чарли приготовил странный завтрак — отварной салат и какую-то кашу, и ровно в 9 часов были у него в офисе. План дня: в 9.30 — посещение географического факультета. С 12.30 по 13.30 — я читаю лекцию о советских исследованиях по международному гляциологическому проекту и рассказываю о моих работах на шельфовом леднике Росса.

В 12.10 — ланч; вышел с Чарли на улицу, на солнышко. Мы сели на траву, как все здесь делают, вытащили приготовленные бутерброды с салютом и сыром, яблоки, персики и сливы.

Когда поехали в 6 вечера домой — я еле стоял на ногах, а ведь в 8 вечера еще вечеринка в доме Чарли в честь сотрудников отдела и Сары с Джун.

Я знал, что на такие вечеринки все приносят какие-нибудь продукты, и предложил свою долю. Чарли согласился, но рассказал, что питаются они с Сарой необычно: она пропагандирует «макробиотику», кухню, пришедшую из Японии. Этот тип питания основан на использовании только местных продуктов, в основном фруктов, овощей и грибов, кроме помидоров и картошки. Ни мяса, ни сыра, ни молока, ни яиц. Считается, что все эти продукты потенциально вредны.

— Правда, я люблю картошку, она придает мне силы, — рассказывал Чарли, — поэтому Сара делает для меня исключение. Она вообще не очень строга к диете и даже иногда старается не замечать, когда я ем немного сыра.

Зашли в магазин. Я купил дыню, корзиночку клубники, редиску, зеленый лук, а потом, поколебавшись, Чарли разрешил мне взять еще и небольшой кусочек какого-то мягкого сыра.

— Я давно хотел попробовать этот сыр, — сказал он смущенно, — но не решался. Ведь мой принцип — быть предельно выдержанным, аскетически экономным в еде, одежде и других вещах. Только таким образом мы сможем сократить безудержный рост потребления, а значит, и производства, и разрушения окружающей среды в конечном счете.

Перед выходом из магазина я хотел купить еще и бананов, но Чарли даже руками замахал.

— Что ты, что ты. Ведь эти бананы из южноамериканских государств, управляемых диктаторами. Мы с Сарой бойкотируем их и поэтому не покупаем бананов. Лично я этим и ограничиваюсь в борьбе против диктаторов. Но Сара — более активная девушка. Поэтому основное время она занимается участием в различных формах активного протеста: участвует в демонстрациях против гонки вооружения, стычках с полицией, много раз побывала в тюрьме.

— А на какие средства она живет?

— Как на какие? Я же сказал, что она учит группы людей, как питаться, следуя японской школе.

— Так что, она преподает в этой школе?

— Нет, я сказал слово «школа» в смысле обучения. Она — селф-имплойд, то есть просто вешает объявление о том, что набирает очередную группу для обучения «мак-робиотике», и люди приходят. Она читает лекции по теории этого движения, ведет практические занятия. И денег, которые она получает за это, хватает на скромную, но независимую жизнь…

Когда приехали домой, Сара и Джун уже ждали нас. Минут через десять на столе появился ужин: какая-то странная чечевично-овощная похлебка, разлитая по тарелкам, салат из овощей, какое-то густое желтого цвета варево, напоминающее тыквенную кашу, зеленые стручки молодого свежего горошка с резаным репчатым луком, политые уксусом и растительным маслом, и кастрюлька с вареным рисом. Все сели вокруг стола и объединились в рукопожатии: Чарли первым протянул обе ладони, подав другим пример.

О, этот ритуал квакеров мне уже был давно знаком, когда я встречался с Эйве, Флетчерами, Робом Гейлом. Я тоже протянул руки в сторону и взял за руки Сару и Джун, замкнув круг. Все склонили головы и молчали несколько минут, сжимая кисти рук в рукопожатии все сильнее и сильнее. И каждый думал, молился молча о своем. Наконец Чарли резко поднял голову.

— Спасибо, друзья, — сказал он. — Теперь приступим к ужину…

Красное вино было разлито по бокалам. Я было предложил тост за счастье в этом доме, но Чарли не принял его.

— Нет, давайте выпьем за мир и дружбу между нашими странами, — сказал он тихо и серьезно.

Мы чокнулись и отпили по глотку в молчании. И здесь эти, казалось бы, затасканные слова прозвучали совсем по-новому для меня.

Потом пришли друзья Чарли, принесли фрукты, мороженое разных сортов. Но ни вина, ни пива не было принесено, и той обычной бутылки красного сухого вина, которую мы начали вчетвером, хватило на весь ужин. И курящих в компании было только двое: я и Джун. Я уже говорил, что здесь сейчас почти никто не курит. Культ здоровья царит над Америкой-85.

В 10 вечера вечеринка закончилась. Джун должна была ехать в аэропорт, чтобы лететь в свой Чикаго. Оказалось, что она сити-гел, выросла в Чикаго и только после замужества уехала в маленький городок штата Индиана. Прожила там много лет, вырастила и воспитала трех дочерей. Но сейчас муж ее умер, и она возвращается в свой Чикаго.

— Муж, который любил возиться в земле, умер, а в самой Индиане я никогда не чувствовала себя дома. Слишком консервативные люди живут там, в большинстве своем республиканцы.

26 июня. Только что сделали посадку в Нью-Йорке. Я прилетел «домой», в Ламонт.

Уже две недели все пьют новую кока-колу, то есть кока-колу, сделанную по новому рецепту. Только что прочитал — по всей Америке идут демонстрации протеста (новая кока-кола потеряла все, что имела старая). Некоторые вообще считают, что компания не имела права прекращать выпуск старой кока-колы, которая почти сто лет является одним из символов Америки, как бейсбол. «Может быть, американцы так держатся за постоянство кока-колы из-за того, что они чувствуют отсутствие корней и страдают от этого?» — прочитал я в газете.

3 июля, среда. Через неделю — отъезд домой, в Москву. Странное чувство — как бы заторможенность от того, что слишком много надо еще сделать. И слишком я устал.

Сегодня по дороге на работу разговорился с Томом — садовником цветника нашей лаборатории — молодым человеком. Он обычно либо стоит на коленях, либо копает что-то, забыв обо всем, режет кусты или подвязывает нарциссы.

— Я люблю свою работу. Все время на воздухе. И после такой работы у меня еще остается много сил, и я пишу статьи и рассказы об уходе за садом, за цветами.

— А у вас есть какое-то образование?

— Нет, я кончил университет по специальности греческая и римская литература. Мог бы преподавать греческий и латинский в школе. Но, во-первых, там мало мест, а во-вторых, я зарабатываю здесь не меньше. И это приносит мне радость. Плохо, что нет дополнительных рабочих. Удивительная наша система, капиталистическая. Они платят массе людей за то, что они ничего не делают. Безработные! А ведь они могли бы за те же деньги украшать сады, страну. Но против этого выступают предприниматели и, что самое удивительное, профсоюзы. Наш пролетариат почему-то оказался самым консервативным…

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

 

«Мы как деревья»

Куда летит эта оторвавшаяся от Земли планета под названием Америка? Что ждет впереди ее одинокий экипаж, полный страстей, стремления к счастью, поисков самого себя? Каждое утро я думал об этом, когда вел свою машину через опустевшие в восемь утра улицы Буффало. В машине у меня всегда включена музыка. Это «Эф-Эм-радио». Я делал ее обычно громкой, и все внутри машины трепетало от слов любви или наслаждения или тоски по уходящему счастью. Слова и музыка были такие искренние. Кто сказал, что Америка живет только умом, головой, расчетом, деньгами? А может, так же как и в моей стране, в Америке люди тоже живут сердцем, душой, если можно так выразиться?

Вы, наверно, замечали, у нас в Москве у американских туристов, особенно молодых, странный какой-то отсутствующий (или, наоборот, слишком открытый, что ли) взгляд, какие-то блестящие, как у диких зверьков, глаза. Этот же взгляд через покрывало всегдашней дежурной улыбки и здесь повсюду. Простая душа — Вася-пограничник, один из тех ребят, которые несут охрану здания АПН, в домике которого я останавливался иногда на ночлег в Вашингтоне, объяснял это просто: «Они же здесь, Игорь Алексеевич, почти все сумасшедшие. Они даже сами говорят, когда спросишь их о каком-нибудь странном человеке: „О Вася, не обращай внимания, ведь мы все здесь „крези“. А вы знаете, что значит по-английски „крези“? Крези как раз и значит „сумасшедший“!“».

И действительно, американцы любят так говорить и даже гордятся этим, гордятся, что делают колоссальное количество мелких (а иногда и крупных) ошибок, которые потом они исправляют (а иногда и нет). Эти активные, энергичные и в то же время иронизирующие над собой люди потому и смеются так легко, что уверены: на самом-то деле именно они — самые умные, талантливые, самые-самые… И запас их уверенности в этом так велик, что они с удовольствием смеются над собой.

Именно это свойство характера объясняет, по-моему, то, что американцы с большой легкостью относятся ко всяческим стихийным и нестихийным бедствиям, поломкам и отказам космических аппаратов, о которых пишут в газетах, всяческим нелепым, комическим, трагическим происшествиям, которые показывает телевидение, описывают на первых полосах газеты.

На мой взгляд, многие из этих ошибок — результат слишком быстрой жизни, но я хочу сказать не о них, а об отношении к ним. Когда я сказал об этом учительнице русского языка Эльзе, с ней мы иногда беседуем, она удивилась, даже несколько обиделась за свою Америку. И вот, объясняя ей это, я вдруг «открыл» для себя еще одну удивительную одинаковость русского и американского характеров.

— Вы не думали, Эльза, почему в народных сказках наиболее популярна у нас, русских, фигура Иванушки-дурачка? Мне кажется, что и нам тоже приятно почувствовать себя немножко «не от мира сего», но в то же время в критические моменты удачливыми, что ли, вроде бы Иванушками-дурачками, если посмотреть со стороны. Хотя мы-то сами знаем с первых бабушкиных сказок, что Иванушка-дурачок на самом деле самый умный, самый смелый, самый талантливый, самый трудолюбивый, самый-самый… Поэтому и удачливый. Знаем мы об этом, но не хотим говорить, хвалиться.

Ведь главная идея у обеих наций, что именно Иванушки-дурачки — воплощение лучшего в нации — побеждают, оставаясь красивыми духовно. И вдруг я подумал, что в моей стране — в реальной жизни — быть Иванушкой считалось как бы предосудительным… Именно поэтому мы и стараемся прятать свои неудачи. А вот здесь, в Америке, оказалось, что многие живут, пытаются жить как Иванушки-дурачки, не скрывая этого. Именно поэтому так часто услышишь здесь это веселое и счастливое: «О-о! Все мы здесь „крези“!..» Именно поэтому телевидение и газеты всячески выпячивают все ошибки, происшествия, неудачи, стихийные бедствия, и с такой любовью американцы вешают над своими столами посвященные этому картины. «Это ничего, Иванушка-дурачок все равно победит». С таким чувством смотрят на эти картины здесь люди…

Одна из таких картин-рисунков висит и в кабинете Чета Лангвея. На ней нарисован кусок железнодорожного моста, обрывающегося изломом в реку. Ближе к середине реки из воды торчит передняя часть наполовину утонувшего паровоза и обрушившиеся части моста. На мосту у самого излома стоят два лысых человечка с портфелями, по-видимому создатели моста, смотрят вниз и чешут затылки. И изо рта у одного из этих людей «выходит» обведенная художником надпись — слова этого человека: «Ооо! Черт побери!!» И все. И широкая надпись под картиной: «История великих американских достижений…»

Изучать Америку совсем не так легко, как может показаться. Дело в том, что это страна как бы не смешивающихся друг с другом «культур». Вы можете попасть, например, в среду религиозных фанатиков, и вы будете «передаваться из рук в руки» в среде только таких же фанатиков, и у вас сложится впечатление, что и все в этой Америке живут и ведут себя, как эти фанатики. Ведь страна огромная, и такого типа людей тысячи, а может, и сотни тысяч, они издают свои журналы и газеты и читают своих авторов, и у них есть свои миллионеры и нищие, они как бы общество в обществе. Но вы можете попасть в круг изысканных либералов-ученых, и опять, путешествуя по стране, вы будете «передаваться ими с рук на руки» таким интеллектуалам, которых тоже сотни тысяч и у которых тоже существует весь «вертикальный разрез» общества, и они тоже издают свои газеты и журналы и читают своих авторов. А вам покажется, что все в этой стране такие же. И так может повторяться много раз.

Положение мое в США существенно отличалось от положения приезжающих на короткое время советских ученых и туристов, а также советских дипломатов и аккредитованных корреспондентов, которые в связи с характером их службы всегда близки к советскому посольству в Вашингтоне или представительству СССР при ООН в Нью-Йорке, стоящим посредине огромного океана, называемого Америкой, как утесы среди океана. Вблизи утеса ревут огромные волны океанского прибоя, грозящие уничтожить каждого, кто находится рядом с границей раздела этих сред. Я же, наоборот, приезжая в США, работал обычно далеко от Нью-Йорка или Вашингтона, месяцами вообще не видел ни одного советского человека. И вот, живя в таких условиях, если продолжать аллегорию, плавая в открытом океане, я еще раз убедился в истине: смертельный у берега прибой — в океане просто мягкое покачивание. И я оттолкнулся от берега, стараясь не приближаться к нему, стараясь хотя бы на время стать частью океана.

Страна, которую я увидел, оказалась настолько необычной, что я чувствовал себя иногда как Одиссей какой-то, плавающий среди удивительных, неведомых «островов», населенных непохожими на обычных людей людьми.

Ссылки

[1] Имя Игорь не может быть написано по-английски или произнесено людьми, говорящими по-английски, с мягким знаком в конце слова.

[2] Тайкун — по-японски: энергичный и, как правило, беспринципный человек, поглощенный стремлением разбогатеть.

[3] Дэди — по-американски ласкательно «папа».

[4] Леди оф зе найт — в буквальном переводе «женщина ночи».

[5] «Бламб» по-английски (по нью-йоркски) значит резкий выступ на шоссе, от которого подпрыгивает машина, издавая при этом звук, похожий на «бламб», отсюда и бламб.

[6] Дринк — рюмка вина или коктейля.

[7] То Рашиа — в Россию.

[8] Гелс — девушки.

[9] Бил — чек.

[10] Заразная грибковая болезнь пальцев ног.

Содержание