Воровская трилогия

Зугумов Заур Магомедович

Преступный мир и все, что с ним связано, всегда было мрачной стороной нашей жизни, закрытой сплошной завесой таинственности. Многие люди в свое время пытались поднять эту завесу, но они, как правило, расплачивались за свои попытки кто свободой, а кто и жизнью. Казалось бы, такое желание поведать правду о жизни заключенных, об их бедах и страданиях должно было бы заинтересовать многих, но увы! Некоторые доморощенные писаки в погоне за деньгами в своих романах до такой степени замусорили эту мало кому известную сферу жизни враньем и выдуманными историями, что мне не осталось ничего другого, как взяться за перо.

Я провел в застенках ГУЛАГА около двадцати лет, из них более половины – в камерной системе. Моя честно прожитая жизнь в преступном мире дает мне право поведать читателям правду обо всех испытаниях, которые мне пришлось пережить. Уверен, что в этой книге каждый может найти пищу для размышлений, начиная от юнцов, прячущихся по подъездам с мастырками в рукавах, до высокопоставленных чиновников МВД.

Эта книга расскажет вам о пути от зла к добру, от лжи к истине, от ночи ко дню.

Заур Зугумов

 

© Зугумов З. М. 2015

© Книжный мир 2015

 

От автора

Я всегда знал, что стезя писателя терниста, да и не думал никогда, что у меня хватит знаний и таланта, а главное – терпения и выдержки, для того чтобы написать книгу. И не просто книгу, а автобиографическую повесть, то есть историю моей жизни. Требовался сильный толчок, который подвигнул бы меня на этот нелегкий труд. И случай не заставил себя ждать, точнее, не случай, а целый ряд всякого рода случайностей. Я понял, что со времен гласности обращаться к уголовной тематике и блатному фольклору – в литературе, поэзии, на эстраде и в кино – стало очень модным и даже доходным делом. В конечном счете все это и некоторые другие факторы, вместе взятые, определили мои дальнейшие действия. Преступный мир и все, что с ним связано, всегда было мрачной стороной нашей жизни, закрытой плотной завесой таинственности. Многие люди в свое время пытались поднять эту завесу, но они, как правило, расплачивались за свои попытки кто свободой, а кто и жизнью. Казалось бы, такое желание поведать правду о жизни заключенных, об их бедах и страданиях должно было бы заинтересовать многих, но увы! Некоторые доморощенные писаки в погоне за деньгами в своих романах до такой степени замусорили эту мало кому известную сферу жизни враньем и выдуманными историями, что мне не осталось ничего другого, как взяться за перо. Я провел в застенках ГУЛАГа около двадцати лет, из них больше половины – в камерной системе. Все режимы, начиная с ДВК (детская воспитательная колония), куда меня направили, а точнее, водворили в двенадцатилетнем возрасте, и кончая особым режимом и камерой смертников, где я провел около полугода, несколько лагерных раскруток, в том числе побег из таежного лагеря Коми АССР, – все эти испытания я прошел. Но всего, конечно, во вступлении не напишешь, да это и ни к чему, я думаю. Хочу лишь особо подчеркнуть, что нигде и никогда, ни при каких обстоятельствах я не шел даже на мало-мальский компромисс, если это было против моих убеждений. Поэтому, думаю, моя честно прожитая жизнь в преступном мире дает мне право поведать читателям правду обо всех испытаниях, которые мне пришлось пережить. Уверен, что в этой книге каждый может найти пищу для размышлений, начиная от юнцов, прячущихся по подъездам с мастырками в рукавах, до высокопоставленных чиновников МВД. Эта книга расскажет вам о пути от зла к добру, от лжи к истине, от ночи ко дню. Если события, о которых в ней идет речь, вызовут у вас сочувствие или сопереживание, значит, я достиг своей цели. «Бродяга» – это вексель, выданный мне в юности, но который я сумел оплатить лишь в преклонном возрасте.

Махачкала, 2001

 

Книга первая. Бродяга

 

Пролог

«Прощайте, братки!..» – услышал я как-то среди ночи отрывистый, отчаянный крик. Еще даже не проснувшись совсем, я узнал голос своего соседа по камере, который сидел со мной через стенку, – голос Лехи Сухова. Сомнений быть не могло: его уводили в ночь и, видно, закрыли рот руками, когда он хотел на прощание проститься с нами, – значит, его увели на расстрел. Подскочив к двери, я присел на корточки и, приложив ухо к двери, стал прислушиваться, не раздастся ли еще какой-нибудь звук, но было тихо, как в могиле. В какой-то момент мне даже показалось, что все это мне послышалось и я схожу с ума, но дрожь, которая то и дело пробегала по телу, говорила об обратном – к моему глубокому сожалению. Бог мой, как бы мне хотелось ни о чем не думать, ничего не ждать, ни на что не надеяться, не воспринимать мир вообще, жить в своем иллюзорном мире, но увы… Как я завидовал в тот момент своему подельнику, который уже на начальном этапе нашего следствия сошел с ума от пыток, хотя, как читатель, думаю, уже понял, завидовать было нечему. Все же, с моей точки зрения, он уже отмучился. Я почему-то вспомнил, как он улыбался и строил смешные рожи тем, кто сидел в зале, когда судья бакинского суда объявлял нам приговор. Зугумов Заур Магомедович – к высшей мере наказания, расстрелу, Даудов Абдулла Магомедович – к расстрелу, и когда дошла очередь до нашего спятившего подельника, он даже не повернулся в сторону судьи, продолжая улыбаться и корчить всем рожи. И вот сейчас, сидя уже почти полгода в камере смертников, ожидая утверждения или отмены приговора, я завидовал ему, который сошел с ума и сидел где-то далеко от нас, – не потому, что он был менее виновен, а потому, что не воспринимал мир как таковой. Что касается другого нашего подельника, по кличке Лимпус, то он сидел недалеко от меня, нас разделяла всего одна камера, но при определенных обстоятельствах это расстояние становится огромным. Именно в эту ночь расстреляли, как я узнал позже, двоих каторжан из нашего корпуса, а это было немаловажным событием, если учесть, что камер смертников было восемь – и все одиночки. Никогда не забуду, как, сидя на корточках у дверей своей пятой камеры смертников и приложив ухо к двери, я ловил каждый звук извне и вспоминал рассказ одного порчака из хозобслуги. Тогда я еще находился под следствием и сидел в корпусе КПЗ горотдела Баку. Мы просидели там по два месяца при максимально допустимых по закону тринадцати сутках, и только потом нас развезли по тюрьмам. Я попал в центральную тюрьму Баку, других же подельников поместили в тюрьме Шуваляны в пригороде. С самого начала, еще в карантине, я сидел, как мне сказали надзиратели, в камере, откуда в свое время бежал Сталин. Я был и в той камере один и шутил по этому поводу сам с собой, спрашивая себя, к добру ли это. И еще я ломал голову над тем, как умудрился человек, кто бы он ни был, убежать из этого каземата, не будучи невидимкой. Начало тюремного житья здесь было уже знаменательным. На следующий день я попал по распределению во второй корпус, а еще через день к тюрьме подъехал Тофик Босяк, один из бакинских воров в законе, и доверил мне смотреть за положением в двух корпусах – первом и втором. Всего в центральной тюрьме было, как и в Бутырках, шесть корпусов. С левой стороны второго корпуса можно было спокойно разговаривать со свободой, – правда, приходилось кричать, но это было кстати, ибо контингент, услышавший от вора имя положенца, никогда не позволит себе никаких сомнений в его компетенции. Сообщение слышали и менты, но и это было на руку ворам, ибо и менты таким образом становились ручными. Бакинская центральная того времени была тюрьмой, о которой мог мечтать любой заключенный ГУЛАГа. Почти в любое время суток, имея деньги, арестант мог себе позволить множество запрещенных законом вещей: пойти в камеру к другу в гости после поверки, иметь курево, чай, наркотики, продукты питания… Все это можно было заказать со свободы, – при желании даже женщин, были бы деньги, за них здесь почти все продавалось и покупалось. Но за такими делами нужен воровской глаз, чтобы все было честно и благородно, по-воровски. Вот я и осуществлял эту непростую миссию. У меня была возможность почти в любое время выходить из камеры и ходить по двум корпусам туда, где требовалось мое присутствие. Естественно, при этом я вел себя прилично, положение обязывало меня не употреблять наркотики, спиртное, не быть предвзятым и пристрастным ни в чем и ни к кому, даже по отношению к родному брату. Однажды во дворе тюрьмы рабочие хозблока показали мне одного типа, который, сидя на бревнышке и привалившись спиной к стене прогулочного дворика, закрыв глаза, наслаждался ранним весенним солнцем так, будто только недавно вышел из темницы. Его поза сразу бросалась в глаза искушенному глазу арестанта. Он был горбат, видно с рождения, с копной густых темных с проседью волос, неряшливый на вид и с отталкивающей внешностью попрошайки-порчака. Мысль о разговоре с подобным типом вызывала брезгливость. Я пересилил в конце концов антипатию, ибо мне нужны были сведения, которыми обладал только этот человек, если позволительно называть человеком такое существо. Я уже давно не тешил себя надеждой вывернуться по ходу следствия из цепких лап смерти. Уже тогда я ясно понимал, что подобное «непредвзятое» следствие неминуемо приведет меня к расстрелу. Центральная бакинская – тюрьма исполнительная, то есть приговор суда к высшей мере наказания приводится в исполнение именно в ней. И вот этот самый горбун и был «шнырем камеры грез» – так называли его все арестанты, которые знали, чем он зарабатывал себе в тюрьме на кусок хлеба. То есть он был шнырем именно тех камер, где расстреливали и готовили к расстрелу, что в принципе одно и то же. Но разговорить эту мрачную личность было совсем не просто. Он ничем не интересовался – при разговоре с ним создавалось такое впечатление, что он вообще живет где-то в потустороннем мире, и даже когда он начал отвечать на мои вопросы, он словно рассказывал о какой-то далекой планете. Несомненно, он был не в своем уме, но как бы до определенных пределов и делал свою работу по инерции, как робот. Собрав в уме воедино отрывистые эпизоды его рассказа, я составил себе следующее представление о том, где и как творит правосудие госпожа Фемида. Вот как это происходило: среди ночи, как правило ближе к утру, в камеру, предназначенную для подобного рода процедур, заводят арестанта в наручниках и ножных кандалах. За столом, покрытым зеленым казенным сукном, сидят прокурор, начальник тюрьмы и врач. Конвой, который приводит приговоренного, остается за дверью, наверное на всякий случай, а в этой самой комнате приговоренный тут же попадает под опеку самого исполнителя. С той минуты, как осужденного ввели, сам палач уже не отходит от него ни на шаг, до самой кончины приговоренного. При появлении осужденного присутствующие встают – и прокурор зачитывает приговор Верховного Совета СССР. Почему именно Верховного Совета СССР? Потому что при вынесении в любой из пятнадцати республик СССР приговора к высшей мере наказания именно Верховный Совет всей страны должен был дать окончательное заключение, виновен человек или нет. После того как приговор зачитан, исполнитель заводит несчастного в находящуюся рядом камеру, словно для каких-то подготовительных действий, и внезапно стреляет ему в затылок. Затем исполнитель пробивает железным прутом отверстие в височной части головы несчастного и в таком виде фотографирует труп. Затем врач документально констатирует смерть и все четверо расписываются – удостоверяют исполнение приговора. Труп тайно вывозится за пределы тюрьмы. Куда – никто не знает, но родителям покойного труп никогда не выдается. Ну а следы «акта социальной защиты» этот самый шнырь должен был убрать. Когда он мне все это рассказывал, я внимательно наблюдал за ним, но эмоций было ноль. Обыденный рассказ о каком-то не особо важном происшествии. «Да, – подумал я тогда, – иногда человек хуже животного, потому что, имея способность размышлять и сострадать, он все же не делает ни того, ни другого, превращаясь в бесчувственное и безмозглое нечто».

И вот сейчас, сидя у дверей своей камеры, я мысленно представил себе, как все то, о чем рассказывал мне горбун, происходит с Суховым. Я никогда не видел Сухова, только слышал его голос, да и то очень редко, когда у нас была редкая возможность перекинуться парой-тройкой слов, хотя мы и сидели через стенку, в соседних камерах. Знал я, что и у него, как и у меня, было еще два подельника и, так же как и у меня, одному из них было 15 лет. Родом они все были из Краснодара, а сидели за то, что убивали водителей такси и частников и угоняли их машины. У них, если мне не изменяет память, так же как и у нас, было по делу девять трупов. Вот так, в думах и воспоминаниях, забыв обо всем, я просидел у дверей своей камеры смертников до самого подъема. Что же представляла собой камера смертников центральной тюрьмы города Баку? Это было серое и мрачное, почти квадратное помещение, где-то четыре на четыре метра. При входе справа на цепях висели узкие нары, при подъеме их пристегивали к стене огромным замком, а при отбое опускали на маленький табурет, вмурованный в пол. В левом углу от входа параша, крышка которой прикреплена к ручке цепью толщиной с детский кулак. Между этими двумя непременными атрибутами любой тюремной камеры страны на высоте в два человеческих роста находилось окно, если его можно так назвать. Как мне раньше казалось, окна существуют для того, чтобы в комнату проникал свет, в этой же камере мои понятия на этот счет резко поменялись, ибо свет из окна не поступал. Огромное количество решеток полностью преграждало свету доступ в камеру. Никогда нельзя было понять, глядя по привычке на окно, какое сейчас время суток: день или ночь? И только строгое расписание быта корпуса смертников позволяло ориентироваться во времени. Камеру же освещала маленькая лампочка, которую я, так же как и дневной свет, не видел никогда и которая, даже из симпатии к арестанту, ни разу не перегорала за то время, что я находился в этой камере. Она располагалась где-то высоко над дверью, утоплена в глубокой нише и тоже зарешечена. Таким образом, в камере был постоянный полумрак, дававший понять ее обитателю: ты еще не в могиле, но уже и не на этом свете. Камера являлась своего рода промежуточной станцией на пути в мир иной. Сейчас я, конечно, могу себе позволить иронию по отношению к быту камеры, где я тогда находился, тогда же, конечно, мне было не до иронии. С самого подъема, как только поднимались нары, начиналось хождение – четыре шага к стене и столько же обратно до двери. И так каждый день. Мне кажется, что за те полгода, находясь в строгом уединении и вышагивая взад и вперед, я прошагал расстояние от Земли до Луны. Единственный раз в сутки камера открывалась, когда выводили на прогулку. Это мероприятие было всегда после отбоя. Открывалась кормушка, я просовывал в нее обе руки, на них клацали наручники, и только тогда открывалась дверь. На прогулку меня всегда сопровождали трое: один офицер и двое солдат внутренней службы, которые давали многолетнюю подписку о неразглашении места службы. Со стороны могло показаться странным, как четыре человека, шагая по коридору, не издают даже малейшего шума? Объяснение заключалось в том, что пол в коридоре был покрыт толстым, толщиной в две ладони, слоем резины, а сверху еще постелена дорожка из плотного материала. За исключением времени принятия пищи и еще некоторых моментов в коридоре стояла гробовая тишина. Связь с внешним миром производилась только через одного человека – о нем чуть позже. Целый день часовой был обязан маршировать по коридору, и он же нас кормил, когда привозили баланду. Что нужно приговоренному к расстрелу человеку? На мой взгляд – исходя из моего печального опыта, – две вещи: курево и место для движения. Помимо положенной по закону для подобного рода осужденных осьмушки махорки, которой в аккурат хватало на четыре скрутки, из корпусов приносили общак. Но делал это всегда один и тот же человек, и, как то ни странно, этим человеком был сам исполнитель смертных приговоров. Звали его Саволян. Я на всю жизнь запомнил это имя. Для приговоренных он был буквально всем. Человек этот был настолько независимым, что не подчинялся даже начальнику тюрьмы. Как мне удалось узнать много позже, люди подобного рода занятий всегда подчинялись напрямую Москве и никто, помимо московского начальства, не являлся для них авторитетом. Это была особая категория людей – палачи. Меня очень интересовали критерии, по которым их отбирали, и эта заинтересованность, я думаю, понятна. Я и подобные мне находились в абсолютной зависимости от них. Сам Саволян был ниже среднего роста, но хорошо сложен и мускулист. Глубокие морщины вокруг глаз и складки, которые пролегали около носа и рта, выдавали его возраст. На вид ему было далеко за пятьдесят. Хмурый взгляд, дрожащие руки, молчаливость вполне соответствовали его профессии. Все обитатели смертного корпуса знали, что кормушка на дню открывается четыре раза – три раза для принятия пищи и один раз для защелкивания наручников перед прогулкой. Дверь же открывалась один раз и только ночью, – днем она не открывалась никогда. Самыми тягостными минутами были минуты ожидания прогулки после отбоя. И когда дольше обычного приходилось ждать конвой, мысли в голове проносились как шальные, обгоняя друг друга, ибо время вывода на прогулку совпадало со временем вывода на расстрел. При мне, пока я находился в этом корпусе, расстреляли четверых. Сухов и цыганенок, его подельник, к счастью, были последними. Мне кажется, что смерть человек чувствует каким-то спящим до времени шестым чувством… Каких только не приходило мыслей каждый день в тот период времени с отбоя и до начала прогулки! Бывало, приходилось часами сидеть у дверей камеры и прислушиваться к малейшему шороху, а иногда часами шагать по камере, призывая эту самую смерть как манну небесную. Я вспоминаю, как с самого моего водворения в эту камеру я целыми днями напролет просиживал на корточках возле двери. Перед этим, сразу после суда, получился у нас с мусорами небольшой хипиш и мне сломали ребро. Так вот, сидя у дверей камеры смертников, я даже не чувствовал боли телесной. Ребро так и срослось, крест-накрест. Много позже, когда мне делали операцию в Туркмении, в городе Чарджоу, врач-хирург после операции спрашивал меня, в каком же Богом забытом месте я находился в тот момент, когда получил подобную травму. Однако страх был сильнее боли. Мне кажется, что казни страшнее этого ожидания трудно придумать, потому что человек наказывает себя сам, постоянно психологически настраиваясь на неминуемый скорый конец. В моем случае апогеем ожидания этого самого конца были те доли секунды, когда я в наручниках выходил из камеры и внимательно смотрел на руки конвоя – нет ли наготове еще одной пары браслетов на ноги. Видя отсутствие кандалов, я облегченно вздыхал и успокаивался ровно на сутки. Так продолжалось 5 месяцев и 26 дней, пока на 27-й день, ближе к вечеру, я не услышал шум открываемой двери, такой непривычный в это время, зловещий и загадочный. Я замер на месте. Точно помню, что вся моя жизнь каким-то образом промелькнула передо мной как на экране, с быстротой мысли. Я каждый день представлял этот момент и ждал его, а когда он пришел, был не готов ко встрече с ним. Так в жизни бывает очень часто. В этот момент я как бы раздвоился. Один Заур говорил: «Все, это конец». Другой не говорил ничего, он, затаив дыхание и надежду, молчал. Да, затаив таинственную, ни на чем не основанную надежду. Именно тогда я понял и ощутил, что последней умирает действительно надежда человека.

* * *

В решительные минуты жизни сама природа подсказывает человеку его действия. Его поведением управляет сочетание привычки и мышления, доведенного до высшей степени быстроты и умения приспособляться к данным обстоятельствам.

Почти вдоль всей некогда могучей страны пролегал наш путь по этапу, на северо-восток к китайско-монгольской границе. Читинская область, город Нерчинск – таков был наш конечный пункт. Краснодар, Ростов, Пенза, Казань, Свердловск, Омск, Новосибирск, Иркутск, Чита. Вот неполный перечень городов, в тюрьмах которых мы побывали, и в каждой не меньше полумесяца, пока добрались до места назначения. В то время люди шли по этапу многие месяцы, и в этом не было ничего удивительного. Как бы ни была хорошо отлажена система ГУЛАГа, все же и она имела свои погрешности, и в частности это касалось транспортировки заключенных, а последнее, естественно, было не в их пользу. Ибо в любое время года этап, да еще и дальний, – это всегда каторга, ну а если летом, то, пожалуй, и вдвойне. Думаю, вам нетрудно себе представить вагон-«столыпин». Кстати, название свое он получил благодаря переселениям крестьян, которые проводил царский министр Столыпин. Так вот, это простой товарный вагон, то же купе, только вместо стены и двери – сплошная решетка. В самом купе – три ряда почти сплошных нар, заполняется купе всегда до отказа, то есть сидеть можно, но лечь некуда, и так приходится ехать месяцами, с некоторыми перерывами в пересыльных тюрьмах, пока не доберешься до места назначения. Даже человеку, не сопровождаемому конвоем, не под силу вынести такой путь. Что же приходится терпеть людям заключенным, человеку непосвященному остается только догадываться. Не успеешь выпрыгнуть из вагона, звучит команда: сесть, положить вещи впереди себя, руки за голову. Так и сидишь, пока все не выйдут из вагона, затем начинают считать по головам, как скот. После чего звучат наставления: шаг влево, шаг вправо, прыжок вверх считается за побег – конвой шутить не любит, и уже для профилактики командуют раз пять сесть, встать и шагом марш. Где-то невдалеке ждут «воронки» (машины, специально приспособленные и оборудованные для конвоирования), но до них уже почти бежишь, так как конвой немного спускает с поводков собак, и если отстанешь, то зубов этих тварей не избежать. Передних заставляют идти ускоренным шагом, а последним, то есть больным и старикам, приходится бежать. Можно только догадываться, чему учили на службе этих 18-20-летних юнцов, если никто из нас не видел от них ни сочувствия, ни жалости, о большем и говорить не приходится. Самым ненавистным считался конвой, где преобладали лица азиатских национальностей, так же как и вологодский конвой. Это были натуральные изверги. Считалось, повезло, если конвой с Кавказа или из Сибири, эти вели себя по возможности по-людски, да и всегда с ними можно было о чем-то договориться.

И вот, погрузившись в «воронки», следуем в тюрьму, ну а здесь начинается процедура приема. Заводят в помещение, где вдоль стен намертво приколочены лавки, а в одной из стен окошко. Приказывают раздеться донага, а вещи бросить в это самое окошко. Затем заставляют согнуться буквой «Г», раздвинуть ягодицы – и в буквальном смысле заглядывают в задний проход, не спрятано ли там что-то. Если все в порядке, то проходишь в другое помещение, где в куче лежат вещи всех тех, кто прошел шмон. Пока найдешь свои, звучит команда «выходи». Теперь уже ведут в баню, ну а после бани – в камеру. Конечно, камера транзита резко отличается от общих камер, то есть тех, где сидят либо до суда, либо после. Там, где приходится сидеть некоторое время, мы стараемся обустроиться по возможности с уютом, там же, где проездом, как в поговорке: после меня хоть потоп. Я даже встречал в транзитных камерах в туалете опарышей, это такие белые черви, я на них после в Коми, на Печоре, рыбу ловил. В общем, здесь так же, как и везде в тюрьме. Если есть каторжане, значит, будут чистота и относительный порядок, насколько их можно создать в транзите. Но что бы мы ни делали, а вот от вшей и клопов никуда не деться: они всегда достанут, аж порой бывает невмоготу. А все потому, что в транзитных камерах матрацы и подушки лежат годами, отполированные до блеска грязью, даже материала не видно, особенно на подушках. О простынях, наволочках, так же как и об одеялах, не может быть и речи. Иногда можно услышать возмущение какого-нибудь паренька-первохода, так на него смотрят так, будто он потребовал апартаменты с ванной и отдельным туалетом. До такой ужасающей степени утвердились эти традиции как по этапу, так и во всей системе. Вот и приходится сидеть полмесяца, месяц, а иногда и больше – в зависимости от того, как повезет с этапом. Когда же забирают на этап, то процедура почти такая же, только шмон проходит непосредственно в «столыпине», по ходу этапа. Но как бы ни забивали купе «столыпинских вагонов» до отказа, всегда найдутся люди, которые подскажут, как правильно и как лучше разместиться, помогут всем, чем смогут, – и делом, и советом. Человек больной или старый не останется без внимания, и вещи кто-нибудь поможет донести, и, если надо, потеснятся, чтобы прилег. Общее горе и нужда хоть и озлобляют, но все же доброта и человеколюбие почти всегда берут верх. Так уж устроен арестант, как бы ни было плохо самому, но, видя, что кому-то еще хуже, он забывает о своем горе и старается помочь.

Много лет назад я читал статью о Пауэрсе, военном летчике США, которого сбили в 1959 году где-то над Уралом, когда его самолет-разведчик пересек нашу границу. Так вот, сидел этот Пауэрс во Владимире, в крытой, и все время находился в санчасти, – видно, так распорядились сверху, чтобы в грязь лицом не ударить, лучшего-то места в тюрьме нет. После суда его отправили на родину, в США. По приезде домой он дал интервью: «Русские три года держали меня в туалете». Видимо, то, что для нас хорошо, для них из ряда вон плохо, у них и психология другая, да и отношение к людям, в частности к заключенным, абсолютно другое.

 

Часть I. Я малолетка

 

Глава 1. На улице

Если исходить из того, что наша жизнь – театр, а мы в ней актеры, то я прошу снисхождения у читателя, так как, не имея никакого опыта, не могу претендовать на высокий литературный стиль. А посему прошу читателя строго не подходить к манере моего письма и надеюсь, что мне позволительно будет говорить о себе с полным беспристрастием, как если бы речь шла о постороннем мне человеке.

Итак, начинаю свое повествование. Я родился вскоре после войны. Мать моя была врачом и работала в больнице, у нее был ненормированный рабочий день, приходила домой она поздно. Отец сидел в тюрьме, увидел же я его впервые, когда мне было четырнадцать лет, так что можно сказать, воспитывался я на улице. Хотя у меня была бабушка, под ее надзор я попадал лишь после того, как темнота окутывала мрачные и грязные улицы Махачкалы. Так что первые жизненные университеты я начал проходить на улице. Это был совершенно обособленный мир, и о нем стоит рассказать подробней. Одна из первых уличных заповедей гласила: ты не имеешь права ни при каких обстоятельствах продать не только друга, но и врага. Вторая, не менее важная, – обязательно и при любых обстоятельствах за обиду, нанесенную тебе, ты должен дать сдачи – короче говоря, отомстить. Эти заповеди на улице святы, и мы рьяно придерживались этих правил, даже будучи детьми. Дети постарше, у которых родители сидели в тюрьме, держались обособленно, и младшие их побаивались.

Как правило, это были юные кандидаты в тюрьмы и лагеря. Время было очень тяжелое, и даже мы, дети, это понимали. Не раз мы, пацаны, видели, как трое мужчин, выпив портвейна, ругают свое начальство и нашу систему, а на следующий день одного из них забирали, и очень долго или никогда он уже не возвращался. Нередко за украденный мешок картошки или какой-нибудь крупы давали по десять лет. Для тех, у кого душа была подлая, низкая и завистливая, лучшего времени трудно было придумать.

Анонимные доносы и наушничество, корысть и лизоблюдство процветали в обществе и открыто приветствовались властями. Пороки того времени в некотором смысле нашли свое продолжение и в дальнейшем. Но об этом уже столько написано и сказано, что я, видимо, ничего нового не прибавлю. Хочу лишь заметить, что любые катаклизмы, происходящие в обществе, не могут не коснуться подрастающего поколения. На долю нашего поколения выпало много испытаний, большинство не могло им противиться, а тот, кто мог, сидел в тюрьме.

Как ни банально это будет звучать, но первое, что я украл, был хлеб! Сейчас мало кто может это понять и представить нас, пацанов, живущих по законам улицы, постоянно полуголодных. В десятилетнем возрасте я уже познал жизнь взрослых. Помню, когда хлеб давали по карточкам, всю ночь бабушка стояла в очереди, утром шла на работу, а днем продолжал стоять я. В эти долгие часы, стоя на холодном ветру, я мечтал вдоволь наесться хлеба. По ночам мне снился хлеб, и не только мне, но и многим моим сверстникам. И как ни парадоксально, но через двадцать с чем-то лет он опять мне снился, но уже в камерах и лагерях строгого и особого режима, ибо сов деповская администрация ГУЛАГа (Главное управление лагерей) ломала психику заключенных голодом, холодом и всевозможными лишениями. Но об этом я расскажу позже.

На месте нынешнего пединститута была пограншкола, в 50-х годах ее уже не было и все пригодные для жилья здания были отданы под интернат. Я был в семье единственным ребенком, но друзья мои имели по двое-трое братишек и сестренок, так что почти у всех кто-то находился в интернате. Если мы, живя в семье, всегда хотели есть, то что говорить об интернатских детях. Но мы не оставляли их в беде и не давали в обиду старшим интернатским ребятам и учителям, ибо и те и другие их били, а мы по мере возможности били и тех и других. Всем тем, что нам удавалось урвать, мы по-братски делились со своими друзьями, принося добычу в интернат. На углу улиц 26 Бакинских Комиссаров и Комсомольской был хлебный магазин. Он обслуживал очень большой район, поэтому хлеб туда доставляли три раза в день: два раза днем и один раз – в полночь. Мы бросали жребий, и один из нас, кому выпадала решка, должен был идти красть, а все остальные стояли на шухере. Часто, конечно, нас ловили и били, но к побоям мы давно привыкли, обидно было то, что при этом и добычу отнимали. В то время самое что ни на есть лакомство для нас была коврижка – это что-то вроде тульского пряника, но намного вкуснее, так нам тогда казалось. По форме своей она была чуть больше чурека и стоила по тем временам больших денег: сто сорок рублей за килограмм (до 1961 года). То и ценно, как говорится, что недоступно, и мы всячески старались утащить это недоступное для нас лакомство при разгрузке машины, хотя основной нашей целью был хлеб. После наших набегов на хлебные лабазы, независимо от того, удачные они были или нет, мы шли на обход базара. Базар был одним из излюбленных наших мест. В то время в городе был только один базар, тот, что возле моста, впрочем, моста тогда еще не было.

Обойти базар было для нас все равно что для верующего совершить божественный ритуал. Здесь мы до отвала наедались фруктами, мягко выражаясь, беря у каждого продавца понемножку, при этом не заплатив ни копейки.

Опять же нас ловили и били, но нам было все нипочем. Мы так располагали тело при побоях, чтобы удары попадали реже и было не так больно. В воскресенье на базаре была толкучка. Это было всегда самое знаменательное и желанное событие за неделю. Вся махачкалинская шпана была налицо. Собирались за железной дорогой, возле бондарного завода, и честно делили территорию. Очень редко кто-нибудь нарушал установленный порядок. Если это случалось с кем-то, его били до тех пор, пока он не признавал нашу правоту и не молил о пощаде. Нарушение установленного порядка было чревато очень серьезными последствиями. После целого дня «трудов» мы вновь собирались отдельными группами и делили добычу поровну. Если же кто-то вдруг ухитрялся утаить что-то, его здорово избивали и больше никогда не допускали в свою компанию. Их называли крысами, и от этого прозвища невозможно было избавиться. Законы улицы суровы, но справедливы, и независимо от возраста все должны были их соблюдать, правда, малышам многое прощалось. Все тутовые деревья в городе мы знали наперечет. Где черная шелковица, где белая, где гоняют, где нет, куда и как можно залезть. Заправленная в трусы майка была черной от тутовника, больше некуда было складывать ягоды, сидя на дереве, и от матери мне здорово доставалось, ведь следы от тутовника практически не отстирываются.

Самой большой отрадой для нас было, пожалуй, море. Целыми днями мы пропадали на «детском пляже». Это было место, где могли купаться и отдыхать все без исключения, в том числе и люди из преступного мира. Порой с утра и до самого вечера мы пропадали на пляже. Никогда не забуду, как, проголодавшиеся после купанья, мы заходили в портовую столовую. Кусочек хлеба с гарниром стоил восемь копеек, и надо было видеть, как мы аккуратно, краешком хлеба выбирали с тарелок остатки пищи. Тарелка оставалась чистой, как будто ее помыли. Осенью, когда на пляже становилось холодно, мы перемещались на биржу. Она находилась на месте кинотеатра «Комсомолец» и прилегающей к нему территории, включая летний кинотеатр, – и это была вотчина малолеток.

Мы играли в «лангу» и «альчики» зимой в фойе кинотеатра, а летом во дворе. Взрослые же прогуливались по бульвару. Все проблемы преступного мира обсуждались и решались напротив хлебного магазина. Здесь же продавали анашу и морфий. Кстати, тогда за анашу не было уголовной ответственности. Ее свободно носили в карманах, но при этом наркоманов было очень мало, и их, мягко выражаясь, не приветствовал никто. Анашистов же не считали наркоманами, их называли кайфовыми людьми. Я думаю, что различие, по большому счету, состоит в том, что от анаши не бывает наркотической зависимости, так называемого кумара, как говорят в преступном мире. Нам же, пацанам, все эти наркотики и прочее были ни к чему. У нас был свой мир – «лянга» и «альчики». Надо было видеть, с каким азартом и проворством мы кидали «альчики». Почти каждый час кто-то с кем-то дрался, затем обсуждали, кто прав, кто виноват, и опять шли играть. Что касается «лянги», это был маленький кусочек свинца, величиной с двухкопеечную монету и такой же формы. В нем проделывали две дырочки, как на пуговицах, и в них просовывали проволоку, а с другой стороны клали пучок конского волоса или вырезали кусочек овечьей шкуры диаметром пять-семь сантиметров. Затем волосы затягивали проволокой и распрямляли – и получалась «лянга». По часу, а то и больше, подбивая самодел то одной, то другой ногой, мы умудрялись выписывать всякого рода пируэты, но упасть «лянге» не давали, это считалось проигрышем. Так коротали мы свой досуг. Но как только начинало смеркаться, мы шли занимать места в кустах возле какого-нибудь кафе или ресторана и ждали, когда выбросят распитую бутылку. Ресторанов и кафе было мало, а нас много, поэтому нам постоянно приходилось драться за бутылки, потому что назавтра мы могли сдать эти бутылки, наесться досыта, да еще и накормить своих корешей в интернате, если по каким-либо причинам нам не удавалась вылазка на хлебные лабазы. Так что дело было стоящее, и за него приходилось драться. Разбитые носы, синяки и царапины в счет не шли, все это было пустяком, на который никто не обращал внимания. Что характерно, в драке тоже были свои незыблемые правила. Например, лежачего не били, дрались либо до первой крови, либо пока кого-то не собьют с ног. Очень редко кто-то переступал границы дозволенного. Это была Улица, со своими законами, своей моралью и своим кодексом чести. Мы были очень дружны. Я не помню, чтобы кто-то из моих друзей когда-то бросил меня или предал, и это при том, что самому старшему из нас было 12 лет. Хочу заметить, что воровали и дрались мы не ради наживы и бахвальства, не ради забавы и развлечений, а чтобы просто наесться досыта.

Отец мой был работяга, по сути своей, честный и добрый человек. Всю жизнь он проработал водителем. Судили его за то, что вез заказной груз, который оказался ворованным. Знал он об этом или нет, но своих работодателей он, естественно, не выдал, и дали ему за это 15 лет. Родился я, когда он уже сидел, и увидел его впервые в 1961 году, его освободили по зачетам. Но на свободе он меня не застал, я сидел в ДВК, в городе Шахты Ростовской области, там и познакомился со своим отцом. Деда своего я не застал, он умер, когда я еще не родился. Был он красный партизан, советскую власть в Дагестане устанавливал. Мать отца, как ни парадоксально, была княжна. Дед украл ее, правда с ее согласия. Во все времена любовь не знала ни границ, ни преград из-за различий в социальном происхождении. Мать моя, как я уже говорил, была врачом, причем врачом от Бога. У нее были золотые руки в буквальном смысле этого слова. Скольких детей она вернула с того света, скольких людей подняла на ноги с помощью массажа, тех, которые вообще годами не ходили. Да что об этом говорить! Она умудрялась переворачивать плод в утробе матери – тоже с помощью массажа. Надо было видеть, как среди ночи, забыв обо всем на свете, кроме своих инструментов, она бежала в одной комбинации к больному ребенку. Предметы и препараты первой необходимости для оказания помощи больному у нее были всегда в идеальном порядке и наготове, что же касается инструментов, то ими она занималась с особой тщательностью. До сих пор, хотя уже прошло 15 лет, как мамы не стало, многие люди вспоминают ее с любовью и уважением, так же как и она когда-то относилась к ним. Сейчас, когда я пишу эти строки, у меня сжимается сердце. К сожалению, многие из нас не ценят наших матерей при жизни так, как они того заслуживают, а когда их уже нет, то с болью в душе осознают утрату. Пусть же благодарная память о них всегда будет примером нашим детям и внукам. Я очень любил свою мать и очень боялся, но, как показала жизнь, видимо, мало боялся. В детстве у меня была заветная мечта – стать хирургом, и, даже будучи в заключении, в малолетке, я все равно не терял надежды и мечтал об этом. Когда я освободился из малолетки после трех лет заключения, мне было всего семнадцать с половиной лет и я вполне мог осуществить свой план. Но жизнь распорядилась по-другому. Мать работала в больнице на двух ставках с утра до ночи, а то и до следующего утра, чтобы как-то прокормить нас и купить что-нибудь из одежды. Я всегда старался прийти домой раньше матери, но если не успевал, то взбучки было не избежать. Иногда я притворялся, что мне очень больно, когда она била меня. Тогда она прекращала порку, бросала ремень, садилась на стул, закрывала лицо руками и плакала. Вот здесь уже и мне было не по себе, так было ее жаль, что иногда слезы наворачивались у меня на глаза, и я плакал вместе с нею. Я обнимал ее и целовал, говорил ласковые слова, которые приходили в голову, и клялся, что никогда в жизни не буду ни воровать, ни драться. А на следующий день я продолжал делать то, что и раньше, как будто ничего не было, начисто все позабыв. Я не встречал в жизни женщину, которая бы так любила своего сына, как любила меня моя мать. Как нетрудно догадаться, большую часть времени я проводил с бабушкой, она же меня и воспитывала. Жизнь моя была полна всякого рода бед и печалей, мне здорово досталось, но при этом у меня есть и целый ряд прекрасных воспоминаний. Одно из них – это воспоминание о моей бабушке. Это была необыкновенная женщина. Все, или почти все, что есть во мне хорошего, все мои положительные черты – это от моей бабушки. В жизни каждого человека, будь у него хоть идеальные родители, есть еще кто-то из близких, кто ему особенно дорог. Это может быть старшая сестра, дедушка или тетя, а для меня была моя бабушка. Будучи дворянкой по происхождению, она окончила Смольный институт в Санкт-Петербурге, свободно изъяснялась на трех языках, прекрасно играла на рояле, была глубоко интеллигентной и образованной женщиной. Выйдя замуж за сына адмирала, графа Фетисова, она не успела даже познать семейную жизнь, как началась революция. Вся семья бабушки, ее родители и младший брат в спешке покинули Россию и поселились во Франции. Бабушка же не могла уехать, ибо она была женой морского офицера, а российский флот еще не был красным. Какой-то пьяный солдат из-за угла выпустил всю обойму в ее мужа прямо у нее на глазах. Очнулась она в больнице на Васильевском острове. Бабушка была на четвертом месяце беременности, и в таком положении оказалась одна, без средств к существованию. В один миг она лишилась любимого человека, родных и близких. Этот день она так хорошо запомнила, что я, слушая ее, настолько ясно все себе представлял, будто сам был невольным свидетелем происходящего. Я часами напролет мог слушать рассказы бабушки, все мне было интересно, особенно подробности жизни в дореволюционное время. Бабушка давала мне уроки французского языка, этикета и всего того, что должен знать юный отпрыск дворянского рода. Она всегда верила в то, что когда-нибудь я стану врачом с мировым именем и меня будут приглашать для консультаций в европейские страны. И тогда-то все узнают, что я не какой-то коновал из красной России, а настоящий ученый муж из старого дворянского рода. Но, увы, человек предполагает, а Бог располагает, и, к сожалению, этому не суждено было сбыться, как и многим другим честолюбивым мечтам моей бабушки. Я не боялся, когда меня ловили за кражу и били, не боялся драться со взрослыми ребятами, даже когда мать меня лупила, я, как правило, переносил порку стоически и старался не плакать. Но стоило бабушке воскликнуть: «Неужели ты это сделал?» – или: «Ты посмел так поступить!» – и мне становилось стыдно. Ее слова очень много для меня значили, после общения с ней я начинал смотреть на мир ее глазами, а в душе возникали добрые чувства. И что удивительно – с утра до вечера я воровал, дрался и вытворял массу всевозможных глупостей, а вечером как послушный, тихий ребенок с замиранием сердца слушал рассказы и наставления бабушки. Естественно, такой перепад моего поведения не мог не сказаться на моем характере, и впоследствии все это я неплохо использовал на воровской стезе. Те немногие бродяги, кто остался в живых и с кем мне приходилось отбывать срок в тюрьмах или лагерях, наверное, читая эти строки, поневоле улыбнутся, многое вспомнив, а вспомнить есть что, уж это точно.

 

Глава 2. Детская колония

В то далекое время в Махачкале была одна детская комната милиции и находилась она на улице Маркова, неподалеку от женской консультации, если идти со стороны вокзала. Инспектор была очень симпатичная девушка – Столбарь Светлана Александровна, до сих пор помню ее, потому что по-детски впервые был влюблен в нее и впервые разочарован. Однажды я увидел ее в форме и был потрясен, мне не верилось, что предмет моего обожания может носить форму, но это было еще полбеды. Под ручку с ней шел офицер милиции, у обоих на погонах было по маленькой звездочке. Как оказалось, это был ее муж. Естественно, теперь о любви не могло быть и речи, так глубоко в нас, еще детях, сидело отвращение ко всему милицейскому. У каждого из нас кто-то из родных сидел в тюрьме, и почти все видели, как их забирала милиция, и в детской памяти это запечатлелось надолго. Так вот, с девяти часов утра до четырех вечера мы должны были находиться в этой детской комнате милиции. В противном случае нас вызывали на комиссию по делам несовершеннолетних и отправляли в ДВК, так называемую бессрочку. По закону судить нас могли только с 14 лет, вот и была у них альтернатива. Ибо в бессрочку водворяли с 12 лет и могли держать до 18 лет, и не нужны были ни следствие, ни суд, все решала комиссия. Колония была вроде спецшколы, еще и охрана была без оружия. Как вы могли бы догадаться, я не мог смириться с такой несправедливостью и в детской комнате, естественно, не появился. Ну а после этого меня в очередной раз поймали с поличным за кражу и отправили на комиссию, а оттуда в ДВК, а это значило потерять свободу. Я никогда не забуду, как убеждали мою мать не препятствовать моему водворению в колонию. Обещали, что через полгода максимум она сможет забрать меня оттуда совсем другим человеком. Но эти несколько месяцев вылились в несколько лет. И наверное, меня держали бы еще дольше, если бы не приехал отец и не забрал меня. Но это было позже. А пока нас в количестве девяти человек привезли в Каспийск, туда, где находилась ДВК, там, по-моему, она находится и по сей день, только чуть преобразовавшись. По большому счету, я особенно и не удивился. Почти все мои друзья по уличным проделкам были здесь. Нас, так же как и на улице, били, когда ловили с поличным, только здесь били воспитатели и за всякую ерунду, например не выучил урок, не так ответил, поломал что-нибудь, всего и не упомнишь. Но было одно серьезное отличие – забор вокруг колонии; и мне, привыкшему к свободе, трудно было свыкнуться с мыслью, что придется провести здесь несколько месяцев. Каким я был наивным. Мог ли я себе представить тогда, что не несколько месяцев, а пару десятков лет придется мне томиться в гулаговских застенках. Итак, пару-тройку раз подравшись для приличия, мы стали готовиться к побегу. Во время праздников тех, кто хорошо себя вел, выводили с воспитателем на свободу, но друзья мои и я, естественно, в их число не входили. Оставалось одно – преодолеть забор.

Первый свой побег я помню смутно, но зато хорошо помню, что он нам удался, – правда, в течение недели почти всех переловили. К нам присоединились еще трое пацанов, так что нас было 12 человек. Мы еще в колонии решили, что будем сразу после побега любыми путями добираться до Махачкалы. У меня, правда, было какое-то странное предчувствие, но объяснить себе его я не мог. Лишь много лет спустя, тоже в побеге, но уже в Коми, в таежной глуши, я почему-то вдруг вспомнил, что тогда, при первом побеге, я испытал это же чувство. Уже в двенадцатилетнем возрасте я ощущал себя изгоем общества, и мне почему-то казалось, что не один раз мне придется бежать из зоны, и я, к сожалению, не ошибся.

Один раз в день в Каспийск приходило несколько вагонов с кукушкой (такой маленький паровозик, ездивший по узкоколейке), но об этом нечего было даже и думать, нас бы сразу сцапали. Мы решили разделиться на группы и разошлись в разные стороны. Со мной было еще двое: Витек (Гнутый) и Арсен (Немой). Из нас всех только я хоть как-то мог ориентироваться в этих местах. До этого я несколько раз был в Каспийске и один раз в аэропорту.

Витек был из Гродно, белорус. Он рассказал нам историю своей семьи. С войны вернулись отец Витьки и брат его матери. Начали потихоньку поднимать хозяйство. Мать его была беременна. И вот однажды она спустилась в подвал за чем-то, мужчины работали в огороде, а бабушка готовила еду. И в этот момент прогремел оглушительный взрыв, больше его мать ничего не помнила. Очнулась она в больнице, где ей рассказали, что мужчины случайно в огороде наткнулись на неразорвавшуюся авиабомбу. Все близкие ее погибли, а ее засыпало землей в погребе, это ее и спасло. Лишь чудом удалось ее извлечь оттуда живую, а через несколько месяцев родился Витек с дефектом позвоночника, отсюда и кличка Гнутый. Еще во время войны его тетя эвакуировалась на Кавказ и жила в Махачкале, сюда и позвала она свою убитую горем сестру, больше из родных у них никого не было. До первого класса Витек почти не выходил на улицу, и мы его не знали, а когда начали общаться, он всем сразу пришелся по душе и был безоговорочно принят в нашу компанию.

Арсен был родом из Сталинграда, по национальности татарин. Вся семья их погибла во время войны, а его вместе с глухонемой сестренкой привезла в Махачкалу бабушка, которая жила здесь всю жизнь. Он был старше нас, выше ростом, всегда молчаливый. Когда их видели вместе с сестрой, то те, кто не знал Арсена, думали, что они оба глухонемые. Но в драках или разборках он был всегда на высоте. Так же как и Витек, он пользовался нашим уважением, да и вообще мы были друзьями. Потихоньку пробравшись к морю, мы дошли берегом до Туралей, пока не стемнело. Там залезли в старый сарай на берегу моря и заснули, а утром вновь тронулись в путь и к вечеру были уже на вокзале в первой Махачкале. Мы сидели за насыпью и следили за тем, как формируются вагоны и какой состав отойдет первым. В то время не было ни тепловозов, ни электровозов, были паровозы, которые топились углем. Зимой мы залезали на паровоз ближе к топке, там было теплее, а летом забирались в какой-нибудь вагон, или под него, или на крышу вагона. Первая серьезная остановка была станция Хасавюрт. Как только подходил товарняк, туча беспризорников выпрыгивала из него и бросалась к базару. Бедные торгаши, как они орали, когда опустошали их лотки. Затем прибывала милиция и свистела. Кого-то ловили, кто-то удирал. И те, кому посчастливилось убежать, вновь сидели в засаде и ждали, когда подойдет очередной товарняк. Следующей остановкой был Гудермес, и повторялось все сначала. Для тех, кто смог миновать милицейский заслон в Гудермесе, дорога в Россию была открыта. Из Каспийской ДВК я сделал семь побегов, но только однажды добрался до Гудермеса. Никак я не мог перейти этот Рубикон. Не буду описывать, как нас ловили и водворяли обратно, как мы бежали снова и снова, как издевались над нами, как сажали в карцер, били и истязали.

И вот, продержав год и два месяца в Каспийской ДВК, нас отправили в селение Куртат в Северной Осетии. Я, конечно, тогда не мог предположить, что через двадцать лет буду сидеть в трех километрах от этого места – в поселке Дачном. Там я иногда лазил на крышу барака, откуда видна была ДВК, и вспоминал свое далекое детство. Продержали нас в Куртате недолго, несколько месяцев, пару раз мы пускались в побег, пытаясь добраться до Орджоникидзе, но на полпути нас ловили. До города оставалось километров тридцать, а спрятаться было негде. В общем, помыкались с нами – и отправили в Ростовскую область, в город Шахты. Здесь было жить немного легче, но жажда свободы не оставляла нас. Однако при очередном побеге только я один добрался до Ростова. Голодный, измученный, грязный, я заснул прямо на газоне. Смутно помню, как милиционеры на руках принесли меня в больницу, у меня был жар, я весь горел. А через восемь дней, когда температура спала, меня отправили в детский приемник. Как сейчас помню, он находился на улице Восточная, 49, потому что наш махачкалинский детский приемник находился на улице Пионерская, 49, и это на всю жизнь врезалось в мою память.

Целый месяц я придумывал разные адреса и фамилии в расчете выиграть время и убежать, но тщетно. Я понял, что одному мне не осуществить мой план, а вокруг никого не было, с кем можно было бы бежать. По крайней мере, я ни с кем не общался и доверять, естественно, никому не мог. А значит, и не было таковых, так как мы узнавали своих сразу. Не знаю почему, но интуиция не подводила меня никогда. В общем, пришлось сказать начальству правду, кто я и как попал к ним. На следующий день, после обеда, за мной прибыла машина. Как и положено в этом ведомстве, меня сдали с рук на руки и повезли – куда, нетрудно догадаться, опять перевоспитывать.

Сопровождающий был уже в годах, такой добродушный и разговорчивый мусорок. Не успели тронуться, как он тут же мне поведал, что по приезде в лагерь меня ждет сюрприз. Мне можно было этого и не говорить, ибо я все это хорошо знал. После очередного побега удары кулаков и дубинок надзирателей сыпались на меня как из рога изобилия. Но на этот раз я ошибся. Меня ждал действительно сюрприз, да еще какой! Оказывается, несколько дней назад сюда приехал мой отец, и за это время он уже успел поругаться с администрацией. Ему было сказано, что он воспитал не человека, а волчонка и что я уже две недели в побеге, меня ищут, а как найдут, доставят сюда. Отец понял и этот взгляд, и многозначительный намек. Зная структуру «воспитательных» заведений, ему нетрудно было представить, что меня ожидает. Пустившись на всякого рода ухищрения, где угрозой, а где и добром, отец смягчил удар, который должен был обрушиться на меня после поимки. Было еще одно обстоятельство, которое связывало руки как Хозяину, так и всей администрации подобных заведений. Я был в том возрасте, когда по закону меня не могли отдать под суд, так как мне не исполнилось еще 14 лет, и по требованию родителей меня обязаны были им вернуть.

Конечно, менты не знали, что отец сам освободился только две недели назад, ну, естественно, и предположить не могли, что мы друг друга еще никогда не видели, иначе, думаю, с ним был бы другой разговор. В то время, если тебя хоть пару раз вызвали к следователю, на тебя уже начинали косо смотреть. Ну а если ты отсидел, да еще 15 лет, об этом и говорить не приходится. Я часто представлял нашу встречу с отцом, но никак не думал, что она будет такой. Как только меня привезли в лагерь, тут же закрыли в карцер, чему я не преминул удивиться, ибо сначала обычно подвергали экзекуции, а лишь потом, чуть живого, бросали в карцер. Естественно, меня это обстоятельство приятно удивило, я почувствовал, что меня ждет что-то хорошее, но тем не менее, пока не прозвучал отбой, я был насторожен. Тот, кто подвергался подобного рода «процедурам», знает, что есть разница между тем, когда тебя начинают бить, а ты этого не ожидаешь или когда ты к этой экзекуции подготовился. Я, можно сказать, освоил эту науку в совершенстве. Утром за мной пришла уродливая женщина, что-то вроде обезьяны, ничего более омерзительного в образе женщины я не встречал, меня аж передернуло при виде этой дегенератки. Видно, она слишком хорошо знала о своем уродстве и поэтому с лихвой мстила пацанве. Как правило, особенно отъявленные негодяи имеют и соответственную внешность. Она так сильно схватила меня за шею, что я подумал – позвонок сейчас хрустнет, и так тащила меня до самого штаба. Затем втолкнула в кабинет и, не сказав ни слова, ушла. Прямо предо мной за столом, покрытым зеленым сукном, сидел Хозяин. Ничего примечательного в нем не было. Обычный мент, каких я уже повидал с десяток, правда, так близко Хозяина я видел впервые. «Ну что, набегался?» – было первое, что он спросил. Я, как обычно, стоял молча. Затем после трескучей и длинной тирады он сказал, что я всем надоел и, слава богу, приехал мой отец и забирает меня. Только тут я увидел, что в правом углу сидит мой отец, ошибиться было невозможно, я его тут же узнал: дома было несколько фотографий, а в свое время я их достаточно хорошо изучил. Я видел, что там кто-то сидит, когда слушал Хозяина, но думал, что это кто-то из надзирателей, и после разглагольствования и нравоучений этого «Макаренко» меня, как обычно, будут бить. Я посмотрел на отца и, когда тот встал, не выдержал и бросился в его объятия. Молча, как подобает мужчинам, мы стояли несколько секунд обнявшись, из оцепенения нас вывел голос Хозяина. «Благодари Бога, – сказал он мне наставительным тоном, – что отец приехал за тобой, иначе через месяц тебя за что-нибудь да осудили бы». 1 июня мне исполнялось 14 лет. Как потом рассказал мне отец, в сущности, Хозяин оказался неплохим человеком, пошел на многие уступки отцу, чтобы он забрал меня, минуя некоторые формальности. Хотя уже тогда я был твердо убежден в правоте уличной поговорки: «Хороший мент – это мертвый мент», так как еще в детстве столько натерпелся от них, как будто я был закоренелый преступник. А по сути, я еще никаких серьезных правонарушений не сделал. Если же за то, что ребенок ворует, чтобы наесться, общество считает его преступником, то, без сомнения, я был им. Однажды один очень неглупый человек, анализируя мое уголовное прошлое, разложил перед собой кучу томов моего дела и сказал: «Эх, Заур, как же ты не понял до сих пор, что они сызмальства начали мучить тебя только потому, что предчувствовали, сколько ты принесешь им еще хлопот в жизни. Так что ты не должен быть на них в обиде, вы, по большому счету, квиты. Смотри, оказывается, какие провидцы у нас тогда в органах работали, а я и не знал». Насчет того что мы квиты, я, конечно, не согласен. После общения с этим следователем меня и моего друга суд приговорил к расстрелу. У немцев существовало изречение, оно было написано на воротах концлагеря Бухенвальд: «Каждому свое». Это изречение вполне подходит и в моем случае. Впервые я обрел свободу на законных основаниях. Но самое главное – я обрел отца, которого отродясь не видел. И вот тут я невольно подумал о странностях судьбы и о том, как неожиданно может измениться твоя жизнь. Как описать те чувства, которые нахлынули на меня при встрече с отцом? Возможно, кто-то и смог бы написать об этом, но у меня вряд ли получится.

Отец приехал на машине. Раньше приехать он никак не мог, он был на свободе всего полтора месяца. Ему дали 101-й километр – это означало, что в Махачкале он не мог ни жить, ни прописаться, мало того, ближе 101-го километра он не имел права появляться, и с этим нельзя было не считаться, так как эти правила очень строго соблюдались. Тогда он нашел фронтовика – командира своего отца, тот работал сторожем у хачика, и, как рассказывал отец, это ему помогало открывать ногой двери почти любых кабинетов. Вот он и помог отцу, помня о своем друге и однополчанине, и даже устроил на работу – возить какого-то хакима, куда с судимостью вообще не брали. Вот на этой машине отец и приехал за мной. Перед отъездом мы купили кое-что из еды и курева моим корешам. Отец все передал, меня же к ним не подпустили. Отец пообещал ребятам, что по приезде домой посодействует, чтобы их забрали отсюда. На том, простившись, мы уехали, а на следующий день уже были дома.

Через месяц после освобождения мне исполнилось 14 лет. Отец все время внушал мне, что с детством пора проститься, что я уже подсуден и в любое время могу оказаться на скамье подсудимых. Я, естественно, всегда внимательно слушал его, особенно когда его нравоучения дополнялись всякого рода рассказами о жизни заключенных на Севере, где он провел немало лет, но поступал все равно по-своему.

К сожалению, в юные годы мы часто забываем, что на свете есть люди не глупее нас и всегда найдутся любители поохотиться за другими людьми: сыщики и тюремщики все время начеку. Оглянуться не успеешь, и тебя уже схватили. И от этого не уйти тем, кто ворует, это удел каждого вора.

 

Глава 3. Тюрьма

Итак, близился к концу 1961 год, со своими реформами и преобразованиями как в Уголовном кодексе, так и в преступном мире в целом. Десятилетиями позже люди ностальгически будут вспоминать это удивительное время и хрущевскую браваду с его знаменитым заявлением, что в 1970 году выйдет из ворот лагеря последний заключенный. И ведь были простодушные люди, которые верили в это. Но мы, юные узники Махачкалинского равелина, не знали об этом его изречении, а если бы и знали, все равно бы не поверили, ибо уже начали понимать, что такое тюрьма, и уже столкнулись в ней с подлостью и предательством, хотя и были еще почти детьми. Чтобы читателю было ясно, о каких реформах идет речь, я постараюсь вкратце описать их. До 1961 года разницы в режимах не существовало. Сидели все вместе – зеки и первой, и десятой судимости. Лишь только воры и самые отъявленные нарушители находились на спецах и в крытых. Спец – это лагерь, внутри которого находились бараки, где содержались заключенные, но под замком, этакая тюрьма в тюрьме. Уже позже, после 1961 года, спец переименовали в особый режим. Особых режимов было два вида: открытый и закрытый. Открытый особый режим давали со свободы. На закрытом же сидели те, кто получил срок уже в лагере, как говорили, раскрутился. Со свободы закрытый особый режим тоже давали, но очень редко, обычно за особо тяжкие преступления. Отличались они лишь тем, что на закрытом не выводили на работу. Также существовал тюремный режим (крытая). За особо тяжкие преступления его давали также и со свободы, но крайне редко. В основном в крытую отправляли на срок до трех лет (из того срока, что оставался, за нарушения режима) лагерным судом. Но опять-таки в основном это были либо воры, либо люди, придерживающиеся воровских идей. То же самое относилось и к малолетним заключенным, то есть к тем, кому еще не исполнилось 18 лет. Тут также сидели все вместе. Замечу, что у некоторых было по две, редко и по три судимости, а им еще не исполнилось, повторю, и 18 лет. Здесь, так же как и у взрослых, самых отъявленных нарушителей отдельным лагерным судом, с обязательным участием прокурора и судьи, отправляли на спец. Крытой у малолеток не было. Но, по мнению всех зеков и по моему личному мнению, уж лучше было сидеть по нескольку раз на взрослых спецах и крытых, чем один раз на малолетнем спецу. В то время это знали все, в том числе и воры, и того, кто проходил этот ад с достоинством, ждало большое воровское будущее. В Советском Союзе было два спеца малолеток: в Нерчинске, в двухстах километрах от Читы и почти столько же километров от китайской границы, и в городе Георгиевске Ставропольского края. К сожалению, оба эти земных ада мне пришлось познать с лихвой и пройти через них, но об этом чуть позже. А пока мы пробыли, как и положено, трое суток в КПЗ (камера предварительного заключения), в подвале МВД, который строили пленные немцы и откуда, насколько я знал, не было ни одного побега. Затем нас привезли в тюрьму. Прошлое скрылось вдали, будущее было неведомым, осталось одно настоящее – тюрьма! Как много сокрыто в одном этом слове. И как бы его ни трактовали, как бы ни переименовывали – в острог, крепость, цитадель или следственный изолятор, – людям, содержащимся здесь, это абсолютно безразлично. Тюрьма всегда остается тюрьмой. По прошествии сорока лет трудно вспомнить, какое впечатление произвела тогда на меня тюрьма. Думаю, особых эмоций и волнений я не пережил. Как я уже писал ранее, мы росли на улице, а там, кроме как о тюрьме да о воровских законах, почти ни о чем не говорили. Да и два года, проведенные в трех лагерях, хоть и в детской колонии, все же оставили заметный след в моем юном сознании, да и научили немалому. Для своих 14 лет я уже много выстрадал. Постоянные лагерные разборки, драки, неудачные побеги и следующие за ними карцер и избиения надзирателями уже потихоньку начали закалять мой характер. Мы хотели походить на тех людей, которые страдали за Идею, но на попятную не шли. Конечно, мы тогда и представления не имели, что собой представляет идейный человек. Но все же одно знали точно: раз стал на этот путь, то иди, как подобает мужчине, и терпи, но ни в коем случае не ломайся. Так нас учили на улице взрослые, они были нашими кумирами, и почти всегда это были воры.

Человек верит тому, во что хочет верить. Одним словом, я уже знал, кто я такой, знал, как входят в тюрьму и в камеру. Знал или почти знал, хоть и по рассказам, ее законы, а это, смею заметить, было уже немало. Я был здесь почти свой, только меня пока никто не знал. Нужно было себя как-то проявить, я хоть и не знал как, но догадывался. Я был еще слишком молод, недостаточно умел владеть собой, пока еще не мог высказать то, что я чувствовал. У меня было только короткое, но довольно жестокое прошлое, мрачное настоящее и неведомое будущее. Но я твердо знал, насколько может предположить юнец в 14 лет, что путь мой будет тернист и я все сделаю, чтобы пройти его достойно. Я старался не думать о будущем и решил целиком посвятить себя настоящему. Был я, конечно, по-детски беспечен и наивен, но в то же время старался быть стойким перед всякого рода испытаниями.

Итак, впервые я переступил порог махачкалинской тюрьмы, да и вообще тюрьмы, в возрасте 14 лет 6 месяцев и один день. Но прежде чем продолжать свое повествование, мне бы хотелось поинтересоваться у людей, знают ли они, что такое тюрьма? Другой вопрос: нужно ли им это? Уверен, ответ будет звучать положительно, а посему продолжу. Уверен также и в том, что даже те, кто сидит в тюрьме, до конца ее не знают. Исключение составляют единицы, а это опять-таки либо воры, либо Х-люди, но я их пока не называю.

Тюрьма – это свой мир, со своими законами, со своим кодексом чести, это жестокая школа, пройти которую, по большому счету, может не каждый, ибо сидеть можно по-разному. И я думаю, что стоит немного рассказать об этом мрачном институте. Изначально тюрьма – это воровской дом, и законы здесь воровские, это аксиома в преступном мире. И коль попал в ее стены, неважно за что, это никого не интересует, будь любезен – соблюдай ее законы. Никто тебя не заставляет жить по ним или их придерживаться, но блюсти их обязан каждый. В любой тюрьме должен быть человек, который отвечает за порядок, за общее положение, за жизнь всех зеков в ее стенах. Его называют положенцем, а если тюрьма большая, то могут быть положенцы разных корпусов, независимо от того, есть в тюрьме вор или нет. Кто такой вор, я разъясню позже, а пока расскажу, кто такой положенец. Воры на сходке решают, кому из контингента бродяг, находящихся в данный момент на централе, можно доверить тюрьму, а после принятия решения посылают прогон с именем или кличкой, если таковая имеется, того, кому доверяется тюрьма. Если в тюрьме нет воров, то они подъезжают со свободы. И все, что бы они ни сказали, будет в тюрьме беспрекословно принято.

Слово воровское не обсуждается, оно выполняется. Затем тот, кому оказана честь смотреть за тюрьмой, пишет прогон от имени вора или воров, которые приехали в тюрьму. Прогон проходит по всем камерам, кроме обиженных и легавых, и в каждой камере с ним знакомят контингент, зеки подписываются, что ознакомились с посланием, и посылают дальше. Обойдя тюрьму, прогон возвращается назад. Если вор в тюрьме, прогон посылают дорогой. Если вор на воле, то с верным гонцом прогон отправляется на свободу. Воры с ним знакомятся и уничтожают, уничтожить прогон может только вор. Бывает так, что ни в тюрьме, ни поблизости воров нет. Все равно кто-то из «достойных» должен взять на себя этот груз и поставить в курс дела бродяг, чтобы на централе при первой встрече с вором дать отчет в своих действиях. При любом раскладе тюрьма без воровского присмотра не останется. В тюрьме положенец имеет почти такие же права, что и вор, с одним исключением – он не вор. Любой арестант в тюрьме имеет право обратиться как к вору, если он есть, так и к положенцу, либо за советом, либо с просьбой, либо с жалобой, и святая обязанность и того и другого не только ответить арестанту, но и приложить максимум усилий, чтобы удовлетворить его просьбу или жалобу. Все, что мною выше написано, служит арестантам залогом справедливости и участия в их судьбе, то есть как бы соблюдения воровского закона. Так было, так есть и так должно быть в тюрьме. И не следует заблуждаться на этот счет. В последнее время те, кто следовал по этапам, встречал на пересылках, а иногда и непосредственно в тюрьмах всякую нечисть. Пользуясь незнанием зеками воровского кодекса и тюремных законов, эти самозванцы выдают себя за воров или положенцев, называют себя бродягами и творят полный произвол и беспредел. Конечно, это до поры до времени. Рано или поздно им придется за все ответить, и редко кто из них останется в живых. Они прямые кандидаты на тот свет, им не стоит обольщаться, что их действия окажутся безнаказанными. И что порой иногда меня бесит, так это то, что некоторые зеки, считающие себя бродягами, могли бы что-то предпринять, видя, что творят эти подонки, но они не противодействуют подлецам. Одни по малодушию надеются, что пронесет, другие сомневаются в отношении самой Идеи, но виду не подают, этакие лисы с пушистыми хвостами, сидят и выжидают. Хочу дать совет. Прежде чем принять то или иное решение, человек, именующий себя бродягой, должен знать: где бы ни произошел инцидент – в тюрьме, в лагере, на свободе, – влекущий за собой насилие, произвол или беспредел, позорящие и идущие вразрез с воровскими устоями, рано или поздно лукавого человека ждет наказание. И совсем не обязательно, чтобы он был непосредственным виновником событий. Главное, что он мог предотвратить зло, но не приложил никаких для этого усилий.

Общение в тюрьме между камерами, корпусами, да и вообще между тюрьмами происходит посредством маляв (записок), очень тонко скрученных в виде половинки сигареты. Она обернута целлофаном и запаяна со всех сторон. Всех арестантов оповещают прогоном. В тех случаях, когда хотят известить их о передвижении воров, о голодовке или о ее снятии, о запрете на что-либо, да и в других случаях, касающихся общего контингента. К примеру, в 90-х годах почти весь конвой, который сопровождал арестантов из всех московских тюрем: на суд, или следствие, или еще куда-то – продавал таблетки радидорм и реладорм – короче, снотворное. После их употребления люди буквально теряли голову и бог знает что вытворяли. Долго это продолжаться не могло. Летом 1996 года я находился в Матросской Тишине и был на положении в тубанаре (отдельный туберкулезный корпус). Так вот, от воров пришла малява, в которой говорилось: оповестить контингент централа прогоном – таблетки запретить, не покупать их и не употреблять. Я сам писал тогда один из таких прогонов. В скором времени результат не замедлил сказаться, и, естественно, в лучшую сторону. Насколько я знаю, до сих пор в тюрьмах употребление этих препаратов находится под запретом, а вот о продаже этих лекарств не знаю.

Прогон пишет вор или положенец, его составляют скрупулезно и продуманно, так как он должен быть простым и понятным для всех, а это, уверяю, сделать не так-то просто. Слишком хорошо надо знать воровскую жизнь, и в частности тюремную, чтобы грамотно написать прогон. Обычно администрация, либо кум (оперуполномоченный), либо Хозяин (начальник) постоянно общаются или с ворами, или с положенцами. Они-то лучше, чем кто-либо, знают, кто в тюрьме настоящий хозяин, и во избежание всякого рода эксцессов идут на вынужденные уступки. Человеку непосвященному трудно понять, окажись он случайным свидетелем разговора кума или Хозяина с вором или положенцем, о чем идет речь. И идет натуральный торг (в хорошем смысле этого слова), каждый отстаивает свое, с неохотой идя на уступки и при всем этом соблюдая правила игры той стороны, к которой он относится. Что отстаивает администрация, нетрудно догадаться. Воры же и бродяги отстаивают общие блага для всех арестантов. И горе тому, кто покусится на общее, – его неминуемо ждет смерть. Хоть тюремные законы на работников милиции и им подобных, севших за что-либо, не распространяются, но тем не менее я наблюдал в некоторых тюрьмах, как они из своих камер посылали взгревы на общак. А почему? При поступлении в тюрьму они сидели вначале отдельно и приходили в себя, им, конечно, не хватало еды, курева и чая. И им не отказывали в этом, а по возможности посылали что они просили. Мы всегда старались помочь тому, кто в этом нуждается, а в данном случае расчет был прост. Времени для размышлений в тюрьме хватает, вот и они начинали потихоньку понимать, что воровские правила всегда справедливы и честны.

В тюрьме никогда не откажут в куреве – это неписаное правило, так что любой может всегда смело обратиться с такой просьбой, зная заранее, что отказа не будет, за исключением тех редких случаев, когда его нет. Чаем могут не всегда поделиться, это по ситуации, но в куреве не откажут никогда. Я имею в виду, естественно, личные запасы, что же касается общаков, то об этом будет отдельный рассказ.

 

Глава 4. Законы тюрьмы

В начале 1997 года я сидел в Бутырках, в камере 164а, которая находилась в корпусе под названием «аппендицит», и я смотрел за положением в этом корпусе. В то время в Бутырках находилось постоянно 10–12 воров: Дато Ташкентский, Коля Якутенок, Дато Какулия Тбилисский, Богдан Махачкалинский, Гоча Мамаладзе – Боквер, Авто Сухумский, Гриша Серебряный (он в Бутырках и умер), Степа Мурманский, Гия Црипа, Славик Паки – Гудаутский, Гуга Тбилисский (кстати, к нему в тюрьме и «подошли», ведь он был подельником Дато Какулии), Тимур Кутаисский – Манс. Бутырки – это целый мир, второй такой тюрьмы нет, это уж точно. Первый раз я попал сюда еще в октябре 1974 года, сидел я тогда на малом спецу. Через стенку, помню, сидел Монгол (ныне уже покойный), который к Япончику заходил. Кстати, Япончик тоже в то время сидел в Бутырках, только вором он еще не был. Так вот, на этот раз я заехал сюда в марте 1996-го, то есть спустя 22 года, и просидел до апреля 1998 года. Один раз меня вывозили в Матросскую Тишину, на тубанар, из-за «процесса», связанного с моей болезнью – туберкулезом, но через пять месяцев я вновь был здесь. Однажды я невольно подслушал спор между моими сокамерниками, они были еще молодыми, самому старшему из них было 30–35 лет.

На меня не обращали внимания, уже давно все привыкли видеть во мне представителя старых воровских традиций. Я всегда был рад, когда велись дискуссии тюремного толка, ведь они способствовали развитию в людях чувства справедливости, благо вели спор люди одного со мной круга. Так вот, вопрос стоял непростой: какую тюрьму можно назвать хорошей, если ее вообще можно так назвать? Соображений по этому поводу, конечно, было много, но к общему мнению мои сокамерники так и не пришли. Я сидел, устремив свой взгляд в никуда, вспоминая пройденные мною по тюрьмам этапы своей жизни. Уверен, что лет этак 15–20 назад такой вопрос никого бы из арестантов в тупик не поставил, но сейчас было другое время. Конечно, я рад тому, что сейчас люди не знают, что такое голод, и дай-то Бог, чтобы никогда не узнали. Мои сокамерники не спросили меня, что я об этом думаю, но я все равно счел нужным высказать свое мнение. Я сказал им, что хороша тюрьма тогда, когда в ней хлеба вдоволь. Тогда и с режимом все ладом, и движение, и положение на должном воровском уровне. Ни для кого не секрет, что спиртное, наркотики – в общем, то, что запрещено, в тюрьму доставляет кто-то из ее работников, но цена всегда одна и та же и никогда не бывает никаких торгов. А почему? И та, и другая сторона знают, что цены на любой запрещенный продукт устанавливаются ворами и никто не вправе заплатить больше, как бы ему ни хотелось получить желаемое, так как у одних большие возможности, у других они ограниченны, у одних много денег, у других – копейки. Справедливость должна быть во всем и для всех.

Когда я бывал на свободе, частенько в чьей-то беседе слышал такое выражение: он был в тюрьме или на зоне паханом. Конечно, это мог сказать только человек, не побывавший в неволе. Но я, как правило, вообще не вмешивался в разговор, потому что объяснять им это ни к чему, да, думаю, и не надо, могут понять неправильно. Нет и никогда не было ни в тюрьме, ни в лагере и вообще в преступном мире такого выражения. Изначально были и есть в преступном мире три категории, или масти: вор, мужик и фраер. Все остальное – фантазии, да и только. Мне приходилось в начале 70-х бывать на Севере, на Дальнем Востоке, в Сибири, в лагерях и на пересылках я встречал разную «шерсть лохматую»: и с ломом за поясом, и «раковых шеек», и «красных шапочек». Всегда и везде это была нечисть. Вполне возможно было, что слово «пахан» позаимствовано из уголовного прошлого, ведь одно время администрация тюрем практиковала подсаживание в камеры к малолеткам воспитателей. Но на роль воспитателя брали обычно обиженных, из взрослых камер общего режима. Ничем хорошим, естественно, это не заканчивалось, так как малолетки еще ревностнее, чем некоторые взрослые, отстаивали чистоту Идеи, хотя толком понять законы они, конечно, были не в силах. Узнать же, что собой представляет тот или иной арестант, всегда было проще простого, ибо связь между тюрьмами не прекращается ни днем ни ночью. А узнав, кто такой воспитатель, его, мягко говоря, отправляли из камеры «в юбке». Крайне редко воспитатели приживались, но это были, как правило, люди интеллигентные, да и в годах. Естественно, о них ничего плохого услышать не могли, а почтенный возраст и хорошее воспитание почти всегда внушали уважение, к ним и малолетки относились доброжелательно.

Камера – это тюрьма в миниатюре, и в ней, так же как и во всей тюрьме, есть человек, который смотрит за порядком и за все отвечает: либо перед положенцем, либо перед вором. В тюрьме все взаимосвязано и ничто не остается без внимания. Хочу также заметить, что порядочному человеку тюрьмы не следует бояться. Что касается людей из преступного мира, то они уже сделали свой выбор и знают сами, к какой касте этого мира принадлежат, и никто другой, я уверен, не станет их перевоспитывать. Я же хочу дать совет людям, впервые попавшим в тюрьму. После карантина вы попадаете в камеру. Если в камере много каторжан, то есть людей, уважающих законы тюрьмы, то вам заварят чифир, это традиция в тюрьме, затем покажут свободное место. Не будьте скованны, раскрепоститесь и помните – вы попали в воровской дом. Здесь не терпят лжи, высокомерия, бахвальства, лицемерия и прочего. Будьте же самими собой и в общих чертах расскажите о причинах вашего пребывания здесь. При этом сразу поинтересуйтесь правилами поведения в камере, то есть тюремными правилами «хорошего тона». Этим вы расположите к себе сокамерников, так как скромность и простота, свойственная бродягам, приветствуется в тюрьме. Не стесняйтесь спросить о том, чего вы не знаете или в чем-то сомневаетесь. Никогда никому не рассказывайте то, из-за чего впоследствии можете пострадать. А если видите, что кто-то слишком любопытен, опасайтесь его, но виду не подавайте. Очень трудно в тюрьме доказать суке, что он сука, а вот самому пострадать можно, и даже очень серьезно. Если у вас возник какой-либо конфликт с кем-то из сокамерников и вам либо предложили, либо самому взбрело в голову покинуть камеру, не делайте этого ни в коем случае. Человек, покинувший камеру, считается, мягко говоря, непорядочным, на него смотрят косо, с недоверием, и он уже никогда не сможет пользоваться уважением ни в лагере, ни в тюрьме. Что бы ни случилось, запомните: в тюрьме все можно разрешить мирно, путем диалога, без всякого рукоприкладства. А для этого обращайтесь всегда к людям, которым доверено смотреть за порядком, либо непосредственно к вору. Никогда не пускайте в ход кулаки, каким бы правым вы себя ни чувствовали, из-за рукоприкладства люди отвернутся от вас. Драка не только в тюрьме, но и во всем преступном мире не поощряется, а драчуны всегда строго наказываются, а иногда и очень жестоко. Думаю, что в общих чертах я смог рассказать читателю, что такое тюрьма. Что же касается деталей и подробностей тюремной жизни, то с ними вы можете познакомиться в дальнейшем, на страницах моей книги.

Я написал о тюрьме в самых общих чертах, но не коснулся одного из главных составляющих могучего механизма подавления человека – малолетки.

Без малолетки не может быть полного представления о тюрьме. Это совершенно обособленный мир, со своими законами. С общими законами тюрьмы они расходятся и лишь в каких-то деталях соприкасаются.

Перед новичком при входе в камеру стелили полотенце. Если вновь прибывший поднимал его, значит, сам он уже, пока не освободится, подняться не сможет, так как он не знает законов преступного мира. Всем было ясно: он не рос на улице, не воровал, не беспризорничал и сюда попал по чистой случайности. Если бы он жил, как мы, на улице, то, естественно, знал бы, как зайти в камеру. Вот такая простая логика определяла наше сознание. И как я писал ранее, мы жили на улице обособленно, потому что общество почему-то считало нас изгоями. Вероятно, из-за наших близких, которые сидели в тюрьме. Вот мы и мстили как могли этому обществу за пренебрежение к нам, ведь детям из благополучных семей даже играть с нами было запрещено. Если же новичок вытирал об это полотенце ноги, то его принимали как своего, тем не менее задавали некоторые вопросы, чтобы убедиться в этом наверняка. Иногда попадались новички, которых мы знали раньше. Город в то время был маленький, и те, кто рос на улице, почти все друг друга знали. Да и место сбора у всех нас было одно – биржа. Что же касается правил поведения в малолетке, то здесь подросткам трудно было отказать в изобретательности. Нельзя было курить «Приму», потому что пачка была красной. Вообще все красное выбрасывалось в парашу. Тот, кто хотел справить нужду, должен был об этом громко оповестить – все продукты тут же убирались. Если же недоглядели и что-то не спрятали, то все летело в парашу, а того, по чьей вине это произошло, наказывали. Спускаясь с нар, ты не должен был дотронуться голой подошвой пола, без носка, за это тоже наказывали. В общем, правила были очень строгими и, конечно, абсурдными, но их выполняли все без исключения. В то время с питанием было тяжковато, тюремная баланда, мягко говоря, оставляла желать лучшего. Да и с куревом было тяжело. В основном курили табак и махорку. Сигареты можно было купить лишь в ларьке, один раз в месяц, на 10 рублей, если, конечно, на лицевом счету у тебя были деньги. Передачу разрешали один раз в месяц – пять килограммов, сигареты заставляли рвать. Тем не менее, получив передачу, мы тут же делили все пополам и отправляли половину на спец, ибо знали, как там тяжело. Мы понимали чужую боль и горе, хоть и сами были еще детьми, да и находились почти в равных условиях. Улица с детства учила нас взаимовыручке, мы учились понимать чужое горе и всегда по мере возможности старались его смягчить. Вот пишу эти строки и вдруг вспомнил один инцидент, который произошел на Владимирском централе. Это было в апреле 1998 года, мы шли этапом из Бутырок в туберкулезную зону в город Киржач Владимирской области.

Владимирская тюрьма промежуточная. Но есть и вторая – крытая, она рядом, отсюда идет распределение. Нас временно посадили в транзит, как и положено. Надо отдать дань справедливости администрации тюрьмы, я уже не помню, чтобы так кормили чахоточных, тем более в транзитной камере. Так вот, этажом выше сидели малолетки. Как только нам дали обед, они в кабур в потолке начали лить воду, пока мы им не послали ножки от курицы, которую давали нам на обед, привязав их за нитку, которую они спускали сверху (кабур – это дырка либо сделанная в стене, либо в потолке, чтобы делиться табаком, чаем, передавать всякого рода корреспонденцию – в общем, промежуточный этап сложной тюремной дороги). Если по каким-либо причинам малолетки не получали желаемого, они сверху заливали туберкулезников водой. Со мной этапом шли люди, которые тоже немало испытали и много насмотрелись за свою арестантскую жизнь, но такого ни я, ни они никогда не видели. Слушать нас они отказывались, мало того, еще и оскорбляли, а сказать администрации мы, конечно, не могли. Пришлось применить смекалку, чтобы прекратить это безобразие, но в душе остался отвратительный осадок. Я не социолог и не берусь определить, почему в плане морали, нравственности и доброты дети послевоенного периода резко отличались от нынешнего поколения. Но мне кажется, главная причина в воспитании, а не в самой жизни, даже если она очень тяжелая. А воспитание детей почему-то принято у нас ставить на второй план. Сразу после войны жизнь была намного хуже во всех отношениях: ведь почти везде жили впроголодь, почти в каждой семье было свое горе, почти половина безотцовщина. Как трудно было матерям одним тянуть семью, вот потому и детей воспитывали так, чтобы они с раннего детства понимали тяготы жизни взрослых. Любая мелочь тогда имела значение и никакие серьезные проступки родители своим детям не прощали. Глядя на то, как сейчас живет и что творит молодежь, я сравниваю их с нами, и сравнение это далеко не в пользу нынешних юнцов. Наркомания, пьянство, разврат, какая-то непонятная тяга к оружию! Что это? Необходимые атрибуты жизни нынешней молодежи? Нет! Это в первую очередь отсутствие должного воспитания, отсюда и все их ужасные поступки, за которыми неизменно следует тюрьма. Если мы в свое время росли на улице и у нас не было в достатке ни еды, ни одежды, не говоря уже об игрушках, и поэтому нас считали кандидатами в тюрьмы, то нынешнее поколение, ни в чем не нуждаясь и даже имея излишки, само лезет в тюрьму. Я специально привел пример с нынешними малолетками и описал некоторые стороны тюремной жизни, чтобы молодежь знала, что их ждет в тюрьме, если они будут иметь несчастье там оказаться. Тюрьма – это абсолютно другой мир, отличающийся от всего того, что они видели ранее. Здесь выживают немногие, по большому счету, остаются жить единицы, если можно назвать жизнь в клетке жизнью, даже если клетка золотая. Пусть горькие истории, которые читатель прочтет на страницах этой книги, послужат уроком для многих молодых людей и их родителей.

А теперь мне бы хотелось вернуться назад, в свое отрочество. Естественно, как уже читатель мог догадаться, принят я был в камере как и положено. Некоторых я знал по свободе, а главное – они знали меня. Думаю, не стоит описывать, что мы тогда вытворяли. Ни карцер, ни «рубашки», ни побои нас не останавливали. Уже тогда я стал понимать, какая большая сила – коллектив. Возможно, ни один из нас не сделал бы то, что мы вытворяли вместе, правда, и страдали вместе. Так почти незаметно пролетело три месяца, и я впервые предстал перед судом. Дали мне тогда три года, а через месяц я уже шел по этапу, тоже впервые в своей жизни, и это я забыть не могу. Все, что я тогда познавал, было впервые, а было мне тогда неполных 15 лет. Но я считал себя уже взрослым и не пугался предстоящих испытаний, знал, что они будут, был готов к ним.

 

Глава 5. Воспитание малолеток

Дождь, туман, слякоть – такой непогодой встретила нас одна из ТКН (трудовая колония несовершеннолетних) Краснодарского края, раскинувшаяся в живописном уголке, вдоль реки Белой, у подножия огромного лесистого холма. По приезде нас посадили в карантин и, не дав даже отдохнуть, целый день по очереди вызывали в администрацию. Лишь к вечеру оставили в покое. Уставшие, мы тут же заснули, даже не разобрав толком постельные принадлежности.

Целую неделю мы находились в карантине, и за это время, наверное, не осталось ни одного сотрудника колонии, к кому бы нас не приводили, начиная от начальника и кончая старшиной по хозчасти. Процедура эта была мне почти знакома, поэтому особенно удивляться не приходилось. Все кабинеты находились рядом с вахтой, так же как и карантинное отделение, поэтому лагерь мы не видели, а вот когда нас повели в баню, то пришлось идти через всю зону. И вот здесь-то было чему удивляться. Я нигде не видел ничего подобного, даже в кино. Всюду царила идеальная чистота и порядок, нигде не видно ни клочка бумаги, ни окурка. Шеренга из 50–60 человек, маршируя, выбивала мощную дробь, на лицах подростков было такое выражение, что, казалось, еще немного – и они пойдут в атаку и их никто не остановит. Мы по-своему были поражены, ведь здесь нам придется отбывать срок. Впрочем, слово «мы» требует оговорки, так как, кроме меня и Совы, никто особо ни на что не обращал внимания: либо остальным малолеткам все было безразлично, либо у них была своя позиция на этот счет. Что же касается Совы, то это был, есть и, дай Бог, чтобы еще долго был, мой друг Саша Савкин. Познакомились мы в дороге и даже успели подраться в армавирской тюрьме. Выехав из Махачкалы, мы заезжали по дороге в армавирскую и краснодарскую тюрьмы, в результате в дороге были почти месяц. По тем временам собрался большой этап – 47 человек. И за это время Санек был единственный человек, с кем я сдружился, и, как показало время, всю жизнь был верен нашей дружбе. Никогда и нигде он не предал и не бросил меня, так же как и еще двое наших друзей, но об этом чуть позже, а пока…

После некоторых наблюдений мы стали убеждаться в том, что нас ждут не только большие испытания, но и кое-что похуже. Но мы были готовы ко всему и потому находились постоянно настороже, даже спали по очереди, и, как показало время, наши опасения были не напрасны.

Но прежде чем продолжить свое повествование, мне бы хотелось коротко описать лагерь для малолетних заключенных. В то время в Советском Союзе все лагеря для малолеток были одинаковыми. Режим содержания, правила внутреннего распорядка, численность и состав актива делали их удивительно похожими. В лагере было четыре-пять отрядов, каждый делился на три отделения, по 50–60 человек в каждом. Отделения, в свою очередь, делились на звенья по 8-10 мальцов. Главой всего актива был бугор (председатель), затем шел секретарь, его помощник, ну и далее по иерархической сучьей лестнице – в общем, треть отделения был актив. То же самое было в масштабе отряда и всего лагеря в целом. Тех, кто не был в активе, называли рядовыми и рабами – в зависимости от того, какой статус им определит актив после прописки. Но в активе они не состояли не потому, что у них не было способностей для тех действий, которые были нужны начальникам колонии. Тех немногих, кому претил образ жизни активиста, с самого прихода этапа в зону подвергали такому психологическому и физическому воздействию, что выдержать все эти издевательства и пытки мог далеко не каждый. Выдержать – это значило и в актив не вступить, и не допустить, чтобы тебя опустили.

В колонии была еще одна категория – это блатные, но их было немного. Они никому не подчинялись, никого не слушали, довольно часто дрались, и актив их боялся, поэтому они постоянно сидели в ДИЗО (дисциплинарный изолятор). Но ни блатные и никто вообще не могли бы помешать активистам вести свою пропаганду. Видно, нужно было, чтобы в колонии были и пастухи, и овцы, и волки. В общем, лагерь являлся вотчиной актива, а точнее, бугров, так как всем заправляли именно они. Администрация была просто сторонним наблюдателем всего того бесчинства и беспредела, который творили эти «юные стражи режима содержания». Процедура приема вновь прибывших, или, говоря лагерным языком, прописка, была следующей: после недельного пребывания в карантине пацана вызывали на так называемый совет, во главе которого восседал бугор зоны и все бугры отрядов и отделений. Заседал сей совет либо в кабинете начальника отряда, либо в кабинете воспитателя, либо вообще в сушилке – в общем, в большом помещении, чтобы было где поместиться этой своре шакалов. И вот заводят вновь прибывшего, при этом сесть негде, поневоле приходится стоять, минуты две-три царит зловещая тишина. Это входит в процедуру прописки. При всем при том кто стоит перед ними, они приблизительно знают, так как наблюдали за новичками в карантине. При этом, естественно, сами наблюдатели оставались незамеченными, это даже как бы вменялось им в обязанность. Ну а в случае надобности администрация предоставляла буграм любое личное дело осужденного.

Так вот, после длительного молчания раздается вопрос: «Вор или баклан?» При этом кто-то как бы невзначай подсказывает, что есть альтернатива. То есть если ты назовешь себя воспитанником, то беспрепятственно пойдешь в зону и тебя никто не тронет. Если же скажешь «вор» или «баклан», то бьют до тех пор, пока не переменишь свое мнение и не скажешь «воспитанник». Пацаны, еще не искушенные, если сидели за воровство, обычно говорили – вор, за хулиганство – баклан. Ну а если кто-то не хотел называться воспитанником, то его после этой процедуры отправляли не в зону, а в санчасть. Можете себе представить, как 10–12 разъяренных молодых тиранов топчут тебя ногами, бьют поленьями, ломают о тебя табуретки и… не могут добиться ни одного слова. Откуда у этих юнцов такая жестокость, бесчеловечность, лютая жажда чужой крови? Где и когда эти активисты могли увидеть столько несправедливости, чтобы их сердца так ожесточились? Они были простыми марионетками хорошо отлаженной системы порабощения ГУЛАГа, которая, начиная с четырнадцатилетних пацанов и кончая особо опасными рецидивистами, давила, топтала, душила человека. Мало того, официально вся эта «красная» свора считалась «лицами, ставшими на путь исправления». Ниже я постараюсь рассказать читателю, приоткрыв завесу многолетнего запрета, что вытворяли эти так называемые исправленные.

Территория лагеря напоминала большой плац. Вскоре после подъема и до отбоя на нем маршировали малолетки, и не просто маршировали, а еще и с песнями. Подметки от сапог или ботинок в буквальном смысле отлетали, пацаны падали в изнеможении от трех-четырехчасовой пытки без отдыха, но это никого не интересовало. Для тех, кто командовал, те, кто маршировал, были рабами. Одному запрещалось не только ходить, но и стоять, это считалось строгим нарушением режима, везде только строем – в составе либо отделения, либо звена. Если где-то на территории, отведенной определенному отделению, находили окурок, его всем отделением шли хоронить. Думаю, такой идиотизм мог прийти в голову только дегенерату. Приносили носилки, в них насыпали землю, а посередине клали найденный окурок. Затем траурное шествие, оглашаемое разного рода дурными возгласами всего отделения, сопровождало четверых, несших носилки-гроб к месту захоронения, где несколько человек рыли яму-могилу. Если кто-то из рабов смел огрызнуться на бугра, то его, бедолагу, загоняли в общественный туалет и, избив ногами (поднимать руку в туалете на раба они считали ниже своего достоинства), заставляли чистить сортир до блеска, проверяя затем работу белой тряпкой. Если же недовольство проявляло несколько человек, то все отделение загоняли в спальню, под нары. В помещении было два ряда двухъярусных шконок, через каждые две шконки был проход, так вот в каждый из этих проходов становился активист, либо с сапогом в руке, либо с поленом или, просто отжимаясь от верхних нар, прыгал вниз, а под нарами, как метеоры, проползали все пацаны отделения, стараясь, чтобы ни один из предметов в них не попал. Весь этот кордебалет бедолаги должны были сопровождать песней, а отдохнуть они могли в том случае, если песня нравилась бугру. Сам же он ходил вдоль спальни, между двумя рядами шконок, и отдавал команды своим активистам, чтобы те как следует наказали ослушавшихся. После таких процедур тела у мальцов были синие от побоев, но опять-таки это никого не волновало, а жаловаться было некому. Эти процедуры, видимо, входили в программу перевоспитания подростков, иначе, думаю, на них бы обратили внимание. Сами же пацаны сделать ничего не могли, ибо против них была целая система. Они глотали гвозди, крючки от шконок, ломали себе руки, ноги, вешались (были случаи и с летальным исходом), но все было без толку. В джунглях во время засухи ни один зверь не тронет слабого – таков закон джунглей. Эти же подонки умудрялись попирать даже законы природы. Уставшие и измученные после нескольких часов муштры либо ползанья под нарами, пацаны приходили в столовую, и им казалось, что уж здесь-то можно будет перевести дух и поесть спокойно, но это только казалось. Представьте себе огромную столовую: шесть, а то и больше рядов столов, по 12–15 метров в длину, рассчитанных на 300–400 человек. Подходят отделения по одному и так же, не сбивая шага, справа по одному входят в столовую, и каждый продолжает маршировать возле своего стула. После того как все отделение уже в столовой, звучит команда бугра сесть. Казалось бы, обед или ужин должен сопровождаться оживленными разговорами, но над столами стоит мертвая тишина. Даже попросить соль, подвинуть хлеб или еще что-то можно жестом. Малейший шорох, и бугор, сидящий во главе стола, командует провинившемуся: сесть, встать – и так по двадцать-тридцать раз кряду. Сам же он при этом спокойно ест со своими приспешниками, а закончив, командует: всем встать, выходить, строиться. И надо было видеть, как эти бедолаги, рассовывая в спешке по карманам хлеб, пулей выскакивали на улицу, голодные и измученные.

У некоторых бугров в отделениях были свои гаремы. Некоторые, не привыкшие к трудностям, голоду и лишениям, доведенные до отчаяния, вступали в половую связь с буграми, чтобы на правах «жены» пользоваться соответственными привилегиями. И здесь была хорошо продуманная, изощренная методика: из числа рабов бугры выбирали 14-15-летних симпатичных пацанов и доводили их до состояния, близкого к помешательству или самоубийству, а затем предлагали альтернативу. И как ни печально, многие соглашались, возможно даже до конца и не осознавая, что ставят крест на всей оставшейся жизни. Думаю, излишне писать о том, что администрация закрывала глаза на бесчинства, беспредел, разврат и всякого рода изощренные методы, которые применял актив по отношению к основному контингенту осужденных. По закону, в колонии малолеток эти «исправленные» могли находиться до 24 лет. И все они почти были такого возраста. Назад для них дороги не было, свой Рубикон они перешли, когда делали выбор. Возможно, что и они в достаточной мере понимали, что ничего хорошего от жизни им уже не дождаться. По истечении 18 лет малолеток отправляли во взрослую колонию, и если случайно проштрафившийся бугор попадал туда, то в лагерь вслед за ним приезжала и «она», пополнив уже взрослый лагерный гарем, и это было только начало. По освобождении особо отъявленных негодяев администрация сопровождала домой, ибо их уже ждали возле зоны и мало кому удавалось уйти от наказания, если не вмешивались власти. Если же они добирались до своих мест, то им приходилось жить тише воды ниже травы, они знали, что их ждет при новой судимости. Почти все они на свободе становились внештатными работниками милиции.

Но тем, кто думает, что так было прежде, а сейчас все по-другому, советую не обольщаться. Я достаточно хорошо информирован не только о том, что делается на особом и крытом режимах, но и знаю, каково сейчас на малолетке. А там сейчас еще хуже, чем было, ибо ко всем прочим бедам прибавился голод. Поэтому я и хочу предостеречь молодое поколение от неверных и опрометчивых поступков, которые могут привести в тюрьму. И уверяю вас, молодежь, не стоит переоценивать свои силы и недооценивать каверзы, которые может уготовить вам жизнь.

 

Часть II. Все еще малолетка

 

Глава 1. Жажда мести

Очнулись мы с Совой на вторые сутки в вольной больнице. Врач предупредил, что у меня строгий постельный режим, лежать я могу только на спине и не разговаривать. У меня был перебит нос, тяжелое сотрясение мозга, два ребра и ключица сломаны. Санек лежал рядом, я видел его боковым зрением, но повернуть голову не мог. Мы и на больничных койках были рядом, и это не могло не радовать, если вообще уместно это слово при данных обстоятельствах. У него тоже было тяжелое сотрясение мозга. Помимо ребра ему умудрились переломать все пальцы на левой руке (этой рукой он ударил бугра зоны), в семи местах была сломана челюсть. 42 дня мы пролежали в этой больнице. Сразу после того как мы очнулись, пришел Хозяин, а с ним и следователь. Около часа следователь нам что-то говорил, хотя знал, что разговаривать мы не можем. Хозяин в чем-то оправдывался, ругая всех и вся, всего и не припомнишь, прошло много времени. Последнее, что я услышал, – это слова следователя, обращенные к Хозяину: «На этот раз они перестарались и придется возбуждать уголовное дело». Что ответил Хозяин, я уже не слышал, от напряжения голова гудела. Позже мы узнали, что и прежде здесь бывали такие случаи. Часто при прописке либо при других обстоятельствах бугры так усердствовали, что людей помещали в больницу. А при поступлении пострадавшего в травмопункт больница обязана сообщать в милицию. Обычно в таких случаях приезжает следователь и видит: лежит пострадавший, а рядом сидит конвой, который обязан сопровождать малолеток всюду, кроме как в морг, и кто-то из дежурных офицеров. Следователь беседует с офицером, и в конце концов все сводится к тому, что либо больной – членовредитель, либо травмы получены в обоюдной драке. В любом случае все сглаживается, ведь ворон ворону глаз не выклюет. Но на этот раз, видно, следователь испугался взять на себя ответственность. Во-первых, нас было двое, случай неординарный – он это сразу понял, у них нюх на это собачий, да и травмы были очень серьезные. И тогда, перестраховавшись, следователь сообщил родителям по месту жительства, чтобы они прибыли к нам в больницу, поскольку мы были несовершеннолетними.

Об этом нам сказала нянечка, которая ухаживала за нами, она случайно подслушала разговор легавых. Через неделю приехала моя мама с отцом, к Саньку никто не мог приехать, у него в деревне под Ленинградом остались бабушка и две сестренки мал мала меньше, родители его погибли. В общем, мать моя ухаживала за нами обоими, а как же могло быть иначе, даже Саньку она уделяла внимания больше, я понимал все и был ей за это благодарен. Кто его знает, что приключилось бы с нами, если бы не мать, да к тому же она ведь была врачом, да не просто врачом, а военврачом, а это большая разница, не в обиду будет сказано медикам, не побывавшим на войне.

Каким-то образом отец узнал все, что с нами произошло.

Долго он оставаться не мог из-за работы, перед отъездом сказал нам: «Ни следователю, ни черту, ни дьяволу никаких показаний не давайте. Сможете, отомстите сами, либо в лагере, либо на свободе. Пожаловаться вы не можете, иначе сами себе и друг другу будете противны. И хотя отец мой был работягой, то есть по лагерной жизни мужиком, но законы воровские он знал не понаслышке. Я ему во всем доверял, также и друг мой следовал советам моего отца и никогда не пожалел об этом. После сорокадвухдневного пребывания в вольной больнице нас поместили в лагерную санчасть. Мама моя сделала для нас все, что могла, поплакала немного и, простившись с нами у ворот лагеря, поехала домой. Чувствовали мы себя, конечно, еще неважно, но терпимо. Сильный удар может на время оглушить, но всем известно, что после этого кровь начинает веселей бежать по жилам. Прошло еще немного времени, и все шрамы и синяки зажили, но как память о первом крещении с сучней у меня на всю жизнь остался переломанный нос. Администрация и актив сумели оценить наше достойное поведение со следственными органами, если такое выражение здесь уместно. Никто нас не трогал, мы делали все, что считали нужным, но в рамках допустимого, то есть особо не перегибали. Правда, пару раз по десять суток нам пришлось отсидеть в изоляторе, но здесь, скорей, было больше нашей вины, а вина заключалась в том, что мы заступились за тех, кто, по сути, того не заслуживал. Они оказались бесчестными подонками и впоследствии из-за своей трусости стали свидетелями у нас на суде. Но разве знаешь, где найдешь, где потеряешь, да еще в этом возрасте. А пока мы зализывали раны и ждали удобного момента взять реванш. Но при всем нашем желании отомстить обидчикам мы бы не смогли, и потому мы выбрали бугра зоны – Чижа. У нас была еще одна причина отомстить Чижу – именно он сломал Саньку пальцы. Пальцы у Санька почти не сжимались. И каждый раз, когда он хотел сжать кулак левой руки, вспоминал эту падаль благим матом. Но хотеть – одно, а сделать – это другое. Мы горели жаждой мести, но у нас не было опыта, ведь мы были пацанами. Из поля зрения нас не выпускали, но и не препятствовали никаким нашим выходкам, даже, наоборот, как бы провоцировали на активные действия. Но мы были постоянно настороже. Как мы узнали позже, на суде, они хотели нас спровоцировать на какую-нибудь выходку. Но они уж никак не ожидали, что она будет такой безумной, правда, с точки зрения этих ничтожеств, она была безумной, а не с точки зрения нормальных людей. Письма с жалобами на администрацию, которые малолетки по наивности опускали в почтовый ящик, естественно, до адресата не доходили, их просто не отправляли. Поэтому, когда родители приезжали на свидание к своим сыновьям, а свидание было положено два часа и всего один раз в четыре месяца, то вместо обычных приветствий и разговоров пацаны старались успеть рассказать об ужасном беспределе, происходящем в лагере, и в качестве примера приводили наш с Сашей случай. Затем, видно, кто-то из родителей добился приема у больших начальников в Москве, потому что из столицы должна была прибыть комиссия, ее ждали, и весь лагерь готовился к встрече с ней, кроме нас, наверное. Администрация прекрасно понимала, что мы тут абсолютно ни при чем, но им все же нужно было что-то предпринять, вот они и решили одним выстрелом убить двух зайцев. И очернить нас, как ярых нарушителей режима, и в то же время избавиться от нас. Потому нас не трогали, а, наоборот, ждали от нас решительных действий – и таковые не заставили себя долго ждать. Всегда неприятно вспоминать неудавшийся побег, а тем более неудавшееся покушение. Но что было, то было. Итак, мы приняли решение – убить этого гада. Никто, конечно, не знал о наших планах, но, возможно, о чем-то догадывались, потому и старались не выпускать нас из поля зрения. И все же они проглядели.

Любовник больше думает о том, как бы пробраться к возлюбленной, чем муж о том, как уберечь жену. Узник больше думает о побеге, чем тюремщик о запорах. Следовательно, по логике вещей, любовник и узник должны преуспеть.

Во-первых, нам нужно было достать оружие, и мы нашли его. Два хорошо отточенных стилета мы вынесли, а вернее, нам их вывезли. Но чего нам это стоило, читатель может только догадываться. Об этом и кое о чем еще все же стоит рассказать поподробнее. В жилой зоне всё и все были на виду, а тем более мы с Совой. Как я уже говорил, нас никто не трогал. Мы ходили где хотели, что хотели делали и всегда и везде были вдвоем – и, конечно, были засвечены в жилзоне. Другое дело промзона, там можно было затеряться, да и было где. В первую очередь мы достали, вернее, заказали два стилета, и нам их сделали. И что удивительно, сделал их один активист. Еще когда нас привезли из больницы, к нам в санчасть стал наведываться один москвич. О том, что он в активе, он нам сразу сказал, да мы и сами об этом догадывались. Говорил, что ему стыдно за то, что носит повязку и состоит в этом «обществе», что сам был такой, как мы, но всегда один, да еще и из Москвы. По-человечески понять его было можно, да и, что касается москвичей, мы знали и видели сами, что их почему-то нигде не любят и при первой же возможности стараются опустить. Но он был в активе, и этим все сказано. Правда, вели мы себя с ним всегда корректно, глупо было пренебрегать пониманием и сочувствием этого человека, кстати, он был тезкой моему Саньку. Так вот, на промзоне единственный цех, где можно было быстро и без хлопот сделать хороший тесак, был цех, где работал этот самый Саша. Несколько дней мы кружили возле этого цеха, заходили к нему, как бы на правах старых знакомых, в гости. Но он был далеко не дурак, да и возрастом постарше нас, и понял сразу, что кружим мы возле него неспроста. Прямо, без обиняков он спросил, чем может быть нам полезен. Сама постановка вопроса нам понравилась, да и терять нам было особенно нечего, и мы так же прямо, без обиняков ему сказали. Перед лицом опасности человек ищет друзей повсюду и никем не пренебрегает. «Я сделаю все, что от меня зависит, и все, что в моих силах», – был его ответ. И он сделал два стилета, которыми не то что человека, а кабана можно было порешить запросто. Вот тогда я поверил, что он действительно очень одинок и ненавидит своих так называемых собратьев. В его лице можно было прочесть какую-то затаенную удовлетворенность. Мы его от души поблагодарили, так как платить нам было нечем, и сказали, чтобы держался от нас подальше, поскольку это может для него плохо кончиться. В свои планы мы его, естественно, не посвящали, да он и не интересовался. Но понял нас как надо, пожелал удачи, а она нам очень была нужна. Теперь оставался один из главных этапов нашего предприятия – пронести оружие в зону. И здесь нам пришлось немало поломать голову, но помог, как всегда, случай. О том, чтобы вынести оружие самим, нечего было и думать. Даже если можно бы было на кого-то положиться, мы бы не решились, так как все проходили обыск – как на разводе, так и на съеме – и можно было подставить малолетку, а такие поступки неприемлемы не только в лагере, но на воле. Но выход нашелся, и, как это обычно бывает, неожиданно. Со свободы транспорт заезжал только в промзону, за исключением хлебовозки, но точного расписания прибытия ее не было. Хлебовозка – это подвода с кучером-бесконвойником, который возил продукты из лагерного склада в столовую. Кучер был из Подмосковья. Санек решил узнать, откуда точно, чтобы на правах земляка войти к нему в доверие, запудрить ему мозги и тем самым дать мне возможность юркнуть под телегу и спрятать ножи. Разыграли мы все как по нотам, благо опыта нам было не занимать, вот только одно обстоятельство все же чуть не сорвало наше дело. Когда я, спрятав стилеты, отцепился от телеги, Санек еще оставался на ней, рядом с этим олухом, и что-то без остановки рассказывал, глядя ему в глаза. Обернуться, естественно, он не мог. Я уже стал отходить от телеги, как вдруг откуда ни возьмись ДПНК (дежурный помощник начальника колонии). О, это была бестия! Звали его Виктор Владимирович, по кличке Валет. Даже сами работники так его называли, – видно, из-за того, что совал свой нос куда не надо. Это был молодой, очень энергичный, довольно неглупый офицер, этакий капитан-служака. Естественно, такой тандем, как кучер-бесконвойник и ярый нарушитель Сова, его очень заинтересовал, и он взглядом стал искать меня, будучи уверенным, что я где-то рядом. Когда он увидел меня недалеко от подводы, то что-то заподозрил. Заметили капитана и на подводе. Санек спрыгнул, но телегу Валет все же остановил, а тут и я подошел. Бедный кучер, чего он только не пережил за эти 10–15 минут – Валет материл его, на его голову сыпались угрозы из-за того, что он связался с нами. Если бы Валет знал тогда, как был близок к истине! Но, к нашему счастью, чувством ясновидения он не был наделен, а потому приказал кучеру ехать дальше и ждать его в жилзоне. Мы же, натужно улыбаясь, ждали, что нам скажет сей страж порядка. Один Бог знает, чего нам стоила эта улыбка, от нервного напряжения вздулись на висках вены и стучало в голове. Странное дело, он не сказал нам ни слова, но посмотрел на каждого сверлящим взглядом. И видно, не найдя ничего подозрительного, махнул рукой и пошел по своим делам. С трудом переведя дух, мы направились в сторону вахты и стали ждать съем. Когда Валет сказал кучеру: «Жди меня в жилзоне», нам сразу стало ясно, что он что-то заподозрил и решил на всякий случай обыскать телегу. Все дело было в том, что приди он хоть на полчаса раньше съема, и все бы пропало, хоть я и спрятал, как мне показалось, ножи надежно. Но при тщательном обыске найти их не составило бы труда, мы это прекрасно понимали, а потому смотрели на вахту с нескрываемым волнением и нетерпением. Но съем не объявляли, не было и Валета, и это нас как-то успокаивало, так как без ДПНК съем делать не будут. В этот день, впрочем как и в эту же ночь, нам везло. ДПНК пришел как раз тогда, когда объявили съем, даже немного опоздал, а это означало, что отлучиться он уже не сможет. Мы проходили в зону так, будто у обоих были вывернуты шеи влево, это чтобы он на нас не обратил внимания, а пройдя шмон (обыск), тут же бросились в сторону столовой. Телега стояла там же, где и всегда, уже пустая, и рядом никого не было. Забрать из-под нее стилеты было делом нескольких секунд, я сунул их за пазуху, и мы направились в отряд. Мы были у всех на виду, поэтому не могли поделить оружие, просто негде это было сделать. Все же, зайдя в туалет, я умудрился сунуть один нож Саньку, и никто этого не заметил, да в тот момент замечать-то было некому, все спешили на построение в столовую. В общем, мы были при оружии и решили при благоприятном раскладе порешить гада этой же ночью. Говорят, ждать и догонять – самые неприятные ощущения в жизни, насчет догонять – не знаю, а вот насчет ждать – точно сказано. Я прочувствовал это ночью до наступления следующего утра. Мы еле дождались отбоя, но каких нервов нам это стоило! И опять долгие часы ожидания – но уже в спальне, под одеялом, во всем обмундировании, сжимая до боли в руках рукоятки стилетов. Время тянулось невыносимо медленно. Но всему на свете бывает конец, если, конечно, доживешь до него.

Был июль, рассветало рано, где-то в пятом часу. Мы решили прямо перед рассветом быть наготове. Время было выбрано не случайно: по воровскому опыту, хоть и малому еще, мы знали, что красть хорошо под утро, когда у людей самый сладкий и крепкий сон, а значит, и убивать в это время тоже сподручней. Вот такая простая логика предопределила наши дальнейшие действия.

 

Глава 2. Покушение на чижа

Как только забрезжил рассвет, мы осторожно спустились под нары и, зажав в руках оружие, поползли в сторону окна, где лежал этот мерзавец. Проход между его шконкой и окном оказался большой, было где развернуться, и мы решили: я буду бить в сердце, а Санек – в живот. В любом случае мы решили не оставлять ему шансов выжить. Мы ползли бесшумно, лишь пот, стекавший со лба, заливал глаза, и это мешало скользить по полу, натертому мастикой и отполированному телами бедолаг, за которых мы также должны были отомстить. Наконец появился долгожданный проход. Мы выскочили из-под нар одновременно, одновременно занесли ножи, но при замахе я опрокинул бидон с молоком, который этому жлобу приносили каждый вечер. Сон у этой твари, видно, был колымский, потому что стоило мне на долю секунды замешкаться, как он схватил меня за руку, как коршун протягивает когти сквозь прутья клетки, чтобы схватить мясо. Но зато Санек не замешкался, он дважды всадил нож в брюхо этому кабану. Надо было слышать и видеть, как этот гад, всегда надменный по отношению к пацанам, визжал как свинья и звал на помощь. Я же вырвал свою руку и почувствовал, как стилет что-то задел, – оказалось, что я порезал рыло этому кабану, оставив воровскую отметину до конца его дней. К счастью, и жить ему оставалось не очень долго.

Мы хотели выпрыгнуть в окно, но в него уже влезал дежурный наряд, а по проходу, как целая свора псов, бежал актив. В общем, были мы в западне, и через некоторое время нам пришлось сдаться. Много лет прошло с тех пор, а я иногда вспоминаю события этой ночи и не могу себе простить, как я мог тогда так опростоволоситься. Но все же возраст, в котором мы тогда пребывали, и наша неопытность смягчают угрызения моей совести. Хотя, вдумавшись, упрекнуть мне себя, по большому счету, не в чем.

Почти месяц мы просидели в карцере поодиночке, но зато через стенку, и это сглаживало наше унылое одиночество. Нас никуда не вызывали, но зато посещали на дню по пять-семь раз даже те из работников, которых мы и в глаза не видели. И странное дело, все без исключения обращались к нам с уважением, разговаривали как со взрослыми, и этого нельзя было не почувствовать. Даже надзиратели изолятора открывали нам с Саньком кормушки (форточка в двери для подачи пищи), чтобы мы могли спокойно разговаривать, когда не было начальства. Много, конечно, мы передумали за это время и много чего открыли для себя нового.

Всего несколько месяцев назад мы прибыли в этот лагерь. Никого не зная, мы никому не сделали ничего плохого, даже не успели еще нарушить режим, да и лагерь-то толком еще не повидали. А нам в буквальном смысле переломали кости, надолго уложили на больничную койку лишь только за то, что мы не хотели отказаться от своего мнения, при этом никому ничего своего не навязывали. А что сейчас? Мы не то что нарушили режим, а совершили самое что ни на есть дерзкое и тяжкое преступление, да еще по отношению к работнику колонии. Ведь нам сказали, что нападение и телесные повреждения этой падали будут рассматриваться в суде как покушение на работника колонии. Что же теперь? После всего, что произошло, те, кто пренебрегал нами, относятся к нам с явным уважением, мало того, стараются сделать что-то хорошее, хоть и немного, но все же. В тех условиях и при тех обстоятельствах, в которых мы находились, любое участие было ощутимо. Те, кто истязал нас как стая шакалов, теперь боялись нас, хотя мы находились под надежными запорами.

Кстати, забегая вперед, скажу об интересной встрече. После суда, перед тем как нас отправили этапом, к нам в гости в изолятор пожаловал наш потерпевший Чижик. Надзиратель не хотел даже открывать кормушку, боялся. Но после долгих уговоров и обещаний с обеих сторон все же открыл. Мы хотели взглянуть напоследок на эту недорезанную тварь. И что же. Первое, что он сказал нам, так это изъявил благодарность в наш адрес. С вашей легкой руки, сообщил он, я инвалид второй группы, меня представили на УДО (условно-досрочное освобождение), и в то время, когда вы будете гнить на пересылках, я буду ехать в мягком вагоне домой. Пожелав нам счастливого пути, Чижик демонстративно покинул нашу обитель, саркастически улыбаясь. Можете себе представить, какой поток брани мы вылили вслед этому гаду, но его уже и след простыл. Как показало время, угадал он будущее только наполовину. Мы действительно гнили на пересылках, и не только на пересылках. А он уже лежал с двадцатью семью ножевыми ранами на берегу реки Сунжи. Позже мы узнали, что этой сволочи дали срок восемь лет – за изнасилование. На тот момент, когда мы подрезали его, он отсидел четыре. И вот в связи с ранениями на сучьей стезе его и освободили по УДО. Но как поется в песне: «Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал».

Я сказал, что нас никуда не вызывали, – это правда, но один раз все же вызвали, и не обоих, а меня одного. Я ожидал всего, но только не того, что увидел. В кабинете Хозяина сидела моя мать. Но я ее не сразу узнал – она была в военной форме, при медалях и орденах, которую надевала лишь на День Победы. Как только меня завели в кабинет, Хозяин тут же вышел, оставив нас наедине. Несколько минут она только и делала, что обнимала и целовала меня, в ее объятиях я забыл обо всем на свете. Мать моя была действительно удивительным человеком, я всегда восхищался и гордился ею. Наконец она взяла себя в руки, и по ее лицу я понял, что она сейчас скажет что-то важное.

Закон обязывал, чтобы родители присутствовали на суде. И как тогда, когда мы попали в больницу, опять послали запрос родителям, и вот уже несколько дней, как она находилась здесь. Мама мне рассказывала впоследствии, она еще по дороге подготовила для нас защитную речь, так как она знала, из-за чего мы пошли на преступление. Да и отец ей подсказал кое-что, сам же он приехать не захотел, я догадываюсь почему, хотя мы с ним никогда об этом не вспоминали. Важно, считала мама, что потерпевший остался жив, и это было единственное, в чем наши желания не совпадали. И вот Чижик был жив, она даже ходила к нему в больницу. Всех подробностей я не знаю, да и не помню, главное было то, что, узнав все, что с нами случилось, она потребовала изменения статей, а это в корне меняло обвинение. Как я уже писал, моя мама была весьма образованный человек. Всю войну провела на передовой на 1-м Украинском фронте – военврач, капитан запаса. Многих крупных военачальников она латала после ранений, да и немало спасла жизней простым бойцам. Я не только это знал из ее рассказов о войне, но и сам видел спасенных ею фронтовиков в нашем доме, даже в какой-то мере дивился их фронтовой дружбе. И конечно, то, что мать моя военврач, сыграло решающую роль в вынесении приговора. Да честно говоря, фронтовиков тогда чтили, они были в почете, их даже побаивались. В общем, два удара, нанесенные Саньком этой твари, мы поделили пополам, и суд вынес приговор: определить нам спецусиленный режим и на оставшийся срок отправить в соответственную колонию. Судьба уготовила нам Нерчинск. Возможно, тогда я не понял в достаточной мере того, что услышал. После вынесения приговора один из конвойных сказал моей матери: «Не знаю, может ли приговор быть еще суровей». Он знал, что говорил. Впоследствии я не раз вспоминал его слова, но тогда я даже и виду не подал, чтобы не расстраивать мать. После суда нас продержали еще 17 дней, но, правда, уже на общих основаниях, даже разрешили свидание с мамой. И вот, дав мне массу ценных советов и наставлений, она пошла к выходу, я видел и чувствовал, каких сил ей стоило держать себя в руках, ведь она хоть и приблизительно, но догадывалась, какие трудности меня ожидают. Как я был благодарен ей за ее мужество, как я гордился, что у меня такая мать.

 

Глава 3. Спецвоспитание

Выехав в начале октября 1962 года, мы почти восемь месяцев добирались до места назначения. В нерчинский лагерь мы прибыли где-то в середине июня 1963 года. За эти восемь месяцев, проделав такой путь, побывав в стольких тюрьмах, мы встретили немало интересных и хороших людей, ну и, естественно, усвоили полезное и нужное, необходимое для жизни в этих условиях. Встречали мы по дороге и воров, но, к сожалению, общались с ними мало. Но и то время, что мы провели вместе, дало нам очень много, так как после общения с ворами мы начали что-то понимать, в чем-то разбираться. Хочу также заметить, что за весь этот долгий путь мы не встретили ни одного малолетки, кто бы шел на спец. Забегая вперед, скажу, что в лагерь мы так вдвоем и приехали. Не надо забывать, что это было время ломок, подписок и сучьей войны, и двое пятнадцатилетних пацанов, пострадавших за общее дело, внушали уважение. Тем более вели мы себя скромно, как и подобает младшим. По всему этапу, растянувшемуся на восемь месяцев, будь то тюрьма или «столыпин», нас везде встречали с теплотой и пониманием. Мы даже не всегда видели тех, кто с нами делился, возможно, последним, при этом сопровод был такой: «Пацанам, что идут на спец». Как было не гордиться таким вниманием и уважением. Хотя уже больше года, как появились различные режимы и в лагерях и некоторых тюрьмах стали сортировать по ним, в транзите пока сидели все вместе – и малолетки, и ООР (особо опасные рецидивисты), и это не могло не способствовать повышению уровня знаний, необходимых в столь суровых условиях. Когда же мы расстались с ворами, как я уже писал выше, мы стали совсем по-другому смотреть на мир. Мы уже точно знали, чего мы хотим и за что надо бороться. Правда, было еще много неясного, возникало много вопросов, но ответы на них мы получили значительно позже.

А пока нас встречал у вахты дежурный наряд во главе с ДПНК майором по кличке Циклоп, гигантом двухметрового роста. Как мы позже узнали, нужно было обязательно выдержать его взгляд, а это, замечу, было совсем не просто. Когда он, прищурив глаза, вперил в нас взор, то можно было подумать, что действительно на нас смотрит циклоп. Ощущение было не из приятных, но мы глаз не потупили. А это Циклопу могло не понравиться. Мы думали, что нашла коса на камень и дальше все будет по их «козьему» сценарию, но, к счастью, на этот раз мы ошиблись. Оказалось, что Циклоп был единственный мент в зоне, который относился к людям по-человечески и ни на кого не поднимал руки. Естественно, это касалось тех, кто заслуживал его уважение, говоря проще, он уважал мужчин, которых видел в пацанах. Сверив данные в деле, которое он держал в руках, с нашими ответами, он, удовлетворившись ими, приказал следовать за ним. Было темно, когда мы с вахты вошли в зону, поэтому, проходя по территории, мы не могли ничего разглядеть, да и разглядывать было нечего – несколько бараков и пристроек к ним. Почти непроглядная тьма и мертвая тишина оставляли неприятное ощущение, ну и навевали соответственные думы. Но мы забыли, что прибыли на спец, где все и вся находится под замком. Подтверждение тому мы получили, когда Циклоп открыл дверь, ведущую в барак. Там стоял такой шум, что с непривычки нам пришлось переспрашивать дежурного контролера, о чем он говорил, так как ничего не было слышно. Барак, куда мы вошли, представлял собой длинный ряд камер по обе стороны широкого коридора. Почти все камеры были открыты, а по проходу гуляли или сидели ребята. Когда мы вошли, то внимание, естественно, сразу было обращено к нам и потихоньку шум стих. Подойти к нам они не могли, потому что от двери до них было метров десять, но мы все же успели перекинуться парой-тройкой слов, пока нас не повели в камеру, которая была рядом с дежуркой. Это была обычная камера, предназначенная для карантина. Мы тут же начали искать в камере кабур на стене слева, так как справа находилась дежурка. Но кабура не было, да его и не могло быть там, где мы искали, потому что справа был проход. Конечно, это было сделано специально, чтобы мы не могли переговариваться с колонистами, до того как нас представят лагерной комиссии. Поняв, что искать нам нечего, мы прямо повалились на нары и заснули без задних ног.

Утром нас разбудил шум, это баландер стучал миской по кормушке, и, видно, долго уже стучал, потому что изо рта, такого же грязного, как и его экипировка, исходил какой-то непонятный рык. Санек поднялся первым, но не из-за шума, а от брани этого халдея в наш адрес, и запустил со всей силы в него ботинком. Баландер резко захлопнул кормушку, успев выкрикнуть: «Ну и подыхайте с голоду!» Да, такой прием заставил нас призадуматься. Приведя себя в порядок, мы стали ждать. Прошла поверка, и сразу после нее пришли за нами. На этот раз в свете дня лагерь был виден как на ладони. Территория походила скорей на секретный объект, чем на пристанище по меньшей мере 400–500 малолеток, да еще и ярых нарушителей. Даже контролер, который сопровождал нас до штаба, всю дорогу молчал. Но удивить нас уже давно было нечем, а потому мы вошли в штаб без всякого волнения и страха. Только возле дверей одного из кабинетов этот молчун сказал: «Вас ожидает комиссия». Зашли мы с Саньком одновременно, как оказалось, это был кабинет Хозяина. Обычно при таких процедурах на комиссию вызывают по одному, но здесь этапы были не частое явление, да к тому же нас было всего двое. Огромный кабинет с двумя громадными окнами являлся некоторого рода неожиданностью, никак нельзя было ожидать в столь невзрачном и хмуром здании такого просторного помещения. Вдоль стен стояли дореволюционные стулья, на них важно восседала комиссия, да с таким видом, будто с нашим появлением решается некая глобальная проблема. Прямо напротив нас стоял очень массивный стол, скорее всего, из мореного дуба и, видно, из интерьера кабинетов первых комиссаров, которые здесь устанавливали советскую власть, такую же прочную, как этот стол. За столом сидел капитан, почти весь седой, со множеством планок на груди, с виду статный мужчина лет сорока. Прямо над его головой висел портрет Дзержинского, непременный атрибут подобного рода кабинетов, а вдоль стен были развешаны какие-то портреты борцов за прекрасную жизнь. Вот первое, что бросалось в глаза, и, как видит читатель, ничего примечательного в этой обстановке не было, обычный кабинет Хозяина. Но Хозяин-то был не совсем обычный, это был форменный садист по фамилии Маресьев. Не правда ли, такую фамилию трудно забыть, а такого деспота забыть просто невозможно. Планки от орденов и медалей на его груди говорили о том, что он не был трусом, скорее наоборот: он прошел всю войну, или почти всю, побывал даже в плену и умудрился бежать оттуда. Вот эти обстоятельства, скорей всего, и определили его дальнейшую жизнь. Если бы государство оценило его заслуги и подвиги, то он бы нашел достойное место в когорте своих бывших однополчан. Но, к сожалению, людей, побывавших в плену, наше правительство, мягко говоря, не жаловало, какими бы храбрецами они ни были. Но пренебречь людьми, у которых на груди от наград почти не было свободного места, власть не могла, вот его и определили в этот Богом забытый край, и это не могло не сказаться на его психике. Здесь, на своем новом поприще, он со временем поменялся местами со своими бывшими мучителями в плену. Буквально для всех пацанов у него были свои прозвища, и даже своим подчиненным он давал клички. Таких, как мы, он называл партизанами, свой штаб – гестапо, а подчиненных – гестаповцами. Иногда можно было слышать, как он кричал с пеной у рта: «Сейчас ты пойдешь в гестапо, а там у нас и камни заговорят, понял!» Затем следовали пара-тройка хороших тумаков, и несчастного с закрученными руками, волоком тащили в штаб, ну а там хорошо знали, как нужно поступать с нарушителями спокойствия. Судя по тому, что любимым выражением этого подонка были слова «я люблю покой и тишину», создавалось впечатление, что он вроде готовился преставиться, но, как ни молили об этом Бога юные арестанты Нерчинского острога, Всевышний не спешил с этим, – видно, такого добра у него было хоть отбавляй. Вот что представлял собой человек, который сидел прямо перед нами. Но то, о чем я написал выше, мы узнали много позже. А сейчас вели себя на всякий случай скромно и спокойно. Хозяин поднял голову и движением удава, почуявшего добычу, повернул ее к нам, уставившись на нас блестящими рысьими глазками. Сесть нам предложено не было, да и некуда было, а потому мы смотрели на него сверху вниз. «Кем будете жить в зоне?» – без вступления, видно, в расчете на наше замешательство, связанное с резкой переменой обстановки, прошипел он. Я поневоле вспомнил, как подобного рода вопросы нам как-то задавал тот, по чьей милости мы здесь оказались. Но перед этим легавым Чиж был сопляком, да к тому же заключенным, однако все же они были чем-то похожи. Все это промелькнуло в моей голове мгновенно, и, выбрав тон рыночного торговца, я ответил вопросом на вопрос: «А что вы можете предложить?» Никак нельзя было ожидать, что у столь бравого с виду офицера окажется такой небольшой набор слов, так как, кроме отборного мата, почти ничего в его речи толком нельзя было разобрать. Надо было видеть, как он орал, брызжа слюной и выкрикивая угрозы. Комиссия помимо Хозяина состояла еще из нескольких офицеров и двух до неприличия вульгарных особ женского пола, но все они сидели затаив дыхание, с упоением слушая своего шефа. Мы тоже терпеливо слушали и не перебивали его, и, когда он выдохся или решил перевести дух, Санек вклинился в эту паузу и изрек спокойно и не спеша: «Гражданин начальник, велите отвести нас в камеру, иначе у нас уши завянут от погани, которая вышла у вас изо рта. Научитесь разговаривать с порядочными людьми, а мы потом еще посмотрим, стоит ли вообще с вами разговаривать». В воздухе повисла пауза, все ждали, что же будет дальше, незаметно бросая взгляды в сторону Хозяина. Придя в себя от шока после ночного заявления Совы, капитан взял себя в руки и сказал вкрадчивым голосом: «Ну что ж, это будет, пожалуй, интересней, чем обычно». Его тон не предвещал ничего хорошего. И я подумал, что уж лучше бы он ругался и брызгал слюной. И был прав, потому что в следующий момент, вызвав истукана, он скомандовал ему: «В обычный пока карцер этих щенков, а там посмотрим, кто есть кто». Вот так и состоялось наше знакомство с этим лагерем и его Хозяином. О том, как просидели мы эти десять суток, я рассказывать не буду. Только я все время пытался вспомнить, что читал про карцер по истории Древнего Рима. Я откопал в глубинах своей памяти, что тогда карцером называли помещение в цирке, где находились гладиаторы, возничие с лошадьми и другие участники зрелищ. Ну не собирался же он нас, как гладиаторов, вывести на бой, да и были мы тогда от горшка два вершка – какие из нас гладиаторы? В общем, пока я все это обдумывал, нас привели опять в ту же камеру, где мы провели первую ночь. Затем целый день водили то в баню, то в спецчасть, то еще куда-то – уже не помню, но к вечеру мы опять были в том же кабинете. Только теперь Хозяин сидел один, правда, за дверью стоял все тот же дубак. Теперь он решил применить другую тактику разговора. Как только мы вошли в кабинет, нам тут же было предложено сесть, затем, как бы извиняясь, сказал: «Как же так, почему же вы сразу не сказали, что вы блатные!» Его слова нас несколько обескуражили, так как мы знали, что блатные – это воры, мы же еще были молоды, даже слишком молоды, чтобы нас считали ворами, но мы молча продолжали слушать. «Я только сегодня посмотрел дела, иначе бы я вас выпустил раньше, – продолжал он, – ну да ладно, вы уж на меня не серчайте». Мы молча продолжали слушать, прекрасно понимая, что все это неспроста. «Блатные у нас живут как блатные, вот подпишите эти бумаги». – «А что это?» – спросил Санек. «Это ваш мандат, у нас у всех блатных мандаты». Санек взял один из листов, поднес его к лицу и через минуту, смяв, швырнул прямо в рыло Хозяину. На листе значилось наше вступление в актив, только не было наших подписей. Конечно, оторваться нам дали хорошенько, кости опять ломило, но это, видно, перешло уже в хроническое «недомогание». После экзекуции нас снова привели к этому деспоту. «Слышишь, зверек, – обратился он ко мне, – я больше чем уверен, что ты не освободишься, если же это вдруг произойдет, то освободишься ты курносым». Саньку же сказал: «Ну а ты будешь как Буратино. Но молите Бога освободиться хоть такими, ведь ждет вас много сюрпризов». Затем, обращаясь к надзирателям, которые поддерживали нас, потому что стоять мы не могли, он сказал: «К бунтовщикам их. Все то же. И приготовьте красный уголок».

 

Глава 4. «Красный уголок»

В который раз мы пересекали по диагонали зону, от штаба до барака, только на этот раз нас почти несли, но не в тот барак, где мы были, а в соседний. Попав в него, мы сразу почувствовали разницу: внезапно повеяло сыростью, света почти не было, где-то посреди барака горела одна лампочка, по коридору ходил шнырь. Камеры, а их было всего пять, были закрыты. Открыв одну из них, нас закинули внутрь и ушли. Мы поняли, что мы у своих, и это успокоило. В камере находилось три человека, даже по их виду можно было понять, что это наши «братья по жизни». Все трое были выше нас ростом почти на голову, и это сильней подчеркивало их худобу. Честно сказать, кроме как в фильмах о концентрационных лагерях, я нигде больше не видел таких худых, буквально кожа да кости. Без сострадания и жалости нельзя было на них смотреть, мы даже забыли о том, что сами еле держимся на ногах. Нас встретили, как и подобает, по-братски, уложили на шканари (кровати) и стали заботливо ухаживать за нами, видя, что нам здорово досталось. Рады нам пацаны были безмерно. После того как мы познакомились, нам рассказали, что находятся они здесь уже почти шесть месяцев, на пониженной пайке. Забегая вперед, скажу, что для малолеток нет такого наказания и никогда не было пониженных паек, эта бестия капитан придумал. Каждый месяц один из них идет в «красный уголок», ибо больше раза в месяц никто бы там не выдержал. Против закона здесь вроде бы не шли, так как один раз в месяц разрешалось водворять малолеток в ШИЗО, эта экзекуция нам еще предстояла. Курева им не давали – в общем, издевались как хотели, зная свою безнаказанность. Попали бедолаги в такое положение благодаря самому низкому человеческому пороку – предательству. Видя, какой беспредел творит в лагере Хозяин, они решили поднять бунт, но их предали те, кто был рядом и, как это обычно бывает, больше всех выступал. Вот такую невеселую историю поведали нам наши новые друзья. Звали их Валера (Харитоша), Женя (Ордин) и Сережа (Цыпа). Я не стану описывать их внешность, как это обычно делают в книгах, – во-первых, я не помню, а во-вторых, в моем повествовании читатель еще не раз встретится с ними – в Коми АССР, на Дальнем Востоке, в Бутырках и Матросской Тишине, но это уже будут не те приморенные и забитые «краевым беспределом» молодые босяки, а взрослые, умудренные опытом нелегкой жизни бродяги. Правда, забегая вперед, скажу, что один из пацанов не выдержал и помер – и не стало его именно тогда, когда мы почти добились своего. Что удивительно, все трое были москвичами, это нас приятно удивило, ведь единственный человек, который помог нам справиться с Чижом, был москвич, правда, активист, но по принуждению. Женя и Валера были бауманские, а Сережа – люберецкий. Кстати, у Жени отец был при своих (вор в законе), Санька (Кот) его звали.

В общем, проговорили мы почти до утра. Поведали нам ребята во всех деталях о «красном уголке» и обо всем остальном, что нужно знать в первую очередь нам, юным бродягам. Через пару дней, когда мы почти пришли в себя, меня повели в «красный уголок» на очередные десять суток. «Уголок» являлся личным изобретением этого изверга, и он им гордился. Такая камера была одна, и после каждой отсидки в ней подростка заносили сначала к Хозяину, чтобы узнать, не переменил ли он своих убеждений, и, получив отрицательный ответ, относили в камеру. Выйти своими ногами оттуда не удавалось никому. Прежде чем я вошел в камеру, ключник мне сказал: «Имей в виду, ни на оправку (туалет), ни на поверку – никуда вообще дверь открываться не будет, кроме как через десять суток. Так что не стучи и не ори, никто не придет, даже если тебя сожрут крысы». Совет был дельный, но я не подал вида, что знаю, что меня ожидает, и учтиво поблагодарил его за совет. Видно было, что надзиратель удивился, но не сказал ничего, просто молча закрыл за мной дверь. Помещение метров шесть-семь в длину и три в ширину было абсолютно пустое. Стены глухие, без окон, пол похож на сопки Приамурья, весь в буграх, какой-то странной конфигурации. Двери по всему периметру пробиты гвоздями, не было ни параши, ни окна, ни даже нар, которые в обычных карцерах пристегиваются. В общем, не было ничего, все было необычно, но я был готов. А потому, когда погас свет, нисколько этому не удивился. Став в правый угол, я стал прислушиваться. Откуда-то от двери послышалось шипение, будто штук пять кобр выползают на охоту, но это были не змеи, это была вода. Мне приходилось перебегать с кочки на кочку, ибо вода то прибывала, то убывала. Не помню, сколько прошло времени, но, когда открыли кормушку и сунули пайку вместе с кружкой воды, я еле стоял на ногах, а времени было еще немного, еще не было отбоя. Мне же показалось, что прошла вечность, но главное было впереди.

Как только прозвенел отбой, вода начала спадать. Я забрался в правый угол – мне показалось там суше, и, как бы для того чтобы я в этом убедился, вдруг зажегся свет. С утра это был пятый раз. Не часто, подумал я, но все же успел еще разок окинуть глазом свою обитель. Свет опять погас. Вот так с пайкой в руке я и закемарил, положить ее было некуда, да мне и не пришлось ее съесть. Сколько дремал, я не знаю. Проснулся, вернее будет сказать, очнулся от какого-то неприятного щекотания, это крысы потихоньку съедали мою пайку, я вскочил как ужаленный, но тут же взял себя в руки. И все-таки любой согласится, что такое соседство не из приятных. Я стал ходить по камере, чтобы как-то отвлечься, но в таком «красном уголке» особенно и не походишь. Нет-нет да и попадается под ногу одна из крыс, писк стоит после этого такой, что душу выворачивает. Я держал в руке остаток пайки и думал, когда будет совсем невмоготу от этих тварей, накрошу им в углу и хоть несколько минут покемарю. Но это я так думал. Прошло еще некоторое время – и я уже начал скучать по воде, так как твари стали доставать, как вдруг пошла вода, но не по полу, а полилась с потолка. И к этому я был готов, но все же неизвестно, что лучше – когда крысы у тебя, спящего, пальцы грызут, или когда с потолка вода на тебя льется, или когда ты, как сайгак, скачешь по бугоркам в этой цементной коробке. Одно было ясно: нужно не упасть, иначе все, ты не жилец. Читателю, я думаю, будет легче представить, чем мне написать, как я провел эти десять суток, но упасть не упал.

Когда меня принесли к Хозяину, он с ехидной ухмылкой спросил, не переменил ли я свои взгляды. Я был так поражен его бесчеловечностью и с такой яростью посмотрел на него, столько гнева и злости было в глазах, что мое молчание было красноречивее любых слов. Через несколько часов после того, как меня принесли в камеру, пришли за Саньком. Я успел ему рассказать, что его ждет, ничего не приукрашивая, а, наоборот, чуток сгущая краски, чтобы ему хоть немного там было легче. Где-то дня три-четыре отхаживали меня пацаны, прежде чем я пришел в себя. Все это время я не переставал думать: как там Санек? Слабей меня он, конечно, не был, но кто его знает, как карта ляжет. Все же, когда я поднялся, мы в камере стали думать, как прекратить этот беспредел. Может быть, вопрос и не стоял бы так остро, если бы не Серега. Он прямо таял на глазах, его съедала чахотка, а ведь следующая очередь была его. Хуже всего было то, что пацаны еще без нас почти все перепробовали: и резались, и голодали, и бунтовали, пытаясь такими способами прекратить беспредел, но все было тщетно. Здесь нужно было придумать что-нибудь неординарное. Я не помню, кому из нас пришла идея поджечь этот барак, но принята она была с энтузиазмом, нужно было только подготовиться и дождаться Санька. И когда все было обмозговано, мы с нетерпением стали ждать нашего кореша. Наконец Санек вернулся, вернее, его принесли. И как только за ним закрылась дверь камеры, мы стали приводить наш план в действие. Прежде всего мы дождались, пока смолкнут шаги вертухая в коридоре, и, как только все стихло, стали забивать костяшки домино в дверной проем. Таким образом мы расперли дверь, теперь ее надо было только ломать, иначе не открыть, но это было еще полдела. Углы, где потолок соединяется с двумя стенами, в том числе и с той, в которой дверь, мы, став друг на друга, подожгли. Теперь можно было перевести дух, но тем не менее надо было спешить, ведь мы знали, что барак старый, построенный еще в прошлом веке, а значит, сруб сухой и вспыхнет как порох, к тому же дело было летом. Пока мы перекладывали Санька на пол в противоположный конец камеры, пришли за Серегой. Открыв кормушку, надзиратель крикнул: «Цыплаков, на выход!» Никогда не забуду, как Серега подошел к кормушке и что-то сказал вертухаю, потому что тот аж с пеной у рта стал орать на него и ругаться. Но, видно, вертухай почувствовал запах и, даже забыв закрыть кормушку, с криком «горим!» ринулся из барака. Да, действительно, мы горели. Сгрудившись в противоположном углу стены, которую подожгли, мы, прижавшись друг к другу, как молодые спартанцы легендарного отряда, стали ждать. По прошествии стольких лет я и сейчас могу сказать точно, что мы не знали, чего ждали. Нас окрыляла мысль, что мы можем хоть как-то противостоять этому беспределу, что хоть несколько часов мы будем хозяевами самим себе. Все мы так устали от издевательств этих деспотов, что выбора у нас не было, но о том, что сами можем сгореть, как-то даже не думали. Чем ломали дверь, я не знаю, но дверь не поддавалась, она была массивная и прочная, да еще покрыта железом. Кормушка была открыта, и в нее кто-то уговаривал нас потушить огонь. Даже если бы мы и смогли потушить огонь, то делать бы это не стали, а потому даже не обращали внимания на просьбы. Вся камера наполнилась дымом, – видно, взялась крыша и огонь пожирал ее. Был слышен такой треск, будто стреляли одиночными выстрелами, а иногда и дуплетом. Зарево, очевидно, охватило округу, мы услышали сирену пожарных машин, ругань, крики – все смешалось в общий хаос. В камере уже почти нечем было дышать, кашель душил нас, особенно Серегу. Бедолага, казалось, сейчас выплюнет внутренности. Так продолжалось где-то около часа, как вдруг мы услышали треск, но не такой, как от огня, а какой-то скрипучий. Затем угол напротив нас начал трястись, бревна стали раздвигаться, и мы увидели маленький проход в углу. Через минуту бревна посыпались как спички, проход расширился, это трактор выворачивал угол барака. От потока воздуха огонь вспыхнул в камере, и мы чудом выскочили, таща Санька почти волоком. Снаружи было столько народу, так ярко светило солнце, что мы на какое-то мгновение растерялись. Но опомниться нам не дали – чуть ли не волоком нас потащили в сторону вахты и закрыли в одну из камер. Было столько шума, гама и суеты, связанных с поджогом барака, что у нас, естественно, не оставалось никаких шансов на снисхождение. Да мы и не надеялись на снисхождение, напротив, приготовленные заранее два супинатора и одна мойка были тут же извлечены, как только нас закрыли в этой камере. Мы, естественно, приготовились к самому худшему. Но за нами никто не приходил, а было уже время отбоя. После отбоя камеру открыли, появились какие-то незнакомые менты, которые ходили, не обращая на нас внимания, вроде чего-то ждали. А ждали они «воронок» и, как только он подъехал, нас чуть ли не закинули в него в течение нескольких секунд, – видно, опыта им было не занимать. Но по дороге менты вели себя нормально, даже дали нам закурить. От дыма табака мы опьянели, ведь курева нам не выдавали и неоткуда было его взять. Даже то, что мы с Саньком привезли, у нас отобрали, а капитан, издеваясь, сказал: «Конфисковано в пользу блатных». С первыми лучами солнца мы вылезли из «воронка» на тюремный дворик в Чите.

 

Глава 5. Смерть Сереги

Без шмона и вообще без всяких препятствий нас водворили в камеру, о которой можно было только мечтать. Белые стены, панцирные шконари, да еще все восемь – одноярусные, деревянный пол, как положено, и вообще ухоженная хата. Чувствовалось, что здесь недавно были люди, но, видно, их перевели второпях, так как мы повсюду находили тому подтверждение. Не прошло и часа с момента нашего водворения, как нам принесли постельные принадлежности, даже по одной простыне и наволочке, от чего мы давно отвыкли. Серега наш был весь белый как мел, на ногах не держался, его всего трясло, да еще и кашель душил неимоверный, а мы ничего не могли поделать. Положили его на шконку и подложили несколько подушек под голову, попросили ключника, чтобы он вызвал врача. Будет обход, и врач подойдет, услышали мы в ответ, им и удовлетворились. Хипиш мы всегда успеем поднять, решили мы. Санек был тоже болен, не лучше Сереги, мы положили их рядом, а сами решили бодрствовать: кто его знает, что у них на уме. Мы знали точно, нас просто так не оставят, а потому и не обольщались на этот счет. Наше оружие, то есть два супинатора и мойка, остались при нас, так что отпор мы могли дать в любой момент. При входе в камеру нас предупредили, чтобы мы не орали и не портили стены, так как другой камеры за стенкой все равно нет. Серега весь горел и бредил, но мы были бессильны ему помочь. Наконец появился дежурный и пообещал, что, как только врач придет, сразу пошлет его к нам. Что нам оставалось делать? Мы опять стали ждать. В суете и разговорах время пролетело незаметно, и вдруг открылась кормушка и появилась голова женщины в белой косынке. Лицо ее было уродливо, и хотя я с детства уважал медицинских работников, но эта женщина была отвратительна. Как позже выяснилось, ее внешность соответствовала ее поступкам. Выяснив, что к чему, она дала Сереге аспирин, а Саньку анальгин или что-то вроде этого и ушла. Если бы мы знали, что чахоточным аспирин вообще нельзя давать, так как он разжижает кровь, мы бы, наверно, проклятый аспирин эту тварь рода человеческого заставили бы через уши принимать. Но кому это было нужно? Кого могло волновать? Кто мог думать о здоровье человека, которого вот уже почти два года мучают. Температура у Сереги спала, а мы еле держались на ногах, так что после вечерней поверки мы втроем вырубились. Серега с Саньком не спали, а просто лежали, но были на стреме. Где-то под утро меня растормошил Санек и, не дав окончательно проснуться, потащил к Сереге, здесь-то я сразу пришел в себя. Он, бедняга, сидел на шконке, опущенная голова его то и дело вздрагивала от прерывистого, учащенного дыхания, а постель была залита кровью. Пока я ухаживал за ним, вскочили Женя с Харитоном и, увидев, что к чему, стали колотить в дверь что было сил. Я сидел справа от Сереги, поддерживал его за плечи и держал за подбородок, Санек хлопотал рядом. Он давно забыл про свои болячки, видя, что другу плохо, и старался хоть чем-то помочь. У нас даже не было соли, чтобы, размешав ее в воде, дать выпить Сереге и тем самым остановить кровь. У нас и кружки-то не было, и воды тоже – ничего у нас не было, кроме отчаяния, злости, обиды на этот жестокий и бесчеловечный мир и страха за нашего друга. Мы уже чувствовали, что теряем его. Серега попросил, чтобы что-нибудь подложили ему под голову, повыше. Мы скрутили матрац и пару подушек, он уже почти сидел в постели, но ему все равно было трудно дышать. Я стал на колени позади него и прижал его голову к своей груди, чтобы при кашле его тело не сотрясалось. Санек ухаживал за ним, сидя рядом, так как сам стоять долго не мог. При каждом приступе кашля голова у Сереги вздрагивала, и, как только он выплевывал мокроту с кровью, еще некоторое время конвульсии сотрясали его тело, потом он успокаивался. Через пятнадцать минут все начиналось сызнова. За это время Женя с Харитоном дозвались вертухая. Открыв кормушку и видя, что положение серьезное, он побежал звонить. Мы сидели вокруг Сереги, один Бог знает, что мы пережили за это время. Вдруг кашель с новой силой начал его одолевать, изо рта полетели брызги крови, он начал биться в конвульсиях, хрипеть, я уже не мог его удержать, мы с Женей старались как-то его успокоить. И вот, посмотрев на каждого из нас поочередно, будто что-то хотел сказать, он вытянулся как струна, дернулся несколько раз и сник. Сердце нашего друга перестало биться, мы были потрясены. Первым пришел в себя Харитон и закрыл Сереге глаза. Как описать то горе, то отчаяние, ту боль утраты, постигшую нас? Наше горе было безмерно, мы потеряли друга. Мы сидели вокруг умершего и, не стесняясь друг друга, плакали. Каждому из нас было в ту пору по 16 лет, но в этот день мы повзрослели лет на десять. Не меньше часа прошло с тех пор, как вертухай побежал звонить, и только сейчас мы услышали, как открывается дверь, увидели, как в камеру входит коновал двухметрового роста в белом халате, с двумя легавыми по бокам. И что больше всего нас поразило, вошли они не торопясь, как будто уже знали, что спешить некуда. Вся наша злость, обида, отчаяние – все вырвалось наружу. Обезумев от гнева, мы, как по команде, бросились на них. Для них это не было неожиданностью. А через пять минут мы уже лежали рядом со своим покойным другом с руками, связанными сзади полотенцем. Правда, при этом нас даже ни разу не ударили – не понадобилось, мы бы все равно с ними не справились. Врач постоял немного, посмотрел с грустью на Серегу и на нас и сказал с нотками сострадания: «Я сочувствую вашему горю, но другу вашему, к сожалению, уже не поможешь, полежите немного, придите в себя, а когда остынете, развяжите друг друга. Все, что произошло, забыто, поняли?» Затем врач пошел к двери, где двое вертухаев ждали его, и уже прямо перед выходом он добавил: «Я только пришел на дежурство, и, как только мне передали, что в камере тяжелобольной, я тут же пришел к вам. Но, к сожалению, уже поздно, сами видели, так что на мне вины за смерть вашего друга нет». И резко вышел из камеры. В течение пяти минут мы развязали друг друга, затем навели относительный порядок, положили матрац на пол, постелили простыню, положили Серегу, вытерли ему лицо слюнями, воды у нас не было, накрыли его простыней и сели вокруг. Ни одного слова не вырвалось у нас, с тех пор как легавые ушли из камеры, каждый молча прощался с другом. Через полчаса пришел все тот же врач вместе с какими-то большими начальниками, а сзади стояли несколько человек из хозобслуги. Мы сидели молча, даже головы не подняли. «Это что, те спецовые?» – спросил кто-то. «Да», – послышалось в ответ. «Ну и взгрел нас Маресьев добром, нечего сказать», – услышали мы все тот же голос. Еще немного постояв, они вышли, не сказав нам ни слова, остался только врач. Несколько минут он стоял молча, а затем сказал, чтобы мы прощались. Мы попросили было оставить Серегу на какое-то время, но врач объяснил, что на улице жара, труп начнет быстро разлагаться. С такими доводами нельзя было не согласиться. Каждый из нас поцеловал Серегу в лоб, и, взяв с четырех сторон матрац, мы вынесли покойного ногами вперед в коридор и положили на пол. Постояв еще пару секунд возле него, мы молча вернулись в камеру. Врач в это время о чем-то говорил с одним из шнырей, а затем, взяв у него пачку махорки и тарочку, передал их нам. Мы поблагодарили, но, прежде чем закрыть дверь, он сказал: «К концу дня я, возможно, вызову вас, я смотрю, вам тоже необходима моя помощь». И, закрыв камеру, ушел. Курева у нас не было вообще, и махорка была кстати.

Мы закрутили по скрутке, закурили и молча сидели, ни о чем не думая. Голову заволокло туманом и даже не хотелось шевелиться, мы так устали, что только сейчас это почувствовали. Как прошел день, сейчас трудно вспомнить, помню только, что врач нас не вызывал, и после отбоя мы, не раздеваясь, заснули, уставшие и измученные. На другой день после утренней поверки нас всех куда-то повели и закрыли в боксик. Минут через 15–20 опять всех вывели, и оказались мы в кабинете все того же врача. Он пригласил нас сесть, вдоль стены стояли стулья, на них мы и сели. И вот что он нам сказал: «Послушайте меня внимательно, пацаны, и хорошенько подумайте над моими словами. А потом окажу вам посильную медицинскую помощь, потому что каждый из вас в ней нуждается не меньше, чем любой больной, находящийся в больнице». Вчера вместе с ним в камеру к нам заходили Хозяин, кум и режим. Покойник в любой тюрьме – ЧП, так вот, оказывается, вчера же Хозяин ругался по телефону с Маресьевым. «Вас привезли в тюрьму, – продолжал врач, – чтобы возбудить уголовное дело и судить за поджог. Но смерть вашего друга резко все изменила, и теперь они рады от вас избавиться. Так что первым же этапом вас отправят – куда, я не знаю, но, думаю, подальше от этих мест. Все это я сказал вам потому, что знаю и вижу, как вы дружны, сколько вы выстрадали и сколько хватили горя. А потому поймите меня правильно и оцените мою откровенность». Что мы могли сказать в ответ? Конечно, поблагодарили его за все. Каждому из нас врач оказал медицинскую помощь, насколько это было возможно, и, попрощавшись, мы ушли, вернее, нас повели в камеру. Не прошло и недели, как нас забрали на этап. За эти десять дней, что мы пробыли в тюрьме, мы ни с кем, кроме этого врача-капитана, не общались, и все, как он нам сказал, так и произошло. Поезд мчался куда-то на запад уже несколько часов, когда нас наконец-то завели в купе «столыпина». Мы покидали этот Богом и людьми проклятый край, и каждый из нас сознавал, что избавлением мы были обязаны нашему покойному другу. Немало будет в жизни у нас подобного рода примеров, не одному бродяге, отдавшему жизнь за общее дело, придется закрыть глаза, но мы никогда не забываем тех, благодаря которым мы продолжаем жить.

 

Глава 6. Тетя Зоя

Как-то по прошествии времени мне попался журнал, уже не помню какой, одна из статей в нем меня весьма заинтересовала. Вот что было в ней написано: в 1909 году Фанни Каплан была приговорена к смертной казни, в том же году она ослепла, и смертная казнь ей была заменена вечной каторгой – отбывала наказание она в Нерчинске до 1912 года, в этом же году зрение вернулось к ней и она совершила удачный побег. И вот о чем я подумал.

Если полуслепая женщина умудрилась бежать с каторги, то, значит, условия содержания в то время позволяли совершить побег. Мы же, по прошествии пятидесяти лет, даже не помышляли об этом. Но не потому, что не хотели бежать, – напротив, мы готовы были на самые отчаянные поступки, и, как, наверное, читатель заметил, не было способа, который бы мы не попробовали, а просто потому, что это было невозможно. Вот что такое прогресс в России!

Уже трое суток мы шли по этапу, и никого к нам не подсаживали. Было теплое августовское утро, в коридоре «столыпина» окна были открыты, и, лежа на верхних нарах, мы смотрели, как над озером медленно поднимается утренняя дымка. Поезд шел вдоль озера Байкал, впереди был Иркутск. С конвоем нам повезло, это были сибиряки. Еще вчера старшой обещал, что посмотрит «конверт» куда мы едем и почему к нам никого не сажают. Вот мы и пасли его, чтобы не пропустить. В «столыпине» нет таких понятий, как подъем, отбой, день, ночь, – круглые сутки движение. Где-то остановка, кого-то сажают, кого-то выводят, из купе в купе пересаживают, шмон, хипиш – в общем, жизнь ни на минуту не останавливается. И поэтому нам было интересно, почему нас не шмонали, к нам никого не подсаживали и никуда не переводили. Такого никогда раньше не было. С того момента, как мы выскочили из горящего барака, и по сей день у нас ничего не было. Не было ни курева, ни спичек, а об остальном и говорить не приходится. «По ходу пьесы» мужики, которые ехали рядом в купе, поделились с нами куревом, харчей немного подогнали, да и солдаты чаем взгрели. В общем, условия были сносные, и мы потихоньку приходили в себя. А тут и старшой прибыл. «Ну и намутили вы, видно, воду, пацаны», – с улыбкой сказал он. «Едете вы до Свердловска, но без подсада, думаю, поняли». Затем позвал сержанта и сказал: «Никакого отказа огольцам ни в чем, понял!» и с той же приятной улыбкой он подмигнул нам и пошел вдоль прохода, напевая что-то вроде «Мурки». Мы были старшине очень благодарны. Тот, кто шел этапом, знает, как важно знать, куда тебя везут. Да и вообще, неопределенность всегда настораживает и угнетает. Что там было еще написано, нас не волновало, да мы в принципе догадывались, ибо формуляр «без подсада» означал, что к нам предписано никого не сажать и нас ни к кому не подсаживать. А такого рода формуляры выполнялись очень строго везде и всегда. Мы узнали больше, чем нам положено было знать, в обиде ни на соседей, ни на солдат не были, а потому находились в настроении, насколько это было возможно после того, что мы пережили. Мы готовились к иркутской пересылке, так как нам сказали, что первый этап нашего пути кончается именно там. Однажды мы с Саньком тут уже побывали, когда ехали в Нерчинск. А будучи молодыми и шустрыми от природы, мы вполне могли здесь ориентироваться. На этот же раз в Иркутске нас продержали всего несколько дней и снова потянули на этап. Мы уже, естественно, не удивлялись, что в камере сидели одни. Также и в «столыпине» мы опять были одни, но на сей раз нам крупно не повезло, конвой был из Азии. Обычно конвой выводит арестантов с вещами по одному и шмонает. У нас вещей не было, мало того – мы были в одних летних рубашках. Но каждого из нас эти «стражи порядка» обыскивали полчаса, чуть ли не по миллиметру обшаривая все, вплоть до трусов. Такую же бдительность они проявляли, если нам что-то передавали арестанты, мало того – их при этом надо было чуть ли не умолять, чтобы те взяли для нас либо курево, либо чего-нибудь приклюнуть. Сами же мы молчали, мы были малолетки, а потому «держали масть». Поскольку, как я говорил, мы были в одних летних рубашках, арестанты пытались передать нам кое-какие вещи, но конвой не то что вещи, еду и то не всегда брал, так – по настроению. С куревом мы кое-как еще перебивались. Почти всегда звучало в наш адрес сакраментальное «не положено». Вот так мы ехали уже почти месяц. Было начало сентября, спать уже было холодно, в этих широтах в это время уже прохладно. Поэтому мы забирались на самый вверх и, повернувшись спина к спине, пытались хоть немного поспать. Но большую часть ночи бодрствовали: то приседали, то отжимались – в общем, как могли спасались от холода. И немудрено, что, прибыв в Свердловск, мы все четверо еле держались на ногах. Сказать, что мы были больны, – значит ничего не сказать. Сойти на перрон нам помог все тот же конвой, затем мы попросили арестантов, которые уже давно вышли из вагона, помочь нам. Дважды повторять им не пришлось. Четверо людей поздоровей вышли из оцепления, подошли и, взяв меня с Саньком на руки, понесли. Как для конвоя, так и для конвоируемых ничего удивительного в этом не было, за исключением того, что перед ними были почти дети, ведь мы с Саньком больше чем на 12 лет не выглядели. В одних летних рубашках с коротким рукавом, в хлопчатобумажных брюках и сандалиях (летнее лагерное обмундирование), мы дрожали, и нас всех била лихорадка. Мы были почти в бессознательном состоянии, и, как доехали до тюрьмы, я не помню, в «воронке» я бредил.

В самой же тюрьме нас на этот раз посадили со всеми вместе. Затем потихоньку всех стали рассортировывать, и в конце концов мы опять остались одни. Но сидеть не могли, лежали на лавках вдоль стен и бредили. Не помню, сколько времени мы были в таком состоянии, как вдруг открылась дверь и вошли женщины. Я почувствовал, что моя голова прижалась к чему-то мягкому и душистому, так, по крайней мере, мне показалось, это, кстати, была грудь одной из женщин, которая несла меня, больше я уже ничего не помнил. Вот что произошло, пока мы лежали на лавках в конвоирке. На наших делах было написано: «Содержать в строгой изоляции». Таких камер, чтобы поместить нас одних, то есть всего четверых, в свердловской пересылке нет. Там всегда все было забито. Камеры по 150–200 человек, в зависимости от потока – круглые сутки движение: увозят, привозят, сортируют. Кому есть дело до четверых пацанов мал мала меньше, малолеток, которым, правда, палец в рот не клади – отгрызут по локоть, да еще таких больных. Это и было главное, что определило нашу дальнейшую судьбу. Да, на наше счастье, больницы на пересылке не было, а мы были действительно больны, вот и решило начальство посадить нас к женщинам, хоть это и не было положено. Но, к чести начальства свердловской пересылки, они поступили как люди, и не вспомнить их с благодарностью – значит покривить душой.

Через неделю я пришел в себя, кореша мои уже давно оклемались, но, как только открывалась дверь, женщины заставляли их притворяться больными. Если менты спрашивали, как мы, то им показывали на меня, а я, мягко говоря, был не в лучшей форме. За все это время ни разу не пришел в себя, постоянно бредил. Увидев, что улучшение в нашем состоянии здоровья не наступило, менты удалялись доложить обстановку начальству. Забегая вперед, скажу, что бесследно немочь моя не прошла. Я заработал чахотку на всю оставшуюся жизнь, но об этом и о многом другом мы не знали и не могли знать. Кореша мои, как только пришли в себя, описали женщинам нашу одиссею, но уже одного того, что мы были на спеце, хватало, чтобы обратить на нас внимание. Женьку позвали к кабуру и попросили рассказать все сначала. Женщины сказали Жене, что за стенкой сидят урки, и если они узнают нашу историю, то уж постараются о нас побеспокоиться. Представьте, как были рады мои друзья, узнав, что через стенку сидят воры. Естественно, они все рассказали, и на следующий день воры решили: «Как только кореш ваш оклемается, перетащим вас к нам в хату, это уже обговорено, так что ждите и помалкивайте». Радости друзей моих не было конца, но ускорить мое выздоровление они были не в силах. Зато я был в надежных руках, оставалось только уповать на судьбу и ждать. Смею заметить, что я действительно был в надежных руках. Звали мою избавительницу тетя Зоя. В Благовещенске – а весь этап, который находился в камере, был из Благовещенска – она провела девять лет, а потому в таких болезнях, которой хворал я, что-то смыслила. Лагерь, где они сидели, был огорожен лишь колючей проволокой от мужского, и им часто приходилось выхаживать каторжан после карцеров, а у некоторых там томились мужья – время было такое. По масти была она багдадка, а это значило, что выше ее в иерархической лестнице бабьих мастей не было. То есть все слушались ее и подчинялись, даже жучки, – как бы ни было, они стояли на ступень ниже. Сейчас в тюрьмах этого нет, даже те, кто сидел позже, не знают об этом времени, потому что негде узнать. Но я считаю, что многим не мешало бы знать о традициях того времени. А тогда последним куском хлеба, осьмушкой табака, последней тряпкой готовы были поделиться каторжане и каторжанки, чтобы как-то облегчить участь друг друга. И законы братства, так же как и законы чести, были суровы и справедливы. Потому что время было суровое, если не сказать жестокое. Сидела тетя Зоя за вооруженный разбой. Их было пятеро в деле, двоих убили при побеге, троим же дали по 25 лет, так как на них была кровь легавого. В общем, оставалось ей еще 16 лет, но она и не надеялась, что освободится. Ее статья не шла ни под какие льготы, так как она сидела по указу 2/2.

Первое, о чем я подумал, когда очнулся, – я на том свете. Вокруг женщины (что абсолютно невероятно), вдали кое-где мужские силуэты (это кореша мои ходили). Ну, думаю, на «сборке» все к Всевышнему в очереди стоят, по одному, видно, выдергивают. Я огляделся. Тетя Зоя лежала на спине, вернее, почти лежала, а моя голова покоилась у нее на правой груди. Левую грудь я обнял правой рукой, и мне почему-то казалось, что это моя мать. Очнувшись через неделю после лихорадки, после всех кошмаров, что мы пережили и через которые прошли, я испытывал настоящее блаженство, поэтому и подумал, что уже прошел проверку и Всевышний определил меня в рай. Я даже мысленно благодарил Его. Но чей-то голос и смех: «Ой, Зоя, смотри, оголец-то оклемался, глянь, зенками как зырит» – спустили меня на землю. Осторожно поднявшись и придерживая меня правой рукой, она спросила: «Ну как ты себя чувствуешь?» – «Хорошо, – машинально ответил я, – спасибо». – «Ну-ка на, выпей вот это». Мне поднесли какую-то пахучую жидкость в кружке. «Пей залпом», – сказала одна из женщин, что я и сделал. Меня всего передернуло, я аж чуть не подпрыгнул, как говорится, в зобу дыханье сперло. Потихоньку становилось все легче, и наконец я пришел в себя. Затем меня заставили похлебать чуток бульона, и я уже был почти здоров. Завязав в платок кусок какой-то коры, тетя Зоя сунула мне ее в карман брюк: «Завтра вас воры к себе перетянут, там все правильно будет, ты еще слаб и нуждаешься в уходе. Так что, если у самого не будет времени, передашь мне, я сама питье приготовлю, а то у меня нет больше, последнее тебе отдала, на здоровье». Вот такая была эта женщина. Я узнал, что она почти не спала всю неделю, пока я болел, и поила, и кормила меня. Женщины нам были очень рады, почти все годились нам в матери, а некоторые – в бабушки. У тети Зои на свободе остался сын моего возраста и престарелая мать. Арестантка и не рассчитывала их когда-нибудь еще увидеть, может быть, поэтому она меня выхаживала. Одно могу уверенно сказать, это была удивительная женщина, она мне спасла жизнь, и я ей останусь благодарен до конца своих дней. Я лучше, чем кто-либо, понимал и любил ее как мать, ведь сердце ее было как бриллиант чистой воды. И хотя острые грани могут резать стекло, тем не менее своей глубокой чистотой сердце тети Зои могло понять и откликнуться на людское страдание. Возможно, читая эти строки, кто-то ухмыльнется, можно ли отождествлять «бриллиант чистой воды» с бандиткой и каторжанкой. Отвечу словами поэта: «Часто в нашем мире все наоборот – умному презренье, дураку почет».

 

Часть III. Воровские университеты

 

Глава 1. В камере воров

Несколько шпанюков, что помоложе, встретили нас прямо у дверей и проводили в круг. Камера была точно такой же, какую мы только что покинули (только женщин там было человек сто или того больше), а здесь было немногим больше сорока. Но все, кто находился в этой камере, были воры. По своим габаритам камера была очень большой, и при таком малом количестве людей это резко бросалось в глаза. Цементный пол весь потрескавшийся, а кое-где из-за отсутствия больших кусков покрытия напоминал стройплощадку; два ряда сплошных нар, которые были изрядно изъедены насекомыми, и оттого все они имели множества маленьких отверстий; в углу в стене были выбиты полочки для пайки, ложек и кружек; в противоположном углу стоял сорокалитровый оцинкованный молочный бидон, он был черным от грязи и времени – это была параша. Над верхними нарами находились два зарешеченных почти наглухо окна, в которые с трудом пробивался дневной свет. Вот и весь незамысловатый интерьер той пересылочной камеры, как и многие тысячи ей подобных. На нижних нарах сидело около десяти человек, они образовали подобие круга, возраст их колебался от 40 до 70 лет. В центре круга на белой и чистой тряпочке лежало несколько больших кусков сахара, из алюминиевых кружек исходил аромат цейлонского чая, две открытые банки консервов «Килька в томатном соусе» и кусок голландского сыра дополняли стол из «деликатесов», который составлял по тем временам шикарное арестантское угощение. Вот к этому столу и пригласили нас те, кто встретил у дверей камеры. Поздоровавшись со всеми в отдельности, как и положено, мы присели в круг. «Ну что, босячки, намаялись?» – спросил у нас один из пожилых воров. «Ничего, в жизни может быть еще и похлеще, дай-то Бог, чтобы вас минула эта участь. Ну да ладно, угощайтесь чем Бог послал, не стесняйтесь и ни на что внимания не обращайте, ну а там и погутарим». Дважды нам предлагать было не нужно, и мы принялись за еду не спеша, но с аппетитом, свойственным нашему возрасту и месту пребывания. По ходу трапезы мы непроизвольно стали осматриваться вокруг, чтобы немного познакомиться с камерой и ее обитателями. И то, что, хорошенько приглядевшись, мы увидели, нас очень удивило. На верхних нарах людей не было, там лежали скудные арестантские пожитки, да еще изредка кто-нибудь из шпаны забирался поиграть в стиры, чтобы убить время. На нижних нарах, с одного их конца и до другого, почти прижавшись друг к другу, лежали люди, но что это было за зрелище? Воображение рисовало картину: будто все они попали в окружение и пробивались из него с боем, но при этом многих потеряли убитыми, ну а остальные были ранены. Как читатель узнает чуть позже, в этом сравнении я ненамного отстал от истины. Те арестанты, которые встретили нас у дверей, еще могли как-то передвигаться, но и они все были изувечены и ранены. У кого-то не было глаза, у других были переломанные носы, поврежденные черепа, поломанные руки и ноги. Как я говорил ранее, на улице было уже прохладно, но в камере стояла почти невыносимая духота вперемежку со зловонием, поэтому все почти были по пояс раздетыми, и зрелище это было весьма впечатляющее. Тела людей были покрыты свежими, видно, недавно нанесенными страшными ножевыми ранениями, но уже успевшими загноиться, перевязанными пропитанными насквозь кровью и гноем бинтами и тряпочками, от которых исходил зловонный запах. Так выглядели те, кто мог передвигаться, каково же было состояние тех, кто лежал и почти не мог самостоятельно встать и дойти до параши. Я не берусь описывать подробно, достаточно сказать, что они медленно угасали, как некогда ярко горящие свечи. Забегая вперед, скажу, что за время нашего пребывания в этой камере, то есть за четыре месяца, померло больше двадцати воров – и все от неизлечимых ран и заражения крови. Но об этом более подробно я напишу в следующей главе, а пока, как говорится, приклюнув, чем Бог послал, мы стали знакомиться с братвой. Ну первым вопросом, естественно, был: «Где это их так?» Хотя некоторые представления, основанные на слухах в «столыпине» и транзитных камерах пересылок, у нас были, но они и близко не напоминали ту картину, которую мы увидели. «На войне, пацанва», – ответил нам старый, лет под семьдесят, урка, вся голова которого была перемотана бинтами, а одна рука, тонкая как плеть, покоилась на повязке из парусины, перекинутой через шею. Я не случайно вспомнил этот краткий разговор со старым уркой, так как, прежде чем продолжить свое повествование, считаю своим долгом рассказать читателю, что же за войну имел в виду старый уркаган. Но прежде мне бы хотелось объяснить, кто же это – вор в законе, а затем уже перейти к войне и другим событиям.

Тема воров в законе сейчас стала такой злободневной, что, мне кажется, только ленивый журналист, телекомментатор или писатель не касается этой проблематики. Но что они знают об этом, из каких источников черпают свои знания, чтобы потом дурить мозги людям! Я постараюсь быть объективным и рассказать как о самих ворах, так и о законах, которых они придерживались. Прежде всего, в преступном мире такое словосочетание, как «воры в законе», не употребляется вообще. Ну и тем более сами воры никогда так друг друга не называли ни в глаза, ни за глаза. Я думаю, что это словосочетание пришло в литературу и в разговорную речь не из преступного мира, это точно. Мало того, даже слово «вор» употреблялось в обиходной речи преступного мира крайне редко, так как слово это, как для самих воров, так и для тех, кто живет этой жизнью, но еще не вступил в семью, свято. В обращении между собой, когда речь идет о ворах, обычно употребляются слова «жулик», «свояк», «шпанюк», «блатняк», «урка». Если хотят подчеркнуть, что именно этот человек вор, говорят: «Он в полноте» или «Он при своих». Если же интересуются, с какого времени, то спрашивают: «Давно ли был подход?» или «Давно ли ворует?». Ни один арестант не посмеет присвоить себе воровское имя, если он не был признан массой воров на сходке. Того же, кто пытался засухариться, ждала неминуемая расплата и, как правило, в последующем смерть. Вор и воровская идея – понятия неразделимые, я попробую сейчас объяснить это направление в преступном мире, если можно так выразиться. Но прежде мне бы хотелось рассказать один случай, который произошел в одной из крытых в Тобольске и который во многом объясняет некоторые нюансы сложных воровских законов. Крытая – это вообще вотчина воровская, и где, как не здесь, происходит все самое важное и значимое для воровского братства. Где, как не здесь, решаются все мало-мальски важные, а порой и глобальные проблемы преступного мира в целом, которые ставит жизнь в образе гулаговского надсмотрщика над теми, кто волею судьбы оказался за колючей проволокой. Но крытая – это еще и своего рода сито, и не всем дано через него пройти. Так вот, в камере, в проходе, сидят двое шпанюков на нарах и ведут непринужденный разговор. В ходе разговора один, видно вспомнив что-то из прошлого, говорит другому: «Вот когда я был фраером…» Сказал и тут же осекся. «Что ты сказал?» – спросил второй. «Я оговорился», – ответил рассказчик. «Так не оговариваются», – сказал ему урка и тут же тормознул его. Слово «тормознул» в преступном мире употребляется только среди урок и только в тех случаях, когда кто-либо из воров совершил не подобающий вору поступок или высказался вразрез с воровскими канонами, что и произошло в этом случае. При подобного рода обстоятельствах до тех пор, пока тот, кого тормознули, не соберет по этому случаю воров, чтобы на сходняке масса решила его дальнейшую судьбу, он не вор. В том случае, о котором я рассказывал, человек этот собрал воров – и что же? На сходняке воры единогласно решили, что человек этот попал в семью случайно, и «оставили его не вором». А это значит, что уже никогда ему не войти в семью, и называться вором он не сможет. Но не надо путать два разных понятия – «тормознули» и «оставили не вором», что сплошь и рядом делают по незнанию те, от которых, к сожалению, иногда многое зависит как в тюрьме, так и в лагере – я, конечно, имею в виду общее положение. Почему же урки порешили так, а не иначе? Да потому, что не мог жиган быть сначала фраером, а уж потом стать вором. В воровском мире, по большому счету, нет иерархической лестницы, ибо ворами не становятся, ими рождаются. Это одна из аксиом преступного мира. Думаю, никто особенно не удивится, если я скажу, что, будь то Россия царская или Россия революционная, время нэпа или перестроечный период, воры в среде преступного мира были и останутся самой привилегированной кастой. Другое дело – профессии: карманник, домушник, медвежатник, майданщик, форточник, ручечник и прочие – все они, по своей сути, были ворами, то есть настоящими ворами, а профессии говорили о том, на чем он специализировался. Вору не только самому претило, но, даже находясь в преступной среде, он не имел права убить, изнасиловать или что-либо отнять. Эта «каста избранных преступников» формировалась потихоньку, внося по ходу жизни свои коррективы, поправки и всякие новшества для чистоты и упрочения своих рядов. Основную же роль «воровского братства», которое повлияло на жизнь и деятельность преступного мира в целом, я думаю, следует отнести ко временам нэпа. В это время уже определились некоторые основные воровские каноны, которые и по сей день свято чтут в воровской среде. Некоторые из них были с годами пересмотрены, ведь жизнь не стояла на месте. Опишу часть из них.

Изначально вор не мог жениться, даже паспорт советский иметь ему было западло. Но с годами, согласуясь с принципом, что любая вера должна быть во благо людское, воры все же на тех же всесоюзных сходняках начали приходить к выводу о нецелесообразности некоторых первоначально установленных канонов и стали пересматривать их, так как они были уже неактуальны и не соответствовали духу того времени. Приведу один пример. До 1974 года вся камерная система ГУЛАГа была до отказа забита теми, кто отказывался пришить на робу бирку. Это были в основном бродяги и воровские мужики, а по тем временам, можно сказать, они составляли половину всего контингента заключенных страны. О ворах я вообще молчу, так как это был само собой разумеющийся принцип, они сидели в крытых. По большому счету, бирки не были чем-то из ряда вон выходящим с воровской точки зрения. На маленьком кусочке материи писались фамилия, имя, отчество и отряд, в котором находился заключенный. То есть это были номера, как в концлагере. Думаю, что это была одна из причин, почему многие отказывались пришить злосчастный кусок материи. Еще одной препоной служило то, что лагерная нечисть пришивала себе разного рода нашивки и носила повязки. Они были красного цвета и обозначали принадлежность к какому-либо из лагерных красных комитетов. Бирка же была обычным куском серой материи и должна была обозначать лишь ваши личные данные. Но тем не менее ее не хотели пришивать, а администрации из ГУЛАГа, видно, был дан строгий приказ на этот счет – не идти на попятную. В то время даже все крытые страны в основном были забиты теми, кто отказывался пришить бирку. Когда ситуация стала катастрофической, так как тысячи порядочных людей буквально гнили в гулаговских застенках, а это был не тот случай, когда нужно класть на алтарь Идеи жизнь многих людей, в сангороде, на станции Весляна, в Коми АССР, собрался сходняк, на котором воры порешили: «Кто желает, может бирку надевать, и при этом поступок не будет вменяться ему в вину». Как известно, лагерный телетайп работает быстрее обычного, а потому в самый короткий срок эта проблема была решена по всей стране, точнее будет, наверное, сказать, по всем тюрьмам и лагерям страны. Я сам в то время сидел в Коми АССР, в Княж-погосте, общался со многими урками, которые были на этом сходняке, в частности с Песо, Колей Портным и многими другими. И хорошо помню ту пору и те проблемы, которые ставила жизнь в лагерных таежных условиях, да и не только таежных. Кстати, в управлении в то время были такие именитые воры, как Вася Бриллиант, он сидел на особом режиме на Иосире, в одиночке, вместе с другим, не менее именитым вором – Русланом Осетином. Там был также и Песо – о нем, когда он умер в 1985 году (а жил он в Москве), столичные газеты писали: «Умер крестный отец советской мафии, вор в законе Песо» – таким огромным был его авторитет в преступном мире. На похоронах за гробом этого легендарного авторитета преступного мира выстроилась вереница из трехсот с лишним машин, некоторые из них были с посольскими номерами. Вот с ним мне посчастливилось пообщаться и в Княж-погосте, и в сангороде на Весляне. Много чего я перенял у него, много чему научился, но об этом этапе моего жизненного пути я расскажу чуть позже, чтобы не прерывать хронологию событий. В то время на слуху были имена таких знаменитых воров, память о которых в преступном мире чтут до сих пор, – это Коля Портной, Гена Карандаш, Леня Дипломат, Джунгли, Боря Армян, Студент, Бичико, Слава Сеня и многие другие.

 

Глава 2. Воровское братство

Не так давно по телевидению я слышал интервью с одним «очень знающим» человеком из аппарата МВД. На вопрос телеведущего, откуда же появились воры в законе, он на полном серьезе стал нести такую чушь, что я чуть не разбил телевизор. По его мнению, сама идея появления воров в законе в свое время родилась в кабинетах НКВД и была внедрена в систему ГУЛАГа для якобы противостояния какой-то иной силе. Но затем вышла из-под контроля, разрослась и укоренилась, то есть выходит, что сама идея создания этого клана – детище НКВД. Не знаю, может ли еще кто-то, хоть немного разбирающийся в этой проблеме, сказать такую чушь, – думаю, вряд ли. Я постараюсь объяснить, как же все это в действительности происходило. До 1961 года, то есть до хрущевских реформ, о которых я упоминал в начале книги, в воровскую семью можно было войти очень просто. Живя на свободе за счет воровства и, естественно, соблюдая основные каноны воровского братства, человек, переступивший порог тюремной камеры, на вопрос, кто он по жизни, естественно, отвечал – вор. И этого было достаточно для определения его дальнейшего жизненного пути, связанного с преступным миром. Правда, его прошлым интересовались, но каждый знал, что это входит в ритуал, а потому обид ни у кого не было, все понимали, что это делается для чистоты воровской семьи, так как и тогда находились сухари, которые успевали немало воды намутить. В общем, никто на пробивку не обижался и тем более не волновался о своем прошлом. То есть, говоря языком чисто воровским, раньше «подходов не было». Этот термин относится как к довоенному периоду, то есть постнэповскому, так и к послевоенному, до реформ 1961 года. Как я ранее отмечал, в преступном мире были и есть три масти: вор, мужик и фраер, и никаких перестановок за все это время не было. Все они сидели, да и сейчас сидят вместе. Но были и отдельные зоны воровские, так же как отдельными были и так называемые сучьи зоны. Хочу заметить, что по воровским законам если вор находится в камере, в тюрьме, в лагере или даже в городе, то автоматически и камера, и тюрьма, и зона, и город считаются воровскими. В сучьих зонах сидели, мягко выражаясь, ренегаты, продавшие все и вся, что только может продать и предать гомо сапиенс для удовлетворения своих животных и самых что ни на есть низменных потребностей. И вот начались реформы 1961 года, и один из методов, которые ГУЛАГ решил применить для искоренения всего воровского, – сучья война. Но здесь и правительство и ГУЛАГ сильно просчитались, а поговорка «не было бы счастья, так несчастье помогло», в пользу воров, конечно, здесь будет весьма кстати. Так вот, всех сук погрузили в «столыпин» и повезли по намеченному маршруту для уничтожения воров, а в это время в воровской зоне каждый занимался своим делом, ни о чем не подозревая. Но до этого начальство загнало мужиков на биржу или отправило на лесоповал, поскольку в любой лагерной войне мужики всегда были на стороне воров. Происходило это кровопролитие обычно сразу после утреннего съема, когда воры почти все еще спят. Как только ворота закрывались за мужиками, которых отправляли на работу, они вновь открывались и в лагерь запускали сук. С воинствующими криками, как дикое туземное племя, суки летели, сжимая в руках ножи, штыри и стилеты, и все это тут же обрушивалось на спящих воров. Конечно, после такого внезапного нападения половина воров лежали мертвыми, зато вторая половина, мгновенно очухавшись, не оставляла шансов выжить ни одному из сук и билась не на жизнь, а на смерть. И хотя на стороне этой нечисти были такие преимущества, как внезапность, численное превосходство и физическая сила (они были откормлены, как свиньи), все же в конце концов они бежали к вахте, оставляя своих собратьев убитыми на «поле брани». В борьбе между людьми, отстаивающими и борющимися за Идею как таковую, независимо от того, воровская ли это Идея или какая-то другая, и так называемыми «борцами» за материальные блага и животные потребности, естественно, верх одерживают первые. Видно, с самого начала при разработке плана реформ это обстоятельство учтено не было, и поэтому позже начальство ГУЛАГа решило подновить программу, вот тогда и были введены придуманные им подписки. Вот как это было. После резни тех воров, кто остался в живых, развозили по пересылкам страны, чтобы затем осудить и отправить в крытые, но и до пересылок доезжали не все. Перед этапом на воров надевали наручники и выстригали посередине головы полосу – это была «инструкция» для конвоя, который сопровождал этап. Порой от лагеря до станции приходилось идти по 15–20 километров, а то и больше, машины туда не ходили, так как таежные дороги, если можно назвать вырубку посреди тайги с невыкорчеванными корнями дорогой, в любое время года были почти непроходимы. Можно себе представить, как передвигались изрезанные, искалеченные, больные люди по этим таежным тропам. Колонна охранялась конвоем с собаками по краям. При малейшем шаге в сторону стреляли на поражение без всякого предупреждения. Поправишь шапку рукой, – значит, лишишься кисти: в меткости эти молодые снайперы успели поднатореть. Марш-бросок на выживание, по-другому и не назовешь такой этап. Тот, кто был послабее, оставался лежать на снегу или в грязи, в зависимости от времени года, с простреленной для верности головой. По прибытии колонны на станцию составлялся формальный протокол, затем урок заталкивали в «столыпин» и отправляли по пересылкам и тюрьмам. Помимо воров в «столыпине» находились и другие арестанты. И вот здесь, чтобы конвой не напутал, и нужна была полоса на голове. Конвою разрешалось все, у них были неограниченные права на истязания арестантов при малейшем волнении. Поэтому воров не просто били и истязали, а очень часто убивали, не довезя до места назначения. И это сходило им с рук, по крайней мере, за это никто не отвечал, ибо воры были не в законе, как принято было говорить, а вне закона, как было на самом деле. Забегая вперед, скажу, что в камере, куда мы попали, как раз и были воры, которые прошли весь этот кошмар, но это еще далеко не все. Впереди у этих бедолаг были неменьшие испытания, впереди у них были ломки. Но все по порядку. После бойни с суками воров осуждали на крытый режим из того срока, что у них оставался, правда, больше трех лет по закону не имели права давать, но для некоторых эти годы были ценою в жизнь. Крытых тюрем по стране был не один десяток, – например, в таких городах: Тобольск, Златоуст, Владимир, Соликамск, Елец, Новочеркасск, Шуша, Махачкала, Тбилиси, Чистополь, Балашов и многие другие. Но самой лютой считалась крытая в Соликамске. «Белый лебедь» – такое экзотическое название имел этот земной ад. Среди каторжан это место называлось «всесоюзный бур». Хозяином здесь был генерал, к сожалению, я запамятовал его фамилию, но это, думаю, не столь важно, кстати, он тоже был фронтовик. Фашисты в своих концентрационных лагерях были сущими детьми перед этим садистом, деспотом и палачом в одном лице. Ему, видно, так хотелось выслужиться перед начальством, которое доверило ему столь важный пост, что безграничное честолюбие у него сочеталось с беспредельной жестокостью. К несчастью для урок, он был в то же время человеком увлекающимся, его подобие, мне кажется, следует искать среди хищных и кровожадных животных. В нем было что-то и от волка и от гиены – не только в отношении поведения, но и во внешности. Вот далеко не полный портрет начальника соликамской тюрьмы-крытой «Белый лебедь». В самой тюрьме надзирателя можно было увидеть крайне редко – не то чтобы их здесь не было, они были, но номинально. Их заменяла все та же нечисть, но уже более изощренная и обновленная, и кто бы вы думали? Но не станем торопиться. После фиаско, которое эта падаль терпела всегда в войне с ворами, менты давали сукам возможность отыгрываться в крытых, и методы, к которым те прибегали, отличались особой жестокостью, садизмом и бесчеловечностью. Иногда суки в изощренности превосходили своих хозяев-мусоров.

Итак, приходит этап в тюрьму. Как обычно, сначала устраивают шмон, а затем всех выдворяют в карантин, и вот отсюда, можно сказать, и начинается ломка. Что такое ломка? По ходу рассказа читатель узнает о тюремных экзекуциях, чинимых над ворами. Воровской этап встречал сам Хозяин со словами: «Вы сами знаете, что прибыли в «Белый лебедь», а здесь для вора свал один – только в могилу. Так что во избежание лишних мук и страданий, кто в себе не уверен, лучше сразу к микрофону, косяк в зубы – и в «красный уголок». Ну а остальные пусть готовятся». Затем выводили на так называемую комиссию, а там уже проходил естественный отбор. Кто был лишь в воровской оболочке, давали подписки, то есть подходили к микрофону, называли свое имя или кличку и отрекались от воровской Идеи. Мало того, их еще заставляли ругать воров всякой нецензурной бранью. После такой процедуры эта падаль уже была блядь. Но блядь и суки, хоть по своей сути почти одно и то же, все же были разные понятия. Блядью называли только тех, кто был когда-то в воровской оболочке, не иначе. Позже их стали называть прошляками, еще позже это нарицательное слово стало звучать вроде как с достоинством для тех, кто еще оставался в заключении. Ну а кто такие суки, я уже писал. Трудно себе представить, что может чувствовать человек, именовавшийся недавно вором, который затем, не выдержав испытаний, учиняет беспредел вместе с той падалью, против которой сам некогда воевал. И против кого? Против бывших собратьев. И винить ему, кроме самого себя, некого, а это признать может не каждый. Но ведь от себя не убежишь. И чтобы заглушить чувство собственной вины, эти негодяи шли на всевозможные пытки и изощрения, в которых они с годами здорово преуспели. Видно, в этом они находили успокоение своей помутненной совести, если она еще оставалась у них на то время. После процедуры отбора воры готовились к ломкам. Сначала их сажали на фунт, то есть на самую пониженную норму питания, хлеба при этом давали 400 граммов, отсюда и пошла поговорка: «Дело не в хлебе, но почему 400?» По полгода, а то и больше, держали на фунте, где-нибудь в двойниках или в тройниках, подальше от общения с братьями, чтобы ослабить организм и убить душу. А затем начинались главные процедуры, вору необходимы были терпение, выдержка, сила воли и мужество, чтобы пройти с достоинством этот нелегкий этап воровской жизни. Воров подвешивали за руки и били палками по пяткам, привязывали к батареям и били дубинками до тех пор, пока не уставали сами. Зимой загоняли в одних портках в камеры с минусовой температурой и оставляли до тех пор, пока люди не превращались чуть ли не в льдины. Но воры терпели. Вот после этих истязаний мог произойти раскол. Кто не выдержал, тот ушел к блядям, кто выдержал, остался вором. Сколько же урок было замучено и погублено этой сворой оголтелых псов, знает только Всевышний и еще, наверно, архив ГУЛАГа. Так на «Белом лебеде» замучили одну из живых легенд воровского мира – Васю Бриллианта. Здесь же, в Соликамске, босота и похоронила его. А сколько воров похоронено на тюремном погосте? Царство им всем небесное. Вот что я имел в виду, когда писал, что правительство и начальство ГУЛАГа просчитались, решив уничтожить воров путем сучьих войн, подписок, ломок и прочих истязаний. Ибо где, как не в огне и пламени, закаляется человек, ну а нелюдь, само собой, не проходит этих испытаний и таким образом показывает свое истинное лицо.

 

Глава 3. Воровские авторитеты

Я уже писал раньше, что в 1997 году находился в Бутырках и был на положении в «аппендиците» – так арестанты называют этот корпус, потому что он связывает два основных корпуса: пятый и шестой. Тогда нас, положенцев, в тюрьме было трое. За пятым корпусом смотрел Игорь Люберецкий, за шестым – Рамаз, ну а помимо «аппендицита», за мной был еще большой спец. Дел хватало всем, порой я еле добирался до шконки – так уставал, да по возрасту я был старше всех самое малое лет на десять. Из воров, которые были в то время на централе, только Дато Ташкентский и Коля Якутенок были моими ровесниками. В то время Коля Якутенок сидел в 97-й камере. По какому-то вопросу он позвал меня к себе, так как возможность перемещаться была только у положенцев. Почти всех воров держали в тройниках. В общем, после трудов праведных Якутенок предложил мне остаться у них до утренней поверки, обстоятельства тому благоприятствовали, и я остался. Знали мы друг друга очень давно, так что было что вспомнить. И вот Коля рассказал мне, как он «Белый лебедь» прошел. Тогда в Соликамск со всего Урала съехалась шпана, да Коля и сам был родом из Перми. Так вот, они сказали Хозяину: «Если хоть один волос с Якутенка упадет, тюрьму по кирпичику разберем, а до вас, блядей, доберемся». Не тронули Колю, побоялись, Хозяин знал, что здесь уже не шутят, когда дело касается такого авторитета, не за каждым вором может целая область приехать. Я хоть и слышал про этот случай от других воров, но от самого Якутенка, конечно, услышать было интересней. Недавно видел по телевизору, как его убили в казино в Перми.

Знал я еще одного старого вора, прозвище у него было Кукла. Хотя знал, возможно, сильно сказано, но общение какое-никакое было. Я тогда «работал» в Москве, в одной бригаде с Леней Дипломатом, Геной Карандашом и Пашей Цирулем. Мы жили на даче в Подмосковье, так вот захаживал к нам на огонек Кукла. По профессии воровской Кукла был кошелечник. На этом самом «Белом лебеде» Кукла провел восемь лет, и все в одиночке. Вдумайтесь только. Даже те, кто в общей сложности просидел по 20–25 лет, и то с трудом поймут, что такое восемь лет на «Белом лебеде», да еще и в одиночке. Хозяин там был с причудами, этакий экспериментатор, думал, наверное, что скоро страна дойдет до такого маразма, что и на эти темы будут писать диссертации подобные ему деспоты. Вот такой или почти такой сценарий был почти во всех крытых.

Как в связи с этим не вспомнить тюрьму в Златоусте. Там всем заправлял кум, ему самому в конце концов дали десять лет за издевательства и пытки. Он в буквальном смысле морил людей голодом. Дошло до того, что в камерах начали играть на пайки и на кровь. То есть проигравший отдавал свою пайку за день или за несколько суток – в зависимости от того, на сколько дней он играл. Что касается крови, то проигравший резал себе вену и спускал кровь в кружку. Сколько проиграл, столько и сливал, а выигравший пил ее. Конечно, все эти ужасы происходили среди сук, мужики, а тем более воры такого себе не позволяли – они порой медленно умирали, но умирали достойно, как люди. Этот гад доходил до того, что непокорных иногда закидывал в камеру к блядям, бросал плитку чая и отдавал короткую команду: «Изнасиловать!» Сколько достойных и порядочных людей лишились там чести, ну а потом, естественно, и жизни. Обойтись без ломки не удавалось ни одному вору. Но зато после этих прожарок оставались избранные. Вот и порешили воры на общем всесоюзном сходняке, что вором может считаться только тот, кого признает масса воров, а не тот, кто, как некогда, объявлял себя сам. Среди общих масс эта процедура стала называться коронацией, среди бродяг подход. Да, в то время право войти в семью нужно было заслужить – и это было уделом избранных. Тот, кто хотел войти в семью, должен был постоянно общаться с ворами, так как прежде всего претендент на корону должен был учиться познавать мир в реальности и обучаться всему воровскому укладу. Почему, что бы у кого-нибудь ни случилось, за помощью обращаются в основном к ворам? Потому что знают, они положили свою жизнь на алтарь Идеи. Правда и справедливость – вот две воровские путеводные звезды. Даже не каждый, кто сидит в тюрьме десяток лет, может это понять. Поэтому я еще раз хочу подчеркнуть: вором нужно родиться, а по ходу жизни учиться, чтобы в дальнейшем смело войти в семью. Но прежде чем войти в нее, ты задолго до сходняка ставишь воров о своем решении в известность. Затем по твоей просьбе кто-то из именитых воров представляет тебя на сходняке, ну а по ходу сходняка общая масса воров решает, принять тебя в семью или еще повременить. Вот такая долгая, а главное – тщательно продуманная процедура определяет дальнейшую судьбу молодого вора. После того как урка в полноте, он обычно выезжает за пределы того региона, где живет, для общения со своими братьями на других сходняках. Обычно это такие центры, как Москва, Питер, Новосибирск, Ростов, Одесса и прочие большие города, где часто собиралась масса воров. Вообще, вор редко сидел на месте. То его вызывали на сходняк, то надо к братьям в крытую, то в лагерь, то арестанты зовут в тюрьму для разбора какого-либо вопроса. А в остальное время воровали и кайфовали. Но перво-наперво это забота о тех, кто был в неволе. Хочу также заметить, что любые новшества, введенные в каноны преступного мира, утверждались только на воровской сходке. И если эта проблема глобальная, то воры съезжались из всех регионов и даже стран. Государство может устанавливать границы, может разрушать их, вести политику геноцида или демократии, для вора же, равно как и для самой воровской идеи, нет ни границ, ни национальности, ни возраста, ни вероисповеданий. Если он вор, этим все сказано. Будь он хоть на Луне – он вор. Воровские законы никем не писаны, но их чтут порой больше, чем любые другие законы. Пусть не посчитают меня богохульником, но откройте Святое Писание. За исключением заповеди «не укради», все сходится с воровскими канонами. Исходя из того, что любая вера во благо и на благо, вывод оставляю сделать все тем же читателям. Некоторым может показаться, что я призываю людей жить по-воровски, уверяю, это ошибочное суждение. Я так четко обрисовал воровские каноны для того, чтобы молодежь поняла бессмысленность жестокостей, убийств, грабежей и разбоев. Наша жизнь, вероятно, канула в Лету и не вернется. Но, зная, как жили люди, через что они проходили и не ломались, при этом никогда не брали в руки не только какое-либо оружие, но и не допускали к нему никого, – зная это, я думаю, что молодое поколение призадумается и сделает свои выводы. Я на это надеюсь. Нигде в мире нет понятий о воровской Идее, так же как и о ворах в законе. Эта прерогатива исключительно России. В последнее время все чаще стали отождествлять такие абсолютно разные понятия или, можно сказать, два преступных направления – воров и мафию. Десятки лет тяжелый железный занавес закрывал нам дорогу для общения с другими народами. О жизни на Западе мы могли лишь догадываться, листая случайно попавшие к нам иностранные журналы. Когда же началась перестройка, поток информации, хлынувший с Запада, буквально заполонил рынки разного рода продукцией, в частности кинофильмами о мафии во всех ее ракурсах. Кто не видел кинокартину «Крестный отец»? Думаю, видели все. Хороший фильм, слов нет. Он многое объясняет: начало становления мафии, уголовную жизнь, противостояние кланов, борьбу крестных отцов и прочее. В этой книге читатель может проследить путь становления и упрочения воровской Идеи в России, а также в достаточной степени понять законы, которыми руководствуются воры. Теперь же мне хотелось поговорить о мафии – и, возможно, провести параллели. О том, что мафия пришла в США из Сицилии и первым кланом в США стала коза ностра, знают, пожалуй, все, так же как и то, что само слово «мафия» сицилийское. Со временем оно стало отождествлять все преступное, то есть преступные сообщества и их действия, как в масштабах отдельных регионов, так и в масштабах стран и даже континентов. И в конце концов с поднятием того же занавеса это слово перекочевало к нам в Россию. И хотя в Америке и не было революции в начале прошлого века, но и там, так же как и у нас, воровали, и их граждан также сажали в тюрьму с той лишь разницей, что у них демократия была и есть основной принцип государственности. Для того чтобы уходить в строгое подполье, создавать кланы со своими строгими канонами, у преступного мира США не было причин. У них была все та же демократия, которая защищала от любых неправомерных действий как министра, так и вора. И мне даже кажется, если бы правительство США в свое время не ввело сухой закон, возможно, и не появились бы гангстерские кланы, то есть все та же мафия. Чем жестче государство проводит в жизнь свои директивы в отношении преступного мира, тем изворотливее и осторожнее становится он. Но в США опять-таки демократия защищала граждан, в том числе и преступивших закон, от произвола мафиози. Тогда как у нас изгоев общества не защищал никто, и меньше всего – закон, так как в стране был террор и полный беспредел на государственном уровне. А в Америке мафия пускала корни во все слои общества, не встречая никаких серьезных препон со стороны властей. Основная цель деятельности мафии – участие в экономике страны, а значит, и присвоение капитала. Путь добычи этого капитала у мафии, как многие видели по фильмам, всегда залит кровью. Спекуляция оружием, наркобизнес, убийства и всякого рода жестокости и насилие. Тогда как неписаный воровской закон гласит: никто не имеет права поднять на человека руку, не имея на то веских оснований. Руку, а не автомат или пистолет.

Ни один вор не позволит замарать себя какими-либо спекулятивными действиями, каких бы барышей они ни сулили. Воровской закон по этому поводу строг и однозначен. Деньги любят безусловно все, деньги нужны всем, и это ясно как белый день. Но у воров же есть общак, по этому поводу даже существует поговорка: «Общак – дело добровольное». Нужны ли комментарии? Что такое общак, я опишу в дальнейшем, сейчас же хочу продолжить свою мысль. Думаю, в некотором роде параллели я провел. Мафия – это любые средства для достижения цели ничем и никакими методами не брезгающих людей, тогда как воровская Идея в нравственном смысле стоит над всем низменным и подлым. Каноны воровской этики для всех едины, для всех закон. У мафии и воров есть и схожие черты. Законы мафии гласят: семья превыше всего. То же самое и у воров. Семья, то есть братья, священна. Почти так же как в мафию, принимают избранных. Вор входит в воровскую семью при том же собрании единомышленников, что и мафия, только на сходке. Вот в принципе общие черты мафии и воровского дела.

 

Глава 4. Уход за ранеными

Когда переступаешь порог камеры – независимо от того, в первый или сотый раз, – мозг еще не успевает осознать реальную действительность, но какое-то чувство подсказывает тебе царящую в ней атмосферу или настроение ее обитателей. Так вот, атмосфера в камере может быть напряженной и натянутой, что в принципе одно и то же, или, напротив, простой и непринужденной. И твое внутреннее чутье может даже приблизительно угадать дальнейший ход событий.

Здесь, в камере, среди воров мы с первых минут поняли, нет, скорей, почувствовали ту простоту и непринужденность, которые свойственны лишь философам и бродягам, и поэтому и мы были абсолютно спокойны. Как читатель помнит, все мы здорово переболели, а я особенно – чуть богу душу не отдал, поэтому мы были еще очень слабы. Но тем не менее уже через несколько часов мы перевернули камеру вверх дном. Облазили буквально каждый угол, все пощупали, посмотрели. Ничто не могло и не должно было от нас укрыться, ведь нам предстояло здесь жить. Как любящий отец смотрит на детей своих, так же смотрели на нас эти больные и изможденные люди, радуясь за нас, что наконец-то мы можем немного отдохнуть после стольких мытарств и страданий. Это удивительное качество дано, к сожалению, не каждому: радоваться тому, что кому-то хорошо. Эти люди, когда мы познакомились поближе, стали учить нас видеть в людях только хорошее, а плохое само вылезет наружу, если оно есть, искать его порядочному человеку не подобает. Они радовались тому, что кому-то где-то как-то подфартило. Никогда не оставляли человека в беде, независимо от его убеждений, национальности и вероисповедания, конечно если он не был блядью, и всегда готовы были поделиться последним. В камере был строгий арестантский порядок, хотя человеку несведущему понять это было трудно, ну а мы хоть еще и не считали себя бывалыми, да и не были ими, но и за дилетантов себя не держали. И мы поняли: мы дома. Каждый, кто мог что-то делать, делал. А это были те, кто встретил нас, то есть те, кто мог хоть как-то передвигаться. Одни стирали бинты и сушили их вдоль верхнего яруса нар, другие ухаживали за ранеными, то есть за теми, кто без посторонней помощи не мог дойти даже до параши, третьи готовили пищу и варили чай, четвертые были на проводе, то есть разговаривали у кабура, или принимали грузы, в общем, каждому было чем заняться. Даже когда открывались двери, не было обычной камерной суеты. Тот, кто мог лучше изъясняться с окружающими, обычно и брал на себя эту миссию – конечно, не без всеобщего одобрения, – остальные занимались своими делами. Даже голос никто ни на кого не повышал, обхождение друг с другом было исключительно деликатным. Сейчас, вспоминая то время, я представляю, что бы было с ворами, если бы не всеобщая братская помощь арестантов. Никто из них не оставался равнодушным к страданиям другого. Почти из всех камер шли пересылки, и каторжане старались поделиться всем, чем Бог послал, но тем не менее почти каждую неделю кто-то из них умирал, и с этим ничего нельзя было поделать. Естественно, мы делали все, что могли, но этого было недостаточно. Необходимо было квалифицированное – где хирургическое, а где терапевтическое – вмешательство, нужны были медикаменты. Но увы, система была направлена на уничтожение этого клана, так что ни о какой медицинской помощи извне не могло быть и речи.

Правда, очень многих спасли женщины, их внимание, участие и любовь к ближнему творили чудеса, честь им за это и хвала. Как читатель помнит, сидели они через стенку. Каких только целебных отваров и настоев они не готовили, – многим они помогли выжить. Они даже умудрялись сшивать белые лоскутки ткани и делали из них бинты. Да разве можно передать на бумаге женское тепло, душевное расположение, ведь малейшая ласка для узника может превратить мрачное небо в лучезарный свод. Долгие годы жизни в лагерных условиях многому их научили, ну а любви и заботе к ближнему женщину учить не надо, это ей дано от Бога. Просить надзирателей, чтобы передали что-либо, не было необходимости, кабур был такой, что голова ребенка смело могла пролезть, вот женщины и передавали нам все, что нужно. Так же как и остальные бродяги, кто мог ходить и что-то делать, мы тоже стали помогать раненым кто чем мог. Время для нас летело незаметно, мы даже порой не знали, какое сегодня число или день недели, – до такой степени были загружены заботами о людях. Я в основном ухаживал за теми, кто не мог ходить, это, видно, у меня было заложено с детства, так как всю свою жизнь, пока не умерла моя мать, я видел перед собой белый халат и до сих пор имею к нему уважение. Может ли нормальное человеческое воображение представить себе такую картину? На нижнем ярусе нар лежат в один ряд искалеченные и изуродованные люди. Слышатся стоны и бред умирающих. Нет обезболивающих, да и вообще нет никаких лекарств. Одному Богу известно, как стойко переносили адовы муки эти люди, ибо просто больными назвать их было нельзя. Проникающие ножевые ранения, гниющие раны, гангрена рук и ног, переломанные носы и ребра, в нескольких местах пробитые головы, выколотые глаза. Порой неделю-другую ухаживаешь за человеком, а он, улыбаясь, говорит тебе: «Спасибо, родной, скоро уже поднимусь, намного легче стало». А на следующий день подходишь, а он уже холодный. Терпел, бедолага, боль, чтобы в меня вселить уверенность в то, что наши труды и заботы не напрасны. Ведь если упокоился один, то, может быть, десять встанут на ноги. Недавно я услышал фразу: «Он видел столько покойников, что уже привык к смерти». Это полная чушь и бахвальство! К смерти привыкнуть нельзя, сколько бы раз ни пришлось ее увидеть. Притупиться чувство, наверное, может, да и то, скорей всего, на войне или при какой-то страшной эпидемии, но привыкнуть – нет. Не заложено от природы это в человеке!

Хоть я и пришел в камеру после болезни, еле держась на ногах, да и пока находился в ней, не только видел смерть и страдания умирающих людей, но и ухаживал за ними со всем вниманием и заботой, на какую только был способен, все же сам я физически окреп. Видно, молодость взяла верх над суровой жизненной реальностью, то же самое относилось и к моим друзьям. Сейчас нас было уже не узнать. Женщины, по-матерински заботясь о нас, справили нам более-менее приличную одежонку. К нам вернулся юношеский задор и здоровье, а урки вселили в нас уверенность и дали почувствовать, что мы что-то значим в этом мире. И мы были благодарны Богу на небе и людям на земле.

Так прошло больше трех месяцев, близился Новый год. Много перемен произошло за этот период нашего заточения на свердловской пересылке. Женщин отправили в этап, что для всех нас было огромной потерей. Не берусь даже описывать то, как я прощался со своим ангелом-хранителем в обличье прекрасной каторжанки, в бушлате и калошах, чтобы больше не встретиться с ней никогда. Немало воров развезли также по крытым тюрьмам, многих мы проводили в последний путь. Из тех же, кто остался, почти никто не мог ходить, и вся забота о них лежала на нас. Но за это время привезли много новых урок из разных лагерей – движение было постоянным, круглые сутки, месяцы, годы, и ничто, казалось, его не сможет остановить, если только не конец света. Нас почти никто из администрации не тревожил, за редким исключением, поэтому мы были уверены, что со дня на день нас вывезут. И надо же, чтобы именно в канун Нового года нас заказали на этап. Как мы ни были подготовлены к предстоящей разлуке, все же это известие привело нас в некоторое замешательство. Что ни говори, а тяжело прощаться с людьми, с которыми в буквальном смысле сроднился душой и сердцем, а кроме того, знали, что почти ни с кем из них в этом мире мы уже не встретимся. Попрощавшись со всеми чисто по-жигански и взяв по своей фартецеле, мы пошли к уже давно открытым дверям, где нас терпеливо ждал конвой. Охранники не говорили ни слова, уважая наши чувства, ведь подлинное горе вызывает сочувствие даже у самых равнодушных людей. И я уверен, что, так же как и у меня, у остальных ребят стоял ком в горле, но о таких вещах у нас не принято распространяться, это привилегия женщин. И опять «столыпин», и все те же процедуры: перетасовки, шмон, оправка и прочее. Все было то же, только мы были уже не те, что раньше. Почти четыре месяца, проведенные среди этих людей, научили нас очень многому. В том возрасте, в коем мы пребывали, люди всегда чему-нибудь учатся либо по необходимости, либо по принуждению, либо по желанию или, точнее, по велению сердца. Думаю, нетрудно догадаться, к какой категории учеников принадлежали мы. Простившись с нашими старшими братьями, мы навсегда простились не только с ними, но и с детством. Никто из нас, естественно, не знал, что ждет нас впереди, зато каждый усвоил, что без доброты и благородства, чувства долга и чести нам никогда ничего не добиться. Разговаривая с кем-нибудь, мы уже старались не перебивать человека, когда он пытался излить боль и горечь, лежащую у него на сердце, зная, что нужно дать высказаться человеку и тем самым облегчить ему душу. Надо уметь слушать, всегда говорили нам, и особенно в неволе, умение слушать дано не каждому, и этому надо учиться. Теперь, прежде чем потребовать что-либо у начальства, мы не ругались и не кричали на них, не выламывали двери и не били стекла, а старались с видимым спокойствием, на которое только были способны, попросить то, что нам тогда было необходимо. Мы теперь твердо знали, что добиться чего-то в этой системе можно, но только вступая в диалог, а не круша и громя все подряд, объявляя голодовки и перерезая себе вены. Конечно, без крайних мер тоже было не обойтись, но меры эти должны были применяться только в крайних случаях. Мы обязаны быть культурными и вежливыми всегда и везде – это одно из воровских правил, которым необходимо было учиться. Но хотеть и быть – это разные вещи, поэтому мы и учились с энтузиазмом, свойственным одержимым натурам, а в том, что мы одержимы, сомневаться не приходилось. Даже друг с другом мы разговаривали крайне редко, стараясь понять то, что нужно, без слов, одним только взглядом. С посторонними же мы почти вообще не разговаривали, исключая крайнюю необходимость. В общем, напутствий нам на дорогу было много, и мы старались претворять их в жизнь.

 

Глава 5. Снова этап

Конвой нам попался неплохой. Как только они управились со всеми своими обязанностями, мы попробовали поинтересоваться как бы между прочим о конечном пункте нашего маршрута, и, к нашему удивлению, сержант просмотрел все четыре дела – и через несколько часов мы уже знали, что едем в Георгиевск. Больше того, после этого он тут же предложил нам водку и одеколон. Я забыл упомянуть, что ехали мы опять отдельно ото всех, это предписание на наших личных делах так и оставалось в силе. Но нам оно уже не особенно мешало, если не сказать наоборот, нам ни с кем не хотелось общаться. Да и вели мы себя не как малолетки, о чем нам в конце пути не преминул сказать начальник конвоя. В то время в «столыпине» почти всегда можно было достать спиртное. Я уже говорил, что был канун Нового года, и мы решили, что не отметить его было бы грешно, благо деньги и кое-что еще у нас были. Взяли мы пару бутылок водки и встретили Новый, 1964 год в своей компании, полные надежд на лучшее будущее, на что нам намекнул начальник конвоя. Этот год принес много хороших перемен. Да мы и сами знали, что наши сроки кончаются.

Трое из нас должны были освободиться в этом году, только Харитоше оставалось сидеть еще больше года. Чуть больше двух месяцев мы добирались до Ростова. Женька освобождался 9 марта, и мы думали, что он прямо из «столыпина» и освободится. Мы прибыли в Ростов за два дня до его освобождения, но, слава богу, прощание наше было не таким страшным, как в Чите с Серегой. Как бы ни было печально расставаться с близким тебе человеком, но мысль о том, что он покидает эти стены, весь этот дикий, нечеловеческий уклад, созданный кучкой садистов и деспотов, радовала нас. Хоть один из нас уже отмучился, пусть этот один не ты, но это твой друг – и этим все сказано.

В течение двух дней мы находились в карантине, где нас провели через все соответствующие процедуры для определения нашего дальнейшего пребывания в стенах этого острога. В тот же день, когда освободился Женя, вечером нас перевели в общую камеру, администрация, как и следовало ожидать, определила нас в камеру штрафников. Здесь находились малолетние преступники со всего Союза, осужденные на спец. Почти у всех судьба была похожа на нашу, а посему мы тут же нашли общий язык, по-другому и быть не могло. Через стенку сидели урки, и поэтому каждый из наших сокамерников хотел показать, что он сведущ в вопросах морали и этики преступного мира. В общем, это рождало здоровые споры и дискуссии и шло нам всем только на пользу. Как только мы узнали, что через стенку сидят урки, мы, еще даже не успев устроиться, кинулись к кабуру и почти три часа не отходили от него, как будто встретили родных братьев. Ворам все было интересно, буквально каждая мелочь их интересовала. Такое любопытство нас не удивило, это было в порядке вещей, поэтому каждый из нас старался рассказать все, что знал и слышал в воровской камере. Они тоже были собраны из разных лагерей и должны были идти в разные крытые, но в основном в новочеркасскую крытую. Ни днем ни ночью место возле кабура свободным не было. Воры говорили нам: «Пока мы рядом, обращайтесь по любым вопросам, без всяких стеснений, в нашей жизни мелочей нет и быть не может». И мы обращались к ним и учились всему, что нужно было знать молодым уркаганам, благо нам это было весьма интересно. Для начала нам предложили научиться правильно писать малявы – оказалось, что правильно их писать никто из нас не может. Казалось, что может быть проще: сел и написал то, что нужно, но на самом деле это оказалось совсем непросто. Это целая наука – уметь правильно подобрать слог, лаконично, без лишних слов, написать то, о чем думаешь. Пробыв почти четыре месяца в одной камере с ворами, мы, конечно, многому научились, но вот что касается грамматики и стилистики, то нам некогда было этому учиться и все приходилось схватывать на лету (читатель помнит, какой была обстановка). Здесь же была возможность научиться этому непростому ремеслу. Но прежде чем продолжить свое повествование, мне бы хотелось объяснить читателю, для чего нам нужны были все эти премудрости. Нам хотелось быть избранными в том обществе, в котором мы оказались. Но между хотеть и быть большое расстояние. Половину этого расстояния мы прошли, можно сказать, с честью, нигде не сломавшись. Но этого было мало, нужно было учиться, и учиться многому. Нужно было научиться достойно вести себя в любом обществе, правильно и доходчиво изъясняться, а также грамотно и понятно писать. Вот этому всему и учили нас урки по мере возможности на Ростовском централе.

Иногда одну и ту же маляву приходилось переписывать по десять, а то и больше раз. При этом тот из воров, кому она была адресована, подзывал ее автора к кабуру, указывал на ошибки и объяснял, как их исправить. Давали нам переписывать и размножать прогоны и обращения к арестантам тюрем и лагерей. И это также немало способствовало развитию наших познаний в той области, которая зовется воровской этикой.

Например, при отправке малявы урке его имя подчеркивается один раз, и всем становится ясно, что адресована она именно урке. Если же чье-нибудь имя было подчеркнуто два раза, то арестантов ставили тем самым в курс дела, что обладатель этого имени блядь. Воры познакомили нас также с канонами воровского братства и разного рода нюансами, связанными с воровской жизнью. Любой, например, кто поднял на вора руку, считается по воровским понятиям блядью. Между собой урки могут подраться, это бывает, но к категории, о которой я написал выше, они, конечно, не относятся. А вот если вор убьет вора, то он также считается блядью, так как, если на человеке, кто бы он ни был, кровь вора, то его ждет неминуемая расплата – смерть. При жизни же его все считают блядью, и святой долг любого бродяги при встрече казнить эту мразь. Вор также никогда не будет брать оружие в руки, а если и возьмет, то применит его в самых крайних случаях, в основном для самозащиты. Забегая немного вперед, хочу рассказать читателям об одном случае, он, правда, произошел много позже тех событий, о которых я пишу в этой главе. В то время я жил в Москве и «трудился» в одной бригаде с Пашей Цирулем, Геной Карандашом, Леней Дипломатом и Лялей Цыганочкой. Кроме Ляли, все вышеперечисленные люди были ворами.

Однажды, возвращаясь домой, мы с Карандашом зашли в ресторан на Таганке пропустить по соточке, на ход ноги. Настроение у нас было отменное, правда, не помню, с чем это было связано, но это и неважно. В ресторане сидело много народу, и большинство из них были молодые крадуны, справляющие какое-то торжество. Некоторых я знал, но главным было, конечно, то, что все знали Карандаша. Ему уже было далеко за шестьдесят, он был в авторитете в преступном мире Москвы. А потому для любого круга бродяг присутствие такого авторитетного вора за столом было огромной честью. Но обычно Гена редко когда принимал подобного рода приглашения, а здесь, не знаю почему – наверно, из-за хорошего настроения, – согласился, и через несколько минут мы сидели за столом, где почти все присутствующие были моими ровесниками. За столом шла веселая и непринужденная беседа, все с уважением смотрели на старого уркагана. Сейчас уже не помню, в связи с чем Гена начал рассказывать старую воровскую притчу, но, видно, тому были веские причины, а ведь просто так такие урки, как Гена Карандаш, не разглагольствуют на столь серьезные темы. Тем более то, что он рассказал, мог рассказать только вор, и никто другой не посмел бы по многим соображениям. Вот его рассказ я и хочу преподнести читателю.

В купе поезда СВ Москва-Одесса входит молодой человек, приятной наружности, изысканно одетый и с манерами юного герцога. Это вор, который едет на воровскую сходку в Одессу, куда позвали его братья. Видит – слева от него, в углу у окна, сидит дама бальзаковского возраста, очень милая на вид и с определенными достоинствами. Светло-розовый батистовый халатик и мягкие вельветовые тапочки, которые были на ней, безусловно, располагали к домашнему уюту, а раскрытая книга в руке и серьезность, с какой она глядела в нее, говорили о том, что леди давно уже минула пору юной беззаботности. Молодой человек вежливо поздоровался с дамой и, положив «дипломат», единственный предмет своего багажа, на верхнюю полку, присел напротив. Как известно, почти нигде люди не знакомятся так быстро, как в купе поезда, тем более если путь неблизок. Так что уже через час книга была отложена в сторону – и попутчики завели непринужденный светский разговор, сидя друг против друга и изредка поглядывая в окно. Затем они решили сыграть в шахматы. За приятным занятием и время летит незаметно, тем более в пути. Был уже поздний вечер, когда молодой человек, неожиданно отложив шахматы в сторону, со свойственным в таком возрасте порывом встал и, как истинный джентльмен, пригласил даму в ресторан. Тем самым он как бы хотел продолжить прекрасно начатый день или, скорее, завершить его на мажорном ладу. Мило улыбнувшись в ответ, дама молча приняла приглашение. Через некоторое время они сидели за столиком вагона-ресторана и, услаждая себя приятной прохладой игристого шампанского, возобновили прерванный разговор. Так незаметно пролетело несколько часов, и они последними покинули вагон-ресторан. Днем было жарко, а потому и ночью духота стояла невыносимая, благо хоть работала вентиляция. Почти все окна были открыты, но и это мало что меняло. Нетрудно себе представить: в купе СВ, то есть в купе на двоих, мужчина и женщина, недавно познакомившиеся, оба немного подшофе после приятно проведенного вечера. В общем, спать им не хотелось, и тогда леди предложила поиграть немного в карты. Предложение, естественно, было принято молодым человеком, и опять потекли приятные минуты времяпрепровождения. Но уже через час им стало скучно, и, чтобы поднять в крови немного адреналина, как сказала леди, она предложила играть на деньги. Здесь уже стал явно прослеживаться какой-никакой интерес, и скуку сняло как рукой. Да еще, как ни странно, оказалось, что дама очень неплохо разбирается в картах. От «дурака» они перешли к игре в «секу», а эта игра, смею заметить, не для женского ума, ибо требует многих качеств, которыми, не в обиду будет сказано дамам, Всевышний их не наградил. То есть здесь нужны холодный ум, трезвый расчет и железные нервы. Но как бы там ни было, а ближе к утру молодой уркаган «торчал» этой засухаренной багдадке, а в том, что она была багдадкой, уже не было никаких сомнений, все, что имел в наличии, плюс к этому золотые часы, перстень и серебряный портсигар. Тогда босяк предложил условия: продолжить игру, взяв взаймы у этой крали немного денег, ибо игра в «секу» требует постоянных ставок наличными. А по приезде в Одессу, на вокзале, он тут же расплатится, ибо его там будут встречать. Оба ехали в Одессу, молодой человек вел себя как джентльмен, и дама согласилась, но сделала оговорку: когда деньги, данные ею в долг, он проиграет, игра будет окончена. На что урка, естественно, согласился. Уже начала давать о себе знать усталость от бессонной ночи, но игра продолжалась, и рассвет они встретили сидя друг против друга, зажав в руке по три карты и пристально и серьезно глядя в глаза друг другу, не спеша объявлять ставки. Как известно, при игре в «секу» важны не только ловкость рук играющих, но и выдержка, самообладание и терпение. Здесь, наверно, больше, чем в какой бы то ни было другой игре, нужно уметь блефовать. Всеми этими качествами, как ни странно (и читатель уже, видно, догадался), владела лучше дама, а потому к обеду результат не заставил себя ждать. Помня об оговорке, на которой настояла дама перед их странной баталией, партнеры закончили игру. Они заснули, не раздеваясь. Вечером поезд должен был прибыть в Одессу, это был конечный пункт для каждого из них.

Проснувшись вечером от резкого выкрика проводника: «Одесса, Одесса», дама взглянула напротив – на полке лежала смятая и разбросанная постель, но молодого человека, равно как и его «дипломата», не было. Не было картежника и на перроне, когда, сойдя с поезда, багдадка в образе очаровательной леди решила подождать этого незадачливого джентльмена – на всякий случай, мало ли что? Хотя уже давно все стало ясно. Но, убедившись еще раз, что он исчез, видно, зная, что заплатить нечем, она неторопливо пошла к стоянке такси, пряча снисходительную улыбку в воздушном жабо на груди.

Теперь представим себе: огромная хаза, сидят урки и ждут нескольких недостающих воров, чтобы начать сходняк. Здесь же сидит наша старая знакомая и заканчивает рассказ ворам о том, как по дороге какой-то «шебутной фраерок двинул ей фуфло». Вдруг дверь открывается – и входит тот, о ком дама только что говорила. «А вот и он сам!» – воскликнула багдадка, казалось бы нисколько не удивившись. Но все же она была, конечно, удивлена, иначе к чему этот рассказ. Но как бы там ни было, пауза при их встрече длинной не была. Естественно, дама потребовала уплатить долг, в противном случае ею была предложена такая непристойность, какую могут придумать только женщины и которую я воздержусь передавать. Денег у него не было, а взять у кого-либо означало автоматически сделать фуфло. Исполнить требование багдадки он также не мог, ибо это было недопустимо не только для вора, но и для любого уважающего себя мужчины. Вот и поставил вопрос перед нами Карандаш: как же выбрался из этой гнусной ситуации этот уркаган, а он из нее выбрался, и достойно. Ответ может дать, не задумываясь, только тот, кто знает воровские правила. Сказав это, Карандаш замолчал и стал внимательно следить за всеми, снисходительно улыбаясь. И тут начались дебаты. Какие только варианты ответов ни предлагались молодыми крадунами, но Карандаш только улыбался и отрицательно мотал головой. Когда последний из присутствующих ответил, и тоже неправильно, Карандаш дал правильный ответ. Он стал разъяснять нам законы воровского братства и преступного мира в целом. Оказалось, что весь рассказ был всего лишь для отвода глаз. А загвоздка заключалась в том, что человек, знающий воровской уклад, тут же должен был бы спросить: «А как могла оказаться на воровском сходняке женщина?» Вот этот вопрос и был бы правильным ответом, так как никогда и нигде, ни на одном воровском сходняке женщина, будь она жучкой или даже багдадкой, присутствовать не имела права. Закон воровской для всех свят.

Так познавали мы премудрости воровской жизни, хоть и урывками, но все же это были премудрости, которые мы стремились постичь и которые давались нам с большим трудом.

 

Глава 6. Тюрьма и свобода

Уже около двух месяцев находились мы в тюрьме. Пролетели они совсем незаметно, и мы уже стали тешить себя надеждой, что так и оставят здесь, как нас снова заказали на этап. И вновь расставания, и почему-то всегда чаще они происходят с хорошими людьми. Видно, оттого они всегда так тяжелы, но в нашем положении приходилось свыкаться со многими вещами.

Простившись со всей братвой и выслушав ряд полезных советов и напутствий, мы тронулись в путь. А уже через двое суток оказались в зоне. Хоть время близилось к отбою, мы все же были в напряжении, пока за нами не закрылись двери карантина. Здесь уже можно было перевести дух и осмотреться. Я забыл сказать, что прибыло нас в зону семь человек. Дело в том, что с нами ехали еще четверо ребят, собранных со всего Союза и также осужденных на спец. На протяжении двух или трех дней их вызывали к начальству – это были обычные процедуры в лагере по отношению ко вновь прибывшим. Нас же никто не тревожил, будто нас вообще и не существовало. Но это нам так казалось. Из осужденных мы видели только одного баландера, который приносил нам еду, да и то он был какой-то странный, злой и неразговорчивый. Мы хотели было уже миской по башке его дрюкануть, но вовремя одумались, он оказался глухонемой. Ну язык-то рыбий был нам чуток известен, и через час мы уже знали, что карантин находится рядом со штабом и даже при всем желании сюда, в карантин, никто не смог бы пробраться, кругом была запретка. Мы уже стали догадываться, что нас ожидает в дальнейшем, и наши предположения исполнились в самое ближайшее время. Через неделю, после того как увели в лагерь наших новых приятелей, к нам пожаловал сам Хозяин. Кроме ключников, которые сменялись каждые сутки, это был первый представитель закона, которого мы видели, да еще такой важный. Сейчас мне трудно вспомнить его лицо, да и видел-то я его в первый и последний раз, но главное было то, что он не был похож на негодяя, скорее, наоборот, и это впечатление подтвердило наше получасовое знакомство. Это был подполковник средних лет, довольно симпатичный. Поздоровавшись с нами, он представился и, что удивительно, присел на лавку и сказал ключнику, чтобы тот прикрыл дверь. Это было что-то новое для нас в поведении легавых, но, без сомнения, давало нам понять: я вас не боюсь, но некоторое уважение имею. Нам не могло не польстить такое обращение, но мы сделали вид, что вроде уже давно привыкли к такому обхождению, и, присев в свою очередь, приготовились слушать этого соловья. «Знаю, – сказал он, – что для своих годов хапнули вы горюшка немало, читал ваши личные дела. Но я уважаю достойных противников, а потому и пришел к вам сам, сделав для вас исключение, что делаю в очень редких случаях. Да и, откровенно говоря, было интересно на вас взглянуть, ну и, наконец, объяснить вам вашу дальнейшую участь». Сказав все это, он с приличествующим его административному рангу достоинством сделал некоторую паузу, внимательно посмотрел на каждого, как бы проверяя, какое впечатление произвели на нас его слова, а затем продолжил: «Как вы уже, наверно, и сами догадались, зона вас не принимает. Так что вам придется ехать туда, откуда вы прибыли. Но хочу вас сразу успокоить, вы туда не доедете. Каждому из вас остались каких-то месяца два до свободы, по дороге и освободитесь. Да, как я понял, даже если вдруг и доберетесь, то и там вас не примут. Так что, смею вас уверить, в вашем положении это лучший из вариантов». И действительно, все, что он сказал, оказалось правдой и сбылось почти в точности. Я попросил разрешения отправить письмо матери. Он не задумываясь кивнул, даже сказал, что я могу письмо заклеить. Но я не стал искушать судьбу и оставил его незаклеенным. Я описал матери в общих чертах наше положение, намекнул, что при встрече все подробно расскажу, а главное, что я жив и здоров, так же как и мои друзья. Надо сказать, что именно это письмо дошло до дома, хотя я посылал их почти из каждой тюрьмы, каждый месяц, как и было положено по закону, но ни одно из них так и не дошло.

Через три дня, в очередной этапный день, как и сказал Хозяин, нас забрали на этап, и уже через пару суток мы опять были в ростовской тюрьме и в той же камере, откуда нас забрали десять дней назад. Прошло уже не помню сколько дней, и наступило 1 июня, то есть день моего рождения. После обеда меня вызвали – куда не сказали, а я, естественно, и не собирался идти. В то время порядочные люди из среды преступного мира по одному из камеры не выходили, то же самое было и в лагерях. Куда бы ни шел бродяга, он всегда брал с собой достойного себе человека, – кому, как не мне, полагалось знать это. Даже когда надзиратель пришел второй раз, чтобы сказать мне, что меня ждет мать в комнате свиданий, я ему не поверил. И пока не принесли передачу, где я увидел заявление, написанное рукой моей матери, из камеры я не вышел. Когда же урки узнали, в чем дело, они ругали меня на чем свет стоит. Это не тот случай, когда нужно кому-то что-то показывать или доказывать, сказали мне. Не дай бог, легавые заартачатся и мать уедет ни с чем, вот тогда будешь соображать, в каких случаях что нужно делать, а в каких нельзя. Чего я только тогда не передумал, пока за мной вновь не пришли, тут уж без всяких слов я пошел за разводящим. В то время еще не додумались ставить перегородки, телефоны, стекла, разделяющие вас с родными. Так что, войдя в комнату свиданий, я тут же очутился в объятиях своей матери. Долго она держала меня так, и, что меня удивило и в то же время обрадовало, она не плакала. Мог ли я знать, что не было и дня, чтобы она не плакала, ожидая, что вот-вот придет известие о моей смерти. В какие только инстанции не обращалась она, разыскивая меня. Как только из какой-либо тюрьмы приходил ответ, тут же следовало: выбыл в неизвестном направлении – и так по цепочке. Знала она и о поджоге в лагере, и о смерти Сереги, и о многом другом. Разве можно даже представить, что пережила эта женщина, пока не получила моего письма, отправленного из Георгиевска. Почти два года я не виделся с матерью, но этого времени оказалось достаточно, чтобы голова ее побелела, а сама она состарилась лет на десять. Я смотрел на нее и не верил своим глазам. Во что превратило горе эту некогда высокую, гордую и красивую женщину, какой всегда была моя мать. И как мне ни было больно и обидно, но виду я, конечно, старался не подавать. Да матери это и не нужно было, она все читала на моем лице как по открытой книге. Свидание длилось два часа, а когда стали торопить с окончанием, мне показалось, что и двадцати минут не прошло. Но о главном мать всегда говорила в начале свидания, зная, какие порядки в этих заведениях и как они строго соблюдаются. А главное заключалось в том, что, уж не знаю как, но мать уговорила Хозяина тюрьмы не отправлять меня по этапу. На этот момент мне оставалось шесть месяцев, и в принципе он поступил правильно, тем более что нас опять пришлось бы гнать через всю страну, а ведь это тоже было накладно для государства. В общем, обо всем поговорив, насколько это было возможно в нашем положении, я простился с матерью, чтобы уже встретиться с ней на свободе. Через полтора месяца, 20 июля, освободился Санек. Все, что ему дали на дорогу, потратил, бедолага, на передачу, он знал, Харитошу надо было сопроводить на взросляк как положено. По прошествии многих лет он рассказывал нам, как добирался до Питера без копейки денег, да еще и голодный. Вот так мы остались вдвоем с Харитошей. Нет, рядом было много достойных ребят, но с ними я не прошел того, что мы прошли вместе, а это в жизни играет если не главную, то одну из главных ролей. Но и с Харитошей мне тоже долго не довелось просидеть. За месяц или полтора до моего освобождения его осудили на взрослую колонию, да еще вменили усиленный режим. Но у взрослых между общим и усиленным режимом не было почти никакой разницы, так что я особенно не переживал. Тем более и ему оставалось сидеть несколько месяцев. До своего освобождения я успел получить от него пару маляв (он был в другом корпусе, а чтобы дошла та или другая малява, нужно было какое-то время). Мы обговорили заранее, что, как только он придет в лагерь, тут же напишет мне домой.

И вот наступил день моего освобождения. Накануне вечером мы все обговорили с ворами и я взял поручения от них к братьям, которые были на свободе. Простившись со всею братвою чисто по-жигански, я покинул этот мрачный, но в высшей степени мудрый «остров», чтобы по прошествии времени, определенного мне судьбой, вновь посетить этот убогий приют, имя которому тюрьма.

Сейчас трудно вспомнить, что я пережил тогда, очутившись за воротами, ведь в дальнейшем мне столько раз пришлось испытать подобные ощущения, что чувства эти как бы притупились, да и прошло без малого 40 лет. Но одно чувство все же всегда оставалось неизменным – ощущение, что ты вновь родился.

 

Часть IV. Пути господни неисповедимы

 

Глава 1. Много лет спустя

Теперь я хотел бы объяснить читателю, что подтолкнуло меня написать эту автобиографическую книгу. Эта часть книги будет выглядеть несколько необычной по сравнению с другими. В ней я намеренно отказываюсь от своего привычного стиля и манеры изложения своих воспоминаний. И хотя мой жизненный опыт полон суровых и жестоких испытаний, тем не менее сейчас я впадаю в некий романтизм и даже в пышнословие. Делаю я это сознательно, исходя из того, что описываемые ниже события резко отличаются от этапов моего жизненного пути. К тому же я восточный человек и впитал в себя краски, цвета, запахи, предания, мифы моего родного края. А там розу всегда называют алой, ланиты перламутровыми, небо бирюзовым… Итак, послушаем уже нынешнего Заура…

Судьбе было угодно, чтобы я посетил эту прекрасную страну, имя которой Франция, но уже не в мечтах и грезах, а наяву. Величавый, как айсберг, и белый как снег океанский лайнер «Странствующая принцесса» подошел к пристани и бросил якорь в порту Марселя. Сидя в шезлонге на верхней палубе, я любовался померанцевым закатом, который, как мне кажется, только здесь бывает так ярок и красочен. Средиземноморье издревле считалось одним из райских уголков планеты. «Море нострум – матер ностра» – так ласково называли древние географы Средиземное море, «наше море – наша мать». Ну а Франция, как мне кажется, всегда была одной из жемчужин этого рая. Я всегда любил эту страну. Еще в юности, зачитываясь Дюма и Стендалем, Бальзаком и Гюго, я мечтал побывать в ней, и мое пылкое воображение рисовало мне всевозможные картины и сюжеты. Кроме того, я еще в детстве узнал, что мои близкие родные живут на этой земле. Буквально накануне революции они покинули Россию – родители и младший брат моей бабушки. Но я, к сожалению, не знал, где именно они поселились во Франции. Бабушка пыталась в свое время хоть как-то что-то узнать, но, увы, усилия ее были тщетны. В то время доступ к информации, хоть бы мало-мальски связанной с заграницей, был за семью печатями, несмотря на то что это были самые близкие ее родственники. Мало того, и эти обстоятельства, да и дворянское происхождение вызывали у властей этих подозрение в неблагонадежности людей, которые имели несчастье потерять родственников и родиться дворянином. И хотя в то время, когда бабушки не стало, меня не было рядом, я все же знал твердо, что приложу максимум усилий, чтобы разыскать кого-нибудь из своих родных. Много лет я «работал» в Москве и, исходя из специфики моей работы, не только прекрасно ориентировался в этом мегаполисе, но и знал много полезных и нужных людей, которые могли мне помочь в той или иной возникшей проблеме, а они всегда возникали, что было естественно при моем образе жизни. Благо, как и во все времена, с помощью денег в этой стране можно было открыть любую дверь. А они у меня водились в то время, и немалые, а значит, можно было что-то предпринять, как-то действовать – и я не преминул этим воспользоваться. Но я не ожидал, что это будет сопряжено с такими трудностями и таким риском. Все же, несмотря ни на что, я дал пространное объявление и несколько фотографий семьи бабушки, а также свой домашний адрес в один из французских модных в то время журналов – и стал ждать.

По тем временам это было круто. Но здесь я рисковал не как обычно, во имя денег, наслаждений и шампанского, а во имя встречи с родными, доселе мне незнакомыми. Ибо в нашей стране мне в будущем не маячило ничего хорошего, кроме тюрем и лагерей, голода и холода. Пройдя долгий тяжкий путь испытаний и лишений, я уже ничего не боялся и ничем особым не рисковал. В общем, я уповал на Бога и ждал. Прошло немало времени, с тех пор как я сделал этот первый шаг, и, честно говоря, я уже начал терять надежду, так как за это время я предпринял еще несколько подобных попыток, но безрезультатно.

Примерно в трехстах километрах от Каира, в Ливийской пустыне, лежит оазис Эль-Харра. Место издревле считалось целебным, особенно для больных туберкулезом. Пожалуй, мало на земле найдется подобных райских уголков. Я встречал людей, одной ногой стоящих в могиле, которые исцелились в этом оазисе. И я приехал сюда лечить свою застарелую чахотку и уже месяц находился на этом курорте.

Оазис отрезан от цивилизации в буквальном смысле этого слова. Заказывать разговор по телефону приходилось заранее либо самому, либо посылать кого-то за определенную плату в ближайший населенный пункт. Все это, естественно, было сделано специально, чтобы не прерывать лечения. Египет – своеобразная и удивительная страна. Много чего довелось увидеть на этой древней земле прекрасного и величественного, но больше всего почему-то запомнились ночи. Египетские ночи – это когда бархатное небо, усеянное звездами, становится похожим на королевскую мантию, и поэтому настоящая жизнь в этой части земного шара начинается ночью. В одну из таких ночей звездочета, как их называют местные бедуины, меня вызвали на переговорный пункт, который находился в ближайшем населенном пункте.

Куда бы я ни направлялся, когда был на свободе, я всегда ставил в известность свою старшую дочь обо всех моих передвижениях. И только ей одной я полностью доверяю, хотя другим женщинам я уже давно не верю, у меня на то есть свои причины. Ничего хорошего от этого разговора я не ждал, поэтому особенно не спешил, стараясь сохранять спокойствие духа. Я уже был не в том возрасте, когда эмоциональные стрессы проходят бесследно. И хотя меня уже давно было трудно чем-то удивить, но то, что я услышал от дочери, вызвало у меня такую радость, какой я давно не испытывал.

Нашелся брат моей бабушки. Как говорилось в телеграмме, которую прочла мне дочь по телефону, мне нужно явиться в консульство Франции в Москве, где мне выдадут гостевую визу и еще кое-какие бумаги.

Да, воистину пути твои, Господи, неисповедимы, подумалось мне, и я стал готовиться в дорогу. Сборы были недолгими и не составили труда, в этом у меня был огромный жизненный опыт бродяги. Заказав билет на следующий день, я простился с друзьями и выехал в Каир, у меня там были кое-какие дела, а назавтра «Боинг-747» уже рассекал заоблачные высоты двух частей света и, покрыв расстояние почти в четыре с половиной тысячи километров, доставил меня в Москву. И уже в полночь я спускался по трапу самолета в Шереметьеве-2, мысленно благодаря человечество за прогресс и сервис. Ну а с утра я уже был в консульстве Франции. Консул встретил меня очень дружелюбно, хотя я успел заметить хитринку в его глазах, из чего сделал вывод, что он знает, с кем имеет дело. Тем не менее с присущим тактом чиновника такого ранга он вежливо поинтересовался: как я долетел? Как настроение и прочее? При этом он заметил, что нечасто сталкивался с людьми, которые нашли своих родственников, да еще в такой стране, как Франция. По тому, как быстро я был принят, да еще лично консулом, хотя, повторюсь, он знал, кто сидит перед ним, по тому, как в спешном порядке готовились мои документы, я понял, что дед мой отнюдь не простой французский обыватель. Как выяснилось, дед мой тоже долгие годы разыскивал свою старшую сестру. Родителей уже давно не стало, жил он с дочерью и внучкой. В своей стране, Франции, он был весьма уважаем, а кроме того, он был весьма состоятельным человеком. Во время войны дед участвовал в Сопротивлении и был отмечен многими наградами, да и в мирное время, думаю, немало пользы принес своему новому отечеству. Дед был по профессии археолог, в свое время он окончил исторический факультет Сорбонны. В то время, когда мое объявление с фотографиями появилось в журнале, дед находился в Аргентине, в Ла-Плата, на берегу одноименного залива, в двадцати километрах от Буэнос-Айреса, у постели тяжелобольной дочери. Она умерла от рака горла, и он с внучкой вернулся во Францию. Прибыв в Бордо, в свое старинное имение на берегу Бискайского залива, он привез с собой внучку и память в сердце о любимой дочери. Здесь его встретили старый слуга с женой и дочерью, которые составляли весь штат прислуги, одновременно выполняя обязанности садовника, кухарки, а дочь – горничной. Жили как одна семья, но при этом каждый знал свое место.

И вот через месяц после приезда домой дед по давней привычке просматривал старые журналы и вдруг увидел фотографии и мое объявление. А когда взглянул на дату, то его чуть не хватил удар. Точно такие фотографии, да и масса других, хранились у него в семейном альбоме. К сожалению, внучке показать он их не мог – по причине, которую читатель узнает чуть позже, но зато радовались они вместе неожиданно найденному внуку и брату. В спешном порядке дед предпринял все необходимое, чтобы я мог приехать во Францию. К тому же обстоятельства благоприятствовали этому, так как я был на свободе.

Путь на теплоходе до Марселя я даже не берусь описывать подробно, слишком много это займет времени, отмечу лишь главные свои впечатления. В Стамбуле я был поражен величием и красотой Голубой мечети (собором Святой Софии) и мечетью Солтан-Мехмет, в Афинах же непередаваемое зрелище развалин Акрополя буквально заворожило меня, а в Неаполе, где была последняя остановка перед Марселем, я был потрясен не только красотой самого города, но и видом Неаполитанского залива. При выходе из Дарданелл нас застиг невероятной силы шторм, и мне показалось, что это конец, но, глядя на спокойные лица моряков, я понял, а точнее, устыдился собственных мыслей, ибо это был обычный шторм, случающийся в этих широтах очень часто. В Марселе я еще долго смотрел с палубы на городской порт. Уже давно был подан трап, и я чуть ли не последним из пассажиров спустился по нему на землю, держа в руке кейс. Я старался держаться уверенно, чтобы не отличаться от других пассажиров. В телеграмме, посланной мной из Москвы, я указал приблизительный день прибытия во Францию, и у меня было два-три дня в запасе, чтобы подготовиться к встрече с родными. Марсель – один из старинных городов в Европе, здесь есть на что посмотреть и где провести время, чтобы адаптироваться в чужой стране. Да и сами обстоятельства способствовали романтическому настроению, и я решил совместить приятное с полезным. Мне повезло, я снял номер с видом на море и решил, что это хорошее предзнаменование, – и не ошибся. В первую очередь мне нужно было обрести душевное равновесие. Многие годы, проведенные в невыносимых условиях, закалили мой характер, при любых обстоятельствах я старался держать себя в руках, чтобы хотя бы выглядеть уравновешенным. Но в этот раз душевное напряжение было столь сильным, что я долго не мог собраться с мыслями и контролировать свои поступки. Впоследствии я проанализировал все, что со мной происходило в то время, и пришел к выводу, что это нормально.

Ненормально было бы отсутствие каких-либо эмоций у человека, который после длительного пребывания в неволе и пробыв меньше месяца на свободе успевает похоронить семилетнюю больную дочь – и снова попадает в тюрьму за грехи многолетней давности.

Затем через несколько месяцев не без помощи жены и друзей его, больного и изможденного, освобождают из зала суда. И вдруг такой неожиданный, резкий поворот судьбы. Тут было от чего потерять голову.

Но замечу, что через пару дней я успокоился и пришел в свое обычное расположение духа. И все же горечь воспоминаний о пережитом тяжким камнем лежала у меня на душе. Поэтому я решил отвлечься и пару дней побродить по Марселю. За эти дни я исходил и изъездил почти весь Марсель, взяв себе в проводники Дюма-старшего и его Эдмона Дантеса. И в который раз за свою жизнь я благодарил великого француза за его литературный талант.

Итак, путь мой лежал в Бордо, на берег Бискайского залива, я выбрал маршрут через Тулузу, чтобы взглянуть на этот прекрасный город. Взяв билет до Бордо, я отбыл из Марселя в хорошем расположении духа, ведь впереди была приятная неизвестность. И, уже засыпая под мерный стук колес, я все же пытался что-то проанализировать, но сон сморил меня. К моему большому сожалению, Тулузу я проспал, билет мой был до Бордо, и проводник не стал меня будить, я же его заранее не предупредил. Когда я проснулся, поезд уже мчался по земле, некогда называвшейся герцогство Аквитанское, впереди был город Бордо. Приехал я ночью, меня, естественно, никто не встречал, поэтому взял такси и, дав водителю адрес, стал смотреть в окно. Даже ночью в этом городе было на что посмотреть. Едва лишь первые проблески опалового рассвета рассеяли темноту, как мы уже выехали на окраину города. По крайней мере, мне так показалось, ибо строения кончились и то здесь, то там стали вырисовываться в утренней дымке силуэты красивых особняков. Но то, что я увидел прямо перед собой, когда машина остановилась, было ни на что не похоже, что я видел ранее. Передо мной возвышался замок! Трудно описать необыкновенную красоту этого шедевра средневекового зодчества рыцарских времен. Замок на вершине холма царил над всей равниной, поросшей розовым вереском, а вокруг зеленели густые леса.

С восточной и западной стороны замок окружал большой парк со столетними вязами. От одной до другой башни шли мостики, похоже, что замок был сооружен во времена Крестовых походов. Впоследствии я узнал, что построен он где-то между Х-XII веками. Достоверно было известно, что в XII веке замок принадлежал одному из влиятельнейших и могущественнейших феодалов Франции – Вильяму VIII де Пуатье, герцогу Аквитанскому, дочерью которого была прекрасная Алиехнора, впоследствии мать великого короля Англии Ричарда Львиное Сердце.

Вероятно, я бы еще долго любовался этим прекрасным зрелищем, если бы не вежливый оклик человека, неизвестно когда успевшего подойти. «Не вы ли мсье Зауэр?» – спросил он на очень плохом русском языке. Я утвердительно кивнул, тут же поняв, что этот старик – старый слуга моего деда.

Приятно улыбнувшись, он взял у меня из рук «дипломат» и сказал, что меня давно ждут, затем вежливо пригласил следовать за ним. Прямо напротив замка, только чуть ниже, примерно на расстоянии трехсот метров, стояло внушительное, массивное строение французской архитектуры XVI века, его величественная красота поразила меня. Со всех сторон его окружал густой лес. К усадьбе вела относительно широкая дорожка, покрытая галькой и мелкими ракушками, что говорило о близости моря. По краям дорожки с обеих ее сторон и до самой ограды, обрамленной густым кустарником, росли цветы – розы и гвоздики. Великолепные газоны и тенистые аллеи дополняли этот пейзаж. Я невольно подумал, что для поэта или артиста лучшего места для вдохновения трудно было бы найти. Фасад этого двухэтажного особняка дополняла широкая лестница, по краям которой стояли львы. У входа в здание четыре колонны подпирали огромный балкон второго этажа. Высокие окна первого этажа были настежь открыты, легкий ветерок колыхал желтые с переливом занавеси. Жерар, немногословный и гордый, как все старые, преданные слуги, знающие себе цену, пригласил меня подняться на второй этаж и показал мне мою комнату. Я был приятно удивлен, ибо интерьер соответствовал моему вкусу. Жерар стал медленно спускаться по лестнице, а я подумал, глядя ему вслед, что он простой и добрый старик, а его немногословность и важность – это просто неотъемлемые атрибуты слуги аристократического дома во Франции. Тем более что в доме этом жил незаурядный человек. В этом я смог убедиться буквально через несколько часов. Никогда еще я так долго и тщательно не приводил себя в порядок, так как был взволнован предстоящей встречей.

 

Глава 2. Чудо-встреча

Через некоторое время Жерар пригласил меня в гостиную. Это был огромный зал с голубыми стенами, посередине стоял большой стол из палисандрового дерева. Справа от себя я увидел часы, стоящие на камине, где двое пастушков любезничали между собой. Два толстощеких амура поддерживали канделябры в виде лилий. Все пять окон были открыты настежь, отчего в комнате стояла приятная утренняя прохлада, из сада доносился запах роз и жасмина.

Возле камина, в вольтеровском кресле из красного дерева с резными ножками, сидел мой дед. А рядом с ним за очень красивым мозаичным столиком работы флорентийских мастеров, на стуле, обитом голубым штофом, похожем на трон, сидела моя кузина. Я знал, что дед был моложе бабушки на семнадцать лет, – значит, ему было без малого девяносто лет. При виде меня он попытался встать, и это ему не без усилий удалось. «С приездом, родной», – сказал он на чистом русском языке, без какого-либо акцента. Мы крепко пожали друг другу руки и обнялись, затем я помог ему сесть. Я галантно поздоровался с кузиной (ибо понял, что это она) по-французски, на что Луиза, так звали мою сестру, на хорошем русском, правда с большим акцентом, ответила: «Не стоит себя так утруждать, Заур, я свободно изъясняюсь на языке своих предков, и у вас еще будет время в этом убедиться».

Но прежде чем продолжить свой рассказ о нашей встрече, следует остановиться на описании моих родных. Первое, что сразу бросалось в глаза, это их аристократизм. То, что они были истинными аристократами, ощущалось буквально во всем. Дед мой был очень похож на бабушку, и одно это уже вызывало во мне симпатию к нему. У него были вдумчивые карие глаза и широкий лоб, прочерченный глубокими бороздками морщин, что говорило о его уме и энергичности натуры. Волосы были совершенно седые, а правильный пробор оттенял их и придавал им чуть серебристый оттенок. Даже видя его сидящим в кресле, нетрудно было представить его гордую осанку. И действительно, он оказался высоким, таким же стройным, как и его старшая сестра, то есть моя покойная бабушка.

Что же касается кузины, то, на мой взгляд, она была просто красавицей. Луиза была женщиной бальзаковского возраста, чуть выше среднего роста, с белокурыми волосами, нежными локонами ниспадающими на плечи, с голубыми, как небо, глазами, с нежным ртом и звучным, но проникновенным голосом. Ее простое белое платье, стянутое в талии золотым шнуром, походило на греческую тунику и очень шло ей. Словом, она была необыкновенно хороша собой, эта моя кузина.

Трудно передать мои ощущения счастья от общения с этими людьми. Наши беседы были столь непринужденными, как будто всю жизнь мы жили вместе и никогда не расставались. На свет божий из семейного архива были извлечены все альбомы, портреты, несколько газетных вырезок – в общем, все, касающееся нашего рода. С каким наслаждением я слушал их рассказы, с каким вниманием разглядывал семейные фотографии! Я был как дервиш, изнывающий от жажды в пустыне – и вдруг нашедший оазис. Нам несколько раз подавали чай, время летело так незаметно, что, когда пригласили к столу, мы даже удивились. Я встал и предложил руку Луизе. Поднявшись, она сделала несколько неверных движений, и я с ужасом догадался, что моя кузина слепа. Нет слов, как я был потрясен этим открытием, каких неимоверных трудов стоило собрать свою волю в кулак, чтобы они не заметили, как я расстроился. С галантностью настоящего джентльмена я повел Луизу к столу. Поймав благодарный взгляд деда, я понял, что сделал все правильно. Луиза тоже была явно признательна и благодарна мне за это и одарила меня очаровательной улыбкой. После обеда дед по привычке пошел отдохнуть, а мы с Луизой решили прогуляться на свежем воздухе. Я удивился, как моя кузина прекрасно ориентируется и в доме и в саду, что даже на какое-то время забыл о ее слепоте. «Ничего в этом нет удивительного, – сказала мне Луиза. – Я ведь родилась и выросла в этом доме». Заметив, что Луиза немного утомилась, я пригласил ее отдохнуть, мы присели на скамью в беседке, под сенью вековых деревьев, здесь же и поведала мне Луиза свою историю. Родилась она здесь, в Бордо, в этом доме. Отец, маркиз де ла Круа, имел свое судно и был капитаном на нем, то есть чуть ли не с рождения был моряком. А потому часто по полгода, а то и больше, не бывал дома. Мать Луизы очень любила его и скучала, когда он был в плавании. Вот и к рождению своей дочери маркиз опоздал, так как у берегов Азорских островов, по дороге домой, судно попало в сильный шторм и чуть не затонуло. Узнав об этом, священник местного прихода сказал, что это плохой знак. У маркиза было свое родовое имение, но оно почти круглый год пустовало, а когда он оставался дома, в те редкие месяцы, они всей семьей уезжали в Ажен. Луиза очень любила отца, даже, как мне показалось, боготворила его. Поэтому не приходится удивляться тому, что, когда его не стало, она слегла на долгое время.

Его судно погибло, и только чудом трое из экипажа спаслись, они-то и рассказали о крушении корабля. Врачи не могли утешить бедную мать – дочь ее таяла прямо на глазах, а они ничего не могли поделать. И как ни горевала Ольга Александровна (так звали мать Луизы) по безвременной кончине своего мужа, которого очень любила, она все же, отодвинув это горе на второй план, целиком и полностью отдала себя уходу за дочерью. И как часто случается, материнская любовь и ласка могут вылечить дитя, даже когда врачи считают, что надежды нет. Видно, Богу угодно было наделить женщину-мать такими чудодейственными качествами. Луиза поправилась, но ослепла. Каким только врачам ни показывали ее, куда только ни возили, все усилия были тщетны. В Аргентине жила сестра маркиза, уже почти год она уговаривала мать Луизы перебраться к ней хотя бы на время. Она убеждала ее в том, что перемена обстановки и климата пойдет на пользу как матери, так и дочери и, кто знает, может, Бог даст и к Луизе вернется зрение.

Наконец они сдались на ее уговоры и, простившись с отцом и дедом, мать и дочь уехали из Франции. Возможно, эта перемена и дала немало. Они прожили в Аргентине больше десяти лет, но после смерти матери Луизу уже ничто не могло там удерживать, и она попросила деда забрать ее домой, во Францию. В замке и практически везде с ней была дочь старого слуги графа, Полина. Они были почти одного возраста, знали друг друга с детства, росли когда-то вместе, а потому скорей были как подруги.

Добрую и отзывчивую Луизу любили в доме все без исключения, ведь она никогда и ни перед кем из домочадцев не показывала своего превосходства над ними. Полина очень ее любила и была предана ей как только может быть предана родная сестра или настоящий друг. Полина всегда была где-то рядом с Луизой, чтобы в случае чего прийти ей на помощь. Когда же нас пригласили к обеду, она немного замешкалась, вот тут я пришел на помощь Луизе, взял ее под руку и повел в столовую. Моя галантность и находчивость была воспринята по заслугам, как признак хорошего воспитания.

Окончив свое повествование, Луиза сняла с шеи изящную цепочку-паутинку, на ней висел медальон с красивым коралловым фермуаром. Открыв его, она показала мне маленькое фото своего отца, а на другой стороне было фото ее матери. Мать подарила ей этот медальон, когда там была только фотография ее отца, и лишь после смерти дочери дед попросил ювелира вправить с обратной стороны фотопортрет Ольги Александровны. К великому сожалению, ни медальон, ни изображенных на нем родителей Луиза не видела. Но они, по всей видимости, всегда согревали ей душу, ибо были у нее на груди. Мы сидели с Луизой в беседке, окруженной густой зеленью, яркая синева неба со всполохами розового заката сменилась фиолетовыми сумерками. Некоторое время сидели молча, каждый думал о своем. Я знал по своему жизненному опыту, а он, смею заметить, был немалым, что великую радость, равно как и печаль, тяжело переносить в одиночестве. Я всем сердцем проникся любовью и уважением к своей кузине и при этом поклялся в душе, что буду за нее молиться и сделаю все возможное для восстановления ее зрения. Богу было угодно – и моя молитва помогла (об этом читатель узнает позже). Бывают состояния, которые ни разум, ни сердце не объяснят никогда, но которые, однако, влияют на события с удивительной, почти чудесной быстротой. Мы так привязались друг к другу за эти часы, как будто выросли вместе в одном доме и ничто никогда нас не разделяло. Не было ни одной мало-мальски заслуживающей внимания ситуации, чтобы мы не исследовали ее. Французы вообще по природе веселые, добрые и отзывчивые люди, правда, несколько легкомысленные. Здесь, в провинции, эта их черта особенно ощущалась.

Мы много раз были в древнем замке герцога Аквитанского. И побывали в родовом поместье Луизы в Ажене на берегу реки Гаронны. Хотя Луиза и бывала здесь не так уж часто, дом и сад содержались в идеальном порядке, который соответствовал духу и вкусу хозяйки. Однажды Луиза повезла меня на остров Нуамутье в монастырь бенедиктинцев, он находился в трехстах километрах к югу от Бордо, в Бискайском заливе. Этот монастырь был основан в VII веке, и сюда со всего света съезжались паломники. Когда отец Луизы был еще жив, он несколько раз, когда она была маленькой девочкой, возил ее сюда. Красота и величественность этого монастыря покорили ее юное романтическое сердце, и она по прошествии многих лет решила показать мне его. Мы были несколько раз в Париже, Марселе, Тулузе. Но я заметил, что ее больше привлекала провинция, и я, естественно, не противился, поскольку и сам был по природе мечтателем и романтиком и всегда восхищался древней архитектурой и легендами давно минувших дней. Луиза была истинная леди. Получив прекрасное образование, она свободно изъяснялась на трех языках: французском, испанском и русском. Она хорошо знала историю европейских стран и неплохо разбиралась в археологии и астрономии. Но выше всего, будучи аристократкой по крови, она ставила этикет. Как-то в шутку я сказал, что ей бы вполне подошла роль фрейлины при дворе Людовика XIV, поскольку, пожалуй, не было такого короля во Франции, который бы так ценил этикет, как Луи XIV. Он заставлял своих подданных неукоснительно следовать этикету, а сам при этом, естественно, подавал пример. Иногда я становился учеником Луизы. Хоть в детстве я получил от своей бабушки неплохие уроки хорошего поведения, но в путешествиях с Луизой я совершенствовал свои познания. Она была незаурядной женщиной, обладала необыкновенной красотой и тонким умом. Кузина усердно учила меня тяжелым оборотам французской речи, а мне так хотелось как-нибудь заговорить с ней на чисто французском, но пока приходилось довольствоваться русским, благо она действительно владела им в совершенстве. Здесь, правда, мы менялись ролями. Я делился с ней своими познаниями в русской литературе, в чем в свое время изрядно преуспел. Я наизусть цитировал ей «Мцыри» и «Евгения Онегина», рассказывал о декабристах, о доме Романовых, о том, как произошла революция и какие пагубные последствия она повлекла за собой. Я рассказывал ей о нашей бабушке, иногда Луиза заставляла меня кое-что повторить, в ее сознании кое-какие моменты и обстоятельства никак не могли уместиться, а иногда она была просто шокирована тем, что я ей рассказывал. Не надо забывать, что я был глазами Луизы. И то, что я видел и чувствовал, я старался пересказать ей отчасти фантазируя, но не жалея слов и жара души. Я даже порой закрывал глаза, чтобы лучше представить себе ее внутренний мир, и мог говорить часами – о том, что ей нравилось, о том, что чисто, светло и прекрасно, о том, что благородно. Мы оба знали, что не все мною сказанное могло стать реальностью, но каждый из нас хотел в это верить. Луиза как-то сказала мне: «Я хоть и не вижу ничего, но чувствую, что дед наш лет на тридцать помолодел». И действительно, его уже часто можно было видеть прогуливающимся по утрам по тенистым аллеям парка, чего уже много лет он не делал. Жерар не мог налюбоваться на своего хозяина и часто повторял нам, что уже давно не видел графа таким бодрым и подтянутым. Если желания людей сбываются сверх ожидания, счастье в один прекрасный день благословляет их душу.

Часто по вечерам, сидя в гостиной, дед рассказывал нам истории из своего далекого прошлого, показывая всевозможные предметы и реликвии, которых у него было неимоверное множество. Перебирая старинные письма и фотографии, он постоянно что-то объяснял Луизе, которая задавала ему бесконечное количество вопросов. Я как-то не удержался и спросил у Луизы, когда мы были одни: неужели она никогда не задавала прежде ему подобные вопросы. Мило улыбнувшись, она с хитринкой в голосе ответила: «Конечно, Заур, я знаю буквально все, что касается нашего рода, мало того – что касается наших обоих родов. Я даже некоторое время специально изучала для этого геральдику Франции, но обратил ли ты внимание, как, с каким жаром, с каким наслаждением дед рассказывает обо всем этом. Я по голосу его чувствую, что это ему очень приятно». Для меня это был хороший урок, я сразу оценил его и стал более внимательным слушателем. Однажды в один из таких замечательных летних вечеров, когда мы с Луизой, как обычно, удобно устроившись в беседке напротив деда, слушали его воспоминания, мне вдруг стало не по себе. Я подумал: имею ли я право, я, человек, который почти полжизни провел в тюрьмах и лагерях, скрывать от них свое прошлое и с невозмутимым спокойствием разглядывать альбомы с фотографиями своих предков. И я решил рассказать им обо всем и вынести на их суд всю свою жизнь, все, через что я прошел и что выстрадал. И вот это мое повествование главным образом и легло в основу настоящей книги.

Самое удивительное было то, что и дед, и Луиза, еще не видя меня в глаза, знали, кто я и что собой представляю. Но, будучи прекрасно воспитанными людьми, они ничем не выдали себя. Слава богу, что я выдержал этот экзамен, и этой премудростью я обязан своей покойной бабушке…

 

Часть V. Оля – любовь моя

 

Глава 1. Наконец я дома

Медленно, с резким дерганьем вагонов и стуком буферов, визгливо скрипя тормозными колодками, поезд Ростов-Баку подходил к Махачкалинскому вокзалу. Был поздний вечер. Я даже до сих пор помню точное время прибытия этого поезда, потому что и впоследствии мне частенько приходилось его ожидать. Тогда я хорошо знал расписание всех прибывающих поездов, как должен был бы знать таблицу умножения прилежный ученик начальных классов.

Я уже давно стоял в тамбуре, курил и смотрел в окно на огни, которые при приближении к городу все чаще мелькали подобно ярким звездам, которые, блеснув на мгновение, вновь окутывались мглой. И виденное в реальности я сопоставлял с игрой моего воображения и находил в этом свое, одному мне ведомое удовольствие, радость быть свободным. Даже мать не тревожила меня, зная, что я рядом и никуда не денусь, ей одной, видно, только и дано было понять мои чувства. А разве есть на свете человек, которому дано более, чем матери, знать душу своего ребенка, почувствовать и предопределить его желания и порывы сердца. С того самого момента как я вышел из ворот тюрьмы и очутился в материнских объятиях, я постоянно чувствовал такую заботу и такое внимание, какие могут исходить только от матери. О дне нашего приезда не знал никто, хотя отец помнил день моего освобождения. Он знал также и то, что у меня будут поручения из тюрьмы на свободу, а исполнение их – святая обязанность порядочного человека. А вот какое время у меня займет выполнение этих поручений, он не знал, но был спокоен, ведь со мной была мать. Мама не стала давать телеграмму, так как время, которое мы должны были провести в пути, было меньше суток, а как часто бывало в то время, люди давали телеграмму и, уже приехав на место, получали эту самую телеграмму через несколько дней. Так что нас никто не встречал, багажа у нас не было, если не считать симпатичного маминого ридикюля и дорожной сумки, этого неизменного атрибута пассажиров отечественной железной дороги. Вот так, налегке, мы приехали, взяли на привокзальной площади такси и уже через десять минут были дома.

Несколько дней я не выходил на улицу. Днем приходили люди, поздравляли меня и моих родителей с освобождением (а в то время было принято поздравлять с этим событием), а вечером я был целиком во власти матери и бабушки, и, пока я не удовлетворил их любопытство относительно моей одиссеи, многое, естественно, в ней опустив, они меня от себя не отпустили.

Мне кажется, мало найдется сейчас людей, которые любили бы свой город так, как люблю его я. У каждого столичного города есть своя история, своя летопись, которая выражает его сущность и своеобразие. И хотя, на взгляд нынешнего обывателя, трудно представить себе Махачкалу того времени столицей, все же это была столица. А вот границы ее были действительно невелики, если не сказать – крохотны. На юге города был рынок, на севере – русское кладбище, на востоке и западе – море и горы, как и сейчас. На манер столичных европейских городов Махачкала тоже имела излюбленные места прогулок и отдыха, забав и развлечений. Летом, когда солнце заходило где-то вдали, за величественной цепью гор, и сумерки медленно окутывали город, когда уже не было видно ни блеска, ни серебряного перелива волн седого Каспия, ни монолита не менее величественной, чем Главный Кавказский хребет, горы Тарки-Тау, когда взошедшая луна заливала улицы белым, холодным сиянием, зажигались огни моей родной Махачкалы. И почти весь город выходил к морю, спасаясь от вечерней духоты. Эта благодать, посланная Всевышним, и сейчас радует и ублажает горожан. В наше время, когда люди живут на одной лестничной площадке и не знают друг друга или чураются соседей по каким-то причинам, трудно, конечно, понять ту душевную простоту и непринужденность, стремление к общению и знакомству людей того поколения. Вся Буйнакская улица была буквально заполнена народом. В ту и другую сторону медленно и чинно, не подавая повода для злословия, прохаживались влюбленные пары. С гордостью и достоинством, приличествующими горянке, идя под руку со своим мужем, не менее важным и гордым своей половиной, а другой держа за руку свое маленькое чадо, прогуливались дамы с мужьями. Достаточно было увидеть человека несколько раз, чтобы при очередной встрече поздороваться с ним как со старым знакомым и даже поинтересоваться его настроением и здоровьем, – и это ни в коей мере не считалось фамильярностью, напротив, было признаком хорошего тона. До глубокой ночи слышны были музыка и веселье, доносившиеся с танцевальной площадки, которая находилась на Приморском бульваре – там, где сейчас памятник Гамзату Цадасе. Освещение города, конечно, оставляло желать лучшего, но на бульваре было светло как днем. Что замечательно, так это что и милиции почти не было видно, да она и не нужна была, по большому счету. Редко происходили какие-либо нарушения, в основном, конечно, это были драки. Но как только начиналась драка, дерущихся разнимали и напоминали о том, где они могут оказаться, если не прекратят свое занятие. Ну а что касается моря, то как днем, так и ночью здесь загорали, купались или сидели на скалах влюбленные пары, глядя на волны, которые, мерно вздымаясь, отливали то изумрудом, то всеми цветами и оттенками опала, а на горизонте мерцали огни идущего в порт корабля. Днем помимо моря от летнего зноя и духоты люди спасались в Вейнерском саду. До революции сад принадлежал баварцу Вейнеру. В глухой и темной провинции, коей считалась Махачкала конца XIX века, он приобрел некоторую недвижимость, которая, надо отдать ему должное, способствовала развитию культуры и просвещения в городе, – это были сад и пивоваренный завод на его территории. С установлением советской власти всю недвижимость Вейнера конфисковали, а самого его расстреляли как врага народа. На территории этого великолепного сада находился питомник, а на границе с этим морем зелени и благоухания стоял пивоваренный завод. Мало кто знает из махачкалинцев, что со дня его пуска, а было это в конце XIX века, завод целое столетие выпускал настоящее баварское пиво.

Вейнера расстреляли, но у него оставались жена и дочь. Обе эти женщины ничем, кроме благотворительности, не занимались и никакой собственностью не владели. Видимо, поэтому власть оставила их в покое. Когда же после своих кровавых дел большевики решили попотчевать себя пивом, оказалось, что оно совсем не то, какое варили при Вейнере. Вот тогда и вспомнили о жене и дочери человека, которого они без всяких на то причин лишили жизни. Но обе женщины наотрез отказались выдать секрет изготовления пива. Искушенные в подобного рода нюансах коммунисты поняли, что силой и угрозой здесь ничего не добьешься, и пригласили их на работу. Таким образом, каждый день утром эти две женщины приходили на завод, составляли нужную пропорцию компонентов для изготовления пива и уходили, чтобы прийти на следующее утро.

Когда жена и дочь Вейнера умерли, они унесли с собой в могилу и рецепт изготовления баварского пива, которым так славилась Махачкала.

Огромная территория Вейнерского сада могла бы вместить всех горожан, желающих отдохнуть в его чудных аллеях, в тени и прохладе его вековых деревьев. Трава здесь была по пояс. За исключением некоторых детских конструкций, на территории сада не было никаких сооружений, и весь сад был вотчиной отдыхающих. В основном сюда приходили семьями. Брали с собой еду на целый день и располагались на траве под сенью какого-нибудь тенистого дерева. Ну и детворе тоже было где разгуляться, это был их земной рай.

Много лет тому назад я смотрел по телевизору юбилейный вечер Юрия Никулина, трансляция шла из цирка на Цветном бульваре, а вспомнил я об этом вот почему. Оказывается, как рассказывал Юрий Владимирович, во время войны цирк был эвакуирован в Махачкалу. Голодные и измученные артисты прибыли в город, а лучшего места для отдыха после всех дорожных перипетий, чем Вейнерский сад, трудно было найти. Поэтому им и посоветовали отдохнуть в саду, пока не решат, куда их поселить. Так вот, еле держась на ногах, уставшие люди стали искать место для отдыха, как вдруг подошли несколько человек и пригласили разделить с ними трапезу. Отказаться значило бы обидеть людей, а о том, что такое обида для кавказца, они имели некоторое представление, поэтому решили принять предложение. Хотя большинство труппы составляли молодые и красивые девушки, все же они поняли, что их пригласили по законам гостеприимства и обычаям страны гор, и, надо сказать, они поступили правильно. Не успели они присесть за импровизированный стол, как люди, узнав, что это эвакуированные артисты из Москвы, стали им нести разнообразную еду, хотя особой необходимости в этом не было. Но отказать было невозможно. Их приглашали в гости, старались хоть как-то помочь – в общем, люди к ним не были безучастны.

Артистам еще и дали продукты с собой и проводили их до гостиницы. И, как вспоминал Никулин, не только ему, но и всем артистам тогда впервые довелось попробовать черную икру. И пока они жили в Махачкале, они непременно приходили в парк, где со многими местными жителями познакомились и подружились.

В городе были два кинотеатра: «Темп» и «Комсомолец». Каждый кинотеатр имел два зала и еще летний кинозал. Иногда было интересно посмотреть по сторонам во время демонстрации фильма. На заборе, на деревьях, на будке киномеханика – всюду, откуда только можно было смотреть, сидели мальчишки и смотрели на экран, это было верхом удовольствия для них. Но главным культурным центром был, конечно, махачкалинский Русский драматический театр. К сожалению, интеллигенции на спектаклях почти не было, так как в то время она почти вся была уничтожена большевиками, так же как и во всей стране.

Что касается молодежи, то она, как и во все времена, была легкомысленной и беззаботной. Город делился на отдельные районы, но не в административном плане, естественно, в Махачкале тогда районов не было вообще. Молодежными районами были: «портовские», «Десятка» (по Буйнакской улице), Гургул-аул (тупики в квадрате улицы 26 Бакинских Комиссаров), Грозненский, Батырая, городок нефтяников, поселок рыбников, 4-й и 5-й поселки, поселок Тарки. Их границы нельзя было определить с точностью, равно как и отдать пальму первенства какому-то из этих районов. Между ними постоянно происходили битвы, другое слово я затрудняюсь подобрать, шли не только квартал на квартал, улица на улицу, но и район на район.

Надо было видеть, как, с каким апломбом приходили представители одной из противоборствующих сторон в другой район и вызывали противника на драку. Перед дракой они вели переговоры: о количестве бойцов, о виде оружия (под словом «оружие» имелись в виду велосипедные цепи, дубинки, иногда арматура) и о месте встречи. Обычно встреча происходила в питомнике, близ 5-го поселка (сейчас поселок весь застроен домами). В массовых драках я никогда не принимал участия, так как для такого ответственного боя выбирались здоровые, сильные и крепкие ребята. Я же отличался выносливостью и настырностью, но этого для драки было мало. Но я всегда присутствовал на таких побоищах. Вот как это происходило. На день битвы в городе объявлялось перемирие, то есть любой молодой человек мог зайти в чужой район, и на него никто не смел поднять руку. С самого утра вся молодежь города тянулась к месту сбора, чтобы успеть к намеченному часу. И вот представьте себе – огромная поляна, на которой с обеих сторон стоят примерно по сто, а иногда и поболее молодых, атлетического вида ребят, сжимающих что-то в руках. Они ждали (рефери всегда выбирали из взрослых, обычно сидевших и всеми уважаемых людей), и когда команда звучала, то обе стороны устремлялись друг на друга с громкими криками гладиаторов, идущих на смерть. Картина, уверяю вас, была не для слабонервных. Основные правила были почти всегда одинаковы: ножи не иметь, лежачих не бить и т. д. Время битвы также определялось заранее – час или полтора. По истечении назначенного времени велся подсчет. Та из сторон, у которой больше людей оставалось стоять на ногах, была победителем, а значит, и район их считался самым крутым, как сейчас принято говорить. В общем, «весело» жила молодежь того времени. Иногда были драки один на один, но происходили они только на горе Тарки-Тау. Так уж повелось, а вот откуда – не знаю. По вечерам в городе, чуть ли не до утра, почти на каждом углу ребята играли на гитарах и пели, резались в нарды, иногда курили анашу и пили сухое вино. Можно было ночью спокойно идти с девушкой, зная заранее, что никто не посмеет к вам пристать. Даже если кто-то и имел какие-то претензии к парню, он обязательно должен был дождаться, когда тот проводит девушку домой. Ночью почти все набережные города были усеяны парочками – как грибами после дождя, никому и в голову не могло прийти их потревожить.

 

Глава 2. Нравы моего города

Есть люди, которые остаются честными из страха перед законом, но есть и такие, которые честны по природе, на мой взгляд, мои земляки принадлежат ко вторым. Как бы ни было тяжело людям жить после войны, все же детей своих они старались воспитывать честными и порядочными. Мне кажется, что из десяти заповедей, посланных нам Всевышним, в Дагестане на первом месте стояла – не укради. После войны пацанва, будем так говорить, подворовывала, не без этого, но с возрастом все это уходило, и лишь немногие, кому на роду, видно, было написано воровать, занимались подобным ремеслом. И среди этих немногих, к сожалению, был и я и мои друзья.

Мало кто знает, что «воровская Махачкала» того времени была в немалом авторитете среди признанных блатными российских городов – такими, как Ростов, Москва, Баку, Одесса и прочие. С ней считались, и уж на задворках «блатной империи России» она не была, это уж точно. Хотя, если брать в соотношении, то меньше всего так называемых воров в законе было, наверное, в Махачкале, но зато это была, безусловно, воровская элита, которую знали далеко за пределами города. Достаточно назвать несколько имен: Паша, Гаджи (Халил), Мухтар (Джибин), Нави.

У наших евреев (татов) самая святая клятва – «папа муно». Так вот, когда они хотели показать значимость своей клятвы, они говорили «Нави муно». Нави по национальности был еврей, его именем и клялись евреи. Какими же качествами должен был обладать человек, чтобы целая нация клялась его именем. Воровская профессия у него была – карманник. Возвращался он однажды в воскресный день из Дербента, у него в автобусе пошла горлом кровь, Нави был чахоточником, – так и умер, не доехав до Махачкалы.

Паша по профессии был тоже карманником, да к тому же еще и игроком. В «третьями» (самая сложная воровская игра в карты) равных ему не было не только в Махачкале, но и почти по всему Северу, за исключением Монгола и Хирурга. Но жить на свободе одной игрой вор не имеет права, ибо тогда он уже им не будет. Он обязательно должен еще и воровать, это незыблемый воровской закон. Кстати, и карманником Паша был незаурядным. Мы жили через забор, на улице Ермошкиной, и когда я родился, то из роддома вынес меня именно он, ведь отец мой сидел – это мне уже потом рассказали.

Гаджи (Халил) прошел на Севере сучьи войны, в крытых тюрьмах ломки и подписки и нигде не сломался, везде на Севере его уважали и знали, так же как и Мухтара (Джибина). Очевидцы рассказывали, как они вдвоем целый барак блядей вырезали, сами, конечно, тоже пострадали, но выжили. У Гаджи (Халила) был младший брат Арслан, правда, в законе он не был, но был удостоен многих воровских привилегий и по праву пользовался ими. Ему тоже пришлось немало отсидеть, о нем даже в одной из своих песен упоминает Высоцкий как о достойном каторжанине, вот слова этой песни: «А через стенку сидит (Халил) Руслан, а там, где он, всегда ништяк, всегда житуха». Правда, Высоцкий называл Арслана Русланом – так, видно, было созвучней.

Да, вот еще что хотелось бы отметить: после смерти последнего вора у нас в Махачкале, где-то в конце 60-х годов, больше тридцати лет не было воров. Что же касается карманников, то Махачкала в этом отношении никому не уступала. Эту воровскую профессию, кроме как иллюзионом, другим словом не назовешь, и у нас в городе были такие иллюзионисты. Мало того, об их мастерстве ходили легенды, но об этом в следующей главе. А сейчас я бы хотел рассказать немного о правосудии того времени, при этом сделать некоторый акцент на милицию и уголовный розыск.

Я вообще не представлял жизни без милиции, так же как и она почти полвека не представляла ее без меня и мне подобных. Пытаясь быть объективным, я постараюсь кое-что воскресить в памяти из прошлого. К сожалению, у меня не было доступа к архивам МВД, иначе читатель узнал бы куда более интересные истории, да и самому мне было бы любопытно. Но, увы, может, после выхода этой книги у меня появится такая возможность, а пока приходится писать по памяти, которая, хвала Всевышнему, подводила меня в жизни очень редко, если не сказать не подводила вообще.

Во всей Махачкале работал один горотдел милиции, находился он на Пушкинской, 25. Районов тогда не было, а «гоношились» еще маленькие отделения: водное (в порту), 1-е в первой Махачкале, 2-е в 5-м поселке и 3-е на месте нынешнего суда. В то время, если мне память не изменяет, начальником горотдела был полковник Лавров, его заместителем – Анохин, а начальником уголовного розыска – Багдасаров, дядя Яша. Частенько мне приходилось бывать в этом самом горотделе, потому и запомнил их всех, особенно начальника уголовного розыска. Сейчас родители пугают маленьких детей, если они не слушаются, чертом, домовым или, на худой конец, Бабой-ягой. Нас же, маленьких, пугали милиционером, и это моментально давало свои результаты. То есть дети милицию боялись, ну а взрослые ее уважали. И уважать было за что. Надо было столько натворить дел, набедокурить и так надоесть, чтобы тебя внаглую посадили, да и то в самой милиции это считалось верхом неприличия. И уже сами работники смотрели на такого человека косо, ожидая от него чего угодно. А о том, чтобы подсунуть что-то в карман, не было и речи. В милиции того времени существовали свои этика и мораль: либо брали взятку, либо предупреждали: я неподкупен, бойся. Таких, честно говоря, было большинство. И уж если сажали, то ты знал, что преступил закон, а потому и не было обидно сидеть. По большому счету, работа милиции была – ловить, наше же дело было – не попадаться, даже такая поговорка бытовала: «Не тот вор, кто ворует, а тот, кто не попадается». К сожалению, в наше время всеобщего беспредела и хаоса даже старые поговорки такого рода, увы, неактуальны. Ничего не было удивительного в том, что начальник уголовного розыска или его заместитель могли смело прийти на любую воровскую хазу и обратиться за помощью, и редко когда им отказывали. Равно как и воры иногда обращались за помощью к ним, в основном, конечно, это были просьбы о собратьях, попавших в беду. И в действиях тех и других не было ничего удивительного и предосудительного, потому что никто не переходил рамки дозволенного. Если это не противоречило канонам общества, к которому принадлежали те и другие, почему не помочь. Да и, ко всему прочему, все это делалось открыто и честно. А разве можно не уважать партнера, если он честен? Вот так и жили в тесном соприкосновении милиция и преступный мир, взаимно уважая друг друга (если их поступки заслуживали такового), не считая того времени, когда одни ловили, а другие старались не попасться. И это тесное соприкосновение давало огромный опыт как уголовному розыску, так и милиции в целом. То есть я хочу сказать, что, хорошо зная нравы и обычаи преступного мира, манеру, характер и специфику «работы» той или иной воровской профессии, будь то карманник или домушник, медвежатник или майданщик, сотрудники очень редко ошибались в выборе метода раскрытия преступления. А опыт сей можно было почерпнуть, лишь контактируя непосредственно, естественно, в хорошем смысле этого слова. Огонь и вода тоже могут быть союзниками, пример тому – гидроэлектростанция. Конечно, без ренегатов тоже не обходилось, но этот фактор уже можно отнести к производственному браку. Если, например, где-то происходило убийство, а для Махачкалы это было огромное ЧП в то время, то никогда не собирали всех судимых, чтобы с утра и до вечера держать их во дворах милиции, да еще задействуя при этом почти весь штат уголовного розыска. Такой подход к делу говорит не только о недостатке профессионализма, но и о самом что ни на есть попустительстве и никчемном отношении работников уголовного розыска к своей работе. А наоборот, обладая все тем же опытом общения, тогда подходили к делу логически, то есть путем исключения, ибо опираться стоит лишь на знание, которое подскажет путь к истине. Зубры уголовного розыска знали, что преступный мир огромен, это целое государство со своей конституцией, своими канонами, царями и их подданными. И то, что было приемлемо для одних, для других – строгое табу, то, что могут сделать одни, другим не под силу. Так что, если даже в районе или просто в доме жило много судимых людей, то из них порой никого и не трогали, зная почти наверняка, что данное преступление к ним никакого отношения не имеет. Надо ли повторяться, говоря, что такой подход к делу был абсолютно выгоден обеим сторонам. Молодые сотрудники смотрели на своих старших товарищей, брали с них пример в полном смысле этого слова, а потому это была организация, где каждый думал не о том, как бы подкинуть сверток с анашой какому-нибудь бедолаге, а как, опираясь на опыт старших, по возможности правильно подойти к делу. Каждый старался внести свою коррективу, а значит, и свою лепту в общее дело. Вот почему это была организация, которую боялись одни, но за деловитость уважали другие. Ведь главный бич для преступного мира – беспредел. Он исключает или почти исключает такие понятия, как благородство и честность, что, думаю, весьма немаловажно для нашего времени. Видя благородство и честность со стороны людей вне закона, то есть с нашей стороны, менты порой тоже проявляли благородство и порядочность, человечность и сострадание, и не отметить это обстоятельство, мне кажется, было бы несправедливо. Хотя бы даже по отношению к тем, о которых не грех вспомнить добрым словом. К сожалению, то время кануло в прошлое, и сейчас уже трудно встретить что-либо подобное. Вот один из характерных примеров, хотя, откровенно говоря, в жизни моей жиганской такой пример был единственным. Было это очень давно, в столице нашей златоглавой, этак годов тридцать назад. Гоняли мы тогда бригадой «резину»: от «Детского мира» и до самого ресторана «Арбатский». По ходу, «на трассе», у нас все было увязано. Довольно часто встречался нам один ширмач, он гонял марку постоянно один, мы это заметили, но к нам он никогда не подходил, и мы держались в стороне до поры до времени. Был он, видно, таким же любителем пива, как и мы, потому что в пивбаре «Жигули», что находился тогда в переулке за «Валдаем», мы его частенько видели. Как-то так получилось, что мы познакомились «по ходу пьесы», а среди крадунов так часто бывает, и в конце концов сошлись. Кликали ширмача Тушканчик, но настоящего его имени мы так и не узнали. Сам по себе он был молчуном, но плохо втыкал, а главное – кореша в беде никогда не оставлял. И вот однажды, а в то время Тушканчик уже месяца три работал с нами, получает от сестры из Сибири телеграмму о том, что она в тяжелом состоянии. И вот когда он собрался поехать к ней, нам дает наколку один старый домушник на дачу одного жирного бобра с условием, что с нами же пойдет на дело. Предложение со всех сторон было выгодным. Во-первых, сулило нам неплохой барыш, а во-вторых, накольщик все же шел с нами на дело, а это обстоятельство вселяло в нас надежду на безопасность, так как скурвленный, по нашей логике, сам в деле обычно не участвует. Но мы, к сожалению или к счастью – не знаю, просчитались. При обсуждении, принять или не принять предложение, Тушканчик молчал, а вот когда спросили его мнение, он сослался на какие-то крайне неотложные дела и неожиданно покинул хазу, сказав, что одобрит любое наше решение и скоро вернется. Мы, естественно, были в некотором недоумении, но тормозить его не стали, он еще ни разу не дал нам повод думать о нем плохо. Это прихоть, мало ли, подумали мы и продолжили обсуждение. В конце концов решились идти на это дело. Но прошел уже целый день, а Тушканчика все не было, мы уже стали беспокоиться, как вдруг услышали звонок в дверь. Кроме Тушканчика, никто не знал эту хазу, и мы никого не ждали, но это был не Тушканчик, а какой-то оголец, лет десяти-двенадцати. Он протянул нам конверт, сказав: «Это вам», и убежал. В конверте оказалась маленькая записка, вот ее содержание: «Бог вам в помощь, и не поминайте лихом. Тушканчик», но чуть ниже был постскриптум: «Выгляните в окно». Мы кинулись к окну. Напротив нашего дома стоял «Москвич», капот был открыт, и в моторе ковырялся водитель. Возле машины стоял офицер милиции, звезд на погонах было не разобрать, и не торопясь, видно, что-то объяснял шоферу, который успевал и копаться в машине, и, подняв иногда голову, слушать, что ему говорят. Этим офицером был Тушканчик. Если бы рядом разорвался боевой снаряд, я думаю, эффект не был бы таким, каким он был в тот момент, когда эта картина предстала перед нами. Мы стояли как парализованные, с выпученными, как у молодых бычков, глазами до тех пор, пока водитель не закрыл капот и машина не тронулась с места, увозя нашего бывшего кореша в неизвестность. Он даже напоследок не помахал нам рукой. Мы были в шоке довольно долго, но, как говорил все тот же ветхозаветный еврей, все проходит, и шок тоже прошел. Ни я, ни мои друзья никак не могли понять, в чем дело. И лишь годы спустя я понял хитрый ход легавых, да, им ума и профессионализма, конечно, было не занимать. МУР всегда был конторой серьезной, и с этим заведением все считались. А дело было, видно, в том, что им, вероятно, нужен был кто-то из старых и авторитетных воров. Войти в воровскую среду дилетанту практически невозможно, а менту тем более. Это только в кино показывают – сказки наподобие «Черной кошки». Ну а нам, молодым крадунам, Тушканчик смог промести пургу, мы ее проглотили, хотя он и был где-то нашим ровесником. Ну а с нами ему были открыты двери любых воровских хаз и «малин», ибо нас там знали каждого чуть ли не с пеленок. Это негативная сторона истории. Что же касается позитивной стороны, то выходит следующее. Видно, выполнив свое задание, мент уже собрался кануть в небытие, как читатель помнит наверное, сославшись на телеграмму от больной сестры, как вдруг увидел провокатора, который пришел дать нам наколку. Видно, эта сука не знала Тушканчика, но зато он его хорошо знал. И вот, помня наше простое, доброе жиганское отношение к себе, нашу честность и порядочность, он решил отплатить нам той же монетой, ответив таким оригинальным способом, что у некоторых чуть не отнялся дар речи. Вообще, честно говоря, муровцы в то время были большие оригиналы буквально во всем, что касалось их профессии. О том, почему я пришел к такому выводу, читатель найдет ответ позже на страницах этой книги. Неясно мне осталось лишь одно – зачем было посылать к нам этого перевертыша? Ведь если надо было, они и так могли в любое время любого из нас пригасить. В тот же день мы поставили в курс воров о случившемся и затаились, как кроты, а когда прошло некоторое время, мы разыскали эту старую падаль и разобрались с ним, как у нас поступали с такими, чтобы он уже никогда не смог давать такого рода наколки никому. Но это уже другая история.

 

Глава 3. Любовь

Еще в дороге мать отдала мне письмо от Валеры, которое пришло почти месяц назад домой. Находился он в городке Наур (Ингушетия). Писал, что все у него хорошо, просил не беспокоиться, тем более что оставалось ему до свободы три месяца. Как только я приехал домой, тут же написал ему ответное письмо, пообещав приехать к его освобождению. Благо было недалеко, да и я успел бы к этому времени подсобрать кое-что из мануфты, подумалось мне. Ну а мама по приезде тут же послала ему посылку, которую принимали только по паспорту, а у меня его еще не было.

Преступный мир того времени был почти всегда на высоте, так что, когда освобождался достойный человек, независимо от возраста, а тем более если его профессия в преступном мире – воровство, его всегда встречали как и подобает: давали, а вернее, выделяли из общака деньги на первое время, чтобы можно было немного отдохнуть от тюремных тягот, опять-таки не рискуя потерять свободу. Так что до Нового года я мог спокойно прийти в себя, отдохнуть, чему не преминул предаться со всем пылом, свойственным людям моего возраста. Говорят, с кем встретишь Новый год, с тем и проведешь его, и мне довелось убедиться в правоте народной мудрости, когда наконец праздник наступил.

Была у моей мамы самая близкая подруга, они вместе учились в молодости, вместе воевали, вместе и работали после войны. Считайте, что примерно в одно время они и родили своих детей, правда, я был на три месяца моложе Оли. Всегда наши семьи встречали Новый год вместе, не был исключением и этот Новый год, с той лишь разницей, что предыдущие пять лет меня с ними не было. Из двенадцатилетней девчушки, какой я запомнил Олю, она превратилась в красивую и статную девушку. Мое общение с женским полом, по сути, ограничивалось мамой и бабушкой. В детстве мы с мамой часто ходили к Симе Семеновне, и тогда маленькая Оля была моим постоянным партнером в разных играх и забавах, но сейчас все это казалось каким-то сказочным сном. А если учесть, что переход из детства в юность я совершил в заключении, где почти не имел времени для передышек, чтобы хоть немного помечтать на этот счет, то, надо полагать, в юной фее я увидел божественное создание. Как она была хороша в своем белом бальном платье! Я же сидел как истукан, не смея поднять голову, уткнувшись носом в тарелку. Если бы до этого мне кто-нибудь сказал, что я окажусь в таком положении, я бы рассмеялся ему в лицо, сейчас же я не узнавал самого себя. Уже несколько раз в жизни мне приходилось делать над собой усилия и сдерживать свои чувства, сейчас же оно навалилось на меня как медведь, зажав со всех сторон, только лишь не кусая, и я даже не знал, как оно называется, ибо никогда не испытывал еще ничего подобного, и я, естественно, не знал, как мне поступать. Конечно, за всем этим наблюдали наши матери, а когда они поняли, в чем дело, пришли мне на помощь. Нас по очереди пригласили в другую комнату и оставили наедине. Каким бы шумным и веселым ни было застолье за стеной, мне все же казалось, что стук моего сердца слышен далеко вокруг. Как ни странно, но Всевышний наделил женщину храбростью и решительностью, которые необходимы именно тогда, когда мужчина, наоборот, их теряет. Обладая врожденным тактом, Оля повела себя так, что через несколько минут мы оба смеялись, вспоминая что-то забавное из нашего не такого уж и далекого детства, а вспоминать, оказывается, было что. Женщины, ко всему прочему, обладают неоценимым преимуществом перед мужчинами – они умеют хорошо скрывать свое волнение. Потихоньку я раскрепостился и стал приходить в себя, когда же окончательно взял себя в руки, чтобы по возможности лучше разглядеть подружку моего детства, мы уже сидели за общим столом друг против друга. Напротив меня сидела очаровательная шатенка, с черными выразительными глазами, со сдержанной и милой улыбкой на устах. Ее волнистые волосы ниспадали на плечи, на ней было белое как снег бальное платье. Это все, что я запомнил, и, думаю, нетрудно догадаться, что все это свело меня с ума в тот же вечер, вернее, в новогоднюю ночь. Я влюбился. Хочу заметить, что нравы того времени были таковы, что ставили массу препятствий перед юношей, который хотел поухаживать за девушкой. Да и воспитывались мы в строгом благонравии, так что, будь то бандит, вор или даже убийца, границы дозволенного он не переступал никогда. Родная мать могла проклясть и выгнать из дому сына, если он, не дай бог, обидел девушку. Когда мы заходили к друзьям, у которых были либо молодые жены, либо молоденькие сестренки, головы наши были постоянно опущены, если они находились рядом. Так что в нравственном плане наше воспитание было на высоте, и это трудно оспаривать даже по прошествии сорока лет. И хотя Оля была наполовину еврейка, наполовину русская, это в принципе ничего не меняло, ибо в Дагестане не знали, что такое национальность. Все жили по одним нравственным законам, и придерживались их тоже все без исключения. Преимущество же мое, дававшее мне право на некоторые льготы в плане ухаживания за девушкой, было в том, что выросли мы с Олей почти рядом, матери наши были ближе родных сестер. А главное – Сима Семеновна любила меня как сына и также верила мне. Естественно, я не преминул воспользоваться своим положением и, Бог тому свидетель, ни разу не дал даже малейшего повода для сомнений в моей порядочности. Каждое воскресенье мы проводили вместе целый вечер. Ходили в кино, гуляли по бульварам, сидели у моря, наслаждаясь прохладой и уединением. Это было незабываемо, и много позже, сидя в одиночных камерах, я так ясно все представлял себе, что предо мною оживали картины этого небольшого отрезка времени, когда я был счастлив.

Так почти незаметно пролетели три месяца, приближались два важных для меня события: это освобождение Валеры и буквально через несколько дней должен был наступить день рождения моей принцессы.

За Харитошей мы поехали почти всей бригадой, дома остался только старый Чуст. Воровское братство, как я писал, было дружно и свято, достаточно было моего рассказа о наших злоключениях, и все уже считали Валеру своим братом. Так что встретили мы его и привезли в Махачкалу, как и подобает, чисто по-жигански, а родители мои отнеслись к нему как к родному сыну, равно как и Оля тут же признала в нем брата. Надо отдать должное моему корешу, он заслуживал уважения и внимания. В общем, считайте, весь март мы кайфовали, а в начале апреля проводили Харитошу домой. Выглядел он уже как новый рубль, при полном прикиде, отдохнувший и довольный. Мы даже о его бабушке не забыли, такой огромный платок ей купили, что, если его разрезать, запросто хватило бы четырем женщинам. Я обещал, что летом, даст Бог, приеду с корешами в златоглавую, и, передав привет нашим товарищам, мы простились как родные братья. И уже через несколько минут паровоз, тяжело пыхтя и выпуская тучи пара, увозил моего кореша домой.

В моем повествовании постоянно приходится нарушать хронологию, для того чтобы объяснить читателю ту или иную ситуацию: нравы, быт как преступного мира, так и общества в целом, да и массу других деталей, без которых очень трудно будет понять отдельные главы этой книги. Поэтому я просил бы читателя быть немного терпеливым.

В те времена, о которых я пишу, в заключении молодежь делала себе татуировки. Это считалось признаком хорошего тона у малолеток, особенно в ходу была решетка, переплетенная колючей проволокой, за нее ухватились две руки в кандалах, на этом фоне роза и надпись: «Цени любовь и дорожи свободой». Рисунок был впечатляющий, да и надпись нравилась юным зекам, ведь, безусловно, кто-то в этом возрасте уже успел кого-то полюбить, а тут нежданно-негаданно – тюрьма, как не сокрушаться и не проклинать всех и вся, кроме конечного, истинного виновника своих бед и страданий – самого себя. И все это потому, что в этом возрасте человек еще почти не способен анализировать свои поступки, а тем более делать соответствующие выводы из свалившегося на него горя. А ведь именно в этом возрасте молодежь должна понимать настоящее значение таких слов, как эти, либо кто-то из взрослых должен объяснить им их суть, чтобы впоследствии не знать, что такое тюрьма и вообще преступный мир. Поэтому ценой любви должна быть всегда сама любовь, а она не способна толкнуть на дурной поступок – это аксиома. Что же касается свободы, то ею нужно дорожить всегда и везде ради той же любви, ради самой свободы, как таковой, ради того, чтобы никогда не узнать и не увидеть всю мерзость тюремного бытия, как те, кто завязал в болоте, кто не в силах был совладать с собой перед теми искушениями, которые поначалу жизнь предоставляла нам во всех своих радужных красках, как бы испытывая нас, чтобы затем повергнуть искушенного в земной ад, название которому – тюрьма.

 

Глава 4. Сема Чуст

К сожалению, сколько помню себя, всегда и везде меня считали лучшим из карманников. Хоть это высказывание звучит не очень-то скромно и, наверно, режет слух любому честному человеку, но было именно так. Я не знаю, откуда взялись у меня такие способности, может, от кого-то из прошлой жизни, но вот откуда пошло мое прозвище, помню хорошо.

Воровали карманники в основном бригадами. То есть собирался коллектив с почти равными способностями в своем ремесле. Основой бригады был втыкала, человек, который умеет лучше других членов данного сообщества извлекать содержимое карманов, сумочек и прочих тайных мест, куда люди обычно прячут деньги, золото и другие ценности. Остальные исполняют функции ставщика, человека, который старается любыми путями подвести объект, чтобы тому, кто втыкает, легче было извлекать содержимое карманов. Далее идет тот, кто на отводе, он старается отвлечь как потерпевшего, так и любого другого, кто слишком любопытен. Ну и, наконец, тот, кто на пропуле, ему втыкалы тихонько передают украденное, чтобы он мог незаметно уйти с ним либо просто отойти в сторону. Все понимают друг друга по взглядам, разговаривают глазами, в «работе» все равны, так же как и в жизни. Единственная и не особо значительная привилегия предоставляется тому, кто водит бригаду, – обычно это человек старше всех по возрасту, опытнее других.

Нас было пятеро, самым младшим был я, все же остальные были самое малое на 15 лет старше меня. Самым старым был Чуст – он и водил бригаду. Это был типичный представитель рода иудеев – чуть выше среднего роста, тонкий, но крепкий, черная борода и усы тщательно пострижены. На широком волевом лице с несколько выдающими скулами лежал отпечаток многих страданий, однако глаза под припухшими веками плутовски поблескивали. Но главной особенностью этого человека были его руки, точнее, ладони рук, они были вывернуты почти наоборот, он таким и родился. И вот этими руками он умудрялся вытворять невероятные чудеса – никогда в жизни я не встречал человека, который мог бы сделать что-либо подобное. Это был, пожалуй, своего рода иллюзионист, равных которому я не знал, да и по сей день не знаю, хоть давно порвал со своим воровским прошлым. Как-то раз, еще до того как мы стали вместе красть, он сказал мне: «Ты не по годам способен, Заур, и во многом превосходишь остальных, и я знаю, что говорю тебе это не первый. Но запомни, лишь тогда ты станешь профессионалом, когда сможешь делать то, что своими руками делаю я». Надо учитывать, что воровство считалось одним из доходных «ремесел» того времени, а любой из моих сверстников-«коллег» пытался превзойти другого во всем, что касалось мастерства ловкой добычи денег. И на тот момент, о котором пишу сейчас, мало того что я демонстрировал старым ширмачам свои недюжинные способности, я еще кое в чем умудрился превзойти даже своего учителя. Но для того чтобы тебя считали профессионалом своего дела, этого все же было мало. Нужно было еще и хорошо работать письмом, то есть уметь работать мойкой-лезвием, а это действительно было целое искусство, которое требовало постоянных тренировок. Для того чтобы научить красиво, а главное – незаметно украсть, вешали на чучело колокольчики, чтобы по звону определять нерадивость ученика. Для меня это был уже пройденный этап. Достаточно представить себе несколько такого рода картин, чтобы определить сложность, ловкость и почти ювелирное мастерство работы письмом. Женщины в то время прятали деньги в основном в чулки, затем резинкой их перетягивали, либо в лифчик, это считалось кладовыми за семью печатями. И вот в автобусе или в толпе нужно было так тихо вырезать деньги, чтобы ненароком не задеть тело и чтобы потерпевшая не почувствовала даже малейшего прикосновения, ибо эти места, с позволения сказать, одни из самых интимных у женщин и очень чувствительных. Про мужчин я не говорю. Им вырезали карманы рубашек, брюк, галифе, для ширмачей-писак фантазии не было предела, лишь бы красиво утащить деньги. Думаю, читатель согласится, что умение так ловко орудовать как пальцами рук, так и лезвием дано не каждому, и даже тем, кто обладал этим талантом, все же следовало постоянно учиться, так как каждый раз приходилось совершенствовать свое ремесло. Люди старались прятать свои деньги подальше от воров, а милиция решила ужесточить закон по отношению именно к писакам. За использование лезвия статья 144 уже трактовалась как применение технических средств, давали сразу 4-ю часть, и срок мог быть от 4 до 10 лет. Но и мы не дремали, решив полностью исключить лезвие из своего арсенала, а заменили его монетой. Брали двадцатикопеечную монету, оттачивали полукругом до толщины лезвия и смешивали с остальной мелочью, бросая ее в карман. Работать письмом с лезвием было само по себе сложно, ну а с монетой было еще сложнее и требовало дополнительных навыков. Но зато того, кто владел этим мастерством, уважали и чтили в любой воровской среде, уже не говоря о том, как его почитали «коллеги», – это был профессионал. Далеко за пределами своей вотчины воры знали друг друга, а особенно карманники, потому что, как только начиналась весна, они уезжали на «гастроли» и почти до самой осени странствовали по стране, общаясь друг с другом, узнавая что-то новое и полезное для себя. По приезде в какой-нибудь город, прежде чем идти воровать, они ехали на «малину», чтобы повидать людей, пообщаться, да урок в курс дела поставить, что прибыла бригада ширмачей. Такие «малины» были в каждом городе. В Махачкале, как я писал ранее, это была Биржа, в Нальчике – Колонка, в Грозном – Шидовка, в Пятигорске – Горпост, в Орджоникидзе – Малаканка, в Баку – Кубинка, в Ростове – Вагонка, в Одессе – Молдаванка. В общем, в каждом городе были свои излюбленные места, где собирались и коротали время представители преступного мира.

На этот раз мы прибыли в Пятигорск. Был конец весны, а значит, пора гастролей ширмачей, ведь на Кавказе весна приходит раньше, чем в других регионах страны. А значит, и «работали» ширмачи до лета в этом теплом регионе. В Пятигорске я был впервые. Для нас Пятигорск считался одним из самых богатых городов Союза – в том плане, что приезжали сюда одни толстосумы на отдых, да и жители жили не на зарплату, это были в основном армяне, евреи, ну и, конечно, русские. Долго мы здесь оставаться не могли, ибо в таких денежных метрополиях существовала своего рода очередность. То есть без залетных бригад ни один из таких городов не оставался. Так что, не успев прибыть, мы сразу наведались куда надо и, кого надо увидев, поехали на хазу, где обычно и останавливались залетные ширмачи. Попали мы как с корабля на бал. У одного из крадунов был день рождения. И вот, изрядно повеселившись и немного охмелев, вся братва, которая была в этот день здесь, расположилась полукругом во дворе под цветущими фруктовыми деревьями, от которых исходил такой дивный аромат, что его трудно забыть даже по прошествии почти сорока лет. После обильного застолья, когда оставались одни крадуны, по воровской традиции полагалось всегда перейти к рассказам о новостях, которые происходили в преступном мире последнее время. Здесь обычно были люди почти из всех регионов страны, так что услышать их рассказы было все равно как узнать что-то новое. Ну и, конечно, не обходилось без ставшего уже почти традиционным спора, где лучшие карманники в стране. Кто лучший на то время, когда происходил спор? Если определить сразу лучшего не могли, спор этот всегда можно было разрешить наглядным образом, на следующий день. Благо рефери были все профессионалами, если не сказать больше. Но даже если они признавали чье-либо превосходство, это не давало его обладателю никаких привилегий, кроме, пожалуй, одной, самой, на мой взгляд, важной. О нем, а точнее, о его способностях знали уже далеко за пределами его вотчины, а это, с воровской точки зрения, было очень серьезно, учитывая воровские критерии. В спорах такого рода участвовали урки и те из карманников, кто был постарше, молодежь обычно только слушала. Почти одновременно с нами в Пятигорск из Питера прибыла бригада ширмачей, которую водил Леня Дипломат, все они находились здесь на дне рождения. Я был непьющий и поэтому, изрядно захмелев, сидел почти полулежа, облокотившись о ствол дерева, положив голову на плечо Гундоса (это был младший брат Чуста, но до старшего ему, конечно, было далеко), и немного дремал. Своим чередом шло застолье с тостами и разговорами, но я ничего не слышал, мне хотелось, чтобы меня никто не трогал, чтобы никто не видел, что я пьян и не в состоянии поддерживать разговор. Но, как обычно довольно часто бывает, чего мы очень не желаем, то и происходит. Как я уже сказал, я дремал, покоясь под каким-то душистым деревом, когда неожиданно почувствовал толчок. Это Гундос тормошил меня. Сквозь какую-то пелену я услышал слова Чуста: «Ну как, братишка, согласен?» – «Да», – машинально ответил я, как будто внимательно слушал, а вопрос меня нисколько не удивил. Я постарался вникнуть в суть разговора, но мне это не удавалось. Хочу заметить, что бахвальство, от кого бы оно ни исходило, в таких кругах исключалось, ибо в базаре всегда принимали участие урки, и это налагало свой отпечаток. И поэтому лаконичный и скромный ответ молодого ширмача приняли как приятную воровскую неожиданность. Когда же я пришел в себя, Чуст объяснил мне, в чем заключался спор. Хочу также заметить, что Чуст был очень знаменит в воровских кругах, способности его были незаурядны, да и прошел он некоторые лагерные этапы своей жизни достойно, всюду, где был, он постоянно общался с урками, никогда ничего лишнего не делал и не говорил. Так что сказанное что-либо таким человеком воспринималось на полном серьезе, тем более что дело касалось той части нашей жизни, с которой он был знаком намного лучше, чем некоторые из присутствующих. А должен был я ни много ни мало на следующий день показать свое мастерство и тем самым удивить и бригаду урок, и не просто удивить, а чтобы и они признали мои способности незаурядными. Надо ли говорить, что я ни на секунду не сомкнул глаз в эту ночь. Задача передо мной стояла не просто трудная. Под утро, проснувшись и видя, что я не сомкнул даже глаз, Сема сказал мне: «Если бы я хоть на секунду сомневался в твоих способностях, я никогда не затеял этот спор. Да ты и сам знаешь себя. Так что вперед, Заур, либо ты будешь сегодня на олимпе воровской славы, либо о тебе вообще никто не будет знать или будут знать как о болтуне. Сегодня ты поймешь, что для достижения намеченной цели одного упорства, силы воли мало, нужно иногда и рисковать». Сказав все это, Сема (а так звали Чуста) пошел ставить чайник и умываться, а я еще долго кубатурил его слова, но уже на душе было чуть полегче. Многие урки, с кем я был уже знаком, знали, как я прошел малолетку, с какими урками виделся и знался, иначе бы они меня и близко не подпустили. Я отмечал в предыдущих главах, как было строго в воровской среде, после всех этих сучьих войн и последствий после них. Урки уважали меня как молодого крадуна, а это в моем возрасте было совсем немало, так как уважение нужно заслужить, а тем более в такой среде, как воровская. И вдруг из-за пары слов, сказанных спьяну, я мог разом лишиться уважения и тех немногих привилегий со стороны урок, на которые давало право мое маленькое, но достойное прошлое. Так что оснований для переживаний и бессонной ночи у меня было больше чем достаточно. Не знаю, как сейчас, но в то время, о котором я пишу, в Пятигорске в воскресный день все дороги вели к «Людмиле», на базар. С раннего утра и где-то до обеда забитые до предела трамваи, автобусы и частный транспорт устремлялись на базар, чтобы приблизительно в такой же последовательности возвратиться с покупками после обеда. В общем, до вечера движение было подобно движению в муравейнике.

 

Глава 5. Я золоторучка

Редко кому оказывалась такая честь – «работать» в одной бригаде с урками, но честь эта могла обернуться для меня позором, и я это прекрасно понимал. Единственно, в чем я был абсолютно уверен, – это в своих способностях, и, уповая на Бога, ранним воскресным утром вышел с урками «на трассу».

Где бы ни была или куда бы ни заходила бригада ширмачей, будь то базар или автобус, магазин или лабаз, карманники всегда держатся особняком, при этом ни на секунду не упуская из виду друг друга, и при первой же необходимости устремляются на помощь подельникам. Мы стояли у трамвайной остановки, рядом со входом на базар, откуда недавно вышли, когда мимо меня прошел Дипломат, успев бросить мне на ходу фразу: «Фраер в робе, левяк, вторяк, паковал грины, будешь торговать, маякни!» Фраера даже искать глазами не пришлось, он стоял рядом, в сварочном комбинезоне, с пачкой электродов в руке. Меньше минуты мне хватило, чтобы оценить всю сложность ситуации, все было бы ничего, если бы не вторяк. Откуда выкопал Дипломат этого детину, подумалось мне, но в то же мгновение, еще ничего не зная, я маякнул: да. С этого момента вся бригада работала на меня, я втыкал. Из-за поворота показалась глазастая морда трамвая, но, прежде чем он должен был подойти к остановке, объясню, что мне предстояло сделать. Думаю, нетрудно представить себе мужчину, у которого поверх кальсон надеты брюки, а в левом кармане лежит упаковка банковских десятирублевок. Горловина кармана застегнута на булавку, а поверх этих брюк надеты еще одни, видно рабочие, и сверху брезентовый комбинезон. Ко всему прочему, он держал пачку электродов в той руке, где лежали деньги, кстати, он их так и держал, пока мы не разошлись.

Как только подошел трамвай, я вместе с этим фраером поднялся и по дороге промацал его, да так нежно, как, наверно, не снимает жених фату в брачную ночь с невесты. А убедившись, что все так и есть, как сказал Дипломат, я стал «работать». Одна лишь мысль, проскользнув, исчезла тут же: где и как Дипломат мог увидеть все, если мы не выпускали друг друга из поля зрения все утро. И впоследствии, где бы мы ни были вместе, я почему-то так и не спросил его об этом.

Никто, по-моему, еще не объяснил тот феномен, что, когда мозг еще только ищет решение той или иной задачи, руки уже непроизвольно делают то, что в конечном счете и будет единственно правильным решением задачи, которое примет мозг. Так получилось, пожалуй, и в этот раз. Я еще толком даже не мог сообразить, как же я доберусь до этих злосчастных и заветных десятирублевок, но рука моя уже лезла в карман за монетой. Сам я перешел на противоположную сторону от кармана, где лежали эти самые деньги. Затем, достав монету, я отстегнул правую лямку комбинезона, а подол аккуратно опустил. Кореша мои поставили этого фраера так красиво, что он почти не трепыхался, стоял, зажатый со всех сторон, грех было не проявить инициативу и не воспользоваться обстановкой, и я уже весь ушел в «работу», увлекшись ее оригинальностью. Стоял я почти лицом к лицу с фраером, поэтому мне необходимо было быть крайне осторожным, одно мало-мальски неверное движение – и все бы было кончено. Вытянув ладонь и зажав монету между кончиками пальцев, указательным и средним, левой руки, я аккуратно стал срезать пуговицы на ширинке его брюк. А срезав все пуговицы, стал потихоньку просовывать в ширинку пальцы с зажатой на конце монетой, до тех пор пока не дотянулся монетой до левого кармана, вернее, до того, что в нем лежало. Аккуратно сделав надрез вдоль упаковки – настолько, насколько это было возможно, я уже успел ухватиться за кончик упаковки и хотел было уже ее тянуть, как вдруг услышал прямо перед собой: «Да, жарковато сегодня, прямо лето натуральное». Мгновенная реакция вора не заставила себя ждать, я понял, что реплика адресована в мой адрес, ибо по лицу моему пот стекал струями, я на первых порах этого и не заметил, так увлекшись «работой». Но пот мог выдать меня. «Да, – ответил я, уже взяв себя в руки, вытирая ладонью правой руки струйки пота. – Сегодня действительно очень жарко». При этом я даже попробовал улыбнуться. И похоже, это мне неплохо удалось, ибо фраерок успокоился и повернул голову в сторону, давая понять, что больше не желает говорить. Представьте мое положение: левая рука почти до запястья в ширинке у фраера, кончики пальцев этой руки держат упаковку десятирублевок за уголок, а если еще учесть, что половой член у мужчины (прошу прощения за пикантную подробность) – самое чувствительное место, и я, мило улыбаясь этому фраеру, еще и веду с ним какой-никакой диалог, хоть и короткий, то уверен, картина могла бы показаться более чем впечатляющей, если бы, не дай бог, я спалился.

Теперь мне предстоял самый важный этап моего предприятия – извлечь эту упаковку. Как впоследствии рассказывал Дипломат, только привычка к строгой дисциплине в «работе» удерживала его на месте, ибо он не мог никак понять, что я делаю с правой стороны фраера, когда левая сторона, где лежат деньги, была почти свободна. Рука с электродами была не в счет, ее можно было по ходу хоть на голову ему положить, так у нас все было отработано. Был бы на месте моем старый ширмач, это еще можно было бы как-то объяснить своеобразием почерка, например, или еще чем другим. Но я был, с точки зрения старого крадуна, еще слишком молод, чтобы иметь свой почерк, а тем более опыт в таком тонком деле. Но это только лишь так казалось и думалось Дипломату, на самом же деле он, как и многие другие наши собратья, и не только собратья, но и ярые враги, впоследствии поняли, что, касаемо «работы», со мной нужно считаться. Ведь ни в чем никому не уступил бы, о большем из скромности чисто воровской воздержусь. Но уверен и знаю, что многое где-то было записано и запомнилось как в памяти воровской, так и в мусорских архивах о способностях Заура Золоторучки.

Теснее прижавшись к фраеру, помогая себе коленом правой ноги, я потихоньку стал извлекать эту упаковку наружу. Из разреза, то есть из кармана, она вышла нормально, главное было протащить ее, не задев член, это было самое сложное, ибо, как я ранее упоминал, член – самое чувствительное место у мужчины. Но с этой сложной задачей я вроде справился, а вот чтобы вытащить пачку через ширинку, мне пришлось повозиться и немало поволноваться. Но уже за несколько секунд до остановки я пихал пропаль Дипломату и по ходу прочел такое недоумение у него на лице, что для меня это была лучшая из наград за те труды и нервотрепку, которые я испытал. Даже держа пропаль в руках, он все равно не мог понять, как я утащил деньги. Глядя на мой сморщенный лоб, он пытался осмыслить это.

Пуговицу на комбинезоне я не смог застегнуть, вернее, не стал этого делать, чтобы не рисковать. Как только мы вышли, фраер увидел расстегнутую пуговицу и, застегивая ее, решил на всякий случай проверить содержимое левого кармана. Обнаружив пропажу денег, он стал орать что есть мочи, еще даже не понимая и не веря собственным глазам, каким образом могли пропасть деньги, если все запоры на месте. Он даже хотел все свалить на нечистую силу, пока ему в горотделе не объяснили, что, видимо, «работал» профессиональный карманный вор, хотя и сами они до сих пор ни с чем подобным не сталкивались. И все это при том, что в любом большом и малом городе уголовный розыск имел солидный, если не сказать огромный, опыт работы с карманными ворами. То есть я хочу сказать, что любой писака, а, как я упомянул ранее, их было не так уж и много, имел свой, неподражаемый почерк в работе. Это как отпечатки пальцев. Иными словами говоря, глядя на «работу» писаки, работник уголовного розыска, который непосредственно курировал этих «тонких ценителей оригинального», мог точно определить, кто это сделал, но, конечно, только в том случае, если был знаком с этим человеком, а точнее, с его почерком. А узнал я такие подробности от самого начальника уголовного розыска, вернее, он оговорил их в моем присутствии, но кто я, он не знал. Меня не поймали, нет. В тот день мы больше не «работали». Во-первых, мы никогда не жадничали, это одно из золотых воровских правил, а во-вторых, случай был неординарный, мы знали, что уже через час весь угрозыск Пятигорска будет «на трассе» ловить карманников и искать среди них меня. Так и произошло впоследствии, поэтому по дороге домой мы постарались оповестить по возможности как можно больше коллег о том, что может произойти. Это было тоже одно из неотъемлемых воровских правил. Пока мы не пришли домой, все молчали, но главное, конечно, для меня было мнение Дипломата. Это была личность, о которой, я уверен, стоит рассказать подробнее. Во-первых, потом у, что это была личность, а во-вторых, читатель еще не раз прочтет это имя по ходу моего повествования. Леня Дипломат был питерским вором, в большом воровском авторитете. На вид ему было чуть больше пятидесяти, высокий, стройный, всегда подтянутый и аккуратный. Это был джентльмен во всем, кроме одного: он был вором, – может быть, это звучит парадоксально, но верно. Он был всегда серьезный, а иногда и довольно хмурый, и весь его вид давал понять окружающим, что человек этот не склонен к шуткам и сантиментам. И лишь глаза, добрые и мягкие, выдавали его простую и отзывчивую душу. Как-то давно от одного старого вора я услышал такое выражение и запомнил его: «дворянин преступного мира», это он говорил о Дипломате. Родился он в Питере еще до революции в дворянской семье, детство провел среди беспризорников Северной столицы и многих других городов Советского Союза. Родителей своих он помнил хорошо, часто в узком воровском кругу с любовью вспоминал о них, при этом поносил на чем свет стоит советскую власть. На его глазах мать и отца забрали в ЧК, и больше он их никогда не увидел. Так что немудрено, что бродяжничество стало его образом жизни, а воровство – профессией.

Уже в 14 лет он сидел за воровство – да еще умудрился в лагере выколоть глаза надзирателю и зарезать одного ренегата, за что, естественно, получил «довесок». А в 20 лет он был признан безоговорочно всеми ворами вором. Впоследствии, так же как и многие его собратья, он прошел все муки тюремного ада: сучьи войны, подписки, ломки. Прошел, естественно, достойно, но без крайней надобности не любил вспоминать об этом этапе своей жизни. Карманником он был незаурядным, как и все, кто были с ним рядом, так что знали его и почитали не только как урку, но и как ширмача. И надо думать, что мне, пацану, видевшему жизнь лишь сквозь колючую проволоку да чугунную решетку, по большому счету, мнение такого человека было небезразлично. Несколько его слов открывали большое воровское будущее для любого, на ком бы он ни остановил свой выбор. Возможно, схожесть наших судеб и сыграла роль в дальнейших наших отношениях, кто его знает.

Еще некоторое время все обедали молча, пока Дипломат не сказал мне: «Ну что, босяк, может, снизойдешь да поведаешь, как умудрился этот паковал утащить, или тебя придется упрашивать?» Упрашивать меня, конечно, не было нужды, я бы сам уже сто раз все рассказал, если бы не воровская скромность, которая, кстати, была позже отмечена урками. Надо ли говорить, что все время, пока мы оставались в Пятигорске, весь город, а точнее, все крадуны только и говорили об этой покупке. Так что, оставаясь с виду скромным и серьезным, я в душе ликовал. Да и друзья мои были горды за меня, особенно Чуст. Сейчас, в наше время, не всегда можно понять поступки, эмоции и всякого рода нюансы людей того времени, но все было именно так. Я уже писал ранее, что начальник уголовного розыска, или его заместитель, или еще кто из них могли смело прийти на любую воровскую хазу, и в этом не было ничего удивительного. Не стал исключением и начальник уголовного розыска Пятигорска. Полковник, уже в преклонном возрасте, седой как лунь, высокий и дородный, но с виду шустрый (все называли его дядя Жора), появился на следующий день на той хазе, где мы притухали, и попросил, если можно, показать ему того Золоторучку, который умудрился так обокрасть человека. Имелось в виду – так красиво обокрасть, ибо как потерпевший, так и сами работники уголовного розыска были буквально ошарашены увиденным. Знакомство с начальником уголовного розыска – палка о двух концах. Первое и самое главное – мент теперь тебя будет знать в лицо, да еще какой мент – вся шпана Пятигорска была о нем очень высокого мнения. Братва знала его порядочность и честность по отношению к представителям преступного мира – настолько, насколько может проявить эти качества начальник угро. Ну а второе – какая может быть менту вера? Хотя и в этом плане понять его было можно, ибо он давал присягу. Все это мне, конечно, объяснили, и естественно, ни о каком знакомстве у меня с ним не могло быть и речи, ну а вот кличка Золоторучка так и осталась за мной на всю оставшуюся жизнь, хотя навряд ли кто-то мог догадаться, откуда она пошла, если бы я сам не написал об этом.

 

Глава 6. Меня разоблачили близкие

Перед отъездом Дипломат сказал мне: «Будешь в Москве, Заур, найдешь меня, я пока там притухаю, буду всегда рад тебя видеть». На том мы и попрощались. После Пятигорска, поколесив по стране еще несколько месяцев, мы все приехали домой в Махачкалу. Если мать я еще мог как-то обмануть относительно цели столь длительного вояжа, то отец не оставил мне на это никаких шансов, рассказав ей, куда я ездил, с кем и для чего. Да и мой вид выдавал меня. Одет я был как юный денди, сын богатых и респектабельных родителей. На указательном пальце левой руки красовалась увесистая золотая печатка в несколько десятков граммов, на руке были золотые часы с золотым браслетом, на шее висел миниатюрный полумесяц на золотой цепочке (кстати, это был подарок одного самаркандского вора). В общем, все, что было на мне, считалось в то время роскошью. Я уже не говорю, сколько денег было у меня в карманах. Да и тряпья я с собой привез немало. Я и раньше уезжал, но больше недели, ну от силы двух, никогда не задерживался, зная нрав своей матери. Но тогда я всегда умудрялся что-то придумать, как-то скрыть все то, что касалось моей жизни вне дома. Здесь же меня не было целых три месяца, да и, честно говоря, я устал лгать и изворачиваться и решил все как есть рассказать матери, приблизительно догадываясь о последствиях. К сожалению, я не намного ошибся. Звонкая пощечина поставила все точки над «и». Мать приказала забрать все, что я привез, и выгнала меня из дома. Для таких, как я, двери всех блатхат и «малин» были всегда открыты настежь, и я поселился на одной хазе в Новом поселке, тогда это был пригород Махачкалы. Дома я появлялся, когда там не было родителей, исключительно лишь для того, чтобы увидеть или, точнее говоря, показаться бабушке на глаза, которая абсолютно не знала и даже не догадывалась ни о чем, думая, что все в семье нормально, – так я умудрялся разыгрывать перед ней спектакли. Мать, конечно, об этом знала и не препятствовала, понимая, что бабушка не должна знать, чем я занимаюсь. (Забегая вперед, скажу, что, когда в очередной раз я сел, еще долго бабушка была в неведении. Но однажды, выпив лишнего, отец сказал ей: «Твой внук вор, за это и сидит в тюрьме». В тот же день она слегла, а через месяц бабушки не стало. Я узнал об этом много позже, а причину ее смерти понял еще позже, но мать моя не простила отцу эту нечаянную реплику.)

Родителей я теперь почти не видел, иногда только мать – и то издали, и не скучал особо, ибо улица стала для меня главным и единственным домом, засосав в свою трясину.

Надо ли говорить, что за время моих странствий не было такого дня, чтобы я не вспомнил о предмете своей любви. Ее-то мне легко удалось обмануть, когда я предстал перед ней, сжимая в руке миниатюрную коробочку с перстнем – это был мой подарок.

Прямо перед отъездом я окончил автошколу и получил водительские права, правда, учиться я не учился, приходил лишь показаться кому нужно, да и то нечасто, но машину я водил и для своих лет знал ее неплохо, этому уж меня отец поднатаскал. Вот и пришла мне в голову мысль сказать, что, пока я не нашел работу, поехал в рейс с одним знакомым, ну и подзаработал немного. Раньше многие так делали, так что в этом ничего ложного усмотреть было нельзя, да и о какой лжи могла идти речь? Причину моего столь долгого молчания она приняла на веру. Тогда я представил себе дальнейшую жизнь: вот так я приезжаю из рейса, меня встречает любимая жена, а чуть позже – еще и с детишками, я рассказываю ей о трудностях дальнего рейса, нежно обнимаю ее в ночной тиши брачного ложа. Она рассказывает о своих переживаниях и волнениях, связанных с моим долгим отсутствием, о детях, еще о чем-то, и под ее приятный и мелодичный голос я засыпаю. А назавтра все начинается сначала. Все меня в этой семейной идиллии устраивало, за исключением работы. Я ни на минуту не мог представить себя в роли работяги, это было выше моих сил, и я тут же отгонял «дурные» мысли. Какое-то время мы так же безмятежно и счастливо проводили свои воскресные дни. Всю неделю Оля училась, а я воровал, но мне удавалось это скрывать. Главное – я боялся, что мать моя придет и скажет все своей подруге, я даже удивлялся, почему до сих пор она не сделала этого. Я, конечно, не мог тогда понять, что у матери моей и в мыслях не могло возникнуть, что я наберусь наглости и предстану перед самыми близкими мне людьми после родителей в таком качестве. Вот так я жил меж молотом и наковальней. Больше всего Олю беспокоило то, что я перестал заходить к ним домой, я ждал ее теперь всегда неподалеку от дома, в сквере. Я уже не помню, что придумывал в свое оправдание, но не заходил, так как боялся того взгляда, той улыбки, которыми меня с детства одаривала ее мать. Я считал ее своей второй матерью и знал, что солгать я не смогу. Не знаю, на что я надеялся, обложив все самое чистое и светлое, что было в моей жизни, ложью, ведь я знал, что рано или поздно все откроется. Но думать об этом не хотел, отгонял от себя эти мысли и довольствовался настоящим – в общем, был я типичным эгоистом, да еще и, мягко выражаясь, лжецом в придачу. Разве мог человек, имеющий такие пороки, надеяться на ответную любовь? Тогда я этого, видимо, не понимал, да и не хотел понять, иначе бы обратился за помощью к матери, а я избегал ее. Шло время, но ложь все же выходит наружу. Я до сих пор поражаюсь, как я мог пренебречь этим ангелом, отказаться от Оли, которая меня так искренне любила. Каким нужно было быть слепцом, чтобы не разглядеть эту чистую, непорочную душу? Но, к сожалению, жизнь не повернешь вспять.

Каким образом Оля узнала обо всем, для меня и по сей день остается загадкой. Да я и не интересовался этим никогда, зная уже и тогда, что «доброжелателей» всегда хватает в этом мире. Всю неделю она не выходила из дома ни в институт, ни куда бы то ни было еще. С каким нетерпением она ждала воскресенья, я узнал позже. Бедная Сима Семеновна, она боялась потревожить ее даже расспросами, ибо дочь ее прямо на глазах превратилась в красивую статую. Вся надежда у этой бедной женщины была на меня, она даже и не подозревала, что я и был причиной всему. Как только наступило это злосчастное воскресенье, которое я на всю жизнь запомнил с тоской и болью в сердце и которое, можно сказать, и определило мою дальнейшую жизнь, вместо Оли в сквер пришла ее мать. Еще издали мы увидели друг друга, ретироваться было поздно, я понял, что произошло самое худшее, и я пошел несмелой походкой навстречу своей судьбе. Сима Семеновна привела меня к себе домой, зашла вместе со мной в Олину комнату и, оставив меня у дверей, удалилась, тихонько прикрыв за собой дверь. Женщины, как правило, умеют сохранять присутствие духа даже в самые сложные минуты жизни. Оля сидела в кресле почти у самого окна. Как только мать закрыла за собой дверь, она встала, подавив в себе какую-то внутреннюю дрожь, я это даже почувствовал, и, не взглянув на меня, медленно подошла к окну. Видно, эти несколько шагов ей были необходимы для того, чтобы собраться с мыслями после всего пережитого ею. После длительной паузы она повернулась. Мы стояли молча, глядя друг другу в глаза, но ее глаза, как два черных бриллианта, пылали таким гневом, таким пламенем, что, казалось, хотели меня испепелить. В них была и любовь и ненависть одновременно. С гордостью оскорбленной царицы, которая заранее прощает оскорбление, зная, что оно не может ее унизить, она сказала мне: «Заур, несмотря ни на что, я люблю тебя, ты это знаешь, и скрывать это было бы глупостью. Ни в помыслах моих, ни в действиях я никогда не солгала тебе, я всегда руководствовалась своими чувствами, а они, как ты знаешь, были всегда чисты и непорочны. Как же ты мог, ты, в чьих жилах течет столько благородной крови, втоптать в грязь нашу любовь? Как ты мог стать вором? Да еще дарить мне ворованные подарки?» Сорвав перстень с пальца левой руки, она, видно, хотела швырнуть его в меня, но затем в замешательстве зажала его так крепко в ладони, что вены взбухли на тыльной ее части, и уже в следующий момент она взяла себя в руки, подошла ко мне и, раскрыв ладонь, медленно подняла голову. Глаза ее, еще несколько минут назад пылавшие огнем, были полны слез. Я был потрясен тем, что произошло, и не мог найти слов в свое оправдание и вообще не знал, что предпринять. Как я очутился на улице и как добрел до места, где жил, сейчас уже не помню. Если бы в бригаде во время «работы» не было бы столь строгих правил, которые запрещали любой кайф, я бы, наверно, либо спился, либо стал наркоманом.

Шло время, а с ним и таяли надежды на то, что наши отношения когда-нибудь возобновятся. Мне уже стало невмоготу жить в одном городе с ней. Как только я оставался один, меня тут же тянуло к дому, где жила Ольга. Иногда я по нескольку раз в день проезжал мимо ее дома в надежде просто увидеть ее издали, часами прятался возле института и провожал ее глазами, находясь на расстоянии. В общем, я сходил с ума, замкнулся в себе и почти ни с кем не разговаривал. Естественно, так долго продолжаться не могло, и я решил уехать. Несколько дней я раздумывал, написать ей письмо или пойти проститься, и все же не мог собраться с духом, вновь увидеть ее глаза было выше моих сил. Я решил написать ей, ну а текст этого письма, запечатлелся в моей памяти на всю жизнь. Вот оно:

«Мой милый и нежный ангел, любовь моя, здравствуй! Всевышнему, видно, было угодно преподнести мне одно из ангельских своих созданий и зажечь пламень в моем сердце, чтобы затем ввергнуть меня в бездну мук и страданий. Но я не ропщу. Бог всегда знает, что делает, он всегда прав. В жизни моей, даже в детстве и юности, мне ничего не давалось просто так, за все всегда приходилось бороться, сейчас же я опускаю руки, ибо знаю заранее, что потерплю фиаско. Однажды ступив на стезю, по которой я теперь иду, свернуть с нее не могу, это выше моих сил, ну а коль я должен сделать выбор между моим образом жизни и тобой, я выбираю первое. Прости, если можешь, меня за это, ведь я не должен был лгать тебе, но, к сожалению, влюбленные все эгоисты. Думаю, пройдет время, ты поймешь меня и не осудишь. Хочу сказать тебе на прощание, что никогда и никто не будет любить тебя так, как любил тебя я. Когда ты будешь читать эти строки, я уже буду далеко от тебя, но где бы я ни был, если нужна будет моя помощь, я брошу все и приеду. А пока прощай, всех благ тебе земных. Заур».

Написав это послание, я в тот же вечер бросил его в почтовый ящик, который висел у них на воротах, а уже ночью, лежа на верхней полке в купе спального вагона Махачкала-Москва и глядя в ночную мглу, представлял, как утром Оля будет читать мои прощальные строки и, конечно, будет плакать.

Тот, кто лишился сокровища, поступит неразумно, если обернется, чтобы еще раз посмотреть на него.

 

Часть VI. Моя напарница Ляля

 

Глава 1. Я в Москве

Мы ничего не знаем. Мы считаем себя хозяевами своей жизни. Нам кажется, что мы управляем своей судьбой. Но у каждого удара колокола свое значение на небесах…

Первопрестольная встретила меня морем огней и проливным дождем. Сидя на заднем сиденье такси, я смотрел сквозь пелену запотевших стекол на город, и мне почему-то вспомнилось древнее поверье: во время свадьбы дождь – к долгой и счастливой жизни. Интересно, подумал я, какую жизнь готовит мне судьба-злодейка с красавицей невестой, имя которой Москва. Мне кажется, что тот, кто однажды посетит этот город, долго не захочет с ним расстаться, если только крайняя необходимость не заставит это сделать. Москва во все времена манила и манит к себе всех: авантюристов разного пошиба, студентов и бродяг, артистов и воров. И с уверенностью могу сказать, что на одной шестой части суши второго такого города нет. Первая заповедь «артиста на гастролях», прибывшего в незнакомый город, – найти крышу над головой, но об этом-то как раз я мог не беспокоиться. Уж друзья-то у меня здесь были, да еще какие – каждого из них я мог смело назвать братом. Но не только друзья жили в Москве, здесь жил отец моей матери, мой дед. Знал я и адрес: Арбат, 25, это угол Староконюшенного переулка и Арбата. Звали его Гусейнов Аббас-Али, по профессии был он дамский парикмахер, и, к слову сказать, очень даже неплохой. Навряд ли моя бабушка выжила бы в той далекой и дикой провинции, коей считалась Махачкала того времени, если бы на пути ей не встретился молодой, красивый и богатый турок. Целый квартал на Буйнакской улице в Махачкале, от кинотеатра «Дружба» до гостиницы «Каспий», был его собственностью. На одной стороне улицы делали зеркала, на другой – фаэтоны. Любил он бабушку безумно, признаться, ее было за что любить, а когда они поженились, появилась на свет моя мать. Но дед был, оказывается, страшный бабник, чего бабушка простить ему не могла. И после его очередного романа она выгнала его из дома или сама ушла, точно не знаю. Так что мою мать воспитывала она одна, без чьей-либо помощи. Правда, когда революция добралась до Дагестана, у него все конфисковали, а сам он еле унес ноги. И как ни странно, устроился в Москве. Но, надо отдать ему должное, пока училась моя мать, сначала в техникуме, а затем и в институте, он помогал ей чем мог. Все это я знал, конечно, и раньше, все-таки какой-никакой, а семейный архив у нас был, а это всегда свято. Так вот, когда я пришел домой перед отъездом попрощаться с бабушкой, я сказал, что еду учиться в Москву. Она написала письмо своему бывшему мужу и дала мне его адрес. Письмо это находилось при мне, но я не собирался тут же разыскивать деда, так как бабушка сказала, чтобы я обратился к нему только в случае крайней необходимости. Я не знаю, чем руководствовалась бабушка, говоря мне это, возможно, чрезмерной гордостью своей, возможно, чем-то еще. Но мне и в голову не приходило ослушаться ее, так глубоко я чтил и уважал ее. Естественно, я не знал, что было написано в письме, но догадывался.

Так что таксисту я дал Женькин адрес и уже через полчаса вышел из такси недалеко от метро «Бауманская», а еще через десять минут оказался в братских объятиях своего друга. После освобождения я, естественно, поддерживал постоянную связь с друзьями. А здесь вот свалился как снег на голову, да и, честно сказать, до самого последнего момента и сам не знал, что предприму первым делом в Москве. Лишь только резкая смена обстановки да мерный стук колес поезда внесли некоторую ясность. Но в принципе предупреждать было и необязательно, главное – кореш мой был дома, ну а здесь я был всегда желанным гостем. Всю ночь напролет мы проговорили, даже не заметив, как наступило утро. Наконец-то я выговорился, и от этого на душе стало легче, ибо Женька был тогда первым и единственным человеком, которому я рассказал обо всем, что накопилось у меня на душе. Под утро приехал отец Жени, был он, как я упоминал ранее, в полноте, а потому и знал все воровские новости столицы, которые обязан знать уркаган. Он долго расспрашивал меня, в основном, конечно, о наших тюремных злоключениях, при этом хитровато щурился, как бы сверяя про себя рассказ своего сына с моим. Но сомневаться ему не приходилось, так как мы уже давно были научены жизнью и воровская честность была для нас свята. Ну а когда мы имели дело с урками, то тем более хорошенько думали, прежде чем ответить на тот или иной вопрос. Знал он, естественно, и где живет Дипломат и обещал на днях свозить к нему. А пока мы втроем предавались беззаботному времяпрепровождению, друзья мои знакомили меня с Москвой. Забыл сказать, что, пока я спал днем, Женя сбегал к Харитоше, и встреча с ним была не менее радостной, чем с Женей. Целыми днями мы мотались по городу, здесь мне все было интересно, я сразу полюбил Москву, и она, забегая вперед скажу, платила мне всегда взаимностью. А прожил я в Москве, к слову сказать, совсем не мало лет, суммируя разные отрезки моего жизненного пути. А с Дипломатом, как ни странно, я встретился сам, вернее, случай свел нас. Через день после того, как я познакомился с отцом Жени, он уехал куда-то, пообещав, что скоро вернется и выполнит свое обещание. А пока посоветовал получше познакомиться с городом, что я и делал, совмещая приятное с полезным. В тот день мы шныряли возле «Ударника», и «труды» наши не были напрасны. Большое кожаное портмоне, которое Харитон сумел стащить, с крупным содержимым было нам очень кстати. Когда мы, перейдя через мостик, остановились возле поплавка «Буревестник» (так он тогда назывался), который был пришвартован тут же рядом с мостом, то решили отметить удачу. Музыканты да и почти вся обслуга здесь были цыгане. Московская шпана считала «Буревестник» лучшим местом для отдыха, частенько впоследствии заглядывал сюда и я.

Засовывая в карман брюк свою долю краденого, которую мне протянул Валера, я вдруг увидел Дипломата под ручку с очень красивой и элегантной женщиной – они направлялись к стоявшему тут же «ЗИМу». Дама уже скрылась в салоне машины, а Леня занес было ногу, чтобы сесть рядом, когда я стремглав бросился к нему. Он был искренне рад нашей встрече, мы по-братски обнялись, и я, торопясь, стал рассказывать ему, что уже больше месяца в Москве. Он перебил меня и тоном, не терпящим возражений, сказал, чтобы я располагался сзади, – здесь не место для разговоров, сам же сел впереди. Не успела машина тронуться, как я в двух словах объяснил, что не один. Мгновения мне хватило, чтобы перекинуться со своими корешами парой-тройкой слов, и уже в следующую минуту «ЗИМ» рассекал жижу грязи, смешанную со снегом. Поначалу я был ошарашен, когда, проехав немного, Леня, обернувшись к нам вполоборота, сказал даме, что сидела рядом со мной: «Это и есть тот Золоторучка, о котором я вам рассказывал, знакомьтесь». Как же тут было не прийти в замешательство, ведь рядом со мной сидела истинная леди, по крайней мере, мне так показалось. Она была действительно похожа на герцогиню, возвращающуюся с бала, ну а учитывая представления о женщинах провинциального вора, каким я был в то время, думаю, можно понять мой восторг, равно как и замешательство. Но леди, нисколько не удивившись, а скорее, наоборот, грациозно повернула ко мне голову, одарив меня при этом ангельской улыбкой, протянула руку и будто пропела: «Ляля». Я от неожиданности поцеловал протянутую руку, тут же вспомнив уроки моей бабушки, и ответил: «Очень приятно, Заур». – «Глянь, Дипломат, а ведь он еще и джентльмен», – услышал я мелодичный голос Ляли, но в следующую секунду Дипломат разразился громким смехом. Я еще даже не успел понять, что же произошло, как Дипломат тут же стал серьезным и сказал мне: «Не обижайся, бродяга, просто я вижу, ты во всем большой оригинал, а церемонии эти сейчас не встретишь даже в самых высших кругах. Ну да ладно. Если будет на то нужда, цапки у дам будешь на работе лобызать, а здесь расслабься, ведь это наша Ляля». А «нашей» оказалась уже тогда знаменитая на всю Москву карманница Ляля (Цыганка). Пытаясь быть объективным и нисколько при этом не умаляя своих способностей, хочу сказать, что у кого и были золотые руки, так это у нашей Ляли. Своих родителей она не знала и, сколько помнила себя, росла среди цыган, пока табор не пришел в Самарканд. Там, шныряя по Регистану, и встретилась она с урками-ширмачами, с ними и осталась. Способности к воровству у нее были действительно незаурядные. Гастролируя по стране с ворами, она порой показывала чудеса ловкости, ну и воры тоже учили ее всему, что должна знать, как должна выглядеть, как вести себя юная леди. Вот почему, увидев ее впервые, я нисколько не усомнился в том, что передо мною дама из высшего общества. На тот момент, когда мы познакомились, ей было где-то около тридцати. В воровском братстве она жила больше десяти лет и была всеобщей любимицей. Но ее ценили и уважали не только потому, что она была необыкновенной красавицей, но и за поступки. Первый и последний раз в жизни она полюбила одного молодого уркагана. Однажды после неудачного скачка на хату одного жирного бобра его подстрелили в побеге. Он, возможно бы, и выжил, если бы не легавый, который гнался за ним. Увидев, что человек лежит раненый и не может уже оказать никакого сопротивления, он сказал: «Пусть лучше умрет, тогда на одного будет меньше» – и добил его выстрелом в голову. На могиле любимого Ляля поклялась, что отомстит, и действительно выполнила свое обещание. Узнав, где работает этот мент, она прокралась к нему в кабинет. Учитывая ее внешние данные, ей это не составило особого труда, и, приблизившись к менту на вытянутую руку, сказала, зачем пришла, и, не дав тому опомниться, выдавила пальцами ему оба глаза. Из десяти лет, которые ей дали, она отсидела три, но воры не оставили ее в беде. Не один год впоследствии мы с Лялей заставляли изумляться уголовный розыск как Москвы, так и всей страны в целом. Я всегда уважал и любил ее как друга и как сестру, она платила мне тем же, но судьба, к сожалению, не была к ней благосклонна. Она умерла в мордовском лагере в Потьме, на станции Явас, одиннадцать лет спустя. Я же в то время находился в одном из лагерей Коми АССР.

Вот какая дама сидела рядом со мною на заднем сиденье «ЗИМа» и мило, дружески улыбалась мне. Мы ехали довольно долго, наконец машина остановилась у дома, где-то на окраине Москвы. Я помог Ляле выйти из машины, и мы пошли к дому, Леня, о чем-то перекинувшись с водителем, нагнал нас почти у самой калитки. А «ЗИМ» мгновенно растаял в ночи, шофер даже не включал фары дальнего света. С волчьим остервенением лаяла собака, готовая сорваться с цепи, до тех пор пока мы не вошли во двор. При виде Ляли и Дипломата она замолчала, но на всякий случай оскалилась на меня и спряталась в своей будке. Мы вошли в дом. Огромная комната была залита ярким светом, исходившим от громадной люстры, висевшей прямо над столом посередине комнаты. В дальнем углу в печи, приятно потрескивая, горели дрова, отчего в комнате было жарко. Прямо перед нами, на диване, сидел дедушка в очках, с газетой в руке, а справа, недалеко от печки, небрежно облокотясь на стул, сидел парень приятной наружности, он увлеченно смотрел «КВН» на маленьком экране. При нашем появлении дедушка отложил в сторону газету и вперил в нас, а точнее, в меня пронзительный взгляд, парень же встал и, подойдя вразвалочку, протянул мне руку для знакомства. «Паша», – представился он, внимательно глядя прямо мне в глаза. «Заур», – ответил я, ни на мгновение не отводя взгляд в сторону, и пожал ему руку. Затем подошел к дедушке, поздоровался с ним. Дедушкой оказался Гена (Карандаш) – живая легенда воровского мира. Что касается парня, то это был Паша Захар (Сухумский), который в преступном мире стал известен чуть позже как Паша Цируль. Много о чем мы переговорили в этот вечер. В конце разговора я понял, что все единодушно готовы принять меня в свою семью. Назавтра я переехал к ним на хазу, и воспитанием моим занялась Ляля. Да, это было время, которое трудно забыть. Я уже писал, что иметь незаурядные способности было недостаточно, для того чтобы тебя уважали и почитали. Я знаю бригаду карманников, лагерных педерастов, крали они не хуже других, и, естественно, никто их не обижал, они даже приезжали в лагеря к своим собратьям и грели их. Но этих карманников не уважали. Так что не имей я свое хоть и короткое еще, но все же достойное прошлое, никогда бы мне не быть вместе с урками. С этим всегда было строго, и ранее в главах, касаясь воровской темы, я писал почему. Если в родной вотчине меня считали чуть ли не «денди-кошелечник-универсал», то здесь, в Москве, Ляля ясно дала мне понять, что я самый натуральный провинциальный лапотник, хотя и способный ширмач. Я говорил, что многому мы научились у воров как на свердловской пересылке, так и в ростовской тюрьме, да и на свободе я постоянно общался с урками, насколько это было у нас возможно. Но оказалось, что всех моих знаний еще недостаточно для «чистодела». Вот какие нормы определяли человека, о котором могли сказать в любом кругу заслуженных воров – это карманник по большому счету. И тогда все без исключения могли это признать. Карманник должен был уметь идеально владеть собой, особенно мимикой лица, знать язык жеста и взглядов, должен был уметь импровизировать, как заправский артист, чтобы в случае чего выйти из неблагоприятной ситуации. Он должен был обладать интеллектом и эрудицией и еще одним важным качеством – умением вести разговор. И все это не считая твоих незаурядных способностей вора. Я думаю, нетрудно догадаться, что приобрести и усвоить эту науку можно было только с годами, да и то при постоянной практике.

 

Глава 2. Моя «работа» с Лялей

Бригады ширмачей были разные, одна сколачивалась только для поездки на «гастроли», другие крали годами вместе, пока тюрьма или смерть не разлучала их. Так же и мы несколько лет «работали» вместе, пока нас не разлучила тюрьма, а впоследствии и смерть некоторых из нас. Немало интересных, а порой и курьезных случаев произошло у нас за это время; думаю, читателю будет интересно узнать подробней о некоторых из них.

Однажды после трудов наших «праведных» по дороге домой мы заехали в гостиницу «Националь». К тому времени я уже смело мог считать себя универсалом, таким, какими были мы все, недаром блатная Москва того времени знала нас, равно как и уважала. Конечно, в этом была большая заслуга наших урок, но и способности каждого из нас были признаны безоговорочно всеми.

Карандаш с Дипломатом зашли внутрь, а мы вчетвером остались сидеть в машине. В то время гардеробщиком в гостинице работал Пантелей (Деревяшка). Сидели они с Карандашом где-то еще при нэпе. Говорили, что в свое время Пантелей был в авторитете, но потом началась война, он попал в штрафной батальон и в атаке потерял ногу, с тех пор он костылял на деревянной, отсюда и такое погоняло. Как инвалида войны, его устроили работать в «Националь», куда и простых-то смертных брали с трудом, и то после ста проверок. Отсюда шпана сделала вывод, что пашет Деревяшка на Комитет. Но Комитет была контора серьезная, к преступному миру почти не имела никакого отношения, да и босоту Деревяшка по ходу никого и никогда не сдавал. По крайней мере, базару такого не было, ну и шпана делала вид, что ничего не знает и ни о чем не догадывается. Фарцевал понемногу Деревяшка, да сигаретками импортными приторговывал – в общем, на нынешний манер был центровым барыгой. Кстати, в то время почти в любой аптеке можно было купить морфий, а вот сигарет импортных, таких как «Филип Моррис», в пластмассовой упаковке, «Кэмел» и прочие, кроме как у барыг, взять было негде, да и то не у каждого. Потому и отоваривались мы постоянно сигаретами у Деревяшки, как, впрочем, и многие урки в Москве.

Стояла тихая, морозная и безветренная погода. В машине же было тепло и уютно. Мы сидели с Лялей на заднем сиденье и о чем-то спорили, а Цируль с водилой впереди, все мы созерцали величественный фасад «Националя», как вдруг рядом заскрипел снег под колесами подъехавшей машины. А еще через минуту Паша, повернувшись к нам, произнес: «Гляньте-ка, какого фраерка фильдеперсового занесло к нам как на подносе». Протерев запотевшее стекло, мы увидели иномарку и слегка согнувшегося, франтовато одетого мужчину, пытавшегося найти замочную скважину в двери машины. Но наше внимание, естественно, привлекло не это. Верха и клифт (одежда) у фраера были не в порядке, а, судя по прикиду, он должен был быть «жирным». Успев только цинкануть Паше, что «работаем», мы выскочили с Лялей из машины с разных сторон, чтобы нас не было видно. И уже в следующую минуту по тротуару в сторону, противоположную нашей машине, шел прилично одетый слепой мужчина, с тростью в руке, под руку с элегантной молодой женщиной. В то время, да и позже, мне иногда приходилось «работать» слепым, поэтому я постоянно носил в чердаке очки с черными и круглыми стеклами, а раздвижная трость была в дурке у Ляли. Поравнявшись с фраером, я, поскользнувшись, упал на тротуар в снег, а Ляля сразу стала звать на помощь, грациозно разводя руками, ибо я на некоторое время «потерял сознание». Почти одновременно фраер и выскочивший из машины Цируль оказались рядом и помогли мне прийти в себя и подняться на ноги, что я проделал с неохотой, медленно, больше опираясь на широкие плечи джентльмена. А уже в следующее мгновение я благодарил их обоих, нервно теребя дужки очков, водружая их на нос. Ляля же, взяв меня вновь под руку, слегка журила за неуклюжесть, сбивая с меня снег. Я видел, как фраер поедал Лялю глазами, но и Ляля, оценив обстановку, ибо фраерок был чуть навеселе, грациозно, с редким достоинством, приличествующим испанской королеве, повернув голову, поблагодарила его и, протянув руку, разрешила ему поцеловать ее. Фраерок был в шоке, а я, кстати, дал понять Ляле, чтобы она не переиграла, я знал ее спектакли, которые она разыгрывала перед такого рода фраерами. Сейчас был другой случай, фраер уже был голый, и нам нужно было сваливать. Сделав несколько шагов, мы услышали хорошо знакомый нам звук взревевшего двигателя нашего «ЗИМа» и, убедившись, что фраер уже не видит нас, мгновенно юркнули в машину. Паша же, наоборот, выпрыгнув из нее, остался ждать Дипломата и Карандаша, чтобы они не искали нас. Конечно, на все про все у нас ушла пара минут, а еще через какое-то время мы уже все вместе мчались по вечерней Москве, раскладывая содержимое карманов незадачливого джентльмена на заднем сиденье автомобиля, которое действительно оказалось «жирным». В то время, когда мы с Лялей торговали у этого фраера скулу (карман) его клифта, Цируль в придачу снял с его цапки котел (часы), в общем, как сейчас помню, покупка была гарная. Но вот что было дальше, а точнее, весь расклад, связанный с этой покупкой, по большому счету, я узнал лишь пять лет спустя, в 1974 году, когда был принят в Петровском пассаже опергруппой, которую водила легавая, майор, по фамилии Грач. Мы были старые знакомые, и она же мне и обрисовала весь расклад, который уже давно не был секретом в МУРе.

По содержимому портмоне сразу стало ясно, что фраер залетный, из какой-то англоязычной страны, уже не помню, по каким приметам мы это определили. Но то, что он окажется агентом, нам не могло присниться даже в самом страшном сне. Хорошо еще, что, взяв деньги и часы, Ляля куда-то засовала это злосчастное портмоне, уж больно оно ей понравилось, может, кому-то подарить решила. А знаю, факт, что на следующий день вся блатная Москва была в движении, а МУР искал «слепого втыкалу» с «бубновой дамой», чтобы сделать возврат. Ну и возврат, естественно, был сделан, как и положено, кроме денег и часов, а они вроде и не нужны были, о них никто и не вспомнил.

Вот что произошло на самом деле, как мне рассказала в МУРе майор Грач (имени, отчества, к сожалению, не помню).

На хвосте у этого типа плотно сидел Комитет. В тот день они, видно, решили взять его в гостинице и взяли в номере, но портмоне при нем не оказалось. А предмет интереса КГБ находился, видно, именно там. Но ни я, ни кто другой из тех наших, кто остался в живых, до сих пор не знает, что там было. В общем, как бывает в таких случаях, узнав все, что им было надо от задержанного, а как мог быстро узнавать КГБ то, что им нужно, я не буду писать, чекисты стали, видно, прокручивать все события поминутно. И как раз те несколько минут, что они стояли у светофора, а затем заворачивали за угол, объект их наблюдений был вне поля зрения. Именно этих нескольких минут хватило нам с Лялей и Цирулем, чтобы выставить этого фраера и исчезнуть. КГБ в то время боялись, и перед ним дрожали почти все. МВД тем более не было исключением. Уже ночью, когда все стало ясно, подняли с постели министра, он дал свои распоряжения, и где-то кто-то собрался на экстренное совещание. В общем, уже к утру из МУРа пришло сообщение на улицы Москвы с просьбой о возврате портмоне, иначе последуют крутые меры, если ширмачи проигнорируют просьбу конторских. Я уже писал ранее, в каких отношениях был в то время уголовный розыск с преступным миром, то есть по возможности старались помочь друг другу, если это было необходимо, но, естественно, в хорошем смысле слова. Вот почему после возврата портмоне нас никто не трогал, честно сказать, мы даже и не предполагали, что в МУРе знают, как и кто его украл. И лишь пять лет спустя я узнал об этом случайно. А еще через 20 лет, в 1994 году, когда я отдыхал у Цируля на даче в Подмосковье, Паша показал мне газету, которая чуть ли не вся была посвящена его особе, он даже шутил на этот счет. В то время власти были зациклены на держателе российского воровского общака Паше (Цируле), в этой газете я и прочитал о себе как о непосредственном участнике этой кражи. Только, видно, информацию эту журналист черпал явно не из архивов МВД, так как там было написано следующее: «Один из действующих лиц этого спектакля Зугумов Заур, по кличке Золоторучка, был застрелен при попытке побега где-то в тайге Коми АССР в 1975 году». Да, действительно, в том году я был в побеге в Коми, за что и получил небольшой довесок к сроку – один год, да и потрепали нас здорово, но, к счастью, не убили, подтверждением чему может служить эта книга. Я даже хотел написать в редакцию этому журналисту, думал «обрадовать» его, но, к сожалению, вскорости сел, кстати тут же следом за Пашей. И уж никак не мог ожидать, что больше мы с ним никогда не увидимся. Он упокоился в Лефортове 10 или 12 марта, точно не помню, потому что ровно через год, находясь в Бутырках в качестве положенца в «аппендиците», я отмечал с босотой моего корпуса годовщину смерти двух воров – Паши (Цируля) и Гриши (Серебряного). У одного она была 10, а у другого – 12 марта, я решил объединить обе даты. Ведь Бутырки – это не то место, где каждый день можно отмечать подобные мероприятия, вот потому я и запамятовал. Но это не столь важно, главное – людская память. Как я писал ранее, Москва того времени была не только столицей нашей Родины. Москва была, да и остается по сей день, воровской столицей России. В наше время, не побоюсь сказать, многие чиновники как аппарата правительства, так и силовых ведомств стараются создать в стране как бы искусственный хаос и неразбериху, сталкивая отдельные мафиозные структуры и всякого рода сброд. А задумывался ли кто-нибудь из среды аналитиков, я имею в виду тех, кто искренне переживает за нашу страну, откуда взялись эти самые сообщества рэкетиров и бандитов, наркоманов и насильников? Почему раньше ни преступный мир, ни сама милиция, я больше чем уверен, и представить себе не могли, что в нашей стране может быть что-то подобное, называемое сейчас модным словом «демократия». А демократия в России – это беспредел. Зачем и для чего сеять смуту, это ясно – где, как не в мутной воде, легче рыбка ловится. А вот климат, благоприятствующий беспределу, создали сами правящие, руководящие чиновники силовых структур, уничтожая воров либо при помощи интриг, либо отстреливая их. А ведь они-то никогда не допустили бы беспредела, творимого сейчас не только за колючей проволокой, но и вокруг нас. В последние годы Россия стала почти сплошным преступным миром, исключая, конечно, стариков и детей, ну и еще, пожалуй, немногих честных людей, которые еще остались здесь. А во времена тоталитаризма, как принято сейчас говорить, какие бы деспоты ни стояли у власти, они прекрасно понимали, что любая смута и последующий за ней хаос приведут страну к развалу, то есть еще к одной революции. А откуда берется брожение умов и затем открытое противостояние, они прекрасно понимали. С одной стороны, это почти гении – диссиденты. Кого-то из них высылали, а кого-то изолировали плотным кольцом ренегатов и колючей проволокой. А с другой стороны – элита преступного мира, воры в законе. Возможно, некоторые из читателей будут склонны думать, что я несколько субъективен и поэтому пытаюсь возвеличить до государственного уровня значение этого клана, игравшего иногда очень важную роль в жизни нашей страны. Что же, могу привести несколько примеров.

Прежде чем открылся фестиваль молодежи и студентов в Москве в 1957 году, высшими чиновниками из МВД было принято решение обратиться именно к ворам. Это обращение письменным, конечно, не было, но в нем говорилось следующее: «Преступный мир, наравне с другими слоями общества, должен показать всему миру нашу единую сплоченность. Пусть это преступный мир, но он наш, советский, а отсюда следует, что он должен быть на высоте». Звучит, конечно, парадоксально, не правда ли, но смею вас уверить, что за время фестиваля не было, по большому счету, зарегистрировано ни одного преступления. Только несколько карманных краж, да и то они на совести залетных ширмачей. Скептики, кому доступен архив МВД, могут туда заглянуть, я же это знаю наверняка. Да что там говорить. Несколько слов, обращенных урками к преступному миру, могут парализовать нормальный уклад жизни не только такого мегаполиса, коим является Москва, но и страны в целом. Обо всем этом коммунисты прекрасно знали, а потому урок боялись, считались, а по мере надобности и частично уничтожали в крытых тюрьмах и дальних лагерях, но ни в коем случае не истребляли под корень. А сила воровская была в незыблемости законов, в строгом их соблюдении и в братстве воровском. Приведу еще такой пример. В 60-х годах, преимущественно о которых я сейчас пишу, был такой вор Юра (Монгол). Кстати, как я говорил ранее, он представлял на воровской сходке Славу (Япончика), и с его легкой руки Япончика окрестили. Монгол же был в большом авторитете среди урок Союза, был хорошим домушником, прекрасным организатором, «третьями» ему вообще равных не было, насколько я помню. По крайней мере, те, кто приезжал играть с ним, уезжали из Москвы в замазке. Так вот, иногда Монгол позволял себе выходки, мягко выражаясь идущие вразрез с воровскими этикой и моралью. Старые урки часто были недовольны его действиями, а жаловались на него многие. В частности, было несколько таких дел, когда Монгол с дружками, помимо обычных бобров, выставили крадунов в милицейской форме. Те умудрились весь день возить в гробу по Москве Фатиму-татарку, требуя у нее деньги. Пока не поймали ее красавицу дочь, деньги она им не отдавала. Фатима была самой центровой барыгой в Москве, банковала лекарством, деньги же, которые ей пришлось отдать, были из разных воровских московских бригад, собранных на лекарства. Такие вещи никому не прощают, в общем, оставили Монгола не вором. А это значит, что никогда ему уже быть им не суждено. Я одно время сидел с ним в Бутырках в 1974 году, а вот с подельником его Жлобой, отдыхал в одной камере. О многом мне, конечно, приходится умалчивать – не только в этом эпизоде, но и в воровской теме вообще, дабы не давать карты в руки тому, кто играет не по правилам или вообще не знает никаких правил. Просто хочу еще раз сказать, как всегда уважали закон воровского братства сами урки. И таких примеров я мог бы привести множество, но, думаю, ни к чему бередить на воровском теле кровоточащие раны.

 

Глава 3. Воровской трюк

Со всех регионов страны люди, обладающие тем или иным талантом, устремлялись в Москву, и здесь, если столица их принимала, точнее, признавала, в скором времени их уже знали, уважали и любили. То же самое можно было отнести и к ворам того времени. Во-первых, немного возвращаясь назад, напомню, что, где бы ни крестили урку, он отвечал за этот регион перед ворами. А потому надолго оставить его не мог. Но в Москве он обязан был побывать, так как почти вся воровская элита Союза находилась здесь. Если же тот регион, где был сделан подход к юному уркагану, был насыщен ворами (а это в основном Грузия), то урка ехал в Москву для знакомства или на сходняк, на котором решалось, в какое место его следует направить, где от него будет больше пользы. И лишь немногие надолго обосновывались здесь, Москва становилась для них вторым домом, если можно назвать домом весь город. Вообще, у воров нет и не может быть понятия «свой дом», дом воровской – тюрьма. Воровская элита, которая жила в столице, была известна всем как в преступном мире страны, так и в правовых ее органах. Одним же из ключевых органов правосудия был МУР, который играл главную роль в жизни преступного мира столицы. С этой конторой никто и никогда не шутил, а к представителям ее относились серьезно все без исключения. И когда однажды меня предупредили муровцы, чтобы я уехал из Москвы (а это было тоже одной из примет того времени – предупреждать, прежде чем сажать), то я покинул ее тут же. Но ведь ни за что ни про что не выгоняют, а признаться, у МУРа были на то веские причины, об этом речь пойдет впереди, да и выгоняли они не одного меня, а вместе с Лялей.

Дипломат с Карандашом сидели уже почти год. Взяли их в Питере, на Московском вокзале, сразу после сходняка. Им инкриминировали сопротивление властям и нанесение телесных повреждений сотрудникам милиции. Дали обоим по восемь лет. Обычно, если сходняк был не в Москве, а в другом городе, мы ездили туда все вместе, а после его окончания также все вместе возвращались домой. На этот раз такой особой необходимости не было, мы нужны были больше в Москве, так как Паша лежал в больнице с двухсторонним воспалением легких и к тому же был в очень тяжелом состоянии. Кроме нас, у него не было никого, так что Ляля почти не отходила от его постели, круглосуточно дежуря в больнице. А я улаживал все остальные дела, связанные с нашей жизнью. Вскоре мы получили письмо от наших корешей из Иркутска (Ангарлаг), и когда Паша выздоровел, то, подсобрав немного денег, мы поехали к ним на свидание в Иркутск. Лагерь находился прямо в устье Ангары, где она впадает в озеро Байкал. Места там до того живописные и красивые, что мы после всех наших дел, связанных с корешами из Ангарлага, решили несколько деньков отдохнуть, но, к сожалению, провести там больше двух дней нам не удалось. Нас, можно сказать, выпроводили, хорошо еще Ляля была с нами. Она все шутила на этот счет да сыпала восточными стихотворными наставлениями типа: «В мире временном, сущность которого тлен, не сдавайся вещам несущественным в плен. Сущим в мире считай только дух вездесущий, чуждый всяких вещественных перемен».

Но с тех пор как мы были там, прошло уже почти полгода. Мы знали, что Дипломата и Карандаша отправили оттуда, а вот куда, не знали, все ждали письма. В то время жили мы уже в Москве, в Текстильщиках, во 2-м Саратовском проезде, снимали полностью трехкомнатную квартиру. На тот момент, о котором пойдет речь, Паша уехал по срочным делам домой, в Сухуми. Уже не помню, что-то у него там было важное и срочное, потому что за ним приехали ребята. Но свои двойные координаты он на всякий случай оставил. Мы же с Лялей остались вдвоем. Скучать нам не приходилось. Целый день у нас уходил на дела, а вечера мы проводили обычно в каком-нибудь из центральных ресторанов столицы. Нас все там знали, начиная от гардеробщика и кончая посудомойкой. Людям и с более благородной профессией такие знакомства были всегда нужны, нам же тем более.

В один из морозных декабрьских дней мы сидели за столиком у окна в ресторане «Пекин». Видно было, как за окном, огромным и запотевшим, шел крупный пушистый снег. Почти непрерывно подъезжали и отъезжали машины от главного входа в гостиницу, рыхля черный вперемешку с грязью лед. Здесь же, в зале ресторана, было тепло и уютно. Мы с Лялей сидели друг против друга, наслаждаясь терпким ароматом какого-то заморского вина, слушали музыку и вели неторопливую беседу. Тема, как правило, была одна и та же: как побольше украсть, и так, чтобы не попасться. В какой-то момент музыка стихла, послышались редкие аплодисменты, а затем погас свет, но официанты тут же стали разносить канделябры со свечами, на наш столик также поставили канделябр и зажгли свечи. Некоторое время все сидели в тишине, слышно было только, как потрескивают свечи. И вдруг послышалась затейливая восточная мелодия и началось представление в самом центре зала. Маленький китайчонок прыгал в горящий обруч, утыканный ножами, который держала красивая узкоглазая ассистентка в зеленом халате с золотыми драконами на спине. Испуганные и в то же время восторженные возгласы дам и их кавалеров говорили о том, что зрелище нравится публике. Мой же взгляд был устремлен на Лялю. Как она была хороша! Я и любил эти вечера в ресторане, потому что мог вот так, сидя напротив нее, открыто наслаждаться ее красотой. Ляля знала себе цену, знала и то, что я любуюсь ею, но, главное, она знала, что я никогда не скажу ей о своих чувствах и буду выказывать ей только уважение и братскую любовь. Мы бывали не только в ресторанах, но и в театрах. Наверное, не было в Москве ни одного театра, где я бы не побывал с Лялей. Она любила театр не меньше меня, а потому я нисколько не удивился, когда она, повернувшись к окну, сказала мне: «Ну что, мистер Паркер, совместим приятное с полезным для поднятия тонуса, а то что-то скучновато здесь стало». Взглянув в окно, я утвердительно кивнул ей и, подозвав официанта, который хорошо знал нас, попросил его, чтобы он заказал нам два билета в концертный зал. Подобного рода услуги, естественно, входили в счет его чаевых. А дело в том, что из окна ресторана был виден фасад Концертного зала имени Чайковского, где толпилась масса народу. Чуть в стороне, возле Театра сатиры, было безлюдно, а потому я тут же понял и по достоинству оценил своеобразное желание моей подруги. Что же касается ее обращения ко мне «мистер Паркер», то она имела в виду лучшую в мире фирму по изготовлению ручек с золотыми перьями. И иногда, когда она хотела дать мне понять, что мы идем на дело, связанное с моей профессией, она называла меня так, при этом у нее было совсем неплохое английское произношение, не хуже, чем у выпускника Оксфорда. Заполучив билеты, мы уже через несколько минут стояли у центрального входа в театр в толпе шикарно одетых дам и их импозантных кавалеров. Нежно прижавшись друг к другу, мы стали разыгрывать пару влюбленных испанцев, неведомо почему избравших местом проведения своего медового месяца русскую столицу. Уже открылись двери, и мы не спеша вошли в фойе, затем, так же не торопясь, направились к гардеробу, на ходу сбивая снег с одежды. Возле самого гардероба была обычная театральная суета. У огромного зеркала дамы кокетливо сбрасывали с себя дорогие манто на руки кавалеров и не менее кокетливо поправляли прическу и украшения на запястьях ручек, на шейках и на мочках ушей, в которые были вправлены бриллианты, александриты, рубины и другие камни. Ну а кавалеры, положив все эти шубы из норок, лис и соболей на стойку гардероба, терпеливо ждали своей очереди, чтобы сдать их и получить номерок. Гардеробщик, с виду неказистый старичок, сновал туда-сюда, будто детская заводная машина. Наконец и мы с Лялей подошли к гардеробу, и я с манерами светского льва принял ее норковую шубку, которую она грациозно скинула мне на руки. В тот день она была необыкновенно хороша. Я сам давненько не видел ее такой красивой и, довольный впечатлением, которое производила на всех моя дама, направился к гардеробу. Здесь, как я уже упомянул, была обычная театральная суета. В тот момент, когда гардеробщик протягивал руку, чтобы взять наши вещи, какой-то мордатый фраер, тяжело дыша, опустил свою мануфту на стойку гардероба, прямо впритирку со мной. Повернувшись вполоборота, он не мог отвести вожделенный взгляд от Ляли, при этом не забывая правую руку держать на вещах. В голове у меня тут же промелькнуло – купец, и я не ошибся. Но главное, почему я обратил внимание на него, это портмоне, которое лежало у него в левой скуле клифта (пиджака) и которое он как бы нарочно подставил мне, слегка обернувшись в сторону Ляли. И уже непроизвольно, в тот момент когда я протягивал гардеробщику вещи правой рукой, левой я отогнул слегка левую часть ворота клифта и, чуть приподнявшись на цыпочки, выудил портмоне наружу. Действие это заняло не больше десяти секунд, все было чисто и красиво сработано, мне даже самому понравилось, но, оказывается, я зря радовался. Взяв жетон и соединив его с гомонцом, я положил их наверх и повернулся к фраеру спиной, чтобы, на всякий случай, он меня не узнал. Я двинулся по направлению к Ляле и поднял голову. И тут по моему телу пробежала дрожь. Прямо на меня смотрели две пары бульдожьих глаз, налитые кровью от бессонных ночей. Их нельзя было спутать ни с чем, это была контора. «Но как и откуда они взялись?» – моментально промелькнуло у меня в голове. Я взял себя в руки и пошел к своей даме, которая, ожидая меня, мило улыбалась, отвечая на комплимент франтоватого хлыща, проходившего мимо. Ляля увидела их раньше в огромном зеркале, когда поправляла прическу, но дать мне знать никак не могла. А они, увидев ее, стали искать меня глазами, а когда нашли, вроде успокоились, и это говорило о том, что они знают, кого пасут. Естественно, никто не ожидал, что я утащу этот злосчастный бумажник именно тогда, когда на хвосте у нас будет контора. И это не предвещало ничего хорошего, мы были как бы в западне. И сейчас мы старались не подать виду, что взволнованы, но мозги наши работали в одном направлении: как избавиться от этого неожиданного налета конторы, который тянет этак лет на пять тюрьмы? А прямо след в след за нами шла пара легавых, которые были очень довольны тем, что загнали наконец дичь в угол, на которую давно и безуспешно охотились и которой уже никак не выбраться из этой западни. И, наслаждаясь своим триумфом, они не спешили бросаться на нас, видно предвкушая и предвидя картину нашего задержания. Для муровцев это всегда был спектакль, и надо отдать им должное, артистами они были совсем неплохими. Но человек – всего лишь человек, будь он хоть чекист в квадрате. А вот Всевышний, тот действительно располагает, беря иногда в сообщники случай. А случай – это великий Промысел Божий, которому подвластны все. Но не дай вам Бог, чтобы случай свел вас с МУРом, то есть с профессиональными сыщиками, какими они всегда себя считали и которыми были на самом деле. Но, видно, сегодня мы были обласканы самой фортуной, и удача была сегодня на нашей стороне. Ситуация же была такова, что, когда мы остановились с Лялей где-то посередине этого огромного фойе, то тут же поняли, что спасти нас, кроме Бога, некому. Мы стояли лицом друг к другу, поэтому нам хорошо было видно все, что делается вокруг. Оказывается, обложены мы были действительно мастерски, с присущим МУРу опытом. Оба входа и оба выхода из зала на улицу были под бдительным присмотром. Сзади, как я уже упоминал, стояла пара легавых, впереди была стена, а справа от меня стоял треугольный щит, своего рода реклама, что в то время можно было часто встретить в театрах или в больших кинотеатрах. Не знаю почему, делая вид, что я увлечен разговором с Лялей, я стал рассматривать этот щит. Но не сам щит заинтересовал меня, а батареи отопления, которые были расположены вдоль всей стены, под огромными окнами. Видимо, чтобы скрыть не радующие глаз радиаторы, их обтянули алюминиевыми листами, которые возле пола были загнуты приблизительно на два пальца шириной и, с интервалом в десять сантиметров, были прибиты гвоздями. Прямо напротив щита одного гвоздя в ряду не хватало, и поэтому это место как бы вздулось. Вот куда был устремлен мой взгляд, и, возможно, если бы не звонок, возвещающий о начале концерта, я бы никогда и не понял, какой подарок в очередной раз приготовила мне фортуна в этот вечер. Мне хватило нескольких секунд, чтобы объяснить свой план Ляле. Как я уже упоминал, у нас был круговой обзор, и вот в тот момент, когда мне показалось, что нас на секунду выпустили из поля зрения, я изо всей силы пустил портмоне, которое уже давно приготовил, вскользь по полу в направлении этого зазора. Трудно себе представить, что пережили мы оба за ту секунду, которой хватило, чтобы наша улика скрылась под этим нагромождением алюминия. А о том, что она там скрылась, думаю, читателю нетрудно догадаться, иначе я не вспомнил бы этот случай. Все эти приготовления и действия заняли не больше минуты, и мы уже снова стояли, так же мило улыбаясь друг другу. А когда прозвенел второй звонок, мы медленно пошли к залу, но у самого входа нас попросили задержаться, что мы и сделали, молча отойдя в сторону. Когда же мы остались одни в окружении своры гончих псов, то увидели, что к нам деловой походкой направляется женщина в строгом темном костюме. Когда она подошла и пропела на своем легавом наречии пару куплетов о сдаче краденого, последние сомнения у меня насчет облавы тут же улетучились. Все-таки надо отдать ей должное, она была красивая женщина, и если бы не принадлежность ее к ненавистному мне клану легавых, то я готов был даже за ней приударить. Дальше пошел натуральный спектакль, а храм искусств, где мы находились, вполне оправдывал свое предназначение. Маски мы, естественно, сразу сбросили, так как перед нами были профессионалы, а если быть точным, асы сыска. И представьте себе – эти муровские асы, тут же обыскав нас с Лялей, ничего не обнаружили. Мы же с Лялей ликовали про себя, глядя на их недоуменные лица, но вида, естественно, не подали. Они стали обыскивать каждый метр вокруг, чуть ли не разобрали целиком рекламный щит, но их поиски были тщетными. Через некоторое время привели и потерпевшего. Как я и предполагал, он был работником торгпредства, и, пока ему не сказали, кто мы, он был крайне возмущен, как можно подозревать в краже такую красивую и элегантную даму. Про меня он почему-то не сказал ни слова и даже с уверенностью утверждал, что не видел меня вместе с Лялей – и вообще не видел. Два этих важных обстоятельства сводили к нулю всю работу муровцев, да еще такого высокого ранга.

Конечно, самолюбие ментов было ущемлено, но они не хотели сдаваться. Когда старшая опергруппы, а это была майор Грач, поняла весь комизм ситуации, она с интонациями побежденного врага сказала: «Ну что ж, как профессионал, я отдаю должное вашему артистизму и ловкости, сыграно все было прекрасно. Но мне бы хотелось продолжить сей спектакль с некоторой расстановкой действующих лиц, но уже в другом театре – на Петровке, 38». Это означало, что все самое худшее было впереди. Мы, конечно, не подали вида и молча пошли к выходу в сопровождении озлобленных легавых. Много раз за годы совместной работы с Лялей мы попадали в разные ситуации и хорошо знали психологическое состояние партнера в том или другом случае, даже на момент ареста. Так что мы были абсолютно спокойны друг за друга в плане совпадения показаний. Что же касалось всего остального, то здесь никогда ничего нельзя было предугадать – это был МУР. Их принцип гласил: «Для достижения цели все средства хороши». С нами был случай совсем неординарный, в этой конторе нас знали уже давно, и знали, естественно, что выколотить из нас показания будет невозможно. К тому же потерпевший оказался еще и коммунистом, и этот фактор сыграл главную роль в том, что мы остались на свободе. Рассказывать, как мы подвергались многочасовой процедуре допросов, думаю, не имеет смысла, главное то, что к утру мы были уже на свободе. Но в течение суток мы должны были любыми путями вернуть портмоне. О деньгах разговора не было, главным являлся партбилет – такой у нас был уговор с начальством. Видно, все же мы смогли их убедить в том, что, пока они охотились за нами, кто-то под шум волны «сработал» и ушел. Факт тот, что наши показания во всем совпадали. Я хорошо помню, как, закутавшись в свои шубы, спасаясь от утреннего зимнего холода, мы шли по Петровке в сторону Большого театра и ломали себе голову, как заполучить этот лопатник? Но все оказалось проще простого. У Жениного кореша отец работал декоратором в Зале Чайковского, он и помог на следующий день извлечь интересующий нас предмет. После того как мы вернули портмоне, а это было сделано в тот же день, легавые повели себя как обычно они действуют в таких случаях. Они выдвинули ультиматум: 72 часа – и чтобы духу нашего не было в столице. В течение этих трех суток мы были заняты тем, что послали сообщение Цирулю о том, что случилось с нами, и оставили мои домашние махачкалинские координаты. Затем мы заплатили за квартиру за полгода вперед, оставили ключ от квартиры и деньги на тот случай, если придет известие от Дипломата или Карандаша, и на исходе третьего дня покинули столицу, уверенные в том, что мой кореш Женька сделает все как надо и по ходу дела будет нас информировать обо всем. У меня хотя бы были дом, мать, отец, бабушка, а у Ляли не было никого, и поэтому она безоговорочно приняла мое предложение ехать со мной в Махачкалу.

 

Глава 4. Дома в Махачкале

Каждый раз после долгого отсутствия, когда ты вновь посещаешь город, где родился и вырос, тебя всегда охватывает волнение. Так было и в этот раз. Мы с Лялей остановились в гостинице «Дагестан» как командированные специалисты по электронике. Эта отрасль науки тогда еще только начинала развиваться, и поэтому нам легко было изобразить ее представителей. В столице я умудрялся играть разные роли, и они почти всегда удавались мне, как у профессионального артиста, что же касается Махачкалы, то здесь выдавать себя за кого-то было опасно, так как меня здесь хорошо знали. О Ляле я и не говорю, она была, на мой взгляд, прирожденной актрисой. Паспорта у нас были в порядке, с московской пропиской (кстати сказать, первое, что сделал мой дед после нашей встречи, это прописал меня в Москве, хотя при моих судимостях это было непросто). Сейчас мне нужно было время, чтобы осмотреться, ведь я не был здесь почти три года. Да и Лялю одну я никак не мог оставить, а о том, чтобы нам вместе появиться у меня дома, не могло быть и речи. Так что, набравшись терпения, я стал потихоньку зондировать почву. Все то время, что жил в Москве, я, естественно, держал связь с домом и с некоторыми из друзей, а потому имел кое-какие представления о реальном положении дел. Но одно дело знать из писем, а другое – увидеть своими глазами. Признаться откровенно, больше всего меня интересовала или, скорее, мучила мысль об Оле, ведь о ней я не знал ничего. И это не давало мне покоя. Я переписывался только с бабушкой, которая считала, что я учусь в Москве. Мать так и не простила меня, она просто выгнала меня из дома, а в нашем кругу о женщинах не принято было говорить вообще. Но здесь меня ждал удар, после которого раны заживают лишь только с годами, а иногда и вообще не заживают. Несколько месяцев назад моя Оля, закончив мединститут, вышла замуж и буквально перед самым нашим приездом уехала с мужем в ГДР, по месту его службы, он был военный. Я принял эту весть, можно сказать, стоически и хотя я очень страдал, но ни разу ни с кем не говорил об этом. Даже Ляле, которая знала все о моей прошлой жизни, я ничего не сказал. По дороге в Махачкалу она уговаривала меня сразу повидаться с Олей, а уже потом заняться другими делами. И в дальнейшем она ни разу не коснулась этой темы, видимо чувствуя, как мне тяжело. А я все думал, думал об Оле, и мое воображение рисовало мне картины наших встреч с ней, воскрешало подробности, детали этих встреч, когда я, безусловно, был счастлив. Но прошло время, и я перевернул эту страницу своей беспечной молодости, хотя и не забыл пережитое мною чувство, которое называется любовью. Что же касается друзей, то и здесь было мало утешительного. Почти половина из них сидела, об этом я знал давно из писем, которые они же мне и писали. До Нового года оставалось всего несколько дней, и мы с Лялей решили справить его здесь, в гостинице, вдвоем, уповая на все то же старое поверье: с кем встретишь Новый год, с тем и проведешь его. Ну а потом, решили мы, будем предпринимать какие-то шаги касаемо нашего дальнейшего воровского будущего.

В начале января я повстречал своего старого кореша Витю Костинского, с которым вместе сидел еще в ДВК в Каспийске. Он и теперь жил в том самом Каспийске с женой Светой, и ее я знал хорошо, они и крали вместе. Так вот, после непродолжительной беседы он пригласил нас с Лялей к себе в гости, чем мы не преминули воспользоваться через несколько дней. Мне пришла в голову неплохая мысль. Можно было обосноваться в Каспийске, где нас с Лялей никто не знал, тем более что оттуда можно было спокойно ездить куда угодно. Мы так и сделали и уже через неделю справили новоселье в тихом и скромном доме на берегу моря, хозяйкой которого была хорошая, добрая женщина. Никто не знал, где мы живем, и в дальнейшем так никто и не узнал, пока мы вообще не уехали из Каспийска. А за то время, что мы жили в гостинице в Махачкале, мне даже не нужно было выходить из нее, чтобы узнать интересующие меня городские новости. В буфет ресторана на первом этаже с утра и почти до ночи заходила остограммиться вся блатная Махачкала. Два ресторана в городе – «Лезгинка» и «Дагестан» – пользовались абсолютной прерогативой в этом плане. Ляля тоже не сидела на месте. Она была впервые не только в Дагестане, но и вообще на Кавказе. Поэтому с самого утра, надев платок на голову, главный аксессуар горянки, она уходила знакомиться с городом, с его неповторимым колоритом и горным ландшафтом.

В результате она заявила, что море и горы – это бесподобно, но остальное оставляет желать лучшего. Но это была земля моих предков, это была моя родина, которую, какая бы она ни была, я любил, как, наверно, и каждый нормальный человек. Деньги у нас еще были, поэтому, прежде чем заняться выуживанием их из чужих карманов, мы решили в виде экскурсии проехаться по тем местам, где, как нам показалось, можно было бы неплохо поживиться и которые я сам когда-то посещал с бригадой Чуста. Женщине-горянке свою красоту, если таковая имеется, приходится прятать от любопытных глаз – так принято у мусульман. Поэтому Ляля перевоплощалась чуть ли не каждый день, а иногда и по нескольку раз на дню, в персонажи, которые ей нужно было играть вкупе со мной. И делала она это, надо заметить, с великим мастерством. Мне же перевоплощения были ни к чему, зато играть приходилось тонко и осторожно, ибо я знал, где нахожусь, я здесь родился, и мне было хорошо известно, как поступает с пойманным вором этот дикий и необузданный народ. Здесь нельзя было допустить ошибку, равно как и переиграть. И если в России при запале нас отводили в милицию или, на худой конец, били, то здесь самосуд кончился бы трагедией. Здесь нередко удар кинжала мог остановить жизнь вора. Особенно это касалось базаров, куда мы выезжали в воскресные дни. Хасавюрт, Хошгельды, Курчалой, Шали, Буйнакск, Ая-Базар – вот неполный перечень базаров, куда мы ездили воровать. Некоторые воришки оттуда не возвращались. Иногда приходилось тянуть из кармана кошелек, а тыльной стороной пальцев чувствовать присутствие кинжала. В общем, приходилось рисковать. Риск давно стал нормой нашей жизни, нашим вторым «я». Пришлось мне, конечно, появиться и дома. Бабушке я сказал, что приехал на зимние каникулы. Мать с отцом были честными людьми и к тому же большими тружениками, смириться с мыслью, что их сын вор, они никак не могли. Так что неудивительно, что только в кругу равных себе я находил душевный покой и удовлетворение. Так прошло несколько месяцев. Весна на Кавказе наступает рано, и в первых числах марта мы с Лялей решили покинуть Дагестан. Меня здесь ничто не удерживало, я, глупец, тогда еще не понимал, что придет когда-то время, когда я буду сильно об этом сожалеть. Сожалеть, что не воспользовался возможностью подольше общаться с людьми, которые дали мне жизнь. Да и Ляля рвалась отсюда, не нравилось ей здесь почему-то, но открыто она этого не выражала, – видно, не хотела обидеть меня.

Я все чаще стал замечать грусть в ее глазах, на нее порой находили приступы меланхолии, чего я раньше никогда не замечал. В общем, глядя на все это, я решил, что нам опять пора отправляться в путь-дорогу. Я немного догадывался, куда бы хотелось направить свои стопы моей спутнице, моему верному и испытанному другу. У нас было так много общего с ней, мы одинаково любили жизнь и приключения. Здесь, пожалуй, я ненадолго прервусь, чтобы объяснить читателю все, что касается наших отношений с Лялей, ибо считаю, с моральной и нравственной точки зрения, сделать это необходимо. Описывая в предыдущих главах наши похождения, я рисовал ее образ в общих чертах, применяя банальные эпитеты: красивая, грациозная, милая и прочее. Так можно было описывать лишь холодную статую, но не женщину. Поэтому я берусь исправить свою ошибку, тем более что оригинал стоит того.

Она была выше среднего роста, со спокойной и уверенной поступью, порой она напоминала львицу пустыни, – кстати сказать, родилась она в Средней Азии. Ее лицо напоминало цветок: красивый лоб и великолепно очерченные яркие губы, огромные черные, блестящие глаза, которые обрамляли черные изогнутые ресницы. От этих глаз нельзя было оторвать взгляд. Ляля отличалась ясностью ума, живостью и чистосердечием. Если бы не злой рок, который уготовила ей злодейка судьба, она могла бы стать хорошей женой и прекрасной матерью, но увы! Как часто мы пытаемся принять желаемое за действительное. Ляля была умной женщиной, намного старше меня, а потому, когда мы оставались одни, она догадывалась обо всем, что творится у меня в душе. И вот однажды в Москве… Помню, лил проливной дождь, мы вернулись домой, промокшие до нитки. И после горячего душа сели на кухне пить чай. Казалось, обстановка была самая что ни на есть обыденная, да и в ее облике не было ничего необычного: пирамида из полотенца на голове да батистовый халат. Но меня почему-то начало трясти, и она со свойственной ей проницательностью поняла все. Взглянув на меня, она вдруг сказала: «Заур, родной, я уважаю твои чувства и ценю твое отношение ко мне. Твое терпение и выдержка порой восхищают меня. Мы можем переспать, и я уверена, что Бог нас за это не осудит, но я надеюсь, ты понимаешь, что тех отношений, что были между нами, уже не будет. Да и сами мы станем другими, я больше чем уверена в этом. Ведь друг и любовник – это абсолютно разные понятия». Сказав все это, она встала и, взглянув на меня с достоинством и мудростью жрицы, добавила: «И да поможет тебе в правильности выбора Всевышний». И Ляля пошла спать своей уверенной и неторопливой походкой. В этот миг бледная молния залила свинцово-фиолетовым цветом все вокруг, как бы предостерегая меня от неверного шага.

Откровенно говоря, я долго не мог заснуть, но не потому, что мучился и делал выбор, нет. После слов Ляли на меня будто вылили ковш ледяной воды. Я тут же пришел в себя, еще толком не понимая, как все это могло произойти. Я пролежал почти до утра, думая совсем о другом, скорей всего, это были думы о превратностях судьбы и разного рода жизненных перипетиях.

Но после этого случая ни я, ни она и не приближались к этой щекотливой и опасной теме. Отношения наши оставались даже больше чем дружескими. Как у брата с сестрой.

 

Глава 5. С Лялей в Самарканде

Еще в детстве вкус к прекрасному мне привила моя бабушка, а значит, выглядеть элегантным у меня не было проблем. Были бы средства, а они были. В первых числах марта в поезд Ростов-Баку, прибывший в 20:55 по московскому времени на Махачкалинский вокзал, садились двое: элегантно одетая дама в красивом платье и в модном в то время плаще-болонье, зажав под мышкой маленький лаковый ридикюль, тоже модный в то время, и не менее элегантный молодой человек в синем бостоновом костюме, с шикарным китайским макинтошем наперевес в одной руке и большим дорожным чемоданом в другой. Путь нам предстоял неблизкий, конечный же пункт нашего маршрута был Самарканд – единственное место на земле, о котором Ляля хранила нежные воспоминания. Маршрут нашего путешествия мы с ней выбрали заранее: поездом до Баку, оттуда паромом через весь Каспий до Красноводска, и уже потом, опять поездом, до самого Самарканда. Путь был тяжелый и утомительный даже для меня, молодого и сильного человека, каким я был в те годы.

Но этот маршрут выбрала Ляля для того, чтобы я смог постепенно подготовиться к «работе» в Средней Азии. Она изображала из себя невесту, как будто нам в скором времени предстояло соединить наши судьбы законным браком. Я не противился причудам моей подруги, и, как показало время, она оказалась права. С тех пор как Ляля с ворами покинула Самарканд, прошло около десяти лет, и ни разу после этого она не была здесь. Мы довольно часто покидали пределы Москвы и колесили по стране на «гастролях». Удивительно, но никогда взгляд воров не был устремлен на Восток. В основном это были республики Прибалтики, Белоруссия, Украина, потому что их границы с просвещенной и богатой Европой были рядом, а значит, нам было где и у кого поживиться.

Да и сходняки воровские происходили чаще всего в таких городах, как Москва, Ленинград, Киев, Одесса, Харьков, самым дальним считался Ростов. И что удивительно, на всем протяжении нашего пути на проверяющих документы московская прописка действовала просто магически. Мы в свое время поняли это и тут же взяли на вооружение. Мало того, мы даже старались подчеркнуть свою принадлежность к столичной аристократии.

От Баку до Красноводска паром шел 11 часов. Каюты были почти такие же, как купе в поездах, но более вместительные и просторные. Была и большая кают-компания, где все пассажиры сидели в креслах, установленных так, чтобы можно было смотреть телевизор над большим проходом. Перспектива сидеть в этих креслах во время всего пути нас не радовала. Скорее наоборот, я уже начинал нервничать, глядя на алчные глаза кассирши, которая повторяла как заведенная: билетов в каюты нет. Ляля, кокетливо улыбаясь, протянула ей наши паспорта, тихо промолвив при этом: «Будьте любезны, дайте два билета, пожалуйста». Сейчас трудно сказать, что больше возымело действие – сами паспорта или вложенные в них хрустящие червонцы, но места, правда последние, для нас все же нашлись. И вот какой забавный, а скорее, печальный случай произошел на пароме – это был случай, который заставил меня поглубже вникнуть в нравы Средней Азии. Был вечер, уже около пяти часов паром находился в море. Мы сидели в баре, с наслаждением потягивая коктейль, прекрасно приготовленный барменом, и слушали медленный блюз. Народу в баре было мало. Вдруг откуда-то послышался такой душераздирающий женский крик, что даже у меня холодок пробежал по коже. А Ляля от неожиданности вздрогнула, как раненая пантера. В следующую минуту все, кто находился в баре, бросились в коридор, а оттуда в кают-компанию, откуда доносился крик. На полу, посреди широкого прохода между кресел, сидела, а скорее, полулежала женщина. С первого взгляда ее можно было принять за цыганку, но маленькие чумазые детишки с чуть раскосыми глазами, сидевшие вокруг матери полукругом и причитавшие ей в унисон, не оставляли никаких сомнений в том, что она была представительницей азиатской народности. Раскачиваясь из стороны в сторону, она рвала на себе волосы, била руками об пол – казалось, что она лишилась самого дорогого, что есть у нее на свете, – своего дитя. Но лишилась она, как оказалось, кошелька, так как его у нее украли. В принципе этот факт для нее не имел никакого значения, главное, что дети ее оставались голодными, а путь до места назначения был неблизкий. Согласитесь, такая картина никого из присутствующих не могла оставить равнодушным. Почти половину пассажиров кают-компании составляли военные пограничники с женами, как я узнал позже, направляющиеся на новое место службы. Так вот, один из офицеров снял с головы фуражку, и она пошла по кругу, наполняясь рублями, трешками, пятерками, а иногда и червонцами.

Не буду описывать, сколько времени понадобилось окружающим, а это были жены все тех же военных, чтобы успокоить эту несчастную женщину. Успокоившись, она стала благодарить всех с именем Аллаха так, как это могут делать только восточные люди. Помню только, что, когда ажиотаж вокруг нее поутих, мы подошли к этой женщине поближе. То, что я увидел и ненароком услышал в маленьком диалоге между матерью и ее дочуркой, надолго сохранилось в моей памяти. С детства я знал два языка, кумыкский и турецкий, и это давало мне возможность понимать все тюркские наречия. Так что все языки Средней Азии, кроме таджикского или фарси, я понимал неплохо и по мере надобности мог говорить на этих языках. Так вот, когда старшая дочь, а ей на вид было лет шесть, с детской наивностью протянула руку, чтобы взять одну из купюр, мать резко ударила ее по протянутой руке.

С быстротой хорька мать огляделась вокруг и быстро сказала плачущей девчушке: «Не смей прикасаться своими грязными руками к тому, что еще не успела заработать, благодарите Аллаха, что я вас еще кормлю». Я был поражен услышанным. Ляля, улыбнувшись, потянула меня за рукав в бар. Естественно, и она тоже все прекрасно поняла, ибо хорошо знала тюркский язык, да еще и цыганский в придачу. Почти весь оставшийся путь мы молча цедили коктейль в баре и слушали музыку. Ляля, видно, давала мне время осмыслить увиденное и услышанное, а на лице ее играла загадочная улыбка царицы Востока. Дальнейший наш путь ничем примечательным, можно сказать, не отличался, не считая верблюдов, которых я с удовольствием разглядывал, ведь ранее я видел их только в кино. Если на Кавказе весна наступает рано, то сюда, в Азию, она приходит еще раньше. Я никогда не думал, что пустыня может быть такой красивой, а больше половины нашего пути проходило именно в пустыне. У меня была возможность присмотреться к некоторым людям, и вывод, который я сделал, был далеко не в пользу тех, кто живет на этой земле, хотя, наверное, мнение мое было субъективно, и поэтому Ляле я не сказал ни слова. Но, видно, она давно научилась читать мои мысли. Мы с Лялей стояли у окна, рядом с купе проводника, окно было открыто, и я не без наслаждения вдыхал свежий воздух. И тут я услышал спокойный и уверенный голос своей подруги: «Зачастую, мой милый, не всегда первое мнение нужно принимать за основу, часто оно бывает ошибочным». К счастью, Ляля опять оказалась права. Самарканд нас встретил морем солнца и шумом на привокзальном базаре, когда мы зашли туда, чтобы справиться о своих знакомых. Как я уже писал ранее, Ляля больше десяти лет не была здесь. Многое, конечно, за это время изменилось, но главное, естественно, были люди. Где они? Остался ли кто-то из прежних знакомых? Я видел, как она волновалась, когда мы поднимались в лифте гостиницы «Интурист» к себе в номер. Как только мы вошли, я тут же заказал шампанское. И уже через несколько минут я увидел ее благодарную улыбку сквозь прозрачный хрусталь фужера. Тост у нас был в то время неизменен: «За матушку удачу и сто тузов по сдаче, за жизнь воровскую и смерть мусорскую». Но я еще добавил: «За славный город Самарканд». Откровенно говоря, этот город заслуживает и большей чести, чем провозглашение тостов в его честь, хоть, думаю, для его жителей это тоже приятно. На следующий день мы решили, так же как и в Махачкале, только с точностью до наоборот, совместить приятное с полезным. Ляля поехала по делам, я же решил немного познакомиться с городом. Ксивота у меня была в порядке, мало того, как я упоминал, московская прописка действовала на всех магически, и правоохранительные органы Самарканда в этом плане не были исключением.

Когда говорят, что Самарканд – это жемчужина Востока, нет ни одного слова неправды в этом изречении. Город действительно был великолепен. Первое, куда я направил свои стопы, был, конечно, Регистан. Этот древний архитектурный ансамбль буквально завораживает своим величием и неповторимостью не только знатоков истории и ценителей древности, но и людей с менее развитым интеллектом. Помню, в детстве я читал книгу «Звезды над Самаркандом», так вот, стоя у подножия этих шедевров древнего зодчества, все герои книги будто ожили в моем воображении. Рядом с подножием башни Биби-Ханым или возле обсерватории Улугбека изумляешься их красотой и неповторимым величием. За целый месяц невозможно было обойти все, осмотреть и осмыслить, поэтому я решил не торопиться, ибо в ближайшие дни не собирался покидать этот город. Другая же причина была чисто житейская. Я здорово проголодался. Под стенами Регистана шумел старый восточный базар. Его жизнь и неповторимый дух описаны многими поэтами и прозаиками Востока. Я уверен, что не смогу внести ничего нового при его описании, а потому не буду даже пытаться делать это. Достаточно читателю представить себе самаркандский базар, и думаю, что сам Восток оживет в его воображении во всем своем красочном, неповторимом колорите. Аппетитный запах, исходивший из духана, привлек мое внимание, и я не преминул воспользоваться услугами духанщика, когда услышал, как и в каких выражениях он зазывает к себе прохожих. Духанщик был прав – обед был великолепен, узбекская национальная кухня вообще славится во всем мире. Хорошо пообедав, я направился к выходу. До гостиницы я решил идти пешком, тем более она была недалеко, а вечер выдался изумительный. Ляли еще не было дома, когда я добрался до своего номера, и, удобно расположившись на диване, я заснул глубоким сном. Проснувшись, я взглянул на часы, был поздний вечер. Ляли еще не было. Я начал волноваться и не знал, что предпринять. Через полчаса раздался условный стук в дверь, это пришла Ляля, но она была не одна. Двое ребят, приблизительно одного со мной возраста, приятной наружности, азиаты, сопровождали ее. Я понял, что это ее друзья, и немного успокоился. Оказалось, Ляля нашла кое-кого из своих знакомых, от них она узнала, что в городе находится Хасан (Каликата). Попасть к нему было нелегким делом, но только не для Ляли, тем более она его лично знала, а это в корне меняло дело. Переговорив с ней, он послал с Лялей двух ребят, чтобы они доставили нас к нему. Через несколько минут мы были в машине, которая ждала нас у входа в гостиницу, а еще через полчаса нас провели в комнату, обставленную в восточном стиле. На ковре сидели двое мужчин преклонного возраста, они пили чай и вели неторопливую беседу. Это были Хасан (Каликата) и Толик Жид – одни из самых авторитетных урок того времени в Средней Азии. Я поздоровался с обоими и сел без приглашения – так было принято. С Жидом читатель еще встретится на страницах этой книги, в Коми АССР, поэтому у меня еще будет возможность рассказать о нем. Что же касается дедушки Хасана, как любовно и уважительно называла шпана этого урку, то с ним придется встретиться лишь спустя 18 лет здесь же, в Самарканде, да и то мимоходом. Он приедет из Ташкента, где жил в то время, на похороны своей старенькой жены. Так что, думаю, было бы воровским неуважением не посвятить ему несколько строк, ибо описывать человека во время похорон жены я считаю верхом неучтивости. Хочу тут же обратить внимание читателя на то, что в последние годы я довольно часто слышал, как некоторые молодые бродяги путают Хасана-курда, которого шпана тоже называет дедушкой Хасаном, с Хасаном Каликатой, который к тому же был татарином. Они, конечно, оба урки, достойные всяческого уважения, но это разные люди.

Да и Каликата уже давно упокоился, а дед Хасан живет и здравствует, Бог ему в помощь. О таких старых и авторитетных ворах, каким был Хасан Каликата, очень часто можно слышать в воровских кругах, если, конечно, имеешь туда доступ. Я, естественно, о нем слышал и раньше, а вот только сейчас довелось встретиться. Он был чуть выше среднего роста, немного сутуловатый, серьезный, даже суровый, из тех, кто смотрит на жизнь сквозь призму долга и идет своим путем, стараясь доказать, что воровской образ жизни стоит превыше всего. Все муки ада, которые на земле придумали люди, он прошел, как и подобает вору, с честью и достоинством. Говоря о Хасане, я нисколько не хотел умалить заслуги и достоинства другого урки, Толика Жида. Ибо в братстве воровском нет понятий: мал или стар, здесь все равны между собой. Одно слово вор – этим все должно быть сказано для любого, кто имеет честь принадлежать к нашему сообществу. Но вот что касается авторитета, это другое дело, его надо заслужить. А значит, человек, пользующийся всеобщим уважением среди избранных людей преступного мира, то есть среди урок, должен обладать незаурядными качествами, присущими сильным и цельным натурам. Таким и был Хасан Каликата. И пожалуй, не ошибусь, если скажу: на то время авторитетней его в Средней Азии не было вора. Почти до самой ночи мы с ним проговорили. Некоторые события, естественно, воровского характера, очевидцем которых я был или слышал от кого-либо из урок, я рассказал ему со всеми подробностями. В общем, мы очень интересно и с пользой друг для друга провели время. На следующий день Хасан с Толиком познакомили нас с Мишей (Косолапым) и еще несколькими самаркандскими ширмачами.

Никого из них Ляля не знала. Мишаня тоже был в большом авторитете среди крадунов не только Самарканда, но и всей Средней Азии. Напротив старого базара, прямо у стен Регистана, находилось 4-е отделение милиции. Сотрудники его были страшным бичом для всех ширмачей. Если им в лапы попадался карманник, у которого не было денег, чтобы откупиться, то его избивали до полусмерти, а потом еще и сажали на срок. Общеизвестна изощренная жестокость азиатских народов, она, как правило, беспощадна. Вместо КПЗ они использовали старую башню времен Средневековья. Внизу размещалось караульное помещение, а наверху содержали арестантов. По всей вероятности, верхние этажи этого некогда величественного сооружения были апартаментами какого-нибудь хана, а внизу располагалась челядь. Там они издевались, как могли, над нашим братом, прежде чем отвезти в тюрьму. Тюрьма же была в 60 километрах от Самарканда, в Каты-Кургане. Однажды и мне довелось просидеть в этой башне 12 суток, но меня и пальцем не тронули. На то, конечно, у них были свои причины, но зато нервишки попортили. Хотя это было уже не в счет, главное – кореша вытащили меня и я был на свободе. Что же касается нервишек, то, как известно, в молодости эмоциональные стрессы проявляются не так ярко, как в преклонном возрасте, и уже на склоне лет, вспоминая обо всем этом с глубоким сожалением, удивляешься: неужели ты еще жив? Самарканд в то время буквально кишел карманниками со всей Средней Азии, иногда сюда приезжали бригады с Кавказа, иногда из России. Здесь можно было неплохо поживиться, так как помимо приезжих из самой Средней Азии всегда было много иностранных делегаций и просто любителей и ценителей глубокой древности из-за границы. А значит, это была валюта, то есть большие деньги. Кстати, за сохранность карманов иностранных граждан отвечало все то же 4-е отделение. Конкуренция была большая, поэтому, как и везде, местные выезжали на «гастроли» иногда даже чаще, чем залетные гастролеры приезжали к ним. В общем, происходил обмен информацией и некоторого рода опытом. В этом плане, естественно, и наша бригада не была исключением. Выезжали мы в разные места, в основном в Ленинабад и Термез, потому что там была «работа» в основном для чистоделов и соответственно куш был немалый. Мне бы хотелось поговорить о Термезе.

Во-вторых, это приграничный город, и, чтобы попасть туда, мы за несколько остановок выходили из поезда и порознь садились в рейсовый автобус. В трех местах до Термеза пограничники проверяли документы и багаж. В самом Термезе «работа» была в основном письмом, а писак, по большому счету, в Средней Азии я встречал очень редко. И в то время я по праву гордился тем, что мог причислить себя к избранной плеяде русских воров-карманников. Среди нас, пятерых, письмом, по большому счету, работал я один. Представьте себе бабая: в «пехе» – так называется скула, то есть внутренний карман пиджака или халата, – у него лежат деньги.

Сверху надет еще один халат, да еще завязан своего рода кушаком прямо посередине живота. Или представьте себе бабая, у которого прямо на голое тело надет пояс с большими ячейками для разных купюр в виде патронташа. Здесь, кроме как письмом, украсть было никак невозможно. Конечно, это было рискованно, требовался немалый опыт, абсолютное понимание партнеров, но зато цель всегда оправдывала средства, куш мы срывали всегда большой. Что касается разговорной речи, которую употреблял преступный мир Средней Азии, то есть жаргона, или, как чаще его называли, фени, то она была своеобразна и резко отличалась от российской. Вообще в преступном мире существуют такие выражения: российская феня, колымская и питерская. Самой простой и распространенной была российская, самой же сложной и витиеватой – колымская, все же остальные были не чем иным, как пародией на ту же феню. Но помимо общепринятой фени преступного мира страны была еще и чисто индивидуальная феня, придуманная только для карманников. Везде она имела одинаковое значение, только в некоторых регионах варьировалась. К слову сказать, всеми ими в свое время я овладел в совершенстве. И думаю, будет нелишним в конце этой книги дать маленький словарь этой фени.

Термез того времени напоминал большой караван-сарай – кого здесь только не было. Однажды возле духана за кирпичным заводом я разговорился с одним старым таджиком: нам нужен был хороший терьяк для отправки в Андижан, в крытую, и на «Караул-базар» в зону – там, кстати, был единственный в Узбекистане особый режим. Засомневавшись в качестве товара, я сказал об этом погонщику. Он молча повел нас к еще не развьюченным ишакам, которые стояли за оградой в стойле, и, чуть прищурив и без того узкие глаза, сказал нам: «Посмотри, могут эти ишаки быть коммунистическим видом транспорта?» И, ловко нагнувшись, достал откуда-то из-под хурджина сверток, весь пропитанный маслом, в котором был завернут чистый афганский терьяк. Здесь, в Термезе, я даже встретил своих земляков, золотых дел мастеров. Много среди них было пограничников и чекистов. И что удивительно, чекистов было больше, чем милиции. То есть внутренние проблемы, видно, тогда отодвигались на второй план перед внешним врагом, коим считался Афганистан и весь капиталистический мир в целом. Тогда еще наши войска не вступали в Афганистан, кругом был мир и относительное спокойствие. После одной из поездок, когда мы возвратились назад в Самарканд, а жили мы в то время все вместе в одном частном доме, возле фабрики 8 Марта, меня ждало письмо из дома. Я сразу понял, что известия в письме важные, так как почерк на конверте был материнский. В письме мать писала, что бабушка находится в тяжелом состоянии, и, будучи медиком, она была уверена, что долго ей не протянуть.

Заканчивалось письмо такими словами: «Если ты еще совсем не потерял совесть, то приезжай повидаться, а возможно, и проститься, с человеком, который тебя воспитал, она тебя ждет». Такое письмо я, естественно, не мог проигнорировать. Провожала меня в аэропорту вся бродяжня, с которой я последнее время жил и воровал. Ляля даже прослезилась, что с ней бывало очень редко. Мы друг другу ничего не обещали, уже наперед зная, что судьба все равно сделает по-своему. И кто бы мог подумать или предположить, что в следующий раз я смогу ступить на эту землю лишь 18 лет спустя. Но это особая глава в моей жизни, и о ней я расскажу позже, а пока, простившись со всеми чисто по-жигански, я сел в самолет и уже через несколько часов был в Баку. А еще через час мчался на такси в Махачкалу и уже вечером был в объятиях своей бабушки, которая, лежа в постели, прижимала меня к своей груди и тихо плакала. С моим приездом мою бабулю будто подменили. Через несколько дней она уже поднялась с постели, а еще через неделю была почти здорова и отпускала всякие шуточки в адрес пессимистов. Бывает такое в медицине, когда встреча с родным человеком замедляет процесс болезни, а порой и останавливает его. В общем, так или иначе, а бабушка моя была здорова. Мать моя хотя и была медиком, но была глубоко верующим человеком, она, естественно, причисляла выздоровление бабушки к воле Всевышнего, а потому заставила меня поклясться, что никогда больше я не возьму ни у кого ничего чужого. И если я нарушу свою клятву, то Бог тут же покарает меня. Чтобы не обидеть мать, я, конечно, дал ей такую клятву, в душе же не веря ни в Бога, ни в черта. Так мне тогда казалось. Впоследствии я понял, что данную клятву действительно нужно держать, ведь сделка с Богом чревата самыми страшными последствиями. Прямо перед Новым, 1971 годом, 17 декабря, я сел, и, как я писал ранее, в скором времени умерла моя бабушка, случайно услышав от моего пьяного отца, что внук ее вор и сидит за это в тюрьме.

 

Часть VII. Странствия и между прочим женитьба

 

Глава 1. Лагерь в Орджоникидзе

Человек, попавший в тюрьму, даже если он знал, что не сегодня завтра его могут лишить свободы, чувствует себя зверем, попавшим в капкан. Мозг его работает в двух направлениях: во-первых, как выбраться из этого капкана, вплоть до того что он готов отгрызть себе лапу, и, во-вторых, как лучше обустроиться в этих, ничего общего не имеющих с человеческими условиях. Что же касается душевного состояния… Во времена далекой древности человеку при очень серьезных ранениях делали надрезы либо на руке, либо на ноге. Организм, таким образом, на некоторое время переключался на ту боль, которая была ему причинена только что, и тогда лекарь получал возможность обработать серьезную рану. Проще говоря, боль отвлекали болью. То же самое происходит и в душе арестанта. Все жизненные невзгоды и проблемы, которые могут возникнуть на воле, меркнут перед ужасом заключения под стражу. И даже если на свободе человека постигло большое горе, тюрьма посодействует в его быстром выздоровлении, как бы парадоксально это ни звучало. Боль, связанная с тюремным бытием, отвлечет человека от любых бед, которые случились с ним или его близкими вне тюрьмы. Махачкалинская тюрьма начала 70-х годов ничем не отличалась от других тюрем страны, за исключением, пожалуй, некоторого рода нюансов регионального характера. Но эти отличия могли увидеть только те, кто уже побывал в заключении, и поэтому могли делать соответствующие выводы. В зависимости от принадлежности арестанта к определенной ступени иерархической лестницы в преступном мире можно было видеть разное проявление чувств и эмоций. Если они выражались только в виде устных жалоб, без нарушения тюремного устоя, то это было мужицкое проявление недовольства. Если же заключенный вел себя дерзко и без каких-либо уступок отстаивал интересы других зеков, а также учил их, как нужно правильно вести себя в тюрьме, то это были люди из воровской масти. В большинстве случаев к ним прислушивались, но иногда бывало, что и коса находила на камень. Однако все же основная масса понимала, что справедливость, порядок и дисциплина, к чему призывали эти люди, были необходимы в этих условиях. Национализм – этот главный бич не только преступного мира, но и человечества в целом – здесь проявлялся крайне редко. Возможно, из-за того, что в Дагестане живут люди многих национальностей. Главными критериями оценки человека были стойкость, смелость, смекалка, все остальное отодвигалось на второй план. Сила также не играла главной роли, на этот счет в заключении даже бытовала поговорка: «И слона в консервную банку закатывают». В основном, конечно, больше всего неприятностей происходило с сельскими людьми. Выросшие, как правило, в горах, они никогда ни в чем не имели ограничений, и поэтому очень тяжело переносили тюремное бытие и никак не хотели мириться с устоями тюремного общества. Но обычно уже в первые полгода они перевоспитывались, а впоследствии их было не узнать. В общем, как я и писал выше, тюрьма Махачкалы ничем особым не выделялась среди заведений подобного рода. После моего первого заточения в эту тюрьму прошло десять лет. По большому счету, здесь ничего не изменилось, только крытого режима уже не было. Ну и некоторые незначительные перемены произошли, о которых не стоит упоминать. Так же как и десять лет назад, пробыл я здесь недолго, около шести месяцев, а летом 1972 года меня перевели в лагерь общего режима в Орджоникидзе, поселок Дачный, где мне предстояло отбывать два года. После того как этап впустили в зону, в течение нескольких дней, как обычно, пришлось знакомиться с ней и, как ни печально было признать, но это не лагерь, не обитель каторжан, а раковая опухоль на теле преступного мира. Здесь процветал полный беспредел во всех его проявлениях и ярый национализм. За людей признавались только представители трех наций: дагестанцы, чеченцы и осетины. И хоть это был осетинский лагерь, но в разборках они значительной роли не играли. Если и происходили какие-либо противостояния, то в основном между дагестанцами и чеченцами. Русские признавались только в том случае, если они были коренными жителями Кавказа, да и то если они что-то из себя представляли, все же остальные подвергались всякого рода издевательствам, вплоть до изнасилований. Я много слышал на свободе о лагерях общего режима, сам интересовался некоторыми вещами, потому что знал: рано или поздно и мне не миновать этих стен. Знал, конечно, и то, что почти все эти лагеря за исключением некоторых лагерей Грузии были беспредельными. Это происходило из-за первоходочников – основной массы контингента общего режима. Наркотики здесь не переводились, в каждом отсеке были гитары, водка, анаша. Кто как хочет, тот так кайфует. Захочешь подраться, дерись хоть каждый час, даже для этого дела в лагере было выделено определенное место. И все это происходило в то время, когда в любом другом лагере за найденную пачку чая могли посадить в бур.

Есть у меня старый кореш, Сомярой кличут, сейчас он уже дедушка, живет, кстати, по соседству со мной. Так же как и я, он отдал свою жизнь преступному миру и тоже пару десятков лет отмотал, но отсидел достойно, как и подобает бродяге. Так вот, за тот период времени, что мы с ним пробыли в зоне в Дачном, больше нас в карцере не сидел никто. На администрацию в зоне грех было жаловаться, но, как говорится, в семье не без урода. Так вот, было там два надзирателя, о которых стоит немного рассказать – исключительно из личной «симпатии» к этим служителям Фемиды. Одного из них звали Дуркес, у второго было не менее оригинальное прозвище – Могила. Я уверен, что даже те, с кем они работали не один год, их настоящих имен не знали, так к ним прилепились эти прозвища. Дежурство Дуркеса начиналось именно с нас, то есть с нашей с Сомярой изоляции. Шла проверка по карточкам, и, как только зачитывались наши фамилии – Зугумов, Самадов, – Дуркес тут же нас останавливал, и мы ждали окончания проверки. Затем он водворял нас на всю ночь в изолятор, правда, давал полпачки махорки. «Когда вы здесь, на душе у меня спокойно и я могу хоть немного отдохнуть, не ожидая от вас подвоха», – говорил он. И так продолжалось весь срок. Конечно, его слова были не беспочвенными, но все же это был самый натуральный произвол, к которому мы уже давно привыкли. Могила, в отличие от Дуркеса – осетина, был русским. Но способы его издевательств больше походили на кавказские. Оба эти стража лагерного порядка были старшими по нарядам, к тому времени они проработали уже долгое время в системе ГУЛАГа, и, когда попадали в изолятор я, Сомяра или наши единомышленники, они бросали все свои дела и специально приходили поиздеваться над нами. Откровенно говоря, по сравнению с тем, что я повидал ранее, карцер лагеря в Дачном был более терпимым, кстати, назывался он чулан. Это была небольшая, почти квадратная комната: ровно девять шагов вдоль и чуть меньше поперек. Посередине два пенька, на которых можно было сидеть, но всего лишь одной ягодицей. Правда, пол был деревянный, но другим он и не мог быть, так как на нем спали все, кто был сюда помещен. В углу, слева от входа, стояла параша, а на стене противоположной двери – две решетки, сплошь покрытые железом, с просверленным в них множеством дырочек, но очень мелких. Иногда трудно было понять, глядя в эти дырочки, день сейчас или уже ночь. Карцер всегда был забит до отказа. Зимой было еще терпимо, спина к спине мы умудрялись как-то кемарнуть часок-другой, да и вещи наши нам оставляли, но вот летом это был сущий ад. Что ощущает человек, когда ему на рану сыплют соль? Приблизительно то же самое испытывали мы, когда эти два садиста умудрялись удваивать наши муки. Двери в чулане были двойные: одна решетчатая, другая сплошная. Надзиратели открывали сплошную дверь, чтобы не было видно, но хорошо слышно, и ставили два ведра, одно с водой, другое пустое, и заставляли кого-нибудь из осужденных непрерывно переливать воду из одного ведра в другое. По закону воду обязаны были давать в любое время, когда бы мы ни попросили, но нам давали один раз в сутки, и то вечером. Представьте себе до отказа набитый карцер, пот льется градом, растрескавшиеся губы, высохшие глотки, вонь, смрад, – вот в таких адовых муках проходил у нас день. Но этим надзиратели не ограничивались и постоянно вносили новшества в свои изуверские методы. Самым большим нарушением режима в лагере в то время считался отказ от работы. В лагере была промзона, где сколачивали ящики разных размеров, было еще маленькое мебельное производство, ну и мелочи – разного рода товары ширпотреба. Помимо этого, выводили за пределы зоны, под конвоем разумеется, на строительство птицефабрики и новой зоны, которая вырастала рядом с нашей. Так вот, всех нарушителей режима записывали для работ в новой зоне.

Лагерная администрация того времени слишком хорошо знала нравы преступного мира. Уважающий себя человек никогда не будет строить себе лагерь, и мы считали ниже своего достоинства выходить на этот объект. Но мы уже знали тактику легавых в подобного рода мероприятиях. Стоило только выйти, и ты никто. Вот поэтому-то карцер был нашим домом и в прямом, и в переносном смысле. Больше чем на 15 суток сажать в карцер не имели права, но администрация и здесь, как, впрочем, и во всех лагерях того времени, придумала оригинальный способ ломать волю тех, кто не желал мириться с их режимом. Сажали через «матрац». То есть давали возможность переспать одну ночь в зоне, а затем снова водворяли в карцер. И так, пока не кончатся очередные 15 суток. Альтернатива, конечно, была, но, естественно, с красным оттенком. Стоило лишь постучаться в дверь, и твои муки, связанные с карцером, кончились бы. Кормили через день, но, я думаю, нетрудно догадаться, каким скудным был паек. Но и этого им, видно, было мало, а потому эти два мерзавца постоянно старались разнообразить способы перевоспитания. Так, открывали одну из дверей, только теперь уже ставили не ведра с водой, а керогаз. На нем стояла раскаленная скворода с огромным куском сала, издавая шипение и треск. Ну а запах? Тяга всего изолятора была направлена в сторону карцера, и можете представить, что мы при этом испытывали. Думаю, эти несколько примеров из огромного числа методов, которыми так славилось наше правосудие, нарисуют живую картину происходящего в ту пору. Больше трех раз по 15 суток почти никто не выдерживал, бывало, что арестантов выносили на носилках и тут же помещали в санчасть. В основном диагноз был один: истощение. Ну а если у кого-то обнаруживали что-то серьезное, то везли в областную больницу, которая находилась тоже в лагере, так называемом Лесозаводе. Лагерь размещался в самом городе Орджоникидзе, рядом с цинковым заводом, режим здесь был строгий. Однажды и меня, приморенного и изможденного, на носилках доставили на Лесозавод, у меня была желтуха в запущенной форме. Здесь уже начальство шло на некоторые уступки тем, кто пострадал от их чрезмерного усилия в нашем перевоспитании. Разрешались лекарства, привезенные из дома в любом количестве, были и другие послабления, мне даже разрешили лишнюю передачу с пятью килограммами сахара, когда приехала моя мать. Естественно, после приезда матери, ее хлопот, а оставалась она в городе до тех пор, пока ей не сказали, что моя жизнь вне опасности, я пошел на поправку. К сожалению, свидание нам с матерью не дали, аргументируя моей болезнью, но это была, конечно, отговорка. Никому из родных, кто мог как-то помешать их произволу, свиданий с нами не давали. За два года, что я провел в стенах этого лагеря, я дважды был на общем свидании по два часа каждое, да и то в самом начале срока. Все остальное время я был лишен его. Поправлялся я быстро, но еще еле ноги передвигал, слаб был. Но все же ночью почти каждый день я пробирался в зону, конечно не без помощи единомышленников, ибо санчасть находилась на территории лагеря, огороженная со всех сторон забором с колючей проволокой. Здесь, на строгом режиме, люди жили совсем по-другому, а точнее, как и положено арестанту жить в лагере. Не было ни беспредела, ни национализма. Лагерное общество, как и положено, делилось на три масти, и поэтому здесь был порядок. Нас, пострадавших от режима администрации, лагерная братва встречала всегда очень тепло и дружелюбно, по-братски. Все объясняли, всем, чем могли, делились, помогали буквально во всем. Я поначалу даже не чифирил со всеми из одной кружки, боясь заразить их, но меня тут же так осадили, что я на всю жизнь это запомнил. Чуть позже читатель поймет, почему я вспомнил именно об этом эпизоде. В общем, никто не брезговал, никто ни от кого не боялся заразиться, это были действительно бродяги без примеси. К слову сказать, в то время Лесозавод считался одной из самых лучших зон в стране во всех отношениях, а такой показатель не мог не радовать братву, которая здесь сидела. Но, к сожалению, и тут я недолго задержался, а точнее будет сказать, опять фортуна повернулась ко мне задом. Начальником всей санчасти, включая больницу, была одна армянка, майор, по-моему, звали ее Сусанна, зато какое у нее было знатное прозвище – Армянская королева. Каторжане подчас бывают большими шутниками и выдумщиками, и, глядя на этого мужлана в юбке, это подтверждалось весьма красноречиво. Исключительно из-за уважения к белому халату я не хочу награждать майора соответствующими эпитетами, но одно все же было неоспоримо: внешние данные являлись прямым дополнением к ее внутренним качествам. Однажды во время обхода зайдя ко мне в палату, она сказала: «Хватит, Зугумов, ты мне надоел. Я устала все время слышать твое имя, собирайся на этап. И если я услышу хоть одно слово в оправдание, будешь ждать этап в карцере». Я был больше чем удивлен. Дело в том, что за все пребывание в больничке я ни разу даже не заходил ни в один кабинет, ничего ни у кого не просил и вообще, кроме нянечки-старушки, которая ухаживала за мной, когда я почти не мог ходить, я ни с кем из персонала больнички не общался. Как тут было не возмутиться? В общем, меня закрыли в карцере до очередного этапного дня и вскоре отправили снова на Дачный. Выглядел я неважно, но, откровенно говоря, чувствовал себя неплохо. Однако вида я, естественно, не подавал, наоборот, старался показать, что я еще нездоров. К тому времени до свободы мне оставалось что-то около пяти месяцев. Но главное, чего я побаивался, был изолятор. Там строился новый бур, этакая цементная коробка. Поговаривали, что один из первых шести кандидатов туда – это я, но я как-то не верил, и, как время показало, зря, ведь недаром говорят: дыма без огня не бывает.

И когда я уже совсем было забыл об этом, тут-то меня и определили в изолятор. Нас шестерых, как бы первых подопытных кроликов, закрыли в этом цементном аду. Оставалось мне до свободы чуть больше трех месяцев, у всех остальных срок был впереди. Но считать, что мне в этом плане повезло больше всех, было бы просто неприлично. Я не стану описывать сам бур, потому что у читателя еще будет возможность в следующих главах узнать все, что касается этого серого и зловещего помещения. Хочу лишь заметить: когда я освобождался, а за мной приехали родители, моя бедная мать была в шоке. Было 17 июня, на Кавказе это самый разгар лета, я же был бледный как мел. Когда мать выразила свой протест начальнику, тот ей сказал: «Счастье ваше и вашего сына, что у него так быстро кончился срок, еще бы годик, и навряд ли вы увидели бы его вообще». И от гнева его оплывшее жиром лицо стало трястись, как у кабана, когда он роет листья, ища желуди. О чем было матери говорить с ним? Кстати, об этом диалоге с Хозяином я узнал только дома.

 

Глава 2. Женитьба

Теперь на свободе главными лекарствами для меня, по мнению моей матери, должны были стать солнце, море, свежий воздух и плюс ко всему хорошее питание. Всего этого у нас в Махачкале всегда было в избытке, слава богу, и уже через месяц меня было не узнать.

Почти сразу после освобождения я познакомился со своей будущей женой Аидой и, недолго думая, сделал ей предложение. Не знаю, любил ли я ее, скорее всего, мне так только казалось. Если бы любил, то, думаю, в дальнейшем не вел бы так непорядочно по отношению к ней. Отец ее тоже сидел – почти всю жизнь, она его, можно сказать, не видела, воспитывали ее дядя с женой, кстати сказать, прекрасные люди. Мать Аиды жила в горах с другим мужем. В общем, я решил, что мы с ней прекрасная пара во всех отношениях. Свадьба наша была великолепна, до сих пор воспоминание о ней не стерлось из моей памяти. Прошло чуть больше месяца после этого знаменательного события, как я получил письмо из Москвы от Ляли. Моя семейная жизнь была недолгой, так как на следующий день после получения Лялиного письма я стал готовиться в дорогу, никому ничего не сказав. За те два года, что я находился в лагере, Ляля дважды приезжала ко мне на свидание, и оба раза ей это удавалось. Хотя свиданий с родными, как я писал ранее, меня все время лишали. Но здесь мне удивляться было нечему, я знал способности своей подруги. Первый раз она приехала из Самарканда вскоре после того, как меня посадили, и второй раз срочно вылетела из Москвы, когда узнала, что меня, больного, вывезли на Лесозавод. В заключении всегда главное не способы и пути отправки вестей о себе, а то, чтобы вести эти воспринимались должным образом. И здесь я мог целиком и полностью положиться на Лялю, моего верного и преданного друга. Что же касается писем, то приходили они от нее регулярно, из чего я знал обо всех новостях, меня интересующих. Естественно, она не знала, что я женился, иначе, думаю, не позвала бы меня в столицу. И выбор, как читатель понял, пал на «бубновую даму». Бывают ситуации, когда человек поступает настолько странно и неожиданно, что порой и сам не может найти этому объяснение. Никому ничего не сказав и даже не оставив записки, в первых числах сентября я выехал в Москву. Как сибариты, увлеченные красотой Клеопатры, последовали за ней в Ациум и добровольно погибли за нее, так и я пошел бы в огонь и в воду за своим верным и преданным другом. И по ее первому слову без колебаний, без промедления, я бы даже сказал почти без сожаления, бросился бы вниз с самой высокой горы Дагестана. Вот так я бросил свою молодую жену, с которой прожил всего месяц и одиннадцать дней в доме моих родителей, да еще и беременную. Но об этом, к большому сожалению, я узнал гораздо позже, в лагере, когда сидел под раскруткой на станции Весляна в Коми АССР. К сожалению, за мою долгую и непростую жизнь я совершал довольно много поступков, которых потом стыдился. Но Всевышний, как правило, мужчинам таких проступков не прощает, и потом за все приходится платить.

Прибыв в Москву, я сразу почувствовал себя как рыба в воде. Я как-то писал в одной из предыдущих глав, что тот, кто однажды побывал здесь, стремится сюда вернуться. Как бы ни ругали Москву всякого рода лапотники и плебеи, второго такого города нет.

Ляле я, естественно, насчет своей женитьбы ничего не сказал. Накануне моего приезда она получила письмо от Дипломата, где он писал, что они с Карандашом находятся в Коми АССР. Передавал большой привет нам с Пашей, кстати, Цируль тоже со дня на день должен был приехать в Москву. Ему пришлось два года отсидеть где-то в Грузии. В общем, жизнь входила, по нашим меркам, в свое обычное воровское русло. Но, как поется в песне, недолго музыка играла, недолго фраер танцевал… В то время нам очень нужны были деньги, и не просто деньги, а много денег. Два дня бесплодных поисков не увенчались успехом, и мы решили нырнуть в центр. Обычно в центр направлялись залетные и молодые ширмачи, не заботясь о том, что там, где можно снять хорошие деньги, всегда есть и хорошая охрана. Там они и попадались. Здесь работали несколько опергрупп с Петровки. Так что путь сюда ширмачам, по большому счету, был заказан. Но нам нужны были деньги, и как можно быстрее. Это касалось чисто воровских дел, о которых я не имею права писать. Объектом наших наблюдений, после многочасового обхода ГУМа, ЦУМа и прилегающих к ним магазинов и ларьков, стал Петровский пассаж, а точнее, ювелирный отдел этого торгового колосса. Здесь с утра ломился народ. В очередях в основном, конечно, были женщины. С врожденной сноровкой, как волк с волчицей, мы обнюхали каждый закуток, где, по-нашему, могли притаиться охотники, но их нигде не было видно. Это было ненормально, но мы все же решили «работать», уповая на ловкость своих рук и кусочек фарта. Но, видно, фортуна сегодня решила сыграть с нами злую шутку. Уже несколько минут я наблюдал за одной очень импозантной дамой в красивом и, разумеется, дорогом прикиде, да и на вид она была недурна собой. Если бы дело происходило в Лондоне, я бы сказал, что она была леди. Кстати, впоследствии я не ошибся в своей оценке. Но главное было то, что она держала под мышкой лаковый ридикюль, в который только что положила туго набитый кошелек. Она стояла возле прилавка, кого-то выглядывая через головы. Момент был самый что ни на есть подходящий. В мгновение ока я оказался рядом с ней. Сделать правильный надрез углом и выволочь наружу гомонец было для меня делом одной – от силы двух секунд. И в другой момент, когда я уже хотел передать пропуль Ляле, меня в позе ласточки, с зажатым в руке кошельком, поволокли в дежурную часть, которая находилась здесь же, в магазине. Пришлось вспахивать носом пол этого злосчастного пассажа, который остался в памяти одной из черных страниц моей жизни. Я не раз на себе испытывал бульдожью хватку этих профессионалов с Петровки, но всегда ухитрялся что-то предпринять. На этот раз понял: я гусь приезжий. К сожалению, шансы выбраться из цепких лап легавых были равны нулю. Просчитав все это, я понял, что главное – это отмазать любыми путями Лялю, так как увидел, что через несколько минут какой-то оперок завел ее в контору. Я поневоле залюбовался ее игрой, а присмотревшись повнимательнее, понял, что Ляля призывает меня сыграть с ней дуэтом. И мы тут же разыграли спектакль, где я был залетным, ширмачом-верхушником, а она – проститутка с уголка. Мы его разыграли с таким блеском, что, я уверен, нам мог бы позавидовать любой театральный режиссер. Но я свободно вздохнул лишь тогда, когда на виду у всех Ляля сказала мне вульгарным тоном: «Чао, фраерок, воровать – это плохо, и за это сажают в тюрьму, больше не воруй». «Уж ему-то придется отсидеть там этак лет пять», – сказал один из ментов, легонько подталкивая ее к выходу. И надо было видеть ее глаза, глаза отчаявшейся волчицы, которая, только что сумев избежать капкана, с болью смотрела, как забирают молодого волка из ее стаи. Забыть эти глаза и этот взгляд – значит сказать, что ты не жил. Тем более, как оказалось, видел я Лялю в последний раз в жизни. В себя я пришел, только когда очутился в МУРе, куда был доставлен все той же старшей опергруппы по фамилии Грач. Нам крупно повезло, что в момент, когда мы давали с Лялей спектакль, ее не было рядом, иначе нам бы пришлось чалиться вместе. Как эта Грач рвала и метала, когда узнала все, это надо было видеть. Но потом, видно, взяла себя в руки, успокоилась и предложила мне перед отправкой в тюрьму поговорить у нее в кабинете в МУРе. К такому общению с профессионалом из противоположного лагеря частенько прибегали зубры уголовного розыска с Петровки, 38 того времени. Вот так мне пришлось перевернуть эту грустную страницу моей жизни. Трое суток пробыл я в 64-й КПЗ и 7 октября 1974 года впервые переступил порог Бутырского централа, пробыв на свободе всего 3 месяца и 17 дней.

Недавно на книжном прилавке я увидел книгу, автором которой был бывший надзиратель Бутырок. Он так их подробно описал, как это мог бы сделать только хороший хозяин, у которого есть дом и свое подворье, не забыв о самых потаенных и укромных уголках. Так что, думаю, будет излишним и мне пускаться в описание этой тюрьмы. Что же касается того, что было характерно для Бутырок того времени, об этом, пожалуй, вкратце стоит рассказать читателю. Хозяином Бутырок в то время был Подрез, ярый и бескомпромиссный мент, но справедливый. Он считал, то, что положено по закону, – это ваше, все же остальное противозаконно, а значит, подлежит конфискации. Примерно под таким девизом он и хозяйничал в тюрьме. Почти в каждой камере половина мест была свободной, правда, и тогда, как и сейчас, основной контингент заключенных в Бутырках состоял из залетных. Да и сами люди были другими. Не было никаких «лиц кавказской национальности», ни пиковых, ни бубновых, все были только крестовой масти. Вообще национализм, как таковой, не приветствовался, а тот, кто начинал выступать по этому поводу, строго наказывался братвой. Независимо от национальности зека или его вероисповедания главным было исполнение им тюремных канонов. Попал я по распределению в третью камеру на первом этаже. Встретила меня босота, как и подобает встречать бродягу, чисто по-жигански. Пивнули, приклюнули, о жизни нашей босяцкой прикололись, в общем, через пару часов у меня было такое ощущение, что я вообще не покидал тюремных пенатов, только лишь из одной тюрьмы перевезли в другую. Бродяга, вошедший в камеру, в первую очередь интересуется: есть ли в тюрьме урки? Воры, конечно, там были, в Бутырках вообще не бывает, чтобы не сидел кто-либо из урок. Помимо Монгола в этой тюрьме отбывали срок Гамлет Бакинский, Иван-рука и Тенгиз Тбилисский.

Что же касается режима, то, мягко говоря, он оставлял желать лучшего. Как только звенел звонок отбоя, все должны были находиться на своих шконарях под одеялами, но не закрывать головы. Самым крупным нарушением считалась не игра в карты, как обычно в других тюрьмах, а переговоры с другими камерами. И поэтому надзиратели даже у окна стоять не разрешали. Вообще после нескольких устных замечаний арестантов водворяли в карцер. Карцер, правда, больше десяти суток не давали, но и их нужно было отсидеть. Обычно выходя оттуда, шли по-над стенкой, держась за нее. Каждый, кто брал бразды правления в Бутырках, старался разнообразить рацион наказаний. Малейшее неповиновение – и тут же бежали «веселые ребята», так ласково окрестили узники спецнаряд Бутырского централа. Это не был ни ОМОН, ни спецназ, это было детище самой тюрьмы, они здесь жили, они здесь распоряжались по своему усмотрению. Чуть ослушался – и тебя могли так быстро проволочить до карцера, что даже пятками пола можно было ни разу не коснуться. В общем, ребята свое дело знали туго. Но что удивительно, при всех строгостях закона, жестких правилах самой тюрьмы заключенные, как правило, были солидарны и сплоченны. Выше всех качеств ценилась тогда порядочность, к какой бы ты масти ни принадлежал. Бытие порождает сознание. Как бы ни была парадоксальна эта фраза в применении к зекам, но она очень точно определяет характер и поступки каторжан ГУЛАГа. Что касается питания, то, откровенно говоря, от нынешнего оно мало чем отличалось. Тот же горький, вязкий хлеб бутырской спецвыпечки и почти та же похлебка. В месяц разрешался на десять рублей ларек, если у тебя были деньги, и одна передача – пять килограммов, опять же если этих радостей ты не был лишен. Через несколько дней после водворения в тюрьму я получил от Ляли передачу и деньги на ларек, а точнее, квиток. Кроме родственников, записанных в деле, никто не мог ни прийти к тебе на свидание, ни передать передачу – с этим было строго. Но я знал, что изобретательности Ляли не было предела. Мало того, в передаче была спрятана маленькая записочка с несколькими строками: «Не грусти, сделаю все, что возможно и невозможно, целую. Ляля». Надо ли говорить, какой прилив сил придал мне этот маленький клочок бумаги. Главным стимулятором моего хорошего настроения, конечно, были чья-то забота и внимание. Все остальное было, конечно, тоже немаловажно, но отодвигалось на второй план.

И все же, как я хотел оказаться на свободе, известно было одному лишь Богу. Глядя на этот каземат, коим зовутся Бутырки, мысль о побеге могла бы прийти в голову разве что только безумцу. Но существовала альтернатива, и я не преминул ею воспользоваться, благо подвернулся случай. В далекую зиму 1974/75 года по всей стране свирепствовал какой-то заокеанский грипп, не обошел он и Бутырки. Почти половина ее обитателей заболели. Некоторые камеры полностью переводили на больничный режим. Ну а очень тяжелых изолировали в больничку, которая находилась на третьем этаже отдельного корпуса во дворе Бутырок. Санчасть тюрьмы и по сей день находится там на первом этаже, а вот больнички уже давно нет. Надо отдать должное администрации, в частности медперсоналу тюрьмы, не всегда на свободе можно было встретить подобного рода заведение, чтобы так соответствовало принятым в Минздраве стандартам. Кругом были чистота и порядок. Стены белые как снег, полы крашеные и очень чистые, белье всегда белоснежное и регулярно менялось. Питание тоже было приличным. Также, думаю, следует отдать дань уважения женщинам-зечкам, которые ухаживали за больными. Кроме того, чистота в помещении была обеспечена именно ими. И даже не верилось, что ты находишься в центре мрачного сооружения, бывшего когда-то казармой.

 

Глава 3. Из Бутырок в дурдом

Болезнь до того сильно одолела меня, что первые два дня я был без сознания. Когда же пришел в себя, то сразу и не понял, где нахожусь, – слишком большим был контраст с камерой, где я содержался ранее. В палате вместе со мной было шесть человек. Судьба вообще очень часто сводила меня с удивительными людьми и неординарными личностями – хоть в этом мне везло в жизни. В проходе со мной лежал мужчина средних лет, с большой лысиной на голове. Глаза у него были умные, а лицо светилось необыкновенной доброжелательностью. Когда он заговорил со мной после того, как я очнулся, я сразу понял, что это интеллигентный и воспитанный человек. Яков Моисеевич, так звали моего нового знакомого, сидел уже в этих стенах почти шесть лет. Статья была серьезная и тянула на высшую меру, растрата в особо крупных размерах. На свободе он работал главным бухгалтером фабрики «Красный Октябрь», почти всех подельников, которые шли вместе с ним по делу, он отмазал. Память у него была феноменальная. Очевидцы рассказывали, как во время судебного разбирательства судья попросил его: «Яков Моисеевич, в 1968 году на фабрике была ревизия. Не подскажете ли, где нам искать акт о ее результатах?» – «Том 47, дело № 1347, лист дела 17564», – звучал лаконичный ответ подсудимого. И, найдя нужный том и нужную страницу, судья уже в какой раз убеждался в феноменальных способностях своего подопечного и, естественно, был ему за это благодарен. Дело в том, что, для того чтобы найти нужную страницу в деле, а томов было около ста, ушла бы неделя, а то и больше. Вот такой человек делил со мной бытие тюремной больницы. По натуре своей он был действительно очень добрым и отзывчивым человеком. Ну а о его умственных способностях, думаю, и говорить не приходится. Ко всему прочему, он был образованным и эрудированным человеком, знал массу всего интересного и занимательного. В общем, это был кладезь знаний.

Когда есть воля к спасению, всегда можно обрести к нему путь. И вот однажды один из его рассказов навел меня на интересную мысль. То есть на ту самую альтернативу побегу, о которой я упоминал ранее, а путь к ней лежал через Институт имени Сербского, главный центр психиатрической экспертизы страны.

Но прежде чем попасть туда, нужно было пройти кое-какие процедуры. Сначала следователь должен был дать вам направление для освидетельствования на наличие отклонений от психофизиологических норм в тюремную – врачебную комиссию, так называемую пятиминутку. Если комиссия находила такие отклонения, то вас отправляли в институт на капитальное обследование. Если же вы умудрялись и там пройти все стадии психиатрического обследования, что бывало крайне редко, то вас отправляли в дурдом по месту прописки. А оттуда, уже под расписку, вас в любое время могли забрать родители. Если же вы по каким-то причинам не смогли пройти этот этап проверки, то вас отвозили опять в тюрьму, сажали в карцер как симулянта, и в ваше личное дело заносилась соответствующая бумага. И, кстати сказать, если такая симуляция определялась до суда, то она в корне меняла судебное расследование. Как правило, в таких случаях давали всегда максимальный срок, который предусматривают в статье. В общем, палка была о двух концах, но я решил рискнуть. Я был молод, полон энергии и радужных надежд, тюрьма была для меня в этот момент хуже самой смерти. Прежде чем вступать в игру, нужно хотя бы знать ее основные правила. С этой просьбой я и обратился к Якову Моисеевичу. Он долго отговаривал меня, аргументируя пагубными последствиями этой затеи в случае провала, не говоря уже о том, что для этого понадобятся огромная сила воли, выдержка и терпение, чтобы пройти через такие испытания. Но я был неумолим, похоже, он понял, что я одна из тех натур, которые учатся в жизни на собственных ошибках. В общем, потихоньку и с толком он стал обучать меня азам психиатрии. Правда, моему успешному обучению способствовало и то, что я кое-что в свое время успел перенять у матери. Если читатель помнит, в детстве я мечтал стать хирургом, но это были самые общие и поверхностные знания в медицине. Диагноз для меня Яков Моисеевич выбрал в соответствии с моей профессией вора: «мания преследования» и «голоса», и сочетание их было обязательно. К сожалению, пробыли мы вместе совсем недолго – чуть больше месяца, но мне показалось, что за это время я окончил факультет психиатрии медицинского института. И, вернувшись в камеру, я стал готовиться к задуманному. Для начала должна была состояться встреча со следователем. Человек, который решился на такой шаг, в одиночку его осуществить почти не в состоянии. Дело в том, что за вами постоянно следят надзиратели. И до тех пор, пока вас не увезут на освидетельствование, они ведут свои наблюдения, которые также фигурируют в истории болезни, равно как и в вашем уголовном деле. Поэтому, придя в камеру, я тут же поставил в курс дела своих корешей – моего подельника Жлобу (Монгола) и Толика Хряпа. Я знал, что следователь должен прийти в самое ближайшее время, потому что во время эпидемии тюрьма была почти полностью изолирована от внешнего мира. Кстати, следователь, а это была женщина, уже однажды беседовала со мной, поэтому мне легче было отрепетировать предстоящий спектакль. Но имелась все же одна немаловажная загвоздка: она была молода и чертовски привлекательна, и к тому же мое дело у нее было первым. Она, я помню, сказала мне об этом при нашем первом знакомстве и просила, если что не так, тут же ее поправить. В общем, задача была не из легких, но все же, когда она меня вызвала, я был во всеоружии. Войдя в кабинет, я остановился у порога, прислушиваясь к удаляющимся шагам надзирателя, затем поздоровался, но, прежде чем сесть, спросил ее тоном обиженного супруга: «Я надеюсь, на этот раз вы принесли утюг?» – «Какой утюг, Зугумов?» – последовал недоуменный ответ этой молодой богини Фемиды. «Как? Вы забыли уже, что сегодня вечером мы идем на презентацию книги моего друга Дюма, а брюки у меня на костюме все в складках?» – отпарировал я, при этом высунув язык и облизнув губы, и стал раскачивать головой во все стороны, что-то бормоча про себя. Честно говоря, я еле сдерживался. В какой-то момент мне уже хотелось извиниться перед ней и уйти – мне вдруг стало неудобно ломать эту комедию, но я тут же вспомнил, как нас ловят, как сажают, как издеваются над нами, и тогда она предстала предо мной в другом свете. Я уже видел перед собой не привлекательную девушку с наивным по-детски лицом, а только легавую, готовую в любой момент меня укусить. Испугавшись, она потихоньку протянула руку к звонку, чтобы вызвать дежурного, и, нажав на него, так и оставила палец на кнопке. При этом она не отрывала от меня взгляда своих красивых глаз. Я же продолжал непринужденно говорить о предстоящем празднике, но в какой-то момент уловил гул от топота кованых сапог. Это были «веселые ребята», ошибиться было невозможно, и я ясно представил, что сейчас будет. Ведь не мог же я сказать ей, уберите палец с кнопки, иначе подумают, что вас здесь насилуют. Буквально в ту же минуту, чуть ли не сорвав с петель дверь, в кабинет влетела охрана, не меньше дюжины человек. Как загнанные псы, они столпились у двери, пытаясь восстановить дыхание. Видно, следователь сама не ожидала, что помощь прибудет так быстро, и по-прежнему продолжала держать палец на кнопке вызова. Я же смотрел на всех них абсолютно равнодушным и отчужденным взглядом, будто и не было никого вокруг, и продолжал тихонько покачивать головой из стороны в сторону, что-то тихо напевая себе под нос. Не знаю, чем бы вся эта комедия закончилась, если бы не появилась надзиратель, в годах уже, маленькая и шустрая женщина. Она решительно убрала палец следователя с кнопки вызова, при этом стала заботливо наставлять ее, что, мол, это тюрьма, милочка, здесь всякое бывает, нужно быть ко всему готовой. Затем она выпроводила «веселых ребят», объяснив им, что вызов ложный в связи с неопытностью следователя, а потом вызвала разводного, чтобы он увел меня в камеру. На прощание, уже в дверях, обернувшись, я сказал «милочке»: «Я так надеялся на вас, мадам, теперь мне придется идти на вечер к лучшему другу в мятом смокинге». И, повернувшись к ней спиной, что-то тихо напевая, последовал за разводящим. Больше я ее никогда не встречал, но, видно, прежде чем отказаться от моего дела, она все же направила меня на обследование, которое и было проведено через несколько дней. Я не стану описывать процедуру происходившего, но могу сказать, что порой мне казалось, что врачи – это сами пациенты психиатрической больницы. Мало того, я выбрал себе роль врача, а это уже смахивало на некоторого рода отклонения, и, придя к такому выводу, я был безмерно рад. Теперь я уже находился в наблюдательной камере и ждал этапа на дурку, как здесь называли Институт имени Сербского. А в камере со мной находились почти все такие же, как я, и все их действия, которые здесь происходили, не поддаются описанию. Представьте себе человек двадцать, из них почти все абсолютно нормальные люди, но представляющиеся друг другу полными придурками. Мало того, зная заведомо, что каждый из них играет свою роль, признание в том, что ты не псих, было признаком дурного тона и считалось недостойным. Думаю, этого достаточно, чтобы читатель смог нарисовать себе картину происходящего в этой камере. Но, заглядывая в глаза некоторых из таких «придурков», я порой видел в них безысходность, которая толкнула их рискнуть, чтобы противостоять как-то злому року.

Через неделю я уже был в институте, но это отдельная глава в моей жизни, о которой стоит рассказать более подробно.

Все окна были там забраны железными решетками, так что, глядя на это здание, невольно вспоминалась тюрьма и все, что с ней связано.

Вступивший в это заведение не по своей воле навсегда терял надежду покинуть эту больницу. Лишь сильные мира сего или рука провидения могли сотворить чудо, и больной мог оказаться на свободе. Для этих действительно больных людей доступен был только вход, но не выход. И только в одной большой палате-камере, которую можно было назвать адом, претерпевали ужасные мучения несчастные, неистовствующие в припадках безумия. Смирительные рубашки, железные, прикованные к полу стулья и холодный душ для них, казалось, должны были быть убийственны. Но организм умалишенных в большинстве случаев так закален и способен к сопротивлению, что они после этого ужасного лечения не погибали, слава богу, но усмирялись.

 

Глава 4. Из дурдома в Бутырки

Как известно, правосудие, как таковое, в тот далекий уже период было подобно дирижерской палочке в руках власть имущих. Неугодных тоталитарному режиму людей либо отправляли на далекий Север, либо прятали в дурдома. Самым главным дурдомом страны, равно как и главным центром психологических экспертиз, как я писал чуть раньше, и был Институт имени Сербского. Единственное, чем могло похвастаться это учреждение, если позволительно будет так выразиться, так это подготовкой и уровнем профессионализма своих сотрудников. Это были действительно психиатры высокого уровня, но, к сожалению, почти все они были садистами. Его филиалы были по всей стране, но главными, насколько я знаю, были два: Белые Столбы и Казань, – можно сказать, что это была «вечная койка», то есть оттуда уже никто никогда не возвращался. Основной контингент таких заведений составляли инакомыслящие, то есть люди, не согласные с действующим в стране режимом. Как не трудно догадаться, это были люди образованные, умные, интеллигентные – в общем, научный и культурный цвет страны. Для них в Институте Сербского был построен отдельный корпус – № 4, уголовников здесь не было и в помине. Сам я там не лежал, но встречал многих, кто прошел через этот земной ад. Один из них был профессор, с которым я познакомился вскоре после прибытия в институт. И как бы ни был наглухо опущен железный занавес, все же за границу просачивались известия о том, что советская власть неугодных режиму людей прячет в дурдома, о лагерях я уже не говорю. Видно, тогда советские идеологи нашли простое и гениальное решение. Главное состояло в том, что правосудие в руках властей уже нельзя было назвать марионеточным, но, для того чтобы это сработало, нужно было хорошенько все запутать. Кому, спрашивается, нужны были процедуры с тюремной экспертизой? Я больше чем уверен, что из ста процентов контингента осужденных, которые пытались попасть в этот самый институт, достаточно было бы в течение нескольких дней провести в качестве профилактики «тюремную терапию», и девяносто девять из этих ста до конца своих дней больше бы об этом не помышляли. Конечно, человеку, никогда в жизни не сталкивавшемуся с подобного рода делами, трудно себе представить то, о чем я пишу, но понять, думаю, он сможет, равно как и дать свою оценку происходящему в то время беспределу. Откровенно говоря, в этот капкан попадали не только молодые уголовники, искатели приключений, желающие как-то разнообразить унылый тюремный быт. Были люди и посерьезней, в основном так называемые «ярые расхитители государственной собственности», они мотали максимальный срок по статье, которая предусматривала до 15 лет, некоторых ожидал и расстрел. Всего этого я, конечно, знать не мог, когда в конце января 1975 года, уповая на Бога и на капризную фортуну, был направлен на экспертизу в Институт Сербского. Раньше, для того чтобы украсть или избежать наказания, мне приходилось играть роль слепых, иностранцев, придурков и студентов, и подобного рода спектакли занимали от силы несколько часов. В этот раз я не имел права расслабиться ни на одну минуту и находился в постоянном напряжении. И хотя я был молод и полон сил и энтузиазма, все же пси-факторы понемногу стали давать о себе знать. А прошло всего лишь десять дней с моего первого визита к следователю. Сейчас я потихоньку начал понимать, что имел в виду Яков Моисеевич, отговаривая меня от этой затеи. Но это было, оказывается, только начало, все же остальное было впереди. С виду аккуратное и чисто выбеленное здание Института Сербского хранило в себе тайну о таких человеческих страданиях, которые передать на бумаге мне не по силам. Пациентами здесь, как я ранее упоминал, были люди, обвиняемые в самых тяжких преступлениях. Их свозили сюда со всей страны. Но игра для них, конечно, стоила свеч, и они играли. Я видел, как один главный бухгалтер целый месяц при мне мазал на хлеб свой же кал, ел этот «бутерброд», запивал чаем, изображая на лице огромное удовольствие. Но, как я потом чисто случайно узнал, пятнадцати лет ему все же не удалось избежать. Один армянин полгода бегал на четвереньках и, лая, изображал собаку. Удивительно, но он ни разу не разогнулся, ел из миски и спал под шконкой. Казалось бы, это ли не наглядное проявление умственного отклонения, но это только так казалось. Он возил вагонами вино в Москву, Ленинград, Киев – был, по-моему, главным экспедитором. И у него по тем временам произошла крупная недостача. Я встречал его подельника где-то на Севере, сейчас уже не помню где. Так вот, дали этому бедолаге расстрел.

Были при мне еще две «живности», с позволения сказать. Один в роли петуха, тоже в течение полугода почти каждое утро будил всю больницу кукареканьем, бил крыльями и клевал все что придется, но и этот не прошел до конца испытаний, его забраковали и отправили в тюрьму. Подробностями я, правда, не интересовался, но нетрудно догадаться, что его там ждало.

Но самым ненавистным придурком для меня была кошка – Лариска. Тех, кто вел себя тихо, не буйствовал, выводили из камер-палат в столовую, которая находилась на этом же этаже. Кормили, правда, хорошо, надо отдать им должное. Так вот, представьте себе картину. Сидят за столом больные или симулянты, как кому будет угодно, а под столом ходит на четвереньках и мяукает белобрысый дегенерат. Как только ему кто-нибудь бросит кусок котлеты или еще какие-нибудь остатки пищи, он ловит их на лету с проворством кошки, а поглотив, идет лизать руку и ластиться к тому, кто почтил его вниманием, мяукая и ложась на спину. Кстати, «оно» тоже не вставало с четверенек, так же спало и ело из миски под шконкой. Но все это надо было видеть. Говорили, что его давно уже отправили бы, но над ним проводили какие-то эксперименты. Я бы, конечно, проявил к нему сострадание и оказал бы посильную помощь, если бы ему, как и многим другим, грозили либо смерть, либо 15 лет, но этот гад сидел за воровство, как и я. Большее, что могли ему дать, это пять лет. Когда я узнал об этом, я весь месяц и пять дней, которые пробыл там, пинал его под столом – не как кошку, а как бешеного пса.

Но в этом заведении были пациенты и с другими диагнозами. Вообще шизофрения имеет более трехсот разновидностей. Самый сложный диагноз – это реактив. Чтобы читателю было понятней, достаточно напомнить фильм про революционера Камо. Коммунисты уже тогда знали, как обессмертить своего героя, ибо выдержать здоровому человеку такие испытания, через которые он прошел, под силу разве что титану Идеи. Больной, находящийся в реактиве, абсолютно не чувствует физической боли и вообще отчужден от всего окружающего. Если его кормят – он ест, не кормят – будет молчать, пока с голоду не умрет. Поведут в туалет – хорошо, не поведут – будет ходить под себя. Толкнут – пойдет, остановят – будет стоять. Думаю, теперь вам стало понятно, что представляют собой такие больные.

После карантина меня определили в палату-камеру на втором этаже. Сразу оговорюсь, что мне, как я потом понял, еще крупно повезло. Человек, который впервые входит не то что в камеру, но и в любое другое помещение, непременно обращает на себя внимание присутствующих. На меня же никто не обратил никакого внимания, когда я перешагнул порог палаты-камеры № 237 и за мной щелкнул замок. По привычке я одним взглядом окинул камеру и направился к свободной шконке, мимоходом разглядывая обстановку и присутствующих там людей. Над большим столом, который стоял посередине, склонившись над каким-то огромным листом бумаги, стояли четыре человека и оживленно о чем-то беседовали, абсолютно ни на кого не обращая внимания. Трое остальных обитателей камеры либо спали, либо делали вид, что спят, по крайней мере, дедушка, который лежал на соседней со мной шконке, спал. На вид ему было лет семьдесят. Худое смуглое лицо с бородкой было изрезано морщинами и обрамлено совершенно седыми волосами – в общем, он был белый как лунь. У него было приятное открытое лицо, и я сразу проникся к нему симпатией – и это к спящему человеку, но он действительно даже во сне почему-то располагал к себе. Я немного посидел на шконке, приглядываясь ко всему, что меня окружало, и не спеша заправил свою постель – белье у меня было с собой. Я положил мыло в тумбочку, так же не спеша направился к столу. До сих пор не могу понять, где они взяли такой огромный лист ватмана, который лежал на столе. Точнее, это была карта, на которой с поразительной точностью был нанесен план Бородинского сражения: Багратионовы флеши, редуты Раевского, ставки Кутузова и Наполеона, диспозиция обеих армий – вообще, вся кампания 1812 года была налицо. Но все это я увидел чуть позже, а в первое мгновение был ошарашен другим. Не успел я подойти к столу, как двое из присутствующих тут же подняли головы и повернулись ко мне. Изумлению моему не было предела. Прямо на меня смотрел Кутузов, точь-в-точь как в кинофильме «Гусарская баллада», а рядом, слева, стоял князь Багратион. Да ладно бы, если бы просто повернулись и посмотрели на меня как бы в недоумении, а то ведь тут же, как я подошел, Кутузов сразу спросил у меня без обиняков: «Кем вы посланы, сударь?» – «Его государя императорским величеством», – отчеканил я, приложив руку ко лбу. Я даже сам не заметил, как вошел в роль. «Отлично, – по-военному браво ответил сей славный полководец. – Вы можете пока присоединиться к нашей разработке стратегического плана осенней кампании, а затем доложить обо всем виденном государю императору». И, обратившись к присутствующим, произнес: «Вот видите, господа, как заботится об исходе кампании этой государь-батюшка, шлет да шлет гонцов». Тут только я стал разглядывать, что делается вокруг. Двое других присутствующих за столом, по всей вероятности, были адъютантами главнокомандующего и Багратиона, но они все время молчали. Я не знаю, сколько нужно было терпения и изобретательности, чтобы сшить все эти костюмы, карта же была точной копией оригинала, здесь тоже должны были потрудиться люди, обладающие хорошим знанием истории. Забегая вперед, скажу, что Кутузовым был бывший учитель истории, кем были остальные, честно сказать, не помню, но это, думаю, и не столь важно. Каждый из них уже не один год находился на излечении, если вообще здесь можно было излечиться. Замечу, что все время, что я находился в этой камере, с утра и до вечера, каждый день, с завидным постоянством они разрабатывали стратегический план осенней кампании, внося постоянные коррективы, и при этом абсолютно ни на кого не обращали внимания. Будто никого и не было рядом. От скуки и я иногда принимал участие в разработке плана, внося разнообразие в их будни. Такой день они считали особенно удачным и на следующее утро думали уже представить план государю, и так каждый раз. В общем, это были несчастные люди, достойные сострадания. Следующим, пятым сокамерником был Виктор Гюго. Парадоксально, но факт, он знал роман «Отверженные» чуть ли не наизусть. Я порой вступал с ним в яростную полемику, забывая, что передо мной больной человек, думаю, что это производило впечатление на окружающих. Откровенно говоря, когда речь заходила о литературе, никто бы не мог увидеть в нем дурака. Он прекрасно знал литературу, как только ее может знать литературовед, кем он и был, пока у него на этой почве не съехала крыша. Шестым обитателем палаты № 237 был Будда. Все то время, пока он бодрствовал, он сидел в позе лотоса и, раскачиваясь, нараспев читал молитвы. По всей вероятности, на свободе он был священнослужителем. Лицо его было монголоидного типа, ни слова по-русски он не произносил, впрочем, как и на любом другом языке, лишь одно слово только и можно было от него услышать: Будда. Видно, у него была мания величия, так же как и у Гюго и почти у всех моих новых сокамерников. Я сказал «почти», ибо седьмой житель этой обители мудрости и знания больным себя вовсе не считал, и притворяться ему не было никакой надобности. Коммунисты наглым образом уже 18 лет внушали профессору Неелову, так звали моего пожилого соседа, что он идиот. Разве могло в то время уместиться в мозгу партийцев, что профессор истории Ленинградского университета может оспаривать труды великого Ульянова (Ленина). Целые тома, в которых профессор доказывал, что Ленин со своим окружением привел страну не к коммунизму, а к краху великой державы, лежали у него под шконкой. Это был глубоко интеллигентный и образованный человек. Ровесник века, родился он в 1900 году. Он, как никто другой, понимал глубину пропасти, называемой коммунизмом, но что он мог сделать в одиночку? Он сам признавал это и свое пребывание в этих стенах считал неизбежной закономерностью. Конечно, некоторого рода отклонения, надо думать, у него были. Его, интеллигентного человека, посадили сначала в тюрьму за измену Родине, а затем через четыре года, признав его невменяемым, возили по всем дурдомам страны! Бедолага, где он только не был. Когда он мне рассказывал, с какими издевательствами и ужасами ему приходилось сталкиваться, начиная с 1957 года в Лефортове, у меня мороз пробегал по коже. Ведь этот человек не принадлежал ни к одному из кланов в преступном мире. Пожилой интеллигент, абсолютно беспомощный в условиях лагерного и тюремного бытия, как он все это выдерживал целых 18 лет? Но главное – он даже во сне, по его же выражению, не отступал от своих принципов. Это был настоящий пример для подражания любому борцу за свои идеи.

Надо ли писать о том, что в Бутырки через месяц и пять дней вернулся уже другой Заур, поумневший и повзрослевший лет на десять. Как только я прибыл в тюрьму, меня тут же посадили в карцер на неделю, а после этого состоялся суд. Числился я за Свердловским районом, но из-за перегруженности работой центра слушание дела перенесли в Кунцевский суд. Справка о симуляции была подшита к делу, и это сводило на нет все попытки Ляли посодействовать в уменьшении срока наказания, максимум был пять лет.

Но прекрасный адвокат и безупречное поведение моей потерпевшей сделали свое дело. Мне дали четыре года строгого режима. После суда адвокат сказал мне: «Не будь этой справки, я бы добился половины, но увы». Говорят: что Богом ни делается, все к лучшему. Уповая на эту пословицу, я стал готовиться на этап. И тут моя Ляля все предусмотрела, будто только и занималась, что помогала тем, кто отправлялся на этап. Но об этом я вспомнил позже, а пока еще находился в Бутырках в камере для осужденных. Со дня на день меня должны были отправить на Красную Пресню, а оттуда уже на дальняк. Последний раз я видел Лялю в зале суда, но нам даже не дали проститься. Издали, с заплаканными глазами, она просила у меня прощения за то, что больше ничего не смогла сделать. С какой мольбой в голосе она просила легавых, чтобы ее пустили хоть на секунду подойти и проститься со мной по-человечески, но менты были неумолимы. Самому ярому врагу я не пожелал бы такого. Когда в «воронке» за мной закрылась дверь, я, конечно, не предполагал, что больше никогда не увижу это прекрасное лицо с заплаканными глазами. Конечно, в жизни своей я встречал немало женщин. Одних я любил больше жизни, других уважал, но никогда и никому я не верил так, как верил Ляле.

 

Глава 5. В ожидании этапа

Как известно, ожидание – одно из самых неприятных состояний человека. Что же касается неизвестности, то она во все времена пугала и настораживала людей. Все это даже в большей степени относится и к человеку, который находится в заключении, но еще не осужден. Полагаю, нет надобности объяснять состояние подследственного на этом этапе его заключения, так как, думаю, нет такого человека на земле, который не ждал бы чего-то лучшего, не надеялся бы. В тюрьме же эти чувства особенно обостряются, здесь совсем другой коэффициент оценки человеческих чувств. Когда же следствие и суд позади, напряженность отпускает осужденного и его поведение становится адекватно сбывшимся или несбывшимся надеждам и ожиданиям.

В принципе тюрьмы почти все одинаковы, но характерные особенности есть в каждой из них, так как некоторые имеют конкретное предназначение. Московские тюрьмы того времени в этом плане не были исключением, все они различались по специализации. Матросская Тишина – тюрьма следственная, но только в ней сидели малолетки. Бутырки – также следственная тюрьма, но только здесь, в шестом корпусе, сидели приговоренные к смертной казни. Кстати, тут же и приводили приговор в исполнение, то есть расстреливали. Исполнительных тюрем было не так уж и много, насколько помню, это помимо Бутырок новочеркасская тюрьма, тобольская, махачкалинская, Баилово-Баку, ну и еще немногие, сейчас уже не вспомнишь.

Далее по очереди Лефортово – она числилась за КГБ, думаю, комментарии здесь излишни. Что же касается Красной Пресни, то она была и есть тюрьма-пересылка. В одной из глав этой книги я упоминал о свердловской пересылке, где провел малолеткой, со своими друзьями, около четырех месяцев. Красная Пресня была намного больше свердловской пересылки, вот только камеры здесь оказались в несколько раз меньше. Но как бы то ни было, в таких камерах мне пришлось провести три с лишним месяца. Обычно тут долго и не держали. Три-четыре месяца были обычным сроком перед этапным периодом, а то и меньше. Все зависело от расторопности спецчасти. Круглые сутки «лавочка» была в движении, ведь сюда свозили не только из всех тюрем Москвы и Московской области. Красная Пресня была (и есть) самой большой тюрьмой-пересылкой в России. Вся тюрьма, можно сказать, сидела на чемоданах, поэтому и режим здесь был, конечно, намного слабее, чем в Матросской Тишине или в Бутырках. Одним из способов борьбы с нарушителями режима содержания помимо постоянно переполненных карцеров было регулярное перемещение осужденных из камеры в камеру. Ну а основными нарушителями, как и везде, считались картежники и те, кто перекрикивался из корпуса в корпус. К слову сказать, в корпусе напротив сидели дамы. Ни в одной тюрьме страны, кроме питерских Крестов и Красной Пресни, не было таких глазков для наблюдения за заключенными, какие имелись в этих тюрьмах. Точнее сказать, это были не глазки, а прорези с двух сторон. Изнутри камеры они напоминали шлем древнего рыцаря. Таким образом, все углы камеры просматривались, а те, кто в ней находился, были у надзирателей как на ладони. Что касается питания, то оно почти не отличалось от рациона вышеупомянутых тюрем. Тот же спецвыпечки хлеб-глина, который резали ниточкой с двумя пуговицами на концах, та же баланда. В общем, что касается пищеблока, то везде одна и та же кухня.

Ни в одной камере больше десяти дней я не просидел. Я уже привык к этому до такой степени, что особенно и не обустраивался нигде, в любой момент могли перевести в другую камеру. Сутки напролет играли. Я знал все тюремные игры – как в стиры, так и в домино. Здесь было у кого научиться, да и времени для этого хватало, но никогда и нигде я под интерес не играл, а здесь вот впервые заиграл. Но в стиры играли мало, ибо они были большим дефицитом. Изготовление стир даже в лагерных условиях, когда есть все необходимое под рукой, – трудоемкий процесс, а в тюрьме тем более. Я, конечно, имею в виду натуральные стиры, а не лушпайки. Надзиратели постоянно их изымали: либо при шмоне, либо подкараулив в глазок, поэтому на стол стелили одеяло и резались в домино, естественно, под интерес. Это занятие было почти единственным нашим времяпрепровождением в камере, благо у всех, кто играл, было на что играть. Все почти были собраны в дорогу, то есть на этап. С теми же, кто был залетный, делились, но, если они садились играть на то, что им давали, их здорово за это наказывали, но таких было очень мало. В общем, все это можно было назвать обычной предэтапной пересылочной суетой, если бы не одно обстоятельство, которое сыграло немаловажную роль в моей дальнейшей жизни. Здесь я познакомился со своим будущим другом Леней Слепым, а схлестнулись мы с ним за карточным столом, в одной из камер Красной Пресни.

Перечень игр, в которые играли в то время в тюрьмах, был очень разнообразен и замысловат. Я думаю, читателю интересно узнать, каким играм в стиры и домино арестанты того времени отдавали предпочтение. В стиры это были игры: «терс», «рамс», «третьями» и «очко». В домино: «51», «покер», «телефон» и «очко». Самой распространенной игрой считалось «очко», потому что здесь можно было играть как в стиры, так и в домино, да и по своим правилам эта игра была неприхотлива. Я думаю, что и на свободе многие играли в «очко».

Ну а здесь, в тюрьме, арестанты совершенствовали свои навыки, приобретенные еще на свободе, точнее будет сказать, им помогали их совершенствовать. Сложный процесс клейки стир, постоянная их нехватка из-за изъятия надзирателями с последующим водворением в карцер заставили призадуматься обитателей тюрем, чтобы найти более простой и менее опасный способ получения острых ощущений. И им оказалось домино. Игра эта никогда не была запрещена ни в тюрьмах, ни в лагерях, так что можно было целый день за столиком резаться в нее без всяких опасений, что тебя посадят в карцер. Главное заключалось в том, чтобы при шмоне не нашли список играющих лиц, ну и соответственно записи старой игры. Но это было днем. А ночью на стол стелили одеяло, чтобы заглушать стук костяшек, и продолжали в том же духе. Порой бывало, что человек входил в камеру и тут же садился за игорный стол и вставал лишь тогда, когда его заказывали на этап, то есть через несколько месяцев. Многие так входили в азарт, что их срок пролетал за таким времяпрепровождением незаметно. А что еще нужно арестанту? Правда, для того чтобы не было головных болей, необходимо было вовремя остановиться. К сожалению, не всем это удавалось. Я не хочу сказать, что домино полностью вытеснило карты, конечно нет! В стиры тоже резались, но в основном это игра чисто воровская. Сейчас найдется очень мало людей, кто может сыграть в эту игру, в основном это старые каторжане, а их как раз и осталось совсем немного, можно сказать единицы. Большинство арестантов краем уха слышали об этой игре, но и только. Для того чтобы хоть немного вообразить себе, что представляет собой эта игра, достаточно вспомнить «Пиковую даму» Пушкина, я имею в виду кинофильм. Помните, когда Германн три дня кряду ставил три карты: тройку, семерку, туз, а Чекалинский столько же раз метал. Похожая игра, только «третьями» играют двумя колодами, у каждого по одной. Так же трижды один мечет и столько же раз ставит партнер, затем их позиции меняются. «Терс» же считался коммерческой игрой. Так же как и в «третьями», здесь играть могли только два человека, но уже одной колодой, каждому из партнеров раздавали по девять карт. Ставки были всегда большие, эта игра требовала исключительной памяти, внимания и, как любая из карточных игр, железных нервов. В нее играли не спеша, порой месяцами, наслаждаясь умственным тренингом, но критерием всего, конечно, был выигрыш. Что же касается игры в «очко», то ее в шутку называли бандитской игрой, так как в течение минуты здесь можно было как проиграть, так и выиграть целое состояние. «Рамс» считался самой кляузной игрой. Редко кто из братвы садился в нее играть, на свободе ее еще называли «петух», но не это определяло малый интерес именно к этой игре. Просто здесь было столько правил, что порой в игре возникала путаница и никто не мог сказать, кто прав, а кто не прав. В «рамс», так же как и в «очко», играли как в «общак», так и один на один. Круг людей, собиравшихся в «общак» для игры в «очко», называли просто и банально – «казино». Тот же круг, но уже собравшихся играть в «рамс», называли нежно и ласково – «курочка». Среди арестантов бытовала присказка: «Чтобы научиться хорошо играть, нужно научиться платить». И в ней заложен глубокий смысл. Игроками, по большому счету, считались те, кто сам себе, никому не доверяя, клеил, точил и доводил до ума стиры. Это целая наука. Для того чтобы описать весь процесс, думаю, одной главы будет мало. Если же описывать правила упомянутых мною мер и всего лишь некоторые нюансы, возникающие во время игры, то без всякого преувеличения могу сказать, что для этого потребуется целая книга, да к тому же очень толстая. Почти все эти премудрости я познавал годами, выбора у меня другого не было, чуть позже читатель поймет почему. Ну а словечко «почти» я сказал потому, что все премудрости игр в стиры не знает никто. Что же касается множества деталей в игорной жизни тюрьмы, важных по своему значению, мне бы хотелось все же выделить некоторые из них. Для игроков самым главным, а точнее сказать, основой всего был и остается вовремя уплаченный долг. Если даже хоть на один час возврат долга был просрочен, человек, его просрочивший, считался фуфлыжником и приравнивался к лагерным педерастам. То есть человек, вовремя не уплативший долг, считался обесчещенным. Фуфлом не считался только тот проигрыш, который нельзя было перевести на деньги. Я хочу особо обратить на это внимание тех, кто умудрялся и сейчас умудряется выигранные приседания, отжимания и прочие спортивные упражнения переводить на деньги и потом спрашивать с проигравших как с фуфлыжников. Это натуральная махновщина, и если такие экспериментаторы попадут в общество каторжан или бродяг, то им, мягко говоря, мало не покажется. Вообще, по своей сути, игра – очень тонкая вещь, и, для того чтобы не было разного рода недовольства среди игроков, в любой порядочной зоне всегда находился человек, что называется, по большому счету. Он непосредственно смотрел за порядком в каждой игре. Любые оговорки во все времена делались только перед началом игры, если же по ходу игры возникали какие-то другие поправки, то они не шли в счет. Условия же всегда были разные, все дело в том, кто садился играть. Если это был урка или кто-то из бродяг, что бы ни разыгрывалось, условия были неизменны. Играть можно было только на то, что имеешь в наличии и можешь проиграть, чтобы тут же можно было расплатиться, к тому же перед игрой делалась масса оговорок. Например: менты не в счет, «изолятор» не считается. Это означало, что в случае запала, то есть вашего обнаружения, если у вас каким-то образом менты изъяли деньги, то при первой же возможности (в случае проигрыша) вы могли спокойно расплатиться, и это тогда фуфлом не считалось. То же самое, если вас посадили в карцер. Но перед этим делалась оговорка, о которой я упомянул: вы по выходе из карцера, при первой же возможности, должны были уплатить долг – и тогда этот проигрыш фуфлом не считался. Арестанты, не принадлежащие к воровской масти, могли играть на число, то есть либо до конца месяца, либо до 15-го числа любого месяца. Это было их право, но неизменным оставалось одно: вовремя уплаченный долг. Если перед началом баталии была оговорка: игра чисто воровская – и все с ней соглашались, то никому и в голову не могло прийти попытаться хоть как-то обмануть партнера. Игра при такой оговорке проходила абсолютно честно, ну и, само собой разумеется, корректно. По ее окончании люди пожимали друг другу руки и благодарили за приятно проведенное время, это было ритуалом у арестантов.

Мало того, очень часто игра шла через стенку, то есть когда партнеры находились в разных камерах. И сразу определялось, кто играет и на каких условиях.

В воровской жизни бродяг аферисты никогда не приветствовались, но их и не отталкивали. Так что относительно воровской игры кодекс чести был намного либеральней его старинного прототипа, который гласил: нельзя дворянину даже драться на дуэли, предварительно не уплатив свой карточный долг.

Я немного отвлекся от хронологии своего повествования, для того чтобы как можно ярче представить читателю картину одного из самых главных занятий тюремного бытия – карточной игры. Но главной моей целью неизменно остается правильный подход к рассказу во всех аспектах как о тюремной, так и о лагерной жизни. Под словом «правильный» я подразумеваю справедливый и честный подход, то есть воровской.

 

Глава 6. Слепой

И на этот раз, так же как и прежде, меня вместе с несколькими сокамерниками после утренней поверки перевели в камеру, о которой речь пойдет ниже. Ничего необычного или экстраординарного в этом не было. Так же как и плановый шмон, была плановая перетасовка, и все давно уже к этому привыкли. Обычно в любой камере, куда бы меня ни переводили, всегда находились знакомые мне люди, и это было неудивительно. За несколько месяцев подобного рода оперативных мероприятий, как начальство называло эти переселения, можно было перезнакомиться со всей тюрьмой. Как правило, это было гораздо больше на руку нам, осужденным, чем администрации, так хоть мы знали, кто есть кто, и никто не мог спрятаться от возмездия, если вел себя недостойно. При таком режиме все и всё были на виду. После переправки в другую камеру обычно нескольких часов хватало на то, чтобы познакомиться с новыми сокамерниками и обустроиться. Ну а после обеда, как правило, вновь прибывший уже сидел в игровом кругу и тянул к «тузу валета». Естественно, это касалось тех, кто хотел играть, а игра, как правило, была всегда делом добровольным. Хочешь – садись в круг, нет – делай что хочешь, главное, чтобы твои действия не шли вразрез с тюремными канонами. В круг игровой не пускали лишь фуфлыжников и разного рода нечисть.

После обеда и я присел в круг, где как раз не хватало одного игрока, новой «курочки». К сожалению, никого из присутствующих я не знал раньше, так что мне предстояло по ходу игры со всеми познакомиться. В камере было много людей, которых я знал ранее, но спрашивать у них об участвующих в игре людях было признаком дурного тона. Естественно, я не стал этого делать, тем более к тому времени я уже и сам считал себя неплохим психологом. Давать себе такую оценку у меня были свои основания, тем более я всегда знал, что манией величия не страдаю. Так вот, шел уже третий круг, играли в «очко», а банковал Слепой. Главное, что на третьем круге еще никто не смог сорвать ни гроша, все были в замазке, один банкир был в куражах. Но оставалась еще последняя рука, где был туз. А последняя рука, как говорят, «бьет и плачет». По правилам игры в «очко», если последняя рука не бьет ва-банк, то на оставшуюся в банке сумму или на какую-то ее часть может претендовать любой желающий, а с разрешения банкира – абсолютно посторонний человек. Или же все присутствующие могут примазаться к последней руке и в случае выигрыша растащить весь банк и таким образом вернуть себе проигранные деньги. Ну а в противном случае проигрыш удваивался. На этот раз произошло именно так, как я и описал, с одной лишь маленькой поправкой: один я не примазался к последней руке. Приученный мгновенно схватывать мельчайшие детали, незаметные для других, я, приглядевшись к игрокам и немного помозговав, понял, что этот банк никто не сорвет. Впрочем, не надо было иметь особую смекалку, чтобы понять это и сделать соответствующие выводы. Обычно по логике игры в карты, если партнер имеет постоянное преимущество во всех вариантах, да еще если вы заведомо знаете, что вы не уступаете ему классом, который определяет сама игра, вывод напрашивается сам собой: вас дурят. Значит, вам предстоит единственно правильное решение: отложить карты в сторону, уплатить долг, а затем выяснить, немного пораздумав, на чем же вас дурил партнер. И лишь потом, выяснив, вы можете продолжать играть. Пусть даже для этого выяснения потребуется целый год, не беда. Имея голову на плечах, реванш вы можете взять всегда, главное – суметь выждать.

Глядя как бы со стороны (ибо свою игру я уже закончил и к последней руке не примазался) на весь этот спектакль, где режиссером был Слепой, а остальные актерами, я почему-то проникся симпатией к банкиру. Но все же не это обстоятельство привлекло мое к нему внимание. Здесь происходила обычная дуэль выдержки нескольких игроков, и в этом, повторюсь, не было ничего выходящего за рамки обычной картежной мутоты. Поведение банкира – вот что было необычным, в нем было какое-то удивительное благородство, а во взгляде его можно было прочесть участие и даже сопереживание. Хищником здесь и не пахло, вот чему я был удивлен. Можно разыграть любую комедию, подстроив мимику лица под любого выбранного вами персонажа. Но при этом глаза остаются неизменными, они всегда как в зеркале отражают душу человека. Если же учесть условия, в которых мы все пребывали, то я неосознанно, сердцем, понял, что банкир – родственная мне душа. Зная наверняка, что у играющих нет ни одного шанса на удачу и им не сорвать с этого банка ни одного рубля, он предупредил откровенно всех об этом. И тут я вспомнил слова Тиберия: «Хороший пастух стрижет овец, но не сдирает с них шкуру».

Но такие предупреждения у людей с ограниченными умственными способностями обычно еще больше распаляют страсть. Тем более у банкира своей картой был король. Ну а результат подобной дуэли никогда не заставляет себя долго ждать. Азарт – вот стимул игрока. Другой вопрос: удачлив ли игрок? Но удача не главное, хотя и немаловажное обстоятельство, главное, думаю, – это мастерство, и не только в картах.

Даже в дороге, в одном купе поезда, люди не знакомятся так быстро, как в тюрьме сближаются родственные души, каким-то шестым чувством узнавая друг друга. Так же и мы с Леней быстро нашли общий язык, по достоинству оценив друг друга. Слепой был старше меня на пять лет. В его непринужденном обращении с людьми была какая-то подкупающая простота и вместе с тем в нем чувствовалась основательность, на которую человек, завоевавший его доверие, мог вполне положиться. Но завоевать это доверие, подумал я, будет не так-то просто. Он был почти на голову выше меня, с шапкой густых каштановых волос над высоким лбом. Он производил впечатление человека спокойного и уравновешенного, у него было почти непроницаемое выражение лица. Как в игре, так и в жизни он старался быть по возможности оригинальным. И способ своего обогащения на свободе был избран им адекватно воровскому образу жизни. Надо сказать, что, ко всему прочему, Слепой был домушником по большому счету, впрочем, такими же профессионалами в своем ремесле были и два его близких друга. Несколько раз они залезали в квартиру одного старого еврея, который в далеком прошлом был ювелиром. Но тогда наших героев еще не было на свете. Тем не менее непосредственное отношение этого еврея к славной гильдии ювелиров, хоть и в далеком прошлом, давало основание этому трио предполагать, что у него есть драгоценности. Откуда у них была такая уверенность, они, пожалуй, и сами не смогли бы объяснить, скорее всего, это было воровское чутье. Вот почему они ни разу ничего не взяли, ни один рубль, не сдвинули ни один предмет в квартире старика, хотя дважды тайно наведывались к нему с «визитом». Оба раза поиски были безрезультатными. Тогда они по замыслу Слепого решили пойти на некоторую хитрость. Хотя, скажете вы, хитрить со старым евреем, да еще и ювелиром в прошлом, может показаться абсурдной затеей, но ничуть не бывало. Возможно, старый еврей и не клюнул бы на их приманку, но как ювелир он не мог подавить в себе соблазн любоваться божественным блеском множества граней изумительного по красоте и чистоте бриллианта, да еще купленного по такой смехотворной цене, какую предложили ему «профессионалы». Вероятно, это обстоятельство и послужило тому, что ювелир потерял последнюю каплю врожденного чутья, которым Всевышний с лихвой одарил этот народ. Но кто в нашем мире хоть раз не ошибался? По-моему, тот, кто не жил. В то время в Москве, в Институте атомной энергетики, работала сестра одного из подельников Слепого, Миши Коржика. Звали ее Наташа. Кстати, дразнили Мишу Коржиком со школьной скамьи, они учились вместе со Слепым, уж больно он в детстве любил печеное. Частенько навещая дом своего друга, Слепому приходилось слушать от его сестры о невероятных возможностях атомной энергии. Девушка, видно, любила свою профессию и была ею очень увлечена. Почему-то Леня запомнил, что после опытов с атомами отходы помещают в ящик с песком. И окажись любой предмет рядом, он тут же насыщался бы атомной энергией. Конечно, мое изложение науки весьма приблизительно. Однако этих сведений вполне хватило молодым домушникам, чтобы составить оригинальный план. И, как увидит читатель далее, план был достоин всяческой похвалы. Точнее сказать, всяческой похвалы достойна была их изобретательность.

Собрав определенную сумму, они купили перстень с изумительно красивым бриллиантом голубой воды. Перстень был старинной работы, это было видно даже невооруженным глазом, стоил он приличных денег, на это и был сделан весь расчет. Затем они нашли знакомого ханыгу, в прошлом майданщика, и объяснили ему, как он должен сыграть свою роль. Старый лис чуть было не расплакался, расчувствовавшись, ему, видно, было что вспомнить, но и обрадовался он несказанно. Во-первых, ему представлялась возможность тряхнуть стариной, а во-вторых, за это еще и деньги платили. В общем, подкараулив несчастного еврея, этот артист из погорелого театра умудрился продать ему перстень за копейки, естественно при этом разыграв весь спектакль как по нотам. От его мастерства зависел следующий акт. Прекрасно понимая всю важность своей роли, он сыграл ее блестяще, хотя толком ничего и не понял, ну а за скромность ему хорошо заплатили. Главная цель этого плана заключалась в том, чтобы старый ювелир положил приобретенную ценность рядом с остальными драгоценностями. А что остальные были намного ценнее, они в этом не сомневались. Как только перстень был продан, комбинаторы тут же приобрели счетчик Гейгера (который показывает наличие радиации) и стали ждать. Но еще раньше, когда они приобрели у фарцовщика перстень, Слепой попросил Наташу, чтобы она этот перстень зарыла в том ящике с песком, где хранились ядра атома, аргументируя это тем, что якобы после такой процедуры блеск остается вечно, а радиация постепенно выветривается, не причиняя никакого вреда изделию. Ничего не подозревая, девушка поверила Слепому и сделала все, как он просил.

Ждать свою жертву им пришлось недолго. Они знали распорядок старика чуть ли не по минутам. И только он вышел из дома по своим делам, они проникли туда без всяких помех, как к себе домой. Можно себе только представить состояние трех домушников, которые и ранее проникали в эту квартиру, и не один раз, чуть ли не по сантиметру исследовали ее и, ничего не найдя, уходили восвояси. При этом они ничего не трогали в надежде на будущее. И вот это будущее наступило. Знали они и то, что перешли границы, допустимые домушниками, где по неписаным воровским канонам снова приходить на место преступления нельзя – независимо от того, взято что-либо или нет. А они умудрились прийти и в третий раз, да еще взяв на вооружение самое грозное, что есть у человечества, оружие – атом. Так что им было отчего волноваться, да к тому же домушники, так же как и карманники, верят в приметы, порой даже это доходит до абсурда.

Как саперы медленно и аккуратно, сантиметр за сантиметром, прощупывают почву, ища мины или ловушки, от которых всецело зависит их жизнь, так же и наши герои прощупывали буквально каждый сантиметр стен в квартире в расчете на то, что где-то все же счетчик начнет зашкаливать и покажет наличие радиации. И они не ошиблись.

Целый час тщательных поисков, который показался им вечностью, все же принес свои результаты. Счетчик стало зашкаливать, как только его просунули к стенке за унитазом. Можно найти слова, чтобы описать нахлынувшие чувства на человека, нашедшего клад или нежданно получившего огромное наследство, но волнение вора, добравшегося до своей добычи, не сможет описать никто, кроме самого вора. Я бы, наверное, сумел сделать это, ведь несколькими годами позже, в далекой таежной глуши Коми АССР, не один раз Слепой рассказывал мне эту историю, да еще с такими подробностями, что мне порой казалось, будто я сам был с ними в деле.

Разобрать стенку и вытащить маленький сейф было делом нескольких минут. Учитывая, что все трое были домушники по большому счету, а значит, они были и хорошие слесаря, еще минут двадцать понадобилось, чтобы вскрыть этот кладезь мечтаний любого вора. То, что предстало их взору, когда дверца сейфа была открыта, превзошло все ожидания. Волшебный блеск драгоценных камней, сияющих всеми цветами радуги, вырвавшись наружу, в первую минуту буквально ослепил их. На некоторое время они лишились дара речи, это было нечто. Бриллианты и изумруды, топазы и сапфиры, александриты и рубины в разных вариациях, вставленные в колье и ожерелья, в браслеты и серьги, аккуратно лежали в деревянной коробке из-под сигар. Как позже мне рассказывал Слепой, только здесь, глядя на это чудо, он понял разницу между ювелирными изделиями и драгоценностями. Перед ними сверкали, безусловно, истинные драгоценности. Рядом лежало несколько пачек новых сторублевок и еще немного мелочи. Но главной и неожиданной находкой для них оказался «Жук». Существует мировой каталог редких ювелирных изделий из драгоценных металлов и камней, хорошо знакомый историкам – специалистам по анти-квариату. Любой из экспонатов в этом каталоге – раритет, каждый из них существует в единственном экземпляре. Этот объемистый том содержит в себе довольно обильную информацию: в каком году, в каком веке, где и кем была изготовлена та или иная вещь, кому и когда подарена и т. д. Так вот, этот самый жук (а точнее, брошь в виде жука) был как раз из этого самого каталога, у него был свой определенный номер. Под снимком этого уникального украшения можно было прочесть некоторые интересные сведения: «Сделанный в Голландии в XIV веке по заказу графа Солсбери для его невесты, леди Алисы Гранфтон, будущей графини Солсбери, в память об их помолвке, «Жук» был два с лишним столетия семейной реликвией этого древнего рода. Затем, во второй половине XVI века, «Летучий голландец», а с этим названием впоследствии он войдет в мировую коллекцию уникальных изделий старинного ювелирного мастерства, каким-то образом попал во Францию. После кровавой Варфоломеевской ночи его увидели на груди коварной Екатерины Медичи. И еще более двух столетий он находился во Франции, пока в 1830 году не был подарен русскому царю королем Франции Карлом Х. До революции он находился в царской семье, и лишь после нее след «Летучего голландца» был утерян…» Здесь только главные исторические этапы этого шедевра ювелирного мастерства, который украшал грудь не одной царственной особы Европы. Но обо всем этом наши герои узнали намного позже.

Сверкая блеском алмазов, сапфиров и изумрудов, это чудо, созданное руками человека, буквально заворожило домушников. Забыв о том, что они на деле, все трое как зачарованные, не отрывая глаз, смотрели на это прекрасное произведение искусства. Но воры вскоре опомнились: пора было сматывать удочки и позаботиться о своей безопасности.

 

Глава 7. Поиски «Летучего голландца»

В ту же ночь старый еврей повесился, утром его обнаружила соседская овчарка, дверь в его квартиру была приоткрыта. Возле повешенного на столе лежала предсмертная записка, которую я, со слов Слепого, запомнил наизусть. «Жизнь уже давно потеряла для меня всякий смысл, лишь только одна вещь радовала глаз и как бы соединяла меня с моими далекими предками. На нее я молился, но ее у меня сегодня украли. Связь потеряна, здесь мне больше нечего делать, поэтому я покидаю этот мир, ни на что не жалуясь и никого не обвиняя».

Думаю, нет смысла описывать, как МУР быстренько раскрутил это дело и через какое-то время добрался до далеких родственников старого еврея. А затем дело перешло в ведомство КГБ, ибо речь уже шла о достоянии государства. Почти год понадобился двум таким авторитетным конторам, МВД и КГБ, для того чтобы напасть на след, а затем и арестовать всех троих подельников. Но еще раньше, когда органы правосудия только шаг за шагом отслеживали преступников, последние, поделив добычу поровну, разъехались в разные стороны, чтобы на всякий случай сбить со следа ищеек. «Летучего голландца» они спрятали в укромном месте, одним им ведомом, так как поделить его было нельзя. Но они связывали с ним большое будущее. Однако, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. Через год после совершения преступления их арестовали в разных концах страны. Если быть точным, то арестовали сначала одного, а он уже выдал остальных.

Думаю, нет надобности упоминать, что люди, обладающие «даром воровской фортуны», к которой можно отнести заполучение «Летучего голландца», были совсем не глупы и прекрасно понимали, обладателями какой ценности они стали. Они, конечно, еще не знали истории, которая окружала шестивековым ореолом таинственности и славы этот шедевр старинного ювелирного мастерства, но зато, прежде чем разъехаться в разные стороны, они узнали приблизительную его стоимость в твердой валюте. Слепой с Коржиком разъезжали по рес публикам, душевно отдыхали, ни в чем себе не отказывая. Но нигде надолго не задерживались, понимая, что профессиональные сотрудники МУРа могут вычислить их. Они и не подозревали, что скоро станут клиентами другой конторы, более сильной и серьезной, – КГБ. Вот это обстоятельство как раз и сыграло злую шутку с третьим из подельников, который, как говорят, «решил им прокрутить верьверью». Однако погубил он при этом не только своих друзей, но и себя. Пока подельники его душевно расслаблялись, каждый по-своему и, естественно, порознь (о том, что еврей повесился, они не знали), этот иуда дальше Ленинграда никуда не выезжал, скрупулезно добывая сведения о старинных драгоценностях. Труды его почти полугодовых исследований не пропали даром. Таким образом, из троих он один знал действительную стоимость «Летучего голландца», а также почти все, что было связано с этой драгоценностью. Ну а узнав, он решил использовать как полученные сведения, так и самого жука в своих гнусных и корыстных целях. Но действовать (видно, он это прекрасно понимал) он должен был крайне осторожно. Обосновавшись в Ленинграде, он стал завсегдатаем ресторанов и баров, куда преимущественно ходили иностранцы. И надо сказать, терпения ему было не занимать, ибо на подбор покупателя ушло почти столько же времени, сколько ушло на то, чтобы собрать сведения об этой уникальной броши, пока он не решился действовать. Это можно было объяснить тем, что он понимал – ему нужен был не просто иностранец, не просто бизнесмен, а знаток и даже, если повезет, то и коллекционер.

Они познакомились в баре недалеко от Морвокзала, куда иностранец заходил иногда по вечерам пропустить стаканчик-другой виски. Чуть выше среднего роста, крепкого телосложения, с копной рыжих волос, он производил впечатление истинного джентльмена с берегов Туманного Альбиона. Ко всему прочему, природная сдержанность и даже замкнутость довершали этот портрет. Но как только разговор заходил о драгоценностях, этот человек моментально преображался. Он был настоящим коллекционером и бизнесменом в одном лице, то есть именно тем, кто, по задуманному плану этого негодяя, подходил по всем статьям. В обвинительном заключении, которое находилось у Слепого, были показания этого горе-коллекционера. По рассказу Слепого я быстро нарисовал в своем воображении образ англичанина, и, надо сказать, он оставил у меня благоприятное впечатление. Иностранец был до конца честен с этим подонком. Так вот, однажды, когда у этого ренегата кончились деньги и кое-какие драгоценности, которые он потихоньку продавал, курсируя из Москвы в Ленинград и обратно, он решил, что пора действовать. Для этой цели он приберег старинные часы «луковицу» работы Фаберже, с огромным рубином на крышке. Надо сказать, что, как я упоминал ранее, помимо «Летучего голландца», который был достоянием всех троих, почти все драгоценности, которые они поделили меж собой, были работы старых мастеров. Некоторые из них были очень ценными, о чем говорило клеймо мастера, красовавшееся на этих драгоценностях. К ним относились и часы работы великого Фаберже. Но комбинатор-ренегат не учел одно обстоятельство, – пожалуй, самое главное. До тех пор, пока он имел дело с фарцовщиками обеих столиц, ему как-то еще удавалось путать следы, ибо это было поле деятельности МВД. Когда же он решил сыграть свою игру с иностранцем, ему на хвост тут же сел КГБ, а эта контора на полпути своих клиентов не оставляет. И в момент сделки, когда уже часы перекочевали в карман к англичанину, а фунты стерлингов – в карман к ренегату, они были пойманы с поличным. Думаю, что КГБ Ленинграда, планируя свою операцию, и не ведало, куда и на что может вывести их этот мерзавец. По тому, как развивались события, становилось ясно: если бы эта мразь помнила, как родная мать воспроизводила его на свет, то он бы рассказал и это, лишь бы ему не причиняли телесной боли. Выяснив главное, что часы были лишь промежуточным вариантом сделки, а главным был «Летучий голландец», его тут же перевели в Москву, в Лефортово. После всякого рода процедур его повезли на то место, где они спрятали жука, – видно, уж больно не терпелось чекистам увидеть этот старинный шедевр, эту поэму в драгоценных камнях. Но найти его, к их сожалению, он не смог, но не потому, что забыл или психологически был не готов к этому, нет. Дело в том, что еще в самом начале подельникам что-то не понравилось в его поведении, – в общем, они решили перепрятать жука, прежде чем разъехаться.

И как показало время, они не ошиблись. Так что, когда чекисты поняли тщетность поисков, им оставалось одно: срочно найти Слепого и Коржика. Ну а эти господа ни о чем не догадывались, они оттягивались в свое удовольствие по самой полной программе, не жалея ни средств, ни времени, благо и того и другого у них было в избытке.

Слепого взяли в «Замке воздуха» в Кисловодске, он там уже целую неделю проводил вечера с одной «бубновой дамой», которая, как он сразу отметил своим опытным камерным глазом, была на выезде и, в отличие от него, была на «работе». В общем, это была настоящая жрица любви, Слепой даже в карцере иногда ее вспоминал, так в жизни бродяг иногда бывает. И вот наш Леня попадает с корабля на бал, точнее, наверно, – с бала на корабль. Его допрашивали днем и ночью с великим пристрастием, то есть с применением пыток, чекистов волновало только одно: где «Летучий голландец»? А поскольку Слепой молчал, то экзекуции продолжались. Но в конце концов сотрудники КГБ поняли, что, с каким бы отвращением они ни относились к преступному миру, в этой среде есть люди, которые настолько дорожат своей честью, что готовы выдержать самые тяжелые физические испытания. И тогда чекистам ничего не оставалось, как активизировать поиски Коржика, – видно, они из графика своего выходили. Ну а Мишаня, исколесив почти всю страну, предаваясь разного рода развлечениям, в конце концов сделал для себя вывод, когда вся эта суета ему приелась и надоела. Он был человеком предприимчивым, имел голову на плечах, а главное – был домушником высшей пробы. Он понял, что жить в этой стране абсолютно невыносимо. Поэтому он решил ее покинуть. Что поделаешь, у каждого свои взгляды на жизнь. Но к сожалению, между «решил» и «сделал» огромная пропасть, порой в долгие годы, а порой и в целую жизнь – все зависит от капризной фортуны, которая, увы, не всегда балует бродягу. Где-то на Севере сидел с Коржиком его кореш, таджик по национальности и родом из тех краев. Ну, естественно, не просто сидел, а они вместе чалились, иначе бы Коржик никогда не смог доверить ему свою судьбу. Ибо людям, прошедшим вместе муки земного ада, коим смело можно было назвать северные казематы, и при этом не сломавшимся, можно смело было вверить не только свою судьбу, но и жизнь, что, впрочем, иногда было одно и то же. Так что вот уже около месяца Коржик жил в старом, полуразрушенном кишлаке, прямо рядом с афганской границей, терпеливо ожидая, когда будет дано добро на ее переход. Но мог ли он в самом страшном сне увидеть или даже хоть на миг предположить, что в глуши Памирских гор, почти в заброшенном кишлаке, его отыщет карающий меч правосудия в лице все того же КГБ. А еще через неделю он очутится в Москве в Лефортовской тюрьме. Воистину пути Господни неисповедимы.

Главное, конечно, во всей этой драме для Слепого и Коржика было предательство близкого человека, которому они верили и считали своим другом. В общем, в момент изъятия драгоценностей из тайника, когда вскрыли крышку футляра и все увидели изумительной красоты брошь, Слепой не выдержал и, резко подняв обе руки (он был в наручниках), молниеносно вонзил два пальца в глазницы предателя и коротким движением вырвал оба глаза. Когда чекисты пришли в себя от неожиданности, они услышали душераздирающий крик и увидели два глаза, прилипшие к пальцам Слепого. На вопрос, зачем он это сделал, ответ был однозначным: став на путь предательства, сука лишается милостей видеть божий свет, да еще если он излучает блеск драгоценных камней. Такой ответ ни чекистам, ни судьям, естественно, не понравился, и дали Слепому 10 лет строгого режима, подельнику его – 8 лет, тоже строгого, ну а ренегата судить, видно, смысла не было, так как он ослеп. Девушку из Кисловодска они ни во что не посвящали, ну а там, где можно было предъявить ей обвинение, они постарались взять все на себя и огородить ее, так что ее оставили в покое. Ни одного рубля при них не нашли, кроме того, что было собственностью родных, а это по закону конфисковать не имели право. Ну а родные с некоторых пор стали люди небедные.

Вот откуда Слепому досталась такая кличка. Надо сказать, что чувство юмора в преступном мире всегда на высоте.

Пробыли мы вместе со Слепым на Красной Пресне недолго, что-то около месяца, а потом Слепого заказали на этап. Провожал я его в дорогу, как и подобает провожать друга и единомышленника, чисто по-жигански, еще не зная, что через несколько месяцев мы встретимся вновь.

 

Часть VIII. Абвер – роковая встреча

 

Глава 1. Пересыльные пункты

Мне кажется, что тяга к путешествиям заложена была во мне самой природой, но это начало, конечно, ничего общего не имело с путешествиями под конвоем, и, к сожалению, один из тяжких этапов своего жизненного пути мне пришлось пройти именно таким образом. Естественно, такое путешествие не сулит никаких удобств, а какой-либо комфорт заменяется окриками конвоя и лаем псов, но со временем, как ни печально, привыкаешь и к этому. И когда видишь испуг и отчаяние в глазах молодых арестантов, когда, выпрыгивая из вагонзака на перрон, на них с лаем набрасываются разъяренные псы и лишь до предела натянутый поводок конвоира, буквально в нескольких сантиметрах, не дает псу вцепиться в кого-нибудь из них мертвой хваткой, а со всех сторон конвойные кричат: «Бегом, бегом!» – и при этом бьют прикладами автоматов по чем попало, чтобы, не оглядываясь, все бежали к поджидающим «воронкам», ловишь себя на мысли, что ты уже давно привык к этому почти скотскому обращению. И тогда из глубины души восстает такая злость и обида на этот подлый мир, что, как волк, обложенный со всех сторон сворой гончих, ты готов броситься на них, не задумываясь о последствиях, и разорвать их на части. Однако инстинкт самосохранения вовремя тормозит этот порыв. Таким образом, пощекотав себе нервы, представляя картину – нескольких конвойных с разорванными глотками, – приходишь понемногу в себя, ведь ты подневолен, а в руке конвоира автомат.

После почти месячного мытарства по северным железным дорогам страны этап наш прибыл в Коми АССР, на станцию Весляна. Еще при выезде из Красной Пресни, когда нас на «воронках» сопровождали на вокзал, мы уже знали конечный пункт нашего маршрута, отдав за эту услугу несколько пачек сигарет «Плиска» двум недомеркам конвоирам, у которых автоматы были больше, чем они сами. Им не стоило абсолютно никакого труда заглянуть в наши сопроводиловки. Но еще в самой тюрьме, по тому, сколько буханок хлеба и какое количество селедки было выдано каждому из нас, стало ясно, что путь предстоит далекий. Впереди у всех нас был лагерь. Кроме одного управления, Вэжээль, которое относилось к Сыктывкару, все остальные лагеря Коми АССР числились за Москвой. Так что, прибыв на пересылку, нам оставалось всего лишь ждать, в какое управление и в какой лагерь определит нас спецчасть. Обычно подолгу на пересылке редко кого задерживали. Конвой в «столыпине» по пути следования нам попался азиатский, и, сколько мы ни просили их открыть окно в коридоре, они так этого и не сделали. Лишь усмехались, дьявольски оскаливая зубы, и приговаривали заученные по северным этапам банальные фразы, что-то вроде: «Закон – тайга, медведь – хозяин», скоро тайга будет «ваша исправлятя», будет «ваша дома родная» и прочую белиберду, полагая, что мы впервые оказались в этих местах. Сами же они при этом с испугом вглядывались в таежную глухомань. Надо ли говорить, что их приговорки бесили нас, как затравленных зверей в клетке бесит кривляние обезьян на деревьях. А мне все же хотелось посмотреть на не изведанное ранее, хотя большинство из тех, кто был в одном купе со мной, уже побывали здесь, а некоторые и не раз. В общем, оставалось только ждать. Ну а по прибытии на станцию из «столыпина» в «воронок» пришлось бежать, некогда было оглядываться по сторонам, иначе либо получишь прикладом автомата, либо в тебя вцепятся клыки разъяренного пса. И уже только в камере, пройдя все соответствующие процедуры, я увидел в огромное зарешеченное окно сиреневый рассвет и величие таежной дали. В этих краях я был впервые, но лучше бы не был здесь никогда. Пересылка, в которую нас водворили, была сооружением конца XIX века, предназначенная для ссыльных каторжан. Да и сама атмосфера пересылки угнетала и вызывала какие-то непонятные чувства, это было как наваждение. Воображение рисовало: кандалы, стенание голодных и оборванных каторжан, сырые и мрачные казематы. Пересылка была разделена надвое. Одна ее половина, где находились мы, то есть люди, прибывшие этапом и ждущие распределения по лагерям, называлась деревяшкой, другая же половина – бетонкой, это была своего рода таежная следственная тюрьма в миниатюре. Здесь содержались те, кто совершил преступление, уже находясь в лагере, они ждали суда, то есть довеска к уже имеющемуся сроку. Также сюда свозили урок и отрицаловку, которую, почти так же как и урок, перебрасывали из лагеря в лагерь, а иногда и отправляли за пределы республики. Помимо всех прочих сюда свозили тех, кому оставался до свободы месяц или чуть больше, но это опять-таки относилось либо к ворам, либо к людям, пользующимся авторитетом у масс и проповедующим воровскую идею. Помню, по прибытии нашем на пересылку Весляна весной 1975 года из урок там находились Коля Портной и Джунгли. С ними мне предстояло встретиться буквально на следующий день, а пока я знакомился с камерой, куда был помещен ментами после соответственных процедур, и ее обитателями. В принципе сама камера ничем примечательным не отличалась, разве что в ней была старинная печь, круглая, обитая жестью и доходившая до потолка. Она с лихвой обогревала две камеры, я знал это, ибо подобие таких печей мне пришлось видеть на пересылках во время моих ранних странствий по этапам страны, правда всего один раз. А вот такое зарешеченное огромное окно, да еще такое низкое, я видел впервые. Все же остальное было обычным. Очень низкий потолок, маленькие деревянные двери, справа от входа сплошные двухъярусные нары, в левом углу параша, посредине камеры стол – это был обычный интерьер пересылочных камер того времени, а иногда и не только пересылочных. Самым привилегированным местом в камере был угол справа от входа на верхних нарах. Здесь было светло, угол не просматривался в глазок, хотя, по сути, глазок – одно название, но тем не менее бдительность каторжане в неволе никогда не теряют. Естественно, через несколько минут, после того как мои глаза привыкли к камерному полумраку, я оказался в их компании. Встретили меня, как и подобает встречать бродягу в хате, чифирем, «Пшеничной» и братским теплом. Здесь, на пересылке, интересоваться прошлым человека, вновь прибывшего, не было никакой нужды. Каждый из новичков побывал по меньшей мере в двух тюрьмах, прежде чем прибыл сюда: в Бутырках и Красной Пресне или в Матросской Тишине и той же Красной Пресне. А его багаж хороших или плохих дел шел за ним всюду, где шел этап, где были пересылки и тюрьмы, где были лагеря – в общем, везде, где был воровской ход, а он был в России-матушке везде, где теплилась жизнь. Так что скрыть что-то или умолчать о чем-то было практически невозможно. Если же кто-то и умудрялся обойти пересылочное сито, то, как правило, ненадолго. После разоблачения такого перевертыша ждало суровое наказание, поэтому по прибытии в любое из мест заключения каждый занимал в иерархии преступного мира то место, которое он заслуживал. А критерием всему были поступки людей, по ним и судили о человеке. Вопросы, которые бродяги задавали друг другу при встрече на пересылках, касались новостей воровского братства и преступного мира в целом. С наслаждением потягивая положенные два глотка чифиря, пущенного по кругу в трехсотграммовой эмалированной кружке, и с не меньшим наслаждением глотнув «Пшеничной», я, по старой привычке, стал присматриваться к новым знакомым и к концу ритуала уже имел некоторые представления о людях, которые меня окружали. Это даже отразилось в моем настроении, я помню, что много шутил и смеялся, а ведь с кем попало таких вольностей я бы не позволил себе никогда. К сожалению, людей, что повстречались мне в той хате, я не запомнил, но это, думаю, не беда, главное – вспомнил о них, значит, было о ком. Поинтересовавшись по ходу разговора в первую очередь об урках и узнав, что их на пересылке всего двое, я тут же отписал им маляву. А затем, после нескольких часов душевного общения, уставший с дороги, я заснул сном праведника и проспал так до самого утра. В предыдущих главах я писал, что человек, именующийся бродягой, куда бы он ни прибыл, в первую очередь интересуется: есть ли там урки? Этот ритуал подчеркивал уважение к воровскому клану, его значимость.

Никогда урки не пренебрегали ответом на малявы, посланные не только бродягами, но и мужиками, а вот встречи с ними бывали крайне редко. Не так-то просто было попасть к ворам. Администрация подобного рода учреждений чинила массу преград, основываясь на оперативных соображениях, поэтому урки сами решали вопрос о встрече с кем-то, им было и сподручней это делать. Что же касается тех обстоятельств, которые впоследствии отразились на моем дальнейшем пребывании здесь, то мне думается, что мое общение с ворами на свободе, о чем я упомянул в маляве три дня назад, послужило уркам поводом для встречи со мной. Но было, оказывается, и еще одно важное и приятное для меня во всех отношениях обстоятельство. После утренней поверки солдат-азер сопроводил меня в камеру к ворам, взяв с них за это немалую мзду, при этом он записывал полезную для кумчасти информацию, чтобы вечером, на смене, доложить ее начальству, таким образом совмещая приятное с полезным в его понимании. Это была устаревшая, а потому и нехитрая кумовская схема, которую мы хорошо знали, а иногда и пользовались ею лучше, чем само начальство. В камере воров сидели двое: Коля Портной, которому было около пятидесяти, и Джунгли, тот был немного моложе. Такая знакомая мне печать мук и страданий вырисовывалась на их лицах, что я невольно подумал, что смогу среди миллиона арестантов безошибочно найти вора, так как урку никогда ни с кем нельзя спутать. Кстати, старые легавые, проработавшие не один десяток лет в этой системе, тоже могли без особого труда вычислить жулика из огромной массы людей. По всей вероятности, у них были свои, одним им известные приметы уркагана. В этой связи мне вспомнилось, как в средневековой и даже республиканской Франции полиция без труда узнавала каторжан.

До какого-то там года во Франции каторжников приковывали по две пары к одной цепи, кроме того, им надевали на ноги стальные кольца, к которым прикрепляли еще одну цепь. На этой цепи висело тяжелое ядро. Каторжник волочил его за собой по земле, вплоть до полного отбытия срока наказания. Постоянное усилие, которое для этого нужно было делать, вырабатывало у заключенных особую походку. Они по старой привычке волочили ногу, к которой некогда было приковано ядро. Для полиции это служило важной приметой, по которой узнавали рецидивистов.

В Англии, где исправительная система резко отличалась от французской, заключенному оставляли свободу движений. Однако не следует считать, что англичане, всегда кичащиеся своим человеколюбием, создавали у себя в местах заключения такую уж сладкую жизнь. Как люди практичные, они решили не растрачивать попросту человеческие силы, не заставлять осужденных бессмысленно волочить за собой тяжелое ядро, а получать от них пользу.

В каждой английской тюрьме было установлено для этой цели несколько больших колес – таких, которые приводят в движение водяные мельницы. Это и есть Трид-Мил. Здесь во всем блеске проявилась англосаксонская изобретательность. Заключенный должен был приводить колесо в движение в течение нескольких часов подряд. Человека ставили на плицу. Естественно, она должна была опуститься. Тогда он был вынужден немедленно прыгнуть на следующую плицу, иначе у него были бы переломаны ноги. Так он должен был прыгать с одной плицы на другую, пока не выполнит свой урок. Колесо вращалось быстро, но не подумайте, что заключенный мог замедлить его движение. Адская плица все время уходила у него из-под ног и подходила другая. Узник должен либо продолжать прыгать, либо стать калекой. Эти упражнения, этот бег на месте по движущейся поверхности вырабатывал у английского заключенного мелкий прыгающий шаг, который в общем напоминал походку «воспитанника» французской каторги.

Обоих урок знали далеко за пределами их вотчины, слышал, конечно, о них и я, но вот встретиться с ними, как частенько бывает в нашей жизни, пришлось впервые. В нашем распоряжении был целый день, до самой вечерней поверки, пока не сменился дубак, который меня сюда заводил. Так что можно было, не ограничивая себя во времени, которого так всегда не хватает при таких встречах, рассказать уркам обо всем, что их интересовало, и в свою очередь узнать то, что мне было еще не понятно. Из их рассказов я узнал, кто из воров в управе, но главная и радостная новость – Карандаш с Дипломатом тоже находятся здесь, в сангороде на Весляне.

 

Глава 2. Путь в лагерь

Если бы не было стен и решеток, то ходьбы до сангорода, где были Дипломат и Карандаш, было бы не более 15 минут. Портной сказал, чтобы я черканул корешам, а он сегодня же вечером с гонцом отправит маляву в сан-город. А в следующую смену, то есть через два-три дня, можно уже было ждать вестей от братьев. Эти несколько дней пролетели абсолютно незаметно. Да это и немудрено. Днем пересылка напоминала восточный базар и караван-сарай ночью. Такое впечатление создавалось, потому что все конвойные были азербайджанцами по национальности. Каждый старший конвоя больше напоминал базар-бая, или караван-баши, чем старшину внутренних войск. Все его подчиненные без исключения занимались торговлей. Говорят, что детям, родившимся в азербайджанской семье, дают маленькие игрушечные весы, чтобы уже сызмальства приучить их к той непростой профессии, которая зовется торговлей. И прямым подтверждением тому были наши дубаки, то есть солдаты срочной службы ВВ по охране таких объектов, как пересылки, лагеря и им подобного рода учреждения. Продавали они все, что только можно было продать заключенным. Порой часами можно было наблюдать, как, открыв кормушку, дубак торгуется о цене с арестантом, не желая уступать. Он так входил в азарт, что забывал даже, где он находится и кто перед ним стоит. Можно было только диву даваться их изобретательности в торговых делах. Почти всех, кто пробыл на Севере больше года, мучила цинга, так что спрос на чеснок, как на самое эффективное средство от этой болезни, был огромен. Так вот, они получали посылки с чесноком из дому, чтобы продавать его больным цингой. Головку чеснока продавали за пять рублей или меняли на ходовые дорогие вещи – у больных же выбора не было. На родину эти предприимчивые барыги отправляли посылки с дорогими вещами, которые арестанты отдавали им почти задаром, и пересылали денежные переводы. Ну а каторжанам все это было, конечно, без разницы, им бы чифирнуть да покурить – в зависимости от того, в какие условия они попадали. Круглые сутки в камере резались в стиры. Почти все, у кого было на что играть, проиграв какую-то вещь, потом отыгрывали ее назад, периодически вещи переходили от одного к другому в зависимости от везенья.

Смрад от старого тряпья, на котором варили чифир, почти не выветривался, точнее, не успевал выветриваться, потому что чифир варили круглые сутки. Единственная мануфта, от сгорания которой не было ни смрада, ни дыма, – вафельное полотенце или новые байковые портянки, но их никто не хотел пускать на «дрова». У всех впереди были лагерь и срок. Так что уклад жизни зеков в пересылке времени для скуки не оставлял, да и само время летело незаметно. Поэтому три дня пролетели для меня как три часа. В предыдущих главах я упомянул о свердловской пересылке. Казалось бы, различие состояло только в том, что свердловская пересылка – тюрьма, а Весляна и тысячи ей подобных – таежные пересылки. И все же отличий было много, но это, думаю, сможет уловить лишь тот, кому довелось пройти и ту, и другую пересылки, и тысячи им подобных. Но здесь было то, что меня очень удивило. В тот день, когда я ждал ответ на свою маляву, а в том, что она была отправлена, мне в тот же день ночью цинканул Портной, я, чтобы скоротать время, присел потерсить с одним парнишкой. Время до вечерней поверки пролетело абсолютно незаметно, а сразу после ее окончания меня заказали с вещами, и уже минут через десять, еще не успев опомниться, я уже был в камере с урками. Человеку, не сведущему в вопросах этики тюремной жизни, трудно понять, какая честь выпадает иногда арестанту сидеть в одной камере с ворами. А вместе с урками коротали срок обычно те, кто в скором времени сам должен был войти в семью. Помимо них урки пускали в свое камерное общество воровских мужиков, остальным арестантам в большинстве своем путь к ним в заключении был заказан. Маляву из сангорода Портной и Джунгли получили еще утром, а вот перетянуть меня к себе смогли только после вечерней поверки. Не так-то это было просто, а тем более для воров, перевести к себе человека из другой камеры, тем более если тот не был уркой. Надо ли говорить, как я был благодарен шпане за внимание. Дипломат и Карандаш прислали две малявы, одну шпанюкам, вторую мне. В ней было много теплых слов и несколько полезных советов, прислали они также мне немного денег и много всего, что у нас называют воровским гревом. Не один день из тех, что пробыл в заключении, я просидел с ворами в одной камере, так что мне было не привыкать и в этот раз. Здесь, с ворами, я, как и раньше, познавал много полезного и нужного в жизни. Благо учителями были «профессора». Так пролетело около месяца, и пришло мое время вновь уходить по этапу, но уже в зону. За несколько часов до оглашения мы уже знали, что этим этапом иду я, а главное – знали куда: станция Княж-погост-3. В цифре 3 хорошего было мало, позже я объясню читателю почему, ну а к этапу я был готов уже давно, оставалось только затарить малявы, которые Портной и Джунгли написали Боре Армяну, жулику, который в то время находился на тройке, да самому отписать на сангород Дипломату и Карандашу. Под утро нас начали выводить из камер на этап. Попрощавшись со шпаной и выслушав последние наставления на дорогу, я перешагнул порог нашей камеры и уже через несколько минут стоял на перекличке, во дворе пересылки, возле поджидающего нас «воронка», встречая сиреневый рассвет вместе с несколькими десятками арестантов, которым, так же как и мне, предстоял этап в княж-погостские лагеря, а их, как я упомянул, было три: головной, двойка и тройка. Дальше шла все та же изнуряющая процедура на «воронках» до «столыпина», а затем уже в «столыпине» мы ехали до станции Княж-погост, правда, дорога заняла не так уж много времени. Уже к вечеру несколько «воронков» развозили этап со станции по всем трем лагерям. Последним из них была тройка, где мне предстояло отбыть не один год, но, правда, с некоторыми отступлениями, когда меня, по оперативным соображениям, так же как и многих других бродяг, вывозили в другие места. Но судьбе все же угодно было, чтобы я вновь вернулся сюда и в конце концов, даже после двух раскруток, освободился именно оттуда. Несколько десятков минут, пока открывались ворота и «воронок» въезжал в «стакан», показались нам несколькими часами. Автозак был забит до отказа, пот лил с нас в три ручья, почти все сидели на коленях друг у друга, иначе такому количеству людей было бы не поместиться в этой душегубке. Когда открылись двери «воронка» и раздалась команда конвойного выходить, каждый, выпрыгивая на землю, тут же ловил полной грудью живительную вечернюю прохладу, остывая после этой парилки и понемногу приходя в себя. «Стакан» был довольно вместительных размеров. Здесь могли свободно поместиться в ряд несколько машин, поэтому, оставив наш автозак позади, мы по приказу начальника конвоя переместились на свободное пространство, уже поближе к воротам, которые ведут в лагерь. Каждый из нас был в ожидании процедур приема в зону, а этот процесс всегда очень важен как с точки зрения арестантов, так и с точки зрения администрации. И вот через несколько минут началось какое-то движение, двери из дежурки с шумом открылись настежь. Вслед за начальником нашего конвоя шел мужчина высокого роста, тоже в форме и с капитанскими звездами на погонах. Видно чувствуя свое превосходство над окружающими, они что-то шумно обсуждали между собой, не обращая никакого внимания ни на солдат-конвойных, ни на нас, человек сорок арестантов, уставших с дороги, измученных и еле стоящих на ногах. Ведь нам не разрешалось сесть даже на корточки. Глядя на лица этих двух упитанных, розовощеких, пышущих здоровьем боровов, складывалось такое впечатление, будто мы и не люди вовсе, а так, человеческий материал или что-то вроде этого. Так продолжалось минут десять – пятнадцать, но этого времени мне вполне хватило, чтобы хорошенько разглядеть капитана и сделать соответствующие выводы. Что-то подсказывало, что с этим человеком у меня будут годы длительного непростого общения. И к великому сожалению, я не ошибся. Это был кум тройки, Сочивка Юзеф Александрович. Из-за того что начальник оперчасти на тройке был Юзик (такое погоняло бродяги дали куму), лагерь, с арестантской точки зрения, считался самым плохим из всех трех лагерей Княж-погоста. Ведь главным критерием лагерной жизни всегда был режим в полном смысле этого слова, а всю погоду в зоне, как в плане режима, так и во всем остальном, делал кум. Так что, думаю, дополнительные комментарии к этому излишни. Так вот Юзик был чудовище! По приказу вышестоящего начальства он не постеснялся бы повесить родного отца. Он назвал бы это своим долгом. Горе тому, кому суждено было попасть в его черный список, таким образом став его потенциальным врагом, а врагами он считал почти любого. Он был высок ростом, строен и всегда подтянут. У него были водянисто-голубые глаза, широкий рот с торчащими вперед зубами, остроте которых позавидовала бы акула. В общем, для арестантов это был демон и деспот в одном лице, но очень при этом умный и талантливый человек. Чтобы забраться выше по звездным ступеням военной иерархии и сделать карьеру, ему, вероятно, не хватало самого главного – поддержки, или, как было принято в то время говорить, толкача сверху. Хотя в то время, о котором я пишу, он безусловно пользовался огромным покровительством в лице своего тестя, который был далеко не малой фигурой в Княж-погостском управлении лагерей. Но это, видно, годилось лишь для начального этапа становления его карьеры. Поддержка ему нужна была из Москвы.

 

Глава 3. Лагерь княж-погост

И уж не знаю, кого должны были благодарить каторжане, наверное, все же Господа Бога, что этой самой поддержки у него не было, иначе даже трудно представить, какие новые правила по части режима он внедрил бы в лагеря. А способностей чинить козни и вводить разного рода новшества ему было не занимать. Это был титан оперчасти, он умудрялся совмещать работу оперативника и следователя на свободе с работой опять-таки того же оперативника, но уже в зоне. Мы даже не могли представить, спит ли он когда-нибудь и вообще бывает ли дома. Но в этой связи его еще можно было как-то понять, увидев хоть раз его супругу: маленькую и уродливую карлицу, противную и вульгарную, по мнению даже видавших виды каторжан. И должность в лагерной администрации у нее была подобающей. Она служила цензором, и можно быть уверенным, если вы держали в руках полученное письмо из дому, то непрочитанным оно просто не могло быть, тогда как обычно другие цензоры просто вскрывали письма, делая вид, что они прочитаны. Но она была дочерью все того же генерала, а данные обстоятельства такие, как Юзик, ценят обычно весьма высоко, ведь это прямой путь к карьере. Не каждый лагерный шуляга мог вытворять со стирами то, что вытворял Юзик. Мало того, он неплохо играл почти во все самые сложные лагерные игры, будь то стиры или домино. Даже водворение в изолятор он возводил в какой-то ритуал, давая возможность кандидату на очередные сутки попытать судьбу, вытягивая в стосе из его рук стиру. Ниже семи суток карцера не светило никому, потому что в лагерном стосе 32 стиры и начинается стос с семерок. Ну а туз, то есть 15 суток, можно было вытянуть вероятнее всего, потому что их у него в стосе было всегда восемь. Думаю, в самых общих чертах я смог набросать характер этого человека, а по ходу повествования читатель еще встретится с коварством этого демона от оперчасти.

От усталости я находился в какой-то прострации, когда резкий и звучный голос Юзика вывел меня из задумчивости: «Советская власть и связанные с нею законы остались за Котласом, а вы сейчас в Коми. Здесь я для вас советская власть во всех ее ипостасях. Вам все ясно? – Гробовая тишина была ему ответом. Но, не обращая на это никакого внимания, он сделал маленькую паузу и продолжил: – Предупреждаю, зона воровская, «раковые шейки», «красные шапочки», «ломом подпоясанные», «один на льдине», «крестовые дамы» и остальная шушера, разберитесь по мастям и по росту». Я стоял и смотрел на это представление, которое давал кум, будучи на данный момент режиссером, а нечисть – артистами, но с подмостков погорелого театра. Естественно, я был наслышан и давно подготовлен ко всем неожиданностям, связанным с северными командировками, кумовскими разводами и прочим. Но, думаю, читатель согласится с тем, что слышать и видеть воочию – это разные вещи. Надо было видеть, как нерешительно, с некоторым замешательством покидали разношерстные общий строй. И вот уже из почти сорока человек нас осталось стоять на месте человек десять. Бродяг было трое, остальные были наши мужики. Под словом «наши» я подразумеваю воровских мужиков, и, как я упоминал в предыдущих главах, они всегда были рядом с ворами, а значит, с бродягами. Конечно, большую часть из тех, кто вышел из общего строя, мы знали, знали, что они собой представляют, поэтому удивляться было нечему. А вот другие… Для таких, как они, подумал я, нужно сито помельче, чем московские тюрьмы и северные пересылки. Но сам я еще в достаточной степени не прочувствовал на себе, хоть и хапнул малолеткой немало горя, как просеиваются арестанты через сито, которое зовется жизнью жиганской, через какие прожарки проходят люди и ломаются нелюди. Все это мне предстояло еще испытать. А пока я стоял среди своих, глядя на эту пеструю толпу, и удивлялся: с некоторыми из них я даже чифирил и вел приятные беседы, не подозревая, что они перевертыши. И тут я вспомнил, что говорил мне Портной. Я частенько не соглашался с ним, с его определениями по отношению к некоторым заключенным, да еще спорил с ним. Сейчас только я понял, сколько деликатности и терпения он проявил ко мне, делая скидку на мою молодость и горячность. А теперь мне было стыдно перед самим собой, что я тогда спорил и не соглашался с уркой, когда нужно было слушать и запоминать все услышанное, во избежание подобного рода ошибок, хотя в нашей жизни от них не застрахован никто. Талейран как-то сказал: «Он больше чем совершил преступление – он ошибся». И в этих словах министра Наполеона заложен глубокий смысл. Всю нечисть, которая вышла из общего строя, дежурный наряд лагеря повел в изолятор, с ними у кума были свои методы общения. Что же касается оставшихся, то мужиков выпустили сразу в зону, их уже ждали: знакомые, земляки, друзья, нас же троих повели в штаб. Одного из тех, кто был в тот момент со мной рядом, «кличили» Марксистом, имени же другого, к сожалению, не помню. Обоим им было за сорок. У них был немалый срок отсидки, да и прошли они не меньше, побывав, в том числе и не раз, на дальняках. Отпечатки былых страданий остались на их лицах, и еще в них чувствовалась какая-то апатия, что ли, ко всему окружающему. Лишь много позже, научившись читать на лицах людей то, что у них сокрыто глубоко в душе, я понял, что это было выражение отчужденности. Юзик, видно, угадал, что особого интереса они для него представлять не могут, и зашли к нему в кабинет мы втроем. В те времена порядочный человек нигде в заключении в кабинет к начальнику в одиночку не входил, обязательно брал с собой (если вызывали) кого-нибудь из единомышленников. И это считалось обычной нормой поведения у той и другой стороны и толков не вызывало. Исключения составляли урки. Они были вне всякого подозрения, потому что они урки, и этим все сказано. Но, как правило, и они никогда не шли на разговор к легавым по одному, кроме тех случаев, когда урка был вообще один на тот момент и когда необходимо было решать с мусорами какие-то проблемы. Все свое внимание Юзик сконцентрировал на мне, и, как бы я ни духарился, выставляя себя за человека бывалого во всех отношениях, опытный кумовской глаз сразу определил и, видно, в какой-то мере даже и оценил, кто перед ним стоит. Задавая обыкновенные вопросы, он хитро щурил глаза, делал значительные паузы и до неприличия откровенно разглядывал меня, как будто собирался купить лошадь и поэтому приценивался. Ничего хорошего его взгляд не сулил, это я понял сразу, да и что хорошего может сулить вообще любой кум. Одного слова «кум» всегда хватало бродяге для поднятия адреналина в крови, поэтому я терпеливо, спокойно и скромно отвечал на вопросы, ни разу не нарушив регламент подобного рода переговоров, точнее будет сказать, допроса. Видно, такое поведение не очень нравилось куму, он иногда срывался на крик, но, видя мое самообладание, брал себя в руки, и допрос продолжался. Видно, привыкший к стереотипу кавказцев и их обычному ответу: «Я лес не сажал, его пилить не буду», он чувствовал, что со мной ему придется повозиться. Тем более я для него был интересен, и он мне сам это сказал, еще и потому, что в деле моем, оказывается, было записано, что родом я из Москвы (прописка деда) и сел также в Москве. В то время это было большой редкостью: кавказец-вор, живущий долгое время в Москве, а тем более там родившийся. В общем, как бы то ни было, а примерно после часа допросов меня с попутчиками выпустили в зону. При выходе из штаба всех троих уже ждал вестовой от Бори Армяна. Пройдя по периметру чуть ли не весь лагерь, мы зашли в один из бараков и очутились в небольшой секции, где стояли несколько пар одноярусных шконарей. На всех почти сидела братва – пили чай, неторопливо вели беседу, ожидая нас. На средней шконке сидел Боря Армян, склонившись над табуреткой в проходе, он писал куда-то маляву. Когда мы вошли, все разговоры прекратились, братва нас приветствовала, как и бывает в таких случаях, и мы присели в проходе рядом с уркаганом. Встречи подобного рода, как на свободе, так и в зоне, всегда бывали полезны и интересны для бродяг. Люди узнавали последние новости, знакомились, встречали старых друзей, общения эти неизменно сопровождались рассказами о воровской жизни, а это всегда было интересно, тем более если при встрече присутствовал кто-нибудь из урок. В те далекие времена отношение к ворам в преступном мире было свято, а жизнь некоторых из них пересказывалась как живая легенда. Боре Армяну на вид было за сорок. Он был невысокого роста, с волосами, поседевшими не столько от старости, сколько от горя, с проницательными глазами, скрытыми под густыми седеющими бровями. Худоба его лица, изрытого глубокими морщинами, смелые и выразительные черты изобличали в нем человека, более привыкшего упражнять свои духовные силы, нежели физические. В разговоре я цинканул Армяну, что у меня для него малява, затем растарился и ксива была отдана ему. Наша встреча продолжалась почти до отбоя, Боря прочитал маляву, которую ему послали Портной и Джунгли, и, когда все расходились, попросил меня задержаться. Мы остались втроем в секции: Армян, Турухан, который был в зоне на положении, и я. Кстати, у Турухана отец тоже был уркой и сидел в это время на Иосире, на особом режиме, этот лагерь был не так уж и далеко от Княж-погоста. Но Турухан был еще молод, немногим старше меня. Обращаясь ко мне, когда мы остались одни, Боря сказал, что рад получать такие малявы от своих братьев, также рад и нашему знакомству. Затем, когда шнырь накрыл на стол, мы вспрыснули встречу и углубились в такие разговоры, в такие темы, о которых, думаю, не следует распространяться. Почти до утра мы просидели, потихоньку потягивая спиртное и беседуя не торопясь. Ко всему прочему, Боря уж не первый год чалился по северным командировкам, а потому новости со свободы ему были не менее интересны, чем тюремные. Я даже забыл об усталости, таким интересным человеком и собеседником оказался этот человек, но все же ослабленный организм требовал какого-никакого отдыха. И к утру мы втроем выстегнулись здесь же, я тоже расположился в этой секции. Пока мы беседовали, меня определили в бригаду и провели все формальности, которые были необходимы для вновь прибывшего. После обеда, немного отдохнув и чуть оклемавшись, Турухан повел меня знакомить с зоной. Площадь жилзоны тройки была очень большой. Во всем Княж-погостском управлении лагеря таких размеров не было. Сама зона была разделена на две части. Из одной в другую можно было пройти, лишь минуя плац, на котором находились штаб администрации и дежурная часть лагеря. Этим простым расположением своего наблюдательного пункта администрация контролировала не только движения осужденных, но и многое другое. Что же касается передвижений по территории зоны, то они шли круглые сутки, ибо лагерь работал в три смены. В лагере имелось большое количество бараков, это были большие, старые срубы разных размеров и конфигураций. Почти сто лет назад эти жилища строили ссыльные каторжане, каждый на свой лад и манер, такими они и предстали перед нами. Но хоть бараки очень старые, тем не менее сделаны они были очень прочно, хорошо проконопачены пенькой, в них даже не было крыс и мышей, потому что подпол был посыпан таежным растением хопра, запах которого крысы не переносят и за версту. Все остальные помещения – школа, клуб, столовая, изолятор-бур, штаб, дежурки – были построены много позже бараков, но выглядели они совсем старыми и обветшалыми. Постоянное число осужденных колебалось от трех до четырех тысяч. Это была большая цифра для одной командировки. Лагерь стоял на болотистой почве, земли не было вообще, поэтому кругом были постелены бревна и ходили все по деревянным настилам. С трех сторон лагерь окружала тайга, лишь северная его сторона, откуда мы въезжали этапом на «воронках», была свободной. Точнее, прямо от ворот лагеря шел коридор, где-то около километра-полутора, до самой биржи, опоясанный колючей проволокой. Тропа наряда шла с обеих сторон коридора и была устлана досками, так как при ходьбе ноги проваливались по щиколотку. Когда по ним шла бригада, то казалось, ты скорей плывешь на корабле, чем идешь по суше, хотя и сушей-то, по большому счету, эту болотистую часть назвать было трудно. Вдали, к юго-западу от расположения лагеря, был виден огромный мост через Вымь (приток Вычегды), как бы соединяющий две половины тайги, ибо вокруг не видно было ни одного строения. Таким был лагерь с его внешней стороны.

 

Глава 4. Трудовая биржа трех зон

Полдня мы бродили с Туруханом по зоне. Знакомил он меня не только с лагерем, но и с его достойными обитателями. Я даже не предполагал, что у меня здесь будут такие встречи, ибо повстречал даже тех людей, с которыми сидел еще пацаном в ДВК Каспийска, Северной Осетии, Шахт, то есть почти 15 лет тому назад. Но сейчас уже, конечно, пацанами они не были. Так же как и я прошедшие многие этапы босяцкой жизни, они были уважаемы в преступном мире и хорошо знали себе цену. Вообще знакомых повстречалось очень много, с кем-то я сидел, с кем-то воровал, с кем-то бродяжничал по необъятным российским просторам. Также и земляков повстречал, но, кроме одного из них – Руслана, я не знал по свободе никого. Руслан же был не только моим соседом по Махачкале и 5-му поселку, но с ним мы и сидели когда-то вместе в Орджоникидзе в поселке Дачном, на общем режиме. К вечеру мы вернулись в барак, точнее будет сказать, возвращался я уже без Турухана, который, услышав наши увлеченные воспоминания с моими старыми корешами о прошлом, решил, что свою миссию выполнил, тем более что его ждали неотложные дела. Когда братва проводила меня до барака, то там меня ждало приятное известие – пришла малява от Слепого. Узнав, что я прибыл вчера этапом, а он встречал каждый этап, и не только из Москвы (это входило в круг обязанностей бродяг, так как служило многим положительным примером), он тут же отписал мне и, как я понял из прочитанного, ждал меня в ночную смену на бирже. Проблем с тем, чтобы выйти на биржу тогда, когда это было необходимо, по большому счету, не было, а тем более для бродяг. Я уже упомянул чуть раньше, что работа в лагере велась в три смены, а это значило, что при необходимости ты мог выйти на биржу в любое время, в любой бригаде, вместо кого-то, чем я и не преминул воспользоваться. Точнее будет сказать, все это организовали без меня, но так или иначе, а уже за полночь я шел по длинному коридору, соединяющему лагерь с биржей, как юнга, впервые вышедший в море и шагающий по палубе корабля, чуть покачиваясь и глядя в бездонную высь Вселенной, ища там какую-то одному ему знакомую звезду. Это движение по коридору, когда с двух сторон тебя сопровождает конвой с разъяренными псами на поводках, к сожалению, резко отличалось от морского путешествия, но тем не менее посмотреть, конечно, было на что, я имею в виду природу, естественно. Тем более что видел я все это впервые. Уже пришло время белых ночей. Только один час в сутки, в полночь, было темно, затем вновь над тайгой начинала виться голубая дымка тумана, и с каждой минутой становилось все светлее и светлее. Это было восхитительное зрелище. Как будто наперекор всем законам природы, свет вступал в единоборство с тьмой и выигрывал его. Когда бригада, с которой я шел, добралась до биржи и я оказался на ее территории, я увидел то, что меня буквально ошеломило. Прямо передо мной высилась огромная гора опилок и стружек. По спирали дороги, которая окутывала ее серпантином, пыхтя двигателями и чихая глушителями от передряги, волочились старые «ЗИСы», груженные древесными отходами, чтобы выгрузить их на самой вершине и вернуться обратно. Ну а чтобы увидеть эту вершину, нужно было высоко запрокинуть голову.

До самого октября машины, груженные всевозможными древесными отходами, сновали по этой куче, как все ее называли, вверх и вниз в три смены, то есть почти без перерыва, а затем, поздней осенью, ее поджигали, и горела она до мая. И так на протяжении многих десятков лет. Когда однажды какая-то делегация бизнесменов европейских стран, по всей вероятности деревообрабатывающей промышленности, посетила биржу, видно в плане обмена опытом, они как зачарованные почти целый день провели возле этой «горы миллионов», так они ее окрестили, вместо того чтобы пройтись по всем объектам производства. Их чуть удар не хватил от такого расточительства. Сколько выгодных предложений было сделано руководству управления, выгодных как для нас, арестантов, так и для страны в целом, чтобы эти отходы не сжигали понапрасну, а продали им за хорошие деньги, но эти проекты так и остались висеть в воздухе. А сколько сотен, а может, даже и тысяч трупов заключенных были сброшены сюда из самосвалов и сожжены после всякого рода разборок! До сих пор все они еще числятся в «вечном» побеге. В общем, зрелище горящей горы более чем впечатляло, она многим вселяла ужас, кто видел ее впервые. Но со временем, проходя мимо нее по два раза в день, перестаешь обращать на нее внимание. Если для ознакомления с жилзоной у меня ушло полдня, то, для того чтобы познакомиться с биржей, не хватило бы и года. По площади, в сравнении с обыкновенной промзоной, она была гигантских размеров. Достаточно сказать, что ни в одном лагере Коми АССР биржи таких размеров не было. Каждый из трех лагерей – головной, двойка и тройка – выходили сюда ежедневно для работы в три смены. Здесь, так же как и в жилзоне, движение не прекращалось ни на минуту, а цеха и заводы останавливались лишь на время пересменок да еще один раз в год для профилактики. На бирже имелся свой гараж, насчитывающий около ста машин, правда, все они были старыми и допотопными, но со своей работой справлялись. Это зависело, наверно, от тех, кто на них шоферил, а водители, надо сказать без преувеличения, были асы и механики-универсалы в одном лице. Шесть лесозаводов, два шпалозавода, пять заводов разного профиля, около тридцати бревнотасок, огромный цех ДОЦ, фибролитовый цех, ДВП, цех ширпотреба, ДСП и многие другие цеха и заводы – вот неполная картина биржи. Через всю территорию биржи тянулись несколько путей железной дороги. Круглые сутки сновали туда-сюда локомотивы, тянущие по нескольку вагонов. То там, то здесь в вагоны, стоящие у цехов и заводов и охраняемые надзирателями с собаками, грузилась разного рода древесная продукция. Войдя в биржу с утра, только к обеду можно было добраться до ее другого конца. Надо ли говорить, что нигде или почти нигде не было видно ни заборов, ни колючей проволоки. Откровенно говоря, на бирже даже не чувствовалось, что ты в заключении. Видно, отсутствие привычных лагерных преград положительно действовало на психику арестантов. Южная часть биржи упиралась в тройку, с восточной стороны вплотную к бирже примыкал головной, северная же ее часть выходила воротами на станцию Железнодорожная, откуда и заходили локомотивы, таща за собой пустые вагоны. По всей западной границе биржи протекала река Вымь. Не так давно прошел ледоход, и моему взору открылось, как конвой устанавливал боны вдоль всей охраняемой части реки, посередине ее. Слепой объяснил мне, что после установки бонов начнется сплав леса, сверху по реке. И по той стороне реки, которая примыкает к берегу биржи, пойдет лес, который, заходя в кошели, будет баграми затаскиваться на бревнотаски, чтобы затем по ним лес был доставлен прямо до завода по его переработке. Другая же сторона реки была свободна от бонов. Издали, на пригорке, была видна внушительных размеров церковь, что нечасто встречается в этих местах. Ибо люди, издревле населявшие эту землю, не верили ни в Бога ни в черта. Царь Петр, однажды побывавший здесь, сказал: «Земля не земля, люди не люди, считайте их вместе с оленями». А чуть позже комяков меняли на гвозди, так что церковь в таком месте вызывала удивление. Но объяснялось все просто. Очень давно, гласило предание, через эти места проезжал некий князь с супругой, именно здесь он занемог и умер. Княгиня тут же и похоронила его, и заложила церковь, и, пока она не была построена, не покинула этих мест, а добравшись до матушки-России, пока была жива, присылала деньги на всякие церковные нужды. С тех пор это место и стало называться Княж-погост, то есть могила князя. Но, к сожалению, уже больше века хоронили на этом погосте заключенных, и одному Богу известно, сколько их там лежало. А могила князя поросла мхом.

Мое созерцание этой громадной горы лесных отходов нарушил сигнал клаксона старого самосвала, который, не имея возможности подъехать ближе из-за ограждения, остановился метрах в ста от меня. А в следующую минуту я увидел Леню, он вышел из машины и направился в мою сторону, со своей коронной улыбкой на лице. Я пошел ему навстречу, и, приблизившись друг к другу, мы по-братски обнялись. Слепой приготовил целый банкет в мою честь, – естественно, в лагерном понимании количества блюд и качества сервировки. Приятной неожиданностью для меня было то, что я встретил здесь друга своего детства, земляка и «коллегу» Гусика, а также Коржика, подельника Слепого. Остальных ребят я не знал, но тут же с ними познакомился, и уже через несколько минут, глядя со стороны, можно было подумать, что мы знали друг друга всю жизнь. Оказывается, Гусик уже больше года сидел на головном. Как-то в одну из отсидок в изоляторе Слепой, узнав, что Гусик старый мой кореш, сдружился с ним, да это было немудрено. Понятия и образ жизни у них были одни и те же. Что касается Коржика, то Мишаня также был здесь, рядом, но на двойке. И как уже, я думаю, читатель догадался, им, так же как и мне, не составило труда выйти на биржу тогда, когда появилась в этом необходимость. Благо все три зоны выходили на одну и ту же биржу. До самого утра, как и предыдущая ночь, длилось наше застолье. Было что вспомнить, о чем потолковать. Под утро, когда прохлада особо чувствительна и желанна, мы решили пойти на речку немного взбодриться. Кое-кто изрядно набрался, и такая прогулка тем более была кстати. И пока мы добрались до речки, Слепой, как истинный чичероне, успел мне поведать про эту командировку столько, сколько, думаю, сам бы я узнавал не один месяц, а кое-что, может, и не один год. Складывалось такое впечатление, будто он провел уже на ней не чуть больше месяца, а по меньшей мере год. Умение правильно вести диалог и лаконично излагать саму суть дела, думаю, было одним из главных его достоинств. «По ходу пьесы» мы решили, что все перейдем работать в одну смену. Легче всего это было сделать на головном. Во-первых, там их было трое. Да, я забыл упомянуть Игоря Скворца, с ним я познакомился во время застолья. Пока не было меня, они жили вчетвером, Слепой с Коржиком знали его еще на свободе, он был из Москвы. Во всех отношениях это был порядочный и достойный уважения человек, но о нем я еще успею рассказать читателю, ибо годы странствий по лагерям и пересылкам свяжут нас впоследствии крепче, чем может связать пуповина матери. Так вот, за положением на головном смотрел Жаркун. Они где-то сидели вместе со Слепым, и Жаркун знал и уважал его и всегда рад был ему чем-нибудь подсобить, так что им не пришлось особо канителиться с переходом. Что же касается нас с Коржиком, то совпало так, что мы, то есть наши бригады, выходили в одну и ту же смену. В общем, через день мы, все пятеро, выходили уже на биржу в одно и то же время, но из разных лагерей. У нас появилась своя кацыбурка, где мы проводили свой досуг. Это была бендешка, как и многие сотни подобных на бирже и которую открыть снаружи, кроме как своим затейливым ключом, было практически невозможно, если что только разрезать автогеном или взорвать. Такая предосторожность была необходима, мусора сутками прочесывали биржу на «воронке», ища криминал или что-то подобное ему, а мы были у них на подозрении в первую очередь. Что же касается обустройства и, главное, запоров подобного рода сооружений, то мастеров среди каторжан было не занимать. Почти каждый мастер в своем деле был кудесник. Я даже больше чем уверен, что ни в одном словаре или энциклопедии не встретишь те профессии, которыми владели «факиры» Устимлага. Здесь сидели люди, умеющие придумывать и изготавливать такие механизмы и конфигурации замков к сейфам, которые на международных выставках подобных изделий получали главные призы. И разве мог кто-нибудь из западных бизнесменов догадаться, что все эти замочные ухищрения были плодом работы нескольких каторжан из таежной глухомани Коми. Были и такие, которые в течение десяти – пятнадцати минут умудрялись успеть от руки нарисовать червонец, пропихнуть его солдату на вышке и получить у него бутылку водки. Правда, и те и другие числились за первым отделом, и путь в российское Черноземье им был, конечно, заказан. Я больше чем уверен, что у любого из бонз ГУЛАГа в квартире вы встретите шахматы, нарды, копилки, пистолеты-зажигалки да и много других сувениров, которые по праву считались шедеврами ширпотреба северных командировок, и в частности производства биржи «Княж-погоста». Эти изделия также вывозились за границу под маркой каких-то там государственных предприятий и также получали самые высокие оценки и награды. В общем, в большинстве своем народ был мастеровой. Что же касается шулеров, то о них отдельно и чуть позже, ибо эта категория людей требует особого внимания и красной строчки в книге.

 

Глава 5. Крысятники

Если смена приходилась с утра, то уже с самого выхода на биржу одни из нашей компании шли собирать грибы, другие на речку ловить рыбу, кто-то шел в бункер, – и лишь к обеду собирались все вместе, чтобы поесть и отдохнуть. Если же попадали вечерние смены или ночные, то почти всю смену «катали» кто где. Кроме Гусика, все мы были игровыми. Если кто-то, читая эти строки, подумает, что мы жили на курорте и для полного счастья нам не хватало только свободы, то он глубоко ошибается. Чтобы иметь лагерные блага, которые, естественно, были доступны не каждому арестанту, на самом деле приходилось проявлять изобретательность, а это, пожалуй, было труднее, чем копать траншеи или пилить лес. В принципе все северные командировки – в Сибири, на Урале и на Дальнем Востоке – были одного типа, в каждой их обитатели жили по мастям. В лагере, по большому счету, всегда три масти: вор, мужик и фраер. Все остальные либо подмастерья, либо просто нечисть, хоть и в переносном смысле. О них я уже писал, так же как и о ворах. Что же касается бродяг, кем нас именовали, то, по сути своей, это были люди, строго придерживающиеся воровских канонов. Одни из них готовились войти в воровскую семью, другие, уже будучи в преклонном возрасте, в молодости не вошедшие в воровское братство по каким-то причинам, все же придерживались и соблюдали весь воровской уклад и по-другому свою жизнь не мыслили. Но кто бы ни был человек по своей натуре, убеждениям или вероисповеданию, он должен был на что-то жить и чем-то заниматься. Единственным приемлемым для бродяг занятием в зоне была игра. Воровские каноны так и гласили: в зоне – игра, на свободе – воровство. И никаких альтернатив. Здесь, на Севере, в отличие от большинства российских командировок, людей признавали по своим меркам, оценка человеческих качеств была иной. То есть если ты мне брат по нашей воровской вере, да к тому же еще и земляк или родственник, то мое уважение и гордость за тебя удесятерялись. То же самое было и с нечистью, только с точностью до наоборот. В каждой бригаде было не менее пятидесяти человек. Основное, чем они занимались, была древесина, а значит, кубометры. Для того чтобы бригада выполняла сто процентов плана, мужикам надо было пахать самое малое по двенадцать часов в сутки, в противном случае бригаду ждало пониженное питание, а на нем работяге через несколько месяцев можно было протянуть ноги. Но бригаде даже нужно было не сто, а сто один процент, чтобы было добавочное питание плюс ко всему дополнительные два рубля в ларьке к пяти положенным. Поэтому в каждой бригаде были несколько человек на увязке. В основном это были бродяги, которые платили деньги бригадиру, тот покупал кубатуру, закрывал бригаде сто один процент, и мужики при этом могли спокойно получать льготы, особо не напрягаясь на работе. Вообще, что касается мужиков, ни один бродяга не допустил бы, чтобы кто-то из них ходил в рваной одежде или просто нуждался в какой-то бытовухе. Мужиков всегда ценили и уважали. Но не все бригады, конечно, были одинаковыми, и поэтому иногда можно было видеть мужиков, работающих за пайку хлеба в другой бригаде или в другой зоне.

Биржа была разделена на три части по количеству лагерей, но это была пустая формальность, кто куда хотел, тот туда и шел. Почти весь контингент лагеря, как правило, во что-то играл, и обязательно под интерес. Это обусловливалось отвратительным питанием и дефицитом буквально во всем. Чуть ли не каждый месяц на плацу появлялось новое объявление: «Требуется повар». Казалось бы, как могла игнорировать такое объявление половина полуголодного контингента, но решались идти работать на кухню самые отчаявшиеся. Как правило, они, проворовавшись в течение месяца, заканчивали свою жизнь сваренными в котле, ибо каждого в зоне, кто запускал руку в общее, ждало суровое наказание. Кем бы он ни был. Этот проступок считался самым низким и подлым, потому что он обирал такого же бедолагу. Свидание и посылки разрешались один раз в год, но обычно большинство людей еще до положенного срока лишались и того и другого. То же самое относилось и к ларьку. Поэтому для некоторых карты оставались почти единственным способом выживания. Но карты – это не лопата. Они требовали определенного навыка, ловкости рук, ласкового обращения, умения вовремя спасовать или поднять ставку. А большинство тех, кто от отчаяния брал их в руки, были дилетанты, и в конечном счете проигрывали все, в том числе и свою честь. Треть камер изолятора была забита фуфлыжниками, спрятавшимися от своих кредиторов. Некоторые сходились в цене с кредиторами и отрабатывали долг. Другие становились «женами» своих кредиторов в буквальном смысле этого слова, только что не полоскались с одной миски. Полуголодное существование делало всех злыми и подозрительными, коварными и даже в какой-то степени изобретательными. Достаточно вспомнить такой случай, чтобы читателю было легче понять всю глубину проблемы, которая звалась просто – голод. А это, смею заметить, была и есть одна из самых острых и актуальных проблем в заключении во все времена. Итак, в каждой бригаде был хлеборез. Его выбирали из числа бригады. Как правило, это был человек в годах, честный и порядочный работяга, то есть, в нашем понимании, мужик по масти. Хлеб он получал один раз в сутки, обычно это происходило после вечерней поверки. Для этого ему выделяли трех человек, тоже из числа бригады, так как хлеб приходилось носить в носилках, длинных и очень глубоких, куда в аккурат могло поместиться до ста буханок хлеба. Они приносили его в барак, и хлеборез делил его по пайкам и раздавал людям, то же самое касалось и сахара. Нельзя сказать, чтобы хлеборез что-то с этого имел, но голодным он никогда не был, а это в таежной командировке того времени уже было немало. И вот с некоторых пор, а точнее, три дня кряду, не стало доставать по три-четыре буханки хлеба. В первый день, при обнаружении недостачи, мужикам, которые ходили получать хлеб, равно как и хлеборезу, пришлось отдать свои пайки тем, кому не хватило. На второй день хлеборез тщательно пересчитал полученный им хлеб несколько раз, затем они принесли его в барак, и каково же было их удивление, когда и в этот раз не хватило нескольких буханок. Мужики разозлились и стали винить хлебореза в рассеянности, так как второй день кряду все они оставались почти голодными. Но особой-то злобы ни у кого из них не было: всякое может случиться с каждым из нас, решили они, мало ли что. Может, мужик весточку какую нежелательную получил со свободы, или еще что другое, мало ли! Вот и запарился, но ведь и голодным-то никто не остался, поделились по-братски в бригаде. На третий день уже все четверо решили пересчитывать хлеб, да еще и по нескольку раз, во избежание упреков и жалоб в адрес хлебореза. По дороге в отряд они нигде не останавливались, занесли хлеб в барак, и при его дележке к ним никто не подходил. Но и на этот раз, как и в предыдущие два дня, не хватило почти столько же буханок. Здесь уже они все были изумлены до предела и тут же поставили в курс дела всю бригаду, ибо это уже был инцидент, не поддающийся никакому объяснению. Каждый в бригаде воспринял это известие по-своему: одни с усмешкой, другие с некоторой долей сарказма, а некоторые и вовсе промолчали, но от комментариев все отказались. Решили просто назавтра послать с хлеборезом более шустрых людей и числом поболее, чем в предыдущие разы. И вот наступил этот следующий день. В тех лагерных таежных условиях, в которых пребывали мы, трудно было кого-то чем-то удивить. Здесь, в лагере, всегда хватало и артистов, и иллюзионистов. Был зимний морозный вечер, поэтому у людей, снующих по территории лагеря, вызвала улыбку такая картина: четыре носильщика, несущие хлеб, в большом окружении охраны сзади и по краям, как будто они ждали откуда-то нападения.

Это было впечатляюще, с учетом того что зона воровская. И вот в окружении восьми или шести человек, сейчас уже не помню, носилки вносят в барак, ставят их на стол и тут же начинают считать. И что же, опять не хватает трех или четырех буханок! Поначалу мы подняли на смех весь этот хлебный конвой, затем, успокоившись, призадумались и поняли – проблема нешуточная. Как могло такое случиться: десять человек считают хлеб, несут его в барак, никого не подпуская к себе, и при повторном подсчете его опять недостает? И главное, не один день, а четыре дня кряду. Конечно, мы были далеки от мысли относительно массового гипноза и подобного рода белиберды, никому это и в голову не могло прийти, а ясно было для нас одно: нашелся или нашлись какие-то крысятники-универсалы, которые умудряются проделывать все эти фокусы на глазах у массы людей. Это не было смешно еще и потому, что если эти негодяи так ловко крысятничают на глазах у всех, то кто знает, что им взбредет в голову, когда они насытятся хлебом и захотят чего-то еще. В общем, предположений у нас было много, но вывод напрашивался один: надо срочно изловить этих мерзавцев. Я упоминал ранее, что в каждой рабочей бригаде числились увязчики, и, как обычно, все они были из числа бродяг. Приходится это подчеркивать, потому что мужикам некогда было думать о таких вещах, да им это было, по большому счету, и не нужно. Они работали, и заботы о них в плане бытовухи лежали на нас, в том числе и о питании, даже, скорей, питание было основным. Несколько дней после «хлебного вояжа под конвоем» и следовавшего за ним хипиша все было нормально, а затем вновь то через день, то по два-три кряду хлеборез недосчитывался по три-четыре буханки хлеба. У бедолаги хлебореза-мужика начались головные боли, и он попал в санчасть. Мы, конечно, заплатили в общую хлеборезку деньги, чтобы он со свободы заказывал побольше хлеба и при необходимости выделял нашим мужикам, но долго, конечно, это продолжаться не могло. Мы бы, пораскинув мозгами, давно поймали эту падаль, но параллельно событиям, связанным с крысятничеством хлеба, случилось настоящее горе. На бирже током убило одного достойного мужика из нашей бригады, и нам, конечно, было не до крысятников. Пока собрали покойного в последний путь, пока провели поминки, прошло какое-то время, но и не так много, чтобы забыть об инциденте с хлебом. Был у нас в бригаде парнишка один, кличили его Сокол, был он нам собрат, вот он и вызвался изловить эту мразь. После целого часа дебатов по этому поводу мы так и порешили – доверить ему это дело. И хотя ему пришлось немало поломать голову и померзнуть в снегу несколько часов, все же он поймал этих иродов, и, как мы и предполагали, их было двое. Вот как это случилось. Сокол прокрутил в голове весь маршрут доставки хлеба, в течение нескольких дней следил издали за носилками и в конце концов понял, что единственное место, откуда можно было беспрепятственно утащить хлеб и при этом остаться незамеченным, – это барак, а точнее, крыша барака.

Я думаю, читателю нетрудно представить себе барак-сруб: у каждого барака есть крыльцо, и, конечно, у этого крыльца есть крыша, идущая наклоном в сторону ступенек. Так вот, как я упомянул ранее, была зима, темнело очень рано, и это обстоятельство было на руку двум мерзавцам, которые ухитрились сшить себе из простыней маскхалаты. Как только мужики уходили за хлебом, они незаметно заходили за барак, влезали на него и ползком добирались до маленькой крыши крыльца и, затаясь, ждали. Когда мужики, неся в носилках хлеб, подходили к крыльцу, носилки поднимали, чтобы можно было подняться по ступенькам. Таким образом, верх носилок был почти заподлицо с крышей крыльца, где лежали эти партизаны, и им, конечно, ничего не стоило, незаметно протянув руки, взять в каждую по буханке хлеба. Вот почему всегда не хватало три или четыре буханки хлеба, все зависело от того, как они изловчатся, ведь «работали» они в мороз и голыми руками. Сокол рассказывал нам, как, вычислив этих конспираторов, целых три часа пролежал на крыше барака, как они ползли по-пластунски к крыше крыльца и как он умудрился поймать их на месте с хлебом в руках. Они были до такой степени увлечены своим гнусным делом, что даже не заметили, как подполз к ним Сокол, но это надо было слышать от него самого, другому так не рассказать.

Любой человек, взявший чужое без спроса, как в лагере, так и в тюрьме, считается крысятником. Обычно они доживают свой срок среди нечисти, то есть среди обиженных, к коим относятся лагерные педерасты, фуфлыжники, суки и разного рода шушера под стать им. Ни один мужик в зоне или в тюрьме и близко к себе такого не подпустит. Что же касается крысятника, который позарился на хлеб, то по воровским законам его не бьют, а наказывают по-другому. Шпана даже не считает их вообще за людей, чтобы поднимать на них руку. Их заводят в столовую, ставят перед каждым «девятку» с кашей и пару буханок хлеба и заставляют есть. И еще не было случая, насколько я помню, чтобы кто-то из них не съел эту порцию. Мало того, я даже встречал таких, которые умудрялись после столь обильной трапезы еще и присесть на спор раз пятьдесят и скурить кряду пару сигарет. И что удивительно, все они были тощие, как селедки, и можно было только диву даваться, как это все в них влезало.

 

Глава 6. Мысли о побеге

Ни один день на бирже или в зоне не обходился без ЧП, и это при том, что каждый знал и видел не раз, как строго караются в зоне рукоприкладство и поножовщина. К тому же в то время почти в каждой зоне сидел вор. При таких условиях бродяги старались жить дружно, по-братски, независимо от нации арестанта или его вероисповедания. Без соблюдения строгих воровских канонов любая зона может превратиться в блядский бедлам, поэтому шпана пресекала любые попытки нарушить устои воровского лагерного братства. Но все же цапку приходилось держать почти постоянно на угольнике шконаря, где был бинтом обмотан штырь, и спать так, чтобы было слышно, как волосы растут, то есть по-колымски. Нормальному человеку, ничего не знающему о системе ГУЛАГа, никогда и в голову не могло бы прийти то, что мы считали обычным в повседневной лагерной жизни. Главная забота была – оказать помощь тем, кто попал «под крышу». Если в общих понятиях арестантов принято считать тюрьму воровским домом, то изолятор и бур считали всегда воровским домом в миниатюре. Для того чтобы люди, находящиеся «под крышей», по возможности ни в чем не нуждались, собирали общак. В каждом отряде посередине секции лежала большая коробка, и кто что мог по возможности бросал туда: махорку, чай, мыло, зная, что все это уйдет «под крышу», и никуда более, так как этот закон взаимовыручки всегда был свят у арестантов. Затем, когда коробка наполнялась или появлялась реальная возможность переправить ее «под крышу», грев разными путями не без помощи арестантской смекалки уходил по назначению. И каждый, даже «петух», находившийся под замком, имел возможность покурить и хотя бы раз в сутки чифирнуть. А это по лагерным меркам того времени было не так уж мало, учитывая то обстоятельство, что только недавно вышел закон, официально разрешающий чай осужденным, но только по две пачки в месяц, тем, у кого был ларек, точнее, тем, кто не был лишен отоварки. До этого чай в заключении приравнивался к спиртным напиткам. За его употребление сажали в карцер и бур, а некоторые получали дополнительные лагерные сроки. Помимо общего грева посылался также грев личный, то есть люди, находящиеся в зоне, посылали его своим близким «под крышу», независимо от того, бур ли это или изолятор. Помимо всего того, что необходимо было арестанту, находящемуся в буре, в общаковых гревах посылали бумагу, клей, битые стекла и многое из того, что нужно для изготовления стир, так как бур считался в порядочной зоне «фабрикой по изготовлению стир». За сутки буровские камеры запускали по пятьдесят колод и отправляли их в зону без всякой оплаты за труд, тогда как в лагере колода стоила от рубля до трех в зависимости от качества. Стиры из рентгеновской пленки были самыми дорогими и в массовом порядке не выпускались. Девиз был один: «больше игры, больше нарушений». А нарушения подобного рода подтачивали любой режим, как бы строг он ни был и какой бы деспот его ни внедрял. Очень редко, если какой-нибудь месяц у нас обходился без 10–15 суток, проведенных в изоляторе. Обычно сажали туда за игру в карты, но иногда и за что-нибудь другое. Как-то Юзик превзошел самого себя в изобретательности и ненависти к определенному кругу людей. Когда однажды Хозяин проверял на обходе постановления на водворение в изолятор, в моем он нашел свою же формулировку: «Ходил по зоне с черными мыслями». Смеялись все, в том числе и сам Хозяин с контролерами, но мне было не до смеха, так как я уже отсидел почти 13 суток, но меня все же Хозяин выпустил в зону. По прошествии нескольких дней после выхода из изолятора я, подкараулив Юзика возле столовой, спросил у него: «Ты что, Господь Бог, чтобы ведать, какие мысли у меня рождаются в голове?» Он ответил: «Я больше чем Господь Бог, я ваш кум». Последующая перепалка с этим сатрапом привела к очередным 15 суткам. Сейчас, по прошествии нескольких десятков лет, вспоминая то шебутное время, а главное – условия, в которых мы находились, я все больше убеждаюсь в том, что выжить и остаться человеком нам помогла Вера в Идею. В то время, когда я сидел в карцерах и бурах-бараках, которые построили когда-то политические заключенные, я мысленно переносил себя в те далекие времена – и мне становились понятны их стойкость, мужество и самопожертвование ради единоверцев. Однажды утром при выходе на биржу перед нами предстала ужасная картина: возле ворот лагеря лежал мертвый, уже давно окоченевший, синюшного цвета беглец. Такие смотрины частенько практиковала администрация северных командировок. Редко кого из тех, кто совершил побег, при поимке оставляли в живых, а труп обычно бросали у вахты на сутки-другие, чтобы отбить охоту у заключенных совершать что-либо подобное. Но таких смотрин не было давно, тем более что погода стояла теплая, холодов уже не было, а смотрины проводились, как правило, зимой. Во-первых, на морозе труп не разлагался, а во-вторых, побеги были чаще зимой, чем летом. О весне и осени говорить не приходится, так как это времена распутицы, и ни один беглец и никакая техника не могли бы пробраться по тайге. А продовольствие и обмундирование, так же как и смену конвоя, присылали на вертолетах. Если же была нелетная погода, приходилось ждать. Даже комяки – эти природные охотники – далеко в тайгу в это время не ходили. Исключением являлось для них лишь одно обстоятельство. Когда совершался побег, а конвой был не в силах что-либо предпринять, то этих северных следопытов за большое вознаграждение посылали по следу беглеца. Большим же вознаграждением они считали мешок муки и ящик протухшей селедки (комяки едят селедку только с тухлецой). Даже их дети, видя, как волокут несчастного беглеца к вахте – живого или мертвого, кричали: «Вон мешок муки и селедку тащат!»

Что же послужило поводом для начальства производить смотрины в это время года? А дело вот в чем. За месяц до моего приезда в зону с биржи был совершен дерзкий побег. Мотивы, побудившие этого парнишку пуститься в столь рискованный побег, я уже не помню. Но надо отдать ему должное, совершил он его действительно красиво и дерзко. Весной, как известно, на реке начинается ледоход. Со всех сторон солдаты, стоя на берегу и с вышек, автоматными очередями простреливали льдины, стараясь разрубить большие куски. А еще дальше, прямо посреди реки, в конце запретной зоны, стояли несколько огромных ледоломов. Так что до сих пор остается загадкой, как беглец, накрывшись простыней, лежа на льдине, смог преодолеть все эти смертельные препятствия и невредимым очутиться на свободе. А позже стало известно, что все было именно так, да к тому же он прошел по тайге приличное расстояние и вырвался на «Большую землю», а «Большая земля» начиналась сразу за Котласом. Поймали его только через три с лишним года, да и то чисто случайно. Он бы так и числился в вечном побеге, если бы не злая ирония судьбы. Паспорт, по которому жил тот беглец, принадлежал его другу, который умер в зоне за два года до этих событий, то есть до совершения побега его товарищем. Как попал к нему паспорт покойного, неизвестно. Беглец знал, что у покойного никого на свете не было, кроме сестры, и то они потеряли друг друга при бомбежке их эшелона во время войны, родители же погибли на месте. Но с тех пор прошло тридцать с чем-то лет, а сестру он найти не смог, да и где ему было искать, когда он почти все это время сидел. Но сестра не прерывала поисков, и вот ей сообщают, где живет ее брат. Ну а какой была встреча, думаю, нетрудно догадаться. Все это я знаю от человека, который сидел с этим беглецом в Тобольской крытой, уже после всех судебных перипетий.

Что же касается того несчастного, который лежал мертвым у вахты, то он несколько дней назад перемахнул через забор, но почти сразу же был пойман и отдан на растерзание псам, и, как бы в назидание другим, его мертвое тело лежало теперь здесь, у вахты. Несколько дней рассказы о двух побегах, удавшемся и провалившемся, не выходили у меня из головы, а труп этого несчастного постоянно был перед глазами. И возможно, все услышанное и увиденное со временем и стерлось бы из моей памяти, но судьбе, видно, было угодно в очередной раз провести меня по краю пропасти.

Из предыдущих глав читатель, наверное, помнит, что я оставил молодую жену, на которой только что женился, и умчался в Москву по зову Ляли. Так вот, пока я находился в Бутырках, я не мог написать домой, хотя дома знали, что я в тюрьме, Ляля им сообщила по моей просьбе. Подследственным не разрешалось ни писать письма, ни получать их. Лишь после суда, прибыв на Красную Пресню, я написал матери и просил ее, чтобы ответ она не присылала, аргументируя тем, что со дня на день меня могут забрать на этап. И, только прибыв на место назначения, то есть в Княж-погост, я написал матери, не надеясь уже, что жена меня ждет.

И вот я держал в руках два письма, одно от матери, другое – от жены. С присущим для кавказской женщины тактом она даже ни в чем меня не упрекнула, просила лишь об одном, чтобы я не заработал дополнительный срок в лагере (ну это, видно, по наставлению матери). Но самое главное заключалось в том, что со дня на день она готовилась стать матерью. А возможно, подумал я, глядя на штемпель, уже и стала ею. Кровь прилила мне в голову. Я принял решение уйти в побег.

Я где-то читал, что удачные побеги, то есть увенчанные полным успехом, – это те, над которыми долго думали и хорошо готовились к ним. К сожалению, побег, который я предпринял вместе с таким же горемыкой, как и я, удачным назвать было никак нельзя, хоть он и не был спонтанным. Да разве можно вообще неудавшийся побег из глухой, таежной дали России как-то трактовать? Здесь нужно было радоваться хотя тому, что после поимки остался жив. Все же остальное: зубы разъяренных псов, приклады автоматов и отпечатки кованых сапог на теле – это уже детали. То есть при таких обстоятельствах жизнь или смерть – вот два главных критерия, которые может преподнести вам судьба. И коли человек, потерпевший фиаско при побеге, пишет о нем, значит, судьба была к нему милостива, ибо он выжил. Как известно, прежде чем предпринять какое-либо действие или осуществить какое-либо предприятие, что в принципе одно и то же, важно иметь план. Что же касается предприятия, которое я задумал, то есть побег, то оно требовало от меня максимальной концентрации моих умственных и физических возможностей, ибо на карту ставилась жизнь. Ставка, я бы сказал, немалая, если учесть, что некоторые ставят ее на карту один раз, который оказывается последним, ну а некоторые играют этой ставкой как в «русскую рулетку» и до сих пор живы. Что это, везение? Нет, скорее наоборот, это кара Божья за то, что данное Богом нельзя у Него оспаривать. Как я упоминал ранее, у меня был всего лишь один шанс из тысячи, что после поимки я останусь в живых. Но я был молод и жаждал быть свободным, а это, смею заметить, одно из самых сильных желаний человека. Свобода – это лучшее из богатств, быть свободным – священный долг человека.

 

Глава 7. Абвер

У одного китайского мудреца спросили: «Кто направил тебя на путь?» – «Пес, – ответил тот. – Однажды я увидел его умирающим от жажды и стоящим у края воды, но всякий раз, когда он смотрел в свое отражение, он отскакивал в испуге, ибо думал, что это другая собака. Наконец жажда стала нестерпимой и заставила его отбросить страх. Он прыгнул в воду. Изображение исчезло, преградой к тому, что он искал, был он сам. Когда я постиг, что препятствие заключается во мне самом, оно исчезло. Но путь мне впервые показал бездомный пес».

Готовый учиться может научиться у кого угодно – так следует понимать слова мудреца. Это зависит не от учителя, а от тебя. Если ты готов, то даже и собака может подсказать путь к Истине. Каждый миг есть руководство.

Если не всегда, то уж во всяком случае очень часто в самых сложных, а порой и в самых критических ситуациях к нам на помощь (или на беду) приходит случай – этот дар Божий, посланный человеку Всевышним. За свою короткую жизнь я уже в какой-то мере смог оценить по достоинству эту премудрость Божью. Вскоре именно случай определил мои дальнейшие планы и действия. Больше того, я абсолютно уверен, что, если бы не человек, с которым судьба свела меня чуть раньше задуманного мною плана, мое предприятие потерпело бы крах еще в самом начале. В лучшем случае тогда я отделался бы шестью месяцами бура и красной полосой в деле, ибо в лагере агентурная, кумовская сеть была отлажена не хуже, чем в некоторых разведках мира, а кое-кто мог бы взять некоторые приемы себе на вооружение. Серьезность высказанных мною соображений заключается в том, что разоблаченный агент лишался жизни почти сразу, причем в страшных муках. Никакому обжалованию приговор не подлежал и был всегда один и тот же – смерть. Так что таким нечистям приходилось быть весьма изобретательными. Люди порой диву давались (это при том, что удивить здесь кого-либо чем-либо было крайне сложно), как могли знать в кумчасти то, что, казалось бы, и самому еще не было ясным и понятным. Но об этих лагерных агентах, а по-нашему просто лагерных суках, и об их мудреных методах у читателя еще будет время узнать на страницах этой книги. Я же пока хочу продолжить свое повествование.

Как-то ночью я увидел костер у самого берега реки, прямо под бревнотаской. И хотя была уже весна и прошел ледоход, но кое-где еще лежал снег и было очень холодно, особенно ночью. Костер был так аккуратно обложен со всех сторон, что его почти ниоткуда нельзя было увидеть. И если бы не электрический столб, куда я полез подсоединять провода, чтобы поутру бить током рыбу, я бы его ни за что не заметил. У костра сидел мужчина, на вид ему было лет пятьдесят пять-шестьдесят. Лоб его был покрыт морщинами, которые выдают человека, постоянно находящегося в плену своих мыслей. Хотя я думал, что иду тихо и незаметно, но не успел приблизиться к нему на расстояние пяти шагов, как незнакомец, не поворачиваясь, заговорил тихим, каким-то заговорщицким голосом, как будто мы с ним были давно знакомы: «Как ты догадался, что здесь есть кто-то, кто ты такой?» На такой вопрос, тем более заданный при таких обстоятельствах, нужно было дать исчерпывающий ответ, так как мы находились в лагере, а здесь чье-то любопытство всегда воспринимается с подозрением. Я объяснил ему, каким образом я увидел его, и подошел к костру своей обычной непринужденной походкой. Только после моего ответа он поднял голову и, прищурившись, просверлил меня колючим и жестким взглядом, но, видно оставшись довольным увиденным, пригласил присесть. В правой руке он держал железный прутик, к концу которого была прикреплена хозяйская поллитровая алюминиевая кружка. У нас это приспособление называлось чифирбак. В тот момент, когда я присел к костру на бревнышко, он вытащил кипящий чифирбак из костра, достал из кармана марочку с чаем и, развязав узел, бросил в кружку пару щепоток чая, а затем вновь поставил чифирбак на угли, у края костра, и стал осторожно, чтобы не пролить, поднимать готовый чай. По тому как не спеша и со знанием дела он производил все эти действия, можно было с уверенностью сказать, что провел этот человек в неволе не один год. Ну а хорошенько присмотревшись взглядом каторжанина, можно было ясно прочесть на его лбу надпись – тюрьма. Глаза его в какие-то мгновения зажигались блеском то зависти, то ненависти, то гнева, но усилием воли он справлялся с собой. К тому времени, о котором идет речь, Виктор Абвер провел в заключении уже без малого 30 лет без выхода. За это время он прошел все муки ада, какие только могут пережить узники, забытые в тюрьме, а главное, он был из тех, кого давно забыли и родные и общество. Он числился за Москвой, а это означало, что он был пожизненно заключен под стражу и единственный путь для него отсюда и ему подобным был путь на погост. И хотя в то время у нас в стране официально не было такого вида содержания под стражей, как пожизненное заключение, все же на северных командировках, и только на них, почти в каждом лагере были по пять-десять человек, числящихся за Москвой. Их называли глухарями, потому что самый маленький срок, который они могли отсидеть, был 25 лет. Следует пояснить, что, как я упоминал ранее, до 1961 года «высшей меры наказания», как таковой, не было. Максимум было 25 лет. Этот срок давали в основном за особо тяжкие преступления и некоторым за «измену Родине», но только некоторым. В основном их расстреливали прямо в тюрьмах. Этот срок не подходил ни под какие амнистии и указы. И мало кто доживал до конца срока, отсидев весь четвертной. Тех же, кто умудрялся выжить четверть века в почти невыносимых таежных условиях, после каждой пятилетки вызывали к Хозяину, и они добровольно и молча подписывали очередные пять лет и тихо уходили, благодаря Хозяина и прокурора за гуманность по отношению к ним, довольствуясь своей участью. Для родных и близких они были давно потеряны, ибо официально считались без вести пропавшими. Ну а от большинства из них родные отказались еще раньше, на суде, много лет назад. Читатель, думаю, уже догадался, к какому сословию, если будет позволительно так выразиться, принадлежали такие осужденные. В основном это были военные преступники, то есть «изменники Родины», как они официально назывались, по какой-то причине избежавшие смертной казни, и крупные религиозные деятели, которые не шли на компромисс с действующей властью. Человек, с которым я познакомился у костра, относился к первой категории. Родом он был откуда-то из Белоруссии, из очень интеллигентной и влиятельной семьи. Окончив факультет журналистики Минского университета, он, ко всему прочему, прекрасно изъяснялся по-немецки, знал немного английский и другие языки. Война застала его в Германии, он был там в служебной командировке. За несколько дней до нападения на нашу страну немцы его арестовали якобы за шпионские действия, и он находился какое-то время в тюрьме, пока им не занялся абвер. Он дал согласие работать на немцев. Знание языков, в том числе и немецкого, безусловно, сыграло решающую роль в его дальнейшей жизни, он стал работать в штаб-квартире абвера, в Берлине, в отделе пропаганды, и пробыл там до самого конца войны. Когда же фашисты потерпели крах, он был пойман где-то на границе со Швейцарией и препровожден в СССР, осужден и этапирован в Сибирь. Все это я, естественно, узнал со слов самого Абвера, но, судя по тому, когда и при каких обстоятельствах он мне это рассказал, я склонен предполагать, что все это правда. На момент нашего знакомства этот человек совершил уже семь побегов, но главное было в том, что после поимки его всякий раз оставляли в живых. Откуда только он не совершал побеги, начиная с пресловутых Соловецких островов: Севураллаг, Южкузбасслаг, Непрлаг, Китойлаг, Ангарлаг и, наконец, Устимлаг (то есть Коми). Но при встрече с ним у костра я, естественно, еще ничего про него не знал. Казалось бы, на первый взгляд наше знакомство в лагерных таежных условиях было обычным. Он угостил меня чифирем (кстати, отменно приготовленным), а я его – папиросой «Север». Просидели мы с ним у костра до самого утра, говорили о разном, все было, как обычно в таких случаях, обсуждали лагерное бытие. Но на следующий день меня вновь потянуло к этому человеку. Я нашел его без труда на том же месте. И с тех пор как наши выходы на биржу совпадали в ночь, мы почти до самого съема были вместе. Этот человек был кладезь знаний во многих областях человеческой деятельности. Я думаю, что признать это мог бы каждый, кто познакомился бы с ним. Единственное, что меня настораживало, это его прошлое, а точнее сказать – предательство. В воровском мире, по большому счету, нет разницы, кого ты предал: Родину или друга, главное – это сам факт предательства. Для истинного бродяги даже предательство мента имеет тот же смысл – факт предательства. С этим у нас было очень строго, и не считаться с законом значило заранее поставить крест на своем будущем. Поэтому, когда я узнал о его прошлом, я посоветовался с корешами и поставил в курс дела урку, то есть Борю Армяна. По воровскому закону ты обязан был поставить вора в курс дела о побеге и даже о дне его. Отговаривать тебя никто не будет, лишь только могут попросить перенести день побега, если этот день совпадает с какими-то событиями воровского календаря. Поэтому мне было сказано приблизительно следующее: учитывая его жизненный опыт, я должен выяснить для себя то, что мне требуется, и потом перестать с ним общаться. Да и в тот период, когда он мне будет нужен, я не должен по возможности привлекать ничье внимание. С этим все было ладом. Как я упоминал ранее, встречались мы только ночью, да еще и в таких местах, куда редко кто заглядывал. И это, как ни странно, было именно его требование. Он всегда знал, что делать и как, и я в этом не раз убеждался. И вот как-то в одну из ночей мы сидели с ним, как обычно, у костра, и уж не помню, о чем мы говорили, но после слишком затянувшейся паузы Абвер начал говорить то, о чем я долго не решался у него спрашивать. А начал он с довольно-таки странного вопроса. «Как ты думаешь, Заур, для чего я совершал все эти побеги из разных лагерей и в разное время?» – «Естественно, для того чтобы убежать, – ответил я, – для чего же еще совершаются побеги?» – «Нет, – резко ответил он, – ты ошибаешься, как, впрочем, ошиблись бы многие, задай я им такой странный на первый взгляд и в то же время простой вопрос. Каждый раз я бежал потому, что искал смерти, ибо от себя, к сожалению, не убежишь. И как бы парадоксально ни звучало мое признание, поверь мне, это правда». Он сказал все с таким душевным откровением, это можно было безошибочно определить по разглаженной в этот момент морщине на лбу, по блеску глаз, по какому-то нервному движению головы – в общем, по каким-то особенным признакам, какие присущи человеку, которому воспоминания пройденного им пути давно не дают покоя. И вот он решил наконец после долгих раздумий облегчить хоть на время свою истерзанную душу и избавиться хотя бы от некоторых грехов. Я понял, что он говорит правду. И замер, продолжая слушать, я был уверен, что то, что мне сейчас будет поведано, не пятиминутное откровение простого обывателя северных командировок. Я подбросил в костер пару поленьев. Мириады искр, потрескивая, поднялись над нами, и, когда Абвер поднял голову, созерцая их, я увидел на мгновение зловещий, дьявольский блеск в его глазах. «Желать чего-то, – продолжал он неторопливо свой рассказ, – и добиваться этого считается признаком сильного характера. Но даже не желая чего-то, все-таки добиваться этого свойственно сильнейшим, которые ощущают себя воплощенным фатумом. Это изречение, некогда высказанное Ницше, нравилось мне еще со студенческих лет, и я почему-то всегда ревностно старался воплотить его в жизнь. Чаще мне это удавалось, реже нет. В то время мне грех было жаловаться на фортуну. Проклятая война все перекроила. Мне уже давно следовало умереть, умереть достойно, как и подобает порядочному человеку, но увы. Многие факторы сыграли в этом свою роль, не все тебе может быть понятно сейчас, так как ты еще очень молод. Но самое главное понять можно: однажды струсив, человек превращается в исчадие ада, тем более если он предал Родину. Наверно, ты прав в своих категоричных суждениях. Предал или выдержал испытания – вот главные критерии в вашей воровской жизни. И я считаю, что такая оценка человеческих поступков правильна. Что же касается меня, то много лет я искал оправдания своему страху. Так уж устроен человек. В молодости он ищет оправдания всем своим негативным действиям, а не найдя их, признает свою неправоту и, наконец, понимает: оправдания нет и быть не может! Естественно, это относится к исключительным случаям. Понял это и я и, когда понял, ужаснулся. Сколько же лет мне пришлось потратить, чтобы понять непреложную истину – предательству нет оправданий. Но наложить на себя руки у меня не хватило духу. И я решил отправиться в побег в расчете на то, что какой-нибудь молодой солдатик подстрелит меня в таежной глуши или стая голодных волков разорвет в клочья и я наконец сведу счеты с жизнью. Но я просчитался и на этот раз. Навыки, полученные мною в школе разведки, и инстинкт самосохранения одерживали каждый раз верх, когда бы я ни замышлял побег, а точнее, когда меня ловили. Таким образом, после семи побегов я все еще жив, тогда как я до сих пор не встречал никого, кто бы хоть после второго побега из таежной командировки остался живым. Теперь, я думаю, ты сможешь понять меня». Он ненадолго прервал свой рассказ и поднял голову. В его глазах светилась мудрость, которую человек может приобрести только с опытом. Но он явно ждал от меня ответа. Что я мог ответить ему, чем поддержать и нужна ли была ему эта поддержка? Я сидел, не меняя позы, смотрел ему прямо в глаза и молчал. Пауза длилась недолго, и, видно, удостоверившись, что я полон внимания, но еще не в состоянии все осмыслить, он продолжил свой рассказ, разгребая потухшие угли в костре. Жар вспыхнул с новой силой, озарив на некоторое время его лицо. Глаза при этом сверкнули черным светом, как два обсидиана. «Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять твою душу, она у меня как на ладони. Поэтому я давно понял, что тебя что-то гложет и ты никак не можешь или не решаешься спросить меня о чем-то, ну а немного пораскинув мозгами, я понял, что ты хочешь дать деру. То, что я скажу тебе сейчас, думаю, будет лучший из вариантов. А именно: я не стану тебя отговаривать по двум причинам. Первая и самая главная – как бы я тебя ни отговаривал, ты все равно убежишь или по крайней мере предпримешь попытку к этому, что, в сущности, одно и то же, и тем самым предопределишь свою дальнейшую жизнь. Ну а вторая – коли ты собрался бежать, то уж лучше меня тебя подготовить к этому никто не сможет». Он прервал свой монолог и задумался. Наступила тишина, слышен был лишь треск поленьев в костре да отдаленное птичье разноголосье.

 

Глава 8. Уроки Абвера и его смерть

Я не помню, о чем я тогда думал, только помню, как, качнув головой несколько раз, стал смотреть в его глаза не отрываясь, будто хотел прочесть в них свою судьбу. Взгляд его был холоден как лед. «Такой ответ, – продолжил после затянувшейся паузы Абвер, – а я его прочел в твоих глазах, мне по душе. Я рад, что не ошибся в тебе, Заур. Начнем мы прямо сейчас, потому что времени у нас в обрез. Я не говорил тебе раньше, но теперь, когда нас связала тайна, сказать обязан. Ты и твои кореша, наверное, не раз задавали себе вопрос: каким образом я, имея за плечами семь побегов, соответствующую репутацию и красную полосу в деле, да не одну, все-таки выхожу на биржу? Спешу успокоить тебя и твоих корешей. У меня рак желудка. Жить мне осталось совсем немного. Зная это обстоятельство, администрация головного оставила меня в покое, тем более что я уже давно не тот, кем был. Так что поспешим, бродяга. Последнее время мне становится все хуже и хуже, и только адский чифир меня как-то еще поддерживает. Но не сплю я уже почти два месяца, так что давай не будем откладывать в долгий ящик и обсудим то, что ты задумал. Ты пока посиди чуток, покубатурь (подумай) немного, а я скоро вернусь». Сказав это, он как будто испарился в сизой таежной дымке, я даже не заметил, как он отошел от костра. Я стал с жалостью вспоминать, как Абвер порой часами, обхватив руками колени, на корточках, не меняя позы, сидел молча, глядя на костер. Раньше я думал, что ему удобно так сидеть, так как это была обычная лагерная поза, да и я мог подолгу так сидеть. Но только сейчас я осознал, как ошибался, он пытался заглушить боль в желудке. В моей памяти один за другим стали всплывать эпизоды, связанные с тем, что он мне рассказал. Я углубился в воспоминания и даже не заметил, как Абвер вернулся. В руках он держал шкатулку. Я обратил внимание на то, что она была очень оригинальна и красива, таких в то время не делали, наверняка это была работа старого каторжанина, но не из местных командировок. Абвер с необыкновенной любовью прижимал ее к себе, даже не догадываясь, какое он производит впечатление. Я в свою очередь поблагодарил его за доверие и понимание и приготовился слушать, ибо времени у нас было действительно в обрез. Проявить к нему жалость я даже и не подумал. Среди бродяг это было не принято, к тому же проявление сострадания по отношению к такому человеку, как Абвер, было бы полным абсурдом.

«Для начала запомни одно древнее поучение, – сказал он. – Сокол потому пользуется почетом и сидит на царской руке, что он безгласен, а сладкоголосый соловей живет в унижении и питается червями. Думаю, трактовать тебе это высказывание ни к чему, ибо жизнь подтверждает правильность этой цитаты. Хоть и злая эта мудрость, но зато истинна». Так я начал познавать уроки, которые впоследствии пригодились мне не только в побеге, но и в дальнейшей жизни. На всякий случай Абвер показал мне, где он прячет свою драгоценность, как он называл шкатулку. Чего там только не было, но об этом чуть позже. «Прежде чем избрать способ побега, ты должен изучить все, что находится за забором, – говорил он. – Это тайга, реки, болота, железная дорога, звери, главное – люди, они в этих краях хуже и злее зверей. Мелочей в таком важном и серьезном деле, как побег, быть не должно, как не должно их быть в любом другом серьезном деле. Когда ты будешь с таким настроем и серьезностью подходить ко всему, удача тебе будет обеспечена. Главное – никогда не расслабляться при выбранном курсе и намеченной цели, да и можно ли вообще в нашей жизни расслабляться? Нет, нельзя ни в коем случае, запомни это навсегда».

В дневные смены Абвер сам искал способ моего побега, не привлекая ничье внимание, так как он ходил с трудом, еле передвигая ноги, с палочкой и согнувшись в три погибели. О том, откуда должен был быть совершен побег, вопросов у него не возникало, – естественно, это должна быть биржа. И вот я начал готовиться, но для начала я должен был как бы разорвать отношения со своими корешами. За одним из босяцких застолий мы демонстративно поругались, будто бы находясь во хмелю, на самом же деле это был один из пунктов разработанного нами плана побега, который должен был предостерегать моих друзей от кумовских домогательств, а они в таких случаях всегда были весьма болезненны как в моральном, так и в физическом смысле. Теперь я всецело отдал себя во власть Абвера. Чуть ли не каждый день мне снился побег в разных вариантах, я почти ни о чем другом не думал. Но внешне был совершенно спокоен и невозмутим, хотя давалось мне это, конечно, с трудом. И я был горд собой, ибо человек всегда гордится, хотя бы небольшой, победой над своими чувствами, что дает ему немалую уверенность в себе. При первых же уроках Абвера я понял, что нечего помышлять о побеге, не зная элементарных вещей. Конечно, любой мой самостоятельный шаг был бы обречен на провал, ведь тайга хранит очень много секретов. Беглец, не обладающий хоть мало-мальскими навыками следопыта, непременно наткнется на один из них. Например, надо знать о миграции диких зверей, ее характерные особенности в данной местности, а если беглец не берет этого в расчет, то может быть либо разорван медведем, либо зарезан кабаном, либо растерзан стаей голодных волков, ибо весной зверь голоден больше, чем в другое время года. Тайгу нужно уметь читать как книгу, иначе она поглотит тебя в одночасье, постоянно повторял мне Абвер, как будто это была молитва лагерного проповедника. И хочешь не хочешь она внедрилась в мой в мозг. Я учился у него безошибочно находить нужную траву и, превозмогая отвращение и рвоту, мешать ее с еловыми иголками, разбрасывать позади себя, чтобы сбить собак со следа. Я учился умению владеть ножом, ибо это оружие у меня будет единственным, окажись я один на один в тайге со зверем или человеком. Кроме того, нужно было научиться предугадывать по возможности те обстоятельства, которые неожиданно могут возникнуть, постараться приложить максимум усилий для этого, и я старался. Учился задерживать дыхание, притворившись мертвым, кстати, этот прием помог и самому Абверу спастись от неминуемой смерти. Учился даже ходить кошачьей походкой. Что касается таких ориентиров, как мох, деревья, полет птиц, солнце, звезды, луна, – этому я научился очень быстро, а это было очень важно. Абвер учил меня развивать память. У него самого она была феноменальной. Не надо забывать, что человек этот прошел не только суровую школу жизни, но и школу разведки, и думаю, что совокупность таких знаний человеку за колючей проволокой могла быть очень полезна.

В кабинете у Хозяина головного висела карта Коми АССР. Несколько раз побывав в этом кабинете, еще задолго до нашего знакомства, Абвер запомнил ее и воспроизвел на всякий случай на бумаге: от станции Княж-погост до станции Котлас. Карта лежала в заветном ларчике и теперь была передо мной, я изучал ее и запоминал как мог. Забегая вперед, скажу, что хотя она и была со мной в побеге, но я и так знал ее наизусть. Давая мне практические уроки, Абвер старался подкрепить их по возможности некоторыми философскими изречениями, которые он знал в огромном количестве. Я, конечно, их запоминал, но понять смог лишь много позже. Вот одно из них: «Ты будешь редко ошибаться, если исключительные поступки будешь объяснять тщеславием, посредственные – привычкой, а мелкие – страхом». Время для меня тогда летело незаметно. С того времени как Абвер начал обучать меня всем тем премудростям, которые необходимо было знать для намеченной цели, прошло несколько месяцев. И надо сказать, что я неплохо преуспел в учении. По крайней мере, я уже стал хорошо разбираться в хитростях преследования и погони, но это была особая часть занятий. Ведь помимо следопытов-ментов, которые отличались особой сноровкой в этом ремесле, были еще и комяки-охотники, а уж они-то были прирожденными следопытами. Карту я уже знал наизусть, неплохо владел ножом, ползал, как змея, и ходил бесшумно, как пантера. Мог без труда по направлению ветра почуять многое, нюх у меня обострился и стал собачьим. Но, на мой взгляд, и в чем читатель скоро убедится, самое главное, почему я не остался лежать в тайге – истерзанный голодным волком, или выводком кабанов, или сворой разъяренных псов, наученных именно для этой цели, – это то, чему я научился, – профессиональной сноровке разведчика, сбить со следа любую погоню. В общем, я был уже почти готов, хотя обучение велось по ускоренной программе, как любил повторять Абвер. Как-то он сказал: «Я перебрал массу вариантов и пришел к выводу, что лучшего способа, чем побег в вагоне, трудно придумать, но нужна хорошая подготовка, а главное – мелкие детали». В целом мы неплохо отработали этот вариант, детали же решили обсудить непосредственно перед самим побегом. Но, к сожалению, здесь я еще раз убедился в мудрости поговорки, что человек предполагает, а Бог располагает. Последнее время Абвера было почти не узнать, он сильно похудел – кожа да кости. Он едва передвигал ноги даже с удобной палочкой, которую мы для него заказали, почти ничего не ел и не пил, за исключением чифиря. Ему предлагали лечь в санчасть, а она, как читатель помнит, была на головном, но он отказывался, ссылаясь на то, что ему нужен свежий воздух. На него смотрели уже как на покойника, поэтому и разрешали эту блажь.

И вот однажды, было это в дневную смену, мы сидели у нас в бендешке – и ему стало плохо. Виктор попросил меня вывести его на свежий воздух. Рядом с бендешкой лежали бревна, я подвел его туда и осторожно усадил. Через некоторое время ему стало совсем плохо, его стало рвать кровью. Я хотел побежать за лепилой, но он остановил меня – это выглядело как последняя воля умирающего. Поэтому ослушаться я не мог, да и подсознательно понимал, что вызвать лепилу – значит всего лишь изображать деятельность. Я обнял его, опустил его легкое, почти невесомое тело на мягкий настил из коры, голову положил себе на колени и вместе с ним стал ждать смерти. К сожалению, с такими трагическими финалами, как читатель помнит, мне уже приходилось сталкиваться. Откашлявшись последний раз сгустками крови вперемешку с зеленой слизью и чуть отдышавшись, Виктор сказал почти шепотом, настолько он обессилел: «Как только наступит конец, оставь меня и тут же исчезни. Не беспокойся, я на виду, меня найдут, совесть твоя будет чиста. Шкатулку забери, письма сожги, остальное все возьми с собой в побег. Удачи тебе, бродяга!» Это были последние слова Виктора, я даже не заметил, как он перешел в мир иной, тихо и без конвульсий, только вытянулся в струну. Я сделал все, как он сказал перед смертью, с одним только отступлением: позвонил на вахту инкогнито, чтобы приехал «воронок» и забрал его. Мне не хотелось, чтобы он лежал один на один со смертью. Взобравшись на крышу лесозавода, я видел, как подъехал «воронок», как Виктора внесли туда двое бесконвойников, я мысленно прощался с ним, а по щекам у меня текли слезы. Последнее время Виктор часто повторял: «Всегда помни, Заур, о том, что палка о двух концах. Умный человек, обдумывая предприятие, никогда не должен забывать о его провале. Предвидеть все невозможно, но постараться избежать провала можно». Эти слова мне почему-то особенно врезались в память. За проступок, совершенный в молодости, этот человек пережил на протяжении оставшихся 35 лет, наверное, все муки ада, которые люди придумали на земле, и умер, забытый всеми. Я думаю, что Бог простил его, люди – навряд ли. Все, что можно было сделать, чтобы проводить его в последний путь, мои кореша постарались сделать, тем более трое из них были на головном. Мне же нельзя было там появляться, но я простился с ним еще раньше на крыше лесозавода. На следующий день после смерти Виктора я достал из тайника его шкатулку. Помимо карты и трубы, сделанной из стекол очков плюс и минус, заменяющей бинокль, там лежали маленькие женские часы марки «Победа», небольшой слиток золота, напоминающий крохотный кленовый лист, золотой крестик, ладанка и письма. Письма были перевязаны зеленой тесьмой, все они были от женщины, написанные очень давно, судя по тому, как пожелтели листки. Хоть мне и не было разрешено прочесть их, одно я все же прочел из любопытства. Думаю, такой грех мне будет прощен, остальные же я сжег, даже не думая продолжить свое занятие, ибо это письмо оставило глубокий след в моей душе. Исходя из многих соображений, я не берусь его обнародовать, и понять меня, думаю, несложно. В процессе жизненного пути человеку приходится многому учиться. Некоторые премудрости он может познавать годами, а бывает и так, что какие-то навыки, которые по логике вещей должны усваиваться годами, он усваивает в более короткий срок. Безусловно, к тому должны быть особые причины, ибо у каждого из нас свой жизненный путь, у кого-то он легок, у других тернист. Обычно условия жизненного бытия диктуют нам не только правила поведения, но и правила выживания в той среде обитания, где волею судьбы приходится жить. Но что неоспоримо, так это то, что человеческим возможностям нет предела. За эти несколько месяцев, проведенных с Абвером, я прошел большую школу, его уроки пригодились мне на всю оставшуюся жизнь. В принципе я был готов к побегу как морально, так и физически. Оставался только последний этап задуманного – способ побега. Я все время помнил слова Абвера: «Лучше чем в вагоне тебе не уйти, но нужно правильно спрятаться и по возможности обезопасить себя со всех сторон». Поэтому для меня было очевидным, что способом побега должен служить вагон. Если читатель помнит, а я уже упоминал об этом, на биржу со станции Железнодорожная, которая вплотную примыкала к северным ее воротам, каждый день загоняли несколько составов с пустыми вагонами. Возле каждого цеха с готовой продукцией стоял пустой вагон, и его потихоньку загружали. За погрузкой следил автоматчик, при этом также присутствовал и десятник, который подсчитывал груз. Не один день я колесил по бирже, пока мой выбор не пал на тарный цех. И вот почему. Цех этот был передовой, бригадиром в нем был очень неглупый малый по кличке Дурак. Здесь каждый день требовались пустые вагоны для отправки готовой продукции – тарной дощечки. Но в этом заключалась одна сторона моего выбора. Другая же состояла в том, что в цеху работали два моих земляка, которых я знал по свободе, оба они были по жизни мужики порядочные, а главное – отзывчивые люди. Один сидел за аварию по его вине, у другого было что-то посложней, но это не играло никакой роли в моем выборе. В сумме у обоих было больше 20 лет сроку. Если уж не на все сто, то на 90 процентов им я мог довериться, и, как оказалось впоследствии, я в них не ошибся. Как только я открылся им, они тут же, без всяких отговорок, согласились помочь мне. За несколько дней мне было необходимо подготовиться к побегу, проработав все детали, при этом не привлекая внимания к себе, и с этой задачей я справился блестяще. Но вот именно за несколько дней до побега, а время и день уже были мною определены, когда мы сидели в кацебурке, некогда принадлежащей покойному Абверу, и обсуждали некоторые детали побега, ко мне на огонек заскочил один мой земляк – Артур. Как обычно в таких случаях, мы заварили чифир, и по завершении этого лагерного ритуала Артур, в какой уже раз, стал сетовать на жизнь и вслух мечтать о побеге. Ни для кого из нас в этом не было ничего удивительного. Срок у него был десять лет за изнасилование, которого он не совершал. Я-то об этом знал точно.

Дело в том, что до этого мы сидели с ним вместе в Северной Осетии, в поселке Дачном, на общем режиме. Он освободился раньше меня, и вскоре прошел слух, что он сел снова. И только после моего освобождения, когда я встретил его брата, тот рассказал мне его историю. Я думаю, повторять ее нет надобности, ибо она банальна и характерна для того времени. Ко всему прочему, мы были соседи, и я знал Артура, так же как и его братьев, с самого детства.

Всю бендешку окутал сизый и пахучий дым, струившийся от самокруток из «медведя», из которых каждый затягивался, смакуя едкую отраву после вкусного чифиря. Я вдруг призадумался. А что, не взять ли мне Артура с собой. Знал я его неплохо, и в том, что он не подведет, был почти уверен, главное – он не был трусом. А это очень весомый аргумент. Что же касается деталей, то я мог ввести его в курс дела в течение суток, ну а знаниями поделился бы с ним «по ходу пьесы». Я был один на один со своими мыслями, и в моем мозгу пробежало: может ли кому-то повредить это мое решение? И тут же я ответил самому себе: нет! Только мне одному. Таким образом, мгновенно решив то, о чем я даже и не помышлял еще несколько минут назад, я спросил у Артура до такой степени спокойно и непринужденно, что это даже не вызвало удивления у остальных: «А что, Артур, если бы тебе предложили завтра же отправиться в побег, ты бы согласился?» Хорошенько затянувшись самокруткой, а на самом деле используя этот нехитрый маневр, чтобы подумать несколько секунд, он ответил: «Главное, от кого исходит это предложение?» – «От меня», – ответил я тут же. «Согласен, без базара, – сказал он, – но ведь нужен план». – «Все уже давно готово», – ответил один из присутствующих. «Ну что ж, тогда вперед, Заур», – ответил Артур, на этот раз не задумываясь ни секунды. Таким образом, мой план, который я готовил с покойным Абвером в течение нескольких месяцев, претерпел серьезные изменения за несколько минут. Ну что ж, подумал я, значит, так суждено, вперед и с Богом, бродяга! А где-то в глубине души непроизвольно я спрашивал у самого себя: одобрил бы мои действия Абвер?

 

Книга вторая. От звонка до звонка

 

Часть I. Побег

 

Глава 1. Подготовка к свалу

И вот наступил наконец день нашего побега. Это был первый день лета, а значит, и день моего рождения – 1 июня 1975 года. Как описать чувства, которые переполняют вас, когда уже сегодня вы должны перейти Рубикон, который может предстать перед вами в виде колючей проволоки, забора, «паутины», тропы наряда, а может быть, и вагона с тарной дощечкой? Думаю, что описать их сможет лишь тот, кто их испытал.

День этот выбран был, конечно, не случайно. Мы рассчитали заранее, что в этот день менты искать нас особо не будут, да и шума поднимать не станут, решив, что мы спим где-то пьяные. Я еще задолго до дня рождения рассказывал многим, как бы хвастаясь, как я широко намерен его отметить. Этот совет был дан мне покойным Абвером. Таким образом, мы выиграли некоторое время, которого так не хватает всегда беглецу. Конечно, некоторые детали плана я уже дорабатывал большей частью с Артуром. Нам также пришлось дополнить нашу экипировку и взять кое-что еще из припасов.

И вот как был претворен в жизнь первый этап плана побега. Накануне дня рождения мы были в ночной смене, а утром на съем поставили вместо себя других, таким образом оставшись на бирже. Окружающие эту перестановку восприняли нормально, без подозрений, ибо этот день, как стало уже всем известно, был днем моего рождения, а такие действия практиковались в зоне частенько.

С утра, как только ночные смены ушли на съем, мы спрятались в штабе рядом с платформой и стали ждать утреннюю смену. Сороковая бригада, в которой работали наши подручные, выходила с утра. На воротах цеха мы нарисовали большого кота углем, как было условленно. Это означало, что мы притаились и ждем. Ждать, к счастью, пришлось недолго.

Здесь, в лагере, в отличие от свободы, администрация пыталась вдолбить всем и каждому: ни одной лишней минуты перекура или обеда, ни секунды бездействия или простоя; каждая секунда – премиальные деньги, каждая минута – чины и награды. Поэтому из работяг пытались выжать максимум, пока была возможность пользоваться дармовой рабочей силой, то есть пока не кончался срок.

Вагон вместе с автоматчиком подкатил к цеху, и началась обычная суета, какая бывает в таких случаях. Наша общая задача заключалась в следующем: пока грузится вагон с тарной дощечкой и одновременно нашими подручными делается схрон, мы должны проскочить незамеченными в вагон. Это и был первый этап.

Затаившись в штабеле, как два диких зверя, выжидающих добычу, и вперяя свои взгляды в щель на платформу, мы терпеливо ждали удобного случая и следили, ни на секунду не отрывая взора от открытого вагона. Тарная дощечка – это брикеты (70×50 см), скрученные проволокой с четырех сторон. Грузили ее, конечно же, наши друзья.

Все было заранее приготовлено. Несколько досок – пятидесяток и пятиметровок – лежали неподалеку, и между делом их уже успели закинуть в вагон. Для этого они придумали такой способ: таскать брикеты по шесть штук на доске, чтобы быстрее загрузить вагон. Такая инициатива всегда нравилась конвою и не внушала подозрений. Таким образом, пока была загружена половина вагона, схрон был уже почти готов и все необходимые нам вещи лежали там и ждали нас.

Для того чтобы пронести их в вагон, потребовалась некоторая изобретательность. Тарную дощечку сбили гвоздями в виде двух брикетов, при этом внутри она была пустой, а сверху накрывалась крышкой. Таким образом, не привлекая ничьего внимания, в вагон и были занесены на доске два хорошо отточенных ножа с удобными рукоятками, такими, с которыми в старину ходили на медведя; узкое, хорошо отцентрированное полотно по дереву, 22 метра тонкого шелкового шнура, фонарь, смотровая труба, карта, часы, наследство покойного Абвера, деньги, две баночки с жеваным раствором елейника – чтобы сбивать собак со следа, лейкопластырь, мазь для ран, остро отточенные с обеих сторон маленькие гвозди-скобы, три бинта, флакончик с йодом, по два широких кожаных ремня и баночка из-под кофе с древесным клеем, специально перемешанным с раствором елейника и предназначенным замазывать щели в стенах и полу вагона.

Вагоны, которые загоняли на биржу, были все старые, со сгнившей древесиной, но, даже если бы они были и новыми, процедура не была бы изменена. Так было намечено, заранее предусмотрено, и мы должны были строго придерживаться разработанного плана. Ни табака, ни сигарет, ни махорки с нами не было. Со дня побега мы автоматически бросали курить. Почти все, зависящее от наших подельников, было сделано, но подходящего момента, чтобы проникнуть в вагон, все еще не было.

Уже начали загружать вторую половину вагона, и мы не на шутку забеспокоились – читатель согласится с тем, что было от чего. Но не мы одни проявляли это чувство. Наши друзья тоже начали нервничать, им приходилось потруднее нашего, ну а учитывая их образ жизни вообще, с их стороны этот поступок можно было считать просто геройством. Мы хорошо всё понимали.

Автоматчик стоял как вкопанный возле вагона, а рядом с ним стоял учетчик, и уже почти час ни тот ни другой не трогались с места. Один считал, другой смотрел. Тут и мышь не смогла бы проскочить, но мы все же проскочили, и опять это была заслуга наших подельников: изобретательности им было не занимать. От основной ветки железной дороги, которая опоясывала биржу, отходили ветки по 50-100 метров в длину к каждому цеху, который производил что-либо на вывоз за пределы биржи. Была специальная бригада стрелочников, члены которой, получив с утра разнарядку, ходили целый день, передвигая стрелки в ту или другую сторону в зависимости от погрузки. Таким образом, к концу смены формировался целый состав с готовой продукцией у внутренних ворот биржи. Каждый день ровно в пять часов вечера поверхностно проверенный состав выводили с территории биржи на станцию Железнодорожная, где его формировали для отправки по стране.

Но главное – он проходил на станции капитальный шмон с собаками. Пройдя его, беглец мог быть наполовину уверен, что он ушел. Основная ветка по бирже проходила почти перпендикулярно дальней от нас стороны вагона. И вот, выждав момент, когда стрелочник, перекинув маятник стрелки, пошел дальше, один из подельников в мгновение ока спрыгнул с платформы и, подбежав к стрелке, установил ее на прежнее место. Стрелка была за вагоном, поэтому ни десятник, ни автоматчик его не видели, зато мы его видели хорошо; мало того, он даже дал нам знак рукой, чтобы были на стрёме. Мы поняли его и стали ждать, что же будет дальше.

К счастью, ждать нам пришлось недолго. Примерно через полчаса тепловоз с несколькими вагонами выскочил из-за фибролитового цеха и, неожиданно для всех, завернул на нашу колею. Испуганный стрелочник побежал вперед, махая руками и крича что-то в расчете на то, что он успеет перекинуть стрелку назад, пока машинист тормозил локомотив. Но, к счастью для нас, было уже поздно. Почти одновременно визг и скрежет тормозов совпали с ударом тепловоза о наш вагон. Солдат от неожиданности, в испуге (а он как ни в чем не бывало до этой минуты разговаривал с учетчиком) споткнувшись, отскочил от вагона и упал с платформы прямо рядом с рельсами, и только чудо спасло его от неминуемой гибели. Мне даже показалось, что я видел, как его волосы встали дыбом. В тот же момент десятник, надо отдать ему должное, спрыгнул с платформы, чтобы помочь ему.

Этого момента нам хватило с лихвой, чтобы в доли секунды перескочить через баланы и буквально влететь в вагон, тем более что от сильного толчка он приблизился к нам на несколько метров. Мы недолго думая вскарабкались под крышу и спустились в схрон. Один из подельников стал тут же закрывать нас брикетами, другой же стоял на атасе. Но все было сделано так быстро и проворно, что никто ничего не заметил.

Кому не приходилось хотя бы раз в жизни вступать в мрачную пещеру неведомого? Когда кончился весь этот кипиш, поднятый из-за столкновения, и тепловоз отошел по своему первоначальному маршруту, солдат зашел в вагон и стал внимательно проверять груз. Мы притаились, но что он мог заметить? Мы сидели на полу вагона, в углу, схрон был величиной где-то метр в высоту и два в длину. Всю тяжесть брикетов, высившихся под потолок, удерживали три доски-пятидесятки. А вокруг тем более были сплошные брикеты. Когда мы услышали, как солдат, спрашивая что-то у наших подельников, вышел из вагона, а они разговаривали специально громко, чтобы мы могли услышать, что творится в вагоне, нам стало ясно – нужно готовиться к следующему этапу. Он был посложней, но главным, конечно, оставался шмон за зоной. Нужно было теперь позаботиться о том, чтоб собаки не унюхали нас. Беглец никогда не бывает уверен, что он надежно укрыт, поэтому мы законопатили все щели в полу и в обеих стенах вагона, а их было великое множество. Вагон был совершенно гнилой. Удивительно, как он вообще выдерживал весь этот груз.

Древесный клей вперемешку с елейником отбивал у собак запах человека; мало того, он был до такой степени вонючим, что запах его могли терпеть разве что люди, поставленные судьбой перед самым суровым выбором, вроде нас. Закончив свои приготовления к тому, чтобы удачно миновать Сциллу и Харибду легавых, мы молча стали ждать, что преподнесет нам судьба, но были уверены в том, что все сделали для того, чтобы преодолеть будущую преграду на нашем пути – большой шмон.

Время, как обычно в таких случаях, будто бы остановилось. Мы сидели на полу вагона в абсолютной темноте, тесно прижавшись друг к другу, для того чтобы синхронно менять положение тел, когда становилось совсем уж невмоготу и тела затекали. Каким-то внутренним чутьем я ощущал, что Артур спокоен, это и мне непроизвольно поднимало настроение. Но, как бы то ни было, дорога назад любому из нас была уже заказана. Но такая мысль, конечно, никому из нас не могла прийти в голову даже на мгновение. Мы всей душой пытались вырваться вперед, но нам приходилось ждать. А терпение – это великий дар, который дан человеку Богом. В эти несколько томительных часов я впервые ощутил так остро и буквально непреложную истину о том, что ждать и догонять – два самых тяжелых и неприятных занятия в жизни.

Вагон уже давно был загружен, ждали тепловоз, и вот наконец он прибыл. Лязгая буферами, зацепив наш вагон, тепловоз дотащил его к основному формирующемуся составу. Через некоторое время начался поверхностный шмон. Мы затаив дыхание замерли, но, слава Богу, все прошло удачно. Мы услышали, как с противным скрежетом открылись старые ворота и состав потащили на станцию.

 

Глава 2. Заслон

Это была уже свобода, хотя в некотором смысле и здесь нас ждали острые ощущения и, безусловно, одно из главных испытаний. Здесь, на станции, либо это мне только казалось, либо это было в действительности, но даже обычная станционная суета носила какой-то другой характер, резко отличающийся от лагерного. Мы ясно слышали голоса сцепщиков, смазчиков и прочего рабочего люда. Вагон наш таскали то туда, то сюда, и нам казалось, что только его и таскают по всей станции. «Помещение», в котором мы находились, было лишено какого-либо комфорта: нам приходилось сидеть, тесно прижавшись друг к другу, поэтому толчки и дерганье вагона в разные стороны доставляли нам массу неудобств. Мы все были покрыты синяками и ссадинами, но это, конечно, были мелочи, на которые я обратил внимание лишь потому, что они всплыли у меня в памяти как неотъемлемая часть воспоминаний о тех далеких и полных опасностей часах.

Наконец состав был сформирован, и его потащили на исходную ветку, откуда он должен был тронуться в путь, минуя, конечно, сначала капитальный шмон. Мы опять стали ждать. Кругом стояла почти мертвая тишина. Казалось, все вымерло вокруг, – это было так непривычно! Время тянулось мучительно медленно, но я принципиально не смотрел на часы. Вдруг мы ясно услышали откуда-то издалека лай собак и такой знакомый солдатский жаргон, распространенный в этих краях. Могло показаться, что на нас надеты шапки-невидимки, так ясно и четко мы слышали, что творилось вокруг и о чем в метре от нас говорили люди. Когда несколько конвойных с собаками подошли вплотную к нашему вагону, а точнее, к тому углу, где мы затаились, мы перестали дышать как по команде. Наши сердца бились в унисон. Как же велико было наше напряжение, можно только догадываться.

– Боря, глянь, собаки что-то носы воротят от этого вагона, – услышали мы где-то почти рядом противный вологодский говор конвойного.

Наступила пауза, стало тихо как в могиле. Я даже могу с уверенностью сказать, что слышал где-то в нескольких метрах от себя частое дыхание овчарки.

– Да нет, – услышали мы ответ другого солдата, явно подвыпившего. – Это вагоны до такой степени вонючие и старые, что даже собаки и те нос воротят. Чего только в них не возят, пока они не прибывают сюда, и почти никогда не чистят. Салага! Вот послужишь с мое, тогда не только в запахах, но и кое в чем другом начнешь разбираться. Ну ладно, пошли, нам еще полсостава впереди надо облазить.

Голоса стали удаляться. Думаю, нет надобности пояснять, что мы пережили за несколько минут диалога двух стражей порядка и как были благодарны беспечной самоуверенности жадных до спиртного солдат. Пока мы отходили от только что пережитого, вновь послышался лай псов откуда-то из хвоста поезда. Мы поняли, что идет вторая группа, сторонняя, как ее называли конвойные.

На таких узловых станциях, как наша (a их по ветке было несколько: Воркута, Инта, Печора, Ухта, Железнодорожная, Котлас), их было восемь, шедших одна за другой. Одни шли под вагонами, при этом обязательно было три собаки, две другие шли следом, но уже вдоль вагонов с обеих сторон, и третья – по крыше вагона.

Таким образом, как читатель видит сам, шанс проскочить через этот заслон был ничтожно мал, а учитывая особую породу собак (это были почти всегда немецкие овчарки, натренированные годами именно для этой своей собачьей миссии), он почти сводился к нулю.

Именно лай собак этой сторонней группы мы и услышали. Они шли медленно, до нас доносился разговор солдат и неторопливый шум шагов о гальку насыпи полотна. Они шли почти не останавливаясь, не остановились они и у нашего вагона. Тут мы еле успели перевести дух, как услышали глухой топот кованых сапог по крыше вагона. Это была последняя группа конвоя, а значит, и последний экзамен, который открывал нам дорогу на относительную свободу. В том, чтобы свобода обрела свое действительное значение, зависело почти всецело от нас и немного от капризной госпожи Фортуны, без которой почти любое крупное дело терпит провал. Итак, уповая на Бога, мы были полны оптимизма.

В какой уже раз затаив дыхание мы стали ждать. И как только шум вперемешку с лаем стал удаляться, мы немного успокоились, но ни на долю секунды не позволили себе расслабиться. Мы вновь стали ждать, но уже на сердце, конечно, было полегче. С момента нашего заточения до того момента, когда закончился последний шмон, прошло около двенадцати часов. За это время мы не сказали друг другу ни слова, объясняясь только пожиманиями рук. Так было оговорено, и мы четко придерживались намеченного ранее.

Теперь нам предстояло осуществить третий пункт плана побега, и вот в чем он заключался. От станции Железнодорожная, то есть от нашей станции, до станции Котлас Архангельской области были еще Микунь и Урдома, но на них товарняк останавливался крайне редко, а если и останавливался для дополнительной погрузки, то был оцеплен конвоем с собаками, но шмона почти не бывало, исключая поверхностную проверку. Таким образом, доехав до Котласа (а это 250 километров) и пройдя там капитальный шмон, мы могли некоторое время продолжить путь в этом же вагоне, выпилив дно, ибо за Котласом уже была как бы Большая земля и шмонов не было.

Дальше же нам нужно было действовать по обстоятельствам. Главное – у нас были деньги. Но станция Котлас была серьезным испытанием для нас. Поэтому еще раньше, когда был жив Абвер, он заметил на этот счет: «Если в дороге ты хоть на долю секунду засомневаешься в том, что сможешь проехать Котлас и не сгореть, тут же пили доску и покидай вагон. Времени, думаю, у тебя хватит: доски в вагонах везде гнилые, и получаса тебе хватит перепилить любую из них тем инструментом, который у тебя есть».

Таким образом, автоматически начинал действовать запасной вариант. Здесь все зависело от того, где именно я выпрыгну. Ибо километр, пройденный по тайге, иногда равен многим тысячам, пройденным по пересеченной местности. Плюс погоня, а без нее не обходится почти ни один побег, в данном случае она была очевидна. Весь вопрос был в том, смогу ли я проскочить заслон, которым должны будут перекрыть мой путь в районе Котласа легавые. В любом случае я был подготовлен к разным вариантам, но уже в самом начале побега план претерпел некоторые изменения, я имею в виду Артура. И теперь, сидя в темной и вонючей каморке и согнувшись в три погибели, я искал правильный выход из создавшейся ситуации, но найти его на этот раз мне было не суждено, ибо здесь вмешался случай – этот перст Божий, посылаемый нам Всевышним, когда на радость, а когда и на горе.

 

Глава 3. В капкане

Многоголосый стук буферов вагонов возвестил нам о том, что мы тронулись в путь, это было уже утро следующего дня. Поезд, потихоньку набирая ход, стуча колесами о стыки полотна, увозил нас на восток. И только когда он набрал полный ход, мы осмелились заговорить. Это было так непривычно, будто мы не разговаривали целую вечность. Пообщавшись немного, поделившись впечатлениями от пережитого, мы стали аккуратно распределять наши припасы.

Почти целые сутки мы находились в этой мышеловке, законопаченные в буквальном смысле этого слова со всех сторон. Было очень душно, пот застилал и щипал глаза, одежда была мокрой насквозь, вонь стояла несусветная, но мы не могли расконопатить ни одну из щелей, ибо впереди была станция Микунь. Миновав ее, мы скоро остановились на каком-то полустанке, у светофора. И когда через какое-то время состав дернулся, набирая ход, одна из досок, которая держала весь груз сверху, чтобы он нас не придавил, выскочила из паза (видно, частые толчки вагонов расшатали ее и груз сверху уже не давил на нее) и одним концом рухнула вниз, зажав при этом ногу Артуру. Образовался треугольник, где сторонами были стена вагона и доска, а катетом брикеты, которые каким-то чудом удерживались наверху, но могли в любой момент рухнуть и задавить нас.

Поезд уже почти набрал ход, я зажег фонарик и стал осматривать все вокруг. Артур полулежал на левом боку, нога его была зажата концом доски, но при желании, резко дернув, ее можно было вытащить, но тогда мы рисковали очутиться погребенными тарной дощечкой заживо. Я даже и на секунду не хотел представить такой конец для нас обоих.

Решение было однозначным: любыми путями выбираться из этой мышеловки. Но между «решить» и «сделать» порой глубокая пропасть. Следует отдать должное Артуру, он вел себя стоически: не паниковал и ни на что не сетовал, а терпеливо ждал, что же на этот раз преподнесет нам судьба. Хотя боль от прижатой доски была терпимой, но все же…

Это обстоятельство и в меня вселило некоторую долю уверенности и оптимизма, хотя всего этого было мне и раньше не занимать, но все же в такой момент, когда жизнь друзей зависит от того, в унисон ли бьются их сердца, такое поведение друга всегда пример для подражания. Мужество и сила воли обладают таинственным свойством передаваться другим.

Действия мои были по возможности спокойны и слаженны. Я достал полотно, расконопатив самую большую щель, и стал пилить. Артур тем временем сверял время по карте. Мы находились где-то в 180 километрах от станции Котлас, когда доска была распилена и лаз был готов. Свежий ветер ворвался в наше мрачное жилище и тут же опьянил нас живительным ароматом таежного воздуха. На какой-то момент каждый ушел в свои думы, но только лишь на какой-то момент.

Теперь в нашем схроне было светло, мы хорошо видели друг друга, оттого и было как-то легче на душе с принятием следующего этапа. Нам любыми путями как можно быстрее нужно было покидать вагон, но самое неприятное было в том, что первым его покинуть должен был я. Лишь только после того, когда ни меня, ни пожитков наших уже не будет, Артур, резко выдернув ногу, должен был постараться нырнуть в проем, но могло случиться и так, что его засыплет тарной дощечкой.

К сожалению, выбора у нас не было, а решение наше было продиктовано обстоятельствами. Так что, уповая на Всевышнего, мы стали ждать, когда наш состав станет где-нибудь на полустанке у светофора. С начала нашего пути поезд у светофора останавливался всего один раз, и после этой злополучной остановки произошло то, что произошло. Когда он остановится в следующий раз, и остановится ли вообще? Вот какие вопросы одолевали нас, когда потихоньку, поскрипывая тормозными колодками, поезд стал замедлять ход и остановился у огромного моста через Вычегду. До границы с Архангельской областью оставалось полтора десятка километров, до Котласа – полторы сотни.

Сначала я, высунув голову, постарался оглядеться, убедившись, что кругом тихо, я высунулся по пояс и стал осматриваться вокруг с тщательностью полководца, намечающего поле битвы. Мешкать было нельзя, я быстро побросал оба наших самодельных рюкзака на шпалы и сам выскочил туда, ужом проскочив в отверстие, которое только что выпилил. Еще раз оглядевшись и убедившись, что людей поблизости нет, я просунул вновь голову в это отверстие и сказал как можно спокойней: «Вперед, бродяга! Все у тебя получится, давай не тормозись!»

Вытащив голову из дыры, я вперил свой взгляд в это отверстие и точно помню, как молил Бога, чтобы показалась голова моего друга. Всевышний внял моим молитвам, но решил, видно, еще раз проверить нас на вшивость. Не прошло и минуты, как голова Артура показалась из деревянного склепа. Вытянув руки вперед, он хотел проскочить на мой манер, но на полпути тормознулся, точнее, комплекция его дальше не пускала. Тут я действительно чуть не заплакал от обиды, и, думаю, читатель согласится, что было от чего. Каково же было Артуру? Он извивался как змея, стараясь руками зацепить что-нибудь, мотал головой, как раненый бык, издавая скрежет зубами, но странно – лицо его оставалось при этом спокойным. Я как сейчас его помню.

На лице у человека, если уметь по нему читать, написаны все его пороки и добродетели. Человек может придать лицу нужное выражение: смягчить взгляд, растянуть губы в улыбке – все эти мускульные движения в его власти, но вот основную черту своего характера ему не скрыть: все, что происходит у него на душе, можно с легкостью прочесть. Даже тигр может изображать подобие улыбки и ласкового взгляда, однако по низкому лбу, по выдающимся скулам, по громадному затылку, по жуткому оскалу вы сразу признаете в нем тигра. С другой стороны, собака может хмуриться и злобно скалить зубы, но по ее мягким, искренним глазам, по умной морде, по угодливой походке вы поймете, что она услужлива и дружелюбна. На лице у каждого существа Бог написал его имя и свойство.

Около минуты длилась эта молчаливая борьба человека с обстоятельствами, когда поезд издал протяжный гудок, очнувшись, казалось бы, от какой-то дремы. Я схватил обеими руками его плечи и стал изо всех сил тянуть его на себя вниз. Беда была в том, что ему не во что было упереться ногами, а у меня не хватало сил вытащить его. И вот, издав еще один гудок, будто предупреждая нас о неотвратимом, поезд вновь содрогнулся вагонами и со страшным скрежетом стал, поскрипывая, трогаться с места. Мой взгляд непроизвольно упал на колесо. Оно медленно, с нарастающей силой набирало обороты. Вцепившись обеими руками в Артура, я уже еле семенил ногами; еще немного, и мне пришлось бы отпустить его, иначе бы я рисковал поломать обе ноги. В решающий момент жизни Бог придает человеку такую силу, о которой он никогда даже и не подозревал. Изловчившись, я подтянулся руками на его плечах, поджав под себя ноги, оторвался от земли и затем резко дернул его вниз.

В следующее мгновение мы буквально упали на шпалы. Так мы на них и лежали, молча наблюдая, как над нами поезд набирал ход, унося тот злосчастный вагон, который чуть не стал для моего друга деревянным саваном.

Когда все осталось позади, не могу сказать, что владело мною с большей силой – усталость или благодарность. Чувствовал я, во всяком случае, и то и другое: усталость, какой еще не знал до этой минуты, и благодарность Создателю, какую, полагаю, испытывал достаточно часто, хоть никогда прежде не имел для нее столь веских оснований. Перевернувшись на спину, мы почувствовали капли дождя, падающие на лицо, а открыв глаза, увидели затуманенное небо.

 

Глава 4. По плану Абвера

Это был еще один шаг к свободе. Подобрав рюкзаки и согнувшись чуть ли не до земли, мы побежали к лесополосе, не забывая оглядываться по сторонам. Когда же удачно добрались до нее, решили перевести дух, осмотреться и решить, как действовать дальше.

Глядя на Артура, было ясно, что некоторую часть своей кожи он оставил в проеме дыры, поэтому мне пришлось оказать ему кое-какую медицинскую помощь. Затем мы стали тщательно проверять свою экипировку, ибо нам предстоял большой переход, и от того, как мы подготовлены, зависело все остальное. Одеты мы были легко и просто. На теле по две пары китайского теплого белья, сверху теплые шерстяные спортивные костюмы, подпоясанные крепкими кожаными ремнями, широкими и прочными, на которых болтались большие ножи. На ногах – китайские кеды. Времени у нас было в обрез.

Так неожиданно по воле рока вступал в действие второй вариант, запасной, – тайга. С самого начала, как учил меня Абвер, нужно будет запутать следы, и, пока погоня станет плутать, отрыв будет огромен, и он позволит в конечном счете спастись. Но не каждый раз на карту ставится жизнь, поэтому действия должны быть как никогда обдуманными, четкими и решительными.

Обсудив в последний раз кое-какие детали, перекусив наскоро кусочком шоколада и запив его парой глотков спирта, мы тронулись в путь. Главным было не только сбить со следа погоню, но и сбить ее с метки, то есть не дать нашим преследователям понять наши планы. Также нужно было постоянно помнить о секретах в тайге.

Поблизости было два населенных пункта – Айкино и Яренск – Архангельской области. Мы решили пойти прямо перпендикулярно Вычегде в сторону Баренцева моря. Дождь прекратился. Тяжелые тучи успели разбежаться, точно разогнанное стадо, на очистившееся небо выплыла луна и залила своим ясным, ровным светом высокие деревья и их густую листву, осыпанную жемчугом дождевых капель. Местами голубоватый кроткий луч пронизывал густые лиственные своды и собирался в чаще листьев и цветов.

Я невольно залюбовался этим пробуждением природы, но скоро опомнился. Нужно было спешить. Необходимо было убежать дальше, чтобы поставить перед нами и преследователями непроходимую преграду. Я резко оторвался от приятного зрелища, снова сориентировался, и мы вновь пустились в путь. Со всевозможной осторожностью продвигаясь вперед и делая невероятные усилия, для того чтобы избежать лишнего шума или даже малейшего шороха, который мог бы нарушить ночную тишину, мы временами останавливались и прислушивались, нет ли где какого-нибудь постороннего звука, не относящегося к немолчному ропоту, производимому океаном зелени дремучей тайги. Но нет! Ничего не было слышно, кроме постукивания последних капель дождя о мокрые листья, тихого хода насекомых в древесных стволах или чуть слышного шороха крыльев мокрой птицы.

Так мы прошли в глубь тайги несколько километров, специально оставляя примятой траву, чтобы след наш был виден даже невооруженным глазом, таким образом давая понять преследователям, что мы в тайге новички; затем резко повернули на 180 градусов и пошли назад. Эти действия были похожи на то, как ведет себя олень во время облавы на мягком грунте, сохраняющем четкие отпечатки его копыт.

Такой прием имеет кроме прочих преимуществ еще и то, что обратным следом он запутывает и охотников, и свору гончих. У охотников этот прием называется «ложным уходом в логово». Дойдя до половины пройденного до этого пути, мы теперь стали удаляться в сторону Тюменской области, прямо перпендикулярно только что пройденному маршруту. Пройдя еще с километр и изрядно наследив, мы опять повернули на 180 градусов и пошли назад. Мы перешли наш первоначальный маршрут и углубились далее, опять перпендикулярно ему, но уже шли в сторону Архангельской области и, пройдя несколько километров, остановились.

Таким образом мы сделали «крест». Так назывался один из приемов ухода от погони в немецкой школе разведки, которому научил меня покойный Абвер. Этот метод помогал и обойти сторожевые секреты солдат. Их можно было заблаговременно вычислять. Откровенно говоря, мы чуток подустали, но не настолько, чтобы валиться с ног. Когда же мы тронулись в путь вновь, то почти через каждые десять метров скатывали шарики из древесного клея, смешанного с елейником, который у нас еще остался помимо самого раствора елейника, специально приготовленного для этой цели, и бросали позади себя.

Мы направлялись к берегу Вычегды, до которого было несколько километров, но продвигались очень медленно и осторожно. Дело в том, что было еще одно немаловажное обстоятельство в нашем предприятии: над тайгой стояли белые ночи. А это значит, что темно было всего несколько часов в сутки, все остальное время был день. Вот исходя из этого чуда природы, нам и приходилось подстраиваться под обстоятельства, связанные с дальнейшим продвижением по тайге. Наконец, когда опять стало светло, а мы шли до этого в полной мгле, звериная тропа вывела нас к тому месту, откуда уже был виден берег Вычегды. Здесь сосны росли гуще вокруг широкого луга, над их зелеными кронами возвышались клен и дуб подобно вечным, зорким стражам. Листья осины, дрожащие на летнем ветру, что-то шептали чуть слышно. Красные, желтые, синие и белые таежные цветы оживляли колышущуюся траву. Жужжание пчел, перелетающих с цветка на цветок в поисках сладкого нектара, наполняло воздух.

Вытащив трубу, я стал осматривать местность. По нашему плану мы должны были переправиться на другой берег реки. О броде нечего было и думать, поэтому я искал место поуже. Все вокруг было тихо и спокойно, мы были наедине с природой, это радовало и в то же время настораживало нас. Продвигаясь потихоньку вперед, мы вышли на просторную и совершенно открытую поляну, но это место было самым узким из всего русла реки, которое мы успели рассмотреть в трубу, насколько мог охватить наш взор.

Мы оба выросли на берегу моря, поэтому умели прекрасно плавать и нас не то что река, не испугал бы даже океан во время шторма, да и в горных реках плавать было не привыкать. Так что, быстренько раздевшись, мы уложили вещи в рюкзаки, они стали круглые как колобки и чуть тяжеловаты, но и это нас не пугало. У наших ног река катила насыщенные песком, мутные воды, на которых плавали и кружились всякого рода обломки, а кое-где всплывал иногда черный от времени и воды конец топляка. Мы вошли в воду и поплыли, но преодолевать реку пришлось на спине, чтобы не замочить рюкзаки. Спокойной Вычегду назвать было нельзя, но главное – мы каждый раз опасались, как бы не напороться головой на топляк, тогда бы нас уже ничего не спасло, а друг друга спасти мы бы просто не успели. Но наконец и эта преграда была преодолена.

Мгновенно выскочив на берег, мы тут же скрылись в лесополосе и, не теряя из виду берег, быстро оделись. Водные процедуры несомненно пошли нам на пользу, мы взбодрились и посвежели. От бессонной ночи не осталось и следа. Теперь нам предстояло выкинуть ментам еще один фортель – это был «круг». Мы резко пошли направо, по-прежнему оставляя четкие следы на траве, в сторону Архангельской области, и по ходу пути постепенно уходили все больше и больше влево. Наконец, описав приличный круг, мы вновь вышли к реке, сделав таким образом незамкнутый круг, вошли в реку и пошли вновь в сторону Архангельской области, теперь уже стараясь не наследить. Пройдя несколько километров, мы наткнулись на огромную сломанную сосну, конец ствола которой лежал в воде. По нему мы и забрались опять в лесополосу, предварительно смазав ствол и место, где мы остановились, елейником. Таким образом, прилично оторвавшись от погони, нам предстояло пройти еще несколько сотен километров по таежным просторам.

О будущем мы старались не думать, ибо каждый из нас готов был войти скорее в стаю волков добровольным собратом, лишь бы жить на свободе, нежели влачить жалкое существование среди дегенератов и садистов, именующих себя администрацией колонии. Я уже не говорю о чем-то ином, ибо одного этого воспоминания о легавых хватало для того, чтобы удесятерить наши силы, тем более мы знали, что при поимке нас ждет неминуемая смерть.

Подкрепившись шоколадом и несколькими глоточками спирта, все обсудив и взвесив, мы с новыми силами, на втором дыхании вновь тронулись в путь, периодически сбивая собак со следа, то углубляясь в тайгу, то вновь выходя на берег, то делая спираль, то идя напрямик, все дальше и дальше уходя от погони. А в том, что она началась, сомнений у нас не возникало.

 

Глава 5. Мы с тобой одной крови…

Человек, которого преследуют, наделен безошибочным нюхом. Шли третьи сутки нашего побега. Уходя от погони все дальше и дальше, мы черпали силы в своей смертельной тревоге и все шли и шли, молча, тяжело дыша, с бездумным взглядом, страшные в своем гневе. Только ночь смогла остановить наш исступленный бег. На этот раз мы действительно выбились из сил. Всего несколько часов темноты, но нам поневоле пришлось остановиться, ибо слишком много неумолимых опасностей подстерегает беглецов в тайге.

Пока еще не стемнело, мы выбрали большое дерево с толстыми сучьями, взобравшись на него, пристегнули себя к толстым стволам двумя ремнями каждый и мгновенно уснули свинцовым сном, какой всегда наступает после изнурительных усилий и душевных потрясений и почти всегда сопровождается мрачными кошмарами.

Я очнулся от дремоты, граничащей с кошмаром, и увидел прямо под деревом огромного волка-одиночку. Он сидел в каких-нибудь пяти метрах от дерева, на котором мы отдыхали, и тоскливо поглядывал на нас. Вид у него был совсем не свирепый. Бесцветные и холодные, как агаты, глаза волка светились безумной тоской, но я знал, что тоска эта порождена страшным голодом. Мы были пищей, и вид этой пищи возбуждал хищника. Пасть его была разинута, слюна капала на траву, и он облизывался, предвкушая поживу. Пока я успел все это приметить, каким-то странным образом и Артур пробудился ото сна. Как будто моя тревога телепатически передалась ему во сне.

Мы обменялись взглядами и стали искать выход, молча, не тратя зря сил на разговоры. Одно лишь было очевидным: с волком предстояло сразиться. Страха у нас не было, это точно, зато была лютая злость. Случай нередко нагромождает больше трагедий, чем мог бы создать их Шекспир. Мы прекрасно понимали, что нам надо спешить, иначе мы рискуем попасть в лапы по крайней мере своры «двуногих волков». Здесь, в предстоящей схватке с лютым зверем, мы были уверены в ее исходе, там же мы даже не могли надеяться на мало-мальский успех.

Артур срезал толстый сук в виде копья и стал обстругивать и подтачивать его конец. Я же, решив проверить, насколько все же волк агрессивен, сломал толстый сук и бросил его в зверя. Серый огрызнулся, оскалив клыки до самых десен, тоска в его глазах сменилась такой кровожадной злобой, что я вздрогнул. Последние сомнения исчезли: он ждал нас, чтобы либо умереть, либо жить, насытившись нами. Что ж, логика его была проста и понятна, самое главное – она была открытой и честной, в отличие от человеческой логики: коварной и жадной. Ибо, в отличие от человека, дикий зверь убивает, лишь только когда он голоден или защищая потомство. К тому времени, пока я выяснял окончательные намерения нашего серого собрата и врага, Артур заточил копье, и хоть оно и было деревянным, но имело внушительный вид и безусловно могло быть грозным оружием против любого зверя. А потому мы и решили после нескольких минут обсуждения: Артур прыгает с копьем и ножом впереди волка, а я – сзади, но прыгать нужно было одновременно. На счет «три» мы ринулись вниз. Но волк тоже был не промах. Мгновенно оценив, где можно быстрее добиться желаемого, он бросился на меня, ударив передними лапами в грудь, и успел, вцепившись зубами в правую часть лица, вырвать клок мяса. Но и я за это время всадил нож ему в брюхо по самую рукоятку. Артур, замахнувшись копьем, стоял на изготовку, боясь меня задеть, но когда волк падал с куском мяса в зубах, воткнул в него с невероятной силой и, казалось, пригвоздил к земле. Серый лежал без движения, я же присел на корточки и, сорвав кусок травы, приложил его к лицу, которое было залито кровью, а чуть ниже левого глаза зияла рваная рана.

Правая сторона груди тоже была порвана лапой зверя, но несильно. Кое-где свисали куски кожи, да и только.

Артур в следующее мгновение кинулся ко мне и на секунду оставил позади себя волка, думая, что тот мертв. Умирающий, но не мертвый, собрав, видно, весь остаток своих сил, зверь бросился в последний свой бросок и вырвал кусок мяса на ноге Артура. Я успел всадить еще раз в брюхо волка нож, испачканный его же кровью, но мне кажется, я всадил его уже в труп.

На этот раз волк был мертв, но какой ценой далась нам эта победа? Я на какое-то время забыл о себе, бросившись к Артуру, пытаясь как-то приспособить оторванный кусок мяса на ноге, откуда фонтаном била кровь. Трудно вспомнить сейчас, сколько времени ушло у нас на то, чтобы оказать друг другу помощь. Скобами, которые мы предусмотрительно захватили с собой, были схвачены в нескольких местах моя щека и нога Артура, а сверху ран был наложен лейкопластырь.

Все бы еще ничего, если бы не нога друга. Было очевидным, что идти уже, как прежде, он не сможет. Нелегко себе представить, как может не просто идти, а уходить от погони в тайге человек, у которого вырвана икра на ноге. Я был в отчаянии, но виду, конечно, не подавал.

Ни один игрок, поставивший на карту все свое состояние, не испытывал, наверно, такого волнения, как мы с Артуром в пароксизме исступленных надежд. Все действия, которые нам было необходимо провести, мы проделывали без единого слова. Казалось, скажи что-нибудь один из нас – и вся злость и обида вырвутся наружу. Проявление подобных эмоций всегда ведет к неминуемой гибели, мы это хорошо знали, а в нашем положении это было очевидным. Поэтому по возможности спокойно, оказав друг другу посильную медицинскую помощь, мы, выкопав яму, сбросили туда волка, аккуратно засыпали землей и утрамбовали ее, а сверху посыпали травой и сухими ветками. Вокруг этой странной могилы нашего собрата по жизни и врага по обстоятельствам я накидал кусочки клея с елейником.

Позже мы узнали, что невыносимый запах, вонючий и гнилой, который отбивает нюх у любой собаки, не помог. Запах мертвого волка оказался сильнее, и они нашли его. Такова природа, и обмануть ее крайне сложно даже изредка. Стоит на мгновение заглянуть в глаза смерти, чтобы ощутить вкус к жизни.

Я сломал подходящую ветку, и Артур сделал из нее костыль, у него это неплохо получилось. Отдохнув еще немного и обсудив дальнейший план действий, мы вновь тронулись в путь. Теперь о стремительном продвижении вперед не могло быть и речи. Мы прекрасно понимали, что оказаться раньше погони за заслоном, который неминуемо нам должны будут приготовить где-то по дороге на Котлас, мы уже не могли. Единственным правильным выходом из создавшегося положения, решили мы, будет углубиться в тайгу и выждать время – в расчете на то, что погоня решит: мы каким-то образом успели все же проскочить раньше их – и будет искать нас совсем в другом месте.

 

Глава 6. Трясина, пещера, река

За это время мы бы могли залечить свои раны, отдохнуть немного, ну а еды летом в тайге всегда хватает. Но увы! Как ни печально, но мы просчитались. А существует ли вообще человек, способный правильно оценить обстоятельства, в которых находится? Вычисления, которые мы проделываем в своей голове, и то, которое сделано свыше, – это два разных вычисления. Руководим ли мы судьбой или она руководит нами? Сколько хорошо обдуманных планов провалилось и сколько еще провалится! Сколько бессмысленных планов осуществилось и сколько их осуществится еще! Главной причиной нашего фиаско в будущем была могила волка, и не менее важной то, что начальником первого отдела управления был полковник Куприянов, в прошлом кадровый разведчик, фронтовик, бог весть как попавший, на наше горе, в систему ГУЛАГа.

Когда после трех суток побега, что бывает крайне редко, ему доложили – беглецы не пойманы, он удивился, ну а когда он узнал от поводырей-следопытов о мудреных «крестах» и «кругах», «спиралях» и всякого рода других отвлекающих маневрах, призадумался. Как было не знать ему, кадровому разведчику, о методах Абвера? Но, судя по нашим личным делам, мы не могли иметь ничего общего ни с немецкой разведкой, ни с ее методами, и все же чутье подсказывало опытному чекисту: что-то тут не то… и на нашу погибель, он решил сам возглавить поиски. Через сутки после принятия решения и бесплодных поисков полковник решил подключить к поиску комяков-следопытов, уже будучи уверенным в том, что его людям не под силу эта задача. Комяк – охотник, следопыт – и индеец в прериях или джунглях – это родные братья, на земле для них нет секретов, поэтому они и нашли могилу убитого нами волка. Куприянов слишком хорошо это знал, и после такой находки и прозвучал приказ: брать только живыми, ибо он понял и кое-что другое. Мы были ему интересны, в общем, он был заинтригован, но об этом мы узнали позже, и у нас было время оценить друг друга по достоинству, но об этом впереди.

Еще двое суток мы пробирались в глубь тайги в сторону Кировской области, пытаясь разными ухищрениями сбить погоню со следа. Однажды чуть не напоролись на секрет. Теперь уже, как только темнело, мы выбирали большую поляну для капитального обзора, садились в ее центр спина к спине и по очереди дремали, пока не рассветало вновь, а затем трогались в путь. На шестые сутки побега, подойдя к выбранной поляне, некоторое время я никак не мог ее разглядеть. Но вот сквозь белесый туман, придающий ночной темноте странный фосфоресцирующий оттенок, проявились очертания вышки. Она стояла как вымершая, но так мог подумать разве что дилетант, не знающий ни тайги, ни ментов, но только не беглец. Мы поняли, что этот секрет последний в этом районе, ибо несколько их мы обошли предыдущей ночью стороной, и дальше уже только простор тайги, а единственная опасность – дикие звери.

К сожалению, она оказалась не единственной, но, слава Богу, на этот раз все обошлось. Осторожно обойдя вышку справа, мы стали углубляться дальше в тайгу и так потихоньку шли в потемках, осторожно ступая и аккуратно раздвигая, но не ломая ветви деревьев и кустарников. Шли мы гуськом: впереди я, держа в левой руке копье, которым Артур пригвоздил волка, а в правой сжимая тесак – на всякий случай он был у меня на вздержке. Следом, стараясь идти по силе возможности след в след, шел Артур, тоже сжимая в одной руке нож, другой рукой облокачиваясь на костыль, заточенный на всякий случай так же остро, как и копье. Нам необходимо было отойти как можно дальше от этой вышки, превозмогая усталость и темноту, как вдруг копье, которым я прощупывал почву перед собой, неожиданно быстро ушло в землю. Я чуть не вскрикнул от неожиданности, ибо сам не понял, почему стал медленно погружаться, – это была топь. Нам можно было догадаться раньше, что за последней вышкой менты обязательно должны приготовить какой-то сюрприз – на всякий случай, иначе бы они не были ментами, но, к сожалению, мы были не в том настроении, чтобы здраво анализировать события. Мы здорово подустали, и это еще слишком мягко сказано. Я сказал, что чуть не вскрикнул, но и этого моего порыва хватило, несмотря на темень, чтобы Артур увидел и оценил все мгновенно.

Ноги мои были уже по колено в трясине, туловищем я упал на сухое место и воткнул нож в землю, по-прежнему сжимая в левой руке копье. Артур присел на колени, обхватил, будто оплел своими руками мои руки, уперся здоровой ногой в землю и потихоньку вытащил меня из болотной топи.

Кто не испытал подобного рода потрясений, которые судьба преподносила нам чуть ли не каждый из семи дней нашего побега, тот, конечно, никогда не сможет в полной мере понять, что же мы чувствовали после каждого поединка с обстоятельствами, которые судьба преподносила нам со щедростью Великого Могола. Мы сидели на берегу, возле болотной жижи, еле переводя дыхание, раненые и почти разбитые обстоятельствами, грязные и голодные, но гордые и счастливые в своем единении.

Теперь волей-неволей нам пришлось остановиться и ждать рассвета, ибо в темноте блуждать по краю болота может только сумасшедший. Я стал счищать ножом грязь, которой был облеплен почти по пояс, поскольку в дальнейшем она затруднила бы мое движение.

Артур прилег отдохнуть. Я уже давно обратил внимание, какие нечеловеческие усилия требовались от него, чтобы идти молча. Нога его сильно распухла, но он терпел, а здесь еще – на тебе – болота. Глядя на тихо дремлющего друга, я прекрасно понимал, что, остановись мы на более продолжительный ночлег, его уже будет не поднять, он просто физически не сможет идти. Сейчас же силы ему давал страх погони, а он, как известно, бывает присущ даже людям исключительно мужественным. Тело и мозг, подгоняемые страхом, работают с удвоенной энергией.

Так что, решил я, пока мы не найдем подходящего места, об отдыхе нечего даже мечтать. Задумавшись, я почти не заметил, как начало светать. Туманная дымка клубилась над болотом, даже птиц в этом месте не было слышно; было тихо как в могиле. Не успел я дотронуться до Артура, как он тут же открыл глаза, будто и не спал вовсе. Я тут же принял беспечный вид, слегка улыбнувшись. Моя улыбка могла сказать ему многое, я рассчитывал на это, ибо он знал ее слишком хорошо, а точнее, хорошо знал, в каких случаях я так улыбаюсь.

Наспех позавтракав кусочком шоколада и кое-какими ягодами, которые мы собрали по дороге, запив все это несколькими глоточками спирта – наш обычный рацион, – мы вновь тронулись в путь. Задача предстояла на этот раз очень сложная. Нам было необходимо идти вдоль берега болота, пока оно не кончится, тем самым преимущество, которое у нас было до этого, то есть расстояние, на которое мы углубились, сводилось к нулю. Каждый из нас это понимал, но не высказывался на этот счет. Сейчас нам нужно было выбрать сторону, и мы пошли влево, то есть в противоположную от Котласа. Нам вновь предстоял путь неблизкий во всех отношениях: и если бы надежда не придавала мне силы, я уж, наверно, давно свалился бы наземь и отказался от своей затеи.

Целый день мы шли вдоль берега этого злосчастного болота и прошли очень маленькое расстояние, потому что нам приходилось идти с опаской, сначала проверяя копьем почву впереди, а затем уже делая шаг. Мы так же шли друг за другом, и, когда уже день клонился к вечеру, вышли на берег какой-то безымянной речки: на карте ее, по крайней мере, не было. Болото закончилось, но нам пришлось еще несколько часов идти вдоль берега этой речки, прежде чем мы увидели огромный холм, высившийся прямо напротив, на другом берегу. Я без труда перенес на спине Артура через речку, она была неглубокой и не особо бурной. Немного отойдя от берега в сторону этого холма, мы увидели прямо перед собой углубление. Проверив почву, а она была очень рыхлой, решили: я возвращусь назад, немного поплутаю, сбивая след, и к темноте вернусь, а Артур тем временем должен будет проделать ножом как можно большую дыру в этом углублении. Когда я возвращался назад, уверенный в том, что погоня выйдет на нас не скоро, было почти за полночь, но еще светло. Потихоньку начал накрапывать дождь, и мне подумалось, что неплохо было бы сейчас спрятаться где-нибудь в сухом и теплом месте и душевно отдохнуть и морально, и физически. Каково же было мое удивление, когда, перейдя через реку, я увидел настоящую пещеру! Да, подумал я, Артур зря времени не терял и потрудился на славу, не считаясь со своим состоянием.

Теперь мы могли спрятаться от дождя, максимум обезопасить себя от голодного зверья, ну а змей в тайге не бывает. Обработав рану Артура на ноге, приведя и остальные раны в порядок, мы поужинали тем же провиантом, который был у нас в наличии, залезли в пещеру и уснули мгновенно, ни о чем больше не думая, целиком полагаясь на волю Всевышнего.

Темнота окутала землю, только что взошедшая луна струила свой неверный свет, бросая уродливые тени на пышную листву. Редкие матовые лучи ее проникали до самой земли, но этот свет только сгущал кромешную тьму тайги. В эту ночь проспали как никогда и проснулись лишь утром.

 

Глава 7. «Собаки лаяли, меня кусали…»

Мокрые листья и влажные лепестки чудесных цветов сияли в лучах солнца. Тайга потихоньку пробуждалась ото сна. Слышалось веселое многоголосье птиц. Река, весело журча, несла свои воды куда-то в неведомую даль. Мы не спеша привели себя в порядок и стали обдумывать наше дальнейшее существование. Все сводилось к простой логике – нужно было ждать, мы отдавали себя в руки Провидения. Либо мы пережидаем погоню здесь и нас не найдут, либо на этот раз Фортуна отвернется от нас и мы погибнем. К сожалению, мы оба были слепы и не могли разглядеть прямо перед собой спину богини удачи. К обеду начало припекать, я решил искупаться и заодно постирать наши вещи – в них было, наверно, по нескольку килограммов грязи.

Но что-то, а точнее, какой-то отдаленный звук заставил меня остановиться и прислушаться. Под сердце впился омерзительный червь беспомощности и страха. Вскоре последние сомнения исчезли: это был лай собак. Как описать то чувство, которое охватило нас в этот момент? Это был страх вперемешку со злостью, это была обида и проклятие на весь человеческий род, это было нечто, что не поддается описанию, это нужно прочувствовать! Молча стояли мы рядом, непроизвольно вытащив и зажав в руке ножи. Прятаться не было смысла, и, видно, сами обстоятельства нам диктовали: встретить смерть лицом к лицу.

Через некоторое время из лесу выскочили две овчарки; остановившись на несколько секунд и принюхавшись, они бросились в реку и поплыли в нашу сторону. Зажав покрепче ножи, мы вновь приготовились к схватке. Пес, который выскочил из воды первым, бросился на Артура, и я успел увидеть боковым зрением, как он воткнул отточенный костыль прямо в брюхо этой псине. В следующее мгновение я уже отражал нападение черной как вороново крыло овчарки, которая бросилась на меня почти одновременно со своим собратом и испытала ту же участь.

Выставив правую руку с ножом вперед, перед тем как пес схватил меня за эту руку, я перекинул нож в левую и вонзил его в глотку собаке по самую рукоять и даже провернул его там – так я был зол и яростен. Мы оба упали на землю, прямо передо мной лежала морда умирающей псины, а в зубах у нее был кусок мяса, который она успела вырвать из моей руки. Кровь била из нее фонтаном. В последнее мгновение жизни все приобретает значение. Я постарался поднять голову и прислушаться. Туман медленно застилал мне глаза.

Беспрерывный гул тайги, шорох листьев, жужжание насекомых, голоса птиц и окрики ментов – все смешалось в убаюкивающее, ласковое мурлыканье. Казалось, будто я лежу в стороне, далеко от мириад жизней, звуки которых долетают до меня только как смутный отголосок. Но в последние секунды сознания я все же успел увидеть, как солдат-поводырь умолял, чуть ли не плача, начальника конвоя:

– Товарищ капитан, прошу вас, разрешите, я и пули тратить не буду, разорву собственными руками, ведь глядите – Индус умирает!

Сквозь мутную пелену, которая уже начала заволакивать мне глаза все плотнее, я увидел у ног этого вояки черную немецкую овчарку с разорванным брюхом и ее кишки, вываленные на траву.

– Отставить! – услышал я ответ капитана. – Приказано взять живыми!

Больше я ничего не помнил, я потерял сознание.

По-видимому, то, что назначено судьбой, бывает не столько неожиданным, сколько неотвратимым.

 

Глава 8. Барак усиленного режима и моя сокамерница – мышь

Правосудие, являясь во всей своей силе, тяжело отзывается на наших чувствах, и хотя мы и осознаем его справедливость и преклоняемся перед ним, однако стремимся отвлечься от тяжких впечатлений, которые оно производит. Но мы не должны забывать одного заключения, к которому приводит нас история: не в стремлении к удовольствиям, но и не в победе над гордостью и самолюбием заключается величие души, а в осознании своих ошибок и слабостей.

Чем больше мои воспоминания уносят меня в то далекое, безвозвратное прошлое, тем яснее и объективнее я могу подойти сейчас к пройденному этапу своей жизни.

Признаюсь откровенно, сравнение не в пользу нашего времени, потому что я все чаще прихожу к выводу, наблюдая нынешнее общество, что большая часть людей, живущих сейчас на свободе, мыслит и действует так, как каторжане в лагерях той дальней поры.

Чтобы лучше понять меня, нужно чуть глубже заглянуть в проблемы общества и задуматься, а поводов для этого, без сомнения, предостаточно. Но все же выводы делать, я думаю, еще очень рано, кто его знает, на какую сторону ляжет карта времени. Судьба подчас ставит такие заслоны и препятствия на нашем жизненном пути, что предугадать их практически невозможно, ибо это прерогатива Божья.

Вас подстерегает полный финансовый крах или смерть близкого человека, невесть откуда взявшаяся болезнь или тюрьма. Это, конечно, ощутимые удары, и порой человек не всегда может оправиться от них. Но бывает и иначе – это катастрофа или несчастный случай, что в принципе одно и то же. И когда вы приходите в сознание, то, как правило, находитесь в чистой палате, на кровати с белоснежными простынями, а перед вами на стуле сидит мать или любящая жена и глядит на вас добрыми и заплаканными глазами.

Первое, что при таких обстоятельствах приходит на ум любому человеку, – это восхвалить Всевышнего за спасение. Что же касается всего остального, что помогает выжить, то это опять-таки в первую очередь забота, внимание родных и близких. Тебя любят, ты нужен кому-то – это радует и вселяет оптимизм, с которым человек идет на поправку.

Почти то же самое происходило и со мной, когда на вторые сутки после описанных мною событий я пришел в сознание. Правда, с некоторой существенной разницей: палату мне заменила камера, белоснежную постель – деревянные нары, а любящую жену – мышь, которая уж не знаю сколько времени наблюдала за мной, сидя рядом на нарах в метре от меня. Она как будто понимала, что если я даже захочу, то достать ее не смогу, потому что рука, которая лежала ближе к ней на нарах, была почти полностью спрятана под бинтами.

Очнувшись от приятного дуновения ветерка откуда-то сверху, я минут пять-десять лежал с открытыми глазами, не шевелясь и осмысливая все, что со мной произошло за последнюю неделю, шаря глазами по углам камеры в поисках кабура. Но его нигде не было, и это меня почему-то сразу насторожило. Еще не придя ни к какому выводу относительно своей дальнейшей участи, я все же отметил про себя, что камера мне почему-то нравится, хоть в ней и не было кабура – главной артерии тюрьмы.

Я лежал посередине сплошных нар, слева и справа от меня могли бы поместиться по два, а если прижаться потесней – и по три человека. Прямо напротив была дверь. В правом углу стоял бачок с парашей, в левом – выпирала четверть круглой печи, доходившей до потолка и обогревавшей в зимнее время две камеры – мою и соседнюю, половина же этой печи выходила в коридор, оттуда ее и топили. Прямо надо мной было окно, судя по приятной утренней прохладе – без стекол, но зато с толстыми железными прутьями.

Но главным, конечно, был не интерьер этой камеры, а мой сокамерник, а точнее будет сказать, моя сокамерница – мышь. Мы с ней потом неплохо поладили. Я подкармливал ее хлебом из той пайки, что мне давали, она же развлекала мое мрачное одиночество тем, что выделывала всякого рода пируэты, а иногда и становилась на задние лапки. Но, услышав малейший шорох, стремглав проскальзывала в нору под нарами, и следующего ее визита приходилось ждать по нескольку часов. Вероятно, все зависело от степени ее голода и любопытства. Кстати, по части любопытства мышь, я уверен в этом, даст фору любой из представительниц прекрасного пола.

Что бы там ни было и как бы все ни происходило, но я, так же как и любой другой на моем месте, возблагодарил Всевышнего за то, что еще жив. В этой связи следует признать, что существует некая таинственная благодать, ниспосылаемая Провидением страдальцам, иначе ясность духа некоторых из них показалась бы невероятной тому, кто сам не испытал горя.

Некоторое время спустя после моего пробуждения, когда я смог осмотреться, насколько это было возможно в моем положении, и уже даже успел немного поразмыслить над превратностями судьбы, я услышал давно знакомый звук, который всегда ласкает слух любого арестанта. Это был стук мисок, а значит, прибыла баланда.

Я сказал «знакомый», а не «желанный». Как ни странно, я сам себя поймал на мысли, что есть не хочу. Не было того привычного инстинктивного бурчания как всегда пустого желудка, не сосало под ложечкой – ничего этого не было, хотя уже несколько суток я ничего не ел. Когда баландер остановился у моей камеры, я услышал, как заскрипела проржавевшая заслонка, закрывающая шнифт, и голос баландера: «Командир, командир, подойди к четвертой камере, побегушник пришел в себя». Через несколько секунд, с хриплым лязгом упав наружу, открылась кормушка, и в камеру ворвалась знакомая вонь баланды. Одновременно и почти в ту же секунду показалось заспанное лицо ключника. Глаза его, округленные и выпуклые, как у оглушенного карпа, вперлись в меня, а губы тем временем повторяли банальное: «Ну что, очухался, беглец, благодари Бога, что еще жив, а не на погосте».

Я невольно улыбнулся и был даже уверен в том, что, если бы я чувствовал себя еще хуже, чем сейчас, все равно не сдержал бы улыбки. Уж больно смешон был этот лапотник, пытавшийся с помощью грозного голоса и посредственной мимики изобразить ярого и непримиримого мента.

К счастью, это было не так, и впоследствии мы с ним вполне поладили, ибо в сущности своей дубак был неплохим малым – простым и добродушным деревенским парнем. К сожалению, такие люди здесь в надзоре за изолятором и БУРом долго не задерживались. Их переводили куда-нибудь подальше от этих «злачных» мест, например в хозчасть, стоило только проведать начальству о мягкости характера и доброте их души.

Несколько дней меня никто не трогал, и я уже было подумал по наивности, что, пойманный, потерял для легавых всякий интерес. Но я глубоко ошибался, даже не догадываясь, какие жизненные повороты готовит мне судьба в самом ближайшем будущем.

После того как я пришел в себя, я успел «пригладить» шныренка. Не обделенный Богом, но обиженный людьми симпатичный молодой человек, кстати тоже москвич, решил было испытать удачу в карты, еще не успев даже толком разместиться после этапа, так, видно, шкура зудела и чесалась. Но откуда ему, сопляку, было знать, что таких, как он, «булок с маслом» здесь, на северных командировках, ждали годами. Результат сказался очень быстро: он двинул фуфло. И чтобы не стать петухом, за несколько часов до выплаты долга спрятался в изолятор, зная, что, пока не истекла последняя секунда срока выплаты долга, никто не имеет права не то чтобы потребовать, но даже и заикнуться о нем. Это правило всегда строго соблюдается в тюрьме, и он знал это наверняка.

Менты, видно, сразу его пожалели, и, откровенно говоря, было за что, поэтому он содержался в одиночке. Он был действительно красив как девушка. Лишь только на ночь дверь его камеры закрывалась, а так три раза в день он принимал баланду с зоны и раздавал ее, ну и шнырил у мусоров по мелочам вроде гарсона, но шнырем по изолятору был другой человек. Уже в преклонном возрасте старый парчак и к тому же молчун, но дело он свое знал туго. Его кликуха – Фигаро – была тому прямым подтверждением.

Ведь ему нужно было угождать мусорам, но не только в этом была его основная миссия. Главное, что он давно для себя уяснил, быть полезным каторжанам и в первую очередь – блатным. И не дай бог ему было дать маху именно здесь! В таких случаях ни его, ни ему подобных не смог бы спасти никто, разве что только Всевышний. Но, судя по спокойной и жиганской обстановке во всем изоляторе, шнырь был в своем роде неглупым и добрым малым, что, естественно, всегда ставилось ему в заслугу.

Прямое тому подтверждение – его отношение к молодому фуфлыжнику чуть ли не как к сыну, естественно, бескорыстное, иначе бы мы учуяли разницу. В этом можно было не сомневаться, ведь в изоляторах и БУРах всегда сидит отрицалово, то есть люди, идущие вразрез с режимом содержания, да и с администрацией тюрем и лагерей в целом и, как правило, с большим тюремно-лагерным опытом. А как известно, нигде в ГУЛАГе так не познается и не закаляется человек, как в камерной системе.

Вот через этого самого шныря я и узнал, что Артура во всем помещении изолятора и БУРа нет; наладил также связь с бродягами, которые находились в это время «под крышей».

Что же касается связи с зоной, то здесь было немного сложнее. Обычно весточку на зону посылали через тех, у кого заканчивался срок, указанный в постановлении о водворении в изолятор, и он выходил в зону, но я-то сидел в одиночке! Но и при таком раскладе было много нюансов: можно ли доверить ксиву человеку, который выходил? Каково должно быть само содержание ксивы? Не все, конечно, можно было доверить и шнырю, ведь все они были кумовские, по-другому и быть не могло, вот и приходилось бродягам проявлять изобретательность. Но в моем положении за эти несколько дней я и так достиг немало. «Заживет как на собаке» – это, я уверен, сказано про таких, как я.

В этой связи мне хотелось бы отметить одну важную деталь: чем жестче условия, в которых вы пребываете, тем быстрее вы приходите в себя, если, конечно, на то есть воля Божья, тогда как к людям, избалованным судьбой, при тех же и даже, может быть, несколько более щадящих обстоятельствах фортуна очень часто поворачивается задом. Мне кажется, что судьба человека чаще всего в его руках.

За эти несколько дней я уже стал чувствовать себя намного лучше, чем можно было ожидать исходя из общих условий содержания. Этому сопутствовало то, что шныренок баловал меня, дубак был не особо строг, а камерная тишина действовала на меня успокаивающе, создавая философскую атмосферу и вселяя оптимизм, который мне после поимки был ох как необходим!

Но было и еще одно обстоятельство, благодаря которому я быстрее пришел в себя. Заключалось оно в том, что в то время, которое я описываю, никто не дотронулся до меня даже пальцем. То есть на сей раз мне, как бы ни было это странно на первый взгляд, дали оторваться не люди, а звери в прямом смысле этого слова, а человек, как ни странно, здесь был относительно ни при чем. И вот это самое обстоятельство почему-то приносило какое-то успокоение душе. Это, пожалуй, трудно будет объяснить словами, но понять, я думаю, можно.

 

Глава 9. Московский гость

Ночной метод допроса практикуется разве что на Петровке. Ну в Бутырках частенько, бывало, выдергивали ночью на допрос, но никак не на зоне. Здесь нет в этом необходимости, потому что почти все и про всех узнают сразу. Поэтому я был удивлен, когда в одну из ночей меня вывели в присутствии дежурного помощника начальника колонии (далее – ДПНК) из камеры и повели на допрос. Я еще не мог тогда знать, что меня ждал некий гость из Москвы. А такие люди редко обнаруживали в себе желание быть увиденными кем-то, и не только в зоне, поэтому допрос в данных обстоятельствах происходил всегда ночью, но и по инструкции, как я узнал позже, им нельзя было показываться прилюдно.

Я шел по длинному коридору, соединяющему здание изолятора с зоной, еле передвигая ноги, но меня, как ни странно, никто не подгонял. Впереди шел ДПНК, я следом, а замыкал шествие солдат из лагерного наряда. Так, молча и не спеша, мы добрались до кумовских кабинетов, которые находились в противоположной от здания администрации стороне зоны. В коридоре маленького, старого и неказистого сруба мы с солдатом остановились, а ДПНК вошел в кабинет старшего кума (Юзика) и почти тут же вышел, оставив дверь открытой, тем самым как бы приглашая меня войти, но ни словом, ни жестом не давая знать об этом. Я так же молча вошел в кабинет. Дверь за мной, немного поскрипывая, потихоньку закрылась, и я остался стоять возле нее, не трогаясь с места.

Обстановка кабинета мне была знакома, я здесь уже бывал несколько раз, а вот его обитателей, их было двое, я видел впервые. Прямо напротив меня у противоположной стены под непременным портретом железного Феликса за столом сидел очень грузный мужчина с отталкивающей внешностью, напоминающий свинью перед родами. На вид ему было далеко за пятьдесят. Голова и усы а-ля фюрер были седые, а мундир с полковничьими погонами резко выделял эту белизну. Глаза были большие и круглые, налитые кровью, как у быка, увидевшего красную тряпку. Он навалился всей грудью на стол ладонями так, что они от этого даже покраснели.

Все это я успел заметить в доли секунды, в следующее мгновение грубый, под стать внешности, голос полковника приказал мне сесть. Указывать куда, надобности не было, так как почти посередине кабинета стоял привинченный к полу стул. Я молча подошел к нему и так же молча сел, при этом пытаясь искоса разглядеть второго гостя, который сидел за столом слева от меня – между двумя окнами. Я вновь услышал тот же грубый и повелительный голос: «Ну рассказывай, беглец!» в этот момент наши взгляды пересеклись и скрестились, как два клинка, и от неожиданности у меня по телу пробежали мурашки.

Сказать, что глаза полковника были свирепыми, значит не сказать ничего. Они горели такой лютой ненавистью и злобой, что, казалось, вот-вот выкатятся из орбит. Чтобы сгладить некоторое замешательство и выиграть тем самым время, я переспросил его, как бы не торопясь, выжав из себя при этом подобие улыбки: «А что говорить-то, начальник?» в следующий момент, буквально в долю секунды, вскочив и перегнувшись через стол, чего трудно было ожидать от такого грузного и, казалось бы, неуклюжего человека, полковник нанес мне такой удар правой, что я ковырнулся с табурета и, отлетев к стене и ударившись об нее, тут же рухнул на пол. Каждая клетка моего существа либо ныла, либо нестерпимо болела.

В другое время и при более благоприятных обстоятельствах я мог так закосить, что любому бы показалось, что у меня самое малое – сотрясение мозга. Но не сейчас. Не знаю почему, но это я знал точно. Я лежал молча, не шевелясь, не издавая ни звука, как раненый зверь, и, затаившись, следил за действиями «охотника». Медленно, по-кошачьи осторожно выйдя из-за стола, он стал приближаться ко мне. Инстинктивно я сжался плотнее, мне оставалось только ждать. Подойдя чуть ли не вплотную, он, ехидно ухмыльнувшись, спросил: «Так ты не знаешь, что говорить, да? – Вопрос был каверзный, с издевкой. – Ну что ж, сейчас я тебе напомню». И, даже не дав мне опомниться, замахнувшись ногой, он нанес мне молниеносный удар в челюсть. Я сразу же на какое-то время потерял сознание и очнулся лишь от очередного удара по почкам, почувствовав соленый вкус крови и несколько выбитых зубов во рту.

Трудно сейчас вспомнить, что я чувствовал тогда, о чем думал. Ведь под мусорской пресс я попадал не впервые, но было что-то еще, чего я до сих пор понять не могу. Я знал, что меня привели на допрос, а не убивать, но знал я так же хорошо и то, что если даже и убьют, то просто спишут – и делу конец. Кто я такой есть? Побегушник, нарушитель, зек…

Откуда мне было знать тогда, что все бы так и произошло еще в момент нашей поимки, если бы не одно «но». И слава Богу, что я это понял после следующего допроса, точнее сказать, мне помогли прозреть. И кто бы мог подумать, что это сделал старший кум управления?

А пока эта мразь вошла во вкус и била меня со всего маху, наотмашь, куда попало. Я закрывался руками, ногами, скрючившись в три погибели, но все было тщетно – удары сыпались как камнепад. Я понял, что долго не выдержу, и в какой-то момент во мне проснулось что-то от хищного зверя.

Я помню точно, что даже зарычал. Злость на этого садиста помутила в этот момент мой рассудок. Забыв о боли и вообще обо всем на свете, я, как раненый волк, вскочил на ноги, издал душераздирающий крик, от которого эта тварь остолбенела, и нанес ему такой удар между ног, что, в свою очередь, уже полковник заревел как свинья, когда ее режут, и не упал, а рухнул на оба колена и, раскачиваясь как маятник из стороны в сторону, продолжал истошно визжать.

Теперь видно было, что пришла моя очередь остолбенеть, и, дело прошлое, было от чего. Это животное в полковничьих погонах стояло на коленях посреди кабинета и выло, как раненая гиена, побывавшая уже в когтях обозленного льва. Но созерцание прекрасного, к сожалению, почти всегда мимолетно, ибо через несколько секунд после моего удара я был оглушен чем-то сзади по шее и, рухнув как подкошенный рядом с этой падалью, окончательно потерял сознание.

 

Глава 10. Служили два товарища…

Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как я впал в беспамятство, но, когда я очнулся на хребте шныря изолятора, который нес меня по коридору из зоны в БУР, точно помню, было уже светло.

С того момента, как шнырь принес меня в камеру и аккуратно положил на нары, я не спал трое или четверо суток. Тихо постанывая от боли, я то проваливался куда-то в бездну, то вновь возвращался в реальный мир. Были минуты, когда мне было уже все безразлично и даже не оставалось сил на борьбу. Но все же чаще я безумно хотел выкарабкаться, цепляясь за жизнь обеими руками, ногами и даже зубами, – так мне, по крайней мере, казалось. Голова моя гудела и болела не переставая, было больно даже шевелить веками и переводить взгляд из стороны в сторону, поэтому я почти не открывал глаз. Остальные части тела были просто воплощением непереносимой сплошной боли.

В моменты некоторого просветления, когда боль хоть немного отступала, я был уже почти уверен, если раньше еще и сомневался в том, что судьба моя, видно, была целиком соткана дьяволом, а Бог только подшил рубец. Но, как говаривал один очень мудрый ветхозаветный еврей, «все проходит», прошли и для меня эти мучительные дни и ночи, оставив незаживающий рубец на сердце. Под ним осталась смерть, а наверху – жажда жизни, борьба за нее.

Я стал потихоньку-полегоньку приходить в себя. Во время моего полузабытья, когда мне бывало особенно худо, я почему-то решил про себя, что если когда-нибудь придет такой день, когда я смогу нормально, без головных болей и кошмаров, поспать хотя бы несколько часов, значит, я пошел на поправку. И вот когда однажды, на пятые сутки, я проснулся от непродолжительного сна, я уже знал точно, что худшее позади.

Но сказать, что своим выздоровлением я был обязан молодому организму, жажде жизни, оптимизму и прочем у, – значит здорово слукавить. До сих пор не знаю: то ли камера моя не всегда была закрыта, то ли все эти дни молодой шныренок сидел в моей хате, но, когда бы я ни открыл глаза, он постоянно был рядом, хоть и открывал я их очень редко. И не просто был рядом, а ухаживал за мной как самая настоящая нянька, все время что-то запихивая мне в рот то из ложки, то из кружки.

Когда я окончательно пришел в себя, то увидел рядом с собой на нарах разные лекарства, несколько бинтов, вату, начатую плитку шоколада, 750-граммовую банку, наполненную хорошим «купеческим» чаем, в миске было налито сгущенное молоко. Думаю, что любой старый каторжанин и бродяга со мной согласятся в том, что мне было от чего прийти в некоторого рода смятение. После того что я сделал, меня должны были, по идее, либо добить, либо приморить до кондиции, но никак не отхаживать. Да еще как! Даже самые что ни на есть блатные в то время не пользовались такими привилегиями, какие были предоставлены мне в момент моего отходняка. Здесь было над чем призадуматься. Хотя превратности судьбы научили меня хладнокровно принимать любые неожиданности, но в данном случае, чем больше я старался понять логику действий ментов, тем больше запутывался. А ларчик-то, как оказалось, просто открывался.

Из опыта прошлых лет я твердо уяснил для себя одну непреложную истину: если человек живет в обществе, где его члены очень строго относятся к канонам этого самого общества и не менее строго соблюдают их, то и он в свою очередь должен, независимо от своих желаний и потребностей, так же свято чтить их, не менее строго блюсти и всегда в точности выполнять. А это, смею заметить, не всегда одно и то же и не всегда, соблюдая каноны, хочется их выполнять. Человек должен быть честным как перед людьми, с которыми он живет, так и перед самим собой. И это независимо от общества, в котором он вольно или невольно оказался или даже сам избрал его для себя. Главное, я полагаю, порядочность мыслей и действий – ведь жизнь имеет настоящий, глубинный смысл, лишь когда человек одержим идеей и живет ею.

Каков будет конец жизненного пути – это уже другой вопрос. Он может быть и печален и радостен. Все будет зависеть от избранного в юности пути, то есть от самой идеи; но очевидным всегда должно быть одно – ты должен быть честен! И как бы парадоксально ни звучали эти слова в устах человека, который всю жизнь воровал и бродяжничал, но это истинно так. Умный меня поймет, а дураку без надобности.

Нетрудно догадаться, что после подобного ухода я очень скоро пришел в себя, а когда был уже почти в ажуре, меня опять выдернули на допрос. Я, естественно, ждал его и был, исходя из обстоятельств, во всеоружии, но на этот раз, забегая вперед, скажу: я был приятно удивлен, а мои худшие опасения оказались напрасными. Но кто знает, как может лечь карта в том или ином случае? Ведь это тюрьма, и этим все сказано.

В кабинете, куда меня завели вновь, все было так же, как и в предыдущий раз, за некоторыми существенными изменениями… Вместо двух полковников восседал один. Это и был кум управления полковник Баранов. На вид он был строен, поджар, спортивен, и даже седеющая и редеющая шевелюра не мешала ему выглядеть значительно моложе своих пятидесяти с гаком.

Когда я вошел, он почему-то встал из-за стола, за которым в прошлый раз сидел его коллега из Москвы, и, с каким-то не мусорским любопытством окинув меня взором с ног до головы, предложил сесть за стол возле окна, где в прошлый раз сидел он сам. Затем медленно, не торопясь переложил со своего стола на мой сначала пачку папирос «Беломорканал», а затем так же медленно и молча положил спички. Закурив папиросу, он предложил мне сделать то же самое и, не обращая больше на меня никакого внимания, стал ходить взад-вперед.

Это был расхожий жест барина-кума, не сулящий никогда ничего хорошего порядочному человеку, поэтому я тут же насторожился и, искоса поглядывая на кума, не дотрагивался до папирос, хотя, откровенно говоря, давненько не баловался «пшеничными», да еще и «Беломором с каналом». Минуты две кум молча неторопливыми шагами мерил кабинет, о чем-то сосредоточенно думая и, не переставая, искоса поглядывал на меня, будто решая для себя что-то серьезное, затем, затянувшись покрепче, вновь продолжал свое занятие. Со стороны он был похож на каторжанина, который годами меряет свою камеру неторопливыми шагами и так же глубоко о чем-то размышляет. Представив это, я даже непроизвольно улыбнулся, хотя, признаться, было не до того.

Наконец полковник подошел к своему столу, затушил уже выкуренную папиросу в пепельнице, затем взял зачем-то новую из пачки, которую положил ко мне на стол, не спеша закурил, сел, закинув ногу на ногу, и так же не спеша начал говорить, при этом с каждой минутой рассеивал мое недоумение по поводу столь заботливого ухаживания за мной после первого допроса с пристрастием. Вот что он мне рассказал.

С этим полковником, назовем его условно Москвич, потому что я даже не знаю ни его имени, ни фамилии, полковник Баранов был знаком чуть ли не со школьной скамьи. Тоже вместе они учились в каком-то военном училище, или как там его тогда называли, в общем, это не столь важно, главное, что они оказались вместе на войне, на одном фронте, в одно и то же время, но на разных должностях. Полковник, тогда еще капитан Баранов служил в разведке, а Москвич в органах НКВД того же фронта. К счастью или наоборот, они не виделись ни разу до тех пор, пока случай, о котором я сейчас расскажу, не свел их вновь.

Шел последний год войны, а точнее, оставалось всего несколько месяцев до ее окончания. Полк капитана Баранова базировался в районе Кенигсберга, а сам он со своей ротой расположился возле какой-то мельницы.

Был в роте у капитана солдат, который прошел с ним всю войну и не раз спасал ему жизнь, да и не только ему. В боях этот солдат проявлял чудеса храбрости и был, как всем казалось, заговоренным. На нем не было даже царапины. Люди, храбрые от природы, обычно бывают просты и бесшабашны почти во всем. В общем, в один из ясных мартовских дней после очередного успешного задания группа солдат во главе с нашим героем решила это дело отметить. Они залезли на мельницу, напились там, и, когда хозяева застали их за бражничанием, солдаты учинили погром.

Слухи об этом дошли до штаба фронта, и поэтому приехала комиссия для разборок. Во главе комиссии был не кто иной, как старый друг капитана Баранова. Как только капитан ни просил за этого солдата, кого только ни подключал для его спасения – все было тщетно. Человека, у которого вся грудь была в медалях и орденах, Москвич приказал расстрелять перед строем, якобы для острастки других. С тех пор они не виделись. Сразу после войны кадрового разведчика отправили на Север, осваивать топи ГУЛАГа, а Москвич оказался, как и положено было таким, в московском аппарате НКВД.

Обычно по окончании дежурства начальник любого управления обязан был докладывать в Москву о наличии или отсутствии происшествий. Поэтому о побеге как о происшествии чрезвычайно важном было тут же доложено, а чуть позже полковник Баранов, как кум управления, доложил по отдельному телефону о его незаурядности (читатель, думаю, помнит, какими зигзагами мы уходили от погони). Вот в связи с этими событиями и был откомандирован сюда Москвич.

Так через тридцать лет встретились два старых сослуживца, некогда два старых друга, но давно уже два врага. Москвич, видно, давно уже забыл того солдата, которого расстреляли по его приказу, потому что за войну подобного рода приговоры ему приходилось выносить не единожды, а вот полковник Баранов об этом помнил всю жизнь, а потому презирал и ненавидел этого надменного и высокомерного хлыща в военной форме. И вот волею случая он стал свидетелем того, как эта мразь показывает свое истинное лицо, жалобно визжа после удара.

Кум управы за свои долгие годы службы в ГУЛАГе был свидетелем не одного случая, когда били и истязали людей. В большинстве своем это, конечно, были блатные, но он никогда не слышал, чтобы истинный бродяга издал хоть один звук. Они молча переносили все муки и страдания, а этот… Все это мгновенно пронеслось в голове у кума, а зрелище, которое он наблюдал после моего удара, было для него до такой степени приятным, что он тут же дал себе слово по возможности не дать упасть с моей головы ни одному волосу. Так он мне и сказал и, к его чести, в будущем сдержал свое слово.

 

Глава 11. Люди и нелюди

Для того чтобы понять этого человека, нужно представить себе кадрового разведчика, прошедшего войну, награжденного многими медалями и орденами в самой что ни на есть клоаке военного ведомства страны, каким видели военные ГУЛАГ того времени. И это назначение в таежную глушь полковник Баранов (он знал это точно) получил благодаря хлопотам своего старого «друга». Но в его ненависти к Москвичу, как мне кажется, не это было главным. Все эти годы полковник, видимо, казнил себя за то, что не смог предотвратить смерть человека, который дважды спас ему жизнь и который был действительно героем.

Сейчас трудно представить себе подобные откровения между полковником управления и арестантом, придерживающимся воровских идей, да еще и недавно совершившим побег, да еще какой побег, но все было именно так.

После того как полковник выговорился, а говорил он около часа и выкурил при этом несколько папирос, он закурил вновь. Тут уж и я, забыв всякие предосторожности, поддался этому соблазну. Тишина и табачный дым окутали кабинет старшего кума зоны. Мы курили и думали каждый о своем. Но как бы ни тронул меня рассказ полковника, я все же прекрасно понимал, что мы находимся по разные стороны барьера. Да и кто его знает, как поведет себя этот человек после столь душевного откровения? Я уже давно и крепко уяснил для себя, что никакому менту ни в каких случаях в жизни не может быть никакой веры.

К счастью, на этот раз я ошибся.

Мы молча выкурили по папиросе. Затушив ее в пепельнице, будто она и была его врагом, он поднял голову и сказал мне тоном, не терпящим возражений: «Запомните, Зугумов, я всегда знаю, кому и что можно говорить, и никогда не теряю присутствия здравого смысла. Я все ж таки кадровый разведчик, ну а вам могу сказать на прощание, чтобы вы благодарили Бога за то, что в нужный момент оказались в нужном месте, а маму за то, что она родила вас таким, какой вы есть. Сейчас идите в камеру и подумайте над завтрашними показаниями. Москвич не уедет отсюда до тех пор, пока не получит конкретный ответ: откуда вам известны методы Абвера? О том, что произошло здесь в прошлый раз, кроме нас троих, никто не знает. С ним я уже уладил все, что нужно было уладить, так что об этом не думайте. Что же касается вашего языка, то, насколько я разбираюсь в людях, вы этим пороком не страдаете, иначе я бы не говорил вам всего того, что рассказал только что».

Я поблагодарил его за откровенность и человечность, скупо, как того требовал лагерный, воровской этикет, попрощался и, уже взявшись за дверную ручку, хотел было выйти, когда услышал за спиной маленькое дополнение к сказанному, которое в принципе и было главным для меня в нашем разговоре. «Запомните, Зугумов, Виктор Абвер мертв, и он, я думаю, не одобрил бы, если бы вы вдруг стали геройствовать. Проигрывать тоже надо уметь с достоинством, а главное – с умом. Вы проиграли, так будьте же умнее обстоятельств, это уже я вам советую».

Подобного рода методика диалога-допроса, видно, применялась в том ведомстве, к которому был причислен мой собеседник, так что удивляться не приходилось.

Уже по дороге в изолятор я понял, что кумовья знают все, да и глупо было бы думать иначе. Я еще ни разу даже не видел старшего кума зоны – Юзика, а он, как читатель, может быть, помнит, был опером высшего класса и даже совмещал работу опера зоны со следственной работой на свободе.

Но тем не менее, видно, не посчитали нужным подпустить его к делу на этой стадии, и уже одно это говорило мне о многом. Я думал почти всю ночь и пришел под утро к такому выводу. Я действительно не наврежу покойному Абверу, если скажу, что, общаясь с ним некоторое время, я слушал его рассказы, некоторые подробности запомнил и вот при побеге решил их применить. Ну а о том, что побег не был мною заранее тщательно подготовлен, говорил уже тот факт, что мы были пойманы. Если бы я изучил все нюансы подобного предприятия, они бы нас не взяли. Этой версии я и решил твердо придерживаться.

Не ведая, что предначертано свыше, не знаешь ни чего хочешь, ни как поступить лучше, а потому или бредешь к миражам вслед за своей фантазией, или следуешь за разумом, еще более опасным, нежели фантазия, ибо он ведет то к добру, то к злу. Но все же главным для меня было то, что я был не один. Где Артур? Почему его вообще нет в изоляторе? Что с ним? Вот вопросы, на которые я не знал ответов, но надеялся получить их во время допроса. Было и еще одно обстоятельство, которое доставляло мне головную боль. Как состыковать показания? О том, что я должен был грузиться, не было и речи, ибо, во-первых, я принадлежал к воровской масти, а Артур был мужиком по жизни, а в этих случаях, по неписаным воровским законам, вину на себя всегда берет бродяга. Ну а во-вторых, так уж ложилась карта по ходу дела.

Но, слава Богу, опасения и переживания мои были напрасными, ибо после завтрака мне ответил на все вопросы все тот же полковник Баранов, ну а все остальное было делом моей изобретательности.

Почти с момента нашей поимки Артур находился на «головном», в санчасти, у него началась на ноге гангрена. Видно, у этого нечистого мусорского волка были действительно ядовитые зубы, а как можно было еще назвать эту тварь, которая не дала фактически нам уйти и обрекла на такие муки.

Начальником санчасти на «головном» была подполковник Полина Ивановна, фамилию этого ангела-хранителя зеков Княж-погоста, да и не только зеков, я, к сожалению, не помню. Она, можно сказать, спасла не только ногу Артура, но и его жизнь.

Эта женщина-врач заслуживает того, чтобы я уделил ей хоть несколько строк в своей книге. Во-первых, за все мои двадцать с чем-то лет, проведенных в тюрьмах и лагерях, я не встречал такого человека. Именно человека, ибо назвать ее мусором или лепилой не поворачивается язык. Это была ладная и красивая на восточный манер женщина. Красивые ноги подчеркивали ее статность, а кучерявые волосы, черные, как вороново крыло, и миндалевидные глаза придавали ее облику какую-то загадочность. По национальности она была еврейкой, врачом же была от Бога. Ей было абсолютно безразлично, кто лежит в данный момент на ее операционном столе – заключенный или вольный человек, она делала для них все возможное и невозможное. Я затрудняюсь сказать, что ее удерживало в этом Богом и людьми проклятом месте, где она проработала в должности врача около 15 лет. Скорей всего, из-за практики – она у нее была огромная. За многие километры, иногда и по непроходимым таежным дорогам, ехали к ней люди за врачебной помощью, а иногда и за простым советом. Порой зная, что в лагерной больнице кто-то крайне нуждается в ее экстренной помощи, она иногда в одной ночной рубашке бежала из дому в санчасть, забыв обо всем, кроме одного – как спасти человека. Многих она спасла, проведя уникальные по сложности операции, и я уверен, что многие из бывших каторжан, да и не только каторжан, вспоминают ее с теплом, уважением и благодарной любовью.

Что касается Артура, то он уже поправлялся, но самостоятельно передвигаться после операции еще не мог. Хоть он чуть было и не лишился ноги, но голова его, слава Богу, была на месте. Мусорам он сказал: «Пока не увижу показания Зугумова, ни писать, ни говорить ничего не буду, хоть режьте меня на части». У нас на всякий случай был свой маяк, разработанный еще в лагере в поселке Дачном, в Орджоникидзе, так что он знал, что любой поддельный почерк будет выявлен им мгновенно.

Почти все это рассказал мне полковник, даже вслух предположил, что у нас есть свой «цинк» какой-то. Он был умным кумом и порядочным человеком настолько, насколько можно было быть порядочным в его шкуре. Наблюдая за ним, за манерой его разговора, за мимикой, движениями, я все больше проникался к нему уважением, но выражалось оно у меня лишь в душе, все же по жизни мы были врагами. Но если быть до конца откровенным, то врагом я его уже не считал – по большому счету, конечно. Но все же решил положиться на время, как всегда делаю в случае каких-либо сомнений.

Показания свои я написал собственноручно, и полковник позволил мне даже черкнуть короткую малявку Артуру. Забегая вперед, скажу, что она дошла по назначению. В день моего последнего допроса, а он, можно сказать, был первым и последним, мы проговорили с Барановым почти до вечерней поверки. Многое из сказанного им тогда мне пригодилось в дальнейшей жизни, на многое он мне открыл глаза, но никогда и никому я не говорил об этом. Да и сейчас, думаю, не стоит, потому что понять меня будет нелегко, а если говорить точнее, то, по большому счету, меня поймут единицы, а эти единицы – старые каторжане и, как ни странно, старые гулаговские рыси – менты.

 

Глава 12. Встреча с Артуром и этап на Весляну

Со времени последнего допроса прошло около недели, когда однажды после вечерней поверки дверь моей камеры открылась вновь и в нее, прихрамывая, вошел Артур, таща за собой чуть ли не волоком огромный кешарь. Сказать, что мы были рады встрече, – значит ничего не сказать. Мы проговорили до самого утра, а после утренней поверки, по окончании 15 суток после поимки и моего водворения в изоляторе, ДПНК зачитал нам постановления о том, что мы переводимся на следственный режим содержания, ибо против нас возбуждено уголовное дело по статье 188 УК РСФСР – побег.

После этого нас перевели в другую камеру, выдали матрацы, одеяла и подушки с несколькими простынями и наволочками. Как положено, и в нашей маленькой каморке-камере началась чисто тюремная жизнь, хотя в принципе она и не прекращалась никогда. Через стенку с обеих сторон были камеры изоляторов, поэтому почти целый день у нас уходил на движения. От одного нужно было что-то принять, другому передать, третьему ответить на маляву и так далее.

Что касается быта, мы, естественно, жили в более привилегированных условиях, то есть на общем положении, а такое положение обязывает арестанта ко многому. Здесь не существовало таких понятий: не могу, не хочу, не получается, некогда… Было одно понятие: обязан – и этим все сказано. Друзья и земляки нас поддерживали с зоны как могли и чем могли, помимо того, что шло с общака. По лагерным меркам мы, можно сказать, почти ни в чем не нуждались, до такой степени непритязательны были наши потребности и так высоко было чувство товарищества у всех наших близких, а близкими нашими помимо личных друзей были все бродяги этой командировки.

Прошло около месяца. Мы думали, что так и будем сидеть до суда под следствием в зоне, но для этих целей в управлении была пересылка – Весляна, а точнее, одна из двух ее частей, называемая «бетонкой». Вот туда нас и этапировали. Читатель, возможно, помнит, как в предыдущей книге я описывал недолгий путь из Весляны в зону, поэтому не буду повторяться.

Итак, мы прибыли на пересылку без каких-либо задержек и приключений. Я как-то рассказывал об одной из ее частей – «деревяшке», что же касалось «бетонки», то отличалась она немногим. Разве что пол здесь был сплошь цементным, нары везде одноярусными и сидели здесь только отрицаловка под раскруткой и воры. Правда, и отношение мусоров всех категорий к нам было совершенно иным, чем к людям, только что прибывшим этапом и находившимся на «деревяшке». Меня и Артура поместили в одну камеру – № 3, что нас, конечно же, обрадовало. Для администрации пересылки не было никакой разницы – подельники мы или враги; главное, чтобы не было кипиша. Здесь, на Севере, для всех, кроме блатных, был один устав: «закон – тайга, медведь – хозяин» – так любили выражаться менты этих мест по случаю и без такового. Это было их любимой присказкой.

В камере, где теснились шесть человек, нас встретили чисто по-жигански. Тем более что я повстречал здесь своего старого приятеля и земляка, с которым еще в детстве вместе крал и беспризорничал и которого уже много лет не видел и даже не знал, где он. Это был Юрка Солдат. Артур тоже его немного знал.

Солдат поджег с корешами зону в поселке Вэжаэль и при разборе загрузился сам. Теперь вот ждал суда, как и все мы, сидящие под раскруткой за то или иное преступление.

Но эта приятная встреча с Юркой была не единственной. Как я был рад, когда узнал, что из воров на пересылке сидят Коля Портной и Гена Карандаш!

Уже в день нашего прибытия на пересылку, после вечерней поверки, воры подтянули меня к себе в хату. С Портным и Джунгли я расстался сравнительно недавно, а вот Гену не видел несколько лет.

Как он, бедолага, изменился за эти годы! Я его помнил живым и бодрым старичком, готовым всегда при случае блеснуть тонким юмором и посмеяться. Он был всегда подтянут, аккуратен и одет с иголочки. Теперь же я видел перед собой лишь тень Гены. За эти несколько лет он сильно сдал, осунулся, сгорбился, похудел до неузнаваемости. Да, видно, годы и тюрьма дали о себе знать, ведь ему в то время было без малого лет 65. Думаю, нетрудно догадаться, как были мы рады друг другу. Карандаша вывезли из сангорода, и куда отправят, он, естественно, не знал и ждал разнарядки.

Дипломат же остался на сангороде, на больничке.

Что касается Портного, то, забегая вперед, скажу, что он так и остался на пересылке и освободился оттуда 25 декабря 1975 года. Я хорошо запомнил этот день, но об этом чуть позже. Увы, мы виделись с ним в предпоследний раз – вскоре после освобождения он скончался. Карандаша же через несколько месяцев после нашей встречи вывезли за пределы Коми АССР, и с ним мы, к сожалению, тоже больше никогда не встретились. Он умер, и, к стыду своему, я даже не знаю, где именно, но точно знаю, что где-то в тюрьме…

Как обычно, время пролетело незаметно, нам было что вспомнить. Перед утренней поверкой я ушел к себе в камеру, и воры пообещали, что постараются перетащить меня к себе, как в прошлый раз, но, к сожалению, не получилось. Особой беды в этом не было. В любой момент, когда ворам было нужно, любой из бродяг или мужиков мог оказаться в их хате до следующей поверки. Все, или почти все, здесь у урок было схвачено.

Порой, живя на свободе и наблюдая за суетой, враждебностью и всякого рода аферами вокруг жилищных вопросов, я всегда удивлялся людям, которые за несколько квадратных метров жилой площади могли поставить ни во что самых близких людей, и это еще мягко сказано. Когда мне попадаются подобные, частенько вспоминается камера № 3 на «бетонке», на пересылке Весляна. И сразу становится ясным, что никто из этих горе-маклеров никогда не испытывал ничего подобного тому, через что довелось пройти нам, а если бы и захотел испытать, то в такую камеру его бы, конечно, не пустили никогда. Место таких чертей на параше. Делайте выводы сами.

Вся камера (где-то 6×4 м) была покрыта почти сплошняком деревянными нарами. Лишь где-то около метра от конца нар до дверной стенки был проход, где мог тусоваться только один человек: от параши до противоположной стенки, а точнее, до четверти выпираемой печи, которая доходила до потолка и обогревала зимой две камеры, а топилась из коридора. Это был распространенный вид построек-печей здесь, на Севере.

Спали мы, тесно прижавшись друг к другу, иначе бы всем места не хватило. На один час в сутки нас всех вместе выводили на прогулку и оправку. В камере не было почти ничего лишнего, этакая спартанская обстановка, созданная гулаговским режимом. Ни матрацев, ни подушек – ничего, что могло бы хоть отдаленно напомнить о том, что люди, находящиеся здесь, обыкновенные подследственные, которые имеют право содержаться на общих основаниях. Постель нам заменяли наши личные вещи, которые валялись под нарами. Не было даже радио.

Зато у каждого было по нескольку колод стир. Карты были почти единственным нашим времяпрепровождением. Играли мы, естественно, без интереса, на маленькие бумажные кружочки, называемые наклейками. Они лепились на лицо в зависимости от проигранных партий. Длилась игра очень долго и требовала максимума собранности, памяти и, конечно, ума.

Ни ложек, ни мисок, ни кружек, кроме как во время кормежки, в камеру не давали. Даже попить воды приходилось просить у ключника.

Казалось бы, как можно было ужиться в таких условиях абсолютно разным по характеру и привычкам людям? Но все это не было для нас главным. Основным же критерием в нашей жизни было то, что нас объединяла воровская идея. Проведя в этой камере лето и осень, я не могу припомнить, чтобы кто-нибудь из нас хотя бы просто поругался между собой, не говоря уже о чем-то более серьезном. Целый день из нашей камеры были слышны смех и веселье. Никому и в голову не могло прийти переживать из-за предстоящего нового срока. Это шло вразрез с нашими понятиями.

Как-то в пору моей юности один из авторитетнейших урок того времени, Вася Бузулуцкий, спросил у меня: «Как думаешь, Заур, кого боятся воры?» Этот вопрос застал меня врасплох и привел в замешательство. Я думал целую неделю, да не один, а почти целой камерой. Дело в том, что сидели мы в грозненской тюрьме в одной хате, но ответ так и не смогли ни у кого узнать. А ответ был предельно прост и в комментариях не нуждался: дураков.

Но вернемся на пересылку. Режим содержания здесь был, если можно так выразиться, тюремным раем. За день наша кормушка открывалась самое малое 50 раз. Грели нас отовсюду, и не просто грели – арестанты делились от души чем могли. Грев шел как с общака, так и личный. Почти каждые десять дней приходил этап с Большой земли. Общак пересылки пополнялся, по сути, за их счет. Через забор с пересылкой была головная зона Весляны – 3/1, оттуда с общака мы получали основной грев. В сан-городе нас тоже не забывали, я уже не говорю о ворах. Их забота о нас была постоянной, и не только в плане грева, но и с моральной точки зрения, что было для нас куда важнее…

Поистине иногда, когда мы перестаем верить в непосредственное явление и прямое откровение Бога, покровительство и помощь неба проявляются посредством дружбы, солидарности и преданности нам подобных.

Так в суете тюремного бытия проскочило лето, но оно принесло мне, наверное, самое желанное известие из всех, которые я получал когда-нибудь. Из письма жены я узнал, что 21 июня у меня родилась дочь Сабина. Это известие внесло кое-какие коррективы в мое отношение к жизни, заставило много над чем задуматься, но не более. Я не знал еще тогда, что ненависть к ментам будет всегда брать верх над привязанностью к ребенку, но подсознательно понимал это, поэтому счел своим долгом написать честно письмо своей жене, по возможности объяснив ей ситуацию, в которой я находился. В конце письма сделал маленькую приписку, разрешив ей поступать так, как она считает нужным в отношении обустройства своей дальнейшей судьбы.

Но, как бы я ни хотел выкинуть все из головы, образ моей дочери, такой, как я ее себе представлял, стоял передо мной до тех пор, пока через годы, проведенные в неволе, я не увидел ее воочию.

Гену Карандаша уже забрали на этап, а через несколько дней после этого на пересылку заехали два вора – Бичико и Толик Тарабуров (Тарабулька). Как говорится, свято место пусто не бывает. Бичико был уже в возрасте, ему было где-то к сорока. По Коми его знали как вора почти все, кому положено было знать. Как и все грузины, он был очень общительным и добрым человеком.

Что касается Толика Бакинского или, как его еще называли, – Тарабульки, то о нем чуть позже будет особый рассказ, ибо с ним жизнь сводила меня по командировкам не раз. Пока скажу лишь одно: он был моим ровесником, невысокого роста, очень надменным, симпатичным молодым человеком. Таким, какими бывают почти все молодые блатняки, обремененные огромной властью в эти годы.

Естественно, наше знакомство и общение с ворами были постоянными, а раз в неделю я получал весточку из сангорода от Дипломата, после разлуки с Карандашом он тоже занемог, но потом взял себя в руки.

 

Глава 13. «Народный суд»

Расслабляться вору в таких условиях никак нельзя, да и не только вору. Где-то в конце октября нас с Артуром заказали на этап. Буквально за несколько дней до этого Дипломат прислал нам всего понемногу в дорогу, как будто знал, что заберут на днях. Нога у Артура давно зажила, но он так и продолжал хромать всю жизнь. Эта тварь в образе волка своими бивнями задела сухожилие…

Уезжали мы из зоны на пересылку в летнюю жару, возвращались же, когда в небе уже летали белые мухи. Нас вновь посадили в ту же камеру, откуда вывозили, и мы стали ждать суда, который был и не судом вовсе, а так – балаганным представлением. Судите сами, можно ли назвать судом действо, во время которого не предоставляется адвокат, не дается последнее слово подсудимому, не говоря уже о прениях сторон. Но для того времени и места, где мы находились, все это было естественным ходом событий. Впрочем, все же хоть чуть-чуть написать об этом цирке надо, исключительно в назидание нынешним служителям правосудия, к сожалению, особо не блещущим ни компетенцией, ни демократическими устремлениями, ни правозащитой.

В кабинете хозяина зоны, куда нас привели сразу после утренней поверки, сидели несколько человек. Среди них старший лагерный кум Сочивка, сам хозяин – Марченко, а также молодой человек в очках а-ля Берия и строгом бостоновом костюме, похожий на педанта и интеллигента местного разлива. Рядом с ним сидела женщина, по существу ничем особым не отличавшаяся от остальных особей подобного рода, потому что женщиной назвать ее было очень трудно. Эта карлица сидела за столом хозяина зоны, и весь вид ее говорил о том, что хозяин положения – она. В ней почему-то сразу чувствовалась какая-то внутренняя собранность, да и внешняя тоже. Я точно помню, что первое, что мне пришло на ум, так это ее сходство с черепахой. Аскетизм воззрений сквозил во всем ее облике, особенно ярко, наверное, выражаясь в глазах. Они просто пылали каким-то диким пламенем, как у пантеры, готовой броситься на добычу. Вот эта особа и была нашим судьей. Ну а молодой человек был прокурором.

Нас пригласили сесть, и спектакль, в котором нам отводилась роль зрителей, начался. Целый час мы слушали мнение кума и хозяина о нас, затем минут по двадцать судья с прокурором говорили о советском правосудии, которое не должно щадить таких паразитов общества, как мы. Затем, после почти двухчасовых дискуссий между собой, вспомнили и о нас, задав вопрос, на который просто необходимо было ответить: «Признаете ли вы себя виновными?» Я ответил, что перед людьми, которые находятся в этом кабинете, я никакой вины абсолютно не чувствую. Артур был солидарен со мной. Не знаю, поняли ли они мою иронию, думаю, что да, а впрочем, им было до лампочки все то, о чем мы говорили.

После этого нас увели в камеру. А вечером, после поверки, пришел ДПНК и от имени народного суда Коми АССР объявил нам приговор: мне добавили один год, а Артуру полтора. Хотелось бы мне знать, чем хоть они руководствовались, давая такие сроки? Позже мне объяснили, что раз у Артура было десять лет основного срока, значит, у него было больше резонов бежать, чем у меня с моими четырьмя годами.

Не знаю, насколько была верна эта версия, но нас она уже не интересовала. Единственное, что действительно огорчало нас, так это то, что нам в самом скором времени предстояло расстаться. При определении режима мне вменили статью 24 УК, то есть особый режим содержания, – я был признан особо опасным рецидивистом. Руководствовались они тем, что этот лагерный срок был моей шестой судимостью.

Ровно через неделю Артура выпустили в зону. Мы думали, что больше никогда не увидимся, поэтому расставание наше было трогательным. Но судьба распорядилась иначе. Еще месяц я находился в камере один, на общих основаниях, и ждал этап на одну из командировок особого режима. В нашем управлении их было два: один открытый – Чиньяворик, другой закрытый – Иосир.

За то время, пока я еще находился в зоне, но в камере, друзья мои собрали меня на этап. Они даже справили мне всю полосатую робу, начиная со шкар и кончая бушлатом и шапкой; даже клифт сшили с подкладкой из вольного одеяла. В общем, я был готов.

Шел к концу 1975 год. Морозным декабрьским утром меня заказали на этап. Я давно ждал его и душой уже, можно сказать, давно был там, где мне и надлежало находиться, – воображения мне было не занимать.

 

Часть II. Сознание ломает бытие

 

Глава 1. Полосатый рейс

В предыдущей книге я описывал в общих чертах структуру особого режима, поэтому, думаю, нет нужды повторяться, хотя некоторые характерные особенности как самого режима, так и людей, связанных с ним, читателю, пожалуй, будет узнать небезынтересно.

Как-то давно, уж не помню в какой тюрьме или на какой из пересылок, я услышал анекдот о полосатиках – так называли лиц, к которым был применен особый режим, или сокращенно ооровцах, то есть особо опасных рецидивистах.

Вот его содержание: «Пересыльная тюрьма. Большая общаковая камера, контингент в основном молодежь, придерживающаяся воровских традиций, мужики, ну и, как обычно, пара-тройка парчаков и «гребень» в придачу. Так вот, в один из дней открывается дверь и в камеру входит полосатик с двумя увесистыми сидорами. В общем, затаренный сверху донизу. (Я уже говорил, что до указа 1961 года все режимы на тюрьмах и пересылках сидели вместе.) Для вороватой и неискушенной молодежи того времени ооровец был почти всегда чуть ли не живой тюремной легендой. В связи с этими понятиями молодые арестанты, естественно, сразу нашли ему шконарь, проходняк, уже на подходе был чифирь с «музафарским» чаем, как вдруг, еще не распаковавшись и не успев расположиться, полосатик заявляет: «Ребята, не обессудьте, но я обиженный!» Раздосадованные таким поворотом событий, арестанты уже указывают (что важно понять) ему место где-то недалеко от параши, но, учитывая все тот же статус полосатого, хоть и обиженного, оставляют его в покое. Так и харчуется «сам на сам» этот субъект с недельку, пока в камеру не вводят нового постояльца, и тоже с особого режима. Увидев того, кто уже неделю как в камере, вновь прибывший ооровец приветствует его по-братски. Молодые сокамерники ему говорят: «Поостерегись, братан, это обиженный!» Абсолютно сбитый с толку новичок, зная этого человека многие годы заключения, смотрит вокруг, чтобы понять, что за чепуху они мелют, как вдруг его взгляд останавливается на двух кешарях, которые, как вы помните, этот лис, а по-другому его и не назовешь, занес неделю назад переполненными в камеру. «Да! – улыбнувшись присутствующим сокамерникам, говорит вновь прибывший ооровец. – С такими сидорами я тоже пидор!»

Думаю, мораль этого анекдота понять несложно, она в принципе и определила мои представления о контингенте, который находился на особом режиме. Но это было до тех пор, пока я не встретился с ворами, которые в принципе и сидели в основном на особом, начиная с Гены Карандаша и заканчивая Колей Портным.

Последнего вывезли именно с Иосира, и воспоминания об этом лагере были еще свежи в его памяти, и он делился ими с тем, кто был с ним рядом, в том числе и со мной. Поэтому, прибыв в зону, я имел хотя бы некоторое представление о том, кто сидит в этих шести бараках особого режима Иосира, а из двух зон особого режима управления мне выпал по распределению именно Иосир.

Лагерь был закрытого типа, поэтому почти вся хозобслуга была с черного, то есть со строгого, режима. Здесь все жили по мастям, как и в любом воровском лагере на других режимах, но со значительным дополнением. Если в обычном лагере некоторых вновь прибывших и никому не известных арестантов приходилось узнавать иногда годами, то на особом режиме этого этапа дознания кто есть кто не было, потому что вновь прибывших здесь фактически тоже не было. Человек, попавший хоть раз на особый режим, к которому была применена статья 24 УПК – особо опасный рецидивист, уже сидел там постоянно, за какое бы преступление он ни был осужден, независимо от того, в лагере ли оно совершено или на свободе. Если же попадались единицы наподобие меня, то и они никогда не нуждались в дознании. Пока шла подготовка к отправке на зону, по беспроволочному телефону уже прозванивалось, кто едет и какой багаж везет за плечами.

Да и сами люди, осужденные на особый режим, знали, что плести лапти здесь бесполезно. Обычно еще не наступал отбой, а о человеке уже знали все, что было нужно, даже в каком роддоме тот родился, если это кого-то интересовало. Так что каждый знал свое место под этим барачным лагерным солнцем в клеточку, и поэтому здесь была относительная тишина и покой, а главное – идеальный воровской порядок во всем.

На любом особом режиме, тем более закрытом, всегда находилось по нескольку душ воров, не был в этом плане исключением и Иосир. Здесь мне довелось свидеться и познакомиться с самыми авторитетными ворами России нашего времени: Васей Бриллиантом, Песо, Русланом Осетином.

К сожалению, двоих из них, Васи и Песо, уже нет в живых, а вот с Русланом после долгого перерыва мне удалось встретиться, но, к сожалению, опять в неволе. В 1996 году я находился в Матросской Тишине, на «тубонаре», а он сидел напротив, «на кресту». Затем, когда 11 сентября меня увозили в Бутырки, он же и провожал меня так, как мог проводить только истинный вор.

Но на Иосире у меня ни с Русланом, ни с Васей общения, по большому счету, не было, потому что они сидели в БУРах-одиночках (на особом режиме в БУР сажали только на год, и обязательно в одиночку). Здесь не было общих буровских камер, как на строгом, на котором и больше шести месяцев БУРа не давали, – это был потолок.

А вот с Песо мне довелось побывать не только там, но и в зоне на Княж-погосте, да и на сангороде на Весляне немного. Общение с этим удивительным человеком дало в будущем ощутимые плоды, а светлая память о нем, так же как и о других ворах, у меня сохранилась на всю оставшуюся жизнь.

В то время Песо было где-то немного за сорок. Это был высокого роста и средней упитанности грузин, всегда подтянутый и аккуратный во всем. Даже пуговицы на телогрейке он застегивал все до единой. По всему было видно, что в свое время он получил неплохое воспитание. Я ни разу не слышал, чтобы он на кого-либо повысил голос. Что же касалось авторитета, то он у него был сродни разве что авторитету Васи Бриллианта, Черкаса, Огонька, Хасана, Каликаты да Васи Бузулуцкого, ну а эти воры на все времена не нуждаются ни в каких комментариях. Одним словом, это была личность, да и не только в преступном мире.

В бараке, где мне пришлось провести полгода, из воров были Песо, Хайка и Студент. Барак был большой, где-то на 80-100 человек, и в этом бараке сидели те, кто свято чтил воровские законы, и те, кто честно придерживался их, то есть воровские мужики. Были, правда, и те, кто оступился где-то, когда-то, на каком-то отрезке пути в сложных лабиринтах ГУЛАГа, но если воры их прощали, в основном за прежние заслуги, то и они были в этом бараке.

Здесь, так же как и во многих других местах заключения, я встретил нескольких своих знакомых, с которыми либо где-то воровал, либо где-то сидел, либо где-то вместе бродяжничал. Но главным, конечно, было то, что, как только я зашел в барак, меня позвал к себе Песо. В проходе сидели воры и те, кто был близок к ним. Мы познакомились, попили чайку, погуторили. Мне было задано несколько вопросов, скорее исходя из «регламента», чем по надобности, а затем Песо сказал мне: «За тебя, Заур, пришла малява из сангорода от Дипломата, этого нам достаточно, будешь рядом, а пока располагайся и отдыхай с дороги». На этот случай рядом с ворами и бродяжней, что их окружает, всегда были свободные шконари, на одном из них я и расположился.

 

Глава 2. Воровская почта

К камерной жизни среди воров мне было не привыкать, приходилось и мне также писать малявы по поручению и от имени воров, но такого объема работы, какой пришлось делать здесь мне и другим, сродни мне, арестантам, я до сих пор еще не видел и не выполнял. Любая мало-мальская разборка, затрагивающая в какой-то степени воровские устои, включала в себе маляву, которую посылали либо сюда, на Иосир, либо на сангород Весляну, в зависимости от того, где было большее количество воров, и вся эта корреспонденция шла со всего Устимлага. В малявах этих была лагерная жизнь такого огромного региона страны, как Коми АССР. Помимо разборок там были отчеты лагерных и тюремных положенцев об общаках, о действиях шпаны во благо и на благо преступного мира и всего хода воровского – в общем, почти вся информация о жизни во всех лагерях и пересылках Коми.

Естественно, один и даже пять воров с таким потоком информации не справились бы никогда. Вор никогда не оставлял без внимания ни одну маляву, кем бы написана она ни была, главным было то, что обращались именно к вору, а значит, чтили, признавали, а коли так, то отказа со стороны воров тем, кто к ним обращался, не было ни в чем. В основном писать, а точнее, отвечать на такие малявы приходилось нам – тем, кто был рядом с урками. Малява так и начиналась: по поручению и от имени вора такого-то маляву пишет тот-то.

У воров было дел не меньше. Им надо было тоже успевать ответить на самые серьезные малявы. В частности, это касалось тех вариантов, когда адресат должен был знать руку вора и тем самым доказать авторство малявы тем, кто должен был увидеть написанное; малявы чисто воровского толка, малявы, заключающие в себе серьезные разборки на уровне положенцев зон, ну и все остальные подобного рода.

Некоторым читателям, возможно, все написанное может показаться простым времяпрепровождением арестантов в тюрьме, но это, уверяю вас, было далеко не так. Жизни и судьбы людей решались порой на клочке бумаги, исписанном мелким, почти мизерным почерком, спрятанном в заднем проходе, провезенном через множество лагерей и пересылок и называемом малявой.

Зная всю сложность пути подобного рода корреспонденции, ее важность и значимость с вытекающими из этого соответствующими последствиями, мы старались всегда быть собранными и предельно внимательными, зная, что от этих наших качеств может зависеть чья-то честь, судьба и жизнь, что в конечном счете для порядочного, настоящего человека почти всегда одно и то же.

Помимо подобного рода деятельности хватало, конечно, и других дел, связанных с пользой для общего блага, но если писать обо всем, то может получиться отдельная книга, да и для непосвященных это, пожалуй, будет скучновато.

Хотелось бы также отметить такую весьма важную деталь, что для нас не существовало ни дня, ни ночи, ни обеда, ни ужина, ни чего бы то ни было другого, если надо было сделать что-то, существенно полезное для общего блага. Смею уверить скептиков – это не пустые слова.

 

Глава 3. Касты и масти: урки, бродяги, мужики

Вот в таких или почти таких заботах у нас и проходило время заключения, хотя я бы не сказал, что урки подпускали к подобным делам всех без разбора. Достаточно было маленького пятна в биографии, и путь в воровское сообщество таким людям был отрезан навсегда. Под словами «воровское сообщество» в данном контексте я, естественно, имею в виду не быть вором, а находиться рядом с ворами.

Здесь был строгий воровской уклад, и каноны его гласили: «Даже если захочет, бродяга маху дать не сможет, у него просто это не получится, потому что он бродяга!» Это следовало понимать так, что человек, прожив много лет по законам определенного общества, в данном случае воровского, спонтанно или как бы ненароком нарушить их не сможет, потому что у такого человека уже выработалось определенное постоянство во всех жизненных перипетиях, видимо связанное с какими-то рефлекторными данными.

Отсюда вывод: «Бродяга косо не насадит», – говорит сам за себя и в немалой степени определяет саму структуру воровского братства. Что же касается ошибок, то не ошибается тот, кто не живет; но ошибка ошибке рознь, так же как и проступок – проступку.

Так что не следует считать правдой, а тем более серьезно относиться к россказням и фантазиям всякого рода писак и говорунов о том, что кого-то внедрили в воровскую среду, и прочую ерунду на этот счет. Ну а фильмы с подобного рода сюжетами говорят лишь о бездарности сценариста и моральной непорядочности режиссера, ибо они лгут зрителю с экрана, считая его, зрителя, глупым, тупым обывателем.

В этой связи я хотел бы уверить любого и каждого, что, если человек не то чтобы не принадлежал к воровской масти, а даже если бы и отсидел не один десяток лет в тюрьме, он не смог бы засухариться среди воров, это исключено. Случались, конечно, единичные случаи, но это обычно были старые бляди или скурвленные мрази, которые в свое время были рядом с ворами не один год, но их разоблачение было обычно делом самого ближайшего времени.

Каждый день, проведенный на Иосире, в бараке среди людей, которые меня окружали, я узнавал что-то новое, делал какие-то выводы, что-то мотал, как говорится, на ус, что-то отклонял, что-то вбирал в себя как губка, в общем, жил и дышал полной грудью всем тем, что меня окружало.

 

Глава 4. Разжалование на строгий

Так незаметно подкралась весна. У Песо сильно болел желудок, а здесь ему стало совсем невмоготу, один за другим начались приступы, и в конце концов его вывезли на сангород и тут же сделали операцию – чуть ли не полжелудка вырезали, но, слава Богу, тогда все обошлось. К лету мы ждали его назад в зону, как вдруг нагрянула какая-то шальная комиссия из Москвы. Планы многих каторжан изменились, но вот только в лучшую или худшую сторону, никто еще не знал, разве что Всевышний, но разве нам, грешникам, было до Него достучаться?

Меня вызвали на эту комиссию абсолютно неожиданно, где-то в середине июня – точно помню, что день моего рождения уже прошел. Я был в полном недоумении и в какой-то мере в замешательстве, когда один из членов этой самой комиссии – белобрысый тип в круглых очках-линзах и фетровой шляпе – объяснил мне:

– К вам, Зугумов, по ошибке секретаря суда незаконно был применен особый режим, поэтому вы вновь возвращаетесь на строгий, и тем самым законность восстанавливается. Я надеюсь, вы довольны тем, что справедливость восторжествовала? – с ехидной улыбкой спросил меня этот пижон от юриспруденции.

Доволен ли был я? Да я готов был голыми руками задушить этого хилого блюстителя закона. Судя по возрасту и положению, которое он занимал среди членов комиссии, он не мог не знать, что люди, подобные мне, сами, независимо от того, в лагере их судят или на свободе, просят в последнем слове у суда не снисхождения к содеянному, а при избрании судом режима содержания – особый режим. Но делать было нечего, как говорится: против лома нет приема, а ломом как раз в данном случае был закон.

– Ничего не поделаешь, – сказали мне кореша, когда я пришел в барак и сообщил им эту новость, и стали готовить меня в дорогу. Неожиданные повороты судьбы здесь давно уже никого не удивляли, разве что нервировали, меняя планы.

Как я узнал позже, особый режим мне действительно дали незаконно, ибо в случае совершения нового преступления в лагере он применялся лишь тогда, когда довесок к основному сроку был пять лет и больше. У меня же весь срок округлили до пяти лет, добавив год. Но, с точки зрения юриспруденции того времени, это был, конечно, сущий пустяк, ибо такими пустяками грешили почти все правовые институты как на севере ГУЛАГа, так и по стране в целом, и удивляться этому не приходилось.

 

Глава 5. Записки путешественника

Я опять находился в дороге. Хоть и было на этот раз нас в «воронке» всего лишь трое, но тем не менее пот лил с нас градом. Благо еще, что все мы были щуплыми, а иначе, возможно, кто-то из нас мог бы и не доехать. Сидели мы, раздевшись по пояс, но больше всего меня удивляло то, что из нас троих я чувствовал себя лучше всех.

Уже чуть позже, пообщавшись с конвоем, я узнал, что у одного из моих попутчиков – невысокого молчуна, на котором не было живого места без наколок, – был рак. Другой по состоянию здоровья был, видно, ненамного лучше, да и выглядел вдвое старше меня.

– Скоро ли доедем до станции? – спросил я у одного из тоже изнывающих от жары конвоиров.

– А станции не будет, – услышал я в ответ, – едем на Весляну, на сангород, не видишь разве? – указал на «ракушника», – это спецэтап.

Все было ясно, и удивляться не приходилось, благо солдаты-конвоиры вели себя прилично и по истечении нескольких часов, уже и не помню скольких, мы прибыли на сангород, на станцию Весляна, чтобы выгрузить моих попутчиков, которые, кстати, за все время нашего пути не проронили ни слова. Я тоже их расспросами не беспокоил, понимая, хоть наверняка не до конца, что у них было на душе.

Единственное, что я услышал от них при расставании, когда они выходили из «воронка», было: «Прощай, братишка».

Я остался один. Духота была несусветной, тем более что мы стояли, ибо при движении еще какой-никакой ветерок погуливал по «воронку».

Я лежал на одной из трех лавок в ситцевых шароварах и обмахивался хозяйским вафельным полотенцем, мокрым от пота, когда услышал, как конвой кого-то подсаживает в «воронок». Перевернувшись со спины на бок в сторону двери и внимательнее приглядевшись – а в «воронке» в любое время суток был полумрак, – я даже вскрикнул от удивления и неожиданности, узнав в этом сгорбленном, ворчливом, одышливом незнакомце Песо. Он тоже сразу узнал меня, но без малейшего удивления. Мы по-братски обнялись, и я помог ему расположиться.

Мы присели на лавочку, и, пока «воронок» ехал до станции, я вкратце успел рассказать, как здесь очутился. То же, что касалось зоны, он знал, лежа на больничке, не хуже меня, но все же некоторые новости он еще не успел узнать: не было подходящего курьера, и я их ему поведал.

Что же касалось самого Песо, то ему все та же комиссия в связи с тяжестью болезни тоже изменила особый режим на строгий. Главный вопрос, конечно, заключался в том, на какую зону он попадет. Но вопрос этот волновал только меня, ибо очень редко кому доводилось приходить на зону с ворами, да еще с такими, как Песо.

Вору же не было разницы, куда его везут: там, где был вор, там все было воровское: порядок, законы, жизнь.

На станции мы просидели в «воронке» с Песо еще с полчаса, пока нас не поместили в купе «столыпина», где уже находилось несколько человек сродни нам. В те времена в купе «столыпина» вместе сажали только тех, у кого в деле большими буквами было написано «ВОР», иногда и тех, у кого была надпись «придерживается воровских идей», но чаще всего к ворам не подсаживали никого. Теперь менты сделали некоторое исключение по одним им известным причинам, и вчетвером мы спокойно доехали до станции Железнодорожная, то есть я вновь прибыл туда, откуда бежал.

Для Песо же было двойной неожиданностью, когда его определили, так же как и меня, на «тройку». Дело в том, что Княж-погостское управление считалось самым худшим в Устимлаге. Что же касалось «тройки», то благодаря Юзику ее считали самой худшей из всех трех зон. Ну а появление такого вора, как Песо, естественно, было в первую очередь не на руку куму.

Но на этот раз палочку, видно, держал другой дирижер, так что куму пришлось принять этого уркагана.

К тому времени ни на «тройке», ни во всем Княже никого из воров не было. Хорошо помню, как тогда встречать Песо к вахте вышла вся «блатная тройка». Приезд на зону вора – большое событие в жизни лагеря, а уж такого, как Песо, – тем более, но особых перемен и новшеств оно за собой не принесло. Это было и понятно, ведь в лагере уже давно твердо был установлен воровской ход. Другой вопрос, чего это стоило бродягам все время поддерживать его с таким кумом, как Юзик, по большому счету никого не волновал. Страдать все привыкли и страдали. На войне как на войне… Да и очередной урка Боря Армян покинул зону не так давно.

 

Глава 6. Наследники Дзержинского и вшивые бега

И здесь, на «тройке», мы жили с Песо в одной секции и числились в одной двадцатой бригаде на лесозаводе. За исключением Юзика, все менты ходили к этому уркагану на поклон, почти все харчевались с его доброй воровской руки, а этот змей кум, хотя и был исключением, не оставлял меня ни на один день в покое.

Я до сих пор не могу понять, за что ненавидел меня этот садист. Ничем особенным среди остальных нарушителей режима я не выделялся. Но, видно, у этого демона на этот счет было свое субъективное мнение, и я все же склонен был предполагать, что связано это с побегом. Но от моих предположений легче мне не становилось. Единственным, от кого не мог отмазать меня Песо, был кум. Это, конечно, если не считать, что из десяти раз запала дважды мне все же удавалось уйти от его недремлющего ока, и это, безусловно, было благодаря Песо. Но остальные восемь раз был изолятор, и причем количество суток я тянул себе сам из его лагерного стоса, в котором было в два раза больше тузов, чем в обычной колоде. Если же учесть, что в лагерном стосе колода начинается с семерок, а туз считался у кума как пятнадцать очей, то есть пятнадцать суток, то нетрудно представить и приблизительно подсчитать, по скольку суток приходилось сидеть в изоляторе тем, кто тянул карты из его дьявольской колоды. Так что я гнил в изоляторе по полной кумовской программе.

Дилетанту преступного мира подобное отношение могло бы показаться как бы милостью легавых, ведь по законам того времени в изоляторе достаточно было отсидеть два раза по 15 суток – и этого человека могли (и менты этим пользовались постоянно) посадить в БУР. Но весь садизм ситуации заключался в том, что в БУРе человек сидел как бы на общих основаниях, его отличало в основном то, что, во-первых, приходилось коротать все время в камере, а во-вторых, здесь матрацы давали только на ночь.

Что же касалось изолятора, то здесь ты не мог делать почти ничего, а единственной привилегией, которой мог пользоваться, – дышать, да и то зловонным запахом, постоянно доносившимся из параши.

Правда, была и еще одна привилегия, точнее будет сказать, это было нашим единственным увлечением – если не было в камере стир, их заменяла другая, уверяю, не менее азартная игра, но ее мы придумали сами – это были вшивые бега. На нарах чертили круг. Каждый, кто желал участвовать, заранее отлавливал у себя подходящую вошь (а в том, что они есть, не могло быть даже сомнений) и ждал начала состязаний.

Как только делались ставки, которые обычно оплачивались по выходе из изолятора, вшей опускали одновременно в центр круга, и начинались бега. Я даже не могу передать, каким это было захватывающим зрелищем!

Молодые менты, которые только что пришли на зону и дежурили вместе со старыми ключниками, поначалу диву давались и никак не могли взять в толк, что же мы делаем, сидя в кругу на нарах, и чем так увлечены, ибо наше поведение было сродни поведению людей, сидящих за игорным столом возле рулетки. Старые менты подолгу держали этих салаг в неведении и в этом, видно, находили свой кайф.

Жили же легавые и каторжане обычно мирно, никто никому не грубил и не хамил. Если в день Бог посылал чаю хоть на пару глоточков чифиря, считалось, что день был прожит шикарно, ну а если удавалось еще и выцепить пару напасов махорочки, то можно было считать этот день бархатным подарком судьбы.

Так что благодаря исключительно кумовской заботе я не сидел пока в БУРе, но и изолятор, в котором гнила вся шпана зоны, мы в скором времени вспоминали как санаторий, но об этом позже. А пока мы – повседневные и постоянные обитатели сей мрачной обители, с опаской и постоянной злобой поглядывали на восточную часть зоны, где строился этот самый новый БУР вместе с изолятором. Весь бетон мразье, что его строило, мешало с солью, а Юзик не отходил от них до тех пор, пока при нем не насыпали соль и не размешивали этот раствор. Нужно было такое усердие для того, чтобы в построенной цементной коробке-камере была постоянная сырость. Ни зимой, ни летом стены здесь не просыхали вообще, по ним постоянно стекала вода. Это был прямой путь к чахотке. Все это делалась наглядно и, даже можно сказать, демонстративно, чтобы все видели будущее обитателей этого склепа. Это был один из методов борьбы с нарушителями режима содержания в колонии. Порой уже издали можно было видеть высокую и стройную фигуру этого воплощения садизма и зла на самом верху постройки и, наблюдая, слышать, как он отдает свои козьи приказы.

Человеку образованному и обладающему определенной долей фантазии, глядя на эту мрачную личность, в голову могло прийти сравнение Юзика с сиракузским тираном Дионисием I, который еще в четвертом веке до нашей эры построил в Сиракузах странную тюрьму, поместив во всех камерах подслушивающие устройства и что-то еще, слава о которой дошла даже до наших дней под названием «Ухо Дионисия».

Не берусь гадать, что будет через века, но знаю точно, что до сих пор постройку, а точнее, ее архитектора люди, находящиеся до сих пор в этом изоляторе, проклинают и будут проклинать столько, сколько будет существовать этот изолятор.

Но это была лишь часть тех изощренных методов, которые ожидали постояльцев каземата, изобретенного этим кумом «Дионисием II».

Осень у арестантов считается самым тяжким и коварным периодом года, да, наверное, и не только у арестантов. Недаром чахоточные говорят: «Мы живем от весны до осени». Что касается других лагерных болезней, то и они, естественно, протекают ненамного легче, но, в отличие от коварной чахотки, дают о себе знать сразу, равно как и старые раны, когда они неожиданно открываются.

Где-то ближе к зиме Песо здорово занемог, открылись старые болячки, и его вновь вывезли на сангород – на станцию Весляна. Его отъезд был началом и без того не светлой полосы кумовского террора по отношению ко мне. При Песо Юзик еще как-то сдерживал себя, побаиваясь каких-то ответных действий уркагана, но с его отъездом препятствий для него уже не было.

 

Глава 7. Мрази

Фактически как побегушник я должен был находиться в тридцатой бригаде и спать в отряде, в который входила эта бригада. На самом же деле спал я в одной секции с Песо и числился, так же как и он, в двадцатой бригаде, на лесозаводе. Но при любом лагерном раскладе на биржу путь мне был заказан – у меня в деле стояла жирная красная полоса: склонен к побегу.

С отъездом Песо Юзик решил восстановить статус-кво, и через несколько дней я уже числился в тридцатой бригаде и спал в отряде, куда входила эта бригада, только в секции, естественно, другой. Мы с Артуром взяли себе один проход, там и притухали.

Что представляла собой тридцатая бригада? Публика в ней была – хуже не придумаешь. Вообще-то она считалась бригадой склонных к побегу, но какой только нечисти в ней не было! А в принципе вся лагерная нечисть в ней и была.

Бригада была приравнена к склонным к побегу потому, что ни один из ее членов не выходил на биржу, заведомо зная, что ждет его там либо болото, либо горящая гора опилок, либо просто смерть, в лучшем случае без мучений. Иначе и быть не могло, ибо в лагере эти «труженики» под руководством кума строили для нас новый БУР, выполняли всю работу, связанную с укреплением запретной зоны, следили за каждым движением в лагере, которое могло дать хоть малейший сбой в сложном механизме лагерного уклада. Те, кто был среди этой нечисти очка ниже, а были еще и такие, чистили по всей зоне дальняки, баню и прочие отхожие места.

В общем, за исключением нескольких человек, а было нас таких семеро, вся бригада работала на «козьих постах». Редко кто просто так дотрагивался до этой нечисти, потому что они были опущены до такой степени, что уже и сами-то давно за людей себя не считали.

Единственная привилегия в этой бригаде со стороны арестантов была к петухам. Их была в тридцатой, по неофициальным сведениям, половина. Это был настоящий публичный дом. И днем и ночью, в любое время каждый, кто мог заплатить за удовольствие, мог снять на ночь любого кочета и повеселиться, как ему вздумается. Главным было наличие либо чая, либо денег, но самой разменной монетой был, конечно, чай.

Вот в какой бригаде я числился в то время вместе со своим подельником Артуром и еще несколькими такими же, как и мы.

Близился Новый, 1977 год, но для меня и моих близких он не нес с собой никаких существенных перемен. Я был склонен рассуждать по-лагерному пессимистически, судьба же, как обычно, распорядилась по-своему.

Был у нас в зоне в штабе администрации шнырь по фамилии Каспаравичюс. Небольшого роста, всегда угрюмый и злой на всех козел, этакая плюгавая гнида, которую порядочному человеку хочется придавить сразу, как увидел. Родом он был из Прибалтики, сроку имел 15 лет, точнее, он уже добивал эти 15, и оставалось ему сидеть меньше года. Весь срок эта падаль провела среди лагерных мусоров, шестеря им и выполняя любую работу, лишь бы быть с ними рядом.

Однажды сделав свой выбор, этот человек знал, что путь назад для него был заказан. Нескольким ребятам в свое время по его вине добавили сроки. На нескольких процессах был свидетелем со стороны администрации. По мнению арестантов, эта мразь жила уже лет десять лишних.

А сидела эта падаль за пособничество фашистам во время войны. Полицаем он был в своем районе, где-то под Ригой. Почти все тюремное и лагерное начальство того времени имело в своем окружении на побегушках именно таких типов, которые готовы были в любое время продать родную мать, лишь бы их не кинули в общую камеру, не отправили или на биржу, или на повал в общей бригаде. Для них это было равносильно смерти, но не просто смерти. Сначала их насиловали кто хотел и как хотел, а затем продолжались муки ада, но не простого ада, а ада лагерного. А подобного рода ад, смею заметить, наверное, похлестче загробного, ибо Бог может миловать грешника, здесь же милости этим ничтожествам ждать было неоткуда.

Если исходить из статуса о козьих рангах, то такие, как он, были ниже лагерных педерастов. Представьте себе человека, который на каком-то отрезке заключения споткнулся по большому счету, да так, что в конечном счете стал петухом, то есть лагерной девкой. Сколько унижений, издевательств и мук приходится терпеть такому человеку и как он зол на все человечество! И вдруг к таким, как они, бросают змея, которого менты по каким-то причинам разжаловали, использовав его как презерватив и выбросив на помойку. Какая жизнь адова ожидает такого человека, оставляю воображению читателя… Думаю, нетрудно догадаться, как претенденты на лагерные должности цеплялись за свои сучьи места в свите лагерной администрации!

Одним из таких ничтожеств и был этот самый Каспаравичюс.

Так вот, однажды, а было это накануне Нового года, я проходил мимо ларька, как вдруг услышал ругань и угрозы мужиков в чей-то адрес. Возле ларька услышать такое было редкостью. Потому что это был лагерный магазин, а не базарный лабаз. Здесь всегда царил воровской порядок: все стояли в очереди, никто ни с кем не ругался и не ссорился – мужики вели себя скромно, по-арестантски. Так что подобного рода шум заинтересовал меня, и я направился прямо к двери ларька. Издали я успел увидеть, как этого самого Каспаравичюса шнырь ларька уже впустил без очереди и за ними закрылась дверь, чуть ли не у меня перед носом.

Мужики зашумели еще больше, но, когда я стал подбирать подходящее полено из кучи дров, что лежали сложенными возле дверей, стали меня просить и отговаривать от моих намерений, прекрасно понимая, что сейчас может произойти, и нисколько не сомневаясь в этом. Все эти уговоры были, конечно, напрасны, и тем не менее я спокойно выслушал их из уважения к сединам этих работяг, а сам искоса поглядывал на дверь, сжимая в руке полено.

Я и такие, как я, арестанты были каждый день на грани подобного срыва, ибо нагнетание атмосферы ненависти и злобы создавала сама администрация во главе с кумом.

Я уже как-то упоминал, что никто из нас, за исключением старых, умудренных опытом лагерной жизни каторжан, не думал о последствиях. Мало того, почти никто из нас не верил, что он вообще освободится когда-нибудь, поэтому нам было все, по большому счету, без разницы, лишь бы нанести побольше вреда легавым. Шло открытое противостояние, никто ни от кого не скрывался, а, наоборот, каждая из сторон наглядно демонстрировала свою непримиримость.

С нашей стороны это было признаком хорошего воровского тона; что думали менты на этот счет, мы не знали, но догадывались.

Я попросил мужиков немного отойти от двери, а сам пристроился прямо у выхода и стал ждать. Прошло минут пять, наверное, если не больше, прежде чем дверь открылась и на пороге появились две паскуды, весело болтая между собой и ни на кого не обращая внимания. Шнырь ларька приоткрыл наполовину дверь, а Каспаравичюс, держа авоську, наполненную харчами, хотел было выйти, мило прощаясь с другом, как тут же стремглав я влетел в ларек, сжимая в руке полено, и с лёту саданул им шныря по лбу. Как он умудрился среагировать на удар, до сих пор не могу понять, видать, это у него уже в крови – сучий инстинкт дал о себе знать. В доли секунды он успел отшатнуться на несколько миллиметров в сторону – и полено прошло вскользь по лбу, оставив кровавую отметину, но не причинив значительного вреда, ударилось о стену и выскочило у меня из рук.

Момент, пока я поднимал полено с земли, был достаточен для того, чтобы этот недобитый кабан с криком: «Помогите, убивают!» – выскочил из ларька и бросился было в сторону вахты, но кто-то из мужиков подставил ему подножку, и он растянулся на промерзшей земле, уткнувшись в нее поцарапанной и разбитой мордой. После увиденного эта мразь перестала меня интересовать.

Покрепче и поудобнее схватив полено, я ринулся в глубь ларька по коридору. Сам ларек находился дальше, в квадратной комнате, размером 6×6 м. В коридоре же, в маленькой комнатушке слева, выдавали жетоны, проверяя заблаговременно наличие денег на лицевом счету, то есть на карточке. Но предупрежденный моими действиями и криком шныря и, видно, сообразив, когда я не выскочил за этой мразью на улицу, что туча эта собирается над его головой, Каспаравичюс не растерялся. Этой мразоте, видать, не раз приходилось бывать в переделках куда покруче.

Он взял один из самых больших ящиков, которые лежали в углу ларька, и встал у одной из стен прохода, хладнокровно поджидая меня. Как только я вбежал в это помещение с поленом в руке, он нанес мне такой удар по голове, что я рухнул на пол как подкошенный и тут же потерял сознание, а он ринулся к двери на выход по тому же коридорчику, по которому бежал недавно я, но в обратную сторону.

Я недолго находился в беспамятстве. Спасло меня от неминуемой гибели одно из двух: либо я вбежал слишком быстро и эта мразь не успела прицелиться, либо Всевышний полагал, что еще не пришло мое время, и не дал мне умереть, хотя я полагаю, что вторая версия вернее.

Удар по голове мне пришелся как раз железным уголком ящика. Я был весь залит кровью, голова гудела как пчелиный улей, и поначалу, когда я пришел в себя, то не смог сразу разобрать крики, которые доносились из глубины прохода и где-то совсем рядом. Но потихоньку я оклемался, снова схватил полено и услышал вдруг крик еще сильнее, чем прежде.

Оказывается, это орала продавщица. Я подошел к ней, еле волоча ноги, и постарался успокоить, пытаясь при этом выдавить некое подобие улыбки. Не знаю, правда, какая могла выйти улыбка на этом окровавленном лице, но она, как ни странно, успокоилась. Для большей убедительности я объяснил ей, что у нас свои счеты и ей нечего бояться – ее никто не обидит. Говорил я ей все это через окно, даже не заходя за прилавок, а затем пошел по коридору в сторону выхода. Я именно шел, а не бежал, потому что у меня раскалывалась голова и почти каждый шаг давался с большим трудом. К тому же, когда я еще успокаивал продавщицу, увидел, как Каспаравичюс бил по двери, которую мужики гурьбой приперли с улицы, и орал благим матом, угрожая им, но они были непреклонны и не давали ему выйти.

Медленно, с каждым моим шагом, уменьшалось расстояние между нами. Кровь залила мне все лицо, у меня даже не было сил ее вытереть, – видок был тот еще! В какой-то момент Каспаравичюс повернулся ко мне лицом, на долю секунды наши взгляды встретились, и, видно, он прочел в моих глазах смерть, ибо заверещал так, как будто я его уже резал. Он попытался броситься назад в ларек, но проход был слишком узок, и не успел он приблизиться ко мне на вытянутую руку, как я нанес ему удар по голове поленом такой силы, что он рухнул на пол замертво.

До сих пор не знаю, откуда взялись силы для такого удара, потому что в следующую же секунду у меня все поплыло перед глазами, полено выпало из рук, и я рухнул рядом с этой недобитой свиньей, которая все слышала, но признаков жизни не подавала, зная, что сейчас прибудет наряд лагерных надзирателей.

Беготня вокруг нас, шум и гам слились для меня в единый звук, я лежал с закрытыми глазами, но тем не менее мне казалось, что они вот-вот вылезут из орбит. Боль была невыносимая, но приходилось терпеть и, к сожалению, так же как и эта падаль, изображать покойника.

Разница была лишь в том, что он симулировал из страха, чтобы я его не добил, я же симулировал, опасаясь того, что менты меня кончат, даже не донеся до санчасти. Говоря же откровенно, слово «симулировать» не вполне отражает суть вещей, поскольку оба мы были в то время почти покойниками.

Забежавшие менты были, видно, в большом замешательстве, увидев такую картину: все смахивало на обоюдную драку, хотя они точно знали – этого не может быть. К сожалению, я не видел их лиц, но мог их себе представить. Когда стали меня поднимать, я потерял сознание, и с этого момента оно то приходило ко мне, то я терял его вновь. Но как меня несли на носилках мужики на «головной», помню точно. Они, бедолаги, думали, что я умираю, и бежали изо всех сил, а один из них постоянно приговаривал: «Потерпи, родной, потерпи, еще немного осталось», когда я начинал постанывать после очередной кочки. Как меня принесли на больничку и что было дальше, я уже не помнил, потому что задолго до этого потерял сознание, и оно вернулось ко мне уже не скоро. У меня было тяжелое сотрясение мозга, у этой падали тоже, но ему впоследствии пришлось делать еще одну операцию, так как мелкие осколки раскроенного черепа травмировали мозг.

Забегая вперед, скажу, что, на счастье порядочных людей, этот недобитый фашист и лагерная сука в придачу к концу срока окончательно съехал по фазе и был уже безвреден даже для ребенка, ну а пока он лежал в палате рядом со мной в еще худшем состоянии, чем я. Почти две недели я лежал сутки напролет не шевелясь и даже почти не открывая глаз, ибо боль была невыносимой. Когда же я чуть-чуть пришел в себя, то и тогда без посторонней помощи не мог даже выйти по нужде. Рану на голове мне давно зашили, но она болела по-прежнему, почти не переставая. Постепенно боль становилась все терпимей и терпимей, я старался тоже не расслабляться, держал себя в руках, я знал, что главное было – не нервничать.

О том, что я был окружен братской заботой как со стороны друзей своих, сидевших на «головном», и которых я долгое время не видел, так и со стороны босоты в целом, думаю, говорить и писать излишне. У меня было все, что можно было иметь в неволе.

 

Глава 8. Опять изолятор и одиночка

В один из дней моего пребывания «на кресту», а это был первый день, когда я самостоятельно смог дойти до туалета, меня тут же перевели к себе на «тройку» и посадили в одиночку. К сожалению, я даже не смог как следует проститься с корешами: меня увели неожиданно, прямо на рассвете.

Видно, эти ублюдки тоже постигли где-то мудрость преступников, которая гласила: воровать всегда лучше под утро, когда у человека самый сладкий сон. Таким образом, некоторых из моих друзей по лагерю я не видел уже больше никогда, некоторых же встретил спустя многие годы.

К сожалению, в жизни арестанта лагерные дороги всегда непредсказуемы, и ты никогда не знаешь, где будешь не завтра, а через час или даже десять минут. Правильно говорят в народе: «Пути Господни неисповедимы»…

Объяснение моего перевода в таком состоянии со стороны кумчасти было следующим: санчасть внутри никем не охраняется и, таким образом, будучи в состоянии передвигаться самостоятельно, я могу зайти в хирургическое отделение, где лежала эта недобитая падаль после операции, и довести дело до конца.

Что же касалось мотивации относительно моего перевода в тяжелом состоянии из санчасти непосредственно в изолятор, то ее просто не было, да и не нужна она была никому, поскольку к таким, как я, никакие лагерные льготы или что-то в этом роде не применялись. Я знал об этом, поэтому и не роптал.

Вот таким образом я и оказался вновь на своих, ставших уже родными нарах изолятора «тройки». Здесь же, в этом земном аду, в этих застенках ГУЛАГа, жизнь била своим ключом, чаще, правда, по голове тем, кто здесь сидел, а значит, мучился и страдал. У таких, как я, это было, видно, написано на роду.

В изоляторе в то время стали кормить через день: то есть если сегодня вам давали общаковую пайку, как в зоне, то завтра один только хлеб и вечером кипяток в придачу. Называлось это – «день летный» и «день нелетный».

Меня этот рацион, как обычно, не особенно волновал, но теперь уже по нескольким причинам.

Прошла неделя с того дня, как меня поутру перевели с «головного» назад – на «тройку».

Я все время лежал на голых нарах в одиночке, подложив под голову куртку. Шнырь топил мою камеру на совесть, так что было тепло и по-камерному уютно. Меня никто не беспокоил; здесь, так же как и на больничке, у меня было все: курево, чай, еда, и все это лежало открыто.

Никто из мусоров не прикасался ни к чему, они знали, когда, с кем и как можно и нужно обращаться. Они всегда держали руку на пульсе событий и очень редко ошибались в выборе позиции, если не сказать – не ошибались вовсе. Это идеально отлаженный механизм ГУЛАГа еще со времен ЧК, ГПУ и НКВД. Так что опыта им, гиенам, не занимать…

Хоть и было у меня все, о чем может мечтать любой арестант в изоляторе, я почти ни к чему не притрагивался, только пил иногда воду и, помня совет несравненной Полины Ивановны, постоянно лежал, ни на что не обращая внимания и не нервничая. Хоть меня и не совсем устраивал такой распорядок дня, но в конечном счете он дал свои положительные результаты. Я понемногу пришел в себя. Голова уже почти не болела, меня перестало знобить, но, к сожалению, я ничего не ел и даже не курил вообще, как ни странно.

Моей единственной потребностью было жгучее желание поговорить с кем-нибудь из собратьев, так надоело и становилось жутким почти постоянное одиночество в камерах. Но я выходил из затруднения, беседуя сам с собой.

Тот, кто не единожды сидел в одиночках или жил в уединении, знает, до какой степени человеческой природе свойствен монолог. Слово, звучащее внутри нас, вызывает порой своего рода зуд. Разговор вслух наедине с собой, прочел я когда-то у кого-то из философов, производит впечатление диалога с Богом, Которого мы носим в себе. Таково, как всем известно, было обыкновение Сократа.

 

Глава 9. Зугумов, с вещами!

Однажды ночью, задолго до подъема, а подъем у нас был в пять часов утра, я услышал шум открываемых внешних дверей в изолятор. Это был непривычный шум, и насторожил он, вероятно, не только меня, но и других, ибо по всему изолятору прокатилось тихое волнение. Завсегдатаи этих мест, мы почти всегда знали, в какое время и по какому поводу может открыться та или иная дверь изолятора, за редким исключением, когда ситуация была неординарной. По всей вероятности, с моей точки зрения, она была в этот момент именно такой, я это буквально всем своим существом почувствовал.

В подтверждение этому через несколько минут шаги нескольких человек остановились у моей камеры – и я услышал какие-то переговоры. Как я хорошо знал этот бархатный голос, который вел их и в котором по временам слышалось шипение гадюки! Через несколько минут дверь моей камеры, скрипнув ржавыми петлями, приоткрылась – и на пороге появился Юзик, ДПНК и какой-то незнакомый мне офицер с солдатом, которые стояли чуть поодаль в коридоре. Я чуть приподнялся с нар, упершись в них локтями, и ждал, что скажет мне этот демон, но ничего хорошего я, естественно, услышать не ожидал.

– Собирайся, Зугумов, с вещами, – сказал кум, безо всяких вступлений и проволочек.

Вещей у меня никаких не было, какие могут быть вещи в изоляторе? В зоне-то, конечно, у меня было кое-что, но, как я понял, их мне не видать, равно как и своих товарищей, с которыми мне вряд ли дадут попрощаться.

Юзик зашел прямо в камеру, и за ним прикрыли дверь, что уже было исключением из всяких правил. Медленным взглядом он окинул келью арестанта, как я называл про себя свою обитель, независимо от того, в какой камере тюрьмы или лагеря я сидел, затем взгляд его остановился на нарах, где открыто лежали курево, чай и некоторые харчи.

– Видишь, как заботится администрация о твоем здоровье: ничего не трогает, разрешая тебе в изоляторе и курить, и есть вольные продукты. Ты должен ценить такое отношение к себе, Зугумов, – сказал кум тоном эсэсовского врача-экспериментатора, при этом еще и мило, хоть и с ехидцей, улыбаясь.

После такого начала я уже был уверен, что ничего хорошего впереди меня не ждет, ибо это был пряник, ну а кнут, я знал, должен был появиться позже, при определенных обстоятельствах, естественно, но иллюзиями я себя, конечно же, не тешил.

– Да, вот еще что, – как бы между делом продолжал этот бестия, – ты потихоньку-полегоньку собирайся пока, сейчас шнырь принесет тебе гарную телогреечку, как тебе по статусу положено, затем безо всякого кипиша мы потихонечку пойдем в зону, оберегая сладкий, предутренний сон твоих сокамерников. В противном случае ты сам знаешь, что тебя может ожидать, а ты еще очень болен, раз, я смотрю, даже к куреву еще не притрагивался. – При этом он кинул взгляд на две пачки сигарет «Охотничьи» и пачку «Беломора», которые лежали на нарах чуть поодаль от меня и были нераспечатаны.

Делать было нечего, я слишком хорошо знал, в каких случаях от мусоров можно было чего-то добиться, а когда они были непреклонны, исходя из известных в основном только им обстоятельств. Все мои выводы и умозаключения заняли меньше минуты, и, ничего не говоря в ответ, я молча поднялся, надел лагерные брюки и куртку – подобие пижамы, только из милюстина, положил в карманы курево и спички и уже потом надел поверх телогрейку, которую принес шнырь, обул тапочки и не спеша, без малейшего кипиша вышел из камеры.

Зона еще спала, когда я проследовал за своими провожатыми на вахту и через несколько минут сидел в «воронке», который уже, видно, давно ждал меня у внешних ворот лагеря, а еще через полчаса «воронок» остановился на окраине какого-то поселения. Это оказалась станция Железнодорожная. Переговоры диспетчеров по громкой связи подтверждали это.

Да и у меня еще были свежи воспоминания об отдельных отрезках побега, как мы, затаясь в вагоне, сидели с Артуром и ждали. Ждали коренных перемен в жизни, ждали фарта. Как можно было забыть эти воспоминания под звучные голоса диспетчеров по громкоговорителю, как можно было перепутать это место с чем-нибудь еще? Но тогда я был полон надежд, пусть в значительной степени и несбыточных, но надежд, а сейчас…

Сейчас же я сидел в темном «воронке», ибо еще не рассвело, и как бы я ни духарился перед кем-то, даже и перед самим собой, но все же мне было, откровенно говоря, не по себе. Немного я чего-то боялся, как все нормальные люди, немного это состояние было вызвано полной неопределенностью – в общем, мне было грустно и тоскливо. Но все же я надеялся – не знаю на что, но опять надеялся.

Чувство, связанное с надеждой, всегда приходит неожиданно. «Надежда», как о многом говорит одно это слово! Что-то подсказывало мне, что при любом раскладе все будет нормально, нужно только потерпеть еще немного и оставаться самим собой. Это чувство было сродни внутреннему голосу или, вернее сказать, голосу откуда-то свыше. Честно говоря, я не знаю, как его описать, по-моему, это бесполезно, да и ни к чему, ибо мне кажется, что у каждого человека в определенные минуты жизни возникает подобное чувство. Одни называют его внутренним голосом, другие – гласом Божьим, третьи – как-то еще.

 

Глава 10. Стрелять на поражение, в живых не оставлять!

Пока я ждал поезд со «столыпинским» вагоном, мною овладело глубокое раздумье, которое делает невидящим взгляд и словно заключает человека в четырех стенах. Есть мысли, которые заводят в такую глубь, что требуется время, для того чтобы вернуться на землю. Я был погружен в одно из таких размышлений.

Что же касалось причины столь поспешного моего этапирования, то она заключалась вот в чем: в лагере, который находился в поселке Синдор, произошли события, которые заставили призадуматься и многое пересмотреть для себя не только каторжан, но и администрацию всего ГУЛАГа Коми АССР.

Из лагерей на лесоповалы бригады перевозились либо по лыжневке на машинах, либо по узкоколейке на маленьких паровозиках, называемых в народе «кукушками». Этот паровозик тянул за собой ряд таких же маленьких вагончиков с зарешеченными окнами и в сопровождении солдат охраны – как в каждом открытом тамбуре вагона, так и в конце и впереди всего состава.

В этот злополучный, трагический день бригады ехали с лесоповала в лагерь. Путь был неблизок. В вагонах рядом с мужиками лежали и их инструменты, среди которых были бензопилы «Дружба» и горючее к ним. Никто не знает, как произошел пожар, потому что никого из свидетелей происшедшего не осталось в живых. Да разве трудно представить себе эту картину? Кругом бензин и сухая древесина; малейшее неосторожное обращение с огнем – и катастрофы не избежать.

Но при любой подобного рода катастрофе есть хотя бы один выход, правильный он или нет – это уже будет ясно впоследствии, но какой-то выход непременно есть. В данном же случае у людей, которые были в этих нескольких вагонах, выхода не было. Безо всяких сомнений, в любом случае их ждала только смерть.

Когда вспыхнул огонь, он, очевидно, стал распространяться с катастрофической скоростью, и люди, обезумев от страха быть заживо сожженными, взломав решетки на окнах, стали на ходу выпрыгивать из вагона наружу.

Как, видимо, были удивлены в свои последние минуты эти бедолаги, когда, выпрыгнув из вагона и избежав неминуемой мучительной гибели, они попадали под пули конвоя и падали замертво! Что думали они непосредственно перед смертью? Как жестока судьба? Как коварны и безжалостны люди?

Как могло такое произойти, спросите вы? Да очень просто. Оказывается, по инструкции заключенный, выпрыгнувший из вагона, подлежит немедленному уничтожению, то есть в него стреляют на поражение, но вот относительно той ситуации с пожаром в инструкции не было сказано ничего.

Начальник конвоя посчитал, что лучше пристрелить с десяток заключенных, чем потом отчитываться перед начальством, почему он этого не сделал. Таким образом, те, кто выпрыгнул из вагона, были расстреляны в упор конвоем, те же, кто не успел выпрыгнуть, сгорели заживо…

Когда очевидцы, которые ехали в других вагонах, пересказывали эту леденящую душу историю, мурашки пробегали по коже даже у видавших виды каторжан.

Сгоревшие люди были размером с полено, ничего и никого нельзя было узнать; что же касалось тех, кого расстреляли, то печать ужаса быть заживо сожженными навеки запечатлелась на их несчастных лицах. В общей сложности погибло около тридцати человек, я точно уже не помню.

В зоне, откуда были эти бедолаги, кипиш. Менты тут же установили на вышках пулеметы и периодически постреливали из них в воздух, усмиряя слишком ретивых арестантов и ожидая прибытия представителей из Москвы, а они себя ждать долго не заставили. Из столицы тут же прибыло большое начальство, и зону эту расформировали.

Правда, начальника конвоя, который приказал стрелять, осудили на десять лет, но что толку – людей ведь не воротишь, да и фортецала все это была, в этом уверены были все без исключения, даже сами менты.

Что же касалось того, почему этот инцидент стал причиной моего этапирования, то менты попросту боялись, что, как только арестанты, находившиеся в изоляторе, узнают об этом, может произойти большой кипиш и главным его зачинщиком буду я, потому что, с точки зрения арестантов и бродяг, терять мне было нечего: так и так раскрутка, а пять лет или десять – не составляло в данном случае большой разницы.

Я уже объяснял нашу позицию по отношению к свободе и прочее, ну а менты знали не хуже нас самих, а в некоторых случаях даже еще и лучше, чего и когда от нас можно ожидать. Для этого на них работали в то время целые институты. Нашими же институтами были лагеря, а точнее говоря, камеры в этих лагерях.

Но всего этого я, естественно, еще не мог знать, когда, удрученный невеселыми мыслями, сидел в «воронке» и ждал «столыпинский» вагон, ну а он, как обычно, особо ждать себя не заставил.

И снова этап. Куда? А бог его знает. Но я все же узнал об этом к концу того дня, когда выходил из «столыпина» на станции Весляна под мелодичный лай всегда неугомонных мусорских псов и садился в предоставленный нам в виде лагерного извозчика «воронок». Как можно было не узнать подобного рода маршрут, когда я за год проделал его уже не единожды в ту и другую сторону? До пересылки мы ехали где-то с полчаса. И вновь обрыдлые до «не могу» процедуры шмона, распределения и прочее. Душевная подавленность моя к тому времени прошла, уступив место уверенности вернувшегося домой хозяина и сентиментальному ощущению человека, оказавшегося там, где он провел свою юность.

Меня, как ни странно, поселили на «деревяшке», и уже из одного этого я смог сделать вывод, что под следствием не нахожусь, то есть уголовное дело против меня почему-то еще не было возбуждено.

Точнее будет сказать, его тут же и возбудил кум, я тогда еще находился в санчасти вместе с этой мразью, но кум управления, то есть полковник Баранов, приказал отменить возбуждение, ссылаясь на показания ларечницы, которая в принципе рассказала все как было.

Из чего следовало: главным моментом в этом деле является тот факт, что для вольного человека не было угрозы смерти, побоев и иного насилия, а что касается заключенных, то хоть поубивайте вы друг друга, какое кому до этого дело? Ну добавят пяток лет за такую мразь, как Каспаравичюс, а за обычного арестанта и вовсе не будут никогда возбуждать уголовного дела.

Я бы тоже, конечно, не ушел от наказания, если бы полковник не держал свое слово. Говоря проще, кум оказался настоящим мужчиной. Это было качество, которым в этих местах могли похвастаться немногие, если не сказать, что вообще никто, ибо почти невозможно было обладать качествами, формирующими и определяющими порядочного человека, и в то же время служить лагерным ментом.

Все это я узнал чуть позже от кума пересылки, с которым мне впоследствии приходилось часто видеться, исходя из положения, которое я занимал тогда. Он только удивлялся, как меня все же не раскрутили по полной за все мои подвиги?

 

Глава 11. Воровская идея и сходняк

Читатель может не поверить, но, говоря откровенно, я сейчас пишу эти строки и сам поражаюсь. Как мог я так относиться к своей жизни? Как мог ее ни во что не ставить? И это в то время, когда у меня была еще верная жена, а самое главное – меня ждала маленькая дочь, которую я с рождения не видел!

К сожалению, опыт к человеку приходит с годами, ум в некотором смысле тоже, так же, впрочем, как и понятия о благе и человеческих ценностях. Но в этой связи все же следует отметить, что время было такое, и мы не могли поступать иначе, чем поступали. Однажды избрав свой путь, мы не могли с него свернуть.

Нормальному человеку понять это будет нелегко, если он вообще будет в силах понять это. Откровенно говоря, я и пишу-то эти строки для молодежи, которая, не думая ни о чем, как и я в свое время, так и норовит оказаться в тюрьме, не зная, по сути, что же это за заведение такое – тюрьма, в надежде, что, может быть, хоть кто-то из них возьмет да и опомнится, пусть хоть на самой грани, за которой лишения, страдания и почти неминуемая преждевременная смерть.

Но самая главная их ошибка, как мне кажется, заключается в том, что, думая подчас, что они делают или пытаются сделать то или иное во имя воровского дела, они не знают и порой даже не имеют представления, что же это такое – воровская идея.

Мы страдали за нее, точно зная, что она собой представляет и зачем она нам нужна, все остальное мы считали второстепенным. Глядя же на нынешние преступные сообщества, меня не просто удивляет, а порой даже и бесит: ведь как можно вытворять все то, что творят эти горе-преступники, да еще и причислять себя к воровской братии, – это же просто абсурд!

Но вернемся к прерванной хронологии событий. Я прибыл на пересылку в конце января. Коля Портной уже освободился 25 декабря, Тарабульку вывезли на сангород, а на пересылке было два вора – Слава (Сеня) и Бичико. Они и доверили мне смотреть за положением на пересылке.

Острый босяцкий глаз был здесь нужен, наверное, больше, чем где-либо. Каждые десять дней приходили этапы с Большой земли и столько же уходили по направлению, уже по лагерям. Кроме этого, каждый день шли этапы, связанные с передвижением арестантов внутри Коми АССР, то есть их перевозили из зоны в зону, килешовали – по-нашему. И вот в таком ритме жизни нужно было проследить, чтобы вовремя собирался общак, чтобы не было при этом никакого беспредела, ибо общак – дело, как известно, добровольное, чтобы в камерах арестанты соблюдали воровские устои, – в общем, дел хватало даже на десятерых. Но многие, конечно, мне и помогали, когда в том или другом этапе шел кто-то из бродяг.

Буквально на следующий день после моего приезда на пересылку из сангорода пришла малява от Дипломата, – он передавал привет от Песо и других арестантов, которые меня знали, и сообщил новости, которые мне положено было знать. После моего отъезда из Весляны в зону на суд, Дипломата тоже скоро отправили на зону на Чиньяворик, на особый режим, но у него он был из зала суда, то есть открытый, и вот недавно он был вновь на сангороде.

По всему было видно, что в скором времени должно было произойти что-то серьезное, вплоть до воровского сходняка, и в своих прогнозах я не ошибся. Хотя Дипломат мне об этом ничего не писал, но я мог прочесть и между строк воровскую маляву.

Сходняк состоялся почти сразу после моего приезда на пересылку – так, видно, совпало, и держал его Песо. На нем собрались почти все воры Устимлага, которые могли по тем или иным обстоятельствам присутствовать.

К такому сходняку воры готовились загодя, в строжайшей тайне, – потихонечку съезжались к месту сбора, не суетясь и не опережая события.

Организация такого сходняка в заключении требовала от воров таких качеств, которыми могли обладать только люди, привыкшие к строжайшей конспирации, то есть люди умные и дисциплинированные.

Сходка воров в каком-либо регионе России – независимо от того, проходила ли она на свободе или в неволе, – представляла собой огромное значение для всего преступного мира данного региона, если это свобода, и для всего контингента заключенных этого лагерного управления, если это неволя.

Как я уже объяснял чуть раньше, воровские сходняки в Коми проводились в основном на сангороде Весляна. Также я упоминал об авторитетных ворах, а если исходить из того, что у воров нет возраста и все они равны друг другу, то возникает вопрос: как один вор мог быть авторитетней другого? В этом плане я уже объяснял читателю в восьмой главе первой книги, что авторитет у масс вору нужно было завоевывать своими действиями и поступками, показывая и доказывая на личном примере, кто такой вор на самом деле и как должен жить человек, посвятивший себя этой идее.

Насколько мне известно, в Союзе в то время было несколько старых, как их еще называли – нэпманских, воров, решения которых нигде, ни при каких раскладах не подлежали никакому сомнению. В первую очередь это были: Вася Бриллиант Астраханский, Огонек Питерский, Черкасс Ростовский. Что же касалось воров помоложе, то это были Вася Бузулуцкий Грозненский, Кукла-москвич (кстати, по последнему сроку они были подельниками с Бриллиантом), Хасан Каликата Ташкентский, Рантик Сво, Калина Москвич, Гена Карандаш Питерский, Якутенок Пермский, Володя Хозяйка, Руслан Осетин Орджоникидзевский, Песо Москвич, Мексиканец Орджоникидзевский, Робинзон, Плотник Воронежский, Дипломат Ростовский, Студент Ростовский, Коля Портной Москвич, Шарко Какачия (Старый), Хайка, Жид Ташкентский, Дато Ташкентский, Дима Лордкипанидзе и многие другие.

Но этим ворам «помоложе», за редким исключением, было либо около сорока, либо далеко за сорок. Если же исходить из того, что к каждому из вышеназванных воров был подход в среднем в возрасте 20–25 лет, то нетрудно представить себе и подсчитать, сколько лет человек, носивший имя вора, должен был быть идеальным примером для всех окружающих его людей, и быть не просто примером, а выделяться чем-то особенным, чтобы люди шли за ним и верили ему.

По сути, верить можно во все что угодно, но вера становится религией только тогда, когда сплетается с правилами жизни, оценкой поступков, мудростью поведения, взглядом, устремленным в будущее – в данном случае в будущее воровское. Быть одним из немногих авторитетов среди сотен миллионов людей, населявших в то время огромный Советский Союз, да еще находиться почти постоянно в глубоком подполье – думаю, такой человек заслуживает многого. Умный хозяин, когда узнавал, что через его владения должен проследовать по этапу вор, старался любыми путями заполучить его в один из своих лагерей, зная наверняка, что в этом случае о внутреннем порядке почти при любом раскладе можно не беспокоиться. Вор никогда не допустит беспорядка у себя дома. Урка сам по себе был гарантом порядка, а значит и воровского закона.

То, что при управлении Васи Бриллианта Песо держал тот сходняк, говорило о многом, и в первую очередь об огромном авторитете самого Песо как среди урок, так и среди всего контингента заключенных, об абсолютном доверии к нему. Естественно, последнее слово было за Бриллиантом, а сам он, как читатель помнит, сидел на Иосире в одиночке, но это свое слово он отдал человеку, который, надо заметить, был одним из самых благородных воров того времени.

Всего, конечно, не напишешь, но могу уверить любого скептика, что это было именно так, – я слишком хорошо знал Песо, да в принципе и не только я. Но вот написать о нем в книге довелось мне одному, поэтому и хочется выразить словами все то, что внушал к себе этот человек, каким он был благородным и честным уркаганом. Хотя я и не уверен, что мне это удастся, лишь по одной причине: всего на бумаге не напишешь…

Сходняк тот решал глобальные проблемы не только всего Устимлага, но и ГУЛАГа в целом. Одной из таких проблем были «бирки». Я упоминал об этом на страницах первой книги, поэтому, думаю, нет надобности повторяться.

Что же касалось других проблем, то, в частности, на этом сходняке, насколько я знаю, говорилось о более строгом подходе к тем, кто подрывал устои воровского сообщества, ко всякого рода шерсти, прошлякам, а главное – к сухарям, – эта падаль должна была уничтожаться незамедлительно, как только обнаруживалась, чтобы не успевала нанести много вреда людям.

Исходя из того, что менты в целом по ГУЛАГу усиливали режимы содержания, тем самым нагнетая обстановку, такая мера безопасности со стороны преступного мира была своевременной и актуальной. Я не знал в то время ни одного управления по всему ГУЛАГу, где бы не было сучьих зон; в Устимлаге же их не было только благодаря тому, что здесь сидели такие урки.

А если нет всякого рода негодяев и ничтожеств, значит кругом царит воровской порядок. Мужик одет, обут, сыт, что было одним из главных критериев лагерной жизни, я уже не говорю об отсутствии всякого рода беспределов, лагерных интриг и прочем.

Решались на этом сходняке и еще некоторые немаловажные проблемы преступного мира, поскольку маловажных проблем на воровских сходняках не бывает, но о них я умолчу. Во-первых, потому, что не имею права говорить то, что мне было доверено ворами, пусть даже много лет тому назад. Во-вторых, если бы я даже и рискнул написать об этом, поняли бы меня разве что единицы. В-третьих, я не мог знать всего, потому что есть такие вещи, которые воры не могут доверить никому, даже родному отцу. Никому, кроме как своему брату по жизни.

Почти сразу после того сходняка, чтобы не мозолить глаза легавым, воры разъехались по своим зонам, а некоторых менты и сами определили кого куда. Вывезли и Песо. Теперь он попал в Княж-погост, но на этот раз не на «тройку», где был до этого, а на «головной», то есть на «единичку».

 

Часть III. Страшнее нет советской пересылки

 

Глава 1. Омск – Томск – Верхоянск – Воркута – Челябинск – Брянск

Уже несколько месяцев я был на пересылке. Один Бог знает, скольких людей я встретил и проводил за это время, со сколькими интересными спутниками познакомился, беседовал, интересовался тем, чего еще недопонимал, но это обязательно должно было быть чем-то из воровского толка, ведь люди в то время сидели разные (впрочем, как и сейчас).

В одной камере пересылки можно было встретить профессора и вора, артиста и мошенника, писателя и убийцу. А объединяло их то, что все они обязаны были жить по законам тюрьмы, но не все, конечно, могли сразу усвоить ее быт и законы, поэтому обращались в основном ко мне, поскольку я был для них как бы дирижером в их оркестре. Я уже полностью поправился, правда, голова иногда еще побаливала, особенно когда не высыпался или нервничал.

С наступлением весны началось движение, и не только в природе-матушке, но и во всем ГУЛАГе, хотя здесь оно не прекращалось ни днем, ни ночью. Таким образом, в один из апрельских дней 1978 года меня вновь заказали на этап. Ну, к подобному вояжу я был всегда готов. Что нужно-то было бродяге? Сидорок со сменкой да чуток харчей в придачу. Я знал, что где бы ни был, куда бы ни забросила меня судьба в стране под названием ГУЛАГ, меня всегда встретят собратья и нужды не будет ни в чем. Так что сидорок бродяжий скорей походил на фартяк, чем на баул. Бродяга всегда оставался тем, кем был, – бескорыстным и благородным босяком. К достойной цели ведут лишь достойные средства, или же цель оказывается достигнута по средствам.

Все дальше на север, в сторону Воркуты, уходил тот далекий спецэтап. По ходу, уже в «столыпине», разобравшись по мастям и по росту, мы поняли, что масть по этапу нашему следует одна – воровская, а это значило, что собирали отрицаловку со всех командировок Коми и килешовали кого куда.

Процедура эта была нам всем хорошо известна и не возбуждала никаких эмоций. Скорее наоборот, кто-то встретился вновь после долгой разлуки, связанной с этими самыми килешованиями, кто-то знакомился с теми, о ком слышал заочно, кто-то вообще уже не обращал ни на что внимания, зная главное – он среди своих и можно хоть немного расслабиться. Но это были в основном старые бродяги-глухари, к ним у нас всегда был особый подход и уважение.

На станции Абезь в купе «столыпина», где был и я, вошел слегка сутуловатый арестант, худой, как все мы, и с такой же фортецалой, какие были у большинства из нас. Вариантов не было – это был наш собрат, но что-то в его облике показалось мне знакомым, тем более в купе всегда полумрак. Когда же он выпрямился и повернулся в мою сторону, я узнал в нем своего старого кореша Женьку Ордина. В первой книге я рассказывал, сколько горя хлебнули мы и трое друзей наших: Сова, Серега и Харитоша, пройдя через ту злосчастную малолетку. Один из них навеки упокоился, не выдержав мусорского беспредела, который нам чинили легавые.

Но и на свободе мы оставались теми, кем были за колючей проволокой, – верными, преданными и бескорыстными друзьями. И вот встреча, и опять в тюрьме. Это было и грустно и радостно, но ничего не поделаешь, каждый выбирает свой путь. Мы это знали, а потому радости у нас было больше, чем грусти, если не сказать, что грусти (внешних ее признаков) у нас не было вообще.

Женька тоже уже несколько лет сидел, и тоже за воровство. У него со свободы был особый режим, и он отбывал срок на Чиньяворике, на открытом особом, куда его вывозили. Он тоже не знал, куда его везли, но был удивлен тем, что его не посадили к полосатым. Но вскоре все стало ясно, а пока мы предавались воспоминаниям об этапах нашего жизненного пути. Нам было что вспомнить…

Когда, после суток пути, состав ушел от основной ветки влево, всем стало ясно – нас увозят за пределы Коми. Да, это уже была Тюменская область, это уже была Сибирь. Впереди – станция Харпа, особый режим. Эту станцию почему-то еще поэтически называли станция «Северное сияние». Здесь было два лагеря особого режима – «тройка» и «десятка». Иосир и Чиньяворик – особые лагеря Коми – были полосатым раем, по сравнению с этими двумя лагерями Харпы. Здесь ооровцев выводили на работу на каменоломни.

Если просматривать старые военные архивные кинопленки об узниках концлагерей, где их гонят на работу под лай овчарок и свирепые окрики фашистов-автоматчиков, то будет одна и та же картина, не нужно ничего ни переводить, ни воображать. Ужасное прошлое повторялось один к одному. Но здесь, на Харпе, было, пожалуй, покруче, ведь это была не Европа, а Сибирь, и в лицо бедолагам по дороге на работу и назад дул не легкий средиземноморский бриз, а пронизывающий до костей норд с горы Машка.

Бродяги, которые сходили на этой станции, не расставались с нами, как обычно, на время килешовок, а прощались навсегда, зная, что выживут немногие. Когда выкрикивали фамилии на выход с вещами, мы с Женей слушали с замиранием сердца, не выкрикнут ли его фамилию, потому что у него был особый режим, но, слава Богу, пронесло.

Да, забегая вперед, скажу, что вновь на особый Женька попал много позже. Когда Харпа была позади, те, кто уже бывал в этих краях, вычислили нашу конечную остановку – Лабытнанга, ибо других лагерей рядом не было. Это уже было Заполярье.

Лабытнанга находится на берегу Оби, чуть ниже по течению – Обская губа, а на противоположном, левом берегу – город Салехард. Здесь кончались все дороги, в том числе и железнодорожное полотно, и начинались бескрайние просторы тундры, вплоть до Карского моря и полуострова Ямал.

Все эти просторы были вотчиной ненцев. Здесь уже была вечная мерзлота и ничего не росло. Даже вода была привозной. Городом это поселение жители назвали из тщеславия, ибо, кроме нескольких двухэтажных срубов – школы и еще чего-то, все дома здесь были одноэтажными бараками лагерного типа. Все это я успел про себя отметить, пока наш этап вели в лагерь.

Особенно непривычным было то, что никто из жителей не проявлял к нам абсолютно никакого интереса. Они, видать, жили по старым понятиям НКВД, которое гласило: «Население СССР делится на три категории – на заключенных, бывших заключенных и будущих заключенных».

Прибыло нас на эту командировку девять человек.

 

Глава 2. Жизнь зека во времена перемен

Что такое гримасы судьбы? В суматохе дней об этом мало задумываешься и, лишь когда она показывает свой смертельный оскал, остро понимаешь, что жизнь, в сущности, зависит от цепи нелепых случайностей и фатальных совпадений. А в итоге решает все роковое стечение обстоятельств.

Так получилось, что попали мы в зону тогда, когда там затевались серьезные лагерные перемены и наше присутствие оказалось очень даже кстати. Тем более что некоторых из моих новых друзей по неволе давно уже знали не только в Устимлаге, но и за его пределами. Да и по возрасту они были почти вдвое старше нас, а свободы не видели почти столько же, сколько некоторые из нас прожили вообще.

Сама структура этого лагеря, отношение администрации к осужденным ничем особенным от остальных лагерей не отличались. Начальство здесь проводило политику кнута и пряника: запугивало одних и что-то сулило другим, жестоко наказывая непокорных и демонстративно поощряя податливых.

Фактически лагеря того времени делились на две категории: воровские и сучьи. Объяснять их значение, думаю, нет надобности, ибо названия говорят сами за себя. Но была еще одна категория лагерей, которая, по сути, считалась воровской, но не была таковой на самом деле. В таком лагере все, на первый взгляд, было то же самое, что и в лагере с воровским укладом. Был также положенец зоны, был, естественно, и общак, грелся изолятор и БУР. Все функционировало как положено, но до тех пор, пока интересы администрации не пересекались с интересами арестантов. Если на воровской командировке шло открытое противостояние и никто никому ничего не хотел просто так, без борьбы, уступать, то здесь по первому требованию ментов все делалось так, как это было нужно ментам.

Все подобные действия были закамуфлированы громкими воровскими лозунгами типа «За жизнь воровскую и смерть мусорскую» или «Благополучие дому нашему общему и всему ходу воровскому» и прочей трескотней.

Мужикам, которые все это видели и слышали, на первых порах трудно было разобрать, где ложь, а где правда. Ну а тот, кто все понимал и не хотел мириться с блядской постановкой, попадал тут же в изоляцию.

Находясь в большой камере изолятора, куда наш этап поместили на сутки, и переговорив с теми, кто еще верил во что-то и уже устал бояться расправы, нам не составило труда понять все, что творилось на этой командировке. К сожалению, для некоторых из нас подобного рода лагеря не были неожиданностью, но односторонним подход, естественно, быть не мог, поэтому мы ждали выхода в зону и встречи с положенцем. Набор догм, которые прочно вросли в сознание бродяги, формировал мир, в котором он жил и вне которого не мыслил себя. Когда же возникало нечто, грозящее разрушить его, инерция сознания стремилась защитить этот привычный мир, так же как любой из людей старался бы защитить дом, в котором он живет, если бы что-то угрожало разрушить его.

Мне кажется, что настало время объяснить читателю суть названия моей книги «Бродяга». Кто же он, человек, который смеет именовать себя так в преступном мире? Для начала немного истории не помешает.

В семнадцатом веке английские законы, направленные против бродяг, всегда отличались крайней суровостью. Один из специальных статутов характеризовал человека, не имеющего постоянного места жительства, как существо «более опасное, чем аспид, дракон, рысь и василиск».

На Востоке отношение к каландару (а именно так здесь назывался бродяга, дословно – бродячий дервиш) было противоположно западным воззрениям. Каландар принадлежал к очень привилегированной касте уважаемых людей того времени. Это объяснялось тем, что бродяга здесь отказывался, можно сказать, от всех земных благ, был таким образом ближе к Богу и уходил в дорогу налегке – в поисках Истины.

Что же касалось матушки-России, то она, как всегда, была оригинальна и в этом вопросе. Часть общества презирала бродяг, сажала их в тюрьму, стараясь уничтожить на каторжных работах. Другая же часть того же общества в какой-то мере жалела их. Но была и третья часть. Она была пассивна, и ей была абсолютно безразлична жизнь и судьба почти любого человека, среди них больше ценились животные, нежели люди.

Я склонен предполагать, что в преступный мир понятие «бродяга» пришло все же с Востока, ибо восточная мудрость людей того времени здесь прослеживается почти во всех аспектах жизни.

Общеизвестно, что в преступном мире всегда существовало три масти: вор, мужик и фраер. Никаких перестановок на этот счет никогда не было, за исключением маленького дополнения. Как я упомянул ранее, после того как урки стали входить в семью на воровских сходняках, человек, если он раньше мог назвать себя запросто вором, теперь, не будучи никем представленным на воровской сходке или, говоря нынешним языком, не коронован, называть себя уркой не мог. Хотя в душе, конечно, он и был таковым, но разве могли бы его понять все, если бы он назвался вором?

Нет, конечно. Его назвали бы самозванцем, а свал у таких людей обычно был всегда один – в могилу.

Поэтому таких людей и стали именовать бродягами. Достоверность моих слов подтверждается хотя бы даже тем, что, обращаясь к вору хоть устно, но чаще все же письменно, правилом хорошего воровского тона является то, что в начале малявы тот, кто обращается к вору, отождествляет урку с бродягой, ибо два этих понятия неразделимы. Поэтому очень немногие могут называть себя бродягами – только те, кто этого заслуживает.

Сейчас в преступном мире, да и не только, на вопрос – кто ты по жизни или кем себя считаешь в этом мире, что в принципе одно и то же, – не задумываясь отвечают: бродягой, даже не удосуживаясь поинтересоваться у людей, более сведущих и авторитетных в этих вопросах. А что, собственно, это значит? Пользуясь случаем, хочу пояснить разницу на благо молодежи и во избежание ею роковых ошибок.

Бродяга – это человек, посвятивший себя всему воровскому, точно так же как и вор, лишь с одной существенной разницей: он «не в полноте». То есть либо еще «не при своих», но в будущем поднимет свой вопрос, либо исходя из преклонного возраста, либо из объективных житейских причин им уже не будет. Но бродягой останется до конца дней своих, так же как и вором в душе.

Советую к моим словам прислушаться любому, прежде чем брать на себя огромный груз ответственности, за который впоследствии придется понести суровое наказание. А говорить, что ты – бродяга, не являясь им на самом деле, слишком опасно. Это на свободе может многое сойти с рук, но, не дай бог, тюрьма! Так что, думаю, многим стоит задуматься над моими словами…

Ну а теперь, после некоторых полезных советов и пояснений, продолжу свое повествование.

В те времена, о которых я пишу, повсюду в стране, а тем более в тюрьмах и лагерях, существовал строгий воровской закон. В частности, один из пунктов которого гласил: если бродяги, прибыв на зону, тюрьму, пересылку и так далее, застают там положенца, действия которого, по их мнению, идут вразрез с воровскими канонами, они обязаны незамедлительно отписать об этом либо ворам, которые доверили зону этому положенцу, либо любым находившимся поблизости уркам. Затем они должны были поставить об этом в известность самого положенца и ждать ответа. А уже по прибытии ответа поступать строго в соответствии с написанным.

В нашем случае никто из арестантов не знал, кто доверил лагерь этому прохиндею, сам же он называл имена двоих урок, которые действительно существовали в природе. Больше того, один из них – Жид Ташкентский – сидел в это время в Коми. Если читатель помнит, я встречался с ним и с Хасаном Каликатой в Самарканде, когда был с Лялей на гастролях. Второго звали Мексиканец Орджоникидзевский.

Оба эти уркагана были хорошо известны массе людей не только в заключении, но и на свободе. Возможно, а скорее всего, именно поэтому, эта мразь назвала имена именно этих урок. Из пояснений Белого, а именно так звали эту скотину, следовало, что так как в этой зоне долгое время не было воров, а положение оставляло желать много лучшего, то, зная его как бродягу, именно эти урки доверили ему лагерь, оповестив его об этом малявой. Бродяги же, которые находились в тот момент рядом с ним, освободились и разъехались.

Естественно, мы не поверили ни единому его слову, и у нас для этого была масса причин, но игнорировать его пояснения мы не то что не могли, но и не имели права, будучи теми, кем были по жизни.

У каждого из нас были свежи разного рода воспоминания, связанные со строгим соблюдением воровских законов. Например, были случаи, когда зек объявлялся в каком-нибудь гулаговском застенке вором. Все или почти все бродяги не только интуитивно, но и совершенно объективно видели и знали почти наверняка, что перед ними – сухарь, и расправлялись с ним, как и положено, как с гадом. Проходило время, и при первом же свидании с ворами с этих людей спрашивали, правда, не так уж и строго, но все же спрашивали. Казалось бы, за что? И как это объяснить? Ведь эта нечисть действительно была самозванцем. Ну, во-первых, при любой уверенности всегда присутствовало слово «почти», а оно, согласитесь, всегда оставляет чувство какой-то незавершенности. Тем более оно принимает огромный, иногда даже роковой смысл, если дело касается чего-то воровского, то есть, в сущности, человеческой жизни.

Урками все объяснялось предельно просто. Раз человек назвался воровским именем, а вы сомневаетесь в его компетенции, то, будьте любезны, отпишите об этом ворам и ждите ответа, не принимая никаких бесправных мер. И, лишь только получив ответ от воров, можете действовать в соответствии с написанным в маляве.

Конечно, самозванцы знали об этом воровском законе, больше того, иногда на него они и делали свои гнусные ставки и умудрялись намутить очень много воды за то время, пока приходил ответ от воров, но закон воровской был строг и един для всех. Он был почти сродни принципу, которого свято придерживался закон дореволюционной России, который гласил: лучше оправдать десять преступников, чем осудить одного невиновного. А вот ленинская – гулаговская формулировка на этот счет провозглашала совсем противоположное: если из десяти репрессированных один окажется виновным, репрессия себя оправдает.

Продержали нас в карантине недолго, всего несколько дней. Такой стандарт был распространен везде по северным командировкам, за исключением объявления карантина в самой зоне или когда администрация этап не принимает.

Было, конечно, и еще несколько причин. Например, люди с этапа не выходили в зону, но это касалось сучьих зон, данная же командировка к такой категории лагерей шпаной причислена не была. Хотя, говоря чисто воровским языком, бродяга обязан зайти не только в любую зону, но и в любую тюремную камеру и так далее и навести там воровской порядок.

Но проблема чаще всего состояла в другом: не всегда, а точнее говоря, очень редко были чисто воровские этапы, то есть состоящие из одной воровской масти. На этот раз все, казалось бы, было на первый взгляд ровно, с воровской точки зрения естественно, но это только так казалось. Самым же главным для нас было то, что мы знали: вся эта встреча – хорошо организованный спектакль, где главными режиссерами были начальник режима и начальник оперативной части.

В конечном счете и Белый, и легавые поняли, что мы с ними на «одну руку шпилить» не будем, и нас потихоньку в течение недели всех загасили в изолятор. В принципе понимать-то нас им было нечего. При самой первой встрече, когда мы вышли из карантина, и при дальнейшем разговоре с Белым мы лишний раз убедились в правильности обвинений мужиков в его адрес, услышанных еще в карантине. Так что, особо не мудрствуя, мы высказали ему все, а также известили о том, что отправляем маляву одному из тех воров, которые доверили ему смотреть за лагерем. Так что нам несложно было догадаться, какие именно действия со стороны ментов последуют вслед за нашим решением.

Самым главным в данной ситуации было отправить маляву из зоны. Менты, конечно, знали об этом не хуже кого бы то ни было, поэтому перекрыли нам все пути общения как с жилой зоной, так и внутри изолятора, но нас они все же, как всегда, чуток недооценили. Сама малява была написана нами еще в карантине и отдана человеку, который сидел в БУРе, осужденный в «крытую» тюрьму и ожидавший этапа. По нашей договоренности нам оставалось только цинкануть ему в нужный момент имя урки, которое он должен был написать на маляве, а о том, отправлять ее или нет, у нас почти не было сомнений. Но, повторюсь, мы обязаны были выслушать обе стороны – в этом заключался наш долг. Поставив в известность Белого, мы тут же цинканули, чтобы на маляве было написано имя Жида Ташкентского.

Продержали нас в изоляторе чуть больше месяца. За это время с нами на языке ментов велась скрупулезная «политико-воспитательная работа». Хорошо отлаженный механизм ГУЛАГа допускал почти любые посулы и обещания, лишь бы не поломать какой-нибудь даже маленький винтик в своем устройстве. В данном случае администрация прекрасно понимала, что, если она не сможет хотя бы некоторых из нас перетащить на свою сторону, а таких средств у них было предостаточно, им придется начинать все с самого начала. Мало того, они никогда не были уверены в том, получится ли у них модель лагеря подобного рода, который был до этого, или нет.

В дальнейшем произошло то, что и должно было произойти. Испробовав почти все методы воздействия на нас и поняв, что все бесполезно, нас отправили этапом. Если бы мы пробыли еще какое-то время в лагере, нас бы могли осудить в «крытую», но пробыли мы там всего несколько дней, а потому такой вариант был исключен. Даже ярым скептикам, остававшимся в лагере и в чем-то долгое время сомневавшимся, теперь все сразу стало ясно.

В общем, в лагере произошла маленькая революция. Белому мужики все же разбили голову, даже не дожидаясь малявы от воров, видно, достал этот негодяй мужиков как следует.

Такой расклад легавых, естественно, не устраивал, и отправили они этот использованный презерватив вместе с подобным товаром куда подальше от своих пенатов. Такова всегда участь подобного рода ничтожеств. В зону заехали новые этапы, и жизнь там пошла своим чередом.

Как ни странно, но спустя шесть лет я вновь побывал в этом лагере, а точнее, приехал со своей новой женой на свидание к ее младшему брату, которого с четырнадцатью годами за плечами отправили из Махачкалы в этот Богом забытый край. Кое-кто меня узнал, но виду не подал, и я, конечно, догадался почему. На свидание меня не пустили, а жене дали всего сутки. Хотя на все, что мы привезли с собой (черную икру, балык, коньяк) и то, какие при нас были деньги, можно было купить всю их администрацию со всеми потрохами. Частенько приезжие с Кавказа покупали их и за меньшее. Но понять их тоже было можно. Администрация северных командировок того времени влачила нищенское существование, и порой шпана в лагере жила намного лучше, чем менты на свободе…

Что же касается малявы, отправленной нами Жиду, то она все же нашла своего адресата, правда, не сразу. Через какое-то время я встретил его где-то на этапе. По ходу прикола он упомянул о том, что получил ту маляву. Думаю, нет надобности говорить о том, что ни о каком бродяге по кличке Белый он и в помине не слышал.

Таковы были пути арестантов по северным просторам нашей необъятной родины. Они тоже, как читатель видит, были неисповедимы. Не знали мы и на этот раз, куда же нас заведет, а точнее, завезет судьба-злодейка, когда вновь, трясясь в вагонзаке, наш спецэтап уходил куда-то на запад. Этот отрезок своего лагерного жизненного пути я запомнил лучше любого другого, как будто все это происходило вчера. Это потому, что всплывал он в моей памяти чаще, чем другие.

Через несколько дней наш спецэтап пересек часть Тюменской области и вдоль почти всю территорию Коми АССР и прибыл на станцию Котлас – это была уже Архангельская область. О том, что нас вновь вывозят за пределы, мы поняли много позже, чем когда прибыли сюда.

Как я рвался когда-то в побеге со своим корешем именно на эту станцию в расчете на то, что именно отсюда на вольные просторы и простирался путь беглецу. Но теперь, полулежа на узкой скамейке купе «столыпина» и почти не думая ни о чем, я был абсолютно невозмутим, когда увидел обычную килешовку со шмоном и перетасовками и когда до меня стали долетать отрывки фраз, где присутствовало это некогда магическое название – Котлас.

В Котласе наш этап не тормознули, а погнали дальше, и, лишь прибыв в Киров, мы были водворены на пересылку. Здесь нам предстояло ждать запрос от покупателя, но так как такой товар, как мы, ни одному хозяину был не нужен, нам пришлось покормить вшей и клопов на этой пересылке несколько месяцев.

Как обычно в подобного рода вояжах, грязные, обросшие, искусанные разными паразитами, в один из осенних дней 1977 года, согласно поименной перекличке, мы взбегали по одному в вагон очередного «столыпина». В тот момент я, конечно, не мог еще не только знать, но и в самом бархатном сне увидеть, какая приятная неожиданность предстоит мне в самом ближайшем времени.

 

Глава 3. Валерия

Поистине пути Господни неисповедимы! На нашем жизненном пути расставлены верстовые столбы, знаменующие собой наиболее важные события, которые мы помним до самого своего смертного часа. Видит Бог, у меня есть немало ярких воспоминаний, больше чем у иных людей волос на голове. И вот одно из них.

Этап в вагонзаке шел прямиком из Москвы, из Пресни, там он, видно, и был сформирован. Больше половины купе в «столыпине» были заняты исключительно женщинами, остальные несколько купе предназначались нам. Но нас всего-то было около десяти человек, и мы как раз поместились в одном купе, да и килешовка была нам не в кайф. Конвой оказался с понятием, и нам не пришлось их уговаривать, тем более что такой расклад устраивал их самих – меньше было с нами хлопот. Таким образом, несколько купе оставались пустыми, когда, скрипя колесами, поезд, потихоньку набирая ход, тронулся в путь.

Вы представляете себе, что такое годами вообще не видеть женщин? Кроме разве что на картинках в камерах, да и то из старых, допотопных изданий. Цензоров и служащих спецчасти, которыми преимущественно были женщины, никто из нас, естественно, женщинами не считал. Здесь они с годами теряли свой облик; это были скорей жандармы в юбках. И вдруг – на тебе, целый этап подруг, но, к сожалению, подруг по несчастью. Что тут началось! Благо конвой попался хороший – сибиряки, все как на подбор под два метра ростом и с улыбками простых деревенских парней.

Когда радостный гвалт, вызванный внезапным появлением дам, немного спал, все потихоньку перезнакомились. При этом почти все мужчины признались в любви очаровательным попутчицам, и, как обычно случается в таких ситуациях, началась бурная и интенсивная любовная переписка.

Все это было как бы отдушиной для истерзанных судьбою сердец, игрой взрослых в почти платоническую любовь. Ведь никто из нас друг друга не видел, а увидеться мы могли лишь раз, да и то если повезет и ваше купе окажется ближе к тамбуру. Так что понять чувства, обуреваемые человеком в это время общения, далеко не просто.

Когда по ходу пьесы женщины узнали, какие горемыки едут с ними рядом, нас буквально засыпали всякими яствами, которые многие из нас не видели не один год, а некоторые не видели вообще. Помимо съестного нам прислали носки, свитера, рубашки, – чего только из тряпок нам не попередавали! Солдаты, отдать им должное, молча и терпеливо сновали в разные стороны, разнося посылочки.

Но главным, конечно, оставалось общение. Оно длилось весь день и весь вечер, пока к ночи естественная усталость не взяла верх над желаниями и почти всех нас не сморил сон. Я сказал – почти, потому что люди моего круга никогда не спали в тюрьме, если, конечно, не считать сном, когда ты спишь и слышишь, как паук плетет свою паутину, или спишь и слышишь, как волосы растут. А тут еще рядом дамы, – в общем, вы меня понимаете…

В какой-то момент, когда, казалось бы, в «столыпине» стояла сонная тишина, дверь в наше купе потихоньку приоткрылась и солдат, судя по повязке на рукаве – начальник конвоя, стал внимательно оглядывать «спящих». Сквозь узкие, почти закрытые веки за ним неотступно следило почти десять пар глаз. Как будто заведомо зная, что я не сплю, и вперив в меня прищуренный взгляд, он обратился ко мне, подзывая жестом руки:

– Слышь, зверь, подойди, разговор есть. – Мне достаточно было свесить ноги и сделать полшага к двери, чтобы оказаться рядом с ним, что я и сделал.

– Чего хотел, командир? – спросил я его вполголоса.

– Тише ты, – ответил он мне почти шепотом и, приблизившись к моему уху, тихо спросил: – Есть желание перепихнуться?

Я сразу понял, о чем идет речь, но был вынужден отказаться, ссылаясь на то, что уплатить за такое дорогое удовольствие мне, к сожалению, нечем.

– Да мне и не надо от тебя ничего, – продолжил он разговор, – знаю, что спецэтапом катишь, тем более за все уже уплачено. Ну как, готов в бой?

Улыбнувшись и даже не дав мне опомниться, не сомневаясь ни на минуту в моем ответе, он опять добавил шепотом:

– Приготовься и будь во всеоружии, я скоро приду за тобой.

Затем тихо закрыл за собой дверь купе и с той же игривой улыбкой на лице удалился куда-то. Когда я повернулся спиной к двери, на нижней части купе братва сидела, а со второй полки головы свисали вниз. Бродяги молча улыбались и строили всякого рода предположения, но в одном едины были все. Иди и ничего не стесняйся, – по возможности душу отогреешь, а там, глядишь, и на «сладкую цацу бубновый король выпадет». Как близок к истине был тот, кто сказал мне эти напутственные слова, конечно, даже сам не догадываясь об этом! События, последовавшие затем, это доказали.

Теперь, прежде чем продолжить свое повествование, мне бы хотелось рассказать читателю об одной нехитрой уловке, к которой прибегала в заключении прекрасная половина человечества. К сожалению, во все времена закон преступали и женщины, но в разные времена и закон по отношению к слабому полу был неодинаков. Что же касается того времени, о котором я пишу, то он, то есть закон, был, откровенно говоря, к ним суров. Вот исходя из подобных обстоятельств, дамам и приходилось в заключении идти на всякого рода ухищрения, чтобы избежать его суровой десницы, ибо сам Бог велел видеть женщину свободной и всегда прекрасной.

Любое существо, которое Бог наделил разумом, попав в капкан или западню, что в принципе одно и то же, будет всегда пытаться выбраться, следуя естественному инстинкту самосохранения. Прекрасная половина человечества в этой связи, естественно, никогда не была исключением, тем более если капкан этот звался – тюрьмой. Конечно, способы избавления от создававшихся судьбой разного рода ситуаций бывают разные, равно как и люди, которые к ним прибегают, выбирая тот или иной метод.

Самым простым и в то же время самым честным и естественным способом являлась беременность. По законам того времени, если женщина попадала в заключение в положении, ей полагалась масса льгот, и, как правило, после родов мамаши оказывались на свободе благодаря своим крошечным чадам. Но прибегнуть к этому способу могли не все, ибо, для того чтобы женщина понесла, нужна, как известно, масса совокупных факторов, и один из главных – это, естественно, мужчина. Но где его взять? В тюрьме это сделать почти невозможно. В лагере надзирателями служат только женщины, а те из мужиков, которые и попадаются изредка, как правило, импотенты. Да и не каждая арестантка еще согласится лечь под вертухая. Так что оставался один и самый, пожалуй, верный вариант – «столыпин». И к нему дамы готовились с исключительной тщательностью, ибо на карту у них было поставлено очень многое, как правило – сама молодость.

Из всего женского этапа, который находился в нашем «столыпине», по тем или иным причинам только одна юная арестантка еще с тюрьмы готовилась к столь серьезному испытанию (а иначе порядочной женщине, согласитесь, назвать его очень трудно).

Но, к сожалению, ей катастрофически не везло. Дело в том, что с самой Пресни в вагонзак, где находились женщины, никого из мужиков не подсаживали. С самого начала пути она договорилась с начальником конвоя, по-царски заплатив ему за предстоящую услугу, но все было тщетно – не было мужиков. Сам конвой, конечно, был не в счет, тюремная этика у женщин этот вариант исключала.

Девчата еще с тюрьмы знали, что конечный пункт их маршрута – Пермь. Бедолага уже было подумала, что вся затея напрасна, ибо от Кирова до Перми не больше двух суток «столыпинского» пути, как вдруг загоняют наш этап! Но и здесь «поживиться», по большому счету, было нечем.

Уже много позже я вспоминал, как с самого начала пути начальник конвоя буквально не отходил от нашего купе и на шмоне присутствовал сам, хотя и шмона-то, можно сказать, не было. Он, оказывается, присматривался к нам как к племенным бычкам, чтобы потом рассказать о нас покупательнице.

Но выбирать, по сути, ему было не из кого: почти все больные и приморенные люди, отсидевшие не один год, а некоторые – и не один десяток лет. Отчего же выбор пал именно на меня? Неожиданные прихоти судьбы, неистощимой на разного рода выдумки, иногда превосходят самые сумасбродные замыслы людей. Действительность порой творит настоящие чудеса.

Конвоир, как и обещал, вернулся через несколько минут. Это время ему понадобилось для того, чтобы пересадить женщину в пустое купе, ну и по ходу пьесы шухер проверить. Мне еще никогда в жизни не приходилось оказываться в таких ситуациях, поэтому я заметно нервничал, когда шел следом за солдатом, мне даже казалось, что мое сердце бьется так же громко, как стучат колеса поезда о стыки рельсов. Весь «столыпин» бодрствовал, прекрасно зная, куда я иду, но при этом стояла почти мертвая тишина, прерываемая то в одном, то в другом купе храпом и сонным бормотанием. Весь этот немой спектакль был проявлением арестантской солидарности.

За мою уже немалую жизнь в неволе мне приходилось входить, наверно, не в одну сотню разных камер, но никогда я не чувствовал себя так неловко и не был, пожалуй, ни разу в такой катастрофической растерянности, как это случилось в тот раз, когда я переступил порог купе того «столыпина». «Удачи!» – услышал я тихое напутствие конвоира и тихонько закрываемую за мной дверь. В тот же момент он удалился.

Я по привычке стал присматриваться и прислушиваться. В купе стояла, казалось бы, гробовая тишина, пахло одеколоном, как в парикмахерской. Никого не было видно, но я услышал слева от меня с верхних нар тихий, еле слышный вздох.

Чтобы читателю было понятнее, думаю, следует подробно описать купе «столыпина».

Во-первых, дверь и вся стена, где она находится, представляет собой как бы стальное сито, то есть маленькие решетки, размером примерно 3×3 см. Внутри купе нет столика, а сплошная скамейка вдоль трех стен образует букву П. То же самое можно сказать и о верхних нарах, но там площади для отдыха намного больше, можно сказать, что это почти сплошные нары, не считая, конечно, того маленького прохода, в который я, протянув руки, подтянулся и перекатился на левую сторону – туда, откуда секундой раньше я слышал тихий вздох и где в углу притаилась очаровательная узница, сжавшись в комок и тихонько вскрикнув от страха.

Да уж, испугаться, пожалуй, было от чего. О внешнем виде говорить, думаю, вообще нет смысла. Я был в тапочках лагерного пошива, на мне была тонкая рубашка и сатиновые шаровары, – все это еще куда ни шло, но вот лицо, оно кого хочешь могло бы испугать, не говоря уже о женщине, да еще и при таких обстоятельствах, хоть дама эта и была нашей подругой по несчастью. Лысый, со впалыми, чахоточными щеками, с двухмесячной бородой и орлиным носом в придачу. Натуральный абрек.

Но могу поставить сто к одному, что я испугался еще больше. Моя природная робость перед женщиной да, наверное, и воспитание в придачу взяли верх над похотью и соблазном. Не говоря ей ни слова, я переполз на противоположную сторону нар, присел по привычке на корточки, облокотившись на перегородку, разделяющую купе, обхватил ноги руками и, вперив взгляд в это дивное создание, молча стал чего-то ждать, напрочь потеряв решительность и утратив всякую инициативу.

В ожидании неведомого в относительной тишине, под мерный стук колес и еле слышных вздохов из-за перегородки (а там находились женщины), прошло несколько минут. Мы стали оба понемногу приходить в себя. Мне почти не было видно лица незнакомки; но в том, что она очаровательна, я не сомневался ни на секунду.

Кто в сериале собственного воображения не обладает самыми прекрасными сюжетами! Рядом с ней лежал увесистый с виду баул, в котором она стала не спеша копошиться. Я же, услышав шаги конвоира, когда он поравнялся с нашим купе, попросил его приоткрыть немного окно в проходе – оно находилось прямо напротив нас.

Так я увидел кусочек неба в мелкую решетку, расцвеченного звездами. Они роились и мерцали во влажном воздухе. Вечерняя прохлада вперемешку с ароматом цветов, свежескошенного сена и чего-то еще ворвалась в вагон, напоив своим неповторимым ароматом весь этап, который молча бодрствовал, ибо по естественным причинам ни тем, ни другим было не до сна. Монотонный стук колес о стыки рельсов тоже успокаивал. Смущавшая нас тишина как бы отступила, а полная луна поделилась с нами своим серебристым светом.

Я не сводил глаз со своей попутчицы. И хотя мы сидели друг против друга, я до сих пор помню мельчайшие подробности в ее туалете, что же касалось ее облика, то это был ангел – так, по крайней мере, мне казалось в тот момент.

Но не только в первые часы нашего знакомства, но и много лет спустя она была все так же неотразима, если не сказать больше – она была богиней. В ее магической красоте было что-то терзающее: черные, уложенные в две тугие и толстые косы волосы, подчеркивающие благородную бледность лица, хрупкость в сочетании с жесткой линией подбородка, изумительного разреза изумрудные глаза, мягкий излом бровей и взгляд пантеры…

Лишь изгои да женщины умеют остро наблюдать, потому что их все ранит, а душевные страдания обостряют наблюдательность.

– Как вас зовут? – услышал я тихий и приятный, нежный голос своей попутчицы.

– Заур, – постарался ответить я как можно тише и спокойней, чтобы еще больше не напугать ее, ибо голосом меня Бог не обидел.

Но я зря переживал, потому что в следующий момент в ответ мне почти игриво и с легкой улыбкой на лице, насколько я мог заметить, прозвучало:

– А меня – Валерия.

Я, конечно, как и все мальчишки в юном возрасте, читал «Спартака» Джованьоли, но никогда бы не смог вообразить себе, что образ прекрасной Валерии предстанет когда-нибудь предо мною в образе не менее прекрасной арестантки, да еще и при таких обстоятельствах.

Сделав маленькую паузу и собравшись, вспомнив, что все женщины любят ушами, я постарался вложить в свои слова как можно больше тепла и сказал ей:

– Ваше имя и облик, милая Валерия, придают нашему знакомству почти романтический характер.

– Благодарю вас, Заур, вы очень любезны, но почему «почти» и почему, взобравшись сюда, вы отпрыгнули от меня как от ядовитой змеи?

Услышав два вопроса в ответ, я понял, что очаровательная Валерия уже успела прийти в себя. Сейчас уже не помню, в каких выражениях я постарался объяснить ей, что, несмотря на то что я преступник, я все же воспитан в строгих традициях горцев Кавказа, где женщину учат уважать сызмальства. Да и вид мой для подобного рандеву оставляет желать много лучшего. Думаю, более подходящего сюжета для «Красавицы и чудовища» драматургу было бы сложно отыскать. Но при всем сказанном я не забыл, конечно, упомянуть, какого я рода.

– Что же касается вашего первого вопроса, – продолжал я, – то, прошу прощения, я, откровенно говоря, немного растерялся, и, конечно, был не прав. Видите ли, в воображении своем я когда-то рисовал Валерию времен Суллы, и она была прекрасна, но теперь, увидев и услышав вас, она потеряна для меня безвозвратно.

– Отчего же, Заур?

– Видите ли, Валерия, в воображении своем я рисовал красавицу безгласной. Но ваш голос, Валерия, он бесподобен. Я уверен, что он способен вселить в сердце мужчины не только безумную любовь, но и остановить руку палача с секирой, занесенной над головой несчастного!

– Послушайте, Заур, вам не кажется, что мы говорим слишком громко, и не могли бы вы подвинуться поближе?

– Да, конечно, – ответил я уже немного потише.

Я не спеша приблизился к ней и сел напротив так, что, вытянув руку, легко мог обнять ее. Я думал, увидев меня вблизи, она испугается вновь, но ничуть не бывало, – она, казалось бы, не замечала моего уродства.

Тогда я понял, тут же вспомнив ее чудный голос, манеру держать себя и говорить, – она прекрасно воспитана. Что же побудило к столь отчаянному шагу эту юную леди, для меня пока еще оставалось загадкой, но не было никаких сомнений в том, что в самое ближайшее время она будет разгадана.

Как только мы оказались друг против друга, после минутной паузы Валерия тут же начала копошиться в своем бауле, доставая из него всякого рода яства и раскладывая их, не забывая отвечать при этом на мои скромные вопросы и задавать свои. Очень быстро скатерть-самобранка была накрыта как для пира. Чего тут только не было: деликатесы, о существовании которых я успел уже давно позабыть, и сладости, которые не ел годами. Я был тронут.

– Благодарю вас, Валерия, за вашу заботу и внимание, но, видит Бог, сейчас мне кусок в горло не полезет, это уж точно.

– Не беспокойтесь Заур, я об этом тоже позаботилась, только вот с некоторым опозданием.

Сказав это, она чуть наклонилась вправо и откуда-то из-за спины извлекла почти полную пол-литровую кружку с одеколоном. Тут я понял, откуда меня с самого начала преследовал запах парикмахерской.

– Вы уж не обессудьте, – сказала она ласково и просто, – но у конвоя, кроме одеколона, ничего другого не осталось. Если бы я знала раньше…

Мне показалось, что она вот-вот расплачется – так близко к сердцу она принимала эту проблему, считая ее очень важной, но для меня она таковой не была. Рядом с ней я готов был выпить яд, даже не моргнув глазом.

– Ну что вы, Валерия, все нормально, не расстраивайтесь, – сказал я, придав голосу особую теплоту. – Раз дуновение судьбы принесло сюда свежую розу из сада, то пусть этот тройной одеколон превратится в лучший дагестанский коньяк. И, пользуясь случаем, позвольте мне провозгласить тост в вашу честь.

Она чуть приподняла голову, как раненая лань, когда слышит знакомый голос самца. В лунном отсвете я увидел, как на глазах ее блеснули две слезы, но они тотчас же исчезли; должно быть, Бог послал за ними ангела, ибо перед лицом Создателя они были много драгоценнее, чем самый роскошный жемчуг Гузерта и Офира.

Комок, подкативший к горлу, видно, мешал ей говорить. На доли секунды она слегка опустила голову, чтобы собраться с духом, а затем, подняв ее еще выше, выпрямилась, насколько это было возможно, извинилась, мило улыбнувшись мне, и попросила, чтобы я продолжал.

Я продолжил тост, глядя до неприличия прямо ей в глаза. Клянусь Богом, они сияли в тот момент, как две лучезарные звезды и вселяли в меня какую-то бесшабашную уверенность во всем.

– Дай бог, прекрасная Валерия, чтобы все, задуманное вами, сбылось. Чтобы удача по возможности всегда сопутствовала вам. Кавказского вам долголетия и неожиданной свободы!

Произнеся тост, я отхлебнул из кружки больше половины одеколона, а оставшуюся влагу протянул ей. Когда я быстренько загрыз чем-то эту гадость, настал черед Валерии.

Глядя на нее, мне было и горько и смешно. Горько оттого, что эта, по всему видно, воспитанная и порядочная женщина делает такой отчаянный шаг, чтобы выбраться из этой клоаки, умудрившись попасть в безвыходную ситуацию, а смешно оттого, что, глядя на то, как она держит кружку в руке, у меня создавалось такое ощущение, будто она держит в руке не одеколон, а по меньшей мере цикуту. Она так морщилась и мотала головой, что я поневоле тихо рассмеялся. Но затем тактично напомнил ей, что мы не на фуршете.

С отчаянием переборов брезгливость, Валерия приподняла кружку, чуть отстранив ее от себя, а затем произнесла тост:

– Я благодарна вам, Заур, за ваши слова и за пожелания, но больше всего я благодарна Богу за то, что он помог мне с этой встречей и этим мужчиной оказались именно вы.

Провозгласив столь прекрасный тост, который заставил бы возгордиться любого мужчину, она мужественно осушила свой «бокал» до дна и чуть не задохнулась при этом. Мне в буквальном смысле пришлось дуть ей прямо в рот, она легонько качала головой из стороны в сторону, а слезы тем временем ручьем стекали с ее щек. Как она была прекрасна в своей непосредственности!

Наши губы иногда соприкасались, тем более что я держал ее за плечи, и в этот момент по моему телу стала разливаться приятная истома желания. Сам того не замечая, я стал потихоньку прижимать ее к своей груди и хотел было впиться в ее гранатовые губы поцелуем, когда она ласково остановила меня, сказав:

– Заур, милый, прошу вас, не обижайтесь на меня. Поверьте, я вас прекрасно понимаю: для вас наша встреча лишь одно из романтических звеньев в вашей полной приключений жизни, но для меня на карту поставлено слишком многое, поэтому я прошу вас, пусть в нашей близости все будет так, как я хочу. Отвернитесь, пожалуйста, мне нужно привести себя в порядок.

Я, естественно, прекрасно понял ее состояние и тут же отвернулся, но, учитывая пикантность ситуации, решил в оправдание своей поспешности сделать ей комплимент, тем самым помогая ей собраться с духом.

– Простите, Валерия, но ваши глаза как два драгоценных сосуда, наполненные до краев прозрачнейшей зеленоватой влагой, в которой плавают крохотные золотые рыбки, и, когда эти рыбки плещутся на поверхности, вы становитесь чертовски соблазнительной. Но видит Бог: скорее песнь соловья заставит поблекнуть куст роз, который он любит, чем слова мои или действия оскорбят ваше самолюбие, моя прекрасная незнакомка!

У человека два зрения: взор тела и взор души. Телесное зрение иногда забывает, но духовное помнит всегда. Когда я закрываю глаза, предо мною встает та картина. Обернувшись, я увидел шедевр, который мастерски произвела природа.

Если бы я имел талант живописцев эпохи Возрождения, я бы непременно воссоздал впоследствии этот неповторимый образ по памяти. Ибо женская красота должна быть окружена всем самым прекрасным в жизни, но для подлинной красоты, такой, как предстала предо мной Валерия в тот лучезарный момент моей жизни, должен быть только один достойный фон – подлинное искусство.

В бауле рядом с Валерией кроме съестного была нехитрая постель из разного рода женских принадлежностей, а одеялом служила огромная деревенская шаль, толстая и очень красивая. Но и она не смогла скрыть полностью ее красивых ног, лебединой шеи и белых, как асбест, рук. Я смотрел на нее, полуобнаженную, с лицом, подобным луне, когда она появляется, и утру, когда оно засияет.

Валерия лежала на спине и, мило улыбаясь, смотрела на меня. Ее веки словно вуаль скрыли ее пылающий взгляд. Я же сидел как завороженный, не шевелясь и, по-моему, даже не моргая, не веря своему счастью. В какой-то момент появившаяся невесть откуда дрожь тут же куда-то исчезла, на смену ей пришла уверенность в себе, и я как можно ласковее попросил Валерию просто закрыть глаза.

Повторять дважды было излишне. Через мгновение наши тела сплелись воедино, так, будто мы и родились такими и никогда в жизни не разъединялись. Долгий и жаркий поцелуй сбросил нас в пропасть неги и сладострастия, казалось бы, на целую вечность. Но ничто не вечно в этом мире, как это ни печально. Когда же мы выбрались наверх, то были счастливы и любимы друг другом, чувствуя это скорее сердцем, чем плотью и умом. Видит Бог, мы были счастливы тогда, и это было незабываемо.

Я думаю, в жизни каждого мужчины и женщины тоже бывает такое мгновение, такой чудо-союз, который связывает их воедино не только физической близостью, а чем-то еще возвышенно-духовным, – наверное, чем-то неземным. Этот дар Божий забыть невозможно, ибо случается он, к сожалению, чаще всего раз в жизни. Но во сто крат это волшебное мгновение незабываемо, если оно происходит в тюрьме. Это истинно так, поверьте мне.

Мы лежали, прижавшись друг к другу, ни на секунду не разъединяясь, закрыв глаза и представляя, каждый по-своему, место нашего пребывания. Лично я ощущал себя в раю. Это было прекраснейшее, ни с чем не сравнимое мгновение в моей жизни, и если бы в этот момент мне предложили гарантированное бегство, я бы с восторгом отверг его. Говоря откровенно, еще один день, проведенный с Валерией, я, не задумываясь, променял бы на всю оставшуюся жизнь. Да, подумал я тогда, в этом мире на самом деле нет ничего нового, но зато какие в нем есть чудесные моменты, ради которых стоит жить и не жалко умереть!

До самого утра мы любили друг друга – как супруги, приговоренные к смертной казни, которым необратимый приговор должны были привести в исполнение на рассвете.

Лишь однажды мы разомкнули объятия. Истинной страсти можно простить погрешности против приличий. Валерия встала, на груди ее, белоснежной, как лепесток магнолии, в лунном свете почти засиял маленький серебряный крестик. Голова ее была немного откинута назад с невыразимой, почти ангельской грацией. Ее тяжелые косы в неясном свете отливали бронзой, нежная, почти прозрачная кожа светилась жемчугом, в больших миндалевидных зеленых глазах горел огонь любви и сладострастия, полные губы дышали чувственностью. Она распустила шелковистую массу черных, как вороново крыло, волос, венчавших ее голову, словно волну сверкающего водопада, превращенного в полированный металл лучами взошедшей луны; они обрамляли ее овальное лицо и скатывались волнистыми линиями ниже пояса. Но в следующее мгновение она снова была в моих объятиях, и мы вновь полетели сломя голову в пропасть блаженства и страсти.

В те моменты, когда уста наши были свободны от поцелуев, мы старались узнать друг о друге как можно больше. Я слушал ее в самозабвенном восторге и радостном изумлении, проявляя при этом признательность, достойную античных времен. Валерия была москвичкой, из очень интеллигентной семьи, кстати, тоже из старого дворянского рода. Родители ее преподавали в одном из престижных московских вузов. А сидела она за убийство одного подонка, сына очень высокопоставленных родителей. Он пытался изнасиловать ее у нее же на квартире, придя к ней в гости. Вот она и саданула ему кухонным ножом прямо в сердце. И дали ей за это пять лет, из которых она уже почти год просидела в тюрьме под следствием и после суда, ожидая этапа.

Трагедия происшедшего с ней заключалась еще и в том, что произошел тот трагический инцидент за двенадцать дней до ее свадьбы. Ее жених, ее же однокурсник, получил направление в Германию, а они вместе окончили МГИМО. И после свадьбы они с мужем собирались уехать за границу. Уже почти все было готово к этому, и вот ужасная случайность оборвала все их планы. Так что бывший жених укатил в Германию, но тем не менее писал матери Валерии, что не хочет видеть своей женой никого, кроме ее дочери.

Забегая вперед, хочу отметить, что, к чести этого порядочного человека, впоследствии он сдержал свое слово. Больше того, он принял в свой дом Валерию не одну, но все это было уже несколько позже, поэтому и я расскажу об этом в свое время.

Я тоже поведал Валерии о себе, хотя в принципе и рассказывать-то было нечего, и впоследствии я был немало удивлен тем, как много я умудрился рассказать ей за тот короткий отрезок времени, который отпустила нам судьба, к тому же мне пришлось удивляться ее прекрасной памяти.

Мы запомнили адреса друг друга, зазубрив их на всякий случай наизусть, чтобы не прерывать объятий, так нам было хорошо и уютно.

Быть живой женской плотью и быть женщиной – две вещи разные. Слабая струна женщины – жалость, которая легко переходит в любовь. Когда первые проблески рассвета заглянули в приоткрытое окно вагона, мы даже не услышали, как подошел солдат и попросил нас закругляться. Разве мог я предположить несколько часов назад, когда сидел в безмолвии напротив этой прелестной арестантки, облокотившись о перегородку купе, что расставание наше будет таким печальным, мучительным и трогательным? Услышав слова солдата, Валерия, заливаясь слезами и тихонько рыдая, прижала меня к себе так сильно, что я еле мог перевести дух. В тот момент я готов был убить нас обоих, лишь бы не расставаться уже никогда. В этом порыве бешеной страсти я даже умудрился сказать ей об этом, она была согласна без слов. Разве можно понять кому бы то ни было, что творилось с нами в тот момент?

Солдат-красавчик молча и терпеливо ждал, когда же кончится истерика у моей милой попутчицы, и деликатно уходил в сторону, какой уже раз повторяя: «Ну пожалуйста, сестричка, закругляйтесь, скоро будет обход». И не было и близко ничего мусорского в его словах, скорей в них были жалость и сострадание. Он, видно, и сам не ожидал такого финала.

А она все плакала, не переставая, пытаясь успеть мне что-то сказать. Бывают речи, в которых слова, стоны и рыдания представляют собой неразрывное целое. В них слиты воедино и выражаются одновременно и восторг, и скорбь, и горе, и любовь. Они не имеют никакого смысла и вместе с тем говорят обо всем. Что-то похожее случилось и с Валерией в тот момент нашего печального расставания.

Не знаю, как я взял себя в руки. Смятенные, взбудораженные мысли вдруг улеглись в порядке, будто разноцветные осенние листья на траве, когда стихает круживший их ветер. Я успокоил, как мог, Валерию. Все действия наши в дальнейшем напоминали действия двух роботов. Когда же солдат не спеша открыл дверь нашего купе, мы стояли внизу, одетые, нежно прижавшись друг к другу. Положив голову мне на плечо и буквально уткнувшись мне в шею, Валерия в какой уже раз твердила мне два заветных слова…

Этому прекрасному созданию в жизни еще не приходилось испытывать такие стрессы, поэтому она была в шоке в буквальном смысле этого слова. Даже конвоир, стоявший уже в купе, будто остолбенел, пораженный глубиной ее чувств, каково же было мне? Можно ли представить себе что-нибудь более страшное?

Это последнее средство, к которому прибегает безжалостный искуситель человеческих душ. Судьба, словно тигр, протягивает иногда бархатную лапу. Коварные приготовления. Омерзительна ласковость этого чудовища. Каждый знает по себе, как часто возвышение совпадает с упадком сил. Слишком быстрый взлет нарушает равновесие и вызывает лихорадку.

Первым, как оно и должно быть, пришел в себя солдат. Даже не закрывая дверей, он вышел из купе и вернулся через несколько минут, но уже не один. С ним была преклонного возраста женщина-арестантка, годившаяся нам с Валерией в матери. Поздоровавшись со мной, она ласково как бы приголубила ее, наверно, то же самое она сделала бы и по отношению к своей дочери. Что-то тихо сказала ей на ухо и, прижав к себе, хотела увести, но Валерия, вырвавшись, бросилась вновь в мои объятия. Последний поцелуй был поцелуем богини. Лишь только после него она позволила этой женщине увести себя, прижавшись к ее груди и не переставая потихоньку плакать. Все произошло мгновенно, между нами не было сказано ни одного слова, мы расстались молча, но, к счастью, еще не простились.

Клянусь Богом, я был не в лучшем состоянии, но мне приходилось сдерживать себя. Это было невыносимо, хуже, чем сама тюрьма, ад и все, что с этим связано. Когда конвой завел меня в купе, я забился в угол, поджал под себя ноги по привычке и, никому ничего не говоря, молча страдал.

Братва прекрасно меня понимала, поэтому никто с расспросами и не лез. Это было святое для нас. В жизни каждого человека бывают минуты, когда для него как будто рушится мир. Это называется отчаянием. Я был именно в таком состоянии, если не сказать больше.

Ближе к вечеру я получил от Валерии целое послание, написанное аж на шести страницах. Оно могло бы быть бальзамом от любой болезни. Я был уверен, что даже умирающий в муках человек, которому бы прочли это письмо, умер бы с улыбкой на устах. Вот концовка того письма: «Заур, милый, я знаю, что в жизни моей уже ничего подобного больше не повторится, это чувствует, наверное, любая женщина. Благодарю тебя за то, что ты подарил мне этот миг волшебного счастья. Я знаю, что у меня родится сын, я даже уверена в этом, но, к сожалению, не могу тебе это объяснить. Я назову его твоим именем, я уже так решила. Вряд ли мы с тобой теперь когда-нибудь встретимся, но я хочу, чтобы ты знал, что я люблю тебя, и пусть моя любовь согревает тебя везде, куда бы ни забросила тебя твоя злая судьба. Прощай, «мое чудовище»! Валерия».

Много лет я хранил оригинал этого письма. И в минуты, когда мне бывало очень плохо или тоскливо, я доставал его и перечитывал по нескольку раз, и оно действительно согревало мое сердце, оно было бальзамом для моей истерзанной души.

Но однажды на шмоне какой-то ретивый мусорок решил проявить излишнее любопытство, углубившись в текст. Я кинулся к нему, вырвал у него из рук письмо и разорвал его в мелкие клочья. Но потом, как ни странно, сам же и воспроизвел его слово в слово, все шесть страниц. Даже имитируя почерк Валерии. Сам того не замечая, я запомнил его наизусть.

При всех превратностях судьбы самое большее несчастье – быть счастливым в прошлом. Но это лишь только начало той истории, продолжение которой читатель узнает чуть позже, ибо судьба еще раз явила нам свой милостивый лик, дозволив еще раз увидеть друг друга земными очами. Я лишь не хочу сейчас разрывать хронологию событий.

Прошли почти сутки после нашей разлуки. Мы не спали, не ели и не разговаривали вообще. Что мы могли сказать, даже не видя друг друга, чего уже не сказали в блаженном единении прошлой ночью? Из-за перегородки я слышал, как моя милая подруга тихо плачет. Иногда, чтобы убедиться, что все это не сон, я корябал по перегородке, и, когда слышал то же самое в ответ, на сердце становилось чуть-чуть легче. Ведь я сам был тогда как затравленный псами зверь и почти убит. Любовь не ищет подлинных совершенств, более того, она их как бы побаивается, ей нужны те совершенства, которые творит и придумывает она сама.

Ближе к вечеру конвоир, проходя по коридору, предупредил женщин, чтобы те были наготове и не орали при расставании с мужиками, как обычно, ибо на перроне состав должно встречать их начальство. Поезд приближался к Перми. Это было мучительное ожидание. Наконец, замедлив ход, состав стал.

Девчата содержались в четырех купе, но первым конвоир открыл то из них, где находилась Валерия. Я слышал, как она уговаривала начальника конвоя, чего только ни суля ему при этом, но он и без всяких подарков удовлетворил ее желание. Да, в тот момент не внять ее мольбе мог бы разве что мертвец. Я понял это тут же, взглянув в ее пылающие огнем глаза, когда она подбежала к моему купе и наши пальцы впились друг в друга сквозь мелкое сито решетки. Изумрудные глаза блестели как у лани, и из них ручьем текли слезы. Чуть распухшие гранатовые губы вздрагивали то и дело. Она была поистине прекрасна и бесподобна в своем молчаливом отчаянии.

В купе нашем стояла непривычная мертвая тишина. Да и женский этап выходил на перрон непривычно медленно и молча. Как будто никто не хотел пропустить наших последних слов, но их не было. Даже банальное «прощай» мы не хотели разделить с кем-либо. До самого конца, пока не вышли все девчата и не осталась она одна, мы стояли, вцепившись в решетку, и смотрели молча друг на друга, пытаясь запомнить малейшую черточку или морщинку на лице.

Нет на свете большего чуда, чем то, как женский образ проникает в сердце мужчины и оставляет в нем неизгладимый отпечаток, и человек даже не понимает почему. Ему просто кажется, что именно этого ему до сих пор недоставало. Но всему в этом мире рано или поздно наступает конец. И когда солдат выкрикнул ее фамилию, она взглянула на меня с такой тоской и мольбой во взгляде, что у меня по телу пробежали мурашки. Но затем она невероятными усилиями воли взяла себя в руки, гордо вскинула голову и, не говоря ни слова, пошла к выходу. Честная женщина может оказаться недостаточно сильной, чтобы подавить движения своего сердца, но она всегда сохранит рассудок.

Я не берусь описывать свое состояние, когда в последний раз увидел ее и она скрылась с моих глаз. В душе человека иногда бушует смерч, и для него земля и небо, море и суша, день и ночь, жизнь и смерть сливаются в один непостижимый хаос. Действительность душит нас. Мы раздавлены силами, в которые не верим. Откуда-то налетает ураган. Меркнет небесный свод. Бесконечность кажется пустотой. Мы перестаем ощущать самих себя. Мы чувствуем, что умираем. Что-то подобное и происходило в тот момент со мной. Все события, которые последовали потом, я даже не воспринимал. Благо рядом были бродяги.

Но когда этап наш прибыл на Свердловскую пересылку, мне все же пришлось скинуть с себя этот груз оцепенения. Жизнь диктовала свои правила, и не считаться с ними было невозможно. Есть два пути избавить человека от страданий – быстрая смерть и продолжительная любовь.

 

Глава 4. Инцидент в свердловской пересылке

Так уж устроено в природе, что на смену яркому солнечному дню всегда приходит ночь, на смену жизни – смерть. Взлеты и падения – неизбежная жизненная реальность. Природа мудра, и в ней вообще не бывает ничего лишнего. Человеку не мешает иногда помнить об этом.

Итак, Свердловск. В какой уже раз я проходил через этот тюремный «мегаполис». Снова огромная камера пересылки, знакомство или желанная встреча – у кого как, с такими же, как и мы, каторжанами. В общем, все, как и бывало всегда в тюрьмах.

В камере, куда мы были водворены, сидел урка. (Я не стану называть его имени.) Лично знакомы не были, но слышать о нем приходилось не раз. Встретили нас, конечно, хорошо, как и подобает в таких случаях, по-братски. Мы разместились кто где, и потекла обычная, монотонная тюремная жизнь со своими извечными проблемами, стремлениями и волнениями.

Конечно, еще свежи были в моей памяти воспоминания о недавнем прошлом, но, к сожалению, скоро их на время оттеснило роковое стечение обстоятельств.

Камера, естественно, была воровской, поэтому и контингент в ней содержался соответственный. Дважды в день надзиратели обходили пересылку с поверкой. Здесь во время поверок обычных построений, как в следственных тюрьмах, не было: пересылка была своего рода тюремным караван-сараем, поэтому такие поверки были нецелесообразны, и здесь они проходили быстро и просто.

Надзиратели пересчитывали всех, войдя в камеру, затем, постучав деревянными киянками по нарам и решеткам, уходили. Заключенные же в этот момент занимались кто чем, даже играли в карты, вообще не обращая внимания на поверку. Надзирателей это нисколько не волновало. Для них главным было то, чтобы в камере во время обхода не оказалось трупа и не готовился побег. Убедившись, что все относительно нормально, они уходили почти так же молча, как и входили.

Так уж повелось издавна, очень редко в этой связи возникали какие-нибудь серьезные эксцессы. Они были абсолютно не нужны ни для тех, ни для других, и поэтому их тут же гасили по обоюдной договоренности. Если все же что-то происходило, братва всегда находила дипломатическое разрешение конфликта. Но на этот раз одна паршивая овца спровоцировала все стадо.

К тому времени, о котором пойдет речь, мы пробыли на пересылке с неделю. В тот день, как и обычно, вечерняя поверка не заставила себя долго ждать. На этот раз в наряде у надзирателей появился молодой мусорок, не знаю, откуда и взявшийся. Как выяснилось на суде, ему, оказывается, давно хотелось увидеть живого вора в законе, но, как оказалось, не только увидеть.

Как сейчас помню тот вечер. Мы с Игорем Французом третили, сидя на нарах друг против друга, а Женька Колпак сидел рядом и вел счет. Рядом с нами, сзади меня, лежал урка и держал прикол с одним бродягой.

В тот момент, как и обычно, вокруг нас бурлила камерная суета вперемежку со смехом и громкими возгласами по ходу какого-то прикола, когда дверь в камеру открылась и с поверкой вошел вечерний наряд надзирателей. Став среди камеры, молодой мент, видно, с непривычки прищурив глаза, зайдя в полутемное помещение и держа в правой руке киянку, стал осматривать присутствующих. По его поведению было очевидно, что он ищет кого-то. Видимо, до этого ему в глазок показывали урку, но одно дело – смотреть через призму глазка, и совсем другое – стоять посередине камеры и глазеть вокруг, как пучеглазый индюк. Тем более что урка был наполовину закрыт нами, играющими на нарах у противоположной стенки от дверей, на нижнем ярусе.

Наконец, обнаружив того, кого хотел, этот ментенок двинулся в нашу сторону. Мы, естественно, не прекращали игру и не обращали на него по привычке никакого внимания. Тогда он, подойдя к нам, ткнул киянкой Француза в спину.

– А ну разбежались, блатота вшивая! – заорал он так громко, что, по-моему, сам испугался своего голоса.

Француз успел развернуться, свесил с нар ноги и замер от неожиданности. Я смотрел прямо в глаза этому сопляку, и у меня по ходу пьесы даже челюсть отвисла от наглости этой тупорылой овцы. Да что там я, даже старые менты, которые были с ним в наряде, замерли на месте от такой тупости своего юного собрата и, конечно, в предчувствии уже чего-то неладного.

Когда мы с Французом пришли в себя и уже оба стояли на полу возле него, не успев ему еще ничего сказать, он ударил той же киянкой по ноге урку со словами:

– Чего разлегся, пидор, как на пляже? – Увидев, что все оцепенели, он, набравшись, видно, храбрости, хотел выкинуть еще какой-нибудь фортель, но не успел: сильнейший удар урки, рысью соскочившего после таких слов с нар, тут же сбил его с ног.

Опомнившись, надзиратели кинулись на выручку своему юному коллеге, но и мы были рядом с вором, так что началась натуральная потасовка. Увидев происходящее, ключник – мент, который открывает и закрывает камеры, – захлопнул дверь нашей хаты и тут же побежал вызывать наряд, который долго ждать себя не заставил. Они всегда были наготове. Мы еще не успели особо помахаться, как в камеру с ревом вбежала целая орава легавых, и вот тут уже началось невообразимое…

Думаю, нетрудно догадаться, каков был конец начальной драки и финального побоища. Мне, Французу, Колпаку, Пеце и Жулику переломали кости в буквальном смысле этого слова, но больше всех досталось Женьке. Менты чуть ли не пополам развалили ему голову, я даже до сих пор удивляюсь, как он выжил. Вот после этого случая ему и дали погоняло Колпак, потому что он иногда после сильных головных болей приходил в безумие. Это, правда, случалось очень редко, но, когда болезнь прогрессировала, его лучше было оставлять в покое, иначе он мог выдать что-нибудь непоправимое.

За десять дней после этих событий всю нашу камеру разогнали кого куда. Первым на этап ушел урка со сломанными ребрами и изуродованным ухом, следом отправили остальных. Лишь только нас четверых, как зачинщиков – Француза, Колпака, Пецу и меня – отправили в следственную тюрьму и поместили на больничку, ибо мы были здорово покоцаны. Ну а после относительного выздоровления нас раскидали по следственным камерам, только один Колпак до самого суда оставался на больничке.

Около трех месяцев мы находились под следствием. Общение между собой у нас было постоянным, для этого, как и во всех тюрьмах страны, существовал тюремный телеграф (кабуры, дороги, малявы и прочая нехитрая тюремно-почтовая атрибутика).

Почти ко всем людям, которые ждут добавки к основному сроку, отношение окружающих их арестантов было всегда благожелательным, потому что всем и каждому было ясно: человек крутится, а значит, он не в ладу с внутренним тюремным законом. А нарушитель, ясное дело, ближе к ворам, чем к мусорам. Это аксиома тюремной жизни. Если же арестант крутится за дела воровские, а тем более за уркагана, то к такому человеку подход и отношение окружающих его арестантов было безукоризненным. Из нас четверых меньше всех, наверное, тюремные бродяги могли знать меня.

Француз был старым питерским кошелечником, за плечами которого к тому времени был уже не один десяток лет, отсиженных по разным северным командировкам страны. Ну и проявил он себя по ходу отсидок соответственно своему образу жизни. Он был одинакового со мною роста, но хорошо сложен и мускулист. Глубокие морщины вокруг глаз и складки, которые пролегли около носа и рта, выдавали его возраст. Ему было около пятидесяти. Тяжелое прошлое наложило на его лицо неизгладимую печать грусти, и редкие проблески веселости казались вспышками молнии, озаряющими грозовую тучу.

Пеца был одессит, по «профессии» – домушник, намного моложе Француза годами, но почти в таком же авторитете, как и он. Да и отсидел он также немало. Он был высокий, стройный мужчина лет тридцати пяти, худощавый, но мускулистый и сильный. Лицо его с правильными чертами и орлиным носом, выделялось небольшим шрамом, который он когда-то получил в отсиженных по разным северным командировкам страны пресс-хате, в драке с блядями. Черные проницательные глаза смотрели грустно и даже несколько строго. Губы его давно отвыкли от улыбки. И однако в этом человеке была такая жизненная сила, что на его высоком лбу не было ни одной морщинки. Но лицо его было бледно, бескровно и щеки ввалились – жизнь в лагерях на дальняках не могла все-таки не оставить следов…

С Французом мы познакомились на Свердловской пересылке, что же касалось Пецы, то с ним я сидел еще на Весляне, на «бетонке», в одной камере, под раскруткой за побег. Тогда это был жизнерадостный, никогда не унывающий босяк. О таких, наверное, и говорили – он настоящий одессит. Его любимым словом, я запомнил еще с Весляны, было слово «дэмона», когда он видел какую-нибудь нечисть в глазок их замороженных камер или случайно встречался с ними в коридоре.

Что касалось Игоря, то погоняло Француз он получил за то, что, во-первых, неплохо знал французский язык, а во-вторых, любил повторять: «а-ля Париж».

О Женьке Колпаке и еще о троих наших корешах я писал в первой книге, когда нас, малолеток, мусора морили «на спецу» в Нерчинском остроге 15 лет тому назад.

 

Глава 5. С новым годом! С новым сроком!

Сразу после наступления Нового, 1978 года над нами состоялся суд. Каждому из нас добавили к основному сроку еще по два года – якобы за сопротивление властям. Не могу не отдать должное старым надзирателям Свердловской пересылки: их показания здорово помогли нам! А глядя на сосунка-солдата и слушая его невразумительные ответы, у судей сложилось определенное мнение в нашу пользу, да и наши увечья сыграли свою роль. Но срока, конечно, нам было не избежать.

Примерно через неделю после суда нас отправили на пересылку, а еще дней через десять – на этап. Но по этапу ушли лишь мы с Французом. К сожалению, с Пецей мне больше встретиться не довелось, хотя слышать о нем приходилось, и не один раз.

Что касается Женьки, то, как ни странно, мы встретились с ним вновь аж 18 лет спустя, и, к сожалению, опять в тюрьме. В 1996 году, 2 мая, меня этапировали из Бутырок в Матросскую Тишину, на «тубонар», где он, оказывается, находился уже не один месяц. Там мы и увиделись после столь долгой разлуки. Но к этим событиям я еще вернусь в свое время и опишу их поподробней, ибо там тоже немало поучительного для молодежи.

А пока «столыпин» уносил нас с Французом куда-то в северную даль, откуда не все, к сожалению, возвращаются. С нами в купе ехали почти все арестанты, осужденные на «крытый» режим, то есть на режим тюремный, так что компания подобралась веселая. Все присутствующие смотрели на свою жизнь с нескрываемым воровским оптимизмом, и никто из нас даже не рассчитывал увидеть хоть когда-нибудь свободу, разве что, если повезет, невзначай. Путь и на этот раз нам выпал неблизкий: Омск, Новосибирск, Красноярск, – на каждой из этих пересылок приходилось провести где по неделе, а где и по две, прежде чем мы добрались до станции Тулун. Здесь мы распрощались с нашими крытниками.

На этой станции была знаменитая на весь союз тюрьма Тулун. В то время, о котором я пишу, она еще была замороженная, впрочем, как и почти все «крытые» того времени в Союзе, но пройдет немного времени – и сюда заедет Славик Япончик. Одному Богу да ему самому будет известно, через что предстоит пройти, чтобы разморозить эту «крытую», да так, что воры умудрялись играть в ее стенах настоящие свадьбы своим близким. С невестой в белоснежной фате да со столом, ломившимся от яств…

Но обо всем этом нам предстояло узнать чуть позже, а пока после разлуки с босотой в Тулуне наш вагон по этапу приближался к Иркутску. Как знаком мне был этот маршрут, который я когда-то, 15–16 лет назад, проделал и в ту, и в другую сторону со своими корешами. Но теперь это был другой Заур – повзрослевший и набравший немного опыта, да и время было другое. Но вот методы легавых если и изменились, то только к худшему.

В Иркутске нас продержали, как почти и везде, около двух недель, и мы снова были в дороге. Вновь, как и много лет назад, я лежал на верхних нарах купе «столыпина» и любовался красотами озера Байкал, когда поезд огибал его в 150 километрах от монгольской границы. Больше нас нигде не ссаживали, и, миновав без всяких мусорских эксцессов Улан-Удэ и Читу, в один из солнечных весенних дней 1978 года мы прибыли в Комсомольск-на-Амуре.

 

Часть IV. Битвы динозавров

 

Глава 1. Сучий мир

Это время совершенно искренне я могу причислить к одному из самых черных периодов моей жизни. Из «столыпина» «воронками» наш этап доставили в лагерь меньше чем за час и после соответствующих процедур водворили в карантин. Конечно, еще задолго до прибытия сюда, в этот сучий бедлам, мы отчасти поняли, а где-то уже могли почти с полной уверенностью предположить конечный пункт нашего маршрута и были в относительной степени готовы к грядущему, но все же, насколько мы были к нему готовы, показало время. Комсомольск-на-Амуре – одна из самых что ни на есть сучьих зон Страны Советов. Наши приготовления к встрече, конечно же, были примитивны, ибо капитальных шмонов было не избежать.

Еще на пересылке в Иркутске мы загнали себе под кожу по паре игл, по образцу сапожного шила, но очень тонких. Такой иглой можно было запросто проткнуть глаз или воткнуть ее в шею, деморализуя таким образом противника.

В каждой из буханок хлеба, которую дают на любой этап и которые мы держали постоянно под мышками наготове, у нас были спрятаны заточки – супинаторы.

Но главное оружие, конечно, было у нас в душе. Главным оружием против любого врага была воровская идея. И видит Бог, это было грозное оружие для любого врага, и не считаться с ним легавым было никак нельзя. У людей, которые сидели с нами в карантине, то есть пришли с нами этапом, а было их человек 20, почти у всех на лбу ярко светилось: СВП. Это расшифровывалось просто – «секция внутреннего порядка», то есть, проще говоря, сучий комитет.

Лишь нескольких человек, тех, которые в основном молчали, можно было причислить к мужикам. Остальные, как говорится, блатовали как могли, со всевозможными понтами. Мы на них не обращали никакого внимания, нам надоело смотреть на такого рода клоунов и дебилов, наперед зная, что бывает с такими говорунами после первых же мусорских прожарок.

Парадокс ситуации заключался в том, что, будучи теми, кем были мы, то бишь ревнителями воровской идеи, мы не имели права не только на то, чтобы упрекнуть их, но даже сказать что-нибудь негативное относительно их предстоящего рандеву с ментами. Думать можно что угодно, то же самое и предполагать, но без фактов или прямых доказательств никто в преступном мире, в вотчине воровской, не имеет права делать никаких выводов, а уж тем более спрашивать с человека. Поэтому в таких ситуациях всегда приходилось ждать, ну а время, как обычно, всегда расставляло все по своим местам.

Что же представлял собой этот лагерь? Контингент его состоял процентов из 30 сук и 70 процентов «некрасовских» мужиков. Цветных мусоров мы почти не видели, – всем или почти всем заправляла мразота. Этап из карантина был обязан либо пройти через запретку, либо помыть дальняк (общественный туалет), и лишь только тогда эти бляди были полностью уверены и знали наверняка, что человек, прошедший через все эти унижения, уже никогда не сможет им противостоять: дорога назад ему была заказана.

Больше того, такие надломленные люди после своего позора либо переходили на сучью сторону, либо, на худой конец, шли на них пахать – да-да, не работать, как мужики на обычных зонах воровских, а пахать, как некрасовские мужики за кусок хлеба или чужие объедки, лишь бы не помереть с голоду. Их блядво содержало хуже, чем рабочих лошадей содержал колхоз.

Все наклонности у таких людей зависели от восприятия ими окружающего мира, ну и еще от некоторых факторов, которые читателю будет понять очень сложно, да мне, кажется, и не нужно. Ибо эти, с позволения сказать, люди позволяли низвести себя до уровня мыслящих животных: полускотов-полулюдей, отличающихся от первых способностью самосознания, но не принадлежащих к последним из-за прискорбного паралича потребностей души. Внешний облик мог быть даже хорош, а нутро – гнилое и червивое. Вот, пожалуй, краткая характеристика подобного рода людей.

Если же вы отказывались от выхода в зону, мотивируя это чем угодно, то вам предстояло огромное испытание, вплоть до того, что эти ничтожества могли изможденных, приморенных, но несломленных людей даже опетушить. Для них не было ничего святого.

Вся эта сучья процедура выхода в зону, которая была задействована ментами, нам стала известна не вчера. Знали мы также и о последствиях для отказников, но такова была жизнь. Мы прекрасно понимали, что если карта с крестовым валетом сегодня выпала нам, то что ж, придется, стиснув зубы, не уронить свое достоинство. По-другому мы и не могли мыслить.

Мразота не заставила себя долго ждать. На следующий же день после прибытия этапа на зону дверь нашей камеры отворилась и на пороге появилось несколько мрачных личностей с красными повязками на рукавах и улыбками гиен. Внимательно осматривая присутствующих, так, как пастух осматривает стадо, ища ту овцу, которую следует зарезать сегодня на шашлык, но никак не может ее найти, он провыл, противно писклявя:

– Все знаете, в какую зону прибыли?

Тишина повисла в хате после слов падальщика.

После некоторой паузы, затянувшейся на несколько минут, и будто уже найдя ту овцу, которую следует зарезать, эта блядь резко вскинула голову, как козел-провокатор на бойне, и сказала:

– По одному на выход, быстро!

Надо было видеть эту картину! Куда девалась удаль и бахвальство этих горе-блатных? Как стадо баранов, с опущенными головами, молча и не спеша шли они на выход навстречу своей уже точно нелегкой судьбе, а у дверей их встречала стая шакалов с дубинками в руках и со звериными оскалами на поганых мордах.

Как же можно оценить людей, если не дать им возможность собственного выбора, чтобы тем самым высветить истину? Через несколько минут в камере остались только мы с Французом. Мы стояли на изготовку в углу камеры, сжимая под мышками буханки с хлебом, и сверлили взглядом этих блядей. Камера была большая, а потому здесь было где как следует развернуться.

– А вы, значит, блатные и отказываетесь выходить в зону, так я понял? – услышали мы все тот же противный голос гиены. Как потом оказалось, кликали эту падаль, главного из всей своры, Деревня.

– Да, отказываемся, – ответил ему тут же Француз за нас обоих, чтобы не решили, что задумался.

– Ну что ж, посмотрим, посмотрим, – проговорил все тот же голос, внимательно вглядываясь в нас, как будто шнифтом пробивая на вшивость.

Наши взгляды сцепились, как клинки перед боем, и пока в этой дуэли победа осталась за нами. Потому что через несколько минут он повернулся и резко вышел, что-то бурча себе под нос, и следом за ним закрылись двери.

За все то время, пока происходили эти неприятные для любого порядочного человека события, мы не увидели ни одного цветного мента, даже ключник, и тот был с сучьего комитета, а это обстоятельство не предвещало ничего хорошего.

Так в ожидании прошел целый день. Вокруг было слышно клацанье кормушек, стук открываемых и закрываемых дверей, разные голоса, но к нашей камере никто не подходил. Даже поесть, нашу кровную пайку, нам не принесли. И дело было не в том, что мы были голодны, а в том, что по неписаным законам тюрьмы, какой бы неординарной ни была ситуация, пайки кровной менты вас никогда не лишали. Такое отношение к арестантам можно было встретить разве что в морге, что же касалось блядей, то они, конечно же, во сто крат были хуже легавых. Они были под стать сорвавшимся с цепи бешеным псам.

 

Глава 2. Кровь уже пролита

Когда ночь над зоной вступила в свои права и захотелось хоть немного отдохнуть, мы решили отдыхать по очереди. Заметьте, я говорю не «поспать», а «отдохнуть», ибо поспать для нас было бы непозволительной роскошью. Мы вообще уже по многу лет не спали как обыкновенные люди. Даже среди своих, в воровских камерах, мы по привычке не могли расслабиться, что же говорить о нынешней ситуации?

Первым бодрствовать решил Француз. Игорь был на 15 лет старше меня, почти одинакового со мною роста, но на вид намного здоровей. Да и духом, как показало время, он был покрепче. Зажав буханку уже давно черствого хлеба с начинкой из заточки под мышкой, я вытянулся на нарах и закемарил тут же.

Где-то среди ночи послышалось тихое поскрипывание дверей, и не успел я открыть глаза, как рука Француза стала меня потихоньку тормошить за плечо.

Этот прием был известен каждому каторжанину, его же применяли и менты. Когда хотели застать арестантов врасплох, они открывали дверь через марочку, то есть обернув ключ в платочек, чтобы не было слышно скрипа замка. Что ж, богатый опыт гулаговских вертухаев попал в надежные руки. Когда с нарочито резким шумом, видно, чтобы не дать нам опомниться, распахнулась дверь, то мы уже давно были на стрёме, зажав в руках заточки и ожидая эту падаль, стоя в том же углу, что и утром.

Заточки крутились так быстро, будто жернова у мельницы, и не давали этим мразям к нам приблизиться, а их было человек пять-шесть. Но один слишком уж ретивый молодой сучонок, видно, решив или испытать блядское счастье, или выслужиться перед начальством, кинулся было на нас, но в мгновение ока, наметившись ему в шею и чуток не рассчитав, Француз проткнул ему плечо. Кровь блядская потоком хлынула с плеча этой падали. Он заорал как недорезанная свинья и ринулся к выходу, зажав рукой рану.

Увидав такой непредвиденный расклад, спеси у этих шакалов немного поубавилась, и они потихоньку стали пятиться назад к двери, а еще через некоторое время она за ними захлопнулась вовсе. Но как бы быстро тогда ни развивались события, мы все же успели обратить внимание на то, что их главного с ними не было.

Присев на нары, мы стали оглядывать синяки и ссадины, молча, ничего друг другу не говоря. Мы знали, что нас ожидает, и были готовы ко всему. Первым прервал молчание Француз. «Ну что, Заур, давай, братишка, простимся на всякий случай. Кровь сучья пролита, и по ходу пьесы свал отсюда у нас с тобой один – в могилу». Встав, мы молча по-братски обнялись и, отойдя в противоположный угол, присели на край нар и стали ждать непрошеных гостей, уже не пряча заточки, а держа наготове.

О чем можно думать, когда знаешь и ждешь, что сейчас тебя придут убивать? Как бы фатально ни развивались события, но человек где-то в глубине души всегда надеется на то, что все же ему повезет в последний момент и он вырвется из лап смерти. Так уж устроена природа человека: ждать и надеяться! Знать же заранее исход – прерогатива Божья.

Но пора спускаться на землю. А здесь эта падаль долго себя ждать не заставила. Где-то под утро с шумом открылась дверь, и на пороге появился Деревня, – один и без охраны. На него противно было смотреть. Эта блядина был высоким и здоровым, мрачным и раздражительным типом.

Как-то раз, очень давно, отступив от кодекса воровской чести, он со временем погряз в грехах блядских, которые воры (до того времени его братья) простить ему, конечно, не могли. Но тогда от верной смерти его спас случай в образе легавых, и с тех пор он был уже на блядских ролях, на сучьих командировках и в пресс-хатах нескольких «крытых» тюрем. Свою кипящую, неубывающую злобу он мог срывать на ком угодно, предпочитая, однако, тех, кто был воровской масти, я уже не говорю о самих ворах, которые были для него хуже любых врагов. Конечно, такому питекантропу не могло прийти на ум, что винить он должен был только самого себя, а не каждого встречного. И пусть это прозвучит парадоксально, но он был далеко не глупым человеком, больше того, он был однобоко умен, но ум его был от дьявола.

– Короче так, шакалы, – начал он свой монолог прямо с порога, – либо вы опускаете заточки и сдаетесь, либо через несколько минут вас вынесут отсюда ногами вперед. Кровь уже пролита, и сами знаете, что назад дороги нет…

– Пошел ты на… козел паршивый, – выплюнул Француз, вклинившись в его сучью речь и не дав ему даже договорить до конца. Эта фраза была высказана тем спокойным тоном и с тем пронизывающим взглядом, по которым узнается человек, неизменно в себе уверенный. Сколько достоинства, глубокой сдержанности и непобедимой воли было в выражении его лица, облекшегося в такую броню для борьбы за идею.

Кровь прилила к лицу этой бляди, но усилием воли он взял себя в руки, сжал кулаки и, глухо рыча, как гиена, которую побеспокоили во время пиршества или любовных игр, сказав одно только слово: «хорошо», вышел из камеры, даже не закрыв ее.

Еще не успев проанализировать происшедшее, мы услышали какой-то шум в коридоре, и в камеру с ревом влетела целая стая псов.

Как описать то, что произошло потом? Насколько хватило у нас сил, мы отмахивались от этих падальщиков, пока сначала меня, а потом и Француза не задолбили, сбив с ног и нанося удары дубинками, железными прутьями и топча ногами, как собак, пока не вырубили нас окончательно. Но, судя по последствиям, я склонен предполагать, что и после того, как мы потеряли сознание, нас еще долго топтали эти недорезанные бляди.

Когда пришел в себя, я думал, что попал в ад, ибо не мог даже пошевелить пальцами. Мы оба лежали на полу в луже крови. Как выяснилось позже, у меня, в какой уже раз в жизни, козлами был перебит нос, сломано четыре ребра и в нескольких местах пробита голова. Игорь был покоцан сильнее. Помимо поломанных ребер и пробитой, тоже в нескольких местах, головы, у него были отбиты почки. Я даже удивляюсь до сих пор, как он умудрялся терпеть невыносимые, казалось бы, боли все те два месяца, которые нам пришлось провести в нечеловеческих условиях, создан-ных нам этими блядями, ставивших на нас, по-видимому, эксперименты по выживаемости.

Это был поистине сильный духом и мужественный человек. Я даже не мог окликнуть Игоря. Мне мешала спекшаяся кровь и пена во рту вперемешку с выбитыми зубами, от которой я чуть не задохнулся. Еле выплюнув всю эту гадость и набрав насколько смог воздуха в легкие, я тихо позвал Француза, но тот не откликался. Я думал, что он умер, но и сам чувствовал себя ненамного лучше покойника.

Я лежал на спине, не смея пошевелиться от боли, и смотрел в потолок, повинуясь безотчетному инстинкту, благодаря которому человек всегда старается отдалить минуту смерти, хотя и не надеется остаться в живых.

«Неужели последнее, что мне предстоит увидеть в этой жизни, будут эти две огромные балки в потолочном перекрытии?» – подумал я тогда, глядя вверх и ожидая смерти – то проваливаясь в небытие, то возвращаясь вновь. В моменты пробуждения я был зол на весь мир. Почему после мгновения счастья приходится всегда платить неимоверно высокую цену где-то в глубине души? И все это, думалось мне, происходит только со мной. Зачем я вообще был рожден матерью? Для страданий?

Я точно помню тот момент. Лежа рядом с покойным, как я тогда думал, другом, я пал духом, и мне хотелось умереть, по крайней мере, к своему стыду, я почувствовал, что бороться больше нет сил. Я имею в виду, конечно, душевные силы, ибо физически мы и так были как два живых трупа. Однако вскоре расплывчатые очертания моих мыслей постепенно стали принимать более определенные, более устойчивые формы, и мне удалось представить себя в истинном положении – если не целиком, то хотя бы в деталях.

После вечерней поверки дверь в нашу камеру открылась вновь. Я закрыл глаза и притворился все еще вырубленным, но это пришли два мужика с носилками. Сначала меня, а потом Француза они перетащили в камеру-двойник и, бросив на нары, ушли, прикрыв за собой дверь, но не закрыв ее на ключ, – уж это бы я услышал. Чего мне стоило не закричать во время нашей транспортировки в эту камеру, знает один Бог. Силы и выдержку в меня вселили, как ни странно, два этих парчака, когда, перенося нас из камеры в камеру, они прикидывали, выживем ли мы и сколько нам еще осталось. Из их разговора я сделал вывод, что Француз жив, а узнав это, я готов был терпеть любые муки!

Мои чувства будет трудно понять тем, кто никогда не имел настоящих друзей. Под словами «настоящий друг» я подразумеваю человека, за которого ты смело можешь идти на смерть. Это обстоятельство я хочу особо подчеркнуть, ибо оно чрезвычайно важно, на мой взгляд, для подрастающего поколения мужчин. Тяжело описывать, в каких танталовых муках прошла эта незабываемая ночь.

Настало утро. Придя в себя, но не открывая глаз, потому что и движение век приносило мне острую боль, я каким-то шестым чувством почувствовал, что Игорь пришел в себя. Почти шепотом я тихо позвал его, и он так же шепотом мне ответил. Этого нам хватило, ибо страшная боль во всем теле не давала нам говорить. Но главным для нас было, конечно, то, что мы знали: друг лежит рядом и он жив. К сожалению, видеть друг друга мы не могли, хотя разделял нас лишь маленький проход между нарами не более 30 сантиметров.

После утренней поверки в камеру пожаловала целая свора псов. Мы закрыли глаза, притворившись, будто мы все еще без сознания. Необходимость иногда делает человека быть если не изобретательным, то по крайней мере предусмотрительным. С ними, как ни странно, был и лепила, а если выражаться точнее, то это был Доктор Хасс, как его называли все вокруг. О том, что погоняло ему было дано в цветняк, мы с Французом вполне убедились уже через пару минут, когда он ощупывал нас, констатируя переломы и увечья. При этом «осмотре» каждый из нас по нескольку раз терял сознание от боли.

Наконец процедура была закончена. Все это время Деревня стоял в дверях и молча, как шакал, выжидающий, когда околеет зверь, наблюдал за нами. С ним рядом стоял цветной мент с большой звездой на погоне, насколько я смог заметить. Глаза его налились кровью и, казалось, ушли под нависшие брови, щеки сделались темно-багрового цвета. Сквозь полуоткрытые губы видны были оскаленные зубы; длинный нос вытянулся, казалось, до самого подбородка и придавал страшный вид его подвижному лицу. Он не говорил ни слова, молча наблюдая за происходящим, только рука его судорожно сжимала рукоятку хлыста.

Чуть поодаль от него, словно боясь заразить легавого, стояло несколько приспешников Деревни, видно, для фортецалы, ибо биться было уже не с кем, да и сам Деревня был поздоровее нас обоих вместе взятых.

– Поломаны они капитально, – вынес свой сучий вердикт Доктор Хасс, – нужно их либо срочно обувать в гипс, либо заказывать в промзоне деревянные макинтоши.

В этом маленьком помещении (2×2 м) на несколько минут повисла гнетущая тишина. Майор, услышав эти слова, вышел, – видно, прерогатива по отношению к таким, как мы, здесь принадлежала исключительно блядям. Как позже выяснилось, это был кум, но больше мы ни разу его не видели. В эти секунды решалось, жить нам или умереть.

Как порой бывает каверзна судьба, если допускает такие несправедливости! Ибо от кого приходится порой ждать милости – от конченой бляди, который погубил уже не одну людскую душу… Бывают минуты отчаяния и неизвестности, когда человеку не на что рассчитывать и негде искать выхода. Такие именно минуты пережил я, когда гнетущую тишину наконец нарушил голос Деревни:

– Обувай их в гипс, у меня к ним еще есть несколько вопросов, а похоронить мы их всегда успеем…

Чуть ли не до вечера нам с Французом накладывали швы, пеленали в гипс, смазывали увечья и перевязывали раны. Мы лежали на белых простынях, запеленатые, как дети, когда в палату зашел Деревня.

– Ну что? – неприятно прищурив левый глаз, спросил он. – Останетесь на больничке или же попроситесь назад, в камеру?

Вопрос был адресован мне, ибо Деревня знал наверняка, что с Французом на эти темы говорить бесполезно.

– Домой, – еле слышно произнес я.

– Ну что ж, домой так домой, – с сарказмом в голосе произнес Деревня, и к вечеру мы по одному были доставлены на носилках в камеру все теми же двумя мужиками.

 

Глава 3. Соловецкие опыты

Больше месяца мы пролежали на нарах, можно сказать, почти без движения, поскольку оно доставляло нам неимоверные страдания. О пище не могло быть и речи, даже если бы мы и могли есть. Полдня у нас уходило на то, чтобы доползти до кружки с водой и напиться, а потом ходить под себя.

Другого выхода у нас не было, ибо если бы мы даже и смогли добраться до параши, то оправиться навряд ли бы успели. Почки были отбиты, о другом уже и говорить нечего. Так что к концу месячного пребывания в этой камере мы провоняли настолько, что в камере стоял зловонный туман, но все же для нас это было лучше, чем видеть рожи этих садистов.

Некоторые методы они почерпнули от чекистов с Соловков, которые организовали в свое время в своей вотчине «крысиные карцеры», да что там! До войны немцы приезжали на Соловки, чтобы перенимать опыт функционирования концентрационных лагерей! Об этом мало кто знает, но это было именно так…

Каждый день, а точнее, три раза в день нам приносили кровные пайки. Утром, открывая кормушку, их просто бросали на пол, а днем и в обед, открыв камеру, аккуратно укладывали на наши нары, прямо у нас в ногах. Поначалу нам, откровенно говоря, было даже смешно глядеть на этот маразм, но чуть позже нам стало не до смеха. Ибо это была определенная мусорская методика. Но, как ни странно, это живое оружие, которое они решили применить теперь против нас, не дало нам расслабиться и во многом содействовало нашей относительной поправке.

А живым оружием были крысы. Эти баландеры-садисты просто подкармливали их. И когда те не находили привычный корм на полу, то забирались на нары, – и вот тут происходило нечто. Ну, во-первых, крыса – это всегда неприятно и ассоциируется с чем-то омерзительным, а во-вторых, съев наши пайки, они не давали нам заснуть ни на секунду, то грызя потихоньку большие пальцы ног, то приближаясь к ушам и носу. А в это время, открыв кормушку, эти козлы, наслаждаясь зрелищем, смеялись до хрипоты, даже делая ставки на ту или иную крысу.

Но, видит Бог, я признателен этой божьей твари! Сейчас я точно знаю, что ничего лишнего в природе не существует. Я уверен, что мы пришли в себя раньше намеченного природой срока во многом благодаря этим животным. Точнее будет сказать, что кое-как передвигаться мог только я один, Француз же пока еще мог только сидеть, но и это было уже большим прогрессом. В каждом его движении, во всем его поведении чувствовались неторопливость и основательность старого зека – и в то же время подавленность, свойственная тому, кто попал в большую беду.

Как-то, а было это за несколько недель до нашего этапа, к нам в хату зашел Деревня. Эта блядина, по-моему, уже не боялся ничего: ни ножа, ни х… Тут я и узнал, что он сам был когда-то уркой, а точнее, был в воровской оболочке. Что произошло с ним, почему он перешел на сторону мусоров, я так и не узнал, да мне это было и неважно. Знал он и Француза когда-то и даже напомнил ему об этом отрезке их жизненного пути.

Француз был потрясен таким открытием. В принципе, именно этот факт и убедил Деревню оставить нас в живых. Он прямо и заявил нам об этом. В тот день я не слышал сарказма и издевки в его словах – больше того, во всех его движениях чувствовалось уважение. Видно, не стерлось еще из памяти у этого паскуды братство воровское, к которому он когда-то принадлежал, ибо такое не может забыться никогда.

После этого дня отношение к нам резко изменилось, хотя, говоря откровенно, оно и было-то никаким. Нас и так почти никто не замечал. Из камеры, если бы мы даже и захотели, выйти мы не смогли даже на прогулку. Три раза на дню открывалась кормушка – и в камеру бросали хлеб, который крысы же и сжирали. Мы ничего не просили, ни с кем не разговаривали, ни на что не жаловались. Мы были рады уже тому, что нас оставили в покое, а что касалось еды и прочих удобств, то мы привыкли к этим лишениям уже давно. Но теперь хлеб, то есть пайку, нам не бросали на пол, а, открыв дверь, укладывали на тумбочку и к ней еще давали первое и второе. Хотя, правда, все это и многое другое нам было положено по закону, но о каком законе, кроме как о беспределе, можно было здесь вообще говорить?

 

Глава 4. Плыла, качалась лодочка…

На следующий день после моего дня рождения и через неделю после того, как с нас сняли гипс, то есть 2 июня 1978 года, когда нас забирали на этап с этого крысиного убежища, мы хоть и не совсем еще хорошо, но все же могли хоть как-то самостоятельно передвигаться.

Когда «воронок» доставил нас на речную пристань, мы сразу и не поняли, куда нас привезли, но конвойный солдат пояснил: «Этап идет в трюме». Только тогда мы разглядели вдали на причале огромную ржавую баржу. Она была прикреплена толстыми канатами к пристани и покачивалась, будто приветствуя нас и приглашая в приятное речное путешествие. Через несколько часов мы воспользовались ее услугами, правда, не без помощи конвоя, когда спускались по узкому трапу в трюм этого судна.

Что собой представляла эта посудина? Суда подобного рода ходили в этих краях издавна – еще со времен царских ссыльных и красных революционеров. Основным грузом, конечно, были заключенные, которые перевозились вместе с рыбой, строительными материалами и прочими жизненно важными атрибутами повседневной жизни этого сурового края. Так как железных дорог на колымские лагеря не было вообще, а до некоторых путь занимал слишком много времени, то самым простым и дешевым правительство сочло путь по морю.

Прибыв этапом в «столыпине» в такие порты, как Советская Гавань или Ванино, заключенных перегружали на корабли, и дальнейший их путь лежал по Охотскому морю до Магадана – столицы Колымского края, а там уже где пешим ходом, а где «воронками», в зависимости от дальности пути, зеков разбрасывали по лагерям. (Кстати, слово «зек», а вернее – «ЗК», означает «заключенный каналоармеец». Родилось оно здесь же, на Колыме, во время строительства осужденными одного из каналов в тридцатых годах. С тех пор это обобщенное название всех заключенных.)

То же самое происходило, если арестантов вывозили куда-нибудь из Колымы. Этап шел до Магадана, затем грузили на корабль – и вдоль всего Охотского моря в Татарский пролив, а там уже либо вновь до Ванино или Советской Гавани и дальше в «столыпине», либо до Николаевска-на-Амуре, где с океанской посудины перегружали в трюмы речных барж, и этап продолжался, но уже по реке.

Этап, который находился в трюме судна, во чрево которого мы только что попали с Французом, шел из Николаевска-на-Амуре, но люди, в нем находившиеся, шли с Колымы. На дворе стояло лето, было очень жарко, оттого и в трюме стоял невыносимый запах селедки вперемешку с вонью гнили. С непривычки мы первые часы пребывания здесь еле переводили дыхание, но человек привыкает ко всему, а тем более мы, поэтому уже на следующие сутки после водворения нас в эту клоаку мы уже не чувствовали никакой вони. А если говорить откровенно, то к тому времени, по-моему, вообще не способны были что-либо чувствовать или ощущать.

В трюме находилось человек 30 арестантов, но все они были либо серьезно больны, либо стары и почти немощны. Нас это нисколько не удивило, ибо мы знали, откуда они шли. Колыма не была курортом, это знали, наверное, даже инопланетяне. Здесь, как в первозданном хаосе, смешались все человеческие бедствия. Там были старики и люди нашего с Французом возраста. Голые черепа, седые бороды, чудовищная циничность, угрюмая покорность, дикие оскалы, нелепые позы, подобия девичьих головок, детские и потому особенно страшные лица, высохшие лики живых скелетов, которым не хватало только смерти. Это был зловещий марш осужденных к месту наказания, но совершался он не на ужасной огненной колеснице Апокалипсиса, а в душном и вонючем трюме речной баржи.

Как потом пояснил нам один старичок каторжанин, еще два дня назад людей здесь было в три раза больше, но в каком-то порту их согнали на берег. «Так что вам еще повезло, братки, – продолжал он тихо и с некоторой опаской, свойственной людям, долгое время проведшим в заключении, – а то и места этого вам бы было не видать!» Я чуть не рассмеялся ему в лицо, но взгляд Француза вовремя остановил меня.

Под словами «это место» имелся в виду, конечно, не номер в отеле «Риц», а относительно сухая, если не считать того, что она была сплошь пропитана потом бедолаг, половинка двери, на которой мы, умудрившись примоститься, коротали столь «приятное» путешествие по одной из самых больших рек нашей необъятной родины.

Но прежде чем тронуться в этот странный вояж, в трюм поместили еще около двадцати человек. Прибыли они то ли из порта Ванино, то ли из Советской Гавани, точно не помню, но зато помню их лица – они были радостны, и мы с Французом могли их понять. Один из вновь прибывших все шутил: «С корабля – в «столыпин», из «столыпина» – на корабль». Другой ему вторил. Вот такая «веселая компания» собралась в трюме.

Одни уже были готовы вот-вот предстать пред лицом Божиим, другие об этом даже и не думали, но шутили и те и другие, потому что веселый кураж компании арестантов – это первое лекарство от любых болезней, даже от смерти.

Как ужасно было сидеть, а точнее, лежать в этом вонючем трюме день и ночь напролет, на узкой, пропитанной чьим-то потом доске! Как невыносимо было непрерывно вдыхать смрадные испарения тел твоих товарищей по несчастью, нестерпимо страдать от гнойных ран, переломов и увечий – понять это может далеко не каждый…

Место в трюме, где мы находились, было небольшим. Основная же площадь была заставлена разным грузом, и нас от него отделяла проволочная решетка в палец толщиной. Точно такая же решетка была и над нами. Иногда в нее заглядывал часовой-конвоир, который охранял нас, но это все было для фортецалы, ибо любой из присутствующих здесь арестантов вряд ли смог бы даже просто подняться по трапу без посторонней помощи. В общем, видеть синеву неба, полет птиц, перемещение облаков, тучи и дождь было самым приятным в этом плавании.

Около десяти дней мы добирались до места нашего назначения. Эти десять дней можно было бы без труда изложить в отдельной главе, но она показалась бы не то что скучной, а скорее неприятной (я думаю, читатель меня понимает), поэтому я ограничусь лишь несколькими строками.

Плавание проходило круглые сутки, то есть без длительных остановок. Короткие же остановки в каких-либо населенных пунктах случались по три-четыре раза в сутки. Одно грузили, другое выгружали, и все это происходило прямо над нами. В такие моменты мы молча, как и положено грузу, лежали на дне трюма и наблюдали за всеми этими работами безо всякого интереса. Невозможно было как-то подстроиться под время работы палубной лебедки, чтобы хоть немного вздремнуть без шума и суеты, ведь мы не знали, где и когда будет следующая остановка, но и это было еще полбеды.

Я родился и вырос на море, на морскую качку я вообще никогда не обращал внимания, но речная, да еще в трюме этого чудовища, а по-другому я уже и не называл эту баржу, было совсем другое дело. Но, к сожалению, болтанка действовала не на одного меня так удручающе. Поэтому я почти ничего не ел, а у нас у каждого был выданный нам заранее сухой паек. По нему в принципе и судили арестанты – на сколько дней растянется этап. Нам с Французом сухой паек был выдан недели на две, и как только это приходило мне на ум, то действовало на меня прямо-таки убийственно.

В общем, никто ничего не ел, да и какому, хоть и самому изголодавшемуся, каторжанину полезет кусок в глотку в этом вонючем до одурения и душном, как в котле у дьявола, месте. Тех тридцать человек, которых мы застали в трюме, когда спускались, слава Богу, ссадили еще в Хабаровске. С остальными, которые шли этапом из Ванино, мы прибыли в местечко, где бурная Уссури впадает в левый рукав Амура.

Было прекрасное дальневосточное утро. Поднявшись на палубу, я увидел природу во всей ее красе. Величественный Амур и грациозную Уссури, а где-то вдали – знакомое очертание океана тайги.

На пристани нас ждал «воронок». Погрузившись неторопливо, мы не мешкая тронулись в путь. Дорога предстояла по лыжневке, но сразу чувствовалось, что машину ведет не солдат. Мы-то уже знали по опыту таежных командировок, что как водят машину лагерные асы, так ее по лыжневке не сможет провести больше никто. Иногда машина выезжала на почти открытую местность, и тем, кто сидел ближе к дверям, было видно величие таежной реки – это была Уссури. Но чаще машина шла по таежной дороге. Добирались мы до лагеря около двух часов, и, говоря откровенно, это было не худшее этапирование в «воронках», учитывая то, что мы были больны, а дорога проходила по таежной лыжневке.

Не берусь описывать то, как из вонючего трюма мы попали на панцирные шконари лагерного лазарета, это будет не совсем интересно. Но отметить то, что зона была воровская и встретили нас с Французом так, как и подобает в таких случаях встречать бродяг, я обязан.

В этой связи хочется сказать больше. Шпане, которая находилась в зоне, были известны в некоторой степени зверства, которые чинили над нами бляди в том лагере, откуда мы прибыли, а от этого мы, естественно, были еще ближе и роднее тем, кто и сам не раз проходил через подобного рода сучьи прожарки.

Что такое человек? Только испытания могут определить или дать ясное понимание о личности. Но не просто испытания, а испытания тяжкие.

 

Глава 5. Дерсу Узала с особого режима

Лагерь, куда прибыл наш этап, находился в Уссурийской тайге, на том месте, где какому-нибудь богатому ведомству можно было с уверенностью строить санаторий. Вокруг лагеря на необозримые пространства тянулись с одной стороны первобытные леса, где росли красавцы кедры, пушистые ели да стройные сосны, а с другой – несла свои воды бурная красавица Уссури. Занимались местные жители рыболовством, сбором кедровых орехов и целебных корений, промышляли охотой. Стояла мертвая тишина, периодически прерываемая то клекотом орла, то рычанием медведя, то хохотом гагары. Запах трав, кореньев и леса, стоявший вокруг, буквально одурманивал вас.

По реке то и дело сновали в разные стороны пограничные катера, поскольку на другом берегу был Китай. Вдоль нашего берега, забравшись на крышу барака, можно было часто видеть пограничников с собаками, прочесывающих территорию. Но это не мешало некоторым китайцам нарушать границу. Их, правда, всегда отлавливали и почти всегда возвращали назад.

А причиной всему был корень жизни – женьшень, который рос в тайге и который очень трудно было найти. Порой для поисков не хватало человеческой жизни. Для китайцев было большой удачей, да что там, огромным счастьем найти хоть раз в жизни этот корень. В принципе и не только для китайцев. В нашем лагере в то время находился один старый каторжанин Архипыч, по прозвищу Доктор Айболит, он находил этот корень в тайге не раз.

По своей сути, лагерь был туберкулезной зоной, но, кроме тубиков, здесь находились люди, до кондиции приморенные ментами или зверски изувеченные блядями. Никакой обязаловки относительно работы здесь не было, да и самой работы, по большому счету, не было тоже. Был в лагере небольшой цех, где тот, кто хотел, шил перчатки или вязал сетки разного формата, вплоть до авосек. Другие же, обычно это были вновь прибывшие, выходили в тайгу в составе лекарственной бригады или, как мы звали ее про себя, «травкиной бригады». Старые, умудренные не только большим лагерным опытом, но и разбирающиеся в разных травах и кореньях каторжане показывали и объясняли, какие травы, коренья и плоды нужно собирать. Затем в зоне их тщательно сортировали для разных нужд и сушили.

Всего несколько месяцев в году здесь было лето, как раз в это время мы и попали сюда. В остальное же время, а оно составляло восемь месяцев в году, нуждающиеся люди пользовались тем, что их собратья успели собрать летом. Вот в эту «травкину бригаду» мы и попали с Французом, но не сразу, а с неделю пролежав на больничных шконарях.

Как-то утром за нами пришел какой-то старик. Мы, откровенно говоря, думали, что это врач, но он оказался больше чем врач – это и был Архипыч. В белом халате, очень серьезно и сосредоточенно нас осмотрев, прощупав, наверное, каждую косточку, он в конце осмотра сказал: «Давайте-ка, братки, потихоньку поднимайтесь, да пойдем в тайгу. Она вылечит вас, а я ей по возможности помогу в этом». Так оно и вышло. Прекрасные знания народной медицины вкупе с превосходным применением их на практике дали свои ощутимые результаты. Конечно, от всех болезней и увечий, которые мы имели, избавить нас мог разве что Всевышний, но после лечения у этого кудесника от Бога мы все же были относительно здоровы.

Но не мы были первыми его пациентами, и уж конечно, не мы были последними. Он был удивительным человеком. Никто не знал, сколько лет этому милому и доброму старику. Ему можно было дать от шестидесяти и до ста. Но это был живой и подвижный дед. Он сидел уже 40–45 лет, числился за Москвой, то есть у него было пожизненное заключение. Никто не знал, откуда он родом, за что и сколько сидит. Да и сам он, по-моему, уже давно потерял счет времени. Жил замкнуто, почти ни с кем не разговаривал, если дело не касалось оказания кому-нибудь посильной помощи, и никого не пускал в свою душу. Что бывает крайне редко в заключении, все были едины во мнении, что это глубоко порядочный, добрый и честный каторжанин.

Старые босяки рассказывали, что жизни одних только урок, в свое время побывавших на сучьих войнах, он спас не один десяток, и это вопреки желанию администрации, а сколько вообще человеческих жизней спас этот человек, не знал, конечно, никто. Его бы уже давно менты упрятали куда-нибудь в «крытую», если бы сами не нуждались в его услугах. Он лечил всех без разбору и видел в этом свой долг. Разве мог кто-нибудь его за это осудить? Бог дал ему дар, который он с лихвой использовал во благо людям.

Время в лагере летело незаметно. Казалось бы, еще недавно было лето, мы прибыли сюда, больные и искалеченные, – и вот уже осень, и мы вновь в строю. Мелкий туман заволакивал верхушки деревьев рядом с зоной. Плоды дикой вишни, росшей вдоль широкого ручья, протекавшего рядом с лагерем и впадавшего в Уссури, были кроваво-красного цвета. До середины октября шли беспрерывные дожди. Хмурое осеннее небо, суля снегопад, низко висело над громадным болотистым лугом, на котором раскинулась таежная командировка. Осень здесь была короткой, если не сказать, что ее вообще не было, так что в конце октября кругом лежал толстый слой снега. А ночью морозы достигали 15–20 градусов.

С тех пор как мы с Французом заехали на эту командировку, контингент здесь поменялся на треть. Килешовка здесь была постоянной, долго не задерживался никто. Подлечили, поставили на ноги – и вновь в путь: либо назад, откуда прибыл, либо туда, куда влек каждого из нас наш жалкий жребий. Никто и не пытался тормознуться в зоне, заплатив за это деньгами или еще чем-нибудь, как это практиковалось почти везде по ГУЛАГу, – это было запрещено ворами. Потому что в услугах таких людей, как Архипыч, нуждались многие достойные арестанты, находящиеся в разных лагерях Приморского края. Мы с Французом исключения из общего правила не составляли, а потому и ждали этапа со дня на день, и он не заставил себя долго ждать, но произошло это при весьма неприятных для всех нас обстоятельствах.

Здесь, в лагере, почти все знали друг друга либо лично, либо заочно, и в этом не было ничего удивительного. Контингент был одно отрицалово, а нас постоянно перевозили с места на место, долго нигде не задерживая, не давая осесть, или временами закидывали к блядям, чтобы одних проверить на прочность, а других сломать. У легавых это называлось «гулаговский отбор», то есть абсолютно для них естественный. Да и мы, привыкшие к этим козням мусоров, уже давно ничему не удивлялись.

На тот момент, о котором я сейчас пишу, в лагере находился всего один уркаган, хотя, когда мы приехали сюда, их было четверо. Звали его Коля Дымок. Ему было около семидесяти лет. По его совершенно седым волосам, прорезанному морщинами лбу, бледным губам, скорбному, усталому лицу можно было читать о пережитых им страданиях. Он обладал змеиной мудростью и голубиной простотой, что есть удел настоящего величия. Преступный мир был для него раскрытой книгой – волнующей, всегда увлекательной, полной ненависти и любви, жизни и смерти. Но и такие люди иногда ошибаются, но не в жизни своей, а скорее на склоне лет они становятся более доверчивыми, что ли. Рискну предположить, что все же так и есть. Игры в зоне почти не было, не считая старых партнеров, которые могли начать процесс «третьями» или в «терс», в одном лагере, а спустя десять или пятнадцать лет встретиться в этом или другом лагере вновь и довершать тот самый, начатый когда-то в молодости столь затянувшийся процесс. Назвать эту причуду игрой под интерес, то есть чтобы содрать друг с друга шкуру, конечно, было нельзя, это был скорей интерес спортивный, как привыкли говорить арестанты, когда от игры не было никакой выгоды.

Если кто-то из каторжан в чем-то нуждался и это «что-то» было либо в каптерке, либо на общаке, этот «кто-то» получал все без каких бы то ни было напрягов, даром, ибо контингент в лагере был двух мастей – фраеров здесь не было. Ни в одном, даже самом отдаленном уголке зоны нельзя было услышать ни ругани, ни ссор. Даже матом ругались редко – для этого у людей почти не было поводов. Эта командировка, как бы по немому согласию людей, считалась островком истинной каторжанской солидарности и братства.

Хотя везде в ГУЛАГе «на кресту» запрещались всякого рода разборки, кроме воровского сходняка. «Крест» грелся отовсюду, и часть грева доставалась даже самым последним педерастам. Никто, никогда, ни в чем ему положенном обойден не был, в противном случае это строго наказывалось.

Но не все плоды в саду даже у самого трудолюбивого садовника избегают опасности зачервиветь. Не все отары, пасущиеся на самых сочных лугах, не имеют паршивой овцы в своем стаде. Тем более и не все люди, составляющие одно сословие или одну касту, что в данном случае безразлично, не могут не иметь в своих рядах предателя, как бы ни были суровы законы общества, к которому они принадлежат.

 

Глава 6. Блаженный Матвей

Как я уже упоминал чуть раньше, килешовка в лагере была постоянной, и вот в одном из этапов в лагерь заехал один крадун по прозвищу Матвей. В лагере его знали многие – и не только как бродягу, но и как хорошего карманника, что было не так уж и мало, исходя из его возраста. Это был молодой человек лет 28–30, стройный и высокий, широкоплечий и хорошо сложенный. Лицо его, дышавшее умом и кротостью, принимало необыкновенно энергичное выражение, когда он широко распахивал свои большие синие глаза. Родом он был из Хабаровска.

С самого выхода в зону, а был Матвей тоже здорово покоцан ментами во время тюремного бунта и первое время находился в санчасти, он как бы отрешился от всех. Не принимал знаки внимания братвы, ни с кем не общался, даже с близкими ему по свободе людьми не поддерживал никаких отношений. Когда же наконец он вышел в зону, то ни в первый, ни во второй день не появился у Дымка. Любой бродяга, заехавший на зону, тюрьму, пересылку или еще куда-либо и узнавший, что рядом находится урка, своим святым долгом всегда считал нанести ему визит: таким образом познакомиться, если не знал вора прежде, или встретиться вновь, если они уже были знакомы.

Это был воровской ритуал, которым бы не посмел пренебречь ни один бродяга, если находился в здравом уме. Так что в зоне отнеслись к этому обстоятельству с пониманием. Разве мало было у каторжан на памяти случаев, когда менты или бляди отбивали у человека все, даже память, да так, что человек не помнил, как его зовут. Все сочли, что этот случай с Матвеем именно такого рода, и не докучали ему в надежде на то, что он со временем отойдет, таких случаев тоже было немало.

Но все были ошеломлены, когда однажды выяснилось, что Матвей стал киномехаником. Дело в том, что режима как такового здесь, в лагере, никогда не было. Начальник по режиму или начальник оперчасти, то есть кум, были в зоне в виде фортецалы, а хозяина за все наше пребывание здесь с Французом мы вообще ни разу не видели. Что же касалось места киномеханика, то его в любой зоне занимает подмастерье, который ни к мужикам, а тем более к блатным не принадлежит. Разве что старый и больной «некрасовский» мужичок, который и был прежде на этом месте, мог претендовать на него. Этот его «выход из-за сцены» был уже непонятен никому и мог здорово осложнить ему жизнь. Впрочем, все по порядку.

Матвей по-прежнему также ни с кем не здоровался и вообще в упор не хотел никого узнавать. Чуть ли не круглыми сутками он не выходил из своей будки, которая, кстати, располагалась прямо напротив кабинета кума, либо торчал в этом самом кабинете по полдня, всех вокруг игнорируя и ни на кого не обращая никакого внимания. Это уже было даже в какой-то степени забавно. Но самым интересным было то, что на дурака он как раз таки похож и не был – на кого угодно, но только не на дурака. Это подчеркивали и те, кто знал его еще со свободы, характеризуя его только с положительной стороны.

В связи со многими факторами воровской этики и морали в зоне могли возникнуть нежелательные эксцессы, поэтому вердикт Дымка на этот счет был сдержанным: «Не трогать и вообще не обращать никакого внимания, время покажет». И оно действительно показало. Ведь недаром же говорят в народе, что время хороший учитель.

 

Глава 7. Казнь через повешение

Прошло некоторое время после этих событий, всколыхнувших всю зону, как вдруг однажды – а случилось это перед Новым годом, в середине декабря – Матвей ни с того ни с сего пожаловал к Дымку. О чем они говорили, не слышал никто, потому что они были одни, но говорили они очень долго. Затем, после вечерней поверки, Дымок позвал к себе шестерых самых достойных и уважаемых немолодых каторжан, среди которых оказался и Француз, и все они после некоторых недолгих переговоров отправились в будку киномеханика, к Матвею.

Вся зона, естественно, была в большом недоумении, но здесь привыкли к сюрпризам, которые нередко предоставляла нам лагерная действительность, поэтому оставалось одно – ждать. В полночь они вышли от Матвея, и я одним из первых в зоне узнал, что же произошло на самом деле.

День тот выдался солнечным. И морозная, снежная зима, как по заказу, принарядила зону в это ясное утро: прикрыла белым пухом лагерные строения, заровняла болотистую лыжневку, побелила сверху изумрудные льдины-края темно-лиловых прорубей на реке, расшила серебряными узорами окна бараков и кацебурок. На просторной лагерной территории пахло остро, свежо, как пахнет обычно после лютой метели…

По подъему, прямо у порога кабинета кума, на старом фонарном столбе висел один из самых близких людей Коли Дымка – Леха Колымский. Место казни было выбрано не случайно. Зона, конечно, поняла все, поняли это, к сожалению, и легавые.

Через несколько дней после описанных мною событий Колю Дымка, Француза, Матвея и еще 22 арестанта вывезли с этой командировки. Среди этих достойных каторжан был и я.

Что же произошло в ту ночь в будке у Матвея? Сразу начну с того, что о Матвее братва, которая его знала, отзывалась абсолютно точно. Вдобавок ко всем положительным качествам, которыми он обладал, он был еще и умен, что, согласитесь, дает определенного рода преимущество над большинством людей, которые вас окружают в заключении.

За несколько лет до описываемых мною событий в Тобольской «крытой» умер один старый и авторитетный уркаган по кличке Букет. В это время рядом с ним находился только Матвей, они сидели в камере вдвоем. Перед смертью Букет взял слово с Матвея, что он выполнит то, что он ему пообещает, а затем рассказал Матвею историю, которую я не берусь здесь пересказывать, расскажу лишь суть.

Одна конченая сука сдала ментам всю воровскую бригаду прямо в делюге, и этой нечистью был Леха Колымский, который сам был членом той бригады и, видно, по совместительству еще и иудой. На тот момент, когда Букет поведал Матвею эту историю, из живых ее свидетелей оставался только он один, но и он вскорости умер.

С тех пор прошло четыре года, и вот тут-то и произошла эта роковая встреча, невольными свидетелями которой оказались все мы, обитатели этой командировки. Матвей прекрасно понимал, что голыми руками такую шельму, коей он по праву считал Леху Колымского, взять будет невозможно. Теоретически – да, все складывалось, казалось бы, просто. Рассказать обо всем Дымку, тем более что тот знал некоторые подробности этой делюги, а там справедливость восторжествует или, по крайней мере, должна будет восторжествовать.

Но это, к сожалению, было только теоретически. Главным аргументом для иуды было то, что не было свидетелей его предательства. А при таком раскладе на воровские весы всегда ставится прошлое тех, кто качает базар друг против друга. И хотя жизнь Матвея и не была замарана никакими позорящими бродягу поступками, а, наоборот, была посвящена всему воровскому, к тому же он был честный малый, – все же этого было явно недостаточно. Леха Колымский был вдвое старше Матвея, а если исходить из того, что всю жизнь он провел рядом с ворами и никто ничего порочащего его честь не слышал, то уже одно это сводило к нулю все заслуги Матвея. Я уже не говорю о тех моментах в жизни этой падали, которые были отмечены воровскими подвигами, а такие действительно были. Так что при воровском раскладе чаша весов однозначно склонилась бы не на сторону правды – и так порой бывало в нашей жизни… Это было «заслугой» легавых первого отдела, – они могли работать!

Что там говорить, на моей памяти были случаи и похлеще этого. Когда между двумя достойными идет подобного рода качалово, миром это не кончается никогда, точнее, одного из них ждет неминуемый приговор – смерть. Так что в преступном мире, для того чтобы обвинить человека в предательстве, да еще и повлекшем за собой человеческие жертвы, необходимо иметь очень веские, бесспорные аргументы его вины. В подобных щекотливых ситуациях сто раз приходилось отмерять, чтобы один раз отрезать.

Не многих знавал я людей, которые бы на свой страх и риск стали бы действовать так неординарно, разыгрывая умопомешательство, чтобы быть исключительно верным данному покойному вору слову, тем самым подчеркивая свою масть, как это рискнул сделать Матвей.

Но главным фактором успеха его предприятия стал исключительный случай – этот справедливый провидец Божий. В самое ближайшее время на зоне должен был состояться воровской сходняк. Воры, заранее предупрежденные об этом мероприятии, уже были в пути, съезжаясь на нашу зону со всего края. В зоне помимо Дымка знали об этом, как и положено, всего несколько человек. Среди этих нескольких был и Леха Колымский.

Результаты этого сходняка ментам нужны были как воздух, ибо, опираясь на его постановления и директивы, они и планировали свою грязную работу по усилению режима и уничтожению людей, им не покорных. И как бы ни показалось некоторым людям это странным, но для связи со своим агентом легавые избрали лагерного кума.

Я уже упоминал, что в этом лагере кум являлся своего рода фортецалой. В лагере необходима была административная единица, он и был ею, не более того. Все об этом знали, и никто не обращал внимания на людей, бывавших в его кабинете. Визиты каторжан в этот кабинет почти никогда не имели ничего общего с оперативной работой. Кум был по национальности корейцем и к тому же всегда был страшным попрошайкой, чем и пользовались арестанты в полной мере. Так что, с точки зрения ментов, это место было идеальным для встреч с агентом.

Правда, они не учли кое-что, а именно: что человек все же лишь предполагает, а всем располагает Бог. Конечно, будь кум хоть чуточку умнее или хотя бы поматерее, Матвею было бы не промести ему эту пургу с головой. Кум должен был знать, что такие люди, как Матвей, просто так на сторону легавых не переходят вообще, да еще после их козьих экзекуций. Да и больные на голову люди не ведут себя так странно, моментально меняя, с точностью до наоборот, свою жизнь и свои привычки.

Но, слава Богу, кум оказался лохом. Матвею, имевшему еще со школьной скамьи пристрастие к радиоаппаратуре, нетрудно было установить в его кабинете микрофон, а провод провести к себе в будку. Таким образом, как только кто-то из интересующих его людей входил в кабинет кума, Матвей включал магнитофон и делал запись.

Вот таким образом и была выявлена и разоблачена, а впоследствии и казнена одна из самых матерых сук ГУЛАГа Леха Колымский. Все эти подробности я слышал от самого Матвея, когда после очередного этапного пролета «столыпин» наш прибыл в необъятный Краслаг на пересылку Решеты.

Пробыли мы здесь около месяца, и, встретив Новый, 1979 год, мы отправились в зону в поселок Горевой, но она нас не приняла, и нас развернули назад. Далее было еще несколько лагерей Дальнего Востока, Сибири, Урала и Крайнего Севера, куда завозили нас этапом, но нигде не принимали.

Почти со всеми, кто выезжал со мной в лагеря на Уссури, я распрощался по дороге, на разных тюрьмах и пересылках страны. Чувствовал я себя неважно, откровенно устав от всех этих «столыпиных», шмонов и пересылок.

Почти ни на что не обращал внимания, кроме, конечно, своей масти, но приходилось терпеть. Научился не реагировать ни на какие посторонние шумы, да так, что если бы у меня над ухом целый день сводный хор милиции распевал «Калинку», я бы спал себе спокойно, не обращая на них никакого внимания. Простился я и с Французом, но с ним после полугодового скитания по этапу я доехал до пересылки Весляна, откуда когда-то выезжал в столь долгое и со всех сторон познавательное путешествие.

 

Глава 8. И вновь на Княж-погосте

Здесь наши пути-дороги разошлись, но были мы друг от друга недалеко. Его отправили на Ракмас (туберкулезную зону), а я вновь оказался на своей злосчастной «тройке» Княж-погоста, за которой, мне кажется, я был закреплен, как земля за колхозом. На всех трех зонах Княж-погоста, только на «двойке» был вор Толик Тарабуров, или, как его еще называли, Тарабулька Бакинский. Прямо перед моим приездом его перевели на «двойку» с «головного».

Контингент в лагере поменялся почти наполовину, но структура и положение оставались прежними, воровскими. Из моих близких не было Слепого и Артура. Их тоже отправили куда-то за пределы Коми, но куда – никто не знал: от них еще не было ни малявы, ни письма, ни слуху ни духу. Здесь в лагере я вновь встретил многих из тех, с кем приходилось сталкиваться либо на пересылках, либо в лагерях, либо в тюрьмах ГУЛАГа.

Начальство на «тройке» было прежним, правда, вместо хозяина Марченко, спокойного и уравновешенного подполковника, пришел седой капитан, который до этого работал кумом на Иосире, на особом режиме. Но для меня главным было, конечно, то, что Юзик как был, так и остался у лагерной власти.

После того как я пришел в себя после долгих передряг в дороге по этапу и уже обосновался в лагере, я был сначала водворен в изолятор на 15 суток, а вскорости по выходе – и в БУР на шесть месяцев. В постановлении было указано: «за систематическое нарушение режима». Такой формуляр писался почти всем моим единоверцам, если они не были пойманы с поличным за какое-либо нарушение режима. Но это уже был не тот деревянный БУР, в котором мы некогда, можно сказать, отдыхали, да еще и были недовольны, – теперь это была цементная коробка. Деревянными здесь оставались только нары, да и то окантованные железными угольниками, которые открывались при отбое и закрывались в пять часов утра, по подъему. БУР был рабочим, плели сетки под картошку (5×5 м).

Кто хотел – работал, кто не хотел – сидел в изоляторе на пониженном питании, но таких почти не было, не считая тех, у кого были личные передряги с мусорами.

Дело в том, что сматывать клубки с огромных бобин и делать челноки из дерева выводили в общую хату, а это всегда общение между людьми, известия со свободы, с зоны, разные новости общего характера – в общем, это было нам выгодно. Что же касалось сеток, то норму – 3,5 сетки любой из нас мог запросто сплести за час за непринужденной беседой. Правда, впоследствии норму потихоньку увеличивали, но это была не беда. Главное было – держать контроль над всем производством, ибо от этого зависела жизнь братвы в камерах, а она была не сахар…

Здесь, в этом первом БУРе после моего возвращения в зону, я наконец-то получил письмо от матери. Все эти годы странствий по гулаговским просторам я, конечно, писал ей, обстоятельно изображая красоты тайги, рек и озер, где мне приходилось либо сидеть, либо проезжать по этапу, но у меня с ней был уговор: если в письме встречается слово «пересылка», значит, ответ она мне не пишет, зная, что задержусь я там ненадолго. Если же этого слова не было, можно писать ответ.

Она, как позже выяснилось, написала мне несколько писем за это время, но, по стечению обстоятельств, я ни одного из них не получил. И вот долгожданное письмо!

Все были, слава Богу, живы и здоровы; правда, жена моя ушла из моего дома, но в обиде я на нее не был, – сам писал ей когда-то, чтобы она как-то устраивала свое будущее, тем более что было ей тогда всего 22 года. Я же и не надеялся на то, что когда-нибудь увижу свободу.

Но главным известием было то, что дочь моя Сабина жила с моими родителями. Они уговорили жену оставить девочку у себя, и она пошла им навстречу. И это еще более укрепило мое уважение к ней, ибо, как она сказала старикам: «Я иду на эту жертву ради вашего сына». В этом, да и в последующих письмах, пускаясь в наставления, мама всегда подчеркивала, чтобы я думал о будущем, хотя бы во благо своих детей.

Я как-то не обращал на это внимания, думая, что она, проработав всю жизнь детским врачом, все-таки обобщает, но, оказывается, я глубоко ошибался, по сути не зная собственную мать. Иначе я должен был понять, что просто так мама никогда ничего не говорила и тем более никогда не могла написать лишнего. Но в этом я убедился позже.

Из корешей, оставшихся на свободе, я поддерживал постоянную связь лишь с одним Харитоном, потому что остальные близкие были в неволе. Шесть месяцев пролетели так же быстро, как на этом белом листе бумаги изложенные мною воспоминания, строки, а писал я их, видит Бог, очень долго и кропотливо. Новый, 1980 год я встретил в БУРе, в кругу братвы, а в начале того года был уже в зоне. Меня по-прежнему не выпускали на биржу из-за красной полосы в деле (склонен к побегу), но находился я в бригаде, не имевшей никакого отношения к побегушникам, так что целый день у меня проходил в жилой зоне.

Почти круглые сутки я играл в карты, а в остальное время выполнял обязанности, которые предписывал бродягам их долг. Жизнь в лагере текла своим чередом – тихо и монотонно, приближая каждого из нас к заветной свободе. По весне меня вновь упрятали в БУР, и опять на шесть месяцев, на всю катушку…

Как сейчас помню тот жаркий июльский день. Мы с Дохлым, корешем моим и сокамерником по БУРу, лежали на полу изолятора и потихоньку отходили от голодовки, которая длилась больше месяца. Еще совсем недавно силы наши были почти на исходе. От нас уже пахло ацетоном – это был первый признак того, что смерть близко. До конца ту голодовку смогли выдержать немногие, из 52 человек остались Дохлый, Баржа, Прокоп и еще трое достойных арестантов, не считая меня. Нас с Дохлым подкосила пеллагра, – видно, потому, что мы действительно были дохлые от природы, и нас с ним держали в отдельной камере, но все не переводили назад в БУР, хотя голодовку мы уже неделю как сняли.

«У них еще не кончились очередные пятнадцать суток за нарушение режима содержания в ПКТ (помещении камерного типа)» – был ответ Юзика на просьбу Полины Ивановны о том, чтобы нас, как очень больных и слабых, перевели назад в БУР. Так что уговоры этой лагерной феи в белом халате ни к чему не привели.

После того как кто-то из моих написал с зоны, что я сильно болен, почти при смерти и у меня пеллагра, моя мать, естественно обеспокоенная таким известием, написала Полине Ивановне письмо. Они стали переписываться как медики, и надо сказать, что это обстоятельство впоследствии немало помогло мне, когда дело касалось медицины. Но, отдавая дань справедливости, надо сказать, я уже, кстати, это подчеркивал, – что начальник санчасти Княж-погостского управления была добрым и отзывчивым человеком и врачом.

В общем, как бы то ни было, но в тот день мы лежали с Дохлым на полу (а пол в изоляторе был деревянный, в отличие от БУРа) в ожидании, когда у нас кончатся очередные 15 изоляторских суток, и вели неторопливую беседу. Через стенку с нами находились наши кореша.

 

Часть V. Возвращение на свободу

 

Глава 1. Невозможная встреча

Сразу после утренней поверки дверь в нашей камере открылась и на пороге появился ДПНК.

– Зугумов, на выход! – скомандовал он.

Я потихоньку поднялся и пошел вслед за ним. За время голодовки к какому только начальству нас не дергали, поэтому мы как бы уже смирились с частыми вызовами, но на этот раз меня почему-то провели мимо кабинетов, предназначенных для подобного рода процедур, затем мы прошли мимо кабинета врача, и, открыв впереди меня внешнюю дверь ПКТ, ДПНК вывел меня в зону.

Яркий дневной свет и блеск солнца тут же ослепил меня, и я остановился. Зажмурив глаза и скрипнув зубами, я стоял и не мог сдвинуться с места. У меня кружилась голова, и я был зол от бессилия.

Всем известно, что поскольку голод не связан с какими-либо приятными или возвышенными ощущениями, ему обычно сопутствует крайнее раздражение и угнетенность. ДПНК почему-то, как обычно, не торопил меня, он стоял поодаль, взирая со стороны на эту картину, и странно улыбался. Возможно, его смешил мой вид, подумал я, поскольку весил я тогда 48 килограммов, а изоляторская роба висела на мне как тряпье на огородном пугале. В общем, картина была впечатляющей, но для мусоров обычной и привычной. Почему же он на меня так смотрит, все никак не мог я понять.

– Ну что, Зугумов, перевел дух? – спросил он меня после некоторой паузы.

– Да, – ответил я, – вроде оклемался чуток.

– Ну добро, давай-ка пойдем потихоньку до кабинета хозяина, а там, я уверен, ты воспрянешь духом.

Он говорил загадками, но я по привычке уже давно не ждал от подобных людей ничего хорошего. Почти любое их слово нужно было воспринимать как антоним. Поэтому я молча продолжил свой путь, не задавая никаких вопросов, точно зная, что в любом случае ничего хорошего со стороны ментов меня ожидать не может.

Но на этот раз я здорово ошибся. Хотя кто его знает, ведь то хорошее, что меня ожидало, было не мусорским подарком на новоселье.

Войдя в дверь кабинета хозяина, я замер на месте как вкопанный. Когда человек изумлен, он сперва оглядывается кругом, чтобы удостовериться, что все по-прежнему стоит на своих местах, затем ощупывает самого себя, чтобы убедиться в собственном существовании.

Если бы рядом со мной разорвалась бомба, эффекта от этого было бы не больше, чем от того, что я увидел. Прямо напротив меня, под портретом непременного железного Феликса сидел хозяин. Справа от него, положив руки на дорогой кожаный портфель, который лежал на столе, покрытом казенным зеленым сукном, сидел мужчина приятной наружности в черном костюме отменного покроя. Слева от хозяина сидела шикарно одетая молодая особа. Когда она встала и выпрямилась, надменная и гордая, как львица, и повернулась ко мне лицом, я чуть не задохнулся от нахлынувших на меня чувств: передо мною стояла Валерия во всей своей женской красе. Золотой обруч сдерживал ее густые черные волосы. Высокий лоб был благородно очерчен. Ласковый, но холодный и, пожалуй, испытующий взгляд больших и умных зеленых глаз смягчила в тот момент тихая, неопределенная улыбка, придававшая ее спокойному лицу теплоту и приветливость. Тонко очерченные брови взлетели над двумя изумрудами, которые увлажнились слезами, губы ее дрожали. Никогда мне не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь представлял такое сходство с Мадонной, которую чтут католики.

– Здравствуй, дорогой, – сказала она сквозь хлынувшие из ее глаз, как из двух ручьев, слезы и, не выдержав напряжения, бросилась ко мне как молодая пантера, сжав меня в своих нежных объятиях.

Я стоял молча, нежно обняв ее, и боялся испачкать шикарный туалет карцерной пылью. Закрыв глаза, я не смел даже вздохнуть, еще не совсем веря во все происходящее.

Мы смотрим на звезду по двум причинам: потому что она излучает свет и потому что она непостижима. Но возле нас есть еще более нежное сияние и еще более великая тайна – Женщина! Больше всего я боялся расчувствоваться в присутствии легавых, когда после первой волны, захлестнувшей нас, Валерия, отпустив меня, повернулась в сторону хозяина и нежно позвала:

– Заурчик, иди сюда, поздоровайся с папой!

Тут только, из-за ее плеча, я увидел свою точную копию, только намного более нежную и красивую.

Он сидел на стуле возле стены, справа от меня, ни на кого не обращая никакого внимания, и по-детски непринужденно листал какую-то книжку с картинками. Сомнений быть не могло, – это был наш с Валерией сын!

Видит Бог, много горя я хапнул за последние годы заключения и от самих мусоров, и от лагерной нечисти, но ни разу, ни будучи избитым до полусмерти, ни валяясь на полу с переломанными костями, я не проявил какой-либо слабости. Здесь же, в этот трогательный момент моей жизни, у меня на глаза навернулись слезы. Но только лишь навернулись, ибо даже сам не знаю, каким усилием воли я умудрился их сдержать.

Этот день знакомства со своим сыном я, конечно, запомнил на всю оставшуюся жизнь. И не просто запомнил. Много лет во сне приходил он ко мне в разные камеры и скрашивал мою тюремную жизнь своим присутствием. Что же произошло? За что? Каким образом я смог заслужить такую милость?

Все это Валерия объяснила мне вечером в комнате свиданий, где мы провели втроем незабываемые трое суток. Когда она прибыла на зону в Пермскую область, она уже знала, что беременна. Оставалось только сообщить об этом домой, что она и сделала. Родители наняли классного адвоката, который написал прошение о помиловании в Верховный Совет СССР. Кое-кому, естественно, отстегнули немалый куш и, исходя из отсиженного и «многих смягчающих вину обстоятельств», прямо перед рождением нашего сына она была освобождена из заключения, а точнее, помилована.

Ребенка она родила уже дома, в Москве. Роды были очень тяжелыми, ей делали кесарево сечение, и по каким-то там женским причинам она уже больше не могла иметь детей. Никто ее не осуждал за этот решительный поступок, а тем более родители, но ей все же пришлось переехать с маленьким сыном с Кутузовского, где она жила с родителями, в Отрадное, к тете. Время все-таки в стране было шебутное, а бытие у людей по-прежнему определяло сознание.

Через полгода после родов в отпуск из Германии приехал ее бывший жених. У них состоялся обстоятельный разговор, где она поведала ему обо всех своих тюремных перипетиях. Он понял ее и ни в коем случае не осуждал. Как я упоминал ранее, это был порядочный человек, а главное – он любил Валерию.

Нужно было некоторое время, чтобы она могла официально выйти за него замуж и переехать с ним в Берлин, где он тогда работал. Ребенка он усыновил, а для большинства, кто не был посвящен во всю историю, он был его родным сыном.

Обо всем этом они договорились заранее, и он уехал назад к месту службы. Шло время, и Валерия, многое передумав, решила, что будет верхом несправедливости уехать и не известить меня о том, что у меня родился сын. Но как это сделать? Тут-то и пригодилась наша зубрежка адресов в «столыпине», в том далеком северном этапе.

Валерия написала письмо моей матери и получила ответ. Как мать сказала мне позже, она прекрасно поняла эту женщину. Завязалась интенсивная переписка, из которой Валерия где узнавала, а где и догадывалась о моих тюремных передрягах.

Когда маленькому Зауру исполнился год, моя мама взяла с собой свою четырехлетнюю внучку Сабину и приехала в Москву, чтобы познакомить брата с сестрой, которых еще ни разу не видел их родной отец-каторжанин.

Обе женщины с нетерпением ждали этой встречи, и она оправдала все их ожидания. Мама прожила в Москве больше трех месяцев. За это время дети очень сдружились, да и мама с Валерией стали родными и близкими людьми. Обо всем, о чем им нужно было договориться, они договорились, и мама уехала назад, в Махачкалу.

Перед отъездом они условились: как только от меня придет известие о том, что я в каком-то лагере задержусь хоть ненадолго, мама тут же сообщит Валерии. Но о том, что они вообще как-то общаются, а тем более о том, что у меня есть сын, Валерия просила маму мне не сообщать, рассчитывая в дальнейшем преподнести мне сюрприз. Как читатель мог убедиться сам, ей это удалось, мама сдержала данное слово.

Как я упоминал ранее, Валерия была глубоко образованна, хорошо воспитана, а главное – она была из очень состоятельной семьи. Наняв адвоката на некоторое время, она прилетела с ним прямо из Москвы ко мне в лагерь, не став дожидаться, когда я выйду из БУРа, тем самым избежав всякого риска не увидеть меня.

По законам того времени, если женщина приезжала в лагерь к арестанту заключать законный брак, то, где бы он ни находился, в каком бы лагерном каземате ни сидел, администрация была обязана предоставить все необходимые условия для этого. То есть пригласить представителей из ЗАГСа для оформления свидетельства и дать личное свидание на трое суток, независимо ни от каких предыдущих взысканий.

Все это адвокат и объяснил хозяину, который и так знал этот закон не хуже его. Как магически действовали юристы, прибывавшие из Москвы, на северных провинциалов ГУЛАГа, думаю, объяснять нет надобности. Ну а наличие маленького ребенка ставило вообще все точки над «и». Так что ни Юзик, ни кто бы то ни было другой, кроме Всевышнего, конечно, не смогли бы помешать мне вновь встретиться со своей подругой.

Мне кажется, что наша встреча была уже давно предопределена на небесах. А пока, после процедур ЗАГСа, где меня впервые в жизни с чем-то поздравляли лагерные мусора, нас троих отвели в комнату свиданий.

Как для путника, изнывающего в пустыне от жары и палящих лучей солнца, и вдруг увидевшего вдали не мираж, а зеленый оазис, так и для меня эти три дня, проведенные вместе с родными мне людьми, стали оазисом среди долгих семи лет мучительных скитаний по пустыне, именуемой ГУЛАГом.

Либо исходя из условий, в которых я находился, либо потому, что я вообще мало чему верил на свете, но тогда я был не в состоянии понять эту женщину. Но то, что я боготворил ее в душе, было, по-моему, очевидным для нас обоих. Мы отдались во власть любви, нежности и ласки, но эта страсть была не только плотской, ведь с нами был наш сын. И когда он просыпался, я почти не выпускал его из рук.

Я тогда вообще еле соображал, что у меня на руках мой сын, моя кровь и плоть! Дочь свою к тому времени я еще, к сожалению, не видел.

О, какие это были счастливые для меня минуты! В жизни человека бывают два или три таких мгновения, когда он вполне счастлив; и как ни коротки эти молнии, а от них уже довольно света, чтобы заново полюбить жизнь.

Нас с Валерией откровенно обрадовало и удивило то, что сын сразу признал меня, назвав папой, как будто с рождения я был с ним рядом. Валерию сначала это даже немного обидело. «Вот так я выращу его, а ты когда-нибудь придешь, и он забудет обо всем и уйдет с тобой», – с грустью глядя на нас обоих, говорила она.

Валерия была откровенно поражена моим видом, и, пока она от души не выплакалась, я не мог с ней разговаривать вообще. Когда же настало время поговорить обо всем серьезно, она объяснила мне, что в Москве ей без проблем оформят развод. Через месяц должен приехать ее жених, а в августе у них должна будет состояться свадьба, после которой они, получив визы на нее и ребенка, вылетят в Берлин.

Слушать все это было грустно. Но тем не менее я был от души рад, что у нее начинает склеиваться когда-то оборванная нить, что мой сын будет жить вдали от этой сумасбродной и беспредельной страны, где его могут запросто спрятать за решетку только лишь за то, что он мой сын!

Я был искренне благодарен ей за все, что она для меня сделала. Разве можно было найти критерий, по которому я смог бы оценить ее благородство, доброту и порядочность? Великая любовь не требует воздаяния и вознаграждений: в море великой любви тонет всякое воздаяние. Валерия на всякий случай оставила мне адрес своей самой близкой школьной подруги, через которую я мог бы иметь некоторую информацию о своем сыне в будущем.

– Когда он вырастет, – обещала она мне, – я обязательно расскажу ему о том, что у него есть красивая сестренка. И будь уверен, Заур, он ее найдет. Я тебе это обещаю, да ты и сам должен о многом догадываться, ведь это твой сын!

Я понял тогда (и, к сожалению, мои познания на этот счет ограничиваются лишь одной этой женщиной), что высшее счастье в жизни – это уверенность в том, что вас любят, любят ради вас самих, вернее сказать – любят даже иногда вопреки вам.

Последние часы пребывания в этом лагерном эдеме были грустными, а часы ожидания мучительными для нас обоих, но и сын, чувствуя приближающуюся разлуку с только что обретенным отцом, начинал проявлять признаки детской истерики. Было такое ощущение, что мы как будто бы прощались навсегда. И никто из нас троих не мог даже и предположить тогда, что ровно через 15 лет мы встретимся вновь после стольких лет, проведенных в разлуке, но уже не в комнате свиданий северного острога Коми АССР, а в свободной Германии, в картинной галерее города Дрездена.

Но эти 15 лет всем нам нужно было еще прожить…

 

Глава 2. Как Арон «в непонятное попал»

Прошел ровно год с тех пор, как я был на свидании и виделся с сыном и Валерией. За это время еще дважды меня водворяли в БУР, почти не давая возможности находиться на зоне. Из писем Харитона я уже знал, что Валерия, миновав все препоны, которые неминуемо возникали в идеологической и бюрократической системе СССР, если они были связаны с таким щекотливым мероприятием, как выезд за границу, вскоре после свадьбы вылетела с маленьким Зауром в Германию. Мама тоже сообщала о новостях, связанных с детьми, а больше, кроме, конечно, здоровья ее и отца, меня ничего не интересовало.

Знал я уже и то, где находились мои друзья. Артура вывезли в Архангельскую область, а Слепой был на Синдоре – это Коми АССР. Что же касалось Женьки, то он был на особом режиме на Чиньяворике, и эта зона тоже была в Коми. Приходили иногда известия и от Француза, у него тоже было все относительно нормально, не считая тех же водворений в БУР.

До свободы мне оставалось около двух месяцев, и поэтому меня выпустили на биржу: как беглец я уже не представлял для администрации лагеря никакой опасности. Я уже давно соскучился по «вольным просторам», а тюремную биржу, безо всякого преувеличения, можно было считать таковой. Здесь было где развернуться.

Я уже упоминал, что на многие километры ни запретной зоны, ни заборов, ни колючей проволоки между зонами здесь не было, зато было где тусануться. В какой-то степени это обстоятельство во многом сопутствовало восстановлению нервной системы тех, кому годами приходилось в буквальном смысле гнить в камерах и казематах ГУЛАГа.

Нужды у меня, можно сказать, почти ни в чем не было, но тем не менее я играл в карты почти круглые сутки, посменно, в одно и то же время, когда выходила на биржу моя девятнадцатая бригада ширпотреба.

В одном голенище сапог у меня лежали завернутые в марочку пленочные стиры, в другом в начке – наличные. Карты были моим оружием против всех врагов, которые меня окружали, – скуки, напрасных воспоминаний, думок о свободе и о многом другом.

Однажды, примерно за месяц до моего освобождения, ко мне на бирже подошел один хорошо знакомый мне арестант, звали его Ароном, и он был, естественно, евреем. С ним приключилась неприятная история, даже можно сказать – беда, последствия которой, с точки зрения порядочного человека, могли бы быть непредсказуемыми.

В принципе подобного рода истории на северных командировках были в то время, к сожалению, не такой уж и редкостью, но чтобы они происходили с евреями, я не слышал ни разу…

Арон был достаточно преуспевающим лагерным спекулянтом. У него всегда находились предметы первой лагерной необходимости, кроме, конечно, наркотиков – ими заведовали лагерные барыги.

Весь бизнес в лагере среди людей подобного рода всегда был распределен, но не ими самими, конечно, а ворами. Другой вопрос – кому что претило, а кому что нравилось продавать – оставался за самими спекулянтами. Здесь никто никого и ни в чем не неволил.

Думаю, что любой человек, живущий в нашей стране и достигший определенного возраста, знает: как в преступном мире, так и в мире бизнеса (что в некоторых аспектах в какой-то степени можно смело отожествить) есть люди, которые преуспевающего в делах человека стараются при возможности либо обобрать до нитки, либо, если он играет, обыграть до копейки. Главный вопрос для таких комбинаторов всегда один: как осуществить задуманное? Тем более если потенциальная жертва – еврей? Но в лагерях того времени содержались порой такие крученые типы, которые умудрялись идти на такие изощренные методы, что я уверен, встань Карл Маркс из могилы, они бы и его укатали написать вместо «Капитала» что-нибудь наподобие «Архипелага ГУЛАГ».

В общем, в чай, которым «от души» угостили Арона, эти негодяи подсыпали какого-то порошка, изготовленного на заказ лагерным алхимиком. Бывала и такая гадость, после которой он уже не мог бы управлять собой, ну а тут его ждала всего лишь «курочка ряба» – маленький общачок в «очко» из трех человек, куда затянуть его было делом нескольких минут.

После этих процедур как бы между прочим один из бригады этих сволочей пригласил нескольких «некрасовских» мужиков, обычно далеких от игры и с незапятнанной лагерной репутацией, чтобы они впоследствии подтвердили правдивость слов этих мразей, когда те будут предъявлять счет ничего не помнящей жертве их подлых происков.

Сами же мужики, конечно, ни о каком подвохе и не подозревали, такие люди были обычно слишком далеки от подобных мыслей.

Через несколько часов, после того как Арон сел играть, он уже спал мертвым сном здесь же, на шконке, на которой шла баталия, а эти нечисти делили между собой кругленькую сумму, которую сумели выудить у незадачливого игрока.

Последним днем расплаты было назначено 1 октября, а 4-го Арон освобождался, то есть освобождался он со мной в один день. Вот это обстоятельство и натолкнуло его на мысль обратиться за помощью именно ко мне.

На свободе, как он утверждал, а мне приходилось ему верить на слово, у него были некоторые сбережения, но не было верного человека для их доставки, да и времени на эту доставку почти не оставалось, – Арон был из Питера, а путь туда и обратно был неблизок.

Те, кто обыграл Арона, были людьми, чрезвычайно далекими от воровской среды как в лагере, так и на воле, ибо человек порядочный никогда бы не позволил себе того, что проделали эти мерзавцы по отношению к Арону, но это обстоятельство дела не меняло.

Карточный долг был очень серьезным элементом лагерной жизни, поэтому лагерный закон чести конкретизировал его и гласил: с кем бы ты ни сел играть, даже если ты и не знал загодя партнера, но раз уж сел да еще и проиграл ему, ты обязан сначала уплатить долг и лишь потом разбираться по всем правилам лагерной жизни.

Так что у Арона был долг и его надо было выплатить, все остальное было в тот момент неважно. Расчет у «обыгравших» его и здесь был точен. Вздумай Арон поднять кипиш по этому поводу, у него для этого не будет времени, ибо со дня расплаты до дня освобождения останется всего несколько дней, а такие мрази могут эти дни провести и в изоляторе за какое-нибудь мелкое нарушение режима. Например, нечаянно выронить из рукава бушлата перед кем-нибудь из администрации стиры или еще какой-нибудь номер выкинуть, да мало ли что? Такова, к сожалению, была лагерная действительность, и некуда было от нее деться, разве что выйти на свободу.

Вариантов уплаты долга, приемлемых для порядочного человека, всегда было два. Уплатить этот самый долг не мудрствуя лукаво либо отыграть проигранное. Была и еще одна немаловажная загвоздка. По окончании игры, когда Арон уже спал, его «проигрыш» эти дельцы поделили между собой, то есть долг его был в разных руках, а это во многом усложняло задачу тому, кто попытался бы отыграть этот долг.

Все это, не считая, конечно, моих соображений, Арон и рассказал мне у нас в кацебурке в присутствии моих корешей. А нас на тот момент в зоне оставалось трое: Мишаня Коржик, Игорь Скворец и я. Гусик к тому времени уже освободился.

Посоветовавшись, мы решили помочь Арону. Вообще-то, я и так ему симпатизировал. Он был добрым малым и всегда понимал чужое горе и боль, а это было в тех тяжелых условиях не так уж и мало, учитывая, впрочем, и то, что сам этот человек, можно сказать, ни в чем не нуждался. К тому же, как и большинство представителей его древней нации, Арон был смекалист и умен.

Достаточно вспомнить один случай. Однажды, а было это еще в то время, когда меня не выпускали на биржу и я целыми днями только и делал, что играл в карты, шел затяжной процесс – играли в «рамса», и довольно-таки долго, что-то около месяца. Вся «курочка» разместилась в бараке, где жил Арон, мало того, для нее были задействованы два прохода, в одном из которых он спал. Периодически, по ходу процесса, шнырь заваривал нам чифирь, мы откладывали стиры в сторону, чифирбак пускался по кругу, а утолив необходимость в этом допинге, мы продолжали игру.

Как-то сосед Арона, который тоже принимал участие в игре, решил чуть подсластиться, открыл тумбочку, а там у него конфет не оказалось. Зато прямо на виду лежал большой пакет с конфетами, но они были не его, а Арона. С общего согласия сосед Арона взял несколько штук, раздал каждому по одной, а потом завязал пакет, и мы продолжили игру. В этом поступке не было ничего предосудительного.

Когда бригада, в которой числился Арон, пришла с работы, мы, увлекшись игрой, забыли сказать ему, что взяли у него несколько конфет. Хоть это и был всего лишь элементарный долг вежливости, но все же порядочные люди должны были его соблюсти.

Умывшись и приведя себя в порядок, Арон хотел было взять что-то из тумбочки, когда не преминул заметить, что в его пакет лазили какие-то крысятники.

– Да ты чего, сдурел, – сказал ему его сосед, – это же мы ныряли!

– А, ну не обессудьте, бродяги, – ответил Арон, – я уж подумал, крыса какая в бараке объявилась.

– Ладно уж, с крысятниками, – продолжал его сосед диалог, – как ты понял, что кто-то в твоем пакете рылся, ведь я взял всего пять конфет и завязал его точно так же, как и было.

– А мне без разницы, – отвечал Арон, – если в мой пакет кто нырнет, то я буду об этом знать наверняка.

Сказав это, он взял что хотел из тумбочки и ушел куда-то.

На следующий день мы вспомнили о словах Арона и решили проверить их правдивость. Мы развязали кулек, ничего оттуда не взяли и, завязав, вновь оставили все так, как и было.

Придя с работы, Арон сказал, что опять кто-то залезал в его пакет. Мы еще несколько дней проделывали разные вариации с развязыванием пакета, и каждый раз Арон угадывал, что тот был развязан.

Когда же в последний день мы его даже не тронули, опять увлекшись игрой, он, придя с работы, не преминул это отметить.

Каждый из нас в разной мере был удивлен такой изобретательностью, но было не до нее: шла серьезная игра, и только я один не забыл о способностях Арона.

Я вообще всегда симпатизировал евреям. Я вырос с ними на улице, одни из лучших моих друзей в жизни были евреи. Арон знал об этом, я ему иногда рассказывал о наших дагестанских евреях – татах. Поэтому, когда я спросил у него, как он угадывал, развязывали или нет кулек, он ответил:

– Просто я ловил и бросал в пакет живую муху.

Вот каким он был когда-то юмористом-затейником, таким и остался на долгие годы, когда мы виделись с ним, если я иногда наезжал по делам в Питер.

Как читатель, наверное, уже догадался, мы отмазали Арона от его неприятностей, не взяв с него за это никакой мзды, благо нам это не составило особого труда, ибо оба моих друга были такими же игровыми, как и я, так что его честь и репутация не пострадали. И он спокойно освободился в один день со мной.

 

Глава 3. Освобождение. Долг платежом красен

Встречать меня приехал Харитон со своей подругой, вместе и доехали до Москвы безо всяких приключений. Здесь мы проводили Арона до Ленинградского вокзала. При расставании он даже прослезился.

Евреи вообще сентиментальный народ. Их так мало благодарят в жизни, когда они заслуживают это по праву, в основном завидуя им, что они на малейший благородный жест человека отвечают ему во сто крат большим добром, потому что они – евреи. Когда я уже садился назад в такси, он сказал мне: «Заур, бродяга, ни тебя, ни твоих друзей я, конечно, никогда не забуду. В любое время я буду рад встретить вас у себя дома. Хочу, чтобы ты был уверен в том, что Арон добро не забывает никогда!» На этом мы и расстались.

Забегая немного вперед, мне хотелось бы отметить, что Арон сдержал свое слово. Чуть позже, через пару месяцев, он приехал в лагерь и взгрел Коржика со Скворцом чисто по-жигански, не забыв отстегнуть и на общак.

Что же касалось его возможностей и положения в обществе, к которому он принадлежал, то достаточно вспомнить один случай, чтобы все стало ясно и понятно. Однажды после очередного вояжа по странам Балтики мы с подельником и корешем моим Лимпусом возвращались домой, в Махачкалу, но по дороге решили заехать в Питер, повидать старых друзей, да и босоту. Накануне дня отъезда Лимпус как бы невзначай напомнил мне о «бедном еврее», о котором я ему не раз рассказывал, и мы решили заехать к Арону.

Тогда еще не догадываясь зачем, вижу, Лимпус взял с собой золотую цепь в мизинец толщиной и в метр восемьдесят длиной, которую мы отработали у одного финна буквально неделю назад. Так вот, приехали мы к Арону, сидим в шикарной гостиной, коктейль потягиваем, нас обслуживают две длинноногие фурии, все уже слегка подшофе.

Лимпус и выдает Арону вроде как бы между прочим, спонтанно, даже не посоветовавшись со мной:

– А что, Арон, не мог бы ты вот эту цепурашку спихнуть? – и выволакивает из кармана полукилограммовую золотую цепь.

– Эх, Абдул, бродяга, – отвечает ему Арон, – видать, мало тебе твой кореш Золоторучка обо мне рассказывал, раз ты так меня обижаешь. Ты видел, наверное, в порту крейсер «Аврора» на приколе стоит?

– Да, конечно, – отвечает Лимпус, – кто ж его не видел?

– Так вот, бродяга, если бы на него покупатель нашелся, я бы и его продал.

Я не могу даже словами передать, как я смеялся до слез над их диалогом. И потом еще долго тараканил Лимпуса, но в тот день он, конечно, на Арона не обиделся, да и молод он был еще, хотя уже многое начинал понимать в жизни.

Но все это было позже, а пока, простившись с Ароном на Ленинградском вокзале, мы сели в такси и, рассекая жидкую уличную грязь, понеслись по златоглавой, которая в этот час была залита морем неоновых огней и проливным дождем. Он барабанил по капоту и крыше машины так, что «дворники» не успевали сбивать его стремительные струи. Из-за запотевших стекол почти ничего не было видно. Я молча наблюдал незатейливые узоры на лобовом стекле, которые струи воды оставляли после очередного взмаха щетки. На заднем сиденье Харитон вполголоса разговаривал со своей подругой, но я догадывался, о чем они говорят.

– Харитоша, – попросил я его, – давай сначала домой к деду заедем, пусть он меня увидит, фотографии оставлю, а там можно будет и сбрызнуть событие.

– Добро, Заур, давай так и сделаем, – согласился Харитон, и мы свернули с Бульварного кольца на Новый Арбат и через 15–20 минут оказались у подъезда дома, где жил мой дед. Я знал, что от матери он получил строгий наказ: как только я появлюсь, тут же сообщить ей по телефону, поэтому я и показался ему в первую очередь. Оставив фотографии и пообещав старику, что скоро вернусь, я, как обычно, укатил в ночь с корешами.

Отмечали мы мое освобождение втроем по-уютному тихо – в «Арагви». Как много могли рассказать стены этого кабака о наших корешах и достойных подругах, которых не было теперь с нами по разным причинам: кто-то гнил в заключении, а кто-то помер уже… Думать о грустном не хотелось, но за тех, кого с нами нет, мы выпили дважды, как и положено у босоты.

Просидели мы в «Арагви» до самого закрытия, а затем разъехались по домам. Ночью я разговаривал с матерью по телефону и дал ей слово, что через сутки уже буду в пути.

На следующий день я заехал к Ларисе, подруге Валерии, узнал все, что касалось моего сына, повидался с некоторыми босяками, к которым у меня были поручения и послания из лагерей. Остаток вечера мы провели с Харитоном вдвоем, а на следующий день он вновь проводил меня в дорогу, но теперь уже домой, в Дагестан.

 

Глава 4. Домой!

Через несколько дней поезд Москва-Махачкала безо всяких происшествий прибыл на назначенный путь. С некоторой долей волнения я медленно спускался по лесенке вагона на перрон, где уже издали увидел бегущую мне навстречу старушку мать с распростертыми руками, а через несколько минут я был в ее объятиях.

Мама долго не отпускала меня от себя, как бы боясь, что я могу исчезнуть. И пока не исцеловала все мое лицо, не ощупала меня всего, не успокоилась. Я давно отвык от бурных проявлений радостных чувств, но матери было всегда позволено все, ведь это была мать. Почти последними мы поднимались с перрона по длинной лестнице на привокзальную площадь. Внучку мама оставила дома, наказав ей ждать своего отца и быть умницей.

Махачкала, так же как и Москва, встретила меня противным осенним дождем, но он никак не мог испортить наше настроение. Меньше чем через полчаса мы уже были дома. Трудно забыть, а еще труднее передать ту встречу с моей шестилетней дочерью! Точно помню, как я здорово переживал, не забыв, конечно, и о предыдущей встрече с сыном.

Но в тот раз все для меня было абсолютно неожиданным, и мне некогда было даже почувствовать какую бы то ни было неловкость, тогда как сейчас меня ждала уже относительно взрослая дочь, которая знала наверняка, что у нее где-то есть отец и он скоро должен к ней приехать.

Хотя она еще и не могла представить себе до конца, что же он из себя представляет, какой он, но мать тут же пришла нам обоим на выручку, и все сразу стало на свои места, да так, что мне показалось, будто я и вовсе не покидал отчего дома.

Дочь моя была воплощением самой детской невозмутимости. Когда мы с мамой уже вошли в квартиру, я успел заметить, как дверь в спальню за кем-то быстро закрылась. Нетрудно было догадаться, за кем. Чтобы дойти до этих самых дверей, мне потребовалось несколько шагов, но чтобы открыть их – несколько минут. Когда же я все-таки решился и открыл двери, то предо мною предстал ангел в виде ребенка – это была моя маленькая Сабина. Два огромных и синих, как небо, банта украшали ее хорошенькую головку, в ушах матово светились жемчужные бусинки. На ней было изумительной красоты бальное платьице фиолетового цвета, а на ногах лакированные, под цвет платья, туфельки.

Несколько секунд длилась пауза, пока мы смотрели друг на друга, причем она с детской непосредственностью буквально изучала меня, не забыв сначала заглянуть мне в глаза, а затем оглядев с головы до ног. Я замер в ожидании, заметно волнуясь. В какой-то момент неожиданно она бросилась ко мне и молча прижалась к моим ногам. Волнение мое тут же улеглось, я понял, что прошел испытание и сердце ребенка приняло меня. Проглотив комок, подступивший к горлу, я опустился на одно колено, нежно прижал ее к себе и сказал, стараясь, чтобы слова мои звучали обыденно и просто:

– Ну, здравствуй, дочка, здравствуй, красавица моя!

– Папочка, родной, здравствуй, как я долго тебя ждала! Почему ты не приезжал ко мне все это время?

Она обняла меня за шею и крепко-крепко поцеловала в уже успевшую зарасти за несколько дней щеку.

– Ой, какой ты колючий, папа! – рассмеялась она, да так звонко и заразительно, что и я не смог удержаться. Как сказала мне позже мать: «Глядя на вас со стороны, складывалось впечатление, будто вы расстались совсем недавно и вот встретились вновь».

Такой непосредственный, живой климат, мне кажется, могут создать только дети. Через несколько минут Сабина откинула голову назад, как-то по-взрослому серьезно заглянула мне даже не в глаза, а прямо в душу, и спросила:

– Скажи, папа, а ты уже больше никогда не уедешь от нас?

– Никогда, – ответил я не задумываясь. Тогда она вновь обняла меня за шею, прижалась ко мне, и мы еще долго сидели молча в спальне на полуна ковре, а в стороне стояла моя мать и вытирала слезы, но, слава Богу, это были слезы радости, а не печали.

В этот день я был счастлив по-настоящему. К сожалению, в жизни мне нечасто выпадали такие деньки. За минувшие годы я не раз испытывал превратности судьбы. Она то устремляла меня вверх, то сбрасывала вниз. Я многое познал: напряжение ожесточенной борьбы и радость успеха, обманутые надежды и торжество победы, доверие и подозрительность, вражду и дружбу, добро и зло.

Но в этот день я не хотел ничего анализировать, как привык в годы напряженной жизни в неволе. Не хотел ничего вспоминать и ни о чем и ни о ком думать. Я хотел быть просто самим собой рядом со своей дочерью и старушкой мамой.

Гостей собралось очень много, и праздновали мы день моего освобождения до глубокой ночи. Как знал я из писем матери, да и сейчас она меня уже несколько раз предупредила об этом, Сабина не понимала, что мама моя ей вовсе не мама, а бабушка. Она называла бабушку мамой, и им это обеим нравилось. Забегая немного вперед, скажу, что бабушку свою моя дочь называла мамой до последнего ее вздоха, и даже когда пришло время и она узнала ту женщину, которая ее родила, она так и не захотела признать ее родной матерью.

Когда Сабине исполнился год, пора было отдавать ее в ясли-сад, но при этом возникли некоторые трудности. Тогда мама не задумываясь согласилась на предложение, которое ей недавно сделали. Заключалось оно в том, что матери предлагали должность заведующей и врача одновременно в одном из элитных детских садов города, при этом в случае согласия ей разрешалось без всякой платы иметь рядом с собой свою внучку.

Мне рассказывали соседи, что уже с раннего утра, как в зной, так и в стужу, сначала неся на руках, а потом ведя за руку, шла со своей внучкой моя мать из дому и почти всегда раньше всех стояла на остановке автобуса, чтобы первой успеть на работу.

К сожалению, перо и бумага не смогут и в малой мере выразить ту благодарность, любовь и признание, которые я испытываю к своей покойной матери не только за то, что она подарила мне жизнь, но и за то, что она дала жизнь моей дочери, хоть и не произвела ее на свет!

Когда я освободился, моя бывшая жена жила в другом городе, в 45 километрах от Махачкалы. Подумав немного и кое-что обмозговав, я счел нужным поехать туда и повидаться с ней. При встрече я поблагодарил ее за то, что она оставила дочь моим родителям, а мужа уверил в том, что претензий к нему у меня никаких нет. Если я хотел ей добра и спокойствия, то этот жест был необходим, чтобы они могли спокойно продолжать жить.

После этой нашей встречи я видел эту женщину всего один раз, в 1986 году, то есть спустя пять лет. Когда умерла моя мать, она пришла почтить ее память.

Больше наши пути-дороги не пересекались никогда. Но видит Бог, я ее ни в чем не виню. Скорее наоборот, она вправе бы была обвинить меня в том, что полюбила, а я не оправдал ее надежд, больше того, я, можно сказать, сгубил ее молодость.

Потихоньку разобравшись со всеми семейными проблемами, а их, слава Богу, было немного, я решил, что пора браться и за «работу», поскольку ресурсы, которыми меня на первое время снабдила босота в Москве и Махачкале, были на исходе.

Я привык добывать себе на жизнь воровством. Но на пути к новым поискам и приключениям меня уже поджидал сюрприз, который милостивая фортуна доставила прямо к порогу моего дома.

 

Глава 5. Джамиля

Как-то в один из редких солнечных дней, выйдя из дому, а был я уже на свободе около месяца, я увидел молодую и очень привлекательную женщину, сидящую на скамеечке напротив моего подъезда. Во всем ее облике чувствовалась какая-то притягательная сила и уверенность в себе. Она вела себя как-то чертовски непринужденно, явно ждала кого-то, часто поглядывая на соседний дом, и грызла семечки, как бы от скуки. До сих пор не знаю, как и почему именно таким образом, не подготовив даже маленького вступления, я подошел к ней и просто попросил: «Красавица, дай семечек!»

Я не то что уверен, а знаю наверняка – ибо я исповедую ислам, а все мусульмане, как правило, фаталисты, – что все, что бы ни происходило в этом мире, уже задолго до этих событий предопределено Всевышним на небесах. По-другому и быть не может, потому что порой человеку невозможно бывает объяснить некоторые вещи, которые творятся с нами, кроме как Провидением Божьим.

С этих нескольких простых слов у меня и начался бурный роман с замечательной женщиной, прекрасной матерью, а впоследствии и моей будущей женой Джамилей. И те пять лет, которые мы прожили вместе с ней, я по праву могу считать лучшими годами моей жизни.

Она была моложе меня и чуть ниже ростом. Завитки ее блестящих черных волос трепетали вокруг гладкого лба, узкие брови приподнимались к вискам, чуть заметно переламываясь. Алые, как спелый гранат, губы прихотливым изгибом напоминали меткий лук и блестели, как влажный коралл, а маленький подбородок говорил о решительности. В умных, широко расставленных глазах цвета, среднего между лазурью неба и нефритовой зеленью моря, светилась откровенность и доброта. На ней было платье с высокой талией цвета слоновой кости, а из-под него были видны изящные ножки, достойные Дианы-охотницы.

Родители наши знали друг друга с детства. И это обстоятельство во многом сыграло важную роль в моих дальнейших намерениях и действиях, а они, естественно, были серьезны, ибо предложенную ей руку и сердце она приняла даже не раздумывая.

Если же учесть то, что репутация моя в городе была как у отъявленного бандита, а город был маленький, то можно считать, что руководствовалась она в выборе своего решения сердцем, а не головой. И это еще раз подчеркивало ее независимость и индивидуальность.

Не прошло и месяца со дня нашего знакомства, как мы уже были законными мужем и женой перед Богом и людьми, заехав в городскую мечеть, а затем и в ЗАГС. Свадьбу особо пышной делать не стали. У Джамили тоже была дочь, на два года моложе моей, и это обстоятельство накладывало некоторый отпечаток моральной сдержанности, но все равно свадьба была незабываемая.

Очень часто впоследствии, лежа на нарах разных одиночных камер, я вспоминал тот бархатный период своей жизни и постоянно приходил к одному и тому же выводу. Некоторым людям, наподобие меня, нельзя иметь все, что может пожелать их пусть и самое скромное воображение; они должны быть в постоянном поиске каких-то недостающих звеньев своего счастья. В противном случае, когда судьба предоставляет им блага в полной мере, они начинают, что называется, беситься с жиру и уже не ценят ту милость, которую им оказал Всевышний, – возможно, за прежние страдания, возможно, и за что-то иное, Он один знает об этом.

Имея все или почти все, на что мог в то время претендовать такой человек, как я, да еще и с репутацией вора и тюремщика в придачу, я все же был чем-то недоволен, хотел чего-то еще. Спроси у меня тогда, чего именно, я, наверное, не смог бы ответить вразумительно.

Это трудно сейчас объяснить, а как хотелось бы, чтобы кое-кто меня понял. Боже мой! Как мало знаем мы о жизни в молодые годы, как не ценим ее дары! Какими порой мы бываем слепцами, что не можем разглядеть ни огромное колесо Фортуны, ни злой рок судьбы… А ведь стоит человеку лишь остановиться, задуматься и помолчать – и все понемногу будет проясняться. Но где найти силы отстраниться от дьявольских соблазнов? Где взять мужество отказаться от многого лишнего, что мешает нормально жить?

Видит Бог, я этого не знаю. Наверное, каждому нужно покопаться в себе, и возможно, когда-нибудь, на определенном отрезке жизненного пути, и придет то самое озарение, какое приходит иногда людям, уставшим от мук и страданий никчемной жизни.

Через год после нашей свадьбы у нас с Джамилей родилась дочь. Я назвал ее Хадижат, в честь своей бабушки. Это был ангел во плоти, без которого я вообще не понимал, как мог жить раньше. С того самого момента, когда ее принесли из роддома, и все последующие пять лет моя старшая дочь Сабина опекала свою маленькую сестренку буквально во всем. Это был поистине божественный союз двух сестер.

Судьба была ко мне по-прежнему благосклонна, как бы давая мне еще один шанс одуматься, но ее милостивого лика я не замечал. Я безбожно воровал, участвовал во всех босяцких городских сходняках, ездил с друзьями по лагерям страны, навещая с гревом бродяг. В общем, вел активный воровской образ жизни, который знал с детства, которого придерживался всю жизнь и от которого не собирался отказываться.

В то время для меня уже стал абсолютно очевиден немаловажный аспект воровской жизни: почему в былые времена уркам запрещалось жениться? Нигде я не мог долго задерживаться и находиться, не видя своей жены и детей, но я, конечно, скрывал это в своей душе, никому не показывая даже виду. Но, по-моему, это было видно и невооруженным глазом, просто братва из уважения ко мне делала вид, что ничего не замечает.

Я никогда и никому не давал повода усомниться в моих жиганских помыслах. Но вывод сделал однозначный: семья привязывает бродягу к себе узлом и развязать или порвать этот узел может только тюрьма или смерть. Что же касалось моей жены, то она нянчила детей, любила меня и даже не подозревала, что любовь к ней я делю еще с кем-то и этим «кем-то» была воровская жизнь.

 

Глава 6. Коллектив сформировался

Почти в одно время со мной освободился мой старый и верный друг Шурик Сомов, или, как его еще кликала босота, Шурик Заика. Он был на семь лет старше меня, да и горюшка хлебнул поболее. За его плечами тогда уже было лет двадцать отсиженного срока. Освободился он в тот раз с Севураллага, с зоны особого режима под названием «Азанка».

Шурик был высокого роста, всегда подтянут и строен, как спартанец, который привык большую часть своей жизни спать на камне, хоть и был уже немолодым человеком. Лицо у него было почти всегда серьезным, но симпатичным, волосы были густые и короткие, с благородной пепельной сединой. Он был всегда очень вежлив и поразительно предупредителен. Я иногда поражался его умению быть всегда галантным кавалером перед любыми представительницами прекрасного пола. А его заикание только придавало ему некоторый шарм в его речах и нисколько не мешало ему изъясняться с дамами, даже включая самые пикантные подробности. И если бы кому-либо из окружавших его и не знавших ни его «профессии», ни его образа жизни сказали, кто он, я больше чем уверен, они посчитали бы этого человека, если бы он был мужчиной – завистником, если же она была бы женщиной – плебейкой.

Как-то гоняя по городу, мы с Заикой неплохо откупились, выудив у незадачливых приезжих с гор пару лопатников, но обрели в их лице похожих на лютых зверей – потерпевших. Чуть поодаль от остановки автобуса они окружили нас, а было их человек пять, не меньше. Что касалось прохожих, то они вообще всегда очень редко вмешиваются в уличные разборки.

Положение было серьезным. Нам с Шуриком ничего иного не оставалось, как встретить их, как и полагалось встречать в таких экстренных случаях «терпил», ибо вся дипломатия, которая должна была немного остудить их пыл и разрядить обстановку, была уже нами применена, поэтому у нас были на вздержке ножи, и мы приготовились отражать нападения, если они последуют.

Знали мы также и то, а точнее, рассчитывали на это, что, какими бы ретивыми ни были «терпилы», – с ворами, а точнее, с карманниками они почти никогда не связывались. Тем более при запале карманники, если, конечно, это были именно они, всегда возвращали украденное, иногда даже извиняясь за происшедшее: тут все зависело от воспитания «крадуна».

В общем, мы замерли на месте в ожидании последующих событий и предоставили возможность им самим решать, как поступить дальше, как вдруг из остановившегося рядом автобуса выпрыгнули двое незнакомых нам молодых парней, не раздумывая, вклинились между потерпевшими и нанесли каждый по удару близстоящему от них человеку. Мгновенно спрятав ножи и не дав опомниться потерпевшим, мы с Заикой тут же кинулись на них, завязалась потасовка, исход которой нетрудно было предвидеть. Не ожидавшие такого оборота событий «терпилы» решили ретироваться. Они прекрасно понимали, чем все это может закончиться для них, заметив буквально несколько минут назад зловещий блеск отполированной стали в наших с Шуриком руках.

Так я познакомился с Абдулом Лимпусом, который впоследствии стал мне ближе родного брата, и с его приятелем Махтумом, с которым я также всю оставшуюся жизнь поддерживал приятельские отношения как на свободе, так и в лагере, и который был и остается истинным бродягой.

Лимпус был молодым человеком чуть выше среднего роста. Копна густых черных волос беспорядочно обрамляла его лицо с серыми спокойными глазами, которые лучились светом безмятежного моря. Иногда блеск этих глаз напоминал сверкание стальной рапиры.

Что касается Махтума, то ростом он был ниже Лимпуса и примерно одного с ним возраста. Хоть и небольшие светло-серые, как у молодого волка, глаза его смотрели не по годам твердо и сурово, а чуть кучерявые волосы были того иссиня-черного цвета, представление о котором может дать разве что вороново крыло.

В тот день Махтум случайно оказался с Лимпусом в том давильнике. Сам он карманником не был, но его воровская профессия была нисколько не ниже, если позволительно будет так выразиться, и ею, кстати, он владел профессионально.

После этого происшествия мы с Заикой пришли к окончательному решению: нам нужен третий партнер, на которого мы могли бы положиться как на самих себя.

Конечно, у нас и до этого было много достойных кандидатур: в таком «воровитом» городе, каким по праву тогда считали Махачкалу, разумеется, было среди кого выбирать, – но положиться на них мы не имели права. Они не были проверены делом по большому счету, а жизнь с ее изнанки мы уже успели немного узнать, так что кое в чем разобраться могли.

Конечно, и Лимпус не был проверен нами в деле. Мало того, мы его вообще не знали, а не в наших правилах было подпускать к себе близко человека, если мы не были с ним знакомы хотя бы лет этак двадцать пять, а Лимпусу в то время всего-то было 24 года.

Но мы видели блеск в его глазах, когда он кинулся на «терпил», видели, как он вел себя после тех событий, слышали его рассуждения, а они были чисто воровского толка.

Всего этого нам было достаточно, чтобы понять, казалось бы, простую истину, которую люди порой ищут всю жизнь и, к сожалению, так и не находят: этот человек никогда не бросит в беде и не предаст. И, видит Бог, мы не ошиблись.

С этого времени мы стали воровать втроем и за короткое время поднатаскали Лимпуса так, что он уже почти ни в чем не уступал нам. Да, время было шебутное, это уж точно… Какие только чудеса ловкости рук и импровизации мы не демонстрировали втроем в магазинах, на базарах и в автобусах Махачкалы!

Однажды мы выпасли, как одна еврейка на автобусной остановке возле гостиницы «Дагестан», набив парфюмерный шмель одними сотенными купюрами, спрятала его в лифчик. Дождавшись автобуса, мы вошли вместе с ней и, проехав почти полгорода, все же умудрились довести дело до конца. Когда дама щекотнулась, то чуть не лишилась рассудка, но тем не менее она ни за что не заявила бы на нас в милицию, потому что у нее самой было рыльце в пушку. Обстоятельства вынудили ее сделать это, а нас выдал один негодяй, который в это время находился в автобусе и, кстати, тоже имел непосредственное отношение к преступному миру: за плечами у него был не один десяток отсиженных лет.

Мы, конечно, тогда ни в чем не признались и ничего не вернули легавым, напрочь от всего отказавшись. Но, как бы мы ни скрывали ранее свои способности и свое амплуа, постоянно меняя поле воровской деятельности, этот случай дал ментам повод относиться к нам уже не как к рядовым щипачам. Умудриться вытащить такую огромную косметичку из лифчика, да еще у еврейки, могли разве что иллюзионисты. Но так рассуждает лишь обыватель, менты же ими не были, и, с их точки зрения, это могли сделать лишь высокопрофессиональные карманники, кем нас и считал по праву преступный мир.

В то время в городе урок не было, и не будет их еще целых девять лет, пока к первому из них, Маге Букварю, воры не сделали подход спустя 40 лет после исчезновения последнего дагестанского вора в законе, как привыкли называть урок. Но это обстоятельство не мешало махачкалинской босоте жить между собой в мире и согласии, а главное – строго придерживаться воровских законов. Смею заметить для некоторых скептиков от преступного мира, что в Махачкале почиталось все воровское, а значит и людское, иногда и поболее, чем в некоторых других регионах страны, где обреталась масса воров.

Я, конечно, имею в виду свободу, в лагере жизнь была другая. Но и тут, что касалось понятий чисто лагерных, Дагестан мог дать форы очень многим регионам Страны Советов.

Выводы мои основываются не только на личных многолетних размышлениях, но и на наблюдениях многих других людей, даже никогда в жизни не бывавших не только в Дагестане, но и вообще на Кавказе. Дело тут в том, что Дагестан был всегда неотъемлемой частью России, а значит и все лагеря России принимали нас, представителей его преступного мира, с «распростертыми объятиями». Своих лагерей, кроме туберкулезной зоны – «четверки», которая, кстати, была всесоюзной, в Дагестане не было. Жители же союзных республик, таких как Грузия, Азербайджан, Армения, имели свои лагеря регионального значения, в которых в основном и сидели правонарушители, нарушившие закон на своей территории. За пределы республик их не вывозили почти никогда, за редкими исключениями: обычно это касалось либо воров, либо высокопоставленных преступников из числа бывших сотрудников собственных министерств и ведомств.

Лишь очутившись в тюрьме, совершив преступление где-нибудь на территории России, арестанты, привыкшие сидеть у себя на родине, попадали в российские лагеря, и лишь тогда некоторые из них начинали понимать, что же это такое – жизнь воровская, если, конечно, они хотели ее понять.

 

Глава 7. Братья по ненависти

Когда я освободился, то больше всего меня удивило несметное количество людей, желавших поживиться за чужой счет (их называли в городе щипачами). Что они только не вытворяли! Это был какой-то грабеж средь бела дня. Не разбираясь, ни где работяга, а где бобер, ни где хозяйка, а где маресса, они лазили целыми толпами и обкрадывали всех подряд.

Я помню, когда я впервые увидел, как одна пожилая женщина положила в трехлитровую пустую стеклянную банку кошелек и лишь потом села в автобус, я призадумался, а чуть позже понял, что как меня, так и тех, кто будет рядом со мной, могут причислить к подобной мрази, а мне бы этого очень не хотелось.

Дело в том, что люди моей «профессии» никогда не обворовывали простых работяг и хозяек – это было ниже достоинства крадуна, а здесь творится такое, и как это предотвратить? Это был какой-то карманный бум, что ли?

И как бы парадоксально сейчас ни звучали мои слова, но весь этот «карманный хаос» порождали сами менты. Правильнее, наверно, все же будет сказать: отдельные криминальные легавые ублюдки. Были специальные бригады, которые занимались отловом этих самых щипачей, ведь власти не могли игнорировать проблему, которая была слишком уж очевидна.

Но менты отлавливали тех, кто им не давал по глупости или еще не умел утащить, чтобы дать. Но и эти люди редко попадали за решетку, – их родителям давали возможность откупиться уже следователи, которые тоже хотели жить, и так далее по цепочке. Сумма зависела от того, как далеко зашло уголовное дело.

Каждый, кто хотел тогда украсть, должен был платить легавым мзду либо в виде зарплаты в конце каждого месяца, либо каждый день понемногу – кто как договорится.

В этой связи мне хотелось бы особо подчеркнуть, что по сравнению с шестидесятыми и семидесятыми годами, когда я между отсидками бывал на свободе, органы внутренних дел, как в СССР в общем, так и в Дагестане в частности, еще больше погрязли в коррупции и нечистоплотности.

Как-то в кабаке я встретил старого мента, который когда-то ловил меня, когда я был еще пацаном. Я помнил его в чине майора, начальника уголовного розыска, теперь он был на пенсии. Я бы его не узнал, если бы он сам меня не окликнул. От души пригласил меня к столу, а сидел он один, и я даже сам не знаю, почему согласился составить ему компанию.

Я никогда не думал, что смогу с этим змеем, которого я когда-то так ненавидел и который в свое время создал мне невероятное количество проблем, просидеть, что называется, в приятной компании несколько часов, да еще избрав для разговора такую щекотливую тему, как «кошки-мышки» или «казаки-разбойники» – то есть воры и менты.

В конце встречи он неожиданно сказал мне, по старой легавой привычке хитро прищурив левый глаз:

– А ведь знаешь, Заур, я давно не отдыхал в такой приятной компании, как сегодня с тобой. Ну, спроси меня, почему?

– И почему же? – спросил я его с нескрываем интересом.

– Потому, что мы с тобой кем были, теми и остались, непримиримыми, но честными врагами – ты вором, а я ментом. А эти ничтожества не только разрушили все, что накапливалось такими же, как я, честными работягами десятилетиями поисков истины и тяжкого труда, но еще и опозорили органы, которым я отдал всю свою жизнь…

Говоря откровенно, я долго не мог забыть эту встречу, сделав соответствующие выводы. Думаю, что единственным оправданием предательства, если, конечно, оно может служить людям, которые клялись когда-то быть честными, принося присягу и целуя знамя, была оскорбительно низкая зарплата. Во всем остальном я отказываюсь их понимать, хоть и сам держал многих из них на привязи как собак, бросая им, как кости, деньги, которые вынимал из чужих карманов.

Если определять биологически, то их можно было отнести к семейству двуруких млекопитающих, и, следовательно, они выполняли свои естественные функции на высшей ступеньке животного царства. Многие из них и сейчас работают в органах, но уже на высоких должностях и с большими звездами на погонах, надо думать, ведь практика у них была превосходная! Но основная масса, с легким легаво-криминальным оттенком, ушла в бизнес, некоторые поумирали, другим это помогли сделать.

Были, конечно, среди всего этого легавого сброда и умные, образованные и порядочные мусора. На таких двоих-троих работниках, собственно, и держалось любое отделение милиции или любой отдел.

В основе же всей правоохранительной системы было стукачество, на нем, можно сказать, все и держалось – раскрываемость преступлений, поимка воровских авторитетов и прочее.

Почти все законники того времени были, в сущности, всего лишь великими пройдохами. Как пауки, сидели они в тени, посреди своей хитро сплетенной сети и дожидались неосторожных мошек в образе человеческом. Жизнь в лучшем-то случае – жестокая, бесчеловечная, холодная и безжалостная борьба, и одно из орудий этой борьбы – буква закона. Наиболее презренными представителями всей этой житейской кутерьмы и были законники.

Со временем случайные люди, которые считали, что можно безнаказанно, а главное – необдуманно и без надлежащих навыков выуживать деньги из чужих карманов, бросали это ремесло. Некоторые потому, что успели обжечься на собственном опыте и одуматься, другие потому, что уже сидели за что-то другое. В городе остались почти одни профессионалы, которые все знали друг друга лично не один десяток лет. Их было мало, но зато это были в своем деле профессионалы высочайшего класса.

Изменили свою тактику и менты. Их тоже стало меньше (я имею в виду специалистов по борьбе с карманными ворами), но зато они тоже стали профессионалами. На протяжении многих лет они отмазывали нас, получая за это хорошие отступные и делясь этим наваром с кем положено.

Как можно было не «работать» и не оттачивать свое мастерство, если бывало, что в садильнике, навострившись на какого-нибудь залетного жирного бобра, у нас на пропуле был мент, а сзади ехала тачка, за рулем которой тоже сидел свой легавый.

По сравнению с недавним прошлым, когда город захлестнул карманный бум, теперь очень редко в милицию поступала заявка о карманной краже. Потому что люди, у которых мы крали, были либо залетными, либо богатыми и умными.

 

Глава 8. Казус с высокой комиссией

Приехала как-то в Махачкалу какая-то крутая комиссия из Москвы, которая курировала МВД. Они объезжали с контрольными проверками все республики Северного Кавказа, последним в их вояже значился Дагестан. В Махачкале того времени ресторанов, отвечавших требованиям таких искушенных гурманов, которыми по праву можно было считать членов этой комиссии, по большому счету не было вообще. Но самым уютным местом считалась почему-то «Лезгинка».

Странным образом, особенно в обеденный перерыв, здесь харчевались все вперемежку. И козырные мусора, и крутые бобры, и крадуны по большому счету. Вечером к ним прибавлялись игровые, которые целый день проводили на Приморском бульваре, разыгрывая кто деньги, кто машины, а кто и дома, а вечером заходили отогреть душу после холодного душа карточных баталий.

В один из майских дней того фартового года зашел и я со своими корешами в этот кабак, чтобы откушать чего-нибудь вкусного. Уже отобедав, мы по привычке не спеша подошли к выходу и остановились, чтобы попрощаться со своими собратьями, которые тоже в это время находились в ресторане.

В дверях мы вдруг буквально столкнулись с двумя импозантными и с виду бобристыми фраерами, но главным было то, что нам они не были знакомы, а это говорило о том, что можно было совместить приятное с полезным! То есть после вкусного обеда «отработать» этих жирных с виду гусей.

Реакция в таких случаях у кошелечников бывает мгновенной, – здесь все до мелочей отшлифовывалось годами совместной работы. Иногда бывало достаточно одного молниеносного взгляда, дабы понять, что хочет партнер или чего делать не стоит. В тот раз произошла ситуация, аналогичная той, которые происходили у нас очень часто.

Лимпус, как бы втиснувшись между фраерами, невольно остановился, извиняясь перед ними за такую поспешность и ссылаясь на что-то очень серьезное, вроде того, будто бы ему только что сообщили, что у него родился сын, или у него угоняют машину, или еще что-то, тем самым обращая внимание только на себя и закрывая обзор одному из потенциальных потерпевших.

Заика «поставил» второго фраера, выделывая всякого рода трюки и импровизации и тем самым сбивая фраера с метки.

Мне же оставалось только нырнуть в мгновение ока в скулу к этому бобру, который сетовал на невоспитанность дикого народа, размахивая обеими руками, и выудить оттуда еще совсем недавно здорово выпиравший лопатник, что я и проделал с ловкостью, на которую был способен.

Вся операция заняла у нас не более минуты, а потому и прошла успешно, без сучка без задоринки, так, как мы всегда умели «работать».

Судя по тому, что лопатник был битком набит сто-и пятидесятирублевыми купюрами, мы не ошиблись: бобры действительно были жирными, но, поковырявшись дальше в его содержимом, мы почти сразу поняли и другое – это московские мусора, да еще и очень высокого полета.

Делать было нечего, нужно было заметать следы, но как именно, что для этого предпринять? Ответы на эти вопросы мы решили поискать в дороге, когда уже почти через час мчались в моторе по дороге в Грозный, предупредив заранее каждый своих домашних о том, что, кто бы нас ни спрашивал, мы неделю назад как уехали, а куда – никто не знает. Пусть легавые думают, суммируя показания наших домашних, решили мы, что мы уехали на гастроли еще раньше, чем произошла кража у мусоров.

Это было по крайней мере лучше, чем то, что было на самом деле. В определенном смысле этот ход конем давал нам шанс выбраться из того щекотливого положения, в которое мы попали. А о том, что оно было слишком щекотливым, у нас не было никаких сомнений. К счастью, мы вовремя смылись и в своих расчетах не ошиблись, хорошо зная структуру работы наших непримиримых врагов.

Вечером мы были уже в Грозном. Таксист нас хорошо знал, поэтому мы наказали ему, чтобы он держал язык за зубами. Таксисты были тогда вообще народ понятливый, не знаю, правда, как сейчас.

Ночью мы вылетели в Москву и, прибыв туда под утро, успели взять обратный билет на послеобеденный рейс. Мы полностью переоделись и выкинули все вещи, что были на нас. В обед того же дня, уже из Москвы, вылетели вновь в Махачкалу и к вечеру были каждый у себя дома, где нас уже ожидали «друзья» из уголовного розыска.

Но мы ожидали такого поворота событий и даже рассчитывали на них. У нас было время для подготовки к разыгранному позже спектаклю, поэтому каждый из нас представил такую комедию по дороге в милицию, что у легавых не было никаких сомнений в том, что нас действительно в городе некоторое время не было и мы только что приехали, ни о чем не подозревая.

Мы прекрасно понимали, что мусора могут опознать по крайней мере двоих из нас, поэтому при выборе одежды в Москве Лимпус и Заика оделись так, как никогда не одевались до этого.

Честно сказать, когда я увидел их выходящими из примерочной, то не мог удержаться от смеха. Лимпус был тогда еще очень молод и горяч, и я своим хохотом чуть не испортил весь предстоящий спектакль. Он отказывался надевать то тряпье, которое для него выбрали, но потом мы с Шуриком все же уговорили его не быть столь щепетильным, объясняя наши действия тем, что мы – профессионалы и всегда должны противопоставлять ментам наш воровской ум.

В итоге мы его убедили, ну а что касалось того, чтобы сыграть роль, то Лимпус был прирожденным артистом, впрочем, таким же, как и мы все.

Тем временем в стане легавых события развивались следующим образом. Нам в какой-то мере повезло с самого начала, потому что москвичи приехали обедать не одни. Пока они заходили в кабак, начальник уголовного розыска ДАССР (не помню, кто занимал тогда этот пост), который приехал вместе с ними, выйдя из машины, давал какие-то указания шоферу. Он стоял к нам спиной, когда мы выходили из кабака, и потому был не просто удивлен, а прямо-таки ошарашен, когда во время трапезы или после нее москвичи обнаружили пропажу гомона.

Конечно, дилетантами в своем деле три высокопоставленных полковника МВД СССР быть не могли, а потому они поняли сразу, что произошла кража, но когда именно это случилось? Стали тут же прокручивать каждый свой шаг, и все сразу стало на свои места. Дело было за малым: кто?

Они почему-то были уверены, что тут же узнают людей, которые столкнулись с ними в дверях кабака, если их им покажут. В этом вопросе у легавых проблем, конечно, возникнуть не могло, поэтому уже через несколько часов по всей Махачкале были произведены суточные аресты тех, кого мусора по тем или иным причинам причисляли к воровской элите преступного мира, зная наверняка, что таковыми являются именно карманники.

Начался естественный мусорской отбор: проверка алиби и прочих обстоятельств, доказывающих виновность или невиновность тех или иных крадунов. Число подозреваемых понемногу сокращалось. Когда же подозреваемых осталось только четверо, а это как раз были те люди, у которых не было алиби, и те, кто мог красиво украсть, их показали потерпевшим. Но все менты при этом были заметно разочарованы, ибо подозреваемые и близко не подходили под описание, и легавым ничего не оставалось делать, как отпустить их с миром.

Теперь в плане легавых включалась следующая фаза: поиск тех, кто не попал под общую облаву. Этот процесс тоже прошел очень быстро, не выявив тех, кто был причастен к краже.

Лишь после завершения всех этих этапов добрались наконец и до нас, но нас нигде не было, никто нас не видел, а главное – никто не сдал: мы, по общему мнению, были на гастролях.

Когда москвичам показали наши фотографии, то они недоумевали, и было отчего. Оказалось, что фотографии, которые хранились в архивах МВД, были сделаны в то время, когда все мы были еще пацанами. Но все же, по их мнению, мы были чем-то похожи на тех, с кем они столкнулись у дверей кабака.

Ментам в засаде у наших домов, как читатель видит, ждать долго не пришлось. Можно сказать, что все то, о чем я написал сейчас, мы знали уже тогда, когда нас везли в легавку. По дороге один несмышленый мусорок стал хвалиться расторопностью и оперативностью сотрудников уголовного розыска. Этот юный трепач был для нас, что называется, находкой. Теперь мы могли ясно представить себе всю картину и знали наверняка, от чего плясать.

Встретили нас, как и принято было встречать у мусоров при подобных обстоятельствах, с пряниками, но мы знали – кнут ожидает нас впереди, если мы не обыграем легавых. И мы их обыграли, хоть и не миновали кнута.

Сначала, как и было положено, с нами по одному провели «доверительные беседы», каждая из которых сводилась к одному: верни пока по-хорошему!

Безо всяких обиняков в кабинет тут же входили потерпевшие, и что было самым важным и что впоследствии определило дальнейший ход событий – после некоторой нерешительности они все-таки указывали на всех нас.

Затем, также по одному, нам дали «оторваться», да так, что мы кое-как могли держаться на ногах. Лишь потом, когда мы были уже в разных камерах КПЗ, начали проверять наше алиби, и, ко всеобщему удивлению ментов, оно оказалось почти безупречным.

Главным же аргументом в нашу пользу были авиабилеты, которые менты обнаружили в наших карманах при аресте. Проверить же достоверность нашего вояжа не представляло никаких трудностей. Это было проверено, и опять все складывалось в нашу пользу. Не могли же мы, по мнению ментов, украсть кошелек в обед, улететь в Москву непонятно откуда (в списках пассажиров в аэропорту Махачкалы наших имен не было)? И зачем на следующий день после обеда возвращаться в Махачкалу? Да и потерпевшие не были до конца уверены в том, что это были именно мы.

Слава Богу, что среди всех этих зубров и боровов от уголовного розыска не нашлось именно такого, который смог бы логично оценить все произошедшее, ведь разгадка не стоила и выеденного яйца.

Вот тогда мне и вспомнились слова того мусора в кабаке. Если бы такое случилось лет 1-15 назад, на нас бы уже давно была санкция прокурора, старым мусорам не пришлось бы столько времени ломать голову над этой ерундой, для них она просто не была бы загадкой.

 

Глава 9. Договор с министром

Но один умный человек среди всей этой легавой шушеры все же нашелся, и, как ни странно, им оказался тогдашний министр внутренних дел Дагестана генерал Полунин. На вторые сутки после описанных событий нас вывели из камер КПЗ, где мы находились, посадили в машину и привезли в здание МВД. Двое незнакомых нам оперативников в штатском сопроводили нас на второй этаж этого старого, холодного и мрачного здания, фундамент которого строили еще пленные немцы, и, введя в огромную приемную, приказали сесть.

За столом в углу вместо секретарши сидел офицер в форме. При нашем появлении он снял трубку и коротко доложил: «Прибыли, товарищ генерал. – Затем, после маленькой паузы, отчеканил: – Слушаюсь!» – встал и приказал нам войти в кабинет, что мы и сделали в некотором замешательстве. Сопровождавшие нас люди остались в приемной, а офицер-секретарь молча отдал честь кому-то направо, развернулся и вышел.

Мы стояли у дверей огромного кабинета, в таких мне еще не доводилось бывать никогда. Прямо напротив нас из трех огромных окон с желтыми, как лепестки хризантем, занавесками дневной свет и лучи весеннего солнца, будто вырвавшись из плена, буквально ослепляли нас. В середине кабинета стоял огромный длинный стол, и справа в конце этого стола восседал седой старик. По крайней мере, мне так сразу показалось. В следующее мгновение после нашего появления он встал.

Перед нами предстал офицер, в генеральском мундире, со Звездой Героя Советского Союза на груди и планками других боевых наград. В том, что он был фронтовик, у меня не было никаких сомнений. Он был чуть выше среднего роста, не по годам подтянут и строен. На вид ему можно было дать и шестьдесят, и семьдесят лет. Лицо его имело, как ни странно, благородный оттенок страдальца, и мне кажется, что именно эта черта его наружности сразу бросалась в глаза вору и отчасти могла сбить его с метки.

В ментах мы привыкли видеть лишь псов, но никак не благородных гепардов. Он молча подошел к нам и предложил сесть на стулья, расставленные вдоль стены с левой стороны от дверей. Он указал на них жестом руки, вновь не проронив ни слова, но безо всякого апломба. Затем стал медленно ходить взад и вперед, заложив руки за спину, как арестант, и изредка поглядывая на нас, но не искоса, как тихушник, а прямо и благородно, как мужчина.

Со стороны могло, наверное, показаться, что он отрабатывает на нас один из методов психического воздействия. Многие ли крадуны могли сказать или похвастаться, что они когда-то были предметом заинтересованности министра МВД, пусть и регионального значения? Но, думаю, это было не так.

Скорее всего, он размышлял над тем, как бы подоходчивее объяснить нам всю сложность создавшейся ситуации. Потому что, когда он начал нам все объяснять, нам сразу стало ясно, что этот человек никогда не имел ничего общего с такими людьми, как мы. Если же говорить точнее, то чиновники такого уровня никогда не опускались до той планки в иерархии МВД, которой предписывалось ловить и разоблачать воров любых мастей. Для этого в их структуре существовал отдел угро.

На тот момент, к счастью, там не было настоящих сыщиков, с какими я когда-то привык иметь дело. Ведь чутье для сыщика является природным даром, который нигде не приобретается. Сыск представляет собой искусство, целиком построенное на тонком чутье, которому трудно дать точное определение.

Этому искусству вряд ли можно научиться по одним только книгам, и требует оно столько же такта, сколько и ума. Одним словом, сыщиком нужно родиться, так же как и вором. Я не помню дословно речь генерала, да и воспроизводить ее на бумаге, цитируя, нет надобности, – ведь это не речь Цезаря. Главное, думаю, это ее суть, а суть сводилась к следующему.

В данной ситуации уже никого не интересовало, кто украл это злосчастное портмоне – мы или кто-то другой. В большинстве случаев, если даже подтверждения виновности тех или иных крадунов найти не удавалось, легавые не сомневались, что отсутствие состава преступления являлось естественным следствием отсутствия возможности совершить таковое. Напротив, заключали они, нет ни малейшего сомнения в том, что при наличии возможности оное преступление не замедлило бы свершиться. Результатом такого заключения всегда была тюрьма.

Поэтому министр предлагал нам следующий простой выход из создавшейся ситуации, и он был для нас, безусловно, подарком судьбы.

Мы любыми путями находим и возвращаем украденное, а нам за это ничего не будет. Под словом «нам» генерал, естественно, подразумевал всех карманных воров города, ибо в противном случае любой из нас самое большее, на что мог рассчитывать, уйдя от ответственности, так это на то, что сможет сделать ноги, но опять-таки это было временным избавлением от цепких лап уголовного розыска страны. Денег на поимку любого преступника государство тогда не жалело, все это хорошо знали.

Гарантом того, что после возврата лопатника все будет так, как он сказал, служило лишь честное слово генерала, но выбора у нас не было, точнее, он был, выбор всегда есть, но второй вариант нас не устраивал.

Одним из самых важных пунктов нашего договора с министром было то, что он не требовал возврата денег, его интересовали только бумаги, которые там находились. Наше пребывание на этом незабываемом приеме у министра было недолгим, ибо уже через пару часов, после того как нас доставили в его кабинет из камер КПЗ, мы сидели на одной воровской хазе и кубатурили над всем происшедшим.

Решение не заставило себя долго ждать. Для пущей убедительности мы решили подождать до завтра, а затем один из нас, вытянув жребий, должен был идти в логово к ментам с гомоном, двое других будут ждать его в подъезде дома напротив здания МВД. В соответствии с тем, как будут развиваться события, мы и решили определить наши дальнейшие действия.

На следующий день мы прибыли к обеду на место и расположились в подъезде дома напротив МВД. Стали тянуть жребий, и он выпал на Заику.

На всякий случай попрощавшись, мы с Лимпусом проводили его и стали ждать. Нетрудно догадаться, что время для нас тянулось тогда мучительно медленно, но не прошло и получаса, как кореш наш был с нами рядом, нам же показалось, что прошла целая вечность.

Генерал сдержал свое честное слово, и еще долго нас никто не трогал: ловить, конечно, ловили, хоть и не с поличным, но всегда отпускали, никогда не применяя при поимке допросы с пристрастием. Не знаю, то ли у мусоров была какая-нибудь инструкция на этот счет, то ли еще что, но мне все же кажется, что основную роль здесь сыграла связка «министр – воры». Но не особенно долго мы, а точнее я, пользовались подобными привилегиями.

Как-то в детстве бабушка рассказывала мне, что дед мой имел причуду, приезжая к ней на свидание, садиться в фаэтон, за ним следовало 11 пустых экипажей и лишь в 12-м лежала его трость и шляпа. Но дед мой имел возможность и на более изобретательные причуды, владея целой улицей мастерских, изготовлявших на одной стороне фаэтоны, а на другой – зеркала.

Что же касалось его внука, то есть меня, то 70 лет спустя я не имел ничего, кроме ловких рук и немалого воровского опыта.

И вот однажды, познакомившись с одной очаровательной дамой, я обнаглел до такой степени, что приехал к ней на свидание в 12 машинах такси. Думаю, читателю нетрудно догадаться, что в первом я ехал сам, следом шли пустые машины, а в последнем лежала новая, купленная только что в магазине трость и моя фуражка-бакинка. Но и это еще куда бы ни шло, если бы тот вояж я не проделал вокруг маленького бульварчика прямо напротив здания МВД Дагестана.

Деньги на эту дерзкую затею я, конечно, украл с корешами, но каждый использовал их так, как считал нужным.

Разве могли менты после этого случая оставить меня в покое? Коммунистическое законодательство шутить не любило. Быть жестоким считалось в порядке вещей. Беспощадность была исконным свойством судей, а жестокосердие их второй, если не первой натурой. Под словом «судьи» я подразумеваю всю систему правоохранительных органов.

Меня искали целую неделю, а поймав, дали оторваться так, что я почти целый месяц не выходил из дому. Если бы не это обстоятельство, меня бы, безусловно, посадили в тюрьму, это уж точно.

Узнав об этом, я понял, что теперь рано или поздно тюрьмы мне все равно не избежать, и решил отправиться на гастроли. Что произошло, то произошло, решил я, и никогда не сожалел о случившемся. Я просто ожидал очередных превратностей судьбы, сравнивал их с происшествиями, случавшимися со мною ранее, и делал выводы. Но я был уверен в себе, а это было главным.

Не учел я лишь одного. Расплата в этом мире наступает всегда. Есть два генеральных прокурора: один тот, что стоит у ваших дверей и наказывает за проступки против общества, другой – сама природа. Ей известны все ваши пороки, ускользнувшие от закона.

Все наши поступки оставляют на нашем прошлом след – то мрачный, то светлый. Наши шаги на жизненном пути похожи на продвижение пресмыкающегося по песку и проводят борозду. Увы, многие поливают эту борозду слезами…

Кореша мои Лимпус и Заика, конечно, тоже поехали со мной. Мы вообще почти никогда не расставались друг с другом. Но что характерно и, можно сказать, даже парадоксально с воровской точки зрения, так это то, что у каждого из нас была красавица жена, которую каждый из нас, я это знаю точно, любил больше жизни.

Первым городом, который должен был распахнуть перед нами свои объятия, была, как нетрудно догадаться, Москва!

 

Глава 10. И у белой смерти черное лицо…

В одном из хадисов Корана сказано: «Ты не узнаешь добра, если не узнаешь зла». Из одной противоположности проистекает другая. И это очень мудрое изречение, как и все то, что сказано в Священном Писании мусульман.

Я не зря вспомнил о нем, потому что в жизни своей видел почти одно только зло, потому, видно, что в большинстве случаев сам был его творцом, и вот теперь, лишь спустя многие годы, понял и осознал многие ошибки своей жизни. А осознав, почувствовал такое облегчение на душе, какое, наверное, чувствует человек, сердцем прибегший к Богу и начавший ему молиться.

Спустя четверть века после тех событий, которые я собираюсь описать в этой главе, я пришел к выводу и могу смело уверить любого скептика в том, что не воровство и бродяжничество, не азартные игры и любовные забавы были нашими главными врагами в период того шебутного времени – ими были наркотики.

Я полагаю, будет вполне допустимым немного уклониться от основного сюжета, если достоверные и малоизвестные факты внесут в эту повесть оправдывающее разнообразие. Тем более уверен, что это отступление будет небезынтересным, особенно для подрастающего поколения, которое старается, подражая страшной моде, захлестнувшей молодежь, баловаться наркотиками.

Говорят, что человек, много испытавший, приобретший потрясающий жизненный опыт и умолчавший о нем, похож на скупца, который, завернув драгоценности в плащ, закапывает их в пустыне, когда холодная рука смерти уже касается его головы.

Из всего сказанного читателю, я думаю, будет нетрудно догадаться и понять впоследствии, прочитав эту книгу до конца, что послужило мне поводом, для того чтобы коснуться именно этой страшной общественной проблемы, которая, как некое чудовище, пожирает молодежь и которая зовется наркоманией. Поведать и тем самым помочь.

Думаю, главным является то, что я знаю (как знают и тысячи тех, кто много лет употреблял наркотики, но потом покончил с этим злом) о том, что никто – ни родители, ни общество, ни врачи, ни тем более милиция – не сможет решить эту проблему. Не сможет решить даже частично, потому что сытый голодного не разумеет.

Понять наркомана в полной мере и помочь ему по силе возможности сможет лишь тот, кто сам прошел через весь этот кошмар и в конечном счете, найдя в себе силы, порвал с этим адским прошлым.

Но в первую очередь, конечно, человек, который хочет бросить наркотики, сам должен прийти к этому, его мозги должны быть постоянно сконцентрированы на этом желании, иначе все труды напрасны.

Хочу надеяться на то, что, прочитав эту книгу, молодежь сможет понять очень многое и сделать соответствующие выводы. Думаю также, что смогу хотя бы малой толикой помочь молодым пацанам и девчатам бросить эту пагубную и без преувеличений смертельную привычку, ибо, наверное, все круги ада, которые люди создали на земле, я, как мне кажется, прошел, и кому, как не мне, знать проблемы, которые будоражат общество: наркомания, беззаконие, произвол, воровство, разврат.

Но, как известно, прежде чем лечить болезнь, нужно знать ее историю. Поэтому мне бы хотелось вновь отвлечься от главной темы, чтобы поведать читателю, как все это начиналось, как эта язва – наркомания – вообще появилась в нашем обществе. И начать мне бы хотелось высказыванием мудрого султана Саладина, сделанным более тысячи лет назад об опии, ибо опий и есть прародитель почти всех наркотических препаратов (кроме кокаина, конечно, потому что листья коки, из которых его добывают, растут на карликовых деревьях в Колумбии). «Опий – один из тех даров, – сказал он, – что Аллах послал на землю на благо людям, хотя их слабость и порочность подчас превращала его в проклятие. Он обладает такой же силой, как и вино назаретян, смежая вежды бессонных ночей и снимая тяжесть со стесненной груди; но если это вещество применяют для удовлетворения прихоти и страсти к наслаждению, оно терзает нервы, разрушает здоровье, расслабляет ум и подтачивает жизнь. Не надо бояться, однако, прибегнуть в случае необходимости к его целебным свойствам, ибо мудрый согревается той же самой головней, которой безумец сжигает свой шатер».

Я вырос на старых и грязных улицах Махачкалы, на моих глазах зарождались и росли почти все негативные явления общества, в том числе и наркомания, равно как и наркобизнес. В то далекое послевоенное время наркомания как в преступном мире, так и в обществе в целом была, мягко выражаясь, признаком дурного тона. На человека, употреблявшего наркотики, смотрели как на изгоя общества, к которому он принадлежал, в том числе и общества преступного.

Группа людей могла воровать, грабить, разбойничать, но если кто-то из них садился на иглу, то уже сам постепенно начинал выходить из сообщества, потому что знал: рано или поздно его попросят покинуть этот круг. Но тогда эта просьба будет уже иного рода – не такой, как обычно.

Лишь немногие могли себе позволить прихоть подобного рода, это были взрослые, слишком авторитетные люди, и их, разумеется, были единицы. Но и они особо не афишировали свое пристрастие к наркотикам, справедливо опасаясь общественного мнения преступного мира. Тогда не считаться с ним мог разве что глупец, а эти люди были далеко не глупцами.

Эти неписаные правила распространялись не только на Махачкалу, но и на всю страну в целом, потому что законы преступного мира были всегда и везде едины, а Махачкала это, Москва или Ташкент – не имело никакого значения.

Самое большое, чем могла побаловаться тогда молодежь и что допускалось в среде преступного мира (в свободное от «работы» время, конечно), – это была анаша, или, как ее еще называют, гашиш. Это была чистая пыльца конопли, спрессованная над горячим паром, один косяк которой мог дать кайф пятерым, а то и большему количеству людей. А то, что сейчас молодежь называет анашой, то есть марихуаной (листья или стебли конопли), мы вообще выбрасывали и даже не знали, что эту гадость можно как-либо употреблять. Вот как глубоко в недра порока шагнуло сегодня молодое поколение.

В те же времена при желании молодежь могла расслабиться одним-двумя косяками анаши и несколькими бутылками сухого вина вроде ркацители. Пользовались этой расслабухой, конечно, не все и тем более не каждый день. Но это было допустимо. (Я, конечно, имею в виду молодежь преступного мира.)

Более того, милиция при обыске даже не отнимала и не конфисковывала анашу, не говоря уже о том, что не задерживала за ее употребление. Потому что статьи такой в Уголовном кодексе не было. Даже морфий, омнопон или промидол можно было купить почти в любой аптеке по простому рецепту врача.

Так продолжалось до 1974 года, пока не вышел указ о наказании за употребление и хранение наркотиков. Можно с уверенностью говорить, что именно с этого времени и следует отсчитывать начало подъема наркомании – как у нас в Дагестане, так и в целом по стране. Древние говорили: «То и ценно, что недоступно». Это изречение как нельзя лучше выражает то явление, которое к нашему времени приняло такие ужасающие масштабы и формы, что остановить его практически уже никому не под силу.

А началось все с того, что за употребление анаши, равно как и за ее хранение или продажу, стали сажать в тюрьму. Что же касалось морфия, омнопона, промидола и других препаратов группы «А», то их стали давать по красным рецептам, которые выдавались с тщательной проверкой больного и за подписью заведующего отделением.

Эти нововведения государственного аппарата тут же взяли на вооружение барыги, чем, думаю, и объясняется взрыв наркомафии в стране. Вот так один необдуманный указ дилетантов от политики породил страшное горе многих миллионов людей в стране и многие миллионы наркодолларов в карманах негодяев и ничтожеств, которых принято сейчас называть наркобаронами, а по-воровски просто барыгами.

Постепенно, когда наркомания стала заявлять о себе все громче и громче не только в Дагестане, но и в масштабе всей страны, морфий и вообще все препараты группы «А» с аптечных полок были убраны и спрятаны в сейфах заведующих для выдачи с их личного разрешения. Исходя из описанных обстоятельств, цены на наркотики группы «А» на черном рынке поднялись неимоверно, и приобрести их мог уже далеко не каждый. Ими были немногие люди из числа преступного мира и те, кто имел большие деньги в бизнесе или власть имущие наркоманы.

Вот и подалась основная масса тех, кто употреблял наркотики ранее, не хотел их бросать, но не мог приобрести теперь, не имея достаточных средств, в разные регионы страны, в основном в глухие провинции Украины, кишлаки Средней Азии и во многие другие места в поисках черняшки (опия-сырца) – единственного пока общедоступного и не такого дорогого, как морфий, наркотика.

Но и его продажа ушла в глубокое подполье и была связана с риском лишиться свободы на долгие годы. Закон в этом отношении теперь был строг. Так что цены и на черняшку в этой связи, естественно, поднялись в десятки раз.

И все же до главной беды было еще далековато. Если бы не чехарда с ценами, то никакой проблемы с наркотиками, конечно, не было бы.

Попробую объяснить, в чем тут дело. Когда цены взлетели до потолка, позволить себе колоться, как я только что упоминал, могли немногие. В основном, конечно, наркомания была распространена в преступном мире. Но и здесь не каждый мог себе позволить такую роскошь. В этом плане прерогатива была у карманников и некоторого числа домушников, потому что у этой категории воров деньги водились постоянно, а наркотики, как известно, требуют неизменного присутствия средств.

Ведь чтобы сидеть на игле и ни от кого не зависеть, человеку в день необходимо было не менее ста рублей, а это были в те времена немалые деньги.

Так продолжалось до середины восьмидесятых годов. К тому времени барыги, почувствовав колоссальные прибыли от продажи опия, иногда, когда его не хватало в достаточных количествах, умудрялись мешать его с чем попало, нисколько не заботясь о последствиях, а они были ужасны. На моей памяти масса случаев, когда несколько человек, уколовшись, тут же, да еще и в страшных муках, отдали Богу душу.

Тогда и придумали получать морфий кустарным способом, очищая терьяк от всяких примесей. Это был очень трудоемкий процесс: нужно было ждать час, а то и больше, чтобы он прошел нормально и получился желаемый продукт. Порой возле домов «алхимиков» выстраивались целые очереди людей либо вереницы из нескольких машин. Ломка уравнивала всех: и бедных и богатых, и сильных мира сего и слабых. Никому ни до кого не было никакого дела. Но это было в конце процесса. В начале же необходимо было найти черняшку, ангидрид, растворитель (желательно № 646), хлористый кальций и димедрол, который уже тоже стали выдавать в аптеках по рецепту.

В то время многие бросили колоться, справедливо полагая, что слишком много чего в жизни приходится сложить на алтарь кайфа, который к тому же рано или поздно приведет в могилу. Остались, можно сказать, ярые наркоши.

Я полагаю, что это был самый благоприятный момент, для того чтобы покончить в стране с наркоманией, к тому же не вкладывая при этом никаких средств, но увы… К сожалению, вместе с перестроечными реформами к нам в страну хлынул и поток наркотиков из-за рубежа.

К тому же это были в основном героин и кокаин, которые не требовали никакой переработки, да и не нужно было тратить время на поиски всевозможных ингредиентов, что в корне меняло буквально все: минимальный риск уколоться и умереть (исключая правку, передоз, конечно), спалиться ментам во время поисков самого наркотика, ну и еще некоторые технические мелочи. И задача, которая, казалось, должна бы вот-вот быть решена, теперь уже превратилась в настоящий бич для общества.

Так что отъезд наш на гастроли был обусловлен не только проблемой, связанной с легавыми, – проблема с ними была, можно сказать, вечной, тем более что после освобождения мне был предписан один год административного надзора.

Это означало, что каждую ночь, с восьми часов вечера и до шести часов утра, я должен был находиться дома и не имел права никуда отлучиться даже на минуту. Помимо этого ограничения я был обязан отмечаться каждую субботу в ближайшем отделении милиции. В случае, если поднадзорный допускал три нарушения в течение времени, пока на него действовал надзор, его брали под арест и лишали свободы сроком до трех лет.

Немало таких чалилось тогда по лагерям и пересылкам, демографически составляя численную основу рецидивной преступности. Так что мне приходилось исполнять все эти предписания легавых, но только до тех пор, пока мы не покинули Махачкалу и не отправились на гастроли.

Но и надзор был меньшим из зол, которое преследовало нас повсюду, где бы мы ни были, а вот то, что касалось наркотиков, было в действительности нашим настоящим горем.

С раннего утра, прежде чем выйти воровать, мы обязательно должны были уколоться, иначе и быть не могло, потому что кумар не давал нам покоя. Доза действовала до обеда, затем процесс приходилось повторять, а для этого нужно было либо ехать домой, либо раскумариваться, пристроившись где-нибудь неподалеку от места работы. Ну а вечером мы уже могли позволить себе настоящий кайф!

Такой расклад дня был не только у нас, но и почти у всех воровских бригад, с которыми мы сталкивались в златоглавой. А их было множество, и к тому же из разных регионов страны. Что характерно, мы понимали, что наркотики съедают буквально все, что нам посылает наш воровской фарт, но бросить эту пагубную привычку не могли.

Эта неразрывная сцепка с наркотой, скорее всего, объяснялась образом нашей жизни. Бросали же колоться либо те, кому уже ничего не нужно было в этом мире, ибо они его уже покинули, либо те, кого сажали в тюрьму. Так что, даже зная о том, что рано или поздно нас постигнет Божья кара и мы очутимся в тюремной камере, мы и не пытались бросать наркотики, а зачем зря мучиться лишний раз, полагали мы?

Что же касалось смерти, то мы о ней тогда как-то не задумывались. Но при всем при этом уверен, что почти каждый из нас думал о доме, о женах и детях, но такие мысли посещали нас обычно тогда, когда было плохо, когда приходилось кумарить в ожидании курьера. Но стоило лишь принять дозу, как мы вновь забывали все на свете, кроме одного: как бы побольше украсть!

Мало того, я еще и не боялся кощунствовать, вспоминая по памяти и цитируя вслух пророка нашего Мухаммеда (мир ему!), который говорил: «Человек, умерший на чужбине, обретает место в раю, равное расстоянию от его родины до места его смерти».

А еще он говорил: «Путешествуйте – и станете богатыми».

 

Глава 11. «Работа» в аэропортах

Воровали мы в ту пору, можно сказать, всюду, где можно было украсть хорошие деньги, но основным местом нашей воровской деятельности были московские аэропорты Внуково и Домодедово. Здесь был обособленный от мегаполиса маленький островок, граждан которого можно было разделить на две категории: воры с ментами и потерпевшие.

Почему я отождествляю непримиримых врагов – воров и ментов, справедливо поинтересуется читатель. Но непримиримыми врагами они были лишь в книгах и фильмах блюдолизов, в большинстве же своем и те и другие жили почти всегда дружно, иногда даже и припеваючи, ибо одни платили за свою свободу и кайф, а другие наживались на этом, с позволения сказать, бизнесе, почти ничего не делая.

Аэропорты Москвы, естественно, не были исключением из общих правил, скорее наоборот, здесь эти правила и зарождались (кому и сколько нужно дать, у кого и сколько нужно взять), вдали от кабинетов Петровки и Кузнецкого Моста.

В каждом из аэропортов действовало по нескольку бригад карманников из Баку, Самарканда, Питера, Ростова, Одессы и многих других городов нашей необъятной страны. Почти все мы знали друг друга в лицо, а некоторые из представителей разных воровских бригад названных городов были даже лагерными корешами. Но главным, конечно, было то, с какой стороны знали нас сами менты, то есть можно ли было нам доверять?

Обычно с подобными вопросами легавые обращались к именитой босоте, и те уже давали ту или иную характеристику. Все сведения и добыча подобного рода информации, конечно, шли окольными путями.

Но, говоря откровенно, на моей памяти не было случая, чтобы на кого-то из запрашиваемых она была отрицательной, потому что вряд ли нашелся бы ширмач, рискнувший красть в бригаде, при таком пристальном внимании воровской общественности, которая не прощала даже мало-мальских проступков, связанных с компрометацией ее рядов. Менты могли ошибаться или допускать какие-либо промахи, мы – никогда.

Кстати, даже между собой этот аргумент всегда ставился легавыми в заслугу ширмачам. Карманники, если они, конечно, были ими по большому счету, всегда были привилегированной кастой в преступном мире, об этом знали все, в том числе и менты, конечно, также все и уважали их.

Ловили же мусора тех несмышленышей, которые, не прозондировав почву, лезли в хлебные места, откуда мусора выкачивали свои кровные многолетним, испытанным способом. Иногда нам удавалось кого-то из них спасти от тюрьмы, даже не зная их, иногда нет, – уж как кому из них везло в этом плане.

«Работа» в аэропортах осуществлялась посменно, то есть все зависело от того, когда производился тот или иной рейс, так как почти каждый рейс был куплен какой-нибудь из бригад. Здесь тоже все, конечно, зависело от мусоров, кому какой отдать рейс, потому что рейсы были разными. Самыми богатыми, конечно, считались рейсы на Кавказ и с Кавказа, они и стоили у мусоров дороже, но ненамного.

Менты очень редко шкурничали, зная и опасаясь того, что палка всегда бывает о двух концах. Но в общем-то жили все мы дружно и почти без разногласий. Никакой сутолоки между бригадами ширмачей во время «работы» никогда не было, потому что бригады редко сталкивались друг с другом.

Обычно в нужное время, примерно за час до отлета самолета, бригада была на месте, где под ее пристальным вниманием проходила регистрация билетов и сама посадка. По ее окончании в условленном месте строго проходняком, один из членов бригады вручал необходимую мзду из только что украденных денег ментам, а затем мы отправлялись уже кто куда, чтобы через определенное время вновь прибыть к очередному рейсу, купленному у ментов. Легавый расклад в концепции «вор – мент» был почти в любых подобного рода местах всех больших городов СССР, где карманник мог поживиться, а мент иметь от этого свою законную долю. Но взаимоотношения между ними проходили особый мусорской контроль, и к ним после проверки допускались, естественно, только избранные. Наше трио входило в это число, кстати, к тому времени это уже был квинтет. Вскоре после нашего приезда в Первопрестольную к нам примкнул и Харитон со своей подругой Леночкой, которая приезжала несколько лет назад вместе с моим корешем встречать меня в зону.

Подобные знаки внимания бродяги не забывают никогда, тем более когда это исходит от милой и очаровательной женщины. Высокая, под стать своему кавалеру, и с изумительной талией. С прекраснейшими, легко расширяющимися глазами, которым зеленоватый оттенок придавал необыкновенную прозрачность, с маленьким карминовым ротиком, походившим на раскрывшуся розу, с длинными шелковистыми волосами того приятного серо-пепельного оттенка, который придает лицу свежесть блондинок вместе с оживленностью брюнеток, – такова была подруга моего кореша Харитона. Она была моложе его лет на десять.

Он познакомился с ней на какой-то вечеринке, а когда пошел провожать домой, то оказалось, что провожать-то ее некуда, она была круглой сиротой и росла в детдоме, но чуть позже, окончив училище, переехала в общежитие от шарикоподшипникового завода, но из-за приставаний одного ублюдка из числа комсомольской верхушки ей пришлось оттуда уйти. Точнее сказать, ее выгнали, из-за «аморального поведения в общежитии» – таков был вердикт этих красноперых ничтожеств. Но человеку, умудренному жизненным опытом, увидавшему ее впервые и пообщавшемуся с ней некоторое время, было очевидно, что ей хоть и не хватало образования, но она воспитанная и порядочная от природы женщина.

Харитон привел ее к себе домой, где жил вместе с бабушкой и маленькой сестренкой, которая еще ходила в младшие классы школы, а впоследствии и отомстил тому негодяю комсомольцу, который пытался ее изнасиловать. Кстати, когда Харитон познакомился с ней, она была девственницей, очень его любила и готова была ради него на все.

Иногда, глядя на нее, мне почему-то на память приходил один и тот же случай, как она ругалась с ментами, защищая меня, когда они с Харитоном приехали встречать меня в лагерь. Она была похожа в тот момент на молодую тигрицу, пытающуюся отбить у гиен своего ослабевшего собрата.

А ведь в тот день она видела меня впервые, но, видно, отзывов моего друга обо мне ей уже было достаточно, для того чтобы любить меня, как родного брата.

Преданностью и честностью – этими двумя прекрасными качествами, безусловно относившимися к человеческой добродетели, Бог ее наградил по праву. Впоследствии я не раз убеждался в справедливости этого, так что, в свою очередь, при любой возможности старался сделать ей что-нибудь хорошее и приятное, по мере надобности опекая ее как родную сестру.

Харитон же в моей признательности не нуждался. Он знал, так же как и я или как любой из числа наших близких, что такое воровской долг и как его надо исполнять. Все мы были повязаны тогда самыми крепкими узами на земле – узами мужской дружбы, тем более что она была закалена в камерах и лагерях ГУЛАГа.

Жили мы во время «работы» в аэропортах для удобства передвижения в совхозе «Московский», он был рядом со Внуковом, да и до Домодедова ехать было не так далеко, как из самой Москвы.

Лишь Харитон с Леной жили в столице, где у него были старенькая бабушка и маленькая сестренка.

К великому счастью, Харитон с Леной не кололись, хотя мы с Лимпусом и предавались кайфу почти всегда у них на глазах. Что же касалось Шурика, то он был сама корректность и никогда не позволял себе употреблять наркотики в присутствии дамы, кем бы она ему ни доводилась.

Но постоянных нотаций и упреков от Харитона мне все же избегать было трудно. Они оба с Леной были ярыми противниками наркотиков, но близких людей приходилось терпеть.

После смерти Брежнева и восшествия на престол тогдашнего председателя КГБ Андропова почти с каждым днем воровать становилось все сложнее. Но не в плане нашего мастерства, нет, конечно, а из-за постоянных показушных проверок всех хлебных точек Москвы людьми из МУРа и большими чиновниками из МВД. Дело в том, что подобного рода проверки проходили и ранее, но аэропортовские мусора платили тем, кто проверял их, то есть таким же легавым, как и они сами, которые тоже хотели сладко пить и есть. И все было шито белыми нитками и повязано крепкими узлами взаимной коррупции, начиная с самого Щелокова, тогдашнего министра МВД, и кончая рядовым постовым московских улиц.

С приходом же к власти Андропова почти весь аппарат МВД был заменен на новых сотрудников (в основном гэбистов) и всем тем, кто промышлял в аэропортах воровством и мошенничеством, правда ненадолго, все же пришлось покинуть их, пока наверху шла методичная и неторопливая притирка коррупционеров к людям из новой номенклатуры.

В этот период андроповского царствования предпринималось все для того, чтобы слово «законность» приобрело хоть какой-то смысл для вечно доверчивых сограждан. Репрессивная машина государства исполняла надлежащие ей функции – карала преступность, якобы невзирая на личности и места их службы. Так что и нам, от греха подальше, пришлось покинуть насиженное место, где удавалось долгое время неплохо наживаться.

 

Глава 12. Кражи на железнодорожных вокзалах (маленькие хитрости)

Некоторое время после этих немало важных для нас событий мы были как бы не у дел, присматриваясь к обстановке, пока не наладили «коны» с вокзальными боссами столицы, но теперь приходилось быть очень осторожными и внимательными, хотя мы, в общем-то, и так почти никогда не расслаблялись.

Самым дорогим из вокзалов по праву считался Курский, потому что он был самым большим, а это обстоятельство в специфике нашей предстоящей работы играло далеко не малую роль. Ну а главная причина его дороговизны заключалась, конечно, в том, что поезда сюда приходили со всех регионов Кавказа. Майданщиками мы не были, поэтому кусок хлеба, достававшийся им за счет их терпения, артистизма и виртуозности, мы не отнимали, тем более что и здесь, на вокзалах, был тот же расклад, что и в аэропортах.

Все было разграничено и распределено ментами. «Работа» у касс, встреча состава на перроне (в сам состав мы никогда не заходили, это было прерогативой майданщиков), ну и проводы пассажиров с перрона на такси или же в метро.

Что было поразительно (хотя, если подумать как следует, чему удивляться-то?) именно на Курском вокзале тех лет, так это то, что «работу» всех тех, кто промышлял здесь и платил за это мзду, координировало всего несколько человек. Они к тому же считались в органах МВД образцовыми легавыми и одни из немногих после восшествия Андропова остались работать на своих местах.

Это были поистине легавые – виртуозы коррупции, таланту которых позавидовали бы многие западные дельцы теневого бизнеса. В России в принципе всегда рождались разного рода недюжинные таланты. Так что нашему брату преступнику в этом смысле удивляться никогда не приходилось. Но и наша «работа» заключала в себе иногда некоторую долю чисто воровской изобретательности, хотя назвать ее нашей (потому что мы были карманниками) было бы не совсем верно, ну а заключалась она в следующем.

Когда заканчивалось то время, которое было отведено нам теми, кто следил за порядком, а мы по тем или иным причинам не смогли украсть нужной суммы или вообще не было фарту в этот день, мы спускались на самый нижний этаж вокзала. Полем нашей воровской деятельности здесь были камеры хранения. Исходя из специфики работы, к которой мы относились крайне серьезно и аккуратно, мы всегда точно знали, в какое время на какой путь какой платформы должен был подойти тот или иной майдан. Поэтому задолго до его прихода мы занимали четыре пустые ячейки, держа их до нужного момента закрытыми. Затем, заранее разделившись пополам, перед самым подходом состава, когда уже по радио объявляли о его прибытии, мы открывали ячейки.

После всех этих приготовлений в щель для пятнадцатикопеечной монеты в одну из ячеек бросали квадратный кусочек картонки, оторванный от пачки из-под сигарет «Прима», а ячейку рядом оставляли как есть – такой же открытой. Этот, казалось бы, простой трюк был рассчитан на простую психологию пассажира.

Что же происходило далее? А далее мы, отойдя в сторонку, так чтобы не маячить на глазах и чтобы все видеть, наблюдали следующую картину.

Как только поезд подходил к перрону и останавливался, толпа пассажиров тут же рвалась в камеры хранения сдать свой багаж. Искушенные многолетним опытом (а основная масса пассажиров была «челноками»), они буквально ломились в камеры хранения, но не в те, в которых им приходилось стоять в очереди порой по часу, чтобы сдать свой багаж, а в те, куда, бросив монету, можно было положить и взять багаж без проблем в любое время, не теряя при этом драгоценное время и нервы. Да и обходилось это дешевле, что тоже было для них очень даже немаловажно.

Но здесь, к сожалению, их поджидал сюрприз, приготовленный нами. Подбежав впопыхах к открытой ячейке, бросив монету и набрав код, человек пытался закрыть дверцу, но она, проклятая, не закрывалась, ибо не срабатывал механизм – мешала картонка. Тогда он по инерции, не теряя времени и видя рядом пустую ячейку, моментально впихивал туда свой багаж, даже и не подозревая о том, что видит его в последний раз.

Обрадованные такой «удачей», люди отправлялись, довольные, по своим делам, ни о чем, естественно, не подозревая. Когда весь ажиотаж, связанный с распределением багажа, спадал и все ячейки были заняты, кроме тех двух, в щели которых нами заранее были брошены кусочки от пачки «Примы», мы спокойно довершали задуманное.

Расчет наш был прост. Человек, впопыхах подбежавший к камере хранения, набрав шифр, опустив монету и видя, что камера не работает, устремляется по инерции к другой – той, которая пустая. При этом он, как правило, не думает о том, чтобы сбить код, который только что оставил на той камере хранения, которую не смог закрыть, а думает в первую очередь, как бы быстрей положить багаж.

К тому же люди, постоянно передвигающиеся на колесах, как правило, всегда держали в голове один и тот же код: так было легче во всех отношениях. Не надо его записывать, ведь запись можно было и потерять. А если подобное происходило, то приходилось вызывать милицию и работника камер хранения, затем в мелочах рассказывать о содержимом вашего багажа и лишь только тогда, если, конечно, перечисленные вами вещи совпадали с содержимым камеры хранения, вам его возвращали, взяв небольшой штраф.

Посудите сами, кому была охота связываться с подобной процедурой? Да и показывать ментам багаж, учитывая тот режим в стране, когда подобного рода бизнес считался спекуляцией, за которую сажали в тюрьму, было далеко не безопасно – ведь основная масса пассажиров были «челноками». Так что самый правильный, с точки зрения большинства пассажиров, вариант: запомнить код раз и навсегда, как таблицу умножения.

Думаю, читателю нетрудно будет догадаться, что после спада наплыва пассажиров мы спокойно подходили к тем ячейкам, которые были открыты, смотрели на шифр, который забыли уничтожить незадачливые пассажиры, и, набрав его на соседних ячейках и открыв их, безо всяких проблем забирали чужой багаж.

За все то время, которое нам приходилось «работать» подобным образом, я не могу припомнить такого случая, чтобы мы хоть единожды уходили с вокзала с пустыми руками. Так что и волки были сыты, и овцы целы.

Как правило, во все времена ни один вор не обходился одними и теми же приемами воровства. И если это был действительно вор, то есть человек, живущий только воровством и не замаравший свои руки ничем иным, то он всегда искал всевозможные подходы к достижению своей цели, оттачивая свое мастерство, постоянно меняя амплуа и импровизируя. Талант незаурядного актера обычно у таких людей был всегда налицо.

Иногда мы покидали столицу и уезжали на гастроли во Львов, Питер, Киев, Ригу, Клайпеду, Брест, но никогда нигде долго не задерживались. Москва всегда тянула нас к себе как магнит.

Я, к сожалению, не знал тогда, что если судьба и бывает к кому-то дружественной, то только для того, чтобы потом по-свойски его обмануть. Она всегда возносит лишь затем, чтобы больней было падение. Впрочем, веселиться от удачи – лишь одно из человеческих заблуждений, которым нет числа.

В то бархатное время, без сомнения, я был баловнем фортуны, но не пасынком судьбы. Изредка мы втроем бывали дома, в Махачкале, но никогда подолгу не задерживались там, ибо дома меня ждала неминуемая тюрьма. Я знал это и старался видеться со своей женой в Москве.

Я посылал ей деньги на дорогу и всегда встречал в аэропорту. Проведя некоторое время вместе, я провожал ее той же дорогой, что и встречал. Но, уезжая, она всегда покупала какой-нибудь гостинец детям, родителям или кому-то из близких.

Таким образом, потихоньку, сама того не замечая и не желая, она тоже превращалась в «челнока».

Я не препятствовал этому. Во-первых, потому, что мы таким образом чаще виделись, а во-вторых, в то время если люди хотели еще как-то жить, а не существовать на мизерную зарплату, то пытались заняться подобного рода бизнесом, ну не все, конечно, а те, у кого это получалось.

У моей жены, по ее мнению, это вроде стало получаться, но это было ее личное мнение. К сожалению, спустя много лет она поймет, что этот бизнес не был ее стихией.

Конечно, людям в некоторой степени приходилось рисковать, но риск почти всегда был оправданным, если, конечно, тот, кто рисковал таким образом, старался только для себя и своей семьи, не пускаясь во всякого рода авантюры.

Был еще один момент, и, наверное, самый главный, почему я закрывал глаза на ее коммерческую деятельность. Прекрасно понимая, каким путем я добываю деньги, ей до того момента, пока она не стала их зарабатывать сама, естественно, приходилось брать их у меня, ибо у нее было трое детей мал мала меньше, хотя родители наши, и ее, и мои, можно сказать, воспитывали двоих из них, но все же мать есть мать. А Джамиля, будучи в то время моей женой, была не только верной и преданной мне подругой, но, говоря абсолютно откровенно, была еще и прекрасной матерью, и это безо всяких преувеличений. Конечно, когда я ставлю ее на ступень выше кого-то в плане морали, о ее отношении к моей воровской деятельности можно было бы и поспорить какому-нибудь праведнику, но скажите, кто безгрешен в этом мире? Наверно, тот, кто не живет в нем.

 

Глава 13. Карманник-чистодел по вызову

Однажды февральским вечером 1984 года, отмечая всей бригадой день рождения нашей несравненной Леночки в ресторане «Арагви», мы повстречали одного старого знакомого домушника. Знали мы друг друга еще с тех пор, когда я «работал» вместе с Геной Карандашом и Леней Дипломатом. Из всех, кто присутствовал за столом, он знал только меня и Харитона, но это обстоятельство не помешало нашему в некоторой степени откровенному разговору. Хотя, конечно, по правде говоря, абсолютно откровенным он был лишь только на следующий день, когда мы с Харитоном прикатили к нему на стрелку в Сокольники, которую забил нам Чалый, так кликали того старого домушника.

Предложение, которое нам сделал Чалый, было очень заманчивым – из тех, от которых трудно было отказаться. Нам предлагали «работу» чистодела по вызову.

Что же она в себе заключала, эта «работа»? Ну, во-первых, она могла быть предложена лишь только карманникам с незаурядными воровскими способностями, во-вторых, они должны быть чистыми, как белый лист бумаги, то есть должны быть истинными бродягами. Далее следовала сама суть, то есть специфика «работы», которая заключала в себе следующее.

Либо домушникам давали хорошую наколку на хату какого-нибудь жирного бобра, либо бригада домушников по большому счету получала серьезный заказ от клиента, который сулил ей огромный куш.

Разницы для меня и моих корешей в этой связи не было никакой. Что же это означало? Ну слово «наколка», думаю, нет смысла трактовать, значение этого слова знает, пожалуй, каждый – это наводка кого-либо на тот или иной объект (квартира, цех, магазин и так далее) с целью совершения в нем какого-либо преступления.

Под словом же «клиент», как правило, всегда подразумевался очень состоятельный и не менее влиятельный власть имущий человек. Ими обычно бывали серьезные коллекционеры, фанатично преданные своему хобби, а главное – те, которые не жалели никаких средств для достижения своих эгоистических целей.

Они узнавали каким-то образом, через свои личные каналы, что у кого-то есть тот или иной раритет, который им хотелось бы приобрести, но с которым, как правило, никто так запросто не расставался никогда.

Самым печальным моментом для этих ничтожеств было то, что ни административной властью, ни властью денег, которых у них куры не клевали, ни посулами и обещаниями они не могли уговорить расстаться с желаемым того человека, у которого был необходимый им антиквариат.

Вот тогда они и обращались через подставных лиц, конечно, к домушникам. Те же, в свою очередь, понимали, что подобного рода «работа», как и любая другая, – крайне сложная воровская делюга, которая сулит огромные деньги, но должна всегда сводить риск до минимума. А как домушнику по максимуму обезопасить себя от запала? Вот на этом-то этапе задуманного и вступал в «работу» карманник-чистодел.

С кем-нибудь из членов бригады домушников мы приезжали на явочную квартиру, передо мной включали видеомагнитофон, которые в то время только стали появляться у нас в Союзе, но в преступном мире были, можно сказать, с самого их появления вообще, и я смотрел маленький фильм. Обычно он был с одним и тем же сюжетом: нужный мне клиент выходит из дому, открывает гараж, выезжает из него на своем автомобиле, затем следует до места работы, нигде, как правило, по дороге не останавливаясь, и, приезжая в пункт назначения, ставит машину на стоянку и идет на работу.

Почти всегда тот же самый маневр он проделывает и после рабочего дня. Иногда на экране мелькали съемки какого-нибудь рандеву с любовницей или всякого рода деловые встречи, но это не имело никакого значения для тех, кто занимался этими съемками.

Главным для них после моего просмотра подобного рода сюжетов всегда оставался один и тот же вопрос: смогу ли я вытащить у будущего потерпевшего либо связку ключей от квартиры, либо лопатник, в котором находились желаемые ключи?

Как правило, для окончательного ответа мне необходимо было еще не раз прокручивать пленку, чтобы сказать «да» или «нет».

Думаю, читателю нетрудно будет догадаться, с какими сложностями мне приходилось сталкиваться в этой «работе», чтобы выудить из кармана незадачливого фраера желаемое. Как человек трезвого, ясного ума, я привык дозировать, взвешивать элементы риска, следить за тем, чтобы они не превышали допустимую норму, не превращали возможный риск в безответственную авантюру.

Поэтому я по многу раз прикидывал тот или иной вариант, который бы мог произойти во время «работы», рассчитывал и отмерял то, что для непосвященного человека было дремучим лесом и понять, конечно, было невозможно. И лишь после того как, прокрутив все возможные и невозможные варианты, я был уверен в себе настолько, насколько вообще человек моей «профессии» может быть в себе уверен, я говорил «да».

Для домушников это «да» означало то, что моя часть «работы», девяносто девять из ста ее процентов, должна быть сделана на о’кей, потому что они всегда знали, с каким ширмачом имеют дело.

В день, когда я давал им утвердительный ответ, мне тут же предоставлялась легковая машина, на которой мы со своими коллегами потихоньку, обычно день или два, прощупывали нужного нам фраера, но лишь только прощупывали, ибо сами они (то есть домушники) в это время тщательно отрабатывали план моментального свала с делюги.

Дело в том, что, как правило, люди, к которым они собирались в ближайшее время с визитом, всегда оборудовали свое жилище сигнализацией. А для того чтобы красиво войти в квартиру, взять то, что нужно, сделав в ней маленький погром, чтобы хозяин не сразу догадался, за чем именно приходили воры, прихватить по ходу пьесы еще что-нибудь ценное и успеть при этом скрыться до того, когда приедет милиция, нужно было определенное время, рассчитанное по секундам.

Когда сама делюга и рассчитанный до минимума запала свал были отработаны домушниками до мелочей, мне давали добро, и с этого момента, можно сказать, и начиналась основная фаза операции.

С раннего утра, как только нужный нам объект выходил из дома, вся бригада домушников неотлучно находилась на какой-нибудь хазе, на телефоне и с понятным нетерпением ждала нашего звонка до самого вечера, обычно часов до трех. Если до этого времени мы не могли порадовать наших работодателей чем-либо приятным, то я звонил и давал на сегодня отбой. Если же все было нормально и заветные «мальцы» были у нас, я, заблаговременно позвонив, оповещал домушников об удачном на сегодня раскладе. Затем, всегда один, привозил ключи на то место, где меня уже с огромным нетерпением ждали домушники, заранее меня оповестив о нем по телефону. Это делалось для того, чтобы не терять зря драгоценное время.

Отдав ключи, я уезжал, оставляя им машину, и ждал вместе со своими корешами одного из домушников, после завершения ими делюги на заранее оговоренном месте. На этом наша миссия карманников была окончена.

Никогда, ни при каких раскладах, ни разу за всю мою воровскую деятельность не было такого случая, чтобы домушники нас в чем-нибудь подвели, тем более если дело касалось воровской доли. Она была всегда свята для воров любых специальностей. Вопрос, какой она должна быть, был уже другим вопросом и обговаривался нами заранее, но, договорившись, повторюсь, всегда был чтим всеми нами.

Залогом успеха в любом серьезном деле всегда служит хорошая конспирация, в целях безопасности и благополучия. Этой старой как мир истиной мы и руководствовались, когда разрабатывали какое-нибудь дело, независимо от того, была ли это чисто воровская делюга на свободе или, например, побег из лагеря. Ко всему прочему это нужно было еще и во избежание всякого рода эксцессов, связанных с запалами. Действуя по принципу: «кого никогда не видел, того никогда и не узнаешь» или «чего не знаешь, того и под любыми пытками сказать не сможешь», – у нас и была разработана своя система связи, но мудреной назвать ее было трудно. Например, если бригада домушников при разработке какой-либо делюги останавливала свой выбор на мне и вела со мной переговоры, то я знал лишь одного из ее членов. Так же обстояло дело и с нами.

Но, откровенно говоря, карманники к этой конспирации почти всегда относились с некоторой долей иронии, ибо наперед знали, что доказать ширмачу, что украл именно он, у легавых был лишь один способ, – поймать его с поличным, за руку. А почти каждый из нас считал, что это абсолютно невозможно.

Карманники вообще в то время были сообществом самонадеянных и в высшей степени самоуверенных крадунов. Если же в любой из бригад находилась «жучка», то, будь она хоть семи пядей во лбу, ей крадуны не доверяли вообще, точно так же, как с женщин не могло быть никакого воровского спросу.

Но дамам преступного мира все эти воровские догмы преподносились в столь тонкой и деликатной форме, что подруги наши по жизни воровской, даже иногда и зная правду, никогда на нас не обижались.

Они понимали, что воровской закон един для всех, для любого человека, который живет этой жизнью, а тем более для тех, кто решил посвятить эту самую жизнь воровским идеалам. Но, как ни странно, порой в самых трудных и, казалось бы, безвыходных ситуациях, когда, по мнению любого скептика, украсть в той или иной ситуации было никак невозможно, именно женщина и служила тем отводом, за счет которого и удавалась, казалось бы, невозможная покупка.

Посудите сами. Как можно вытащить связку ключей с верхов клифта у фраера или тем более со скулы клифта выудить портмоне, если потерпевший за весь день иногда не бывает даже в таком месте, где могут собраться хотя бы несколько человек? Вот тогда на помощь и приходил, как правило, незаурядный талант карманника. Но иногда он был ничем, если рядом с ширмачом не находилось в этот момент красивой и умной подельницы, что, откровенно говоря, в природе честных людей встречается крайне редко (я, конечно, имею в виду красоту и ум), но, как бы парадоксально это ни звучало, природа преступного мира иная, и здесь они встречались намного чаще.

Такова, к сожалению, наша жизнь, которая почему-то зачастую тянет в порок именно молодое и прекрасное, но до тех пор, пока оно молодо и прекрасно.

Обычно чуть позже для некогда юных и очаровательных дам всегда наступает прозрение, но, к сожалению, оно приходит всегда с большим опозданием. Когда же фраер щикотился, то, как правило, поведение потерпевшего при подобных обстоятельствах было банальным как вчерашний день.

Психология любого человека в наше время и, как я успел заметить из печального опыта многих лет воровства и во многих странах мира, заключается всегда в том, что человек, независимо от того, мужчина это или женщина, обязательно ассоциирует кражу кошелька, портмоне или ключей от богатых квартир с толпой людей в магазине, на базаре, в автобусе и так далее.

Это объясняется тем, что люди видят в некоторых фильмах или черпают в подобного рода книгах искаженное представление о том, как орудуют карманные воры на тех же базарах и в тех же автобусах, тем самым даже и не догадываясь о том, что им стараются поведать (правда, не могу понять, с какой целью) о щипачах, но никак не о ширмачах. А это, смею заверить, как я ранее уже упоминал, абсолютно разные категории крадунов.

Натуральный же карманник был человеком абсолютно другого склада ума, нравственных, воровских принципов и, конечно же, методов самого воровства.

Таким образом, теперь уже потенциальный потерпевший, обнаружив пропажу, не мог себе даже и представить, сколько людей, обладающих многими навыками разного рода цирковых и драматических артистов, готовились к тому, чтобы выудить у него из кармана это заветное «нечто». Какой сценарий и какие декорации готовились всегда для подобного рода спектаклей, какие актеры были в них задействованы, сколько было всевозможных аксессуаров!

Но если бы даже у потерпевшего и могли возникнуть хоть какие-либо подозрения относительно пропажи ключей или чего-то с ними связанного, то мысль о том, что в его квартире на страже сигнализация, всегда действовала почти на любого человека успокаивающе. Пока он звонил (если вообще утруждал себя этим) жене на работу, уговариваясь с ней, кто за кем заедет после рабочего дня, и прочее, в его пенатах уже, как правило, успевали побывать вездесущие домушники.

Но не только с домушниками мне и моим корешам в этой связи приходилось иметь дело. Иногда получал я заказы и от иного рода людей. Но при этом дело почти всегда обстояло куда проще, чем «работа» с домушниками и намного интересней и разнообразней.

Не было никакой спешки, не нужно было постоянно чего-то ждать. Здесь же доля наша воровская была почти всегда баснословной и выплачивалась сразу. Главным было мое согласие после просмотра видеокассеты.

Порой даже одни издержки на подготовку самой операции составляли огромные по тем временам суммы.

Это обусловливалось тем, что мне частенько приходилось выезжать за границу, а я, естественно, был не один, со мной была моя бригада. Иногда даже приходилось следовать за объектом из страны в страну, чтобы, найдя подходящий момент, выудить у фраера то, что было необходимо заказчику.

Но это было много позже того времени, о котором я только что упоминал, приблизительно тогда, когда рухнула печально знаменитая Берлинская стена.

Кстати, забегая немного вперед, надо сказать, что именно во время такого вояжа я вновь, много лет спустя, увидел своего сына и Валерию в Германии.

Таким образом, начиная с 1984 года я почти постоянно стал «работать» по вызову. Люди, с которыми я имел дело и которые по завершении такового были довольны достигнутыми мною результатами, характеризовали меня своим близким знакомым. Как правило, это был всегда один и тот же круг: либо воровская среда, либо среда крупных бизнесменов. И вот мои способности карманника-чистодела стали пользоваться в определенных кругах огромным спросом.

Я жил как хотел; что хотел, то и делал, окунувшись с головой в море кайфа и развлечений. Единственным же ограничением для меня и моих близких, если, конечно, можно было назвать людей, одержимых воровской идеей, таким определением, был наш воровской долг.

 

Глава 14. Беда не приходит в одиночку

Частенько, ведомые им, мы покидали златоглавую, чтобы отправиться куда-нибудь на север или на восток, в «крытую» тюрьму или полосатую командировку туда, где в невыносимых условиях чалилась шпана.

Летом 1984 года Заике пришлось неожиданно покинуть столицу. У него были кое-какие семейные проблемы, но не связанные с личной жизнью. Кстати, его жена Людмила, которую не только я очень уважал и ценил за качества, обычно не свойственные женщинам (она была скромна и умела хранить тайны), в одно и то же время с моей половиной, в середине 1983 года, родила ему дочь. Только его дочь Валечка была на полмесяца старше моей Хадижки. Мы проводили тогда Шурика, как и положено, в Махачкалу, но назад, к сожалению, он уже не вернулся.

До сих пор не могу понять, что побудило его тогда залезть в карман к одному очень жирному фраеру – жадность, наверно, что может быть еще? Ведь он уехал домой далеко не нищим! Да, в жизни воровской, к сожалению, иногда бывало и такое, когда жадность фраерская была способна на столь подлую каверзу.

В нашей жизни существуют определенные вещи, которые трудно планировать. А чрезмерная уверенность в себе, говорят, ведет к несчастью, поскольку делает нас беспечными. В общем, дали Заике тогда четыре года особого режима и вновь отправили в Севураллаг, на «Азанку», откуда он и освобождался несколько лет назад.

Остались мы тогда вчетвером, но о кореше своем, конечно, всегда помнили и никогда не забывали навещать его в остроге.

Но и в таком составе наша бригада состояла недолго. В самом конце 1984-го, прямо в канун Нового года, после удачно проведенного дела мы всей бригадой возвращались из Таллина. По дороге домой Харитон и узнал новость, которая не только приятно его удивила, но и спасла от многих проблем, которые могли бы возникнуть у него в будущем.

Лена ждала ребенка! Хорошенько все обдумав, мы с Лимпусом посоветовали ему не мочить зря рога, а упасть на некоторое время на дно.

Как читатель, наверное, помнит, у Харитона была старая бабушка да маленькая сестренка, теперь вновь предстояло пополнение, и не дай бог если случится что-нибудь с Харитоном, ситуация могла оказаться катастрофической.

Исходя из всего этого, мы и уговорили его оставить весь куш, который заработали, у себя (а он был немалым) и спокойно заняться обустройством своей семьи, благо площади хватало всем в избытке. У него была огромная по тем временам четырехкомнатная квартира, оставшаяся ему от покойных родителей.

Новый, 1985 год мы встретили все вместе, а в первых числах января уже присутствовали на бракосочетании Харитона с Леной, я даже был свидетелем в ЗАГСе, а затем, сразу после свадьбы, мы с Лимпусом покинули столицу и укатили на гастроли.

Но прежде чем уехать, решили пойти на маленькую хитрость, такую, за которую впоследствии Леночка благодарила нас всю жизнь.

Прав был тот, кто сказал: «Если вора любит честная женщина, тогда либо она становится воровкой, либо он – честным человеком». Еще с ранних странствий по лагерям и тюрьмам нашей необъятной, будучи малолетками, все мы – и Сова, и Женька, и покойный Цыпа – обратили внимание на набожность нашего Харитоши. При любом раскладе он всегда обращался к Богу, тогда как никто из нас об этом даже и не задумывался. И много позже, когда мы уже были довольно-таки взрослыми людьми, Харитон не изменил своих взглядов. Если где-нибудь в кругу единомышленников кто-либо из присутствующих спрашивал его, как он может верить в Бога и воровать одновременно, тот никогда не отвечал на подобные вопросы, уходил от ответа, лишь искоса поглядывая на любопытного.

Так что я слишком хорошо знал характер и нравы своего кореша, поэтому и решил сыграть на них. Для этого мне пришлось призвать на помощь Леночку, теперь уже супругу Харитона. По моей просьбе она где-то раздобыла Библию и в самый разгар празднества, когда мы поздравляли молодых и были навеселе, я незаметно дал ей знать, и она ее принесла. Я на полном серьезе попросил Харитона поклясться на ней в том, что он будет ждать нас с Лимпусом до тех пор, пока мы не появимся, и что ни в одиночку, ни с кем-то другим он воровать не пойдет.

Спустя годы, когда мы с Лимпусом угасали в камерах или гнили в лагерях и Харитон был готов нарушить данную клятву, рядом неотступно оказывалась его верная подруга – Леночка, которая напоминала ему о святом воровском долге свято чтить данное слово, а тем более клятву, данную другу и Богу.

Вот в связи со всеми этими непредвиденными обстоятельствами мы и остались с Лимпусом вдвоем, но тем не менее никого к себе в напарники не брали. Но не потому, что мы кому-то не доверяли или что-то в этом роде (в то время было очень много достойных во всех отношениях крадунов, ничем, сущности, не хуже нас), просто нам никто не был нужен.

Большую часть времени мы проводили в Питере. Когда человек долго живет в таком мегаполисе, как Москва, то в качестве альтернативы на случай атаса он выберет подобный ей город. Вот Питер как раз и оказался тем городом, который был нам нужен, – большой и деловой. Здесь, учитывая специфику нашей работы, скучать не приходилось. Главное – публика была интеллигентной. А с ней работать всегда приятно. Но как бы там ни было, на одном месте мы подолгу не задерживались. Постоянное стремление к чему-то новому, интересному, еще невиданному не давало покоя, и бродяжья душа стремилась в новые дали!

К сожалению для нас обоих, очень скоро мы будем вспоминать об этих своих устремлениях и желаниях, готовясь к самому худшему, к чему может готовиться человек в жизни, – к смерти. Каждый по-своему, в разных камерах смертников и с разным подходом к концу своего земного пути. Но пока мы об этом даже и не подозревали.

Как часто иногда в такие грустные минуты воспоминаний мне хочется повернуть время вспять, чтобы исправить множество ошибок, сделанных мною в годы моей бесшабашной и порою даже никчемной жизни, но увы! Время назад не воротишь…

Однажды мы с Лимпусом получили весточку от босоты, которая находилась в то время в наркотической зоне в Нижнем Тагиле. Братва просила привезти им по возможности черноты. В то время, как я упоминал еще совсем недавно, с ширевом было туговато. Мы сами порой еле перебивались, покупая при каждом удобном случае сразу по нескольку сот граммов «ханки», чтобы потом не мучиться в поисках.

Малява из лагеря застала нас в Ростове. Отсюда было два пути, где бы мы могли безо всяких особых хлопот, связанных главным образом с легавыми, достать достаточное количество черняшки, – либо отправиться на Украину, либо в Среднюю Азию.

Выбор наш пал тогда на Среднюю Азию, и тому были веские причины, о которых читатель узнает чуть позже. Но путь во все республики Востока, независимо от вида транспорта, лежал через Каспийское море. Поэтому, взяв два билета на утренний рейс поезда Ростов – Баку, мы уже в шесть часов утра следующего дня сходили на перрон Сапунчинского вокзала столицы солнечного Азербайджана, чтобы продолжить отсюда свой путь на самолете, вылетев как можно быстрее в Ташкент.

Но здесь нас ожидали не просто маленькие трудности, которые всегда и во всех регионах страны были связаны с приобретением авиабилетов, но и огромные проблемы, которые впоследствии, как читатель вскорости убедится, самым негативным образом повлияли на наше будущее.

Это было 27 декабря 1985 года. Уже несколько дней мы торчали в бакинском аэропорту в надежде улететь, но все было тщетно. Большие по тем временам деньги, которые мы предлагали кому бы то ни было, не производили ни на кого должного впечатления.

Был канун Нового года, все хотели к этому времени попасть туда, где они стремились его встретить, а в данной ситуации деньги, а точнее будет сказать, их количество не играло на Кавказе особо важной роли.

К тому времени мы находились на грани эмоционального срыва, потому что запас ширева у нас уже был почти на исходе, а вернее сказать, его не было вообще. В гостинице при аэропорте, где нам удалось по случаю пристроиться с большим трудом, потому что она предназначалась только для летного состава, Лимпус, набирая ширево в шприц, нечаянно разлил содержимое целого пузырька на пол, и не куда-нибудь, а на ковровую дорожку, которая лежала на полу в нашем номере.

Положение, в которое мы попали, было для нас настоящей катастрофой, потому что даже ваткой собрать пролитую жидкость было невозможно.

Теперь, вместо того чтобы искать билет на самолет, нам пришлось искать чернь, поскольку без нее нечего было даже и думать о каких бы то ни было действиях. Без наркотика мы были просто человеческой оболочкой, не более…

Вот в этот момент нам и попался один негодяй, из тех, что кормятся объедками из мусорских урн и в благодарность за это продают все и всех подряд, лишь бы заслужить милость хозяев. Такой тип гомо сапиенс встречается чаще на северных командировках, нежели на свободе, хотя и здесь их хватает.

И надо же было нам напороться именно на такого гуся лапчатого! Он сам к нам подошел, как будто у нас на лбу в этот момент было написано большими буквами слово «КУМАР». Перекинувшись парой-тройкой слов, мы тут же пришли к общему знаменателю. В такие моменты люди, одержимые одной лишь мыслью: как бы побыстрее уколоться, – теряют и бдительность, и брезгливость, и чувство разумной осторожности, и контроль над собой.

А профессор он или бухтосмазчик – это не имеет никакого значения. Будь ты хоть семи пядей во лбу, наркота не признает никаких альтернатив. Сплошная конкретика – либо укололся, либо живой труп, одно из двух, если не считать, конечно, того, что третьим может быть перекумарка, но в моменты ломки такая мысль в голову наркоману сама по себе не придет никогда. Взяв такси, мы стали колесить по городу в поисках «ханки». В какие только тупики и закоулки мы не заезжали, объехали почти всю Кубинку, но все было тщетно, кругом был голяк.

Тогда эта падаль, видно почувствовав, что мы уже тепленькие, предложил нам последний вариант: взять в больнице морфий в ампулах. Нам не было разницы, морфий это будет или «ханка», главное было вылечиться, поэтому, даже не задумываясь, мы согласились. На улице было уже темно, когда мы подъехали к больнице имени Джапаридзе и этот падла, который сопровождал нас, вошел во двор огромного здания бакинской лечебницы. Лимпус полулежал на заднем сиденье такси, я сидел впереди, сняв полусапожки и подсунув под себя ноги. «Кумар» уже ощущался во всем моем теле, но главным при этом всегда были ноги. Если их начинало крутить, то все, наступала ломка.

В салоне «Волги» стояла тишина, прерываемая частым посапыванием таксиста, видно, у него были полипы, подумал я как раз в тот момент, когда из открытых ворот больницы появился наш попутчик и сел в машину. В руках он держал какие-то ампулы.

Немного отъехав, мы остановились и решили немедленно уколоться. Я уже успел в этот момент достать из своего «дипломата» маленький дорожный стабилизатор для шприцев и, повернувшись назад, протянул было руку к Лимпусу за ампулой, как вдруг услышал с разных сторон резкий визг тормозов нескольких машин. И, даже не успев еще понять, что к чему, я уже лежал на полу, скрюченный в три погибели, с наручниками на руках. Но сзади еще слышался шум борьбы. Это менты пытались разжать левый кулак Лимпуса, где ничего не было, а он в это время старался зубами раздавить ампулы, которые успел незаметно правой рукой бросить в рот. К счастью, ему это удалось.

Когда меня подняли с пола такси и пытались перетащить в милицейскую машину, я увидел впечатляющую картину – как раз в духе Голливуда.

Спереди и сзади нашему такси перекрыли дорогу два «жигуленка» шестой модели, теперь уже с включенными фарами и воем сирены. Несколько сотрудников были наготове и держали в руках оружие. Кругом было движение, суета, стоял неимоверный шум и гам. Было такое впечатление, будто захватили по меньшей мере целую дюжину наркоторговцев.

В то время такой фарс могли продемонстрировать только славные стражи правопорядка города Баку. Но как бы там ни было, он внушал уважение гражданам. А это, по мнению ментов, всегда оправдывало любую показуху.

Когда меня втолкнули в машину, то моим единственным желанием было, чтобы меня хорошенько избили, ибо я уже начал по-настоящему кумарить.

Боль выбивается болью, и кумар не так остро ощутим. Я как-то раз попадал в подобную ситуацию, и, как ни странно, помогло на некоторое время. Правда, мне тогда здорово досталось. Так что все то, что касалось запала и связанных с ним последствий, меня в данный момент абсолютно не интересовало, как будто это вообще касалось кого-то другого.

В тот момент я готов был пожертвовать половиной своей жизни, лишь бы только уколоться… Вот до чего довели меня тогда наркотики! Но, слава Богу, я еще не считал себя конченым человеком. Таковым мог считать себя тот, кто готов был за наркоту предать друга или ближнего своего, что в принципе было почти одно и то же.

Доставили нас в отделение милиции Ленинского района города Баку, которое находилось на станции Разина. Оказалось, что у больницы имени Джапаридзе и отделения милиции Ленинского района был один и тот же двор.

Зная, что мы неместные и в городе не ориентируемся, эта падаль, зайдя во двор больницы, свернул налево и оказался прямо в отделении милиции. Здесь он сдал нас с потрохами, получив за это от легавых отпущение блядских грехов, а затем на одну руку с ментами разыграл маленький мусорской спектакль, который им и удался с блеском.

После обыска нас с Лимпусом поместили в разные камеры КПЗ, и до утра никто нас уже не тревожил.

 

Глава 15. Неправдоподобная удача

Как провел я эту ночь, лучше не вспоминать. Наутро меня повели на допрос. За большим Т-образным столом огромного кабинета, куда ввели меня дежурные мусора, сидел мужчина-кавказец приятной наружности. Тонкие усики, свойственные этой народности, чуть подернутые сединой, наряду с пышной, почти белой шевелюрой подчеркивали его возраст и расположение к собеседнику.

Это был заместитель начальника милиции Ленинского района города Баку Мамед-Али Мелим. Забегая вперед, хочу сказать, что подобного рода мусоров я в своей жизни встречал всего несколько раз. Это был особый сорт легавых, к сожалению, таких сейчас уже нет.

Да и среди своих сородичей этот человек, видно, был отмечен по праву, ибо приставка «Мелим» в переводе с азербайджанского означает «учитель» и как бы присваивается тем людям, кто особенно уважаем среди народа.

Справа от входа стоял большой кожаный диван и маленький столик для чая, слева вдоль стен стояло множество стульев. Но самым для меня примечательным, хоть я и здорово кумарил, явилось то, что нигде не было ее – той привычной, обрыдлой, противной чахоточной рожи Дзержинского на портретах, которые являлись непременным атрибутом всех кабинетов подобного рода учреждений.

Я еще подумал тогда, окинув беглым взглядом этот шикарный, с точки зрения любого мусора, кабинет, что либо не нашлось сносно написанного портрета железного Феликса, либо хозяин кабинета просто игнорирует это всеобщее раболепство, будучи влиятельным, а главное – порядочным человеком. К счастью, именно второй вариант и оказался верным.

– Ни о каком допросе не может быть и речи, – тут же сказал я начальнику, – пусть меня хоть убивают, я кумарю, и все тут.

Но это мое выступление, как ни странно, для него не было неожиданным.

– Ну что ж, – ответил он мне, даже не задумываясь и не удивляясь моей наглости, – если хочешь раскумариться, то грузись и, пожалуйста, – будет тебе белка, будет и свисток.

– За что грузиться? – спросил я его довольно-таки резко.

– За хаты.

Ответ был лаконичным, тут я на несколько минут призадумался. Иными словами, мне предлагалось взять на себя квартирную кражу, одну или несколько, это уж как договоришься.

Подобная практика, которая применялась, да и сейчас применяется, уголовным розыском при раскрытии преступлений, осуществлялась по всей стране, я слишком хорошо знал это, поэтому удивляться мне тут было нечему. Да и долго думать не было особой надобности: я прекрасно понимал, что так или иначе мусора меня загрузят по полной…

Я догадывался, что за вопрос сейчас мучает легавого: кто перед ним – залетный наркоша-гастролер или матерый крадун?

На длинном столе, который примыкал к середине основного, за которым восседал мент, лежали раскрытыми наши с Лимпусом паспорта, мой «дипломат», в котором находилось десять колод карт, заточенных и заправленных мною ранее и закоцанных по мастям и по росту, под «очко» и под «буру»; дорожный футляр со шприцем и множеством игл, несколько пачек дорогих импортных сигарет, которые тогда не так-то легко было приобрести, и еще масса самых разных мелких вещей, необходимых в дороге.

Ни к чему не прикасаясь, мусор внимательно изучал содержимое «дипломата», искоса поглядывая на меня, а затем как бы неожиданно спросил:

– Ну что, каков твой ответ?

– Я согласен, – ответил я, теперь уже не задумываясь, – но с одним условием.

– Каким? – спросил он.

– Отпусти моего соседа, он мужик по жизни, работяга, – кирпичи делает в кишлаках и вообще далек от преступного мира, – начал я причитать. – Собирался, бедолага, со мной по дороге добраться до Средней Азии, и вот как все получилось…

– Ладно, сейчас посмотрим на твоего соседа, – сказал он мне и по телефону приказал дежурному привести Лимпуса.

У нас, как у разведчиков, на всякий случай было всегда наготове по нескольку легенд, так что в подобных ситуациях никто из нас не боялся, что друг брякнет мимо кассы, и я был спокоен.

Пока молодой и симпатичный, как девушка, мусорок ходил за Лимпусом, Мамед-Али Мелим позвонил кому-то и сказал по-азербайджански, чтобы принесли лекарство, при этом несколько раз резко бросал острый, как кинжал, взгляд в мою сторону, проверяя, знаю ли я их язык, но я, как обычно, был невозмутим. Этот урок я уже проходил и к тому же слишком давно.

Привели Лимпуса, я поразился его спокойствию и невозмутимости. Ведь я еще не знал, что этот мазохист сожрал ампулы с морфием вместе со стеклом и теперь не кумарил. Видно, и легавый со знанием дела оценил его спокойный, не имеющий ничего общего с кумаром вид, но все же решил сделать ему маленькую фраерскую ломку.

Молодая медсестра, видно из соседней больницы, прямо на подносе принесла лекарство и поставила на стол. По всему было видно, что этот прием у них был отработан основательно. Это был морфий, по нескольку кубов в каждом шприце, лежащих в маленьком стабилизаторе на стерильной марлечке, как и положено у медиков. Рядом лежал маленький тампон из ваты, заранее промоченный спиртом.

Я спокойно подошел и сел на диван, как будто находился на одной из наших воровских «малин», невозмутимо слил в один шприц жидкость и, затянув резиновым жгутом руку, стал искать вену, боковым взглядом, присущим разве что только карманникам, замечая, что мусор не сводит глаз с Лимпуса, который был по-прежнему абсолютно спокоен и невозмутим.

Можно было только восхищаться его актерской игрой и выдержкой, а ведь он был тогда еще слишком молод для подобных сцен!

Но воровская школа бродяги давала знать о себе сполна. Поймав иглой вену и проткнув ее, я медленно ввел морфий, откинулся на диван и стал потихоньку ждать, когда кумар, как злой джинн, покинет мое тело.

Когда это произошло, я был уже во всеоружии. Главной моей целью было отмазать Лимпуса, что уже, по моему мнению, не представляло особых сложностей: я грузился, он сыграл мужика, все стыковалось как нельзя лучше. В общем, можно было надеяться.

Говорят, что удача приходит к тем, кто умеет ждать, я бы добавил: а фортуна к тем, у кого благородное сердце и чистая душа.

Раскумарившись, я уже развалился за столом с видом профессора, который вот-вот должен начать читать курс лекций студентам. Лимпус же сидел на стуле возле стены, как и положено было сидеть мужику, тихо и спокойно. Теперь я отвечал на вопросы легавого не торопясь и даже с охотой.

Он ничего не писал, это была, как я понял, просто беседа; допрос должен был состояться чуть позже.

Надо же было так нам подфартить в тот момент, чтобы неожиданная случайность в лице молодого мусоренка помогла нам выбраться из этого крайне сложного положения. Пока я доказывал начальнику, что я карманник, а не домушник, а он утверждал обратное, более того, давая мне недвусмысленно понять, что у них в районе более 50 нераскрытых квартирных краж и все они моих рук дело, в кабинет вошел молодой ментенок и, согнувшись рядом со мной на несколько секунд, передал своему начальнику какие-то бумаги, а затем, обойдя стол, сел напротив меня.

Этого мгновения мне хватило для того, чтобы непроизвольно, как если бы какой-то волшебник водил моей рукою и пальцами, выволочь огромный лопатник из левого кармана брюк этого юнца и тут же зажать его под столом между колен. Все это произошло так быстро, что я сам даже не поверил в то, что сделал, но между коленок у меня было зажато веское тому подтверждение.

В этой связи меня всегда удивляла одна деталь: как может человек ничего не чувствовать, когда из его кармана тянут огромный, как двухтомник, бумажник, тем более если этот человек мент?

Дальше все шло так, будто этот сценарий был кем-то написан заранее. В тот момент, когда Мамед-Али Мелим спросил у меня, как бы со смехом, чем же я могу доказать то, что я карманник, а не домушник, молодой ментенок вскочил, будто его ужалила змея, и принялся верещать.

Картина была более чем впечатляющей, и я подумал: одно из двух – либо меня сейчас казнят, либо отпустят. Но мысль проскочила в мгновение ока. И тут я спросил у легавого, так просто, будто речь шла о самом обыденном, не этот ли гомонец он ищет, протягивая лопатник потерпевшему. Не успел я разжать пальцы, как гомон молниеносно исчез с моей ладони.

Воцарилась глубокая тишина, во время которой мусор проверял наличие денег в бумажнике, а их там было, по-видимому, немало.

С чисто ментовским изворотом Мамед-Али Мелим обратил все в шутку, а затем спросил у меня:

– Ну хорошо, в том, что ты карманник, ты меня убедил, а зачем тебе столько колод карт?

– Играть, – не задумываясь ответил я.

– Да ну! Тогда, может, покажешь нам что-нибудь?

– Без проблем! – ответил я, обрадовавшись такому повороту событий, и начал показывать им простые лагерные кренделя, которые имели на свободе огромный успех у фраеров. Через час выпустили Лимпуса, а к вечеру того же дня и я оказался на свободе.

Невзирая на то что из Махачкалы пришел на меня розыск за надзор (я сам его видел, Мамед-Али Мелим показал мне его), он все же отпустил меня, сказав на прощание: «Приезжай в любое время, когда захочешь. Я найду тебе квартиру, и будешь жить без проблем».

За сутки до Нового года мы прямо в Баку через ментов нашли черняшки столько, на сколько у нас хватило денег. При задержании менты не отобрали ни копейки. Через тех же бакинских мусоров достали билеты на самолет до Перми и в новогоднюю ночь вылетели из Баку, впервые в жизни от души благодаря легавых.

 

Часть VI. Надежда умирает последней

 

Глава 1. Мама

Прошел почти год, как мы расстались с Харитоном, но после этого ни разу не показывались ему на глаза. Правда, однажды, когда у него родился сын Сережа, мы заехали с Лимпусом в златоглавую, но только лишь для того, чтобы тайком увидеться с его женой Леночкой и дать ей немного денег на содержание новорожденного. Мы знали, что Харитон пока не у дел, но клятву, данную мне, держит. Больше мне не нужно было ничего.

Помню, где-то в начале февраля, разговаривая с женой по телефону из номера гостиницы «Даугава» в Клайпеде, я неожиданно узнал, что моя мама находится в больнице и ей в скором времени предстоит операция. Кроме этого, были и еще некоторые немаловажные для меня проблемы, которые прямой дорогой вели меня в тюрьму. Видно, фортуне, столь долгое время поощрявшей мои дерзкие выходки, в конце концов наскучили мои постоянные безрассудства.

С той минуты, как я узнал об этой печальной новости, не только меня, но и любого нормального человека на земле, оказавшегося в моем положении, больше абсолютно ничего не интересовало, кроме мыслей о том, как там моя мать. И в тот же день, когда я говорил с женой по телефону, вечером мы с Лимпусом вылетели в Махачкалу.

Я успел как раз вовремя: назавтра маме предстояла, по ее словам, не очень сложная операция. Сидели мы с ней в палате Железнодорожной больницы Махачкалы, и вместо того чтобы я успокаивал ее, мама сама меня утешала, прижав к груди и постоянно целуя и лаская.

Когда в разлуке много думаешь о любимых людях, но отвыкаешь ежечасно видеть их, при встрече ощущаешь некоторую отчужденность до тех пор, пока не скрепятся вновь узы совместной жизни.

Вообще, моя мать была удивительной женщиной, сильной и непреклонной перед любыми жизненными невзгодами. У нее был гайморит – ничего страшного, как она утверждала, тем более что ее положил к себе в отделение отоларингологии ее старый институтский друг, заведующий этим самым отделением, доктор Ройтман. В общем, мама меня, можно сказать, успокоила, но на сердце все равно было как-то тягостно; какое-то дурное предчувствие не давало мне покоя с того самого момента, как я увидел ее.

Приехав домой с женой и детьми, которые ждали меня, попрощавшись с бабушкой в вестибюле больницы, мы вместе стали ждать завтрашнего дня. В эту ночь я так и не сомкнул глаз, многое переосмыслив и, конечно, пожалев о многом.

Я понял в какой-то мере, что мы лишь короткое время способны противиться тому, что является вечным законом природы или нашей судьбой.

Бывает, что море, не желая повиноваться законам тяготения, взвивается смерчем, вздымаясь вверх горой, но и оно вскоре возвращается в прежнее состояние. Как было бы хорошо, если бы все события завершались тем, что все нити сходились бы воедино! Но такое случается крайне редко. Люди живут и умирают лишь в назначенное им время. То же можно сказать и о главных действующих лицах этого повествования.

Ну а теперь, с позволения читателя, мне бы хотелось перевернуть одну из самых печальных и грустных страниц моей жизни, и видит Бог, с какой тяжестью на сердце я это делаю. Но останавливаться мне уже поздно. Хотя, если быть до конца откровенным, я сам хочу до дна испить ту горькую чашу воспоминаний о печали и страданиях, которые Всевышний уготовил на моем жизненном пути. И мне бы очень хотелось, чтобы молодое поколение взяло для себя хотя бы самую малую частицу полезного из всего того, о чем поведано в этой книге, ведь она написана именно и исключительно для него. Я сам все это видел, вынес и пережил.

Высшая добродетель, гласит священная заповедь, состоит в том, чтобы воздать матери своей за все, что она сделала для тебя, дабы не воздела она руки, обращаясь к Богу, и не услышал бы Он ее жалобы.

К сожалению, худшие наши предположения сбылись. Не зря у меня с самого приезда домой болело сердце. У матери, абсолютно неожиданно для самих хирургов, был обнаружен рак. Но она догадывалась об этом, просто не была уверена в точности своего диагноза. Она была врачом и слишком хорошо знала цену догадкам или самовнушениям. Через несколько дней после операции мы забрали ее домой из больницы.

С этого самого момента мне, пожалуй, и стоит отсчитывать то время, которое принесло с собой на долгие годы все самое мрачное и печальное, что может сопровождать большого грешника в его земной жизни. Муки и страдания, лишения и невзгоды, измена и смерть дорогих и близких мне людей – все эти наказания Всевышнего мне предстояло еще испытать в дальнейшем.

Привыкший к бродяжьему образу жизни, к воровству и разного рода развлечениям, теперь я даже не мог себе позволить лишний раз выйти из дому, боясь не столько за себя, сколько за то, что, арестовав, менты лишат меня последней возможности увидеть мать живой. Еще несколько месяцев – срок, который врачи определили ей после операции.

Время шло своим чередом, но в состоянии матери негативных перемен мы не замечали, просто теперь она чаще обычного ложилась отдыхать. Но, как я позже догадался, она просто старалась не показывать нам своего настоящего состояния, которое было далеко не таким, как хотелось бы, прекрасно сознавая, как мы переживаем за нее и следим за каждым ее шагом.

Верно говорят: пришла беда – открывай ворота. Глядя на жену, тут и отец мой занемог: его уже давно мучили боли в желудке, и он слег следом за матерью, как только ей стало хуже, а она уже почти не могла подниматься с постели. Как будто он только и ждал того, чтобы вместе со своей половиной отправиться в мир иной…

Положение становилось катастрофическим. Что касалось матери, то, как бы цинично ни звучали мои слова, здесь было все предельно ясно; нам оставалось только ждать, с отцом же все было по-другому.

Еще недавно здоровый и крепкий мужчина, он буквально на глазах следом за матерью сдал, и складывалось такое впечатление, что отец уже не встанет с постели. До такой степени плохим казалось нам его состояние.

Временами, глядя на родителей с грустью и состраданием, я поневоле вспоминал их частые споры между собой о том, кто быстрей умрет или кто кого должен вперед похоронить и на каком кладбище. В то время я смеялся над их дурашливыми притязаниями, глядя на то, как они – абсолютно здоровые и полные жизненных сил люди – готовятся к смерти, ворча друг на друга, но сейчас мне, конечно, было не до смеха. Как неумолимо летит время, подумал я. Ведь все это, казалось, было еще совсем недавно.

Но на этом беды, почти внезапно упавшие на мою голову, еще не заканчивались. Не знаю почему, но мои родители, насколько я всегда знал, никогда не копили денег на черный день. И вот когда после нескольких месяцев болезни сначала матери, а следом и отца в доме почти совсем не осталось средств к существованию, жена моя решила занять немного и поехать в Самарканд за дефицитными вещами, чтобы, вернувшись, выручить таким образом за них некоторую сумму.

Она уже давно поднаторела в этом деле, пока навещала меня в Москве, да и сам я, по правде говоря, как-то растерялся в тот момент от возникшей и абсолютно непривычной мне житейской проблемы, и другого выхода из создавшейся ситуации не видел. Мы действительно были на мели, и это было более чем очевидно.

К сожалению, я не мог тогда даже предположить, что вновь увижу свою жену лишь несколько лет спустя в одной из азиатских республик, да еще и при весьма странных обстоятельствах.

Но в тот момент в мою голову не могли прийти не только какие-либо идеи и предложения на этот счет, но даже самые простые мысли путались в ней, как в паутине путается жертва, раскинутая самым искусным ловчим, имя которому – судьба.

Да к тому же, помимо моих больных родителей, я думал еще и о двоих наших маленьких детях, которых тоже надо было чем-то кормить. К сожалению, события последнего времени стали развиваться так быстро, болезнь матери прогрессировала так стремительно, что в конце концов мне одному, можно сказать, и пришлось ухаживать за больными матерью и отцом, которые практически не поднимались с постели, да еще и смотреть за детьми, которым было – младшей три и старшей одиннадцать лет. На мой взгляд, за эти несколько месяцев моя старшая дочь Сабина повзрослела на годы. В этот, такой тяжелый и еще совсем детский период ее жизни, для своей младшей сестры она была и сестрой и матерью в одном лице, а для бабушки, которую она всегда называла мамой, маленькой и любящей сестрой милосердия.

И что характерно, настырная от природы и даже в чем-то дикая Хадижка слушала свою старшую сестру беспрекословно. По-видимому, горе родственных душ даже в таком нежном возрасте не могло оставить в их детских сердцах места для каких-либо разногласий.

С каждым днем маме становилось все хуже и хуже. По-видимому, сильные боли не давали ей покоя, но она почему-то упорно не желала ехать в онкологическую больницу. Не я один уговаривал ее, чтобы она туда поехала. Дело было в том, что только после сдачи анализов и определения врачами-онкологами диагноза – рак, а в данном случае его простого подтверждения – врач-онколог мог выписать болеутоляющие наркотики.

Но так как мама почему-то упорно не желала туда ехать, то ни о каких болеутоляющих средствах не могло быть и речи. Я в то время плотно сидел на игле, и «ханка» у меня дома была постоянно.

Я предлагал матери, когда видел, что боли почти не давали ей покоя и были, по всей вероятности, невыносимы, делать уколы хотя бы внутримышечно, если она не хочет ехать в онкологическую больницу. Она категорически от этого отказывалась, даже взяв с меня слово, что я ни в коем случае не подсыплю ей в чай или еще куда черняшку. К еде она почти не притрагивалась и худела прямо на глазах.

Со стороны, наверное, могло сложиться такое впечатление, что она умышленно обрекает себя на такие страшные муки и страдания, как бы пытаясь тем самым искупить перед Всевышним чьи-то грехи, забрав их с собой в могилу. Спустя годы я, иногда вспоминая обо всем этом, пытаюсь найти окончательный ответ, но до сих пор так его и не нашел и, по всей вероятности, уже никогда не найду.

А разве можно вообще понять кому бы то ни было материнское сердце, предугадать его благородные порывы, устремления, желания? Я думаю, что только Всевышнему это под силу и только Он один может в этот момент самопожертвования быть рядом и помочь женщине, имя которой – мать. И это не сиюминутная идея большого грешника, отнюдь, это результат переживаний и размышлений долгих лет, проведенных в неволе.

В то время, кроме Лимпуса да жены Заики Людмилы, которая была и остается до сих пор для меня ближе родной сестры, я почти ни с кем не общался.

Если только кто и заглядывал проведать мать с отцом, то это были их сослуживцы, и от них, кроме банального: всего хорошего, выздоравливайте поскорее, – ничего нельзя было услышать. Да они почти никогда и не задерживались у нас. Видно, атмосфера, царившая в нашем доме, была навеяна близостью смерти и большого горя, а такой климат подходит не всякому, кроме очень близких людей, конечно. А мне так необходимы были тогда житейские советы умудренных опытом людей!

Где-то в конце марта пропал Лимпус. Я не знал тогда, что и думать, но сердцем чувствовал: случилось что-то скверное. Абдул снабжал меня черняшкой, и если бы не его заботы, то я даже не представляю, что бы и делал в состоянии кумара у изголовья умирающих родителей. Так что его отсутствие могло быть сопряжено с чем-то очень серьезным, иначе, хорошо зная создавшуюся ситуацию, он хоть и без ничего, но все же показался бы мне на глаза.

К сожалению, худшее из моих предположений подтвердилось полностью – его арестовали легавые, но за какие грехи? Это в дальнейшем мне еще предстояло узнать, а строить какие-либо предположения у меня не было тогда ни возможности, ни сил. Я постоянно пребывал как в кошмарном сне, где козни черта сменялись происками дьявола.

Сейчас, спустя 16 лет после описываемых событий, вспоминая этот жуткий период моей жизни, а по-другому я затрудняюсь его назвать, мне даже не верится, что все это происходило именно со мной, и от этого на душе становится как-то особенно не по себе.

И надо же было такому случиться, чтобы именно в эту ночь, на 5 апреля 1986 года, я вышел из дому, чтобы найти, где уколоться. Иначе я даже не был уверен, что сам доживу до следующего дня, хотя слово «вышел», слишком громко сказано. Тогда, согнувшись в три погибели, я пробирался по темным махачкалинским тупикам, чтобы незамеченным добраться до дома одного барыги. Лучше бы я тогда подох где-нибудь в подворотне!

Безо всяких проблем мне удалось уколоться и тем самым раскумариться, как будто специально для этого меня там и ждали. Я знал, что мне необходимо было немного развеяться, поэтому задержался на этой хазе некоторое время, пообщался с людьми, узнал последние новости, которые были мне нужны, и ближе к утру попросил, чтобы меня подвезли домой.

Даже не знаю, почему я попросил ребят, чтобы те не заезжали во двор моего дома, а остановились недалеко от него. На дворе стоял апрель, но по ночам было еще холодно. Застегнув куртку на все пуговицы и подняв воротник, я простился с ребятами, вышел из машины, закурил сигарету и не спеша направился к дому, размышляя о чем-то своем.

Когда я подошел к подъезду и поднял глаза вверх, то по моему телу пробежала частая дрожь. Все занавеси на окнах нашей квартиры были открыты настежь, во всех комнатах ярко горел свет.

Это означало только одно – в доме покойник. Даже не переводя дух, я стремглав бросился вверх по лестнице и мгновенно, чуть ли не в два прыжка, оказался на третьем этаже, напротив открытой двери в свою квартиру. Тут я и замер как вкопанный. Ноги отказывались идти дальше, меня трясло как при лихорадке, но я все же пересилил себя и переступил порог.

Не успел я еще сделать и нескольких шагов по коридору, как в тот же момент увидел отца, выходившего из зала и державшего на руках мою спящую младшую дочь Хадижку. Мы остановились как по команде, и на какое-то мгновение наши взгляды встретились как будто для того, чтобы запечатлеть в душах самые тяжкие минуты нашей жизни. Я даже не удивился тому, каким образом отец, еще буквально несколько часов назад не поднимавшийся с постели, теперь стоял на ногах, да еще и с внучкой на руках. В глазах у него блестели слезы, но взгляд его, как обычно, был суров и мрачен. Он, видно, молчал лишь только потому, что не хотел показывать своей слабости, своего истинного состояния, не догадываясь о том, что оно было написано у него в глазах.

Когда ему стало трудно сдерживать себя, он прошел мимо меня на кухню, опустив голову на спящую внучку и уступая мне дорогу. Я вошел в зал.

Зеркало и телевизор были закрыты белой материей, а справа от входа, под белыми простынями, лежала моя покойная мать. Я сел возле нее на диван, еще как-то умудряясь держать себя в руках, снял с ее закрытого лица простыню и, уже не в силах больше сдерживать себя, залился слезами.

Я не представлял себе жизни без нее, я всегда думал, что она будет жить вечно. Этот дорогой образ, самый родной, знакомый с той минуты, как впервые открываешь глаза, любимый с той минуты, как впервые раскрываешь объятия, это великое прибежище любви, самое близкое существо в мире, дороже для души, чем все остальные, – мать, и вдруг ее нет… Я целовал ее лицо, нежно лаская, и прижимался к нему, как будто от моих ласк оно могло воскреснуть.

Я проклинал себя за то, что не застал ее последний вздох, не мог услышать ее предсмертное слово. А виной всему были наркотики. Как горько сожалел я тогда о том, что так низко пал! Как я корил себя за это! До самого момента омывания покойной я находился в шоке, не обращая никакого внимания на то, что делалось вокруг. Когда же обряд омывания был завершен и меня позвали проститься с ней, я вдруг почему-то заартачился и даже не сдвинулся с места, оставшись стоять внизу, так больше и не увидев никогда самый дорогой мне образ.

Порой в жизни человека бывают такие минуты горя и отчаяния, что он не то что не может контролировать свои поступки, но даже не в силах объяснить некоторые из них. Вот что-то похожее, видно, и было тогда и со мной. Я был как бы придавлен огромной, неподъемной глыбой.

Огромное количество людей собралось для того, чтобы отдать последний долг памяти моей покойной матери. Очень многим из них в свое время она спасла жизнь в буквальном смысле этого слова, многих вылечила от разных болезней и недугов. Она могла лечить даже души людей, и это признавали все те, кто обращался к ней с подобными просьбами. Она вообще была прекрасным и удивительным человеком. Люди до сих пор вспоминают ее добрым словом.

 

Глава 2. Ментовский канкан на гробу

Даже после самой продолжительной ночи всегда наступает рассвет, но только лишь для того, чтобы на землю вновь пала мгла. Прошло ровно десять дней после кончины матери. В этот день, 15 апреля 1986 года, мы с приятелями собирались с утра поехать на кладбище заказать камень и немного привести в порядок могилу. После похорон я не был на кладбище ни разу и даже не помнил, где именно была погребена мама. Состояние мое в тот день было таково, что впору было самому ложиться в могилу. Поэтому помимо всех дел, которые мы должны были произвести там, я должен был еще и запомнить месторасположение могилы матери, как это обычно делается в таких случаях. Мне как будто сердце подсказывало тогда, что надо торопиться, но, к сожалению, этому не суждено было случиться.

В тот момент, когда в комнату тихо и почти незаметно – так, как это могут делать только легавые и воры, – зашел незнакомый мне мужчина, я сидел на диване и пил крепко заваренный чай, а старшая дочь, сидя рядом, причесывала свою маленькую сестренку. Поздоровавшись, он виновато, как гиена, попробовал мне улыбнуться, оскалив свои кривые зубы хищника, но ему это не удалось. Я смотрел на него в упор, уже давно вычислив, что это мусор.

– Чего надо, начальник? – спросил я у него, игнорируя его приветствия. – Видишь, у меня горе, не до тебя сейчас.

– Да нет, что вы, Заур, мы все прекрасно понимаем, поэтому и не вызывали вас к себе, зная, какое у вас горе. Просто у начальника моего есть к вам несколько вопросов, только и всего, и, чтобы не беспокоить вас вызовами в милицию, он сам приехал и просит вас спуститься к нему. Он сейчас сидит в машине, ждет. Если вам нетрудно, Заур, спустись, пожалуйста, вниз.

Пребывая в состоянии глубокого траура, я, наверное, потерял некоторый контроль над собой и не смог почувствовать подвоха в словах этого шакала. Хотя в то время я уже знал, как могут быть жестоки и коварны мусора в любых обстоятельствах, но чтобы до такой степени, говоря откровенно, не ожидал.

Возможно, в другой момент я и принял бы какие-нибудь меры предосторожности, разыграв, наверное, этих четверых псов, которые приехали за мной, или выкинул бы им какой-нибудь капкан, но я знал, что был чист перед законом, за исключением административного надзора. Но за него пока еще меня никак не могли посадить в тюрьму: к тому времени у меня было всего одно нарушение, а для ареста нужно было три.

Да и не думал я тогда, что у нас в Дагестане найдутся люди даже из числа милиции, которые смогут в такой момент горя и скорби вообще предпринимать какие-либо меры в отношении меня. Ведь меня в милиции никогда не считали человеком, который может совершить какое-либо серьезное преступление. Я никогда, кроме воровства, ничем иным не занимался, это знали все без исключения. Подобные мысли, видно, пронеслись в моем мозгу со скоростью молнии, потому что через какое-то время я уже спускался с легавым вниз по лестнице. Возле дома стояла «шестерка» желтого цвета. Сзади сидели двое и спереди за рулем один человек. И лишь только этот дьявол в образе мусора открыл переднюю дверь и пригласил меня сесть, я почувствовал что-то неладное – и, к сожалению, не ошибся.

Как только я сел в машину, один из пассажиров, который сидел сзади, тут же нажал на кнопку – блокиратор двери. Тот, кто был за рулем, с проворством, которое и отличает легавых от другой категории людей, буквально лег мне на колени, будто сгорая от желания немедленно исполнить мне минет. Он защелкнул одну часть наручника на запястье моей правой руки, а другую часть прикрепил к ручке дверцы машины.

В этот момент, повернувшись к ним, я хотел, наверное, обругать всех, сидящих в этой машине, когда вдруг услышал стук по стеклу и плачущий голос своей старшей дочери Сабины: «Отпустите моего папу, он ничего плохого вам не сделал! Папа!.. Папа!..» – повторяла она.

Сабина, оказывается, шла за мной, стояла и видела, как я садился в машину и как мне там надевали наручники.

В тот момент, когда плачущая малышка неистово забарабанила по стеклу, пытаясь, наверно, сломать преграду, разделяющую нас, машина резко рванула с места с пробуксовкой и свистом, чуть не сбив мою дочь, увозя меня на долгое время в неведомые дали.

Уже даже не стараясь повернуться, возмущенный таким диким поведением мусоров, в результате которого моя дочь чуть не оказалась под колесами машины, я так саданул кого-то из троицы свободной от наручников левой рукой, что выбил несколько пальцев. На меня тут же посыпался град таких ударов по голове и шее, что из носа тут же пошла кровь, и я потерял сознание, но было ясно, что удар мой был что надо и пришелся в цель.

Но без сознания я пробыл недолго. Когда голова моя повисла и стала биться о стекло, кто-то из мусоров взял ее обеими руками со словами: «Вот так взял бы и оторвал ее на… так он всех уже з….л, сволочь!»

Как я узнал чуть позже, эти слова принадлежали Расиму, одному из троицы, которая находилась в машине. Ну а возглавлял ее Алиев Рашид, занимавший в то время пост начальника отдела уголовного розыска по убийствам и бандитизму ДАССР. Перс Расим был его подчиненным, рядом с ними сидел следователь прокуратуры республики Борис Доля, ну а за рулем – конченая мразь и ничтожество, тоже следователь по имени Бониамин. Его еще кликали Боней. Это была такая осклизлая мразь, которую стоило еще поискать даже среди легавых.

Почему именно его я наделил столь звонким эпитетом, читатель поймет чуть позже, а пока, выехав на трассу Ростов-Баку, водитель дал машине полный газ, и, успокоившись, мусора завязали оживленную беседу. На меня они как будто не обращали никакого внимания, но так только казалось.

Я видел боковым зрением, как их начальник Рашид, сидя у левой дверцы машины, сзади, старался как можно лучше разглядеть меня, не отводя своего умного и проницательного взгляда. То, что он был главным среди этой своры легавых, я понял сразу. По-другому, видно, и не могло быть, ибо его умное и в какой-то степени интеллигентное лицо говорило о том, что это как раз представитель того типа легавых, на которых и держатся целые мусорские отделы.

Что касалось остальных, то в сравнении со своим начальником они были обычной сворой легавых псов. Боня был здоровый, под 140–150 килограммов, и жирный, как боров, мусор. С глазами стылыми, как булыжники на мостовой в декабре, но с явной уверенностью в собственном превосходстве над остальными. Его высокомерие было видно за версту. Видно, те, кто с ним общался, уже давно привыкли к этой особенности и не обращали на нее внимания. Но мне она сразу же бросилась в глаза.

Что касалось его коллеги по следственной работе Бориса Доли, то он, наоборот, был худощавым, только что вышедшим из запоя брюнетом, с редкой растительностью на голове – что-то вроде нескольких тростинок в оазисе среди пустыни. Он был конченым пессимистом. Правда, я сделал это заключение чуть позже, на допросах, где он пытался водить дирижерской палочкой, постоянно путая ее то с бокалом пива, то с бутылкой водки.

Последним представителем этой сводной следственно-криминалистической бригады мусоров был Расим. Типичный азербайджанец, вот только лишь с одной удивительной особенностью: насколько я заметил впоследствии, он не просто не любил, а буквально ненавидел своих соплеменников.

Когда человек, кто бы он ни был, одержим комплексами, которые чужды даже животному миру, ждать от такого типа можно чего угодно, и, конечно, желательно таких уродов избегать. Но, к сожалению, в заключении нет выбора и терпеть иногда приходится весьма оригинальный вид фауны в образе легавых.

Вот в какой букет «незабудок» вплела меня судьба-злодейка. Но я тогда даже не догадывался, что мои горе-приключения еще только начинаются. Хоть мое состояние и было сродни глушеному карпу, в буквальном и переносном смысле, но все же, как известно, тем, кто сам частенько попадает в замысловатые и коварные лабиринты судьбы, природа никогда не позволяет надолго уходить в область отчуждения, впадать надолго в меланхолию, опускать руки. В данном случае третьего не дано: либо ты погибаешь от горя и переживаний, либо, стряхнув с себя тяжесть, продолжаешь идти по жизненному пути.

Но иногда бывает и так, что человеку помогает случай в мусорском облике. В народе об этом говорят, что «не было бы счастья, да несчастье помогло». Вот ко мне это высказывание как раз и подходило тогда.

Говоря конкретней, стряхнуть с плеч своих ту тяжелую ношу переживаний, связанных с кончиной самого дорогого мне человека, помогли мне тогда сами мусора. Да и помимо душевных мук были еще и физические, ведь я здорово кумарил, но старался держаться в рамках.

Но об этом они даже и не догадывались, иначе бы все было наоборот. Я по-прежнему сидел на переднем сиденье машины, окольцованный, как перелетная птица, откинувшись назад, и исподлобья наблюдал за происходящим вокруг. Машина мчалась не останавливаясь.

В салоне между мусорами шел оживленный спор на какие-то легавые темы. Я не обращал на них никакого внимания и даже не прислушивался к ним, – все внимание мое было устремлено на дорогу. Я слишком хорошо знал эти места. Мог запросто с закрытыми глазами проехать путь по трассе Ростов-Баку, от Махачкалы до Золотого моста, то есть того места, где проходила граница между Дагестаном и Азербайджаном. В те времена Советский Союз был един и неделим, и там не было никаких преград, для того чтобы пересечь эту часть пути, даже не останавливаясь. И вот когда мы проскочили Золотой мост, опять-таки без всяких остановок, я впервые за все время пути серьезно призадумался о главном.

Меня фактически украли из дому, да еще в такой момент, когда я был в трауре. Для этого у мусоров должны были быть очень веские причины. И повезли меня не в райотдел милиции и даже не в другой город, а безо всяких разъяснений, санкции прокурора, если я был арестован, и прочих формальностей меня везли в соседнюю республику, да такой рысью, но зачем? К чему была такая спешка? Кто эти люди, которые сопровождали меня? Что за преступление хотят на меня повесить?

Все эти и множество других вопросов тут же обрушились на меня, едва только машина сделала первые километры по земле Азербайджана, как вдруг я впервые услышал голос старшего из этой своры:

– Видать, жизнь тебя многому научила, Заур, я смотрю, выдержки тебе не занимать. Что, не интересует, куда тебя везут и для чего?

Я смотрел в окно и молчал, как будто меня это действительно не интересовало. В машине стояла тишина, нарушаемая лишь монотонной, жесткой сцепкой резины колес об асфальт. Пауза слишком затянулась, но я упорно молчал, будто немой, всем своим видом давая понять, что мне все безразлично.

Я решил сыграть в отгадайку с этим мусором, но ошибся – он был далеко не подарком. Это открытие меня озадачило еще больше. По манере вести себя, по тому, как он умело вел нить разговора, как бы непринужденно сплетая ее в маленький клубок загадок, и еще по некоторым другим наблюдениям было видно, что человек, пытавшийся разговорить меня, – умный и опытный легавый.

Я знал, что птицы такого полета, как правило, в уголовном розыске ворами не занимаются. За что же меня взяли, пытался понять я тогда.

Но для разрешения этой загадки оставалось уже совсем немного времени. Как раз в тот момент, когда я раздумывал над рядом вопросов: зачем, за что и куда, – на дорожном столбике промелькнула надпись: «Станция Насосная».

Немного проехав вперед, Рашид приказал водителю остановиться и всем выйти из машины. Мы остались вдвоем, и он продолжил свой монолог, недавно прерванный моим молчанием:

– Я почти уверен в том, что через несколько минут тебя ждет продолжение твоих страданий, но хочу также, чтобы ты знал: никогда не сталкиваясь с тобой и даже не понимая почему, я все же тебе симпатизирую. Но мои личные чувства и амбиции ни в коей мере не относятся к моему служебному долгу. Как ты уже, наверное, догадался, я здесь главный. И смогу прекратить пытки, которые тебя ожидают в самом скором времени, только в том случае, если ты дашь признательные показания.

Он закончил говорить так же, как и начал, театрально и в менторском стиле, будто только что окончил чтение монолога из шекспировского «Гамлета». В салоне машины вновь повисла тягучая пауза, но теперь уже я прервал молчание вопросом, который мучил меня всю эту дорогу больше всего, но задать его я постарался с некоторой долей иронии:

– Так в чем же меня хоть обвиняют, если не секрет?

– Советую тебе, Заур, чисто по-человечески, с этим вопросом особо не спешить, ибо уже совсем скоро ты узнаешь ответ на него, – сказал мне Рашид, но речь его в этот момент была проникнута сарказмом. Однако мне тогда было не до того, чтобы обращать внимание на иронию мусора, ибо я уже потихоньку начал понимать, что ждет меня в действительности. Но мог ли я тогда представить, до какой степени ошибался?

Еще некоторое время мы молча сидели в машине, каждый думал о своем, затем Рашид позвал остальных, все вновь заняли свои места, и теперь уже безо всяких остановок машина, заехав в поселок, остановилась у какого-то саманного типа белого, видно, только недавно выкрашенного, одноэтажного здания. Вокруг него со всех сторон росли маленькие, аккуратно посаженные кустарники и очень много деревьев. Это был красивый и ухоженный парк со множеством зелени.

Первым из машины вышел Расим, открыл переднюю дверцу, где сидел я, отстегнул наручник с ручки двери и, пристегнув его на свое запястье, потянул меня молча вперед так, как тянет, наверное, за веревку корову мясник, когда пытается затащить ее под нож. Вот таким несколько странным образом мы и вошли в помещение, которое функционировало как «Штаб дружины».

 

Глава 3. В застенках «горской инквизиции»

В коридоре было две двери: одна находилась прямо перед нами, другая – при входе на левой стороне этого небольшого коридора. Мы свернули налево и, открыв вторую дверь, вошли в комнату.

Если называть вещи своими именами, то это была скорее камера пыток, чем просто комната. Сам интерьер этого прибежища сатаны был расположен таким образом, чтобы при входе в него на психику человека могли воздействовать орудия пыток, которые лежали на столе возле стены напротив входящего, и чтобы сразу бросались ему в глаза.

Здесь были настоящие испанские щипцы, как будто специально взятые для пыток напрокат у инквизиторов. Теперь ими просто зажимали голову жертве и могли ее расколоть как грецкий орех. Все зависело от стараний палача и степени его ответственности.

Рядом со щипцами лежали длинные и тонкие сапожные иглы, воткнутые в черный воск так, чтобы их было хорошо видно входящему. Помимо своего прямого назначения их еще можно было загонять под ногти тому, кто имел несчастье находиться в этой комнате.

На столе также лежала бечевка в виде удавки, по крайней мере, мне так показалось. Ну а два толстых резиновых шланга свисали из полного ведра с водой, которое стояло с левой стороны стола.

А вот и смирительная рубашка на стуле, который стоял рядом со столом, у самой стены, с его правой стороны, и имел, как бы это выразиться поточнее, варварское применение, что ли, – это сравнение, наверное, будет самым подходящим.

Посередине этого стула было вырезано отверстие, а внизу находилось специальное приспособление, в которое вставлялась бутылка из-под шампанского (именно и непременно из-под шампанского!), иначе эффект пытки утрачивал свою оригинальность.

При необходимости палач приводил механизм в действие, и бутылка потихоньку поднималась вверх, пока не заходила бедолаге в заднепроходное отверстие и не проникала настолько глубоко в организм, поражая слизистую и разрывая кишечник, насколько палач получал на этот счет приказ.

Сам горемыка при этом был, конечно, намертво прикреплен специальными приспособлениями, которые не давали ему возможности даже пошевелить бедрами.

Этот способ пытки с применением бутылки был исключительной прерогативой азербайджанских стражей порядка. Нигде больше в Советском Союзе, насколько я знаю, подобного рода экзекуции в органах не применялись.

Надо сказать, что сама демонстрация возможностей этого зловещего заведения произвела на меня должное впечатление. А как же иначе?

Думаю, что человеку, далекому от жестоких тюремных экзекуций, проводимых в милицейских застенках, после просмотра всего этого могло бы показаться, что он попал в четырнадцатый век, в гости к соратникам Игнатия Лойолы.

Что же касалось меня, хоть я и видел впервые некоторые из представленных здесь экспонатов, а если быть более точным – инструментов, которые находились на вооружении у местных мусоров, но слышать о пытках с их применением мне, конечно, доводилось, и не раз.

Посреди этой зловещей комнаты стоял палач в буквальном смысле этого слова. Много зловещих лиц довелось мне видеть в жизни, но ни одно из них не дышало такой злобой и такой ненавистью, как лицо этого садиста. Я даже затрудняюсь подобрать этой образине подходящий эпитет. Пусть читатель сам представит себе Средние века и обычного палача инквизиции с крючковатым носом, выглядывающим из-под капюшона, со стеклянными, холодными глазами и с, казалось бы, безучастным видом дьявола взирающего на свою очередную жертву. Это и будет почти точный портрет этого ничтожества, правда, моему недоставало капюшона.

Мантию палача ему заменяла милицейская рубашка, рукава которой были засучены по локоть и которая была расстегнута до самого живота, огромного и круглого, как у беременной женщины, но, в отличие от нее, безобразного до неприличия. На здоровых и жилистых руках растительности было больше, чем у гориллы, хотя сходство с этим представителем рода приматов было более чем очевидным, оно резко бросалось в глаза.

В такие минуты жизненных испытаний мозг начинает работать с утроенной энергией, ища выход из создавшегося положения. В данной ситуации, как я понял чуть ли не сразу, было несколько более или менее приемлемых для меня вариантов.

Первым в случае абсолютной безысходности была смерть.

Что касалось второго, то это должна была быть игра, но слишком тонкая игра, такая, глядя на которую, позавидовали бы любые драматические актеры.

Но я еще не знал, что это был всего лишь первый акт того спектакля, который значился в репертуаре этого театра. Мне в нем отводилась пока всего лишь эпизодическая роль, возможно, даже роль статиста, в которой особого мастерства от актера не требуется.

Главные же действующие лица, оказывается, были рядом, но я их еще не видел и, как ни странно, до конца спектакля длиною в год так и не увидел, исключая, конечно, очную ставку и суд.

Читатель, наверное, справедливо задаст вопрос, зачем же нужна была такая радикальная мера, как смерть? А все дело было в том, что у мусоров этого зловещего региона, в отличие от других частей страны, существовало такое правило: если ни один из вышеописанных мною инструментов пыток не смог разговорить пытаемого, что бывало крайне редко, к нему применяли крайний метод, которым и являлась бутылка. Но применялся этот извращенный метод пыток в духе «утонченной изысканности востока» в основном к людям, придерживающимся воровской идеи или непосредственно к ворам в законе.

Например, в то время в бакинском горотделе, где мне в подвале его КПЗ впоследствии пришлось просидеть несколько месяцев, один из урок, пытаясь избежать позора быть посаженным на бутылку, выбросился из окна третьего этажа. К несчастью, внизу варили битум, и он угодил прямо в бурлящий котел. Было это весной 1986 года.

Если же начать описывать пытки, которые применялись во всех закоулках мусорского Азербайджана, да еще и чуть ли не каждый день над людьми, которые не были так популярны в среде преступного мира, как воры в законе, но были стойкими борцами за идею, если позволительно будет так выразиться, то думаю, что здесь целой книги не хватит.

Таким образом, человек, подвергшийся подобной пытке, с точки зрения ментов, конечно, уже не мог считать себя тем, кем был прежде. То есть, говоря языком легавых, для них он был уже обезврежен и обезоружен. И, говоря откровенно, в какой-то степени менты добивались того результата, который был им нужен.

Что же касалось того, как на это обстоятельство посмотрят люди, с кем непосредственно придется общаться человеку, прошедшему через подобное испытание, то здесь мнение складывалось всегда однозначное. Если человек выдерживал все козни легавых, то никто даже и заикнуться не смел о том, что он не заслуживает места под воровским солнцем.

Но все же осадок от этой экзекуции у того, кто прошел через нее, оставался, конечно, мутный и на всю жизнь, да и психика его была уже надломлена и он мог выкинуть любой фортель.

Поэтому бродяги, которые ожидали чего-то подобного для себя, старались избегать этого любыми способами. Слишком многое ставилось на карту.

Все это я, конечно, знал и всегда был готов к любому повороту событий в жизни, который мог быть связан с мусорскими происками.

Судьба почти постоянно как бы готовила меня в процессе жизненного пути к подобным испытаниям, будто я был рожден матерью своей на свет именно для этих целей: терпеть и переносить страдания и муки.

Постояв немного со мной у дверей этой обители дьявола, видно давая мне тем самым возможность получше прочувствовать, что меня в дальнейшем ожидает, Расим молча вышел, оставив меня наедине с этим стервятником. По всему было видно, что у них уже давно все было оговорено и запланировано.

 

Глава 4. Палач

Какое-то время этот питекантроп рассматривал меня молча, оценивающим взглядом профессионала. Я, набравшись наглости, сам подошел к нему поближе, как бы для того, чтобы получше разглядеть эту падаль. Мне не стоило этого делать, потому что не успел я еще перевести дыхание после этой дерзкой выходки, как молниеносным ударом в лоб он уложил меня на пол. Думаю, что такому удару мог бы позавидовать не один боксер. Я был в нокауте и не успел еще даже прийти в себя, как пинки ногами посыпались на меня.

Пока все действия этого мусора были давно знакомы мне, поэтому я еще мог, как-то ухитрявшись, избегать прямых ударов по почкам и печени. Но вот когда, видно, уже устав бить меня ногами, он завязал мне руки сзади толстой бечевкой и подвесил, подняв как пушинку, на крюк, который торчал в стене рядом с ведром воды, я уже не смог увернуться от своей печальной участи.

Когда эта мразь вытащила из ведра с водой один из двух толстых резиновых шлангов и стала окучивать им меня, я, не выдержав боли, стал орать до тех пор, пока мой крик не превратился в шипение и свист.

Не знаю, сколько времени я провисел в таком положении – минуту или десять: в такой момент человеку трудно ориентироваться во времени, но хорошо помню, что, когда он снял меня с того крюка, так же как и повесил, легко, как пушинку, я тут же потерял сознание от прикосновения связанных сзади рук с полом.

Очнулся я весь мокрый, в луже воды, по-прежнему со связанными руками. Видно, пока я был без сознания, меня обливали водой, чтобы я быстрее пришел в себя.

Первое, что я увидел, открыв глаза, были два ботинка, скорее всего, последнего размера. Трудно было их не узнать. Я чуть приподнял голову.

Невероятно, но факт – этот тип спокойно пил чай, и даже не преминул улыбнуться мне, когда увидел, что я пошевелил головой. Он сидел за столом с таким видом и вкушал горячий напиток с таким наслаждением, будто только что вышел из парилки.

Оттого что он сидел на стуле, его безобразный живот выпирал еще больше, фартуком закрывая его колени. Пот ручьями катился с его противной хари, милицейская рубашка была насквозь пропитана влагой, а на животе, из-за расстегнутой рубашки, проступало что-то сродни болоту: вода и растительность.

Для меня ирреальность этой сцены заключалась в том, что после подобного рода экзекуций я привык видеть ее исполнителя возбужденным, с повышенным содержанием адреналина в крови, жаждущим человеческой боли садистом. Им мог быть кто угодно из ментов, либо блядь какая лагерная, либо сука того же замеса, которые были на тот момент рядом.

Жалости, конечно, от таких извергов ждать не приходилось, но иногда была и она, было порой и какое-то понимание вопроса, из-за которого и возникал конфликт между людьми с разными понятиями и жизненными критериями.

А здесь я впервые в жизни столкнулся с тем, что это подобие человека было на работе, так же как и любой из нормальных людей, например, стоял у станка или у операционного стола. Но профессия этого «работяги» была – палач!

Ноль эмоций, жалости, сострадания. «Что поделать, работа такая!» – наверное, ответил бы он, если бы у него спросили, как он может быть таким бесчеловечным? Но он будет далеко не последним подобного рода субъектом, который встретится мне еще в самом ближайшем будущем.

– Ну что, уже очнулся? – спросил он, когда увидел, что я пошевелил головой. – Хорошо, молодец, сейчас начальник позову, он с тобой говорить будет. Будешь хороший, больше боль делать не буду, будешь плохой, еще хуже, очень больно будет!

Я молча взирал на этого дегенерата и чуть было вновь не потерял сознание от злости и беспомощности. Полагаю, что, обладай он хоть геркулесовой силой, но если бы в этот момент у меня были развязаны руки, я бы, без сомнений, перегрыз ему глотку, именно бы перегрыз, и никак иначе.

Но все было еще впереди, подумал я. Мысль о таком способе мести мне уже доставила некоторое удовольствие.

 

Глава 5. Сердобольный следователь доля

Я по-прежнему лежал со связанными руками на полу, в луже воды, молча ожидая того, что произойдет дальше. Допив свой чай, палач (будем называть вещи своими именами) встал и не спеша вышел из помещения, оставив меня без присмотра на полу, но уже в следующую минуту вернулся, и не один. С ним вместе зашел следователь Доля.

Увидев меня в таком виде, он нисколько не удивился, что говорило о его компетенции в следственной работе, попросил палача посадить меня на стул, что тот и сделал, подняв меня с пола, как будто я был поломанной игрушкой.

– Руки развязать? – спросил палач у следователя.

– Не стоит пока, – поймав яростный блеск в моих глазах, без колебаний ответил тот.

– Ну хорошо, вы говорите, а я пойду, один человек видеть надо, хороший будет взбучка делать, если он говорить не будет.

Промычав какой-то бред, эта мразь вышел из кабинета. Но приблизительно через час я понял, что речь его, к сожалению, бредом не была. Просто он не мог хорошо по-русски выражать свои дикие мысли.

– В чем меня обвиняют? – спросил я у следователя, как только дверь закрылась за палачом.

– Я не уполномочен отвечать на какие-либо ваши вопросы, Зугумов, да к тому же вопросы здесь буду задавать я, а не вы, – ответил он, не отрываясь от протокола допроса, который начал заполнять, еще только войдя в кабинет, и даже не поднимая головы.

Ну что ж, позиция мусора, да и его нутро, были мне уже относительно ясны, я понял их по его ответу. Напротив меня сидел следователь-служака, человек по натуре беспринципный и, как только что стало видно, несколько трусоватый, для которого формуляры и протоколы были намного ценнее и выше человеческой жизни. О чем с ним было говорить далее?

Такой сорт следователей мне доводилось встречать в жизни, поэтому я решил, как частенько бывало в таких случаях, ждать, ждать и надеяться.

Молча ожидая, когда он закончит свою писанину, я несколько неожиданно для себя призадумался, а зачем мне вообще нужно сейчас бороться за жизнь, зачем она мне?

Перед глазами, будто на экране, проплыли похороны матери, заплаканные лица моих маленьких дочерей и особенно последний, неожиданный момент разлуки со старшей дочерью Сабиной.

Но этот миг, когда я почти опустил руки, был всего лишь мгновением, уже в следующую минуту, встрепенувшись, я готов был к схватке вновь, даже не зная ее действительной подоплеки.

Наконец он оторвался от протокола допроса и спросил меня без обиняков, будто обухом ударив по голове:

– Где машина, Зугумов? Где вы закопали труп?

Если до этого я был в нокауте, лежа на полу, то теперь я находился в состоянии легкого нокдауна, сидя на стуле.

– Какая машина? Какой труп? – соскочив со стула, начал я орать на него, не выдержав такой наглости. Тут я мгновенно понял, какое дело мне собираются шить мусора. – Вы что, с ума все посходили? Везете меня за тридевять земель из дома, где я нахожусь в глубоком трауре, чтобы пытать, как фашисты, а потом еще и задаете такие идиотские вопросы?

– Это не идиотские вопросы, Зугумов, это вопросы, на которые я советую вам отвечать, иначе вас ждут не то что большие неприятности, вас ждет нечто большее, – ответил мне следователь Доля безо всяких эмоций, спокойно и деловито.

Этот тон меня немного охладил.

– Ну хорошо, – продолжил я уже спокойней, – как я могу отвечать на вопросы, значения которых не знаю и не понимаю?

– Послушайте, Зугумов, меня абсолютно не интересует ваша позиция в этом вопросе. Я знаю, что вы бывалый уголовник и законы уголовного кодекса знаете не понаслышке. Я следователь, и меня в данный момент интересуют только факты и конкретика – «да» и «нет». Думаю, вы меня поняли?

– Куда понятней, – ответил я ему, – я вас уже давно понял и мой ответ: нет, нет и еще раз нет!

– В таком случае мне жаль вас, Зугумов, – вы даже не понимаете, куда попали и что вас ожидает впереди. Ведь это не Дагестан, и в скором времени нас, работников прокуратуры и уголовного розыска республики, здесь не будет, а разницу в методах допросов и дознания вы почувствуете уже в самое ближайшее время, если еще не почувствовали.

В этот момент взгляд его прошелся по «инструментам дознания», которые так и лежали на столе, а затем вновь вернулся ко мне, но уже с некоторой долей жалостливой ухмылки. Мне даже показалось, что его передернуло несколько раз.

– Поверьте мне, Зугумов, – продолжал он после небольшой паузы, – я некоторое время работал здесь.

Как бы парадоксально это ни звучало, но он говорил правду, а смысл его слов я понял немного позже. Дописав наконец последнюю строчку протокола допроса, он спросил у меня, скорей для формальности, чем для самого протокола, буду ли я расписываться и, не дождавшись ответа, хоть его и не последовало вообще, написал: «От подписи отказался», затем, еще раз взглянув на меня и ничего больше не сказав, молча вышел, оставив дверь открытой.

 

Глава 6. Продолжение пыток

Не прошло и минуты, как в кабинет вновь вошел палач с улыбкой дьявола на лице и с ведром воды. Тут я понял, хоть ведро и было полным до краев, что сейчас, скорее всего, и начнутся сбываться слова следователя. К сожалению, я вновь не ошибся. Обладай я еще некоторое время подобного рода проницательностью, и мне в пору было бы заказывать себе деревянный макинтош или, на худой конец, колпак звездочета.

Я по-прежнему сидел на стуле со связанными сзади руками, безмолвно взирая на действия этого садиста. И когда он подошел ко мне, я уже, как бы по инерции, сжался в комок, но все равно не успел увернуться от резкого удара шлангом по голове, который он с удивительной ловкостью выхватил из ведра.

Так продолжилось то, что началось совсем недавно. Привыкший большую часть жизни терпеть интриги мусоров, я молча переносил пинки ногами вперемежку с ударами шланга, только лишь после каждого того или иного удара кряхтел, будто из меня выходил дух. Так люди кряхтят либо от удовольствия в парной, от березового веничка, либо после подобного рода массажа, который, я думал, уже не кончится никогда.

В перерывах, когда он уставал и садился пить чай, я лежал на полу и мы оба имели некоторое время на передышку. Каждый из нас молча наблюдал друг за другом и оценивал противника. Затем, после того как он выпивал маленький стакан чая, скорее, наверное, по инерции или в виде ритуала при подобного рода процедурах, чем из-за желания, он поднимался, так же молча брал шланг в руки – и все опять продолжалось.

Один раз он даже умудрился, видно от излишнего усердия, садануть шлангом себе по коленной чашечке. Я корчился на полу от боли, но все же следил за этой мразью. Ему было действительно больно, но он терпеливо снес эту боль, даже не выместив на мне злость.

И это для меня было ново. Палач, орудуя раскаленным железом, обжигается сам, но не обращает на это внимания. Вы ничего не чувствуете, так как другой страдает больше. Видя, как мучается тот, кого пытают, вы не ощущаете собственной боли. Что-то похожее с данной теорией, вероятно, происходило в тот момент и с этим шакалом.

Не знаю, сколько еще длилось бы это планомерное избиение, я уже давно не ориентировался во времени, когда в какой-то момент дверь в кабинет неожиданно отворилась и на пороге появился молодой ментенок с еще более дегенеративным лицом, чем у моего палача, и, не обращая на меня никакого внимания, сказал ему по-азербайджански:

– Все готово, они ждут, вытаскивай его отсюда.

– Ты приготовил все так, как я говорил? – спросил его мой садист.

– Да, мелим, не беспокойся, его не убьют, но ему, ада, будет немножко больно, ах, ха-ха-ха-ха, – залилась звонким щенячьим хохотом эта молодая гиена.

Они, конечно, не догадывались, что я понимаю их язык, но уверен, что, если бы и знали это, говорили бы так же открыто. Плевать они хотели на любые условности. Мне отвязали руки, и в этот момент я чуть не потерял сознание от удовольствия, так мне стало хорошо. Да-да, друзья мои, не следует удивляться, бывает, что и от такой «мелочи» можно поймать настоящий кайф. Все зависит от обстоятельств и от того, в какой плоскости вы воспринимаете подобного рода жизненные блага. Думаю, я выразился понятно.

Я, конечно, догадывался, что эти ничтожества приготовили мне какой-то «приятный сюрприз», но дорожил секундами раскрепощенности, прекрасно зная из опыта прошлых лет, что такие мгновения передышек порой бывают не так часты, как хотелось бы, и вновь не ошибся. Не успел я даже слегка размять руки и плечи, как пинок молодого мусоренка напомнил мне о том, чтобы я поднимался.

– Тур, гиждыллах, – с брезгливостью и пренебрежением проскулил он.

Так, наверное, путник, увидев перед собой на дороге что-то интересное, пытается разглядеть эту вещь, перевернув ее концом ботинка, а убедившись в том, что она всего лишь грязный дорожный камень, пинает его куда подальше. Я потихоньку и не торопясь, опять же кряхтя, охая и ахая, но так, чтобы вновь не заработать удар чем-нибудь и при этом выиграть немного времени для еще большей передышки, поднялся на ноги.

С того самого момента, когда меня ввели в этот кабинет, я еще самостоятельно не стоял на ногах, и сейчас, встав на них, мне показалось, что эти ноги вовсе не мои. Будто кости в них заменили ватой. Пока молодой легавый занимался моей персоной, старый вышел из кабинета, и, когда я уже стоял несколько минут на ногах, он вошел и гаркнул молодому, чтобы тот меня выводил. Мы потихоньку вышли из кабинета, прошли по коридору и, свернув резко направо, вышли на улицу.

 

Глава 7. «Чем дальше в лес, тем толще партизаны»

Первое, что я заметил: было уже темно. Возле крыльца этого здания, точнее, где-то на его крыше, горел большой прожектор, освещая все вокруг.

На улице стояла толпа народу, человек 20–30, молча глядя на то, как я не торопясь спускаюсь по ступенькам широкой лестницы крыльца. Меня уже сопровождали четверо легавых – двое из свиты дагестанских мусоров, неизвестно откуда появившихся, и молодой мусоренок с моим палачом. Я думал, что толпа – это люди из числа простых любопытных сельских зевак, пришедших поглазеть, но не успел еще наш эскорт поравняться с ними, как они с диким, нечеловеческим ревом и причитаниями бросились на меня гуртом, словно стая изголодавших шакалов.

В воровской среде этот метод наказания преступников называется «самосуд», я был, конечно, с ним знаком не понаслышке и, когда попадал под него, всегда знал – за что, но в тот момент, когда эта толпа буквально рвала меня на части, мне было абсолютно не понять, за что же меня эти люди терзают и бьют, как лютого врага. Что мог я им сделать, впервые в жизни оказавшись на этой злосчастной станции? С кем они меня путают?

Когда мусора буквально вырвали меня из лап этой разъяренной своры сельского мужичья, женщин, стариков и даже детей, я лежал окровавленный, в лохмотьях на земле и только теперь понял, насколько мог работать тогда мой ум, всю сложность обстоятельств, в которых я ненароком оказался.

Я был в сознании, но не мог даже пошевелиться, тело мое было сплошным кровавым месивом. И это еще при том, что я в процессе экзекуции успел сжаться в клубок, защитив при этом важные органы тела от ударов. Да что и говорить, досталось мне тогда по полной программе. Мусора буквально внесли меня в какую-то легковую машину и повезли в неизвестном направлении. Уже в машине я впал в какое-то забытье и даже не помню, как мы добрались до КПЗ.

Здесь нас уже, видно, ждали, потому что меня безо всяких шмонов (хотя шмонать-то было уже нечего – на мне остались одни лохмотья) водворили в камеру-одиночку. Как положили меня легавые на нары, так я и провалился куда-то в небытие.

Я точно помню, что мне тогда снилась мать, я запомнил даже ее слова: «Крепись, родной, я всегда буду с тобой и Бог не оставит тебя!»

Сколько времени я провел в забытьи, не знаю, но, очнувшись, весь мокрый от пота, лежа на нарах и глядя в грязный потолок той одиночной камеры, я пытался во всех деталях вспомнить то ли сон, то ли видение, в котором я слышал слова своей матери. Даже с того света мать пришла ко мне, чтобы поддержать в тяжелую минуту жизни! Как она любила меня при жизни, так продолжала любить и после смерти… И слова эти не бред старого грешника, нет, смею уверить в этом любого скептика. Теперь я уже точно знал, поняв это каким-то внутренним чутьем, что эти и дальнейшие муки, которые мне придется пережить, Всевышний посылает мне в искупление грехов моих за все то зло, что я причинил когда-то людям. Но я уже был готов к чему угодно, передо мной стояла мать, и я слышал ее слова, а этого было более чем достаточно.

В этой связи мне хотелось бы особо подчеркнуть одну немаловажную особенность человеческой натуры, которая порой мешает людям сделать правильный выбор в жизни. Будто дьявол не хочет расстаться со своими трофеями.

Дело в том, что иногда, в определенные моменты человеческой жизни, Всевышний, относящийся всегда с особой любовью именно к тем грешникам, которые раскаялись в своих прежних злодеяниях, посылает людям всякого рода знамения, для того чтобы человек очистился от скверны прошлого своего бытия и начал по-новому осмысливать суть самой жизни. Но в большинстве своем люди, к большому сожалению, замечают эту благодать Божью лишь тогда, когда им это выгодно, то есть когда им плохо и они ждут помощи, которую, кроме как от Всевышнего, ждать уже неоткуда, напрочь забывая об этом потом, когда беда минует их, но надолго ли?

Сейчас трудно вспомнить, сколько времени я находился в таком состоянии душевного покоя, скорее всего, недолго. Потому что меня, ко всему прочему, еще и очень сильно кумарило, а в таком состоянии человек не может находиться в забытьи даже час. От силы минут двадцать, не более. Но когда я вышел из этого состояния и пришел в себя, то по-прежнему лежал на спине, боясь даже пошевелиться.

Мне казалось, что каждая клетка моего организма – это сплошная боль, но побывав на северных командировках, я частенько знавал подобное состояние после хорошей мусорской прожарки, так что мне было к этому не привыкать.

Какой-никакой, а опыт выживания у меня был немалый. Да и у реальности, надо сказать, свои условности, она всегда категорична, а значит, порой бывает жестока. В такой момент жизненных испытаний она диктует свои правила: либо ты борешься и живешь, либо, опустив руки, умираешь. Третьего не дано. Так что, хорошо зная, что бывает с человеком, когда он поддается капризам дьявола, я попробовал приподняться, и, как ни странно, мне это удалось, правда не без некоторых трудностей. Я потихоньку, рывками придвинулся к стенке и, прислонившись к ней, перевел дух и осмотрелся.

Камера была такой же, как и тысячи ей подобных, со всем необходимым, положенным в таких помещениях. Почти из-под самого потолка, сквозь узкое отверстие в растрескавшейся от времени стене, в камеру пробивался единственный луч света, видно шедший из коридора, который будто говорил узнику: «Не отчаивайся, на тебя смотрит Господь!»

Поймав себя на этой мысли, я попытался было осмыслить то, что со мной произошло за этот в высшей степени черный день в моей жизни, но меня опять сбили с метки легавые.

Дверь в камеру отворилась, и, не говоря ни слова, два бугая-надзирателя, взяв меня под мышки, буквально потащили волоком по коридору и втащили в какую-то комнату. Яркий свет от неоновой лампы тут же ослепил меня, и я заслонил глаза рукой. Когда же через некоторое время я опустил руку, то в сидящем напротив меня за столом человеке я узнал Рашида. Но кто сидел сзади него, я понял не сразу, а когда понял, то был, откровенно говоря, поражен, ибо этим человеком оказался я сам.

Я не буду описывать то, что увидел в тот момент в зеркале, ибо именно в нем я увидел свое отражение, – вид был еще тот, скажу лишь, что он был более чем плачевный – он был жалкий.

Позади Рашида висело большое и старое, со множественными дефектами зеркало времен реформации царского Азербайджана. И посадил он меня напротив него, конечно, не случайно. Мой внешний облик несчастного и истерзанного псами горемыки, с точки зрения легавого, мог толкнуть на сучьи размышления того, кто не был стоек духом и кому дорога была жизнь, независимо от того, каким образом и кем, она будет ему подарена.

Надо сказать, что этот бестия Рашид был неплохим психологом, но, к счастью, практики работы с босотой и общения с российской шпаной у него не было вообще. А без знания всего этого разве мог человек претендовать на высшую ступень в мусорской иерархии? Нет, конечно!

Это обстоятельство, разумеется, не могло не броситься мне сразу в глаза, как только он заговорил со мной еще в машине по дороге сюда, но окончательно я в этом убедился лишь позже, уже будучи в одной из бакинских тюрем, под названием «Шуваляны». Ну а здесь пока шло знакомство в некотором роде. Он как бы пробивал меня на вшивость, умничая, с некоторой долей высокомерия. Было видно даже невооруженным глазом, что и сам он прекрасно понимал, что этот метод или прием его поведения не делает ему чести.

Скорее наоборот – человек тонкого ума и расчета, который мог бы подвергнуться его допросу, сразу бы выявил отсутствие у него надлежащего уровня интеллекта и профессионализма, но внедренные в подсознание стереотипы допросов обычных уголовников брали верх над здравым смыслом этого человека.

Видно, он был болен мусорской проказой. Иначе как можно было понять умного и образованного человека, опускающегося иногда до уровня дегенерата?

Но, говоря откровенно, хоть это и был враг, но враг умный и воспитанный, в отличие от прочих скотов, которые издевались надо мной и днем и ночью. К слову сказать, хоть я и попортил им немало крови и мой арест не принес его группе желаемого результата, все же Рашид ни разу не дотронулся до меня и пальцем. Кстати, еще один человек заслуживает нескольких лестных слов в этой связи в свой адрес – это следователь Доля. Все же остальные ничуть не брезговали подобного рода занятиями. Когда им представлялась такая возможность, из-за своей тупости и служебной некомпетентности они вымещали все свое зло на нас. Такая уж это порода людей, они совсем не редкость и сейчас в правоохранительных органах страны.

Рашид не обращал на меня никакого внимания, как бы давая понять своим поведением, что мне предоставляется возможность немного прийти в себя и поразмыслить над превратностями судьбы, тогда как сам при этом сидел с абсолютно отрешенным видом. Он листал какой-то журнал с видом пациента, ожидающего приема личного массажиста. При моем появлении он как бы нехотя приподнял голову, поздоровался довольно-таки учтиво и вновь уткнулся в литературу.

Я, когда меня ввели в этот кабинет, первое время боковым зрением еще наблюдал за ним, но, когда догадался о причине его молчания, решил заняться собой и привести свои мысли и внешний вид, насколько это было возможно, в порядок. Но не успел я подумать о том, что пауза вроде уж слишком затянулась, как неожиданно начатый и так же неожиданно прерванный монолог этого бесспорно образованного легавого застал меня буквально врасплох.

– Знаешь, Заур, – начал он, – был такой гелиопольский жрец, большой знаток истории, так вот он говорил, безусловно рассуждая цинично, а в те времена это считалось нормальным, что «если человека долго бить, он сделает все, что покажется немыслимым его потомкам».

Я молчал, прекрасно понимая, куда он клонит, ожидая, что он скажет что-нибудь еще, но он по-прежнему весь ушел в чтение журнала, как бы вообще меня не замечая. Глядя на него без стеснения в упор, так чтобы он почувствовал на себе мой пристальный взгляд, я прикидывал, насколько глубоко он изучил мое личное дело, а что он в нем копался, у меня уже не вызывало никаких сомнений.

Так в молчании прошло некоторое время, пока в кабинет не заглянул вертухай местного КПЗ.

– Что-нибудь нужно, уважаемый? – спросил он у Рашида.

– Да, – на секунду оторвавшись от чтения, будто он сверял по таблице номер своего лотерейного билета, надеясь на выигрыш, подняв голову, ответил он, – уведите, пожалуйста, арестованного.

Через несколько минут, сухо попрощавшись с Рашидом, я был вновь водворен в ту же камеру, откуда меня вывели час назад на допрос. Выходя из кабинета, я окончательно понял, какую тактику выбрал этот мусор. Ну что ж, подумал я, поживем – увидим, у кого нервы крепче да и фантазии побольше.

В лице подобного рода легавых, как Рашид, я привык всегда видеть если не джентльменов, то, на худой конец, людей воспитанных, с которыми можно было играть в порядочные игры, зная, что они всегда играют по правилам.

Хотя наши органы правосудия такими людьми особо похвастаться никогда не могли и не могут, но, к сожалению, будущее показало, что я ошибся в своей оценке. Что же касалось тех легавых, которые встретились в течение этого дня и ночи на моем пути, то ничего нового в их методах допроса и поведении я не увидел.

В какие только истории в своей бурной молодости я не попадал, в каких только жизненных передрягах мне не довелось побывать, каких только умудренных опытом оперов я не встречал за это время, так что меня трудно было уже чем-то удивить или тем более застать врасплох. Я уже, наверное, пожизненно привык быть постоянно на стреме, никогда не расслабляясь.

Но мне не давало покоя слово «труп». Было ясно, что на меня вешают убийство, но к чему тогда весь этот маскарад? Я знал, что наши мусора далеки от школы актерского мастерства Петровки или Крещатика, зачем же им понадобилось без надлежащего опыта вести подобную игру со мной, человеком, который, и они хорошо это знали, окончил академию воровских искусств, причем не в Дагестане? Здесь было что-то не то, что-то серьезное, но что?

Всю эту ночь я почти не сомкнул глаз. Этот вопрос неотступно возникал передо мной, когда я хотел на время отключиться. Да и кумар в полной мере давал знать о себе. Я, конечно, старался не подавать виду, зная, как мусора могут сыграть на этом, но у меня это получалось с трудом.

Так в думках да в ломках и просидел я до следующего утра, забившись в угол камеры, впервые в жизни не имея даже понятия, в КПЗ какого города нахожусь в данный момент. Это было что-то новое в моей жизни и вносило в нее некоторую оригинальность бытия.

В коридоре послышались движение и суета, обычные в утренние часы в заведениях, подобных этому. Я даже представлял, что там сейчас происходит, но к моей камере никто не подходил и даже около нее не останавливался. Вывод напрашивался сам собой: меня должны скоро выдернуть, на меня в этом заведении разнарядки нет.

И я вновь не ошибся. Как только прошел завтрак, а мне было слышно, как баландер собирал миски, за мной пришли те же два моих ночных провожатых земляка. При свете дня я успел разглядеть их получше. Это был очень популярный на Кавказе вид ослов; их внешность и характерные данные слишком хорошо известны любому, поэтому, думаю, не стоит обременять читателя их описанием.

На улице нас ждала целая свита из легавых и почему-то две машины. Вторая, подумал я, привезла кого-то. Знал бы я тогда, кого она привезла, не поверил бы своим глазам! Меня затолкали на заднее сиденье одной из машин, защелкнули на запястьях наручники, и я вновь оказался в компании этих дегенератов. Всю дорогу они смеялись и шутили со мной, употребляя исключительно черный юмор. Я молча наблюдал за тем, какое удовольствие доставляло этим идиотам издеваться над людьми в подобных обстоятельствах, и в который уже раз представлял, как я перерезаю им глотки, а они корчатся в смертельной агонии.

В общем, шел обычный обмен любезностями, только с моей стороны он был как бы немым, но не менее любезным. Я сидел между двумя мусорами и, как только мы тронулись в путь, помимо того, что прислушивался ко всему, еще и внимательно следил за дорогой, зная, что рано или поздно должен будет появиться знак – конец населенного пункта. Ведь должен же я был знать, где нахожусь! Хотя бы в каком городе? Я не ошибся, такой знак вскоре появился – оказывается, мы выезжали из города Сумгаит.

Еще в юные годы, частенько наведываясь в Баку к друзьям в гости или просто поворовать, мы отправлялись в дорогу поездом, так что этот маршрут мне был немного знаком. Я быстренько прикинул в уме, каково расстояние от станции Насосная до Сумгаита, и у меня получилось что-то около 15 километров. Я ненамного ошибся, ибо расстояние составляло всего 10 километров. Но вы меня извините, пытать человека на какой-то почти никому не известной станции, а потом еще и везти его за десяток километров в КПЗ, в другой город!.. Не лучше ли было, рассуждая здраво, с точки зрения мусоров конечно, проделывать все это в Сумгаите, как говорится, не отходя от кассы? К чему были все эти непонятные перемещения?

На этот и другие вопросы я найду ответ уже в самое ближайшее время, а пока, теряясь в догадках, я увидел, что автомобиль, замедляя ход, разворачивался возле хорошо знакомого мне белого здания штаба дружины. Я огляделся по сторонам, но толпы нигде не было видно.

Как и вчера, меня вновь ввели в тот мрачный кабинет, но вместо одного палача теперь их было уже двое – вторым был вчерашний молодой, но прыткий ментенок, этакое юное исчадие ада, по-другому и не определишь эту падаль.

Продолжать описывать в подробностях то, что вытворяли в последующие пять дней, но уже дуэтом эти два палача – молодой и старый, мягко выражаясь, мне не доставляет удовольствия. Поэтому, с позволения читателя, я опишу их в двух словах. С утра, как только я попадал к ним в руки, на мне не спеша испытывали весь имеющийся у них в наличии арсенал инструментов для пыток. За исключением одного, бутылки, – ее они оставили, чтобы, как они выразились сами, «позабавиться напоследок упрямцем из Махачкалы».

Но тут они немного просчитались, точнее говоря, перестарались в своем усердии. Обычно до самого обеда с особым старанием они трудились по очереди не покладая рук, честно зарабатывая свой хлеб. Меня особенно удивляло, откуда у еще совсем юного человека, каким по возрасту был молодой палач, было столько злости и ненависти к людям? В моменты, когда старый боров садился на меня, со связанными сзади руками, а этот молодой садист загонял мне иглы под ногти, я отчетливо видел каждый раз широкую улыбку на его лице. А по временам он даже открыто радовался, бурно выражая свои эмоции, когда ему удавалось сделать мне слишком больно и я корчился на полу.

Да, видит Бог, что в те моменты невыносимой боли их безопасность была в моих наручниках. Если сначала я думал, что смог бы разорвать глотку одному палачу, то теперь я был абсолютно уверен, что они оба не ушли бы от этой участи, окажись мои руки свободными.

В обеденный перерыв меня выводили в парк, подводили к специально подобранному для этой процедуры дереву и заставляли его обнять, что я и делал. Далее мне на запястья надевали наручники, с таким расчетом, чтобы, вплотную прижавшись щекой к дереву, я не мог даже пошевелить головой.

После этого они садились за столиком чайханы, которая стояла тут же неподалеку, пили чай и наблюдали за тем, как молодежь резвилась надо мной, забрасывая меня камнями, бутылками и окурками. Тот, кому было не лень, мог запросто подойти ко мне и ударить под зад ногой или дать увесистый подзатыльник. Думаю, нет надобности описывать то, что я испытывал после подобных процедур.

Много лет спустя мне на глаза попалась одна книга, откуда я запомнил, а потом и записал, чтобы не забыть, следующее: «…даже в обычае ирокезов было уважать жертву в том, что, по их мнению, было самым святым. Они не привязывали к столбу пыток своих врагов с намерением унизить и оскорбить их. Напротив, эта традиция ирокезов умерщвлять в самых жестоких пытках тех, с которыми они сражались, была признаком чести, от которой не должен отказываться мужественный противник».

Вот я и подумал тогда, а может быть, я зря столько лет питал в груди лютую ненависть и жажду мести на этих ничтожеств и не оказывали ли мне честь эти туземцы со станции Насосная?

После экзекуций меня обычно увозили в Сумгаит, в КПЗ. А здесь уже эстафету принимали надзиратели этого заведения. За все время пребывания там я постоянно находился в одиночной камере, но уже не в той, в которую был водворен первоначально, а в камере, которая была недавно побелена и, судя по внутреннему виду, находилась еще в ремонте. Нары были покрыты толстым слоем извести и грязи, но тряпку, чтобы вытереть все это, мне не давали. За шесть дней я не выкурил ни одной сигареты, не съел и крошки хлеба – мне его просто забывали приносить, о большем, думаю, нет надобности и говорить.

 

Глава 8. Чахотка

На седьмой день, когда в обеденный перерыв я вновь был привязан к дереву пыток, как мысленно я назвал его, один лихой деревенский молодец решил, видно, испытать на мне, окольцованном наручниками и еле стоящем на ногах, какой-то недавно выученный удар локтем, и он у него получился, без сомнения.

Через какое-то мгновение, после того как я почувствовал сильнейший удар под лопатку, изо рта у меня хлынул фонтан крови. Я чуть было не захлебнулся, но вовремя подбежавшие мои палачи, мирно почивавшие до этого за одним из столиков чайханы, успели меня отстегнуть от дерева, и я тут же рухнул на землю как подкошенный. Мне необходимо было несколько минут, чтобы отхаркаться и прийти в себя.

Когда я поднял голову после этих процедур, то понял, что они здорово испугались. По их поганым рожам было отчетливо видно, что они перестарались – приказа убивать у них не было. Я попросил, чтобы мне принесли соль и кружку с холодной водой. Просьба моя была тут же удовлетворена, и уже в следующее мгновение, размешав соль в воде, я выпил эту жидкость и остановил кровотечение старым лагерным способом.

Мусора меня теперь не трогали, я облокотился о дерево, с которым еще совсем недавно был обручен, и впал в чахоточное забытье. Через какое-то время за мной приехала машина, меня посадили на переднее сиденье, предварительно раздвинув его, и машина тронулась в путь. Говоря откровенно, мне уже было безразлично, куда мы едем и что будет дальше, потому что я чувствовал, что умираю.

Но, говоря «мы», я сильно преувеличивал. В машине, кроме меня и водителя, больше никого не было. Да и водителя этого я видел вроде впервые. Тем не менее на этот раз мне не стали надевать наручники и прикоцевать их к двери. Но легавые не были бы сами собой, если бы все же не подстраховались.

Следом за нами шла еще одна машина, в которой сидела вся основная свора мусоров. Рядом со мной стояла баночка, куда я плевал и отхаркивался кровью.

Водитель при каждом приступе кашля воротил рожу так, что мы несколько раз чуть не съехали в кювет и не перевернулись. Это была безусловно мусорская «торпеда». Хотя по возрасту он был не особо молод, значит, видно, был дурак. Кому вот так, запросто охота подцепить чахотку? А среди служивых приказ надо выполнять. Вот, видать, и приказали везти меня. Как мы добрались до Дербента, один Бог знает, потому что по дороге у меня опять фонтаном пошла кровь.

В Дербенте меня тут же отвезли в больницу, под присмотром легавых поместили в процедурку и поставили капельницу.

Всю ночь я то приходил в себя, то проваливался куда-то. И хоть дежурный врач и пытался убедить моих провожатых в том, что я нетранспортабелен и они могут меня не довезти живого, его никто не слушал.

Утром меня вновь посадили в ту же машину и в том же положении, что и вчера, повезли уже в Махачкалу. Никто со мной ни о чем не разговаривал, ничего не объяснял потому что теперь все они боялись даже подойти ко мне и заразиться туберкулезом. Но также видно было по их гнусным рожам, что они боятся все же, как бы я не умер без приказа.

Путь до Махачкалы был недолог, где-то через пару часов мы уже были дома и меня доставили не куда-нибудь, а в КПЗ. Помню тогдашнего начальника этого заведения Махача, как он ругался с ними и как протестовал, зная наперед, каким может оказаться финал, но звонок его руководства поставил все точки над «и».

Меня определили в одну из камер этого бывшего застенка чекистов, где в свое время расстреливали тех, кто не был с красными в одной своре.

Через какое-то время приехала «скорая», мне привезли «аминокопронку» и сделали в вену укол хлористого кальция, чтобы остановить кровохарканье.

– Этого пока хватит, – сказал врач «скорой помощи», – но за ним нужно постоянное наблюдение!

– За это не беспокойтесь, – не без иронии ответил ему один из мусоров, он будет под самым что ни на есть пристальным наблюдением.

Глядя на этого мусора с некоторой долей удивления и брезгливости, врач попытался было объяснить ему, что в этих чудовищных условиях, с его болезнью не выжить.

– Ничего, ничего, доктор, вы еще не знаете его, – раздался в ответ противный и писклявый голос мусора. – Даже змея, его укусив, сама умрет. Не беспокойтесь за него, он живучий…

К сожалению, я не видел, кому принадлежали эти слова, потому что за мной уже закрылась дверь камеры.

С 25 апреля по 13 мая 1986 года я находился в камере махачкалинского КПЗ, пока меня не этапировали в тюрьму. За это время я немного пришел в себя. Ко мне каждый день приезжала «скорая помощь». Мне делали уколы, даже умудрялись ставить капельницу в камере. В еде также не было отказа, хоть я почти к ней и не прикасался. В общем, по всему было видно, что я еще немного протяну, так, по крайней мере, характеризовал мое состояние один из вызванных мусорами врачей из числа постоянного персонала их госпиталя.

Только после этого объяснения доктора меня и решили направить в тюрьму. Прошел ровно месяц с того момента, как меня, можно сказать, мусора украли из дома.

С тех пор у меня не было общения ни с одним человеком из числа преступного мира. Поэтому моя радость была неподдельной, когда после стольких издевательств в Азербайджане я вдруг оказался в родной махачкалинской тюрьме, в камере-сборке. Человеку, не посвященному в перипетии преступного мира, связанные с местами заключения, это трудно будет понять. После карантина, буквально на следующий день, я уже был водворен в камеру, на этот раз это была тубхата.

Ровно 25 лет назад я переступил порог этой тюрьмы, и вот до сих пор, спустя столько лет, она не отпускала меня из своих жилистых и когтистых объятий.

Осознавать это было, конечно, прискорбно, но что поделать, такова была, очевидно, моя судьба. Вероятно, через все это я должен был пройти, хотя еще и не догадывался, что все только начинается.

 

Глава 9. Следствие как метод «плетения лаптей»

На первом же допросе, который пришел снимать с меня Боня после недельного пребывания в тюрьме, я узнал такие новости, от которых впору было лезть в петлю. Меня обвиняли не в одном, а в целых семи убийствах, да ладно бы еще меня одного, подельниками у меня, оказывается, были Лимпус и Иса Зверь.

Все семь трупов были трупами ментов, и происходили все эти убийства на территории двух республик – Азербайджана и Дагестана.

Дело в том, что ориентировались мусора на фотороботы, которые им предоставили работники правоохранительных органов Азербайджана, ссылаясь на якобы реальных свидетелей, видевших людей, как две капли воды похожих на нас.

Но не с опознаний подозреваемых, как должно было быть, начали свою работу мусора, а с самой натуральной показухи, нисколько не беспокоясь о возможных трагических последствиях.

Вот как это началось. Неожиданно в начале года вместе со своим автомобилем «Волга», на котором он занимался частным извозом, пропадает житель станции Насосная, работник вневедомственной охраны той же станции. По весне, когда с предгорья сошел снег и крестьяне вышли на виноградники, один из них, немой, обнаружил труп, изъеденный волками. Его нетрудно было опознать, и началось следствие.

Когда азербайджанские легавые поняли, что раскрыть это дело – дохлый номер, они прибегли к испытанному методу. Нашли таких свидетелей, которые, если надо, могли бы составить словесный фоторобот убийцы отца Гамлета и утверждать при этом, что они видели его своими собственными глазами.

«Случайно» оказалось, что лица, изображенные свидетелями на пленке, были схожи именно с нашими. Тогда мусора Азербайджана, узнав от своих дагестанских коллег, что схожие лица принадлежат матерым преступникам Махачкалы, попросили, чтобы они привезли этих людей на станцию Насосная.

Они аргументировали свою просьбу тем, что у них есть методы, которые могут разговорить даже мертвого. Таким образом два моих подельника были доставлены на станцию Насосная и подверглись тем же пыткам, что и я, но чуть раньше меня. Лимпуса и Ису мусора взяли за неделю до моего ареста.

Они бы взяли и меня с ними – наблюдение за мной велось днем и ночью, – но я был постоянно в окружении людей. А попробовали бы они взять меня в этот момент, их бы разорвали на части, они это прекрасно знали и поэтому ждали удобного случая, и как читатель видит, он себя долго ждать не заставил.

Во время экзекуций на станции Насосная Лимпус, во избежание дальнейших пыток, думаю, читатель догадывается, о чем я говорю, загнал себе в живот супинатор и, так же как и я, был потерян на время для мусорского беспредела.

А вот бедолаге Исе пришлось столько натерпеться, что, не выдержав пыток, он сошел с ума, так, видно, и не поняв, за что его пытали.

Кстати, та толпа, которая рвала меня у порога белого здания «Штаба дружины» станции Насосная, были родственниками одного из убитых. Им сказали, что его убили именно мы.

Это были единственные люди, кого еще можно было понять во всей этой истории и на которых я не держу зла, хотя последствия их самосуда до сих пор дают знать о себе. Кто его знает, как бы я поступил на их месте? Но история, к сожалению, на этом не заканчивается.

Бояться смерти – это не что иное, как приписывать себе мудрость, которой не обладаешь, то есть возомнить, будто знаешь то, чего не знаешь вовсе. Ведь никто не знает ни того, что такое смерть, ни даже того, не есть ли она для человека величайшим из благ; между тем ее боятся, словно знают наверняка, что она величайшее из зол.

Чуть больше месяца я находился в тюрьме Махачкалы. За это время произошел целый ряд событий, которые в дальнейшем сыграли очень важную роль в моей жизни. Органы дознания двух республик решили объединить свои усилия для более продуктивной следственной работы по делу об этом множестве зверских убийств. Для этих целей к нам троим и были прикреплены четыре следователя. Двое были из прокуратуры Азербайджана и двое наши, из Дагестанской, – Борис Доля и Боня.

Для более надежной конспирации и во избежание утечки какой-либо информации, касающейся следствия, из стен изоляторов, все мы находились в разных тюрьмах разных городов, но только следователи знали, кто – где. Лимпус сидел в Хасавюрте, Иса – в Дербенте, а я – в Махачкале. Так что путь к общению был закрыт.

Лимпуса я видел последний раз на свободе перед кончиной моей матери, Ису – вообще не помню когда. С Исой мы особо и не общались. Знали друг друга постольку-поскольку и близкими друзьями или приятелями никогда не были. Уже одно только это обстоятельство могло помочь следствию. Ведь даже абсолютный дилетант в криминалистике мог бы согласиться со мной в том, что идти на такого рода преступления, совершая их с тонким расчетом и хладнокровием, не оставляя при этом ни одной улики, могли лишь люди, хорошо знающие друг друга и обязательно прошедшие вместе хоть какую-то часть жизненного пути.

Но увы! Глядя со стороны на ход следствия, можно было сделать два вывода. Первый, наиболее приемлемый для людей честных, – это отсутствие надлежащего опыта у следственной бригады, что касается второго, то он напрашивался сам собой. Ибо, копнув немного глубже, я имею в виду показания свидетелей, множество экспертиз, косвенных улик и прочего, становилось ясно, что мы никак не можем быть виновниками этих преступлений. «Против нас» были лишь фотороботы. Но так ли велика роль каких-то там фотороботов, составленных неизвестно кем, когда нет ни единой улики? Даже в том случае, если бы мы и брали всю вину на себя. Как можно было нас содержать столько времени под стражей, да еще и зверски пытать?

Ответ напрашивался сам собой. Перед следственной бригадой стояла одна, я подчеркиваю, одна задача: любыми путями раскрыть преступление. Именно так и обстояли наши дела, и свала у нас не было почти никакого, разве что в могилу. Но мы еще обо всем этом ничего не знали и не догадывались даже, что ждет нас впереди…

За это время я немного оклемался в тюрьме. Мне, как и всем больным туберкулезом, делали уколы, выдавали лекарства из тех, что имелись в тюремной санчасти, и все бы могло быть неплохо. Может, я и не вылечился бы совсем – от чахотки просто так не вылечиваются, а в тюремных условиях тем более, но уж немного поправился бы точно, если бы, к сожалению, злой рок вновь не дал о себе знать.

Чуть ли не каждый день меня вызывали на допрос к разным следователям, но толку от этого было мало. Разговаривать – да, пожалуйста, я охотно с ними общался, мог поддержать разговор на любую тему, но не более. Я знал по опыту прошлых лет, что стоит только подписать хоть одну абсолютно неважную бумажку, и следователь сразу тебя затянет в такую бумажную волокиту, из которой очень трудно будет выбраться, а главное – разобраться, что к чему и что же надо предпринять в том или ином случае. А тем более когда у тебя не один, а целых четыре следователя, да еще из прокуратур двух республик…

Что же касалось адвоката, если таковой был у вас, то его вы могли увидеть и пообщаться с ним только лишь в зале судебных слушаний, да и то за несколько минут до начала процесса.

Как я узнал много позже, между мусорами существовала договоренность, не знаю, правда, официальная, письменная, устная или еще какая, о том, что если следственные органы Дагестанской прокуратуры не смогут раскрыть эти преступления, то мы втроем будем препровождены в Азербайджан и уже в тамошних местах заключения над нами будет продолжаться следствие.

Естественно, обо всем этом никто из нас ничего не знал, зато это хорошо помнили наши следователи, тот же Боня. Его мусорское тщеславие не могло смириться с тем, что он здесь не может раскрыть такое громкое дело, за которое вполне можно получить внеочередное повышение по службе, а в Азербайджане его раскроют – и все лавры победителей уйдут к азербайджанским коллегам.

Что поражает в этой связи, так это цинизм и полная деградация человеческого начала в этом ничтожестве. Он не то что предполагал, нет, он был просто уверен, он знал абсолютно наверняка, что после пыток в застенках бакинского гестапо никто не сможет устоять и скажет все, что от него потребуют. Вплоть до того, что сможет продать даже родную мать. И это, читатель, не мои домыслы, все это и многое другое говорил мне сам Боня, когда чуть позже этапировал меня в своей машине в Баку.

Но пока я был еще в Махачкале, он решил попытать свое мусорское счастье и написал запрос, чтобы меня вывезли из тюрьмы в КПЗ якобы для проведения следственного эксперимента, а в действительности чтобы применить ко мне силовые методы допроса. Ведь в самой тюрьме такие действия были исключены. Мало того, если вас привозили из КПЗ с какими-либо явно выраженными побоями, следственный изолятор вас не принимал. Поэтому эта мразь решила вывезти меня из тюрьмы и самой испытать действие игл, когда их загоняют под кожу. Ему не показался особо убедительным тот аргумент, что мои пальцы после станции Насосной были не особо покалечены. «Они у тебя, как у женщины, Зугумов, маленькие и, видно, очень нежные. И как ты ими только воровал? Ну ничего, будь уверен, что после моего разговора с тобой тет-а-тет они будут у тебя как лапы у гуся – вообще без просветов между пальцами», – нечаянно проговорился мне Боня, находясь в крайней степени возбуждения. Впрочем, в тюремном кабинете следователя он боялся проявлять по отношению ко мне какие-либо насильственные действия. Во-первых, потому, что знал: я ему не позволю над собой здесь издеваться и, обладай он хоть силой циклопа, смогу дать ему достойный отпор, а во-вторых, не стоило поднимать лишний шум заранее.

Какой именно следственный эксперимент собирается он провести в ближайшее время, вывезя меня из тюрьмы в КПЗ, угадать, конечно, было несложно. После предыдущих подобного рода экспериментов я еле сжимал кулаки, под ногтями на обеих руках постоянно собирался гной и мне доставляло массу хлопот выдавливать его оттуда. В тюрьме любые, даже мало-мальские проблемы возрастают до невероятных размеров, а подобная этой – тем более. Вышестоящее начальство шло следователям на любые уступки, главное, чтобы они были оправданы.

Таким образом, в начале июня, еще с вечера наутро меня заказали слегка. На языке надзирателей тюрьмы это слово означает «вывоз из тюрьмы, но недалеко». Этим «недалеко» могла быть поездка в суд, на следственный эксперимент или в КПЗ к следователю на очные ставки или какие-то другие действия – в общем, в пределах города. Я сразу понял, куда и зачем меня выдергивают, и был, конечно, к этому уже давно готов.

 

Глава 10. Уж лучше «вскрыться», чем накрыться

Наутро следующего дня меня привезли в КПЗ, как я и предполагал, а после обеда появился и сам Боня. Приехав в КПЗ, я решил не применять сразу крайних мер, а на всякий случай промацать почву, то есть действительные намерения этого легавого. Под сочетанием «крайние меры» я подразумевал мойку, то есть маленький кусочек лезвия, который был постоянно при мне. С годами я до того привык к этому непременному аксессуару карманника, что забывал иногда вытаскивать его изо рта, и порой ел и спал с ним во рту.

К сожалению, в намерениях этой падали я не ошибся. Как только был выделен отдельный кабинет, он тут же пригласил одного молодого мусоренка, который ждал его приказаний в коридоре. Хоть на меня и были надеты наручники, все же, зайдя в кабинет, а дверь находилась позади меня, этот не по возрасту шустрый легавый шныренок без лишних вопросов молча и со знанием дела привязал меня к стулу, зайдя неожиданно сзади и закинув веревку вокруг меня так, как в американских боевиках киллеры накидывают удавку на шею жертве. После того как я был крепко привязан к стулу, он так же молча вышел из кабинета, как и вошел в него.

Начал Боня допрос с того, что потихоньку, гуляя по кабинету из стороны в сторону за моей спиной, читал мне какие-то нравоучения и периодически при этом хлестал меня ладонями то по голове, то по лицу, приговаривая какую-то козью прибаутку. Если же исходить из того, что рука у этого стопятидесятикилограммового гада была под стать его комплекции, то, думаю, нет смысла описывать мои душевные и болевые ощущения.

Когда примерно через полчаса он присел на стул напротив меня, я был измотан как душевно, так и физически. В голове у меня шумело, как на берегу моря шумит прибой, но это состояние депрессии все же не мешало мне думать.

Достав из черного потертого портфеля сверток из белой тряпочки, Боня демонстративно развернул его в нескольких сантиметрах от моего лица. Увидев, как на белом лоскуте материи засверкали две отполированные до блеска, тонкие сапожные иглы и какие-то маленькие, женские, похожие на маникюрные ножнички, я понял, что все еще только начинается и мне нужно всего лишь выиграть немного времени, чтобы не дать возможности этой мрази издеваться надо мной. Но как его выиграешь у этого ничтожества? И я решил разыграть маленький спектакль.

Хоть и было мне тогда противно до тошноты, но все же пришлось ломать перед этой падалью комедию. Как я предполагал, так оно и произошло. Этот демон съел наживку, которую я закинул ему и даже, в благодарность за мое будущее сотрудничество, в виде награды дал мне в камеру пачку сигарет. Мы условились о том, что сейчас он отправит меня до вечера в камеру, а уже вечером я дам ему интересующий его расклад. Я аргументировал это тем, что мне якобы нужно было немного подумать и выбрать свою позицию в делюге.

Предвкушая вечерний триумф и предполагая, наверное, что он самый умный среди всех мусоров, участвующих в разработке дела, этот дебил отправил меня в камеру, простившись со мной до вечера.

Но как бы то ни было, он все время был начеку, потому что надзиратель снял с меня наручники только у дверей моей камеры. Как только я попал в свою обитель, а сидел я вновь в одиночке и, по счастливой случайности (потому что я за полмесяца изучил в ней каждый угол), в той же камере, что и месяц назад, я первым делом закурил и прилег на нары немного развеяться. Я знал, что надзиратель будет еще некоторое время стоять рядом с камерой, ожидая, не выкину ли я какой-нибудь фортель, пока не убедится в том, что я прилег отдохнуть, а затем отойдет ненадолго. В этом заведении слишком хорошо знали, на что я могу быть способен, особенно по части постановки спектаклей и разного рода фортелей. На этот счет надзиратели КПЗ были тщательно проинструктированы своим начальником Махачем.

О чем думал вертухай в тот момент, когда я услышал его крадущиеся, удаляющиеся от моей камеры шаги, я не знаю. Наверно, о том, что может сделать этот несчастный в абсолютно голом подвальном помещении, когда у него отобран даже носовой платок?

Но он и не догадывался, что, для того чтобы они не боялись за мою безопасность, им нужно было как минимум вырвать мне обе челюсти. Так что пока вертухай ходил куда-то, я шустро разделся по пояс, достал лезвие и первым делом перерезал себе вены на обеих руках, затем располосовал живот и уж потом зацепил с правой стороны шкуру на горле и писанул мойкой так, чтобы рана была как можно шире.

Я прекрасно знал из тюремного опыта, потому что сам не единожды вскрывал себе вены, что даже если ко мне долгое время никто не придет, я не истеку кровью. Со временем кровь свернется и остановится.

Правда, все зависело от того, как порезаться, но технологию членовредительства я хорошо изучил в заключении еще малолеткой, а затем специализировался на разных режимах. Поэтому в моем положении я ничем не рисковал, только выигрывал.

Если бы, конечно, я был среди северных шакалов ГУЛАГа, то боже упаси было заниматься там членовредительством, потому что эти твари давно потеряли всякую человечность.

Они умудрялись даже порой посыпать песочком кишки, когда кто-нибудь, не выдержав давления стен камеры, распоров живот, вываливал их через узкую щель между полом и дверью в коридор. Я уже не говорю о том, как они относились к тем, кто резал вены и горло.

Но здесь, в Дагестане, менты еще не стали бесповоротно и окончательно бесчеловечными скотами. Некоторые из них не могли себе даже представить такое отношение к людям. И это безусловно вселяло робкую надежду в таких людей, как я.

В общем, картина, которую застал мой нерасторопный надзиратель, была более чем впечатляющей.

Что здесь началось! Сбежалось все начальство всего отделения милиции. А КПЗ находилась тогда в подвале двора Ленинского райотдела. Я лежал с закрытыми глазами, по-колымски наблюдая через тоненький просвет между ресниц за тем, что происходит вокруг, и временами еле сдерживал улыбку. До такой степени смешно выглядели некоторые легавые, которые сбежались в подвал КПЗ, но не потому, что произошел сам факт членовредительства одного из подозреваемых, а потому, что они хотели впервые увидеть преступника, перерезавшего себе горло и живот, чтобы, придя домой, рассказывать об этом домочадцам. Как они были наивны!

Но всем хотелось бы, конечно, чтобы именно таких работников правоохранительных органов было у нас побольше. Ибо сегодня им как раз той человечности, что была раньше у их коллег, и не хватает.

Но вернемся в камеру КПЗ, откуда немедленно вызванная «скорая помощь» везла меня уже в «бессознательном» состоянии в первую городскую больницу. Сзади «скорой помощи» ехал милицейский «бобик», а замыкала этот необычный эскорт машина начальника КПЗ Махача.

Пользуясь случаем, хочу отметить, что во всех отношениях Махач, хоть и был ментом, да еще и начальником КПЗ, оставался всегда добрым и порядочным человеком, что бывает очень редко. А знали мы друг друга не один десяток лет. Привезя в больницу, меня вынесли на носилках из машины «скорой помощи» и положили на стол в приемном покое, все еще «без сознания».

Здесь, так же как и в КПЗ, посмотреть на меня сбежался чуть ли не весь персонал. В один момент слух о том, что привезли серийного убийцу, который сам решил покончить с жизнью, да еще таким варварским способом, облетел всю больницу. Но и мусоров с большими звездами понаехало немало.

В общем, получился неплохой спектакль, честно говоря, я и не рассчитывал на такой эффект. Меня подлатали чуток, аккуратно обработав все раны, дали понюхать нашатырного спирту, и я как бы пришел в себя.

 

Глава 11. Бороться, чтобы выжить!

Первым ментом, которого я увидел возле себя, был Зубайруев. Мы знали друг друга тоже очень давно. Не вдаваясь в какие-либо дебаты, а он один, по-моему, хорошо меня понял, он тихо проговорил:

– Заур, я тебе обещаю, что отсюда тебя повезут в тюрьму. Не выкидывай, пожалуйста, больше никаких фокусов, о которых тебе впоследствии придется здорово пожалеть.

Он стоял прямо у моего стола под лампой и говорил тихо, чтобы его никто не мог услышать. Я так же тихо ему ответил:

– Ты разве не видишь, в какой капкан затянули меня эти гады?

– Я все вижу и знаю очень многое. Ты знаешь меня, Заур, я к тебе всегда хорошо относился, поэтому позволь дать тебе совет. Когда после этих процедур приедешь в тюрьму, хорошенько подумай, как тебе в дальнейшем противостоять ложному обвинению, если оно действительно является таковым, и бороться, чтобы выжить. Еще раз запомни: бороться, чтобы выжить! Сильные люди борются, не занимаясь членовредительством, а думая головой. Впереди тебя ждут очень большие испытания, и не здесь, на родной тебе земле. Готовься к ним, они уже не за горами, но я тебе этого, естественно, не говорил, понял? Когда сможешь подняться, внимательно посмотри на наше начальство, стоящее за моей спиной, которое приехало сюда, как только узнало, что ты пытался покончить жизнь самоубийством, и тебе многое станет ясно. И еще одно: запомни, с детства зная тебя, я не верю в то, в чем тебя обвиняют, кстати, так же как и многие другие работники.

– Добро, – ответил я ему по-прежнему тихо, по-заговорщицки. – Я тебе верю, не бойся, все будет «ровно».

Зубайруев был единственным ментом, который за все это время сделал для меня не одно, а сразу два добрых дела. Во-первых, он дал мне очень дельный совет, а во-вторых, сказал правду о том, что меня ожидало в самом скором будущем. А эти сведения в моем положении были намного важнее, чем обычная информация о перемещении заключенного, то есть о моем перемещении.

После всех процедур, связанных с оказанием мне медицинской помощи, я, как и обещал мне Зубайруев, без всяких остановок все с тем же эскортом был доставлен прямо в следственный изолятор номер один, то есть в тюрьму Махачкалы. Среди ночи, что было крайне редко, меня бросили в ту же камеру, из которой еще утром вывозили в КПЗ, но уже перебинтованного с головы до ног в буквальном смысле этого слова. Как тюремные надзиратели, так и сами заключенные, которые находились со мной в одной камере, были нимало удивлены и не могли понять, как тюрьма могла принять меня в таком виде?

За все то время, которое мне осталось еще просидеть в этой тюрьме, меня ни разу ни к кому не вызвали, все было тихо и спокойно, но я знал, что после этого видимого спокойствия и тишины неминуемо последует буря.

 

Глава 12. Сафари с Боней

Примерно через неделю после описанных только что событий я получил маляву по тюремному телеграфу. Когда я ее вскрыл, то был настолько удивлен ее авторством, что сразу и не понял написанного. Малява была от Шурика Заики. Оказывается, не на шутку взявшиеся за раскрытие этого преступления легавые, обнаружив из источников, одним им ведомых, что последние годы на свободе я общался с Заикой и Лимпусом, решили этапировать Шурика из Свердловской области, с «Азанки», где он отбывал четыре года срока, в Махачкалу, в надежде на то, что Шурик прольет какой-либо свет. В действительности же менты прекрасно сознавали, хорошо зная Заику, что если даже Шурик что-то и знал, он ни под страхом смерти, ни под пытками никогда не выдал бы друга. Так что для человека, понимающего толк в мусорской кухне, было ясно как белый день, что этот вызов бродяги чуть ли не с края света был лишней галочкой в отрабатывании версий по делу о громких убийствах.

Даже с точки зрения основ криминалистики, мы никак не подпадали под убийц, потому что были ворами и даже никогда не были осуждены за что-либо иное. В этой маляве было еще немало новостей как об обитателях северных острогов, так и о жизни преступного мира в целом.

Я в тот же день ответил Шурику на его маляву, пытаясь одним нам понятным языком объяснить кое-что, но ответа, к сожалению, не дождался.

На следующий день, сразу после утренней поверки, меня заказали с вещами, а это означало дальний этап. А уже чуть позже, ближе к обеду, я был вновь на дороге, ведущей в Азербайджан. Перипетии судьбы, как я и ожидал, продолжались, но теперь уже больших пауз в разнообразии и поворотах событий не было.

Как только меня вывели из камеры, я тут же очутился в «Жигулях» шестой модели, которые стояли во дворе тюрьмы. Хозяином машины был не кто иной, как следователь Боня. В принципе нетрудно было об этом догадаться, ибо я все время ожидал, что когда-нибудь, он все же отомстит мне. И вот, видно, случай, которого он так долго ждал, ему наконец и представился.

Как и во время предыдущей нашей поездки, меня приковали наручниками к дверце машины, только на этот раз обеими руками. Так что мне пришлось вплотную прижаться к двери, согнув голову почти до колен. Руки были перебинтованы, с ран от порезов еще даже не успели снять швы. На животе, правда, швов не было – у меня не получилось такой маленькой мойкой добраться до кишок, но несколько порезов были ощутимы, так что живот, как и горло, был перевязан, и от этого я был неуклюж и неповоротлив.

Но куда мне было деваться? Приходилось молча терпеть. Еще в самом начале пути я спросил его:

– Ты что, Боня, не боишься заразиться, ведь у меня туберкулез в открытой форме?

На что он цинично и с ядом в душе ответил мне:

– Даже если ради того, чтобы снять с тебя шкуру и поймать кайф от твоих страданий, мне пришлось бы утопиться в болоте вместе с тобой, я бы пошел на это, а что такое туберкулез? Плевать я на него хотел, лишь бы иметь удовольствия видеть твои страдания и слышать твои мольбы.

– Ну уж второго ты от меня никогда не дождешься, – тут же ответил я ему.

– Не спеши говорить «гоп», пока не перепрыгнешь, урод. У тебя все еще впереди. Насосная была всего лишь маленькой прелюдией к большому концерту, ты еще не видел настоящих палачей.

В какой уже раз мне давали понять, что меня ожидают еще более суровые испытания, чем те, через которые я уже прошел, говорили о них прямо в лицо, нагло, да к тому же с ничуть не скрываемым злорадством. Ну что ж, я был ко всему уже давно готов, откровенно говоря, даже устал в ожиданиях.

Но мне было абсолютно непонятно, откуда у этого человека, который сидел за рулем и глядел на меня с такой злостью и презрением, накопилось на меня столько яда? Ведь я его раньше никогда не видел и не знал о его существовании вообще. Тем более что работал он в Каспийске…

В этой связи мне вспомнились слова одного мужика, который сидел со мной в одной камере в Махачкале. Он рассказывал про Боню, а они были знакомы с детства, что этот легавый всегда был оборотнем. Те, кому приходилось сталкиваться с ним по работе и кто хорошо знал его и не боялся, никогда не здоровались с ним первыми, а если была такая возможность, то вообще избегали встречи с ним.

В среде уголовного мира, в том районе, где он работал, он старался завоевать себе дешевый авторитет у криминальных воротил, и ему это со временем в какой-то степени удалось. Считалось, что если нужно поговорить по душам с кем-либо из криминальных авторитетов, то к нему начальство обязательно посылало Боню. Ну а тот, естественно, в таких случаях никогда не терял возможности поднять свой авторитет, стараясь быть хорошим и для тех, и для других.

Одним словом, он был обыкновенной милицейской проституткой. И в руках такой мрази были судьбы нескольких бедолаг, которым была уготована судьба если не мучеников, то «терпигорцев», это точно.

Безо всяких остановок где-либо по пути мы добрались до границы двух республик – Дагестана и Азербайджана. Немного углубившись на территорию Азербайджана, Боня решил заправить машину. В этом месте всегда стояло много транзитных машин и была масса народу. Здесь была заправка и несколько магазинов.

Что касается природы, то места здесь бесподобны по красоте. Лесной массив сменялся горным ландшафтом, а если устремить свой взгляд немного выше, он уже останавливался на заснеженных вершинах Главного Кавказского хребта. Природа по всей федеральной трассе Ростов-Баку, которая проходила через несколько республик Кавказа, издревле славившихся уникальностью флоры и фауны, абсолютно и чарующе неповторима в своем разнообразии.

Место, где мы остановились, было одним из них. Здесь бил целебный горный источник, такой, каких не было во всем Азербайджане. Источник прятался чуть в стороне от людской суеты, в тихом месте в окружении нескольких плодовых деревьев.

Мы подъехали к нему сразу после заправки, и, выйдя из машины, Боня припал к фонтанчику с живительной влагой, как заблудившийся путник в пустыне, вдруг увидев источник жизни, наслаждается даром Всевышнего.

Для этого ему пришлось лечь и упереться руками в землю. Вся эта картина была в метре от меня, я наблюдал за ним и ждал, когда он, напившись, вспомнит и обо мне. Была самая жаркая летняя пора на Кавказе, в пути мы пробыли уже около четырех часов, и меня мучила жажда ничуть не меньше, чем этого борова.

Утолив жажду, он снял рубашку и майку и, ополоснувшись из маленькой лужицы у родника, присел возле источника. Достал пачку сигарет, демонстративно вынув одну, закурил и, затянувшись с видимым удовольствием, ехидно улыбаясь при этом, спросил у меня с сарказмом:

– Заур, ты случайно не голоден?

Я сразу понял, каковы будут дальнейшие действия этого ничтожества, а потому, отвернувшись, чтобы не выдать своих чувств, ответил ему по возможности спокойно и с достоинством:

– Нет, Боня, спасибо, все нормально, можешь ни о чем не беспокоиться.

– Ну, может, ты водички хочешь попить, Заур? Смотри, какая она здесь прозрачная и холодная, или сигаретку выкурить? Ты только скажи, не стесняйся.

– Я же тебе сказал, что не хочу ничего, кроме того, чтобы ты оставил меня в покое, – ответил я, уже почти теряя терпение.

Помимо того что меня мучила жажда, я еще находился в таком состоянии, что все мое тело взывало об отдыхе.

Я согнулся в три погибели. Видит Бог, от взрыва бешенства в тот момент меня спасла молитва. Я просил у Всевышнего лишь одного – чтобы Он дал мне терпение. Слава Аллаху, Он, как ни странно, внял моим мольбам, хотя я был уверен в том, что Он от меня давно отвернулся.

Послышались протяжные звуки клаксонов, кто-то помахал Боне рукой, и, даже не останавливаясь, конвойный эскорт проследовал далее. Не торопясь Боня набрал в несколько бутылок воды, постучал по передним колесам машины, несколько раз искоса взглянув на меня, как бы ведя борьбу с самим собой, а затем резко сел в машину и рванул с места, что-то бурча себе под нос.

Начало, заложенное в его душу дьяволом, видно, взяло верх над человеколюбием, ничего другого в принципе я и не ожидал.

В Баку мы прибыли, когда уже было совсем темно. С утра, как только меня вывели из здания тюрьмы в Махачкале и уже ночью, когда водворяли в камеру Шаумяновского отделения милиции города Баку, я постоянно находился на одном и том же месте – на переднем сиденье машины, пристегнутый наручниками к ручке дверцы.

Я проделал весь путь в машине этого изверга в полусогнутом состоянии, почти всю дорогу лежа головой на своих коленях, с повисшими на наручниках руками. Эта мразь ни разу не дал мне даже глотка воды, не отстегнул наручники даже на минуту, я уже не говорю о каких бы то ни было других послаблениях, которые положены этапируемому преступнику.

Трудно передать на листе бумаги, какое я почувствовал облегчение, когда с меня были сняты эти проклятые наручники. На запястьях рук кожа была стерта до крови, но я не чувствовал от этого боли, я чувствовал скорей блаженство от того, что их больше нет на руках. Я оказался, видно, в камере-каталажке, потому что здесь только вдоль одной стены была расположена узкая скамья. Никогда не забуду то наслаждение, с каким я растянулся на этой «перине». Никто из дежурного персонала этого отделения милиции так и не подошел ко мне и ни разу не потревожил за эту ночь. Я слышал, как в дежурной части менты что-то орали во все горло, и уже сквозь пелену сна вспомнил, что недавно начался чемпионат мира по футболу, и, видно, вся дежурная часть болеет за кого-то.

 

Глава 13. Одиночка

На следующий день перед обедом на меня были вновь надеты наручники, и я был отправлен в Бакинский городской отдел милиции, в КПЗ, которая находилась в подвале этого пятиэтажного здания. Камера, куда меня посадили, была просторна и походила на огромную гробницу, освещенную двумя очень маленькими окнами, в изобилии снабженными решетками, сквозь которые скупо сочился дневной свет. Никогда ни до, ни после этого за всю мою тюремную жизнь я больше не встречал таких огромных камер КПЗ. В ней могло бы запросто поместиться человек тридцать, но в этот раз я находился здесь один. Так в одиночестве в этой камере мне пришлось просидеть чуть больше месяца, пока меня не перевели в другую, к людям, но какое это было время, ни дай бог врагу его пережить! Сколько мне пришлось натерпеться и испытать за этот месяц с лишним, знаю лишь я и Всевышний. Я никогда до этого никому не рассказывал о том, через какие муки нам пришлось пройти тогда с моим подельником Лимпусом, находясь в этом проклятом месте. Даже между собой для нас с Лимпусом эта тема всегда была закрыта, и если я решил рассказать о ней на страницах моей книги, значит, на это у меня появились свои причины.

Одна и самая главная из них – это, пожалуй, предостережение молодежи от необдуманных поступков, которые могут в конечном счете привести их либо в камеру смертников, либо к праотцам. Сейчас пришло как раз такое время, о котором даже и не подозревали, что оно может наступить, не только правоохранительные органы, но и преступный мир. Думаю, что мои слова в этой связи на страницах книги более чем актуальны, они просто очевидны.

Жить, а точнее сказать, страдать, я начинал в три часа ночи. Именно в это время меня, сонного и измученного предыдущими допросами, выводили из камеры и вели на третий этаж, где и располагался главный офис легавых Азербайджана по выколачиванию показаний и всего того, что касалось самого что ни на есть грязного белья в отношениях людей между собой. Могу с уверенностью сказать, что с точки зрения тех, кто организовал этот «пыточный процесс», если будет позволительно так выразиться, он вполне оправдывал надежды его организаторов. Из ста процентов «раскрываемости преступлений», «явок с повинной», «правдивых показаний» и прочей противозаконной показухи, думаю, что 90–95 процентов были его прямым и непосредственным результатом.

Но что было характерно, здесь за очень редким исключением почти никогда не били, здесь только пытали. В кабинете, куда меня вводили долгое время и интерьер которого я запомнил на всю оставшуюся жизнь, не было ничего примечательного на первый взгляд. Стол, стулья за столом и вдоль стены, сейф, рядом табурет, правда зачем-то закрытый куском материи.

Лишь одно могло показаться странным – это крюк, вбитый в стену. Но для постороннего глаза увидеть его было практически невозможно. Когда его нужно было задействовать, в кабинет никого из посторонних не пускали, да они практически и не могли туда попасть, потому что крюк начинал применяться по своему прямому назначению с трех часов ночи. Что касается табурета, то это был знакомый читателю стул-бутылка, который до поры до времени стоял в углу, закрытый от посторонних глаз простыней.

Все остальные подручные средства были скрыты от посторонних глаз в сейфе, да и было-то их немного. Несколько сапожных игл для «подногтевого массажа», набор оригинальных щипчиков на заказ, чтобы вырывать ногти, когда они совсем уже и не ногти, а что-то совсем не похожее на них. А вот маленький никелированный молоточек психиатра – его использовали здесь, чтобы дробить коленные чашечки несговорчивым и молчунам. Тонкий шелковый шнур с эбонитовой палочкой посередине служил для того, чтобы затягивать им голову до тех пор, пока тот, к кому он был применен, либо говорил то, что было нужно палачам, либо молчал, а шнур при этом медленно затягивали до тех пор, пока это вообще было возможно. После частых подобного рода процедур головные боли в лучшем случае преследовали человека всю жизнь.

 

Глава 14. И снова пытки…

Когда через месяц с лишним меня перевели в камеру, где я увидел кого-то, кроме ментов, я чуть не заплакал от счастья. А этот «кто-то» был Володей Барским, с которым впоследствии мне пришлось сидеть в тюрьме «Баилово» в одной камере и не один день. Но об этом чуть позже. За все то время, что меня пытали, я совершенно оглох и почти ослеп. Каждый раз, как только меня заводили в кабинет или камеру пыток, как кому будет угодно определить это место, одна засвеченная молодая легавая мразь, видать еще только стажер у палачей, сыпала мне в глаза какой-то серый порошок, и я почти ничего не видел весь процесс пыток. Но зато изначально мне в полном комплекте показывали весь набор «инструментов», который был у них в наличии.

Как много позже мне объяснили люди, сведущие в подобного рода вопросах, порошок этот был безвреден. Полученный в каких-то секретных лабораториях соответствующих ведомств, он применялся обычно как психотропное средство. Считается, что человек, знающий, чем его пытают, но плохо видящий сам процесс пыток, больше склонен к подавленности и угнетению, а значит, и к «откровению», что, естественно, и было самым главным для тех, кому нужна была определенная информация от этого человека. Конечно, подобные средства применяли не ко всем, но, видно, семь убийств были весомым аргументом для их применения. Так что после всего этого кошмара людям, для того чтобы общаться со мной, нужно было первое время орать или показывать мне что-то на пальцах. Ногтей у меня не было вообще ни одного ни на руках, ни на ногах, а между пальцами абсолютно не было просветов, так они опухли. Я зашел в камеру на полусогнутых, потому что чашечки на коленях были если не раздроблены, то сильно покалечены. Нос уже в который раз был переломлен в нескольких местах, а изо рта вновь, как и некоторое время назад при подобного рода экзекуциях, потихоньку шла кровь.

В принципе от позора пытки через бутылку меня вновь спасла, как ни странно, чахотка. В начале второго месяца пыток у меня неожиданно вновь хлынул фонтан крови изо рта, и легавым ничего не оставалось делать, как прекратить пытки и перевести меня в общую камеру, чтобы я был на виду. Они уже давно поняли, что от меня ничего не добьются, но жажда крови, видно, брала свое. Так что на этот раз поистине актуальной оказалась поговорка «не было бы счастья, да несчастье помогло».

Когда говорят о ком-то: «он родился в тюрьме», то это, видно, про меня. В камере, куда меня поместили к пока еще только задержанным арестантам, я понемногу стал приходить в себя. Общение с людьми и относительный покой давали свои ощутимые результаты. Но и на этом этапе следствия мусора все же не могли совсем оставить меня в покое. Каждую неделю из Махачкалы приезжала смена следователей, которые выводили меня, но не наверх, на третий этаж, – этот этап уже был пройден, – а в кабинеты для допроса в подвале самого КПЗ, и здесь держали по нескольку часов для отчета, положив передо мной чистый лист бумаги с ручкой и включенный магнитофон с микрофоном, направленным на меня. Иногда, когда им надоедало мое молчание, а я уже вообще не разговаривал ни с кем из легавых, меня просто одним хлестким ударом сбивали с табурета и, когда я лежал без сознания, тонкой струйкой лили в ухо либо воду, либо чай. Это занятие, кстати, было любимым времяпрепровождением Бони в часы скуки.

Несколько раз меня вывозили из КПЗ, в отделение милиции Шаумяновского района. Здесь у местных мусоров тоже было свое разнообразие пыток: они надевали наручники на руки и ноги и били маленькими рейками по пяткам. Эффект от этого рода издевательств был всегда налицо. Я неделями не мог стать на ноги, а учитывая разбитые коленные чашечки, сделать это было вообще адскими муками. Но бить или применять какие-либо другие недозволенные методы легавые этой ментовки, видно, боялись. Один мой вид говорил им о том, что еще немного усилий – и они будут общаться с трупом. Да я и был уже давно трупом, правда, еще кое-как ходячим.

Как ни странно, но единственное утешение, не считая разговоров с некоторыми из задержанных, мне давало общение с мусорами самого КПЗ, хотя слово «мусора» здесь вряд ли уместно.

Все то время, что я находился в КПЗ, независимо от того, пытали ли меня наверху, на третьем этаже, и сидел один, или уже после пыток, когда я находился в общей камере, они не оставляли меня без человеческого внимания и теплого отношения.

В чем оно выражалось, спросите вы? В моем положении это было вообще неоценимо. В отличие от КПЗ Махачкалы, где в то время несчастной матери или жене приходилось стоять сутками у стен милиции, для того чтобы передать теплую одежду своему близкому, и ни о чем другом не могло быть и речи, здесь, в Баку, было все по-другому. Раз в сутки, в шесть часов вечера, любой желающий мог принести арестанту передачу, и ее принимали беспрекословно. Так вот, все смены надзирателей КПЗ без исключения собирали с каждой передачи понемногу, конечно, с согласия самих арестованных, и приносили это мне, поддерживая таким образом мое существование. Если бы не их заботы, вряд ли я, с открытой формой туберкулеза, мог долго протянуть на скудных хозяйских харчах. Я был тронут и благодарен людям, которым за подобное внимание ко мне грозило самое малое – увольнение с места службы.

Иногда надзиратели даже выводили меня ночью в коридор, заводили в те же кабинеты следователей, только теперь здесь сидели за столом арестованные за что-либо высокопоставленные бобры. Мы вместе распивали коньячок, закусывали его лимончиком и мило беседовали друг с другом.

Мое общество почему-то их очень интересовало. Они, конечно, были уверены в том, что все эти убийства совершил именно я со своими подельниками, вот они как бы и восхищались моим терпением и мужеством, зная, как меня пытают, а я не говорю ни слова. То же самое думали и сами надзиратели, иначе и внимания такого ко мне не было бы, это ясно. У них были свои критерии в жизни, и я удивлялся порой, как они были схожи с теми, что были святы для таких, как я.

Я несколько раз пытался переубедить и тех и этих, объясняя им, что я вообще не в курсе всех этих дел, но мои ответы они принимали за излишнюю скромность, и мои попытки приводили скорее к обратным результатам.

 

Глава 15. Как Володя Барский ментов подставил

В общей камере, куда меня водворили, после того как во время пыток у меня пошла горлом кровь, находился, как я уже говорил, только один арестант – Володя Барский. Его привезли тогда из тюрьмы на следственный эксперимент. Он был бродягой и крадуном по жизни, а по «профессии» – домушником. В заключении он находился уже с полгода, но это была не первая его ходка. К тому времени у него их было пять, так что нам было о чем поговорить.

Разделенная с кем-то тюрьма – это уже только наполовину тюрьма. Жалобы, произносимые сообща, – почти молитвы. Молитвы, воссылаемые вдвоем, – почти благодать.

С точки зрения бродяги, исходя из своих личных убеждений, Володя мне пришелся по душе. И хотя я и был в тот момент, о котором хочу сейчас рассказать, немного слеповат, а в полумраке камеры этот фактор удваивается, и почти глух, я все же не ошибся в своих суждениях. Но с самого начала меня смутил один его поступок, да скорее, наверное, даже и не поступок, а обстоятельства, при которых все происходило, в том числе и наше знакомство.

Володя был коренным бакинским евреем, жил с матерью, и никого у них больше не было. Поймали его менты с поличным, что бывает крайне редко, особенно для домушников такого профессионального уровня, каким был Барский, но в его случае это была не редкость, а скорее неизбежность: его же подельник, которому он безусловно доверял, и подставил их обоих, рассказав ментам о времени и месте кражи. Он был законченным наркоманом и до этого спалился ментам, приобретая наркоту, вот и сдал легавым своего кореша, тем самым заработав себе прощение, но надолго ли? Однажды переступив черту дозволенности, в дальнейшем такое мразье так и жило двойной жизнью, не имея никакого будущего, пока их кто-нибудь не убьет или пока они сами не крякнут где-нибудь в подворотне от передоза.

Когда Володя рассказал мне вкратце всю эту банальную историю, связанную с его арестом, я тут же по привычке призадумался, а на какой тогда эксперимент его привезли из тюрьмы в КПЗ, если с делюгой у него было все предельно ясно? Я лежал на нарах на спине и, глядя в потолок, не мог видеть, но чувствовал пронизывающий взгляд Барского. Он лежал рядом на боку, подперев голову рукой, и ни на секунду не спускал с меня своего внимательного и умного взгляда.

В тюрьме не принято спрашивать – это святое правило обязательно для всех, поэтому я ждал, когда он поймет наконец, рассматривая меня так внимательно, кто я, и расскажет мне продолжение, если, конечно, посчитает нужным. Но пока я думал об этом, камера распахнула свои массивные двери и писклявый голос надзирателя скорей пропел, чем прокричал: «Барский, на выход!» Когда же я остался в камере один, то, честно говоря, тут же забыл и о Барском, и о его рассказе.

У меня была куча своих неразрешенных проблем, главная из которых заключалась в вопросе: как выжить? Но вечером Володю привели назад в камеру, он был в заметно приподнятом настроении, некоторое время шутил и рассказал мне массу разных анекдотов, а затем уединился на некоторое время в правом углу камеры. Я по-прежнему лежал в том же положении, что и тогда, когда его уводили. И мне недосуг было следить за его перемещениями. Через некоторое время Барский подошел к нарам, присел рядом со мной и предложил тоном закадычного друга: «Заур, бродяга, давай курнем что бог послал, так просто, как будто мы были всю жизнь знакомы, а сейчас мы не в КПЗ, а на блатхате».

Ясное дело, что в голове у меня тут же пронеслось, а скорее возникло подозрение относительно источника, откуда была взята анаша, и прочие предположения, но, видно, инстинкт опытного каторжанина, повидавшего немало разных людей в заключении, говорил все же об обратном. Мне хотелось по возможности заглянуть в его глаза, но, к сожалению, не получалось. В том месте камеры, где я лежал, света почти не было, если не считать маленькой лампочки, горевшей над дверью, правда, не укрытой решеткой, иначе в камере вообще бы царила сплошная, непроглядная темень.

Не успел я сказать ему «нет», пытаясь аргументировать свой отказ тем, что вообще не курю анашу, особенно теперь, когда у меня чахотка в открытой форме, так что мой ответ не должен его обидеть, как Володя, не дав мне даже рта раскрыть, тут же пояснил все то, что, по его мнению, могло заинтересовать меня и насторожить.

В большинстве своем на всей территории бывшего СССР в практике мусоров того времени существовал метод, если, конечно, его можно было назвать таковым, при котором раскрытие преступлений, в частности квартирных краж, было упрощено до минимума и даже в какой-то степени поставлено на конвейер. В чем он заключался, я уже описывал в предыдущих главах, но, думаю, стоит немного напомнить о нем читателю.

Заключался он в следующем. Ловили ли домушника с поличным, либо его кто-то сдавал, или еще каким-нибудь образом ему было предъявлено обвинение – все это не имело абсолютно никакого значения. Главным было то, что на свободе он не мог уже оказаться по крайней мере до суда, а этого времени было более чем достаточно для того, что предпринималось далее. Мусора предлагали квартирному вору два варианта. Первый – это пытки до тех пор, пока, не выдержав их, он не подпишет все, что бы ему ни предложили, и второй, при котором он должен был брать на себя множество нераскрытых в этом районе квартирных краж, но за это ему предлагались наркотики на любой выбор, которые хранились в изобилии в сейфах следователей.

Володя избрал второй вариант. Но не был бы он тем, кем был, если бы выбрал этот вариант, испугавшись пыток. Когда менты стали перечислять ему кражи и время, когда он совершал их, Барский обнаружил одну деталь. В то время, когда совершались некоторые преступления, вину за которые ему предлагали взять на себя, он сидел в лагере в Архангельской области, где-то на Пуксаозере.

Сначала Володя хотел было сказать им об этом, но вовремя опомнился и оказался прав – решил сыграть с ментами до поры до времени на одну руку. Что из этого получилось, читатель скоро узнает, а пока он начал брать на себя буквально все, что бы ему ни предложили менты, и даже с удовольствием, как бы предвкушая момент восприятия наркотиков, которые ему обещали за это.

Что же касалось легавых, то они, конечно, на радостях не стеснялись вешать на него все нераскрытые преступления в их районе, по возможности близкие к его воровской профессии, увлекшись этим занятием так, что даже не обращали внимания на время и даты их совершения, – и вот что произошло потом, в результате всего этого на суде. В одном из эпизодов Барский, «с его слов», влез в номер в гостинице «Апшерон» и украл там некоторые вещи, принадлежавшие приезжей чете военных из Украины. Ими оказались генерал одного из отделов украинского КГБ и его бывшая боевая подруга – тогда медсестра, а теперь его старенькая седая супруга.

Но зачем, спрашивается, было ехать генералу такого ведомства в Баку на суд, когда у них всего-то были украдены выходной гражданский клифт генерала, какая-то бижутерия его жены и старый железный портсигар времен Отечественной войны, сделанный из патрона? А дело все заключалось в том, что портсигар этот был подарен генералу, в 1942 году еще лейтенанту, одним сослуживцем, который вынес его, раненого, в одном из боев на Курской дуге, а сам при этом погиб. Это была память, которую не купишь ни за какие деньги.

Когда судья дала слово генералу, он попросил Барского лишь об одном: вернуть портсигар или сказать, куда он его выкинул, потому что тот не представлял ни для кого другого никакой ценности. Взамен же генерал обещал ему свое содействие. Но каково же было удивление некогда боевого офицера, когда на эту просьбу Барский возразил отказом, аргументируя его тем, что не совершал этого преступления и даже не имеет понятия, кто его совершил, потому что в это время находился в заключении в Архангельской области. Сознался же он потому, что менты заставили это сделать, жестоко пытая и избивая его.

Суд, разумеется, отложили. Проверить показания Барского было делом одного часа. После их подтверждения следователей, которые поставляли ему анашу и терьяк, таким образом пытаясь подняться по службе, поснимали с работы, а самого Володю освободили, даже не обратив внимания на то, что одну кражу он все-таки совершил. Видно, гнев генерала КГБ оказался слишком грозен для этих шавок из Бакинской прокуратуры.

Я не знаю, правда, как сложилась далее судьба Володи Барского, но перед расставанием, а сидели мы вместе с ним в это время в шестьдесят шестой камере второго корпуса «Баилова», я советовал ему тут же покинуть Баку. Внял ли он моему совету, кто его знает. В противном случае его ждала месть местных легавых, а это было покруче пыток испанской инквизиции.

Половину этой истории, которую я описал выше, рассказал мне Володя, вторую же ее половину, кроме Всевышнего, не знал в тот момент никто. Когда в момент его откровений я пытался остановить Володю, он сказал мне, что у него нет повода для того, чтобы скрывать что-то от меня. Вся тюрьма, где он сидит, знает о том, какие муки мы с Лимпусом терпим здесь от ментов, но держимся и не продаем друг друга, хотя на кону у нас стоит жизнь.

– Каким же еще людям можно верить в этом мире, если не таким, как вы? – спросил меня тогда Володя.

Я не стал его переубеждать в том, что я не виновен, а что касается веры, сказал ему прямо:

– Я свято верил только двум людям: маме и бабушке. Сейчас их уже нет на этом свете, поэтому полностью доверять я уже никому не могу, ну а частично – это другой вопрос.

На этом наши беседы, конечно, не закончились. Много о чем мы переговорили за ту неделю, которую просидели в камере вместе. Затем Барского вновь этапировали в тюрьму, а ко мне подсадили еще кого-то, и еще, и еще, до тех пор пока и самого наконец не отправили в центральную бакинскую тюрьму «Баилова».

 

Глава 16. Смотрящий по двум корпусам

Это был уже август. В общей сложности только в КПЗ в разных городах я просидел три месяца при допустимом тогда максимуме 13 суток, да и то с разрешения прокурора республики. Кто же разрешал чинить над нами подобный произвол, для нас так и осталось загадкой. Наверно, все тот же прокурор республики или кто-то, кто стоял еще выше, но это уже сейчас не имеет для меня никакого значения. Все равно с такой мрази спрос один – никакого.

С самого начала, еще в карантине, я сидел, как мне сказали надзиратели этого корпуса, в камере, откуда в свое время бежал Сталин, когда был водворен в «Баилова» за свои революционные дела. В ту камеру меня поместили одного, а этап, который пришел со мной, был отправлен в камеру через стенку. У меня уже к тому времени вновь появилось утраченное за время пыток чувство юмора, и я шутил по этому поводу, разговаривая сам с собой, к добру ли такой предшественник, хотя бы и почти сто лет тому назад? И еще я ломал голову над тем, как умудрился человек, кем бы он ни был, убежать из этого каземата, не будучи невидимкой.

Начало тюремного бытия здесь было уже знаменательным. Что будет дальше? На следующий день я попал по распределению во второй корпус, а еще через день к тюрьме подъехал Тофик Босяк, один из бакинских воров в законе, и доверил мне смотреть за положением в двух корпусах – первом и втором. Всего в «Баилова», как и в Бутырках, было шесть корпусов, и так же, как и там, здесь один корпус был корпусом смертников. В «Баилова» им был пятый корпус, что касается Бутырок, то в ней был не корпус, а коридор – «аппендицит» под номером шесть.

С одной из сторон второго корпуса «Баилова» можно было разговаривать со свободой, когда оттуда подъезжал кто-нибудь, правда, приходилось кричать, но это было даже кстати, ибо контингент тюрьмы, услышав от вора имя положенца, никогда не позволит себе никаких сомнений в его компетенции. Сообщение, естественно, слышали и менты, впрочем, и это было на руку ворам, ибо и менты таким образом становились ручными.

«Баилова» того времени была тюрьмой, о которой мог мечтать всякий заключенный ГУЛАГа. Почти в любое время суток, имея деньги, арестант мог себе позволить множество запрещенных вещей: пойти к другу в гости в камеру после поверки, иметь хорошее курево, чай, наркотики, продукты питания… Все это можно было заказать с воли, при желании даже женщин. Были бы деньги, за них здесь почти все продавалось и покупалось. Но за такими делами в тюрьме всегда нужен воровской глаз, чтобы все было по возможности честно и благородно – по-воровски.

Вот я и осуществлял эту непростую миссию. У меня была возможность почти в любое время выходить из камеры и ходить по двум корпусам туда, где требовалось мое присутствие. Естественно, при этом я всегда вел себя прилично, положение обязывало меня не употреблять наркотики, спиртное, не быть предвзятым и пристрастным ни в чем и ни к кому, даже по отношению к родному брату, окажись он вдруг рядом.

Время в тюрьме, как обычно в таких случаях, летело незаметно. Когда ты занят вопросами общакового характера, эти проблемы не всегда позволяют даже выспаться, будто ты работал в три смены без отдыха. Иногда можно перепутать даже дни недели и числа месяца.

Меня ожидал смертный приговор, и тюрьма для меня, безусловно, была душевным бальзамом. Она лечила от меланхолии и скуки, от мыслей, которые неотступно следовали за мной, где бы я ни был и что бы ни делал. Время, которое я провел в «Баилова», даже не знаю почему, стало для меня особенно памятным. Скорее всего, в тот период в моей душе произошла какая-то переоценка. Наверно, после пройденных испытаний и еще предстоявших в будущем мук я стал смотреть на жизнь совершенно иначе.

Ко мне несколько раз приходили разные следователи из разных прокуратур, один раз даже приехал заместитель прокурора Дагестана. Приводили десятки свидетелей, которые на разных очных ставках утверждали, что это именно меня они видели в том или ином месте, связанном с тем или иным убийством. Я уже так привык к их ответам, что даже абсолютно не реагировал на них, молча наблюдая за их мышиной возней и ничего по-прежнему не подписывая. Будто в кабинете, в котором я подвергался допросу или очной ставке, меня вообще не было.

Но в тюрьме меня ни разу не тронули даже пальцем. Здесь у легавых был уже другой этап следственной работы. Убедившись в том, что признательных показаний от нас не добиться, мусора поменяли тактику. Теперь у них шла полным ходом работа со свидетелями и разного рода экспертами, но главного, что нужно было, чтобы человек предстал перед судом, – улик – у них до сих пор не было, да и в принципе не могло быть. Я знал это, но так же хорошо знал и то, какие силы правоохранительных органов двух республик были задействованы для того, чтобы мы не только предстали перед судом, но и были осуждены, и на этот счет не тешил себя иллюзиями.

 

Глава 17. Выжить, чтобы не жить…

Когда в конце ноября меня перевели в другую бакинскую тюрьму, «Шуваляны», которая находилась на окраине города и где сидели в то время оба моих подельника, я понял, что дело наше вошло в заключительную фазу, значит, скоро должен начаться суд. Я вновь не ошибся в своих прогнозах. Но и здесь до суда пришлось посидеть еще несколько месяцев, пока, по мнению следователей, они не собрали полную обвинительную базу против нас, за исключением одной «мелочи» – хотя бы единственной маленькой улики…

За то время, пока мы ждали суд уже все вместе в «Шувалянах», произошло событие, которое запомнилось нам с Лимпусом надолго. Думаю, что тот урок, который нам был преподан, мы усвоили на всю оставшуюся жизнь.

В один из обычных будних тюремных дней меня вызвали в очередной раз к следователю. Здесь, так же как и в «Баилова», следователи несколько раз приходили к нам и проводили всякого рода недостающие экспертизы. Например, сажали у горячей печки-буржуйки, пока я не истекал потом, а затем один из следователей давал мне чистый кусок белого батиста, чтобы я вытирал им пот. Потом этот придурок запихивал пинцетом эту тряпку в банку, писал на ней мое имя и дату и опечатывал ее. «Если ты находился в помещении хоть десять лет тому назад, – говорили они мне, – эта экспертиза покажет твое пребывание там».

Так вот, проходя по узкому коридору старого, царских времен одноэтажного здания тюрьмы «Шуваляны», я вдруг увидел знакомый образ женщины, сидящей на диване с книгой в руке. Зрение мое еще не было достаточно восстановлено после пыток, в коридоре был полумрак, да и кто бы мне дал остановиться, чтобы я смог получше ее разглядеть? Но уже в самом скором времени мне представилась такая возможность, даже более того, я смог с ней поговорить. Ну а пока разводной надзиратель завел меня в кабинет и тут же вышел оттуда.

За столом сидели Расим, Борис Доля и еще два бакинских следователя, имен которых я тогда не знал. В дальнем углу на диване сидел еще кто-то. Я плохо видел, да и ни к чему мне было напрягаться, чтобы разглядеть того незнакомца. Кто из порядочных людей мог находиться среди этой своры легавых псов? Меня пригласили присесть и начали, как обычно, «мило шутить». Юмор, конечно, соответствовал их интеллекту. Я давно привык к такому развитию событий на допросе, поэтому и в этот раз, как обычно, молча рассматривал трещины на противоположной стене и не обращал никакого внимания на этих недоносков.

В один момент Расим перестал смеяться и неожиданно резко, выплеснув из своего жала яд, сказал мне:

– Все, Заур, вы с Лимпусом уже спеклись, как сдобные булочки. Теперь шансов на то, чтобы вас не расстреляли, – ноль.

Наступила тягучая пауза, при которой вся свора смотрела на меня и заговорщически молчала. Это было что-то новое в их поведении и методе допроса, но тем не менее я не проронил ни слова, будто и не слышал вовсе, что обращаются именно ко мне.

– Слышишь, ты, ну-ка иди сюда, урод, – вдруг услышал я, как Расим, неожиданно прервав паузу, обратился к тому незнакомцу, что сидел в углу на диване.

Когда невысокого роста, согнутый чуть ли не в три погибели человечек молча приблизился к столу и сел напротив меня, я не поверил своим глазам. Передо мной сидел Алик Мерзик, с которым как я, так и Лимпус воровали вместе, которого мы считали своим другом и с которым я даже тянул вместе срок в Орджоникидзе. Но поразило меня не столько то, что он сидел напротив меня, а то, каким тоном эта мразь Расим обратился к нему. Все знали Мерзика как порядочного и дерзкого крадуна, который никогда и никому не спустил бы такого к себе обращения. И что я слышу?

После некоторого замешательства, которое я при всем желании не смог скрыть от легавых, мне все стало ясно. Я жил в таком мире, где подобные поступки не были редкостью, но в своих кругах, а эту мразь я считал когда-то человеком своего круга, они все же были единичны. Что же произошло дальше? Забегая немного вперед, следует рассказать читателю один эпизод, который лег в основу показаний этого ничтожества.

В то время мы находились с Лимпусом в Махачкале по каким-то срочным делам, приехав на несколько дней из Москвы. Это было приблизительно за год перед описываемыми мною событиями. Мы узнали, что освободился Мерзик и приехали к нему домой, чтобы оказать ему уважение, как бродяги бродяге, – в общем, как принято в нашем мире. Привезли с собой наркотики, конечно же, были при хороших деньгах и не преминули поделиться ими с этой мразью.

Увидев у нас за поясами пистолеты, когда мы на кухне варили «ханку», Мерзик задолбал вопросами, которые в преступном мире порядочные люди не задают никогда. Когда мы вышли от него, я обратил на это внимание Лимпуса, на что тот мне ответил:

– Да ты что, братуха Заур, он же свой, мало ли, только откинулся, видит, лаве у нас хорошее, фигуры в придачу, ну и запарился немного.

– В том-то и дело, Абдул, – парировал я, – на свободе еще, может, кто-то и запарится, офраереет немного от сытой жизни, это может быть, базару нету, но только что вернувшийся от хозяина бродяга не может откинуться запаренным, иначе он не был среди людей, а значит, и не был тем, кем мы привыкли его считать.

Вот такой разговор произошел у нас с Лимпусом, и спустя год я убеждаюсь, к великому сожалению, как я тогда был прав. Оказывается, я участвовал в очной ставке со свидетелем, которая велась в соответствии с регламентом подобного мероприятия: он сказал, я спросил и прочее.

Я не говорил ни слова, молча слушая, как это ничтожество стелет заученными у мусоров фразами, и думал. Не удивлялся, нет, – этот момент уже давно прошел, просто думал. Сколько же эта падаль может намутить воды среди людей – ведь никто, по-видимому, не знает, кто он, а мы, возможно, уже не сможем ни с кем пообщаться.

Ход моих мыслей неожиданно прервал Расим, остановив Мерзика на полуслове, видно поняв, что я его вообще не слушаю, думая о чем-то своем.

– Есть вопросы, Зугумов?

– Только один, начальник.

– Ну давай спрашивай.

Все уставились на меня с неподдельным интересом, им, видно, было любопытно, что же за вопрос я задам этому ренегату.

– Скажи, Мерзик, ты знаешь, что своими показаниями подводишь нас с Лимпусом под вышак? – спросил я его как бы ненароком, безучастно, сам удивляясь собственному спокойствию.

Он долго молчал, видно, мое поведение произвело на него сильное впечатление. Чувствовалось, что он ожидал иной – взрывной и бурной – реакции и подготовился к ней, а столкнулся с полным безразличием. Пауза явно затянулась, и Расим стал торопить его с ответом, но тот упорно молчал, глядя куда-то мимо меня. Тогда я наконец сказал ему:

– Видит Бог, Алик, я согласился бы еще год просидеть в таких нечеловеческих условиях, чтобы только поприсутствовать на вашей с Лимпусом очной ставке.

Лишь тогда он распрягся, обругав и меня, и Лимпуса. Я хотел было ответить ему как положено, но не успел – резкий, но несильный удар Расима возвратил меня на стул.

На этом, к сожалению, как представление, так и удивления мои не кончались. Следующим свидетелем была женщина, которая сидела в коридоре с книгой. Сообразуясь с воровской этикой, в кругу босоты спроса с женщины ни за какой проступок не бывает, я не хочу называть ее имени, тем более что она – моя соседка и ныне здравствует. Я простил ее, тем более что она и сама впоследствии хлебнула немало горюшка.

Больше никаких сюрпризов ни со стороны легавых, ни со стороны свидетелей до самого суда не было, если не считать огромного количества наседок, которых мы с сокамерниками тут же вычисляли и, когда успевали – обезвреживали их, а когда нет – они успевали выламываться с хаты.

 

Глава 18. «К исключительной мере наказания»

Когда перед отправкой в суд я встретился в «воронке» с Лимпусом, то не поверил своим глазам. В моих братских объятиях оказался измученный и больной старик. А ему было тогда всего 27 лет! Как же должен был выглядеть тогда я, если был на 12 лет старше Абдула и страдал тяжелой, открытой формой туберкулеза? Да, обстоятельства нас не пощадили. Третий подельник – Иса – молча сидел в самом углу «воронка» и ни на что не обращал внимания. Я поздоровался с ним, как и положено, пытался заговорить, но все было тщетно – он меня не видел даже в упор.

Сколько злости было тогда в моей душе, один Бог знает. Работягу, человека честного и порядочного во всех отношениях, каким все знали Ису по свободе, эти твари пытками довели до помешательства. Как тут было не злиться?

В первый день, когда нас доставили в суд и началось слушание дела, я с неподдельным интересом и вниманием слушал речи судьи, прокурора и прочих действующих в этом поистине драматическом спектакле лиц, но в последующие дни судебных заседаний, а их было всего семь, интерес к ним у меня да и у Лимпуса пропал.

Говоря языком комментаторов футбольных матчей, «игра шла в одни ворота». Оскорбления, крики и угрозы со стороны родственников потерпевших, мольбы и просьбы женщин о том, чтобы нам непременно дали расстрел, были пустяками по сравнению с тем, какой произвол творили судья с прокурором. Я не был этим ни удивлен, ни тем более поражен, но Лимпус, не выдержав, начал оскорблять их так, что судье на время пришлось объявить перерыв.

В этой связи мне вспомнился суд в Коми АССР, когда меня крутили за побег, двенадцать лет тому назад. Я думал тогда, что круче беспредела со стороны суда быть не может. Теперь я понял, как я ошибался. Бывает, оказывается, и еще хуже – это когда тебя внаглую подводят под расстрел…

Думаю, нетрудно представить себе, в какой атмосфере проходили следующие дни судебного слушания, пока не наступил последний день, когда судья объявлял нам приговор. Мы стояли и смотрели по инерции прямо в рот этому ничтожеству в мантии. Хоть я давно был готов к этому, все же слушал приговор судьи. Я был недвижим, как статуя на пьедестале, и непроницаем ни для кого, кроме Всевышнего. Где-то внутри себя я это чувствовал, как никогда оно придавало мне силы, а этого вполне было достаточно для того, чтобы я смог перенести любые удары судьбы.

В зале суда стояла мертвая тишина. И даже тогда, когда судья зачитал нам с Лимпусом смертный приговор, а Исе – 15 лет строгого режима, никто из присутствующих, а их было человек сто, не сказал ни слова, не проронил даже звука.

Всякое великое горе внушает уважение, и еще не было примера, даже в самые жестокие времена, чтобы в первую минуту люди не посочувствовали человеку, на которого обрушилось непоправимое несчастье. Разъяренная толпа может убить того, кто ей ненавистен, но редко случается, чтобы люди, присутствующие при вынесении смертного приговора, оскорбили несчастного, даже если он действительно совершил зверское злодеяние.

При относительной уже тишине солдаты приказали просунуть руки сквозь решетки и надели нам с Лимпусом наручники, а затем вывели по одному из зала суда и тут же загнали в «воронок». Больше Ису мы не видели.

Через несколько часов, пройдя капитальный шмон и прочие процедуры, о которых сейчас даже вспоминать неприятно, нас с Лимпусом водворили в одиночные камеры пятого корпуса смертников. Хоть я и держался на людях, но прошедшая неделя измотала мои нервы полностью, а последний день добил меня окончательно. Как бы то ни было, но все же, до того как я услышал приговор судьи, какая-то надежда еще теплилась в душе. В общем, я был окончательно разбит и, как только переступил порог своей, ставшей на долгие полгода родной камеры, сразу же прилег на нары ничком, и хотел было забыться, но, не услышав сзади знакомого клацанья дверных засовов и замков, повернул голову в сторону двери.

В узком дверном проеме маячили двое надзирателей. Один из них, что стоял впереди, был здоровый детина, абсолютно лысый и без усов – это редкость среди кавказцев, поэтому я сразу обратил на него внимание, хотя прежде никого из них не видел. Глядя на меня безжизненными, рыбьими глазами, скрипнув своими вставными железными зубами, пригнув жирную шею, на которой ясно обозначились горизонтальные и вертикальные складки, и сжав кулаки, он воскликнул с сарказмом: «Ну вот и все, это твоя конечная станция, следующая будет в аду, через несколько месяцев. Готовься и жди!» Пока этот питекантроп нес всю эту чушь, с наслаждением смакуя каждое слово, второй надзиратель, что стоял сзади и был еще чуть ли не на голову выше первого, долгое время молча рассматривал меня своими прищуренными глазами, оценивая взглядом, и я вернул ему его взгляд: так пойманный лев мог смотреть на зрителя через решетку клетки. Я так и не ответил им ни на их реплику, ни на взгляд, а просто повернулся к стенке и дал понять, что не желаю иметь никаких дел с такими подонками. Через мгновение дверь с шумом захлопнулась. Не могу объяснить как, но и я тут же буквально провалился куда-то в небытие, – это, оказывается, был глубокий сон, последний сон подобного рода, который я уже не увижу шесть долгих месяцев.

На следующий день, проснувшись, я уже по-настоящему чувствовал себя смертником. Первым делом я осмотрел свою камеру. Накануне я даже не взглянул на нее, настолько нравственные переживания заглушили во мне все, касающееся внешней стороны жизни.

Что же представляла собой камера смертников? Это было серое и мрачное, почти квадратное помещение (4×4 м). При входе справа на цепях висели узкие нары, при подъеме их пристегивали к стене огромным замком, а при отбое опускали на маленький табурет, вмурованный в пол. В левом углу от входа – параша, крышка которой была прикреплена к ручке так же цепью толщиной с детский кулак. Между этими двумя непременными атрибутами любой тюремной камеры страны на высоте в два человеческих роста находилось окно, если его можно было так назвать.

Раньше казалось, что окна существуют для того, чтобы в комнату проникал свет, в этой же камере мои представления на этот счет резко изменились, ибо свет из этого окна не поступал вовсе. Несметное количество решеток полностью преграждало свету доступ в камеру. Никогда нельзя было понять, глядя по привычке в окно, какое сейчас время суток: день или ночь? И только строгое расписание быта корпусов смертников позволяло ориентироваться во времени.

Камеру освещала маленькая лампочка, которую я, так же как и дневной свет, не видел ни разу и которая ни разу не перегорела за все то время, что я там находился. Она располагалась где-то высоко над дверью, утопленная в глубокой нише и тоже была зарешечена. Таким образом, в камере царил постоянный полумрак, дававший понять ее обитателю: ты еще не в могиле, но уже и не среди живых. Камера как бы являлась своего рода промежуточной станцией на пути в мир иной.

Сейчас я могу себе позволить иронию по отношению к тамошнему быту, но в то время мне было конечно же не до смеха. С самого подъема, как только поднимались нары, начиналось хождение – четыре шага к стене и столько же обратно до двери. И так каждый день. Мне кажется, что за те полгода, находясь в строгом уединении и вышагивая взад и вперед, я прошагал расстояние от Земли до Луны.

Единственный раз в сутки камера открывалась, когда выводили на прогулку. Это мероприятие всегда проводилось после отбоя. Открывалась кормушка, я просовывал в нее обе руки, на них защелкивались наручники, и только тогда открывалась дверь. На прогулку меня всегда сопровождали трое: один офицер и двое солдат внутренней службы, которые давали многолетнюю подписку о неразглашении места службы. Со стороны могло показаться странным, что четыре человека, шагая по коридору, не издают даже малейшего шума. Объяснение же заключалось в том, что пол в коридоре был покрыт толстым, толщиной в две ладони, слоем резины, а сверху еще была постелена дорожка из плотного материала. За исключением раздачи пищи и еще некоторых моментов, в коридоре всегда стояла гробовая тишина.

Связь с внешним миром производилась только через одного человека, но о нем чуть позже. Целый день часовой был обязан бесшумно маршировать взад-вперед по коридору, и он же нас кормил, когда привозили баланду.

Что нужно приговоренному к расстрелу человеку? На мой взгляд, исходя из собственного печального опыта, – две вещи: курево и место для движения. Помимо положенной по закону для подобного рода осужденных осьмушки махорки, которой аккурат хватало на четыре скрутки, из корпусов приносили общак, который я сам еще недавно собирал для этих и других важных тюремных целей. Но доставлял это всегда один и тот же человек, и, как ни странно, этим человеком был сам исполнитель смертных приговоров. Звали его Саволян.

Я на всю жизнь запомнил это имя. Для смертников он был буквально всем. Человек этот был настолько независим, что не подчинялся даже начальнику тюрьмы. Как мне удалось узнать много позже, люди подобного рода занятий всегда подчинялись только Москве и никто, кроме московского начальства, не являлся для них авторитетом. Это была особая категория людей – палачи. Меня очень интересовали критерии, по которым их отбирали, и эта заинтересованность, я думаю, понятна. Я и подобные мне находились в прямой зависимости от этой публики.

Сам Саволян был ниже среднего роста, но хорошо сложен и мускулист. Глубокие морщины вокруг глаз и складки, которые пролегали около носа и рта, выдавали его возраст. На вид ему было далеко за пятьдесят. Хмурый взгляд, дрожащие руки и молчаливость вполне соответствовали его профессии.

Все обитатели смертного корпуса знали, что кормушка открывается четыре раза в сутки – трижды для принятия пищи и один раз для защелкивания наручников перед прогулкой. Дверь же открывалась один раз, и только ночью, – днем она не открывалась никогда.

Самыми тягостными были минуты ожидания прогулки после отбоя. И когда дольше обычного приходилось ждать конвой, мысли в голове проносились как шальные, обгоняя друг друга, ибо время вывода на прогулку совпадало со временем вывода на расстрел.

Прогулочный дворик был окружен высокими стенами, по которым скользили косые лучи мощных прожекторов. Иногда, когда одинокая луна решалась заглянуть в эту бездну нравственного и физического уродства, где бродили вечно озабоченные, угрюмые, бледные как тени люди, над которыми был занесен меч правосудия, сюда заглядывали ее блики. При мне, пока я находился в этом корпусе, расстреляли четверых…

Мне кажется, что смерть человек чувствует каким-то спящим до времени шестым чувством. Какие только мысли не приходили в голову каждую ночь с отбоя и до начала прогулки! Бывало, приходилось подолгу сидеть у дверей камеры и прислушиваться к малейшему шороху, а иногда часами мерить шагами камеру, призывая эту самую смерть как манну небесную.

Я вспоминаю, как с самого моего появления в этой камере я целыми днями напролет просиживал на корточках возле двери. Перед этим, во время суда, когда Лимпус начал ругать всех подряд, а я, естественно, поддержал его, нам немного намяли бока и мне в этом кипише сломали ребро. Так вот, сидя у двери камеры смертников, я даже не чувствовал боли телесной. Ребро так и срослось крест-накрест. Много позже, в Туркмении, в городе Чарджоу, когда мне делали операцию по удалению легкого, хирург потом спрашивал меня, в каком же Богом забытом месте я находился в тот момент, когда получил такую травму и мне некому было оказать медицинскую помощь?

Однако страх был сильнее боли. Мне кажется, что казни страшнее ожидания трудно придумать, потому что человек наказывает себя сам, постоянно психологически настраиваясь на неминуемый скорый конец. В моем случае апогеем ожидания этого самого конца были те доли секунды, когда я в наручниках выходил из камеры и внимательно смотрел на руки конвоя – нет ли у них наготове еще одной пары браслетов на ноги. Если кандалов не было, я облегченно вздыхал и успокаивался ровно на сутки: я все еще пребывал в состоянии депрессии, которая неизменно приходит вслед за сильным эмоциональным напряжением.

Сначала человек, не находя себе покоя, ищет выход в действии, он не в силах сидеть сложа руки и молча ждать развития событий. Затем он доходит до такого состояния, когда страх окончательно парализует его волю и он жаждет одного – конца. Пусть самое страшное, лишь бы скорее конец!

Но вот проходит и этот этап ожидания смерти и наступает новое, доселе неведомое тебе чувство: душою ты становишься похож на старого дервиша-стоика. Так, находясь в камере смертников уже достаточно долго, для того чтобы нормальный человек сошел с ума, я почему-то вдруг вспомнил Боэция – римского философа и политического деятеля, который жил в пятом-шестом веках нашей эры. Так вот, когда его по ложному доносу посадили в тюрьму и он, в ожидании казни впадая в отчаяние, призывает смерть, в его темнице появляется величественная дама Философия, которая прогоняет уныние и приступает к утешению – «исцелению» своими средствами. А формой терапии избирается сократическая беседа. Вот так и я, прочитав в свое время достаточно много философских трудов известных миру людей и обладая неплохой памятью, решил последовать примеру Боэция, облачась в старый халат дервиша.

Все эти чувства и преобразования во мне продолжались пять месяцев и двадцать шесть дней, пока на двадцать седьмой день, ближе к вечеру, я не услышал шум открываемой двери, такой непривычный в это время, зловещий и загадочный. Я замер на месте. Каждый день представляя себе этот момент и ожидая его, я, оказывается, не был готов к встрече с ним, когда он наконец пришел.

Так в жизни бывает очень часто. В тот момент, когда надзиратель неожиданно открыл мою камеру и, хмуро насупившись, выкрикнул: «Зугумов, на выход!» – я как бы раздвоился. Один Заур сказал: «Все, это конец…» Другой не говорил ничего – он, затаив дыхание и таинственную надежду, молчал. В ушах у меня звенело.

Для приговоренного к смерти всякий приказ, смысла которого он не понимает, ведет к месту казни. Говорят, что идущие на смерть видят перед собой события их прошлой жизни, подобно разворачивающемуся свитку. Люди, говорящие так, не лукавят. Именно тогда, в тот момент, я понял и в полной мере ощутил, что последней умирает именно надежда.

 

Книга третья. Время – вор

 

Часть I. Тюрьмы и пересылки

 

Для того чтобы действительно оказаться на свободе, бродяге-рецидивисту отнюдь не достаточно по совести отсидеть положенный срок от звонка до звонка. Он всегда должен помнить: охота на него продолжается, и это – борьба без правил, во всяком случае, правоохранительные органы крайне редко утруждают ими себя. Новый арест по ложному обвинению, ЛТП, психушка, – вот лишь самый неполный перечень из их богатого, нажитого десятилетиями арсенала.

Что может спасти каторжанина? Верные друзья, воровская солидарность, горький гулаговский опыт и в немалой степени деньги…

Именно это последнее обстоятельство подвигло меня и всю нашу братву к совершению «экспроприации» – действию, знакомому всем нам по учебникам русской истории.

Ставка была высока не только из-за степени риска, но и потому, что в работе приходилось участвовать не просто преступникам, а людям идейным, честным во всех отношениях, то есть бродягам. Все это мы знали с самого начала и готовились к операции очень тщательно.

Место встречи с «покупателем» было выбрано не случайно. Это был Паттакесар – прибрежный участок суши вдоль небольшого отрезка берега Амударьи к западу от Термеза. Он был почти голым, не считая редких колючих кустарников, росших то там, то здесь, да нескольких карликовых деревьев, которые, казалось, были кем-то зарыты в грунт по самые ветви.

Но главным ориентиром, как для тех, кто пытался совершить здесь сделку, так и для тех, кто хотел ей помешать, был дуб-топляк в три обхвата, очень давно принесенный сюда бурным течением реки.

Угольно-черная тьма безлунной ночи укрыла все вокруг, погасив блеск реки. Почти зарывшись в песок, сжимая обеими руками холодную рукоять парабеллума, который был нацелен на одного из двоих «продавцов», я лежал на промерзшей земле в каком-то кустарнике. Еще раньше я наскоро соорудил здесь что-то вроде наблюдательного пункта, собрав чуть ли не по всему берегу принесенные ветром колючки, связал их вместе и зарыл в песок.

Не шевелясь и почти не дыша, я не сводил глаз с двух солдат, которые тихо перешептывались почти в метре от меня, нервно поглядывая в разные стороны и крепко прижимая стволы своих автоматов к груди, явно ожидая кого-то еще. Оказывается, промелькнуло у меня в голове, время тянется мучительно медленно не только для меня.

Стояла почти мертвая тишина, прерываемая разве что криком речной чайки, но чайки в этих краях зимой так не кричат – это Юань имитировал их крик, цинкуя нам о том, что пока все тихо, курьер еще не прибыл.

С противоположного, афганского берега Амударьи кто-то время от времени запускал осветительные ракеты. Иногда оттуда доносились редкие трассирующие автоматные очереди, напоминавшие о том, что смерть в этих краях – постоянный попутчик. Когда редкие отблески озаряли на какое-то мгновение небольшой отрезок суши, я до боли в глазах пытался разглядеть лица этих «юнцов-торпед», по-другому их невозможно было назвать.

Мне вспомнился один солдат, азербайджанец, который несколько суток просидел вместе со мной в КПЗ бакинского горотдела, когда еще только-только начиналась моя мучительная эпопея, закончившаяся камерой смертников.

Он тоже служил в Афганистане, а посадили его за то, что он убил молотком двоих соседей по дому. В заключение он попал впервые, поэтому я и старался ненавязчиво подсказывать ему, а заодно и слушал рассказы об армейской жизни этого вояки.

Вот какой эпизод врезался мне в память. Лежа в засаде и наблюдая в оптический прицел за душманами, бойцы, оказывается, отстреливали не всех подряд, а только тех, у кого на шее висели мешочки с опием.

– А зачем нам были нужны другие? – цинично рассуждал этот ублюдок. – Мы берегли патроны.

После боя, или как там у них называлась подобная операция, они собирали с трупов «трофеи», а затем этот «терьяк» продавали. Через границу его беспрепятственно перевозил кто-либо из сослуживцев, когда по служебным делам на несколько дней откомандировывался в Термез, ну а на нашей стороне клиентов всегда хватало. Таких командированных здесь ждали с нетерпением. Ну что ж, у солдат было с кого брать пример…

Фархад тоже затарился напротив меня, но с таким расчетом, чтобы солдаты находились как бы посередине образовавшегося полукруга и были при этом под нашим постоянным наблюдением.

Рядом с ним не было даже маленькой веточки; он зарылся в песок, как пустынный варан, но видел все, что было необходимо. Изобретательности и хитрости жителям Востока не занимать, а Фархад был истинным уроженцем этих мест. Старики здесь любят повторять: «Иногда осторожность лучше, чем храбрость». И они безусловно правы.

Время продолжало тянуться мучительно медленно, но вдруг троекратный крик чайки разорвал нависшую над берегом реки гнетущую тишину. Это Юань давал нам знать о том, что курьер уже прибыл. Затем, примерно через минуту, с того места, откуда был дан цинк, я увидел несколько маленьких фонарных вспышек.

У несведущего человека могло сложиться впечатление, будто все, кто участвовал в этой операции и с той и с другой стороны, «шпилят на одну руку». Такую последовательность и слаженность не всегда можно встретить даже у людей, давно работающих вместе.

После маячка фонариком один из солдат принялся быстро и умело разводить небольшой костер, а второй, подойдя к берегу, несколько раз короткими трелями просвистел соловьем.

«Более оригинального цинка они конечно же придумать не могли!» – подумал я в тот момент. Заливаться российским соловьем в среднеазиатской ночи? Конспираторы…

Вскоре после очередной трели откуда-то из темноты к солдатам подобрался офицер с «дипломатом» в руке. Мгновенно юркнув за дуб-топляк и спрятавшись таким образом от посторонних взглядов, он поднял на уровень глаз бинокль ночного видения, висевший у него на груди, и медленно, со знанием дела стал осматривать местность.

Через минуту-другую, убедившись, что для опасений нет причин, он вынул из кармана фонарик с синим стеклом и маякнул им несколько раз в сторону прибывшего курьера.

«Вот тот, кого они ждали», – тут же промелькнуло у меня в голове. Еще плотнее вжавшись в холодный песок, я весь превратился в слух. Теперь должна была начаться главная фаза задуманной нами операции, и здесь всем нам предстояло быть во всеоружии.

Казалось, прошла целая вечность с тех пор, как появился офицер, а «ночного эскорта» все еще не было видно.

Думаю, что сейчас настало время пояснить некоторые детали нашей операции более подробно. Юань еще задолго до осуществления задуманного плана приготовил раствор, секрет которого случайно обнаружил много лет тому назад. Ничтожно малая часть этого препарата, попадая в организм человека, полностью парализовывала его на некоторое время и лишала сознания. Но затем, через пять-шесть часов, человек приходил в себя, и никакого вреда эта процедура ему не приносила.

Ко всему прочему Юань был еще и прекрасным стрелком, но не из стрелкового оружия, хотя и им он владел неплохо. Из маленькой, размером в 15–20 сантиметров и очень тонкой трубки, заряженной иглой, похожей на сапожную, он мог прибить муху к стене с расстояния десяти метров.

Так вот, в нашей операции ему, с его незаменимым талантом, отводилась, можно сказать, самая ответственная роль – поразить этими иглами сразу двоих охранников курьера, причем выстрелы должны были производиться почти одновременно.

Курьер не успел даже щекотнуться по мелочам, когда увидел, как его охранники, будто по команде, стали валиться наземь, а к его виску уже был приставлен револьвер. Дальнейшее было делом техники. Меньше минуты потребовалось Мурту для того, чтобы объяснить этому наркодельцу, что нужно делать и как вести себя, чтобы не заработать пулю в затылок, и уже в следующую минуту, после маячка фонариком, охраняемый с двух сторон моими подельниками, показался курьер.

Находясь многие годы либо в полутьме общих камер, либо в полном мраке карцеров, мои глаза приобрели особую способность различать предметы ночью, подобно глазам гиены или волка.

«Продавцы» тем временем заметно оживились. Офицер выполз из-под топляка, что-то сказал солдатам, стряхнул с себя прилипший песок и подошел к уже разгоревшемуся костру, наверное, для того, чтобы его лучше было видно издали. По всей видимости, они с курьером знали друг друга в лицо, и это еще раз подтверждало правильность выбранной нами тактики.

Солдаты, как при смене караула, встали по обеим сторонам от своего командира и замерли в ожидании. Со стороны картина выглядела впечатляюще, все происходило как на параде, не хватало только полкового знамени, но его им заменял черный «дипломат», набитый наркотиками.

Как только курьер, которого по бокам опекали Мурт с Юанем, подошел и поздоровался с офицером за руку, мы с Фархадом мгновенно выскочили из своих укрытий и подбежали к обезумевшим от страха и неожиданности солдатам.

Фархад на какие-то доли секунды опередил меня, и этого мгновения было достаточно для того, чтобы сработала профессиональная выучка военного. Резко повернув голову в сторону Фархада, офицер выхватил пистолет из кобуры, но даже не успел его вскинуть и прицелиться. Сильный и резкий удар рукояткой пистолета моего кореша проломил ему череп, и он рухнул на песок как подкошенный. Почти одновременно та же участь постигла и курьера. Только теперь уже постарался Мурт.

Солдаты замерли на месте, они стояли оторопевшие, подняв руки вверх под прицелом моего револьвера, и молча ожидали своей участи. Нужно было видеть лица служивых в тот миг, но наибольшее впечатление на меня произвела их одежда. На обоих были надеты короткие лагерные телогрейки и такие же шапки-ушанки.

Я постарался успокоить их, разъяснив, что им ничто не угрожает и они могут не волноваться на этот счет. Главное, чтобы они вели себя тихо и не трепыхались, но говорить об этом было излишне, оба они здорово перепугались.

Даже я, ничего и никогда не имевший общего с армией, понял, что эти пацаны только что призвались в нашу самую красную и самую что ни на есть замечательную армию. Было только непонятно, зачем этот ублюдок офицер потащил с собой юнцов на такую опасную операцию?

Затем Юань со знанием дела наскоро связал их по рукам и ногам и посадил на сухой топляк, а мы тем временем подкинули хворосту в костер, чтобы они не замерзли, пока не выберутся из пут. Участь двух ничтожеств, лежавших на земле, нас не интересовала. Боеприпасы военных мы выбросили в воду, оставив рядом с ними лишь их оружие. Еще минута нам потребовалась на то, чтобы замести все следы нашего пребывания здесь, и уже в следующее мгновение мы исчезли в ночи, так же как и появились – молча и незаметно.

 

Глава 1

Когда я увидел, что после приказа «На выход!» надзиратель стоит в проеме двери и не закрывает ее за собой, как обычно, ожидая меня в коридоре, уже зацоканного в наручники, внезапное черное предчувствие тучей охватило меня. Мозг, привыкший к несчастьям, оставлял лишь малую толику надежды на лучшее.

Для узника тюремщик – не человек. Это живая дверь, своеобразное приложение к дубовой двери; это живой прут – добавление к толстым железным прутьям. Впрочем, подсознательно я моментально понял, что это не вывод на расстрел, но все же не мог еще в это поверить, слишком высоко было напряжение, нервы были натянуты как струны, до предела.

Смерть не желала отпускать меня из своих цепких объятий. В доли секунды мой мозг просчитал все варианты за и против: жизнь или смерть? И, судя по тому, что я странным образом был относительно спокоен, хотя холодный пот и покрыл почти все мое тело так, что я оказался в одно мгновение мокрым насквозь, мне стало очевидно – жизнь! Чувства, овладевающие человеком при таких обстоятельствах, очень трудно передать читателю. Не то чтобы выразить их на бумаге, но даже и объяснить их простыми словами бывает совсем непросто. Их нужно попытаться прочувствовать самому, закрыв глаза и представив себе всю картину происходящего.

В коридор я вышел на полусогнутых, опустив голову, как предписывали правила конвоирования смертников, и по привычке повернулся к надзирателю спиной. Я даже попытался просунуть руки в «кормушку», чтобы он защелкнул мне на запястьях рук наручники, но вовремя сообразил, что стою-то я в коридоре, а не в камере. Но мусор, к моему удивлению, всего лишь хлопнул меня по плечу и сказал более спокойным тоном, чем можно было от него ожидать: «Иди вот за ними».

Я поднял голову. Передо мной стоял незнакомый, средних лет офицер. Его военная выправка и бравый вид свидетельствовали о том, что он служит в войсках какого-то элитного подразделения, ничего общего не имеющего ни с надзирателями, ни с любым из обслуживающего персонала тюрьмы. Рядом с ним стоял солдат охраны, которого я тоже не встречал прежде. Судя по его решительному виду, было ясно, что он, безо всякого сомнения, готов к выполнению любого приказа.

В сопровождении такого почетного эскорта я и вышел из 5-го корпуса смертников во двор тюрьмы, где яркий свет мгновенно ослепил меня. Я тут же остановился и по инерции закрыл глаза руками, но через несколько секунд, подгоняемый солдатом, вновь тронулся в путь. Со временем зрение понемногу восстановилось, и все вокруг начало приобретать свой привычный вид. Но не успел я еще прийти в себя, почти на ощупь пробираясь по тюремному двору, где в это время сновали рабочие хозобслуги, как мы вновь вошли в один из корпусов тюрьмы и, пройдя по длинному коридору и поднявшись на второй этаж, вошли в какой-то большой и светлый кабинет. Здесь оба моих провожатых оставили меня и сразу же вышли.

Прямо передо мной, посередине узкой полосы стены между двумя огромными окнами, за большим и старым письменным столом сидел человек в форме, с большими звездами на погонах, но мое не совсем еще восстановившееся зрение не позволило мне разглядеть их количество. Это и был начальник тюрьмы. Кстати, он был моим земляком – дагестанцем, и отзывались о нем люди неплохо. Справа от меня, на диване, сидел еще один офицер в погонах майора, он был ближе ко мне, чем хозяин, поэтому, немного прищурившись, я смог разглядеть его звание. При моем появлении майор как бы по инерции встал и одернул китель. По всему было видно, что и этот офицер ничего общего с персоналом тюрьмы не имел. Он был из другого ведомства – зоркому, хоть и почти слепому глазу арестанта трудно было в этом ошибиться.

Начальник тюрьмы пригласил меня сесть на один из стульев, которые стояли справа от двери, почти вдоль всей стены. Тон, каким были сказаны его слова, не оставил у меня уже почти никаких сомнений в том, на что в глубине души, не признаваясь в этом даже самому себе, я надеялся все эти томительные полгода. Майор тем временем подошел к окну и молча стоял, глядя куда-то во двор тюрьмы, закинув руки назад, так ни разу и не повернувшись и не проговорив ни слова, пока дверь вдруг не открылась и на пороге появился все тот же эскорт, только теперь он конвоировал Лимпуса.

При появлении своего подельника я встал, чуть не подпрыгнув, будто невидимые пружины подтолкнули меня. В этот момент возникла некоторая пауза, которую прервал начальник тюрьмы, обращаясь с улыбкой к двум находившимся в кабинете офицерам спецконвоя ГУЛАГа, а эти офицеры были именно из этого подразделения: «Я так думаю, товарищ майор, что уставу не будет перечить, если эти молодые люди просто поздороваются?»

Офицер, к которому, собственно, и были обращены слова хозяина, уже давно повернулся лицом ко всем стоящим в кабинете и молча разглядывал нас с Лимпусом, прищурив глаза и нахмурив густые брови. Эта манера следить за людьми, их мимикой, выражением глаз, за проявлением их чувств в момент, когда приговоренные к смертной казни узники ожидают вердикта Верховного Совета СССР, стоя в кабинете хозяина, была, вероятно, приобретена этим офицером за долгие годы службы. Это была оценка профессионала, и, если бы можно было разговорить такого человека, уверен, что любой из его рассказов стал бы захватывающим бестселлером. Но, увы, таким людям предписано вечное молчание.

Услышав, что хозяин обращается именно к нему и как бы выйдя из оцепенения, он тут же резко ответил: «Да, конечно, только недолго». Я стоял у стульев и хотел было пойти навстречу Лимпусу, но ноги не слушались меня, и не успел я еще об этом подумать, как был в крепких объятиях своего друга. Мы не виделись всего полгода, но каких полгода? Как он изменился за это время, поседел, осунулся! Но главное – он оставался все таким же неунывающим бродягой, каким я знал его всегда. Это было очевидно и не могло не радовать меня. В этот момент мы не сказали друг другу ни слова, просто молча стояли и смотрели на то, как злодейка судьба поработала над нашими лицами, пока наше внимание не привлекли слова майора. Он стоял в центре кабинета и держал в руке какой-то большой пакет. Начальник тюрьмы, выйдя из-за стола, так же застыл, одернув по воинской привычке китель, другой офицер с солдатом вытянулись в струнку.

Майор начал читать:

– «Именем… Верховный Совет СССР… отменил высшую меру наказания, вынесенную судом города Баку Зугумову Зауру Магомедовичу, 1947 года рождения, уроженцу города Махачкалы, и Даудову Абдулле Лабазановичу, 1959 года рождения, уроженцу города Махачкалы. Председатель… подпись, секретарь… подпись. Число. Месяц. Год».

Не помню, что я чувствовал в тот момент, когда майор читал постановление, но хорошо помню, что после его окончания мы с Лимпусом, как по команде, оба присели на диван, который стоял рядом с нами. Видимо, силы, которые мы берегли для последнего броска, иссякли. Мы молча сидели на диване и смотрели на ту суету, которая происходила у стола. На нас уже никто не обращал никакого внимания, все присутствующие в кабинете были заняты исключительно бумажной волокитой. Офицеры подписывали какие-то документы, что-то говорили друг другу, солдат же запихивал в огромный старый кожаный портфель толстые папки, похожие на личные дела арестантов.

Впрочем, эта процедура продолжалась совсем недолго. Было очевидно, что здесь никто никого не хотел обременять своим присутствием. Наконец, закончив все необходимые формальности и сухо, по-военному, попрощавшись с хозяином тюрьмы, конвойные особого отдела ГУЛАГа вышли из кабинета, даже не взглянув в нашу с Лимпусом сторону. В кабинете тут же воцарилась мертвая тишина. Хозяин молча перебирал какие-то бумаги, которые грудой лежали у него на столе, в поисках какой-то одной, необходимой ему в данный момент, затем неожиданно, когда то, что он искал, было найдено, как-то по-свойски, будто мы были по меньшей мере его давними приятелями, обратился к нам: «Как насчет чая, ребята, нет желания чифирнуть?» Откровенно говоря, мы даже не поняли сразу, чего от нас хотят, но хозяин был далеко не глуп и к тому же, хочу еще раз подчеркнуть, по природе своей был неплохим человеком. Не обращая на нашу молчаливость и естественную отчужденность никакого внимания, понимая наше состояние, он заварил нам хороший чифир, запарил, а затем слил его в «армуду» – стакан так, будто сам лет десять провел в лесу на повале, подошел и подал нам эту живительную для любого арестанта влагу.

Только в этот момент мы пришли в себя, поблагодарили его и по-свойски разобрались с тем, что было в стакане. Чифир здорово взбодрил нас, и мы около двух часов проговорили с начальником тюрьмы, в основном, конечно, отвечая на его вопросы. Он не скрывал того, что по-человечески рад за нас, ну и не преминул, конечно, заметить то же, что и все, – относительно нашей стойкости и прочего. Его, так же как и других, мы, естественно, не стали убеждать в обратном. Какой в этом был толк? Главное, мы были вне досягаемости Саволана, а все остальное для нас теперь приобретало абсолютно другое значение.

К вечеру нас вместе с Лимпусом определили на второй корпус, в 62-ю камеру. Хозяин сказал нам, что оставляет нас на сутки вместе, зная, что нам есть о чем поговорить, а затем обязан рассадить нас, иначе ему самому за это может здорово попасть. Ведь мы, объяснил он нам, несмотря на отмену смертного приговора, еще оставались на особом контроле у вышестоящих мусоров, а недооценивать подобного рода обстоятельства было всегда чревато неприятными последствиями, даже и для самого хозяина этого заведения.

Ну что ж, нам все было ясно и понятно, даже и без его слов. От души поблагодарив его за сострадание и человечность, мы вышли следом за разводящим надзирателем и, пройдя почти через весь тюремный двор, вошли в корпус, а затем и в камеру, где нас уже давно ждала братва, заранее извещенная о том, что мы скоро появимся в хате. Был поздний вечер, на землю уже давно опустилась ночная мгла. Мы сидели на нарах 62-й хаты Баиловского централа, в кругу босоты, которая встретила нас, как и положено было встречать людей, и не верили в то, что все это происходит в реальности.

 

Глава 2

В камере в то время в основном находились грузины. Дело в том, что в 1986 году в Грузии появился какой-то новый министр МВД. С его приходом и началась та «веселая бродяжья» жизнь для босоты этой республики, которая, можно сказать, продолжается и поныне. Он стал отправлять на дальняки всех Жуликов или тех, кто, еще не являясь таковыми, были на «подходе в семью». Ну и конечно же старых бродяг – каторжан. Этапом на Север босота шла через Баилово, а камера № 62 была пересыльной камерой особого режима, единственной в корпусе. Здесь я знал все и вся, потому что до вынесения мне смертного приговора и водворения в камеру смертников на полгода был на положении в этом корпусе.

Когда далеко за полночь закончилось наше камерное застолье и все уже повырубались спать, мы с Лимпусом продолжали бодрствовать. Нам действительно было о чем поговорить, так что наступающий новый день, можно сказать, застал нас врасплох и впервые за долгое время порадовал нас. В зарешеченные окна тюремной камеры розоватым светом втекало раннее утро. Полумрак, еще недавно висевший над рядами шконок словно густой полупрозрачный газ, уже стелился внизу, по выщербленному полу. Я встал и подошел к окну. Сквозь решетку, между раздвинутыми каким-то твердым предметом двумя полосами «ресничек» – жалюзи, я вдруг увидел зеленую листву деревьев, в изобилии растущих на тюремном дворике, а в голубом чистом небе – прозрачную дымку. Благоухание и свет пробудили во мне желание свободы.

Нет ничего удивительного в том, что наступивший рассвет застал меня за такими приятными размышлениями, которые к тому же имели для меня всю прелесть новизны. В это утро небо было замечательно ясно и восход великолепен, принимая во внимание сравнительно позднее время года. Я тогда купался в ярких солнечных лучах, проникавших в нашу камеру сквозь решетчатое окно, и с ненасытной жадностью вдыхал утреннюю свежесть, испытывая то стремление к Всевышнему и к добру, которое по воле Создателя часто пробуждается в нас в юности. Впрочем, я дожил уже до того возраста, когда взвешивают предстоящие затруднения.

Единственной печальной нотой звучало во мне сожаление о том, что моей матери нет более в живых. В то утро я дал себе обет в том, что если доведется мне когда-нибудь дожить до свободы, то первое, что я сделаю, навещу могилу матери, как только приеду в свой родной город. Забегая немного вперед, хочу отметить, что впоследствии я сдержал этот обет, но, к сожалению, могилу матери я тогда так и не нашел.

 

Глава 3

Вечером, как и предупреждал нас хозяин тюрьмы, Лимпуса пересадили в другую камеру, в другой корпус, и увиделись мы с ним вновь лишь несколько лет спустя. В Баилове, после отмены приговора, я просидел недолго, затем меня снова отправили в Шуваляны. Здесь мне также пришлось отбыть еще несколько месяцев. За это время меня ни разу ни к кому не вызвали. У меня даже сложилось впечатление, что обо мне уже давно все позабыли, как вдруг неожиданно 27 декабря 1987 года, сразу после ужина, меня заказали на этап.

Трудно забыть эту дату, ведь она фактически ставила точку во всей этой, в высшей степени поучительной и мучительной истории, которая навсегда оставила заметный черный след в моей жизни. Мои сокамерники, и я в том числе, знали, что этап бывает только ночью, поэтому у меня было время собраться в дорогу и на прощание по-гутарить. Какие только прогнозы не делали арестанты о том, куда меня этапируют! Каждый хотел, чтобы меня и моих подельников после всего того, что мы пережили, ждал впереди фарт, но ни один из них не угадал того, что нас ожидало в самом ближайшем будущем. Действительно, изобретательности мусорам того времени было не занимать.

Переступая порог камеры в Шувалянах, я даже и не подозревал о том, какие еще сюрпризы в самое ближайшее время приготовит мне судьба. Скоро я вновь побываю в коварных и цепких объятиях смерти, но на этот раз меня спасет от нее не Верховный Совет СССР, а страстная любовь к женщине, способная, как известно, творить чудеса.

Что же касается быта тюрем, камер, пересылок и всего того, что с ними связано, то это для меня еще с давних, почти младенческих лет было и остается до такой степени само собой разумеющимся, что я уже давно перестал проводить грань между тюрьмой и собой. Порой мне даже кажется, что я родился не в родильном доме, а в тюремной камере.

В «воронке», который увозил меня на этот раз навсегда из Шувалян, я уже точно знал конечный пункт своего этапирования: ДАССР, СИЗО-3 – это была тюрьма города Дербента, куда под утро я и был доставлен в одиночном купе «столыпинского» вагона поезда Баку – Ростов. С того момента, как я покинул ставшие мне в некоторой степени уже родными тюрьмы солнечного Азербайджана, и до того, пока я не прибыл туда, где мне предстояло провести некоторое время и где уже в спокойной обстановке я мог проанализировать все то, что со мной произошло за последнее время, действия развивались так быстро и неожиданно, а порою даже и стремительно, что я не успевал ни обдумать, ни осмыслить все происходящее вокруг. Я не успел как следует расположиться в камере дербентской тюрьмы и покемарить часок-другой, потому что в дороге мне не пришлось даже сомкнуть глаз: этап тот шел главным образом в ростовскую центральную больничку, и контингент состоял в основном из шпаны, так что было о чем погутарить с арестантами в «столыпине», – как меня вызвали к следователю.

 

Глава 4

Известие это меня очень обрадовало, и сон как рукой сняло. Хуже неопределенности при таком раскладе обстоятельств, которые давили на меня, как тяжкая ноша, мало что может быть в жизни, поэтому я давно ждал этой встречи, которая должна была внести относительную ясность в мою судьбу.

В маленьком и узком тюремном следственном кабинете, куда ввел меня разводной надзиратель, за деревянным столом, ввинченным в пол и обитым железом, сидел следователь Доля и что-то записывал в блокнот. На столе, как сейчас помню, лежало несколько яблок и были рассыпаны семечки. При моем появлении следователь встал, вышел из-за стола и пошел навстречу, мило улыбаясь и глядя мне прямо в глаза. Когда расстояние между нами резко сократилось, он, в некоторой нерешительности, заметно нервничая, протянул руку для приветствия. Это было чем-то новым в его поведении, но руку я ему все же подал.

– Рад видеть тебя, Заур, в добром здравии и хорошем расположении духа, – не выпуская мою руку из своей, проговорил Доля и пригласил присесть на один из двух стульев, который тоже был ввинчен возле стола, но стоял по другую его сторону, прямо напротив стула следователя.

– К сожалению, у меня совсем мало времени, Заур, – продолжил следователь свою вступительную речь, присаживаясь за стол напротив меня. – Мне еще надо навестить двух арестантов в этой тюрьме, поэтому хочу побыстрее разъяснить тебе намерения правоохранительных органов по отношению к твоей дальнейшей судьбе, ну а уж потом и покалякать, если время позволит, договорились?

– О чем разговор, начальник, я давно жду вашего откровения, – ответил я ему шутливым тоном и приготовился слушать.

– Хочу тебе, Заур, сразу сказать, что я и сам не ожидал такого расклада, поэтому признаюсь в том, что ты был прав, когда говорил мне, что мы еще встретимся в самом скором времени. Так же должен по достоинству оценить твою стойкость и выдержку. При этом хочу заметить, что я ни разу не поднял на тебя руку и не позволил себе ничего лишнего во время следствия.

– Если бы это было не так, то вы же знаете, я ни за что не подал бы вам руки несколько минут назад, – ответил я ему.

– Так вот, сегодня после обеда за тобой приедут из Махачкалы и заберут отсюда. Времени у них в обрез, потому что ты должен предстать еще перед одним судом, ну а что будет потом, я не знаю. Могу сказать тебе точно лишь одно, но строго по секрету, хотя уверен, что подчеркивать это нет надобности. Дело в том, что сразу после Нового года вас с Даудовым должны освободить из-под стражи, а вот третьего уже определили в дурдом, у него, несчастного, после экзекуций на станции Насосная с психикой произошло что-то неладное.

Договаривал он мне все это уже второпях, так как ему действительно нужно было спешить. За несколько секунд до этого разводящий надзиратель напомнил ему, что в боксике его уже ждут подследственные, из-за которых, по сути, он и пришел в тюрьму. На пороге следственного кабинета я попрощался с Долей, поблагодарив его. Я больше уже никогда его не видел, но слышал от мусоров, что он стал работать прокурором в одном из районов Дагестана. Но на свободе он меня уже не интересовал.

 

Глава 5

Не успел я войти в свою камеру-одиночку и закурить сигарету, как вдруг резко открылась кормушка, упав с писклявым скрипом и скрежетом на петли, и хрипатый голос надзирателя оповестил меня, прорычав гортанно: «Зугумов, с вещами на выход». – «Понял, начальник», – огрызнулся я почти таким же басом и продолжал, сидя на нарах, курить и килешовать в уме только что услышанное от следователя. Собирать мне было нечего: все мое ношу с собой. Минут через пять дверь отворилась вновь, и меня повели через тюремный двор к вахте. Процедуры по пропуску были недолгими, и уже через полчаса я оказался «на воле», под ручку с работниками МВД Дагестана, а у ворот тюрьмы нас ждал старенький автомобиль зеленого цвета.

Никого из четверых сопровождающих меня в Махачкалу лиц я раньше даже не видел, никто меня ни о чем не расспрашивал и нервы не трепал. Это были серьезные мусора, делающие просто и добросовестно свою работу, поэтому мы и доехали до места назначения спокойно и безо всяких эксцессов. Когда машина подъезжала к Ленинскому районному суду Махачкалы, на меня тут же надели наручники – такова была инструкция.

Машина въехала во двор и остановилась. Один из сопровождавших меня легавых вошел в здание суда. Ждать его пришлось очень долго, за это время мои ноги успели несколько раз затечь и были как деревянные. Часа через полтора он вышел из этого серого мрачного здания, о котором у меня были самые дурные воспоминания в жизни, и махнул рукой, чтобы меня выводили. Меня прямо в наручниках ввели в какой-то кабинет, в котором находилась женщина бальзаковского возраста и, как ни странно, приятной наружности. Белые холеные руки, на которых чуть ли не на всех пальцах были нанизаны кольца, лежали на моем открытом «личном деле». Это был хороший знак для подсудимого, ибо по всему было видно, что судья – любима, а значит, не будет злой и жестокой при вынесении приговора. Наши глаза встретились, как только я вошел в кабинет. Не помню ни их цвета, ни формы, но они мне показались изумительными. Возможно, правильно и со вкусом подобранные очки придавали им такую прелесть и очарование.

Как ни странно, я впервые в жизни понял, хоть и не раз был приговорен к различным срокам заключения именно женщинами, что судья-женщина все же сначала женщина, а потом уже судья. Рядом с ней копошилось еще несколько человек, вроде бы это были «кивалы», – я, честно говоря, так и не понял, потому что разговаривала со мной только она одна. Как только я остановился у дверей и поздоровался, она приказала сопровождающему меня легавому снять с меня наручники. Он тут же выполнил приказание судьи. Мне показалось в тот момент, что это неплохое начало для судебного разбирательства.

Некоторое время она неотрывно смотрела мне прямо в глаза, изучая своим холодным и бесстрастным взглядом, а затем не спеша начала задавать вопросы. Они были разными, и по ним трудно было понять, за что же меня судят, но судья не спеша стала объяснять мне всю пикантность сложившейся ситуации, которая заключалась в следующем. Раз Верховный Совет СССР отменил нам с Лимпусом смертный приговор, исходя из его несправедливости (дело наше было полностью сфабриковано), перед нами должны были извиниться и освободить до 31 декабря – лишь до этого срока действовала санкция, выданная много раньше моим следователям тем же Президиумом Верховного Совета. Выходило, что под стражей мне оставалось находиться всего несколько дней, ведь на дворе было уже 28 декабря.

Но менты не могли простить нам свое фиаско, поэтому и решили сделать маленькую пакость. Они подготовили фальшивые заключения судмедэкспертизы о том, что мы страдаем тяжелой формой наркомании и нас следует направить в лечебно-трудовой профилакторий для лечения от наркотической зависимости. И это после того, как мы провели около года под следствием, полгода в камере смертников и еще несколько месяцев в ожидании, как оказалось, паршивых козней мусоров. О какой наркотической зависимости могла в данном случае идти речь? Судья объяснила мне все это абсолютно открыто, за что я был ей очень благодарен. В конце этого в высшей степени необычного суда, как бы резюмируя заседание этого балагана, она открыто сказала мне, что по-человечески ей меня жалко и, будь ее воля, она бы пересажала всех следователей и дознавателей, которые участвовали в этой афере, но, к сожалению, и над ней есть начальство, которое приказало ей сделать так, чтобы нас отправить в ЛТП.

Честно говоря, я был поражен ее откровенностью. В те времена такие речи, высказанные в зале суда, да еще и самим судьей, были чреваты серьезными неприятностями. Судьба раз за разом не переставала преподносить мне сюрпризы. Максимум, который присуждался в то время для лечения в ЛТП для наркоманов, был три года, мне она вынесла год, то есть минимум.

 

Глава 6

Есть два рода законов: одни – безусловной справедливости и всеобщего значения, другие же – нелепые, обязанные своим появлением лишь слепоте людей или силе обстоятельств. Смею уверить всех в том, что закон о водворении в ЛТП был не просто нелеп, он приводил к результатам, противоположным ожидаемым. Наркоманы кололись там еще больше, этому способствовало то, что теперь они кайфовали не на «блатхатах» под постоянным страхом запала, а под охраной этого самого закона о водворении в ЛТП. А те, кто был обязан охранять и лечить их, сами же наживались на этих людях, занося в зону наркотики. Для мусоров, охраняющих любой лагерь, а тем более ЛТП, это был всегда самый доходный бизнес.

По окончании процесса впервые в жизни я сказал судье спасибо, даже сам не знаю за что. Слова благодарности сорвались с моих губ сами собой. Через час после этого представления я уже был водворен в свою «родную» махачкалинскую КПЗ, будь она трижды проклята, и, уставший от всех этих передряг последних дней, вырубился на голых нарах, будто на мягкой перине в спальне лучшего номера отеля «Шератон».

Спал я на редкость крепко и долго, пока мое ухо, привыкшее слышать в ночной тишине камеры паука, прядущего свою паутину, не уловило какой-то странный шорох. По-колымски, по старой лагерной привычке, чуть приоткрыл веки и, не сбивая ритм дыхания, продолжая лежать в той же позе, увидел маленькое существо, стремительно поедавшее хлебные крошки на краю нар, оставшиеся от паек предыдущих поселенцев этой камеры. Этим существом была мышь.

Долго еще я лежал не шевелясь, для того чтобы это маленькое существо смогло спокойно поесть, и вспоминал давние события, когда почти вот так же я лежал на нарах, но это были нары изолятора одной из северных командировок, после побега, «покоцанный» людьми и зверями. Первой, кого я увидел тогда и кому был по-настоящему рад, была именно мышь. Что изменилось для меня с тех пор? Да ничего, те же нары, те же менты и та же козья масть! Откровенно говоря, в тот момент мне было грустно и обидно за свою судьбу. Я подождал, когда моя гостья насытилась и убежала, приподнялся и, размяв кости, сел на нарах и закурил, продолжая размышлять о превратностях человеческой судьбы.

Очевидно, предполагая, что его не слышно, на полусогнутых, коридорный мент подкрался к двери и, чуть приоткрыв заслонку, уставился в узкую щель глазка. Видно, недавно здесь работает, подумал я машинально и тут же спросил, даже не поворачивая головы в его сторону:

– Сколько времени, начальник?

– Скоро утро, – после некоторой паузы послышался спокойный и тихий голос надзирателя, а вскоре я услышал и его шаги, удаляющиеся прочь.

Я непроизвольно вспомнил слова следователя и судьи о том, что 31 декабря заканчивается срок санкции на наш арест. Что же будет дальше? – подумал я. Сколько вопросов, на которые я не знал ответов, встали в эти несколько дней передо мной. Да, мне было над чем поломать голову.

 

Глава 7

Наконец наступило то долгожданное утро 31 декабря, когда, по всем подсчетам, капризная госпожа Фортуна должна была повернуться ко мне «сдобным кренделем». КПЗ была переполнена до отказа, и я слышал, как с самого утра, чуть ли не через каждый час, открывались двери камер и оттуда выводили на свободу арестантов, которые весело подшучивали над надзирателями, будто они за несколько минут до этого радостного события вовсе и не думали и не переживали о том, что должно вскоре произойти. Будто не они меряли несколькими короткими шажками свои камеры от параши до противоположной стены – расстояние, равное от «земли до солнца», которое проделывали арестанты за эти трое положенных по закону суток либо до вынесения прокурором санкции на арест, либо до момента радостного освобождения. После обеда приехал «воронок» и забрал в тюрьму тех, кому в этот день не повезло.

В конечном счете к десяти часам вечера во всем помещении махачкалинской КПЗ остался я один. Об этом мне пришел сообщить сам начальник этого заведения, старший лейтенант по имени Махач. Я уже как-то упоминал о том, что он был неплохим мусором и, насколько я помню, всегда действовал в соответствии с буквой закона. В этой связи у него со следователями частенько происходили, мягко выражаясь, всякого рода разногласия. Они запаздывали с тем, чтобы вовремя принести санкцию прокурора и тем самым отправить задержанного в тюрьму, а он по истечении санкции, минута в минуту, освобождал человека на волю. Вот и в этот раз он сказал мне серьезно:

– Ничего страшного, Заур, не переживай ни о чем: если в тот момент, как ударят куранты, за тобой никто не придет, с последним их боем выпущу тебя на свободу, я тебе погонами клянусь, ты же меня знаешь.

Я уверен, что он наверняка сделал бы то, в чем поклялся мне, если бы его слова не были подслушаны дьяволом, который не преминул тут же послать в мою обитель демонов в погонах, во избежание «дикой несправедливости», в связи с которой я мог нежданчиком остаться без ментовского присмотра и на свободе. Так что ровно в десять часов по московскому времени за мной прибыл целый эскорт легавых. Я уже давно перестал чему бы то ни было удивляться, поэтому молча выполнял все требования мусоров, тем более что они не шли вразрез с моими желаниями. Мне быстренько зачитали какое-то постановление, возвещающее о том, что 31 декабря сего года я освобождаюсь из-под стражи, но в связи с приговором суда Ленинского района города Махачкалы направляюсь на лечение в ЛТП в сопровождении нескольких работников дагестанского МВД. Затем после нескольких коротких официальных процедур мне приказали сесть в машину, на которой они приехали за мной, и через несколько минут мы прибыли на городской железнодорожный вокзал Махачкалы.

 

Глава 8

Я уже почти отвык от людского шума и суеты, поэтому, сидя в машине в ожидании поезда, с удовольствием наблюдал всю эту вокзальную суматоху, которая происходила на моих глазах. Кто-то кого-то встречал, кто-то кого-то провожал, кто-то уезжал и приезжал, люди носились в разные стороны, ну а я в этот момент тихо сидел в машине и думал, глядя на них, о том, что никому из этих людей нет до меня никакого дела. Больше того, никто из моих родных и близких даже понятия не имел, где я сейчас нахожусь, да и жив ли я вообще.

Ни я, ни мой подельник Абдул не знали еще тогда того, до какой степени подлости и ничтожества могут дойти в своей злобе мусора. Оказывается, после того как нам отменили смертную казнь, легавые, опасаясь того, что эта информация каким-либо образом просочится к нашим родственникам и они, естественно, потребуют в соответствии с существующим законом нас освободить, пошли на дьявольскую хитрость. Почти сразу после отмены приговора в центральной региональной газете того времени «Дагестанская правда», в рубрике «Криминал», было напечатано сообщение о том, что «приговор – высшая мера наказания, расстрел, который вынес Бакинский суд в отношении Зугумова Заура Магомедовича и Даудова Абдуллы Лабазановича, приведен в исполнение такого-то числа такого-то месяца». То есть, исходя из этой газетной статьи, нас с Лимпусом уже не было в живых.

Мы еще не знали тогда и того, что родные и близкие нам люди уже давно носят по нам траур и до сих пор оплакивают нас. Да, мы многого тогда еще не знали.

Легавые, увлекаясь своими дьявольскими кознями, как правило, забывают, что над всеми нами есть еще Кто-то, и имя Ему – БОГ! И по большому счету только один Он может судить и выносить приговоры. Только Ему одному подвластно все – карать и миловать!

Как все-таки странно устроен этот мир, сколько в нем загадочного и интересного! Я ушел в свои думки. Вспоминал тюрьму, камеру смертников, Саволана, как мне отменяли приговор, Лимпуса и сквозь свои воспоминания услышал зычный голос вокзального диктора, возвещавшего о том, что скорый поезд Москва-Баку прибывает на такой-то путь. На перроне началась привычная в таких случаях толкотня, а через минуту показался и сам состав, выдыхая из-под локомотива клубы пара и скрипя тормозными колодками о колеса вагонов.

Еще до прихода поезда менты, которым предстояло меня сопровождать, предупредили о том, чтобы я не вздумал бежать, но сказано это было лишь для проформы, потому что мои сопровождающие смотрели на меня кто с жалостью и состраданием, а кто и с ядом в душе и известной долей брезгливости. Это я успел про себя отметить еще тогда, когда впервые увидел всех троих во дворике КПЗ. Дело в том, что состояние мое в то время, мягко выражаясь, оставляло желать лучшего. Чахотка почти каждую минуту давала знать о себе сиплым грудным кашлем, а несколько дней назад вновь открылось кровохарканье.

Так что о каком побеге могла идти речь? Менты это прекрасно понимали. Посадка в вагон была недолгой – прощаться ни мне, ни мусорам было не с кем, да и состав из-за опоздания стоял всего несколько минут, поэтому почти сразу после того, как мы вчетвером вошли в купе, поезд тронулся, потихоньку набирая скорость и где-то в пути утраченное время.

 

Глава 9

В купе легавые выделили мне левую нижнюю полку, чтобы я постоянно был у них на виду и не смог предпринять никаких тайных и незаметных для них действий. Больше того, когда я прилег отдохнуть, майор, их главный, – высокий и здоровый, как боров, даргинец, с пухлыми губами и большим крючковатым носом, приказал мне, чтобы я лег головой к двери и повернулся к стенке.

– Вы ведь понимаете, Зугумов, что можете нас заразить? – При этом он брезгливо морщился и прикрывал рот цветастым носовым платком.

Что можно было возразить на это, да и нужно ли было вообще это делать? Я решил, что не стоит, и время показало, что я был прав. Да у меня и сил-то не было ни спорить, ни разговаривать с кем бы то ни было. Единственным моим желанием тогда было узнать о конечном пункте нашего маршрута. Но о нем, к сожалению, знал только один майор. Двое других легавых были моложе меня, шустрые и веселые молодые мусора, по сути, неплохие ребята, которые почти так же, как и я, по ходу нашего совместного вояжа не то что невзлюбили, а буквально возненавидели эту пожилую бестию в форме майора милиции. Ох и попил он нам троим крови за время нашего совместного существования! Мы втроем почти сразу, еще в начале нашего пути, нашли общий язык и неплохо ладили между собой, но я, конечно, при этом всегда помнил, кто есть кто, и не обольщался на этот счет.

Удивительно, но майор относился к своим коллегам почти так же, как и ко мне. Думаю, что он мстил им таким образом за их человечность. Я не раз слышал, как он разъяснял им, что я – не человек, а бандит и убийца и мое разоблачение – дело самого ближайшего времени.

– Пока он будет находиться в ЛТП, следователи наверняка найдут доказательства его вины, а нет, так все равно от чахотки скоро подохнет!

Около двух тысяч лет назад какой-то индийский купец придумал новый цифровой знак – ноль. Это до сих пор самая ходовая цифра! Я бы соединил ее знаком равенства с именами многих легавых, встречавшихся на моем пути. В частности, это определение, без всякого сомнения, могло бы подойти и этому майору. Мент, подобный ему, привыкший всегда вращаться на самом дне общества, видеть только его язвы, всегда кого-нибудь подозревать, не может и не хочет верить в чью бы то ни было порядочность и благородство. Напротив, он склонен видеть урода или сумасшедшего во всяком, кто по своим личным качествам стоит выше толпы. Мусор разбирается в пороках, но великие человеческие качества скрыты от него за семью печатями.

Вот таким был эта мразь в погонах, у которого его молодые коллеги, по моей просьбе, никак не могли выведать, куда же они меня везут. Дошло до того, что они пригрозили ему, что из Баку позвонят домой и пожалуются начальству на его отношение к подчиненным. Лишь только после такой угрозы, которая странным образом подействовала на это ничтожество, он наконец открыл им конечный пункт нашего маршрута. Как ни странно, а точнее будет сказать, по велению Всевышнего, это была Средняя Азия, республика Туркменистан, город Байрам-Али.

Почему именно Туркмения? Дело в том, что в стране в то время ЛТП наркоманов находились в основном в азиатских республиках, очевидно исходя из того, что Азия фактически являлась и является родиной всего кайфа. Лишь одна республика на Кавказе тоже имела подобное учреждение, это была Грузия. Кстати, забегая немного вперед, скажу, что Лимпусу пришлось находиться в ЛТП именно в Грузии, в Тбилиси.

Когда я узнал о том, что меня везут в Среднюю Азию, сердце мое дрогнуло и тут же забилось барабанной дробью, хотя внешне я был спокоен и ничем не выдал своего волнения. Но лишь стоило мне прилечь и повернуться лицом к стенке, как прямо передо мной предстал образ моей молодой красавицы жены, которую я, несмотря ни на какие наговоры, все еще безумно любил.

 

Глава 10

Теперь мне придется немного вернуться назад, чтобы стали понятны мои чувства и переживания, которые преследовали меня все время пути, до тех пор, пока судьба не свела меня с моей половиной и вспыхнувшая с новой силой любовь к ней не дала мне умереть от коварной и безнадежной чахотки.

Еще во время следствия, когда я был препровожден из бакинского централа Баилово в тюрьму Шуваляны, которая находилась на окраине Баку, как-то перед самым закрытием нашего дела на допрос ко мне пришел Алиев Рашид. Хотя, по сути, допросом нашу беседу назвать было трудно, это было применение приемов психологических атак на подследственного умным и образованным легавым.

Прекрасно изучив мое досье, копаясь в архивах МВД и опрашивая знакомых и соседей, он сделал заключение, что, во-первых, роднее и дороже матери с бабушкой у меня не было никого на свете, дети были не в счет, на то они и были еще малыми детьми; второе – я безумно любил свою жену. Больше в этом мире меня не могло удержать ничто. Что же касалось моей принадлежности к определенному кругу людей в преступном мире, то правоохранительные органы Дагестана в общем и начальник отдела УГРО по убийствам и бандитизму в частности тогда еще и близко не знали, кто они, эти Воры в законе и их, как они называли таких, как я, «приспешники». Я был почти уверен, что с этой стороны мне ничего коварного, мусорского опасаться не стоит.

Так что, исходя из того, что ни матери, ни бабушки моей в живых уже не было, единственным человеком на свете, который мог бы повлиять на меня тем или иным образом, для Рашида Алиева оставалась моя жена Джамиля. И стоит заметить, что он был по-своему прав. Когда умерла моя мать и я был арестован, Джамили не было в Махачкале, она приехала туда немного позже. Зная наверняка, что теперь, в связи с моим арестом, ее не оставят в покое, вызывая в милицию на допросы и мороча голову, как это обычно бывает в таких случаях, она тихо и спокойно забрала младшую дочь Хадишку и тут же уехала назад в Самарканд. Я, разумеется, ни о каких переменах в ее жизни ничего не знал, находясь в абсолютной изоляции.

Алиев понял, что на этом этапе следствия его немного обошли, но не отчаивался, зная наверняка, что женщина всегда остается женщиной, а с ребенком женщина уязвима вдвойне. Но он, к счастью, еще не успел изучить женскую психологию, если вообще когда-нибудь пытался это сделать. В связи со сложившимися обстоятельствами он послал в Самарканд опергруппу во главе с одним дебилом, по имени Расим, в расчете на то, что они смогут добыть какую-либо информацию, которая хоть в чем-то изобличит меня как убийцу.

Я до сих пор не могу понять, как такой умный малый, каким был начальник отдела УГРО Дагестана по убийствам и бандитизму Рашид Алиев, мог поставить во главе столь ответственного дела такого человека, как Расим. Они, по всей вероятности, как и большинство мужчин на земле, были уверены в том, что женщины не умеют хранить тайны, и, как то же большинство, глубоко ошибались. Если женщины любят, то будут молчать до могилы, даже вопреки здравому смыслу. В этом их слабость и их великая сила. Позже в Самарканде я неожиданно наткнулся на фотографию, которую оставили мне эти тщеславные ослы из опергруппы Рашида и которая круто повернула в дальнейшем мою жизнь. Инициатором этого подарка был все тот же Расим – мент, который ненавидел меня.

 

Глава 11

Впоследствии в Первопрестольной я воспользовался его тупостью и тщеславием, которые всегда были свойственны таким не в меру ретивым работникам уголовного розыска, ну а пока я сидел напротив Рашида и слушал его россказни о раскрытии им замысловатых преступлений, но, когда речь зашла о моей жене, я весь подобрался и насторожился.

– Знаешь, Заур, – продолжал он, глядя на меня исподлобья и будто не замечая моего напряжения, – мне не хотелось тебя огорчать, потому что я и врагу бы не пожелал такой новости, которую должен сообщить сейчас тебе – человеку, который успел столько испытать и пережить. Дело в том, что недавно из Самарканда прибыла опергруппа, которую я посылал туда по вашему делу, и привезла для тебя две дурные новости. Первая – твоя жена дала моим людям кое-какие показания против тебя, а вторая – она вычеркнула тебя из своей жизни и вышла замуж. Я знаю, что ты мне не веришь, я конечно же предвидел это, поэтому могу поклясться тебе в этом могилой родной матери. Так что запираться тебе далее, я думаю, нет больше смысла. Советую тебе подумать о своих детях, ведь у тебя на этой земле, кроме них и больного отца, больше никого не осталось.

Приблизительно что-то подобное я и ожидал от него услышать и поэтому был почти готов к ответу. Но, откровенно говоря, ответ дался мне с трудом. Хоть этот легавый и был умен и знал свою работу, но все же меня он еще не знал в достаточной степени, раз предлагал мне сдать свои позиции. Не знал он, конечно, и того, с какими сыщиками-асами сталкивала меня судьба, через какие препоны я прошел за свои сорок лет, чтобы мог так вот сразу пойти на попятную.

Я давно понял, что ему не часто доводилось сталкиваться с такими преступниками, как я, если доводилось вообще, но, честно говоря, такого разговора не ожидал.

– Ну что ж, Бог ей в помощь, я бы и сам посоветовал ей сделать это, если бы мы смогли увидеться, – ответил я, даже не задумываясь и без малейшей паузы. – А что касается препираний, то я уже устал вам всем отвечать одно и то же: нет, нет и нет! Да и нужны ли они вам сейчас, мои откровения? Зачем они вам?

Я продолжал свой монолог, входя в роль оскорбленного и униженного, и почувствовал, как ко мне понемногу возвращается почти утраченное спокойствие и уверенность в себе. Нет, скорее не в себе, а в любимом человеке.

– Судя по твоим же словам, Рашид, моя жена меня уже разоблачила и вам осталось только закрыть дело и передать его в суд?

Никогда не забуду его взгляд. Он как бы говорил мне: «Извини, но приходится прибегать и к таким грязным методам, ведь я на работе». И в то же время: «Как же найти к твоему сердцу и языку отмычку, чтобы выведать то, что мне нужно, и подвести тебя тем самым под расстрел?»

Несколько минут после этого диалога мы сидели молча, я читал какой-то обрывок газеты, а он искоса поглядывал на меня и что-то записывал в блокнот или делал вид, что записывает, пока не пришел контролер, которого он вызвал после неожиданно затянувшейся неловкой паузы.

Рассматривая этот газетный обрывок, я тоже конечно же его не читал, а наблюдал за Рашидом. Он все же еще надеялся, что я клюну на его приманку и начну выспрашивать у него подробности и тем самым завязну в следственных хитросплетениях, в которых такие, как он, были профессионалами. Простились мы молча, но взгляды наших скрестившихся, как два клинка, глаз сказали друг другу о многом.

 

Глава 12

Теперь, лежа в купе поезда, я отчетливо видел перед собой выражение глаз этого мусора и слышал его слова, а главное, клятву, которую у нас в Дагестане даже самые ярые мусора никогда не бросают на ветер, и вспомнил все то, что я тогда пережил, уже находясь в камере, после «откровений» Рашида.

Неожиданно мои воспоминания прервали возгласы, доносившиеся из всего вагона: люди встречали наступивший Новый, 1988 год. Двое моих юных провожатых-мусоров тоже отмечали его в купе через стенку, где ехали молодые девчата-учительницы на стажировку в Баку. Лишь старый мусор-боров охранял меня, лежа напротив и читая какой-то журнал. Для таких, как он, праздник случался лишь тогда, когда другим выпадало горе. Это – особый сорт легавых. Они рождены от союза ведьмы с дьяволом, наверно, поэтому им всегда чуждо все человеческое.

Я вновь углубился в свои воспоминания, пока сон не сморил меня. Проснулся я под утро от удушающего кашля, когда состав уже подходил к Сапунчинскому вокзалу города Баку. В вагоне все мирно спали после веселой встречи Нового года. Молодых мусоров в купе не было, зато майор был на стреме. Одетый и даже обутый в начищенные до блеска яловые сапоги, он лежал на противоположной от меня нижней полке и неусыпно наблюдал за мной сквозь еле приоткрывшиеся веки. В этот момент мне было не до игр в кошки-мышки, поэтому я встал и, резко выйдя из купе, направился в сторону ближайшего тамбура.

Этот демон тут же выскочил за мной, но я успел забежать в туалет и закрыть за собой дверь на засов. Приведя себя в порядок, я собирался выйти, но, услышав какой-то спор за дверью, задержался. Мое настроение улучшилось: сукин сын ругал своих коллег за то, что они бросили его одного и ушли пьянствовать и заниматься развратом на всю ночь. На это они отвечали ему спокойно, что мы, мол, и тебя звали с собой. Ведь ты же сам видишь, что человек очень болен и ему отдохнуть хочется, а не бежать. Сам ведь говорил, что он не сегодня завтра Богу душу отдаст, так чего же ты боишься оставить его одного в покое?

Долго еще, наверно, не закончилась бы их ссора, если б я резко не открыл дверь туалета. Споры тут же смолкли, но в купе этот старый козел решил прочесть мне нотацию. Я плохо себя чувствовал, да и от него мне уже ничего не было нужно, поэтому и ответил ему достаточно резко:

– Слышишь ты, мусор, оставь меня в покое, иначе пожалеешь о многом. Видишь, я одной ногой уже в могиле и терять мне нечего, так что остерегись!

Видимо, в определенные, отчаянные минуты жизни человека абсолютно спокойно высказанная им угроза может иметь куда более сильный эффект, нежели если бы эта угроза была на самом деле приведена им в действие. Так что мои слова достигли цели, и он уже до конца пути ко мне почти не придирался, да я и повода ему для этого не давал.

 

Глава 13

С каждым днем мне становилось все хуже и хуже. Все чаще меня посещали мысли, которые понемногу подтачивали меня изнутри. Неужели на этой земле я самый страшный грешник? Почему так жестока ко мне судьба? Когда я был полон сил и энергии, она спрятала меня в тюрьму, а как подкралась смерть – выпустила на свободу. К чему такая свобода?

Лишь ради одной цели в жизни, которая и придавала мне силы, я еще как-то умудрялся сохранить свой внутренний потенциал. Этой неукротимой силой была любовь к женщине, любовь к моей Джамиле. Один Бог знает, как я мечтал тогда увидеть ее, и, если бы было угодно Всевышнему, чтобы меня не стало, я бы умер, но в ее теплых объятиях…

Из Баку нам предстоял одиннадцатичасовой переход на пароме на противоположный берег Каспия, в Красноводск. Был сезон штормов. За весь путь кровохарканье не прекращалось ни на секунду, некогда было даже расслабиться и подремать. Все ныло и болело до тех пор, пока паром не бросил якорь и не пришвартовался в порту Красноводска.

Через несколько минут мы оказались уже на земле Средней Азии. Первое, что сразу бросилось в глаза, – это всегда милые моему сердцу горы, которые были прекрасно видны в этот светлый и солнечный январский день. Новые впечатления потеснили болезнь и дурные предчувствия. Красноводск нас встретил зимним солнцем. Хотелось двигаться только вперед, навстречу неизвестности, лишь бы хватило сил.

До самого вечера мы проторчали в грязной и холодной припортовой гостинице, пока не пришел поезд, но и здесь было не лучше. Кругом вонь, грязь, детский плач и нищета. Я с детства никогда не был привередлив – приходилось видеть разное, и не один год, поэтому особого внимания на все это не обращал. С каждым часом поезд уносил меня в глубь Средней Азии, и, когда силы почти покинули меня и казалось, что я уже не доберусь до желаемой цели, у меня возник план побега.

Бежать в таком состоянии было, конечно, не просто глупо, а абсурдно. Отсутствие денег, документов, адресов я бы еще сумел восполнить за сутки, потолкавшись по восточному базару любого из азиатских городов, но вот мое здоровье? Его, к сожалению, кроме как больничной койкой, поправить было нечем, да и то я не знал, оставался ли у меня еще на это шанс или нет. Но вот что я знал наверняка: в каком бы состоянии я ни пришел к жене, она поднимет меня на ноги. Не знаю, откуда во мне была такая уверенность. Наверно, все же от Бога, люди от меня давно отвернулись.

Теперь, когда я окончательно определил, что мне предстоит делать дальше, на душе стало так легко и спокойно, что мое состояние тут же заметили мои провожатые.

– Так бывает, – вынес свое заключение майор, – когда остается совсем немного до смерти. Так что нам, возможно, придется сдавать его не в ЛТП, а в морг.

Он говорил это в моем присутствии намеренно, чтобы каждое слово могло дойти до моего сознания. Но этот дебил в тот момент даже не мог себе представить, что он лишь сыграл мне на руку. Воспользовавшись тем, что меня уже «видели в могиле», я стал пользоваться относительной свободой передвижения по вагону. То есть мог уже сам, без чьего бы то ни было присмотра или сопровождения пойти в туалет, постоять в тамбуре, подышать свежим воздухом, выходя из вагона, когда поезд делал неожиданные остановки у светофоров.

В общем, я понемногу усыпил бдительность моих провожатых и стал все чаще пропадать в купе проводника, познакомиться с которым мне не составило большого труда, – сказалась многолетняя практика искателя приключений.

 

Глава 14

Заключенный так же неизменно приходит к попытке бегства, как больной к кризису, который исцеляет его или губит. Исчезновение – это выздоровление. А на что не решишься, лишь бы выжить? Постепенно я узнал от проводника и нарисовал в туалете на клочке бумаги весь маршрут, который мне предстояло преодолеть от места, где я находился в данный момент, до Самарканда. Наш поезд Москва – Ташкент, который пересекал вдоль почти всю Среднюю Азию, в том числе и Самарканд, оказался оптимальным средством передвижения. Я знал это тем лучше, потому что сам когда-то с Лялей добирался туда на таком же поезде.

Но как осуществить задуманное? Почти сутки мы тряслись в этом гадючнике, и за это время мусора-«майданщики» уже раз по двадцать проверили документы у всего вагона, но в купе, где спал дежуривший всю ночь проводник, они не заглядывали ни разу. Вывод напрашивался сам собой: нужно было сдружиться с проводником, чтобы он заховал меня, но для этого нужны были деньги.

У меня оставалось совсем мало времени на раздумья, уже очень скоро должна была показаться станция Байрам-Али, так что необходимо было срочно принимать какое-то решение. Но в тот момент, как и не раз в жизни, я вновь убедился в правоте народной мудрости: «Человек предполагает, а Бог располагает». Видно, от сильного внутреннего напряжения и почти невыносимой обстановки, которая меня окружала, мне вновь стало плохо. Я еле держался на ногах, все плыло перед глазами, и, если бы не помощь мусоров, я бы вряд ли сам смог выйти из поезда, когда он прибыл на станцию Байрам-Али.

Легавые наняли машину, еле-еле усадили меня вперед, опустив немного сиденье, и мы тронулись в путь. До самого учреждения было недалеко, поэтому уже через полчаса мы были на месте. Я примостился, полулежа, на лавочке в тени возле здания администрации ЛТП и бесстрастно наблюдал за тем, как мои молодые провожатые то выходили из подъезда этого здания, то входили в него, заметно нервничая и ругаясь матом. Наконец вышел и сам майор, который вел до этого переговоры с начальством профилактория. Рядом с ним шел высокий, но сутулый офицер-туркмен, очень похожий на старого наркомана-развратника.

Подойдя ко мне, майор обратился к нему со словами: «Вот, посмотрите, пожалуйста, товарищ капитан, нормальный наркоман, еще только недавно перенесший ломку, что тут серьезного может быть? Он же не в состоянии даже муху обидеть. А то, что написано в его личном деле, так все это – сплошное вранье. Вы ведь знаете, как и для чего это делается».

Видно было, что офицер не слушал майора. Увидев возле меня лужицу крови, которую я выплюнул, кашляя, когда они шли ко мне, он стал смотреть по сторонам, как бы ища кого-то и не обращая больше ни на кого из моих провожатых никакого внимания, лишь щурил глаза и вздыхал. Неожиданно он закричал показавшемуся из-за угла солдату что-то по-туркменски. Я понял и разобрал только несколько слов: «дорога, машина, станция». Затем он аккуратно и не спеша взял майора за рукав шинели, отвел его в сторону и, повернувшись к нам спиной, стал что-то быстро объяснять ему. Майор заметно нервничал, возражая иногда, пока в конце концов не сдался и, повернувшись в нашу сторону, сказал своим подчиненным, которые стояли недалеко от меня: «Мы едем на станцию, здесь по объективным причинам его не принимают».

Что за объективные причины заставили начальника этого учреждения (а майор разговаривал именно с ним) отказаться от моего присутствия, я узнал немного позже. А пока из ворот ЛТП выехал уазик, который и доставил нас вновь на железнодорожную станцию. Меня опять посадили на какую-то скамейку в тени одиноко росшей чинары, но сидеть я уже не мог. Облокотившись о ствол дерева и закинув ноги на лавку, я полулежал в таком положении несколько часов до тех пор, пока рядом не услышал писклявый визг тормозов «копейки».

Из машины вышел майор и, уже не обращая на меня никакого внимания, подошел к своим коллегам, которые сидели за столиком чайханы напротив моей скамейки, и стал о чем-то громко им говорить, при этом жестикулируя и заметно нервничая. Как ни странно, они его внимательно выслушали, даже не перебивая, лишь только несколько раз о чем-то переспросили, затем, кивнув головами, встали и направились ко мне.

Через несколько минут вся компания уже была в машине, меня вновь посадили вперед, и мы тронулись в путь. Я даже не знаю, как бы я перенес эту дорогу в триста километров, если бы не разговорчивый, веселый и беззаботный водитель, с которым мы пытались добраться до города Чарджоу, минуя барханы и занесенные песком дороги коварной Каракумской пустыни. Мне придавало сил лишь то, что направлялись мы в Чарджоу, а он стоял на границе с Узбекистаном и до Самарканда от него было уже рукой подать. На поезде, по крайней мере, было девять часов езды.

 

Глава 15

Отчего же планы моих провожатых поменялись так круто, а настроение и отношение ко мне изменилось? Дело заключалось в том, что по закону было строго запрещено водворять в ЛТП людей, страдающих любой формой туберкулеза легких. Это и объяснил начальник учреждения в Байрам-Али майору, увидев возле меня лужицу крови. Везти меня назад в Дагестан они не могли, поэтому туркмен и дал майору совет, чтобы он попытался сбагрить меня в Чарджоу. Ближе ЛТП не было.

Но следующего поезда нужно было ждать целые сутки, поэтому майор и принял решение ехать на попутках. Целой главы не хватило бы для того, чтобы рассказать все, о чем говорили и как ругались в пути мои провожатые. Но одно я запомнил точно, потому что это и было для меня самым важным. В какой-то момент, когда накал отчаяния, связанного с продолжительностью командировки легавых и, как я понял по ходу пьесы, почти с полным отсутствием у них денег, дошел почти до предела, один из молодых мусорков не выдержал и стал высказывать старшему все, что они вместе со своим другом думают о нем.

Этот монолог было интересно послушать. Он в какой-то мере показывал истинное лицо людей, от которых порой зависит наша с вами жизнь. Людей, стоящих на страже закона, но при этом в высшей степени циничных, безнравственных и конечно же абсолютно безграмотных.

– Каким образом, – обратился к майору с явной издевкой один из молодых легавых после того, как майор откровенно задел его за живое, – вы, умудренный жизненным и профессиональным опытом работник такого важного ведомства, как МВД Дагестана, не знали, что закон в Советском Союзе запрещает водворение в ЛТП таких больных людей, как наш подопечный? Теперь, чтобы его приняли в любое из подобного рода учреждений, вы будете намеренно действовать против закона, ну а мы в эту игру не играем. Мы умываем руки. Вам его сбагрили, как тупому служаке, вы с ним и разбирайтесь. Конечно, вам было бы лучше, если бы он умер поскорее, но этот человек, по всему видно, собирается еще немного пожить. Так что ищите выход, товарищ майор!

Такая откровенность легавого, да еще и в моем присутствии, сама по себе была для меня подарком и, естественно, не могла не произвести на меня того впечатления, на которое и рассчитывали молодые менты. Я тут же понял, слегка повернув голову назад и взглянув в глаза сидевшему у окна молодому ментенку, что сказано все это было не столько майору, сколько мне, и улыбнулся, давая тем самым понять, что я буду иметь в виду их понимание обстановки и сочувствие ко мне.

Но майору в тот момент было явно не до улыбок. Он еще раньше этих молодых мусорков понял, что его просто-напросто подставили старшие товарищи по службе. В сложившейся ситуации ему действительно было некуда деваться. У него оставалось только два пути: либо самому грубо нарушить закон и, как выразился молодой мусор, сбагрить меня любыми путями, и желательно побыстрее, либо, несмотря ни на какие порицания и выговоры, все же соблюсти этот самый закон и везти меня назад, домой в Махачкалу, чтобы, как и положено, я был госпитализирован, ибо у меня была последняя стадия туберкулеза, да к тому же еще и в открытой форме. Теперь он искал выход из создавшегося положения, сверля своим мерзким взглядом мой затылок и пыхтя от жары и пыли, как загнанная львами гиена.

 

Глава 16

Был уже поздний вечер, когда мы прибыли в Чарджоу и наша машина остановилась у единственной в городе гостиницы. Мест было много, но администратор – симпатичная туркменка – никак не соглашалась разместить меня рядом с остальными постояльцами. Во-первых, у меня не было документов, а те сопровождающие меня бумаги, которые находились у легавых, здесь не котировались. Во-вторых, даже невооруженным глазом было видно, что я серьезно болен. Ну а судя по тому, как я, почти не переставая, кашлял и то и дело подходил к умывальнику, чтобы сплюнуть мокроту с кровью, определить мою болезнь и ее стадию администратору гостиницы особого труда не составило.

– Он перезаражает здесь всех постояльцев! Вы же взрослые люди и должны понять это, – говорила она, стоя посреди почти пустого вестибюля гостиницы. Я сидел слева от входа, на старом кожаном диване, придвинувшись поближе к раковине. Двое молодых мусоров сидели напротив меня на таком же диване, но вдоль противоположной стены, а майор стоял в позе просителя, жестикулируя длинными жилистыми ручищами, как мент-регулировщик, и уговаривал эту женщину войти в наше положение с такой кротостью и смирением, будто я по меньшей мере был его родным сыном и дороже, чем я, у него никого на свете не было.

«Да, – поймал я себя на мысли, – уж сколько раз доводилось мне играть в жизни разные роли и быть, между прочим, неплохим артистом, но я никогда не смог бы вести себя так, как эта проститутка в погонах».

Поистине мы только тогда придаем особое значение какой-либо добродетели, когда замечаем ее полное отсутствие у нашего противника. Противно было видеть и слышать это ничтожество. Это был маленький спектакль, но спектакль в высшей степени поучительный, который стоило бы посмотреть еще почти неискушенным в лизоблюдстве и лицемерии молодым мусорам.

Но и на женщину-администратора этот боров произвел заметное впечатление.

– Я все прекрасно понимаю, – сказала она после внимательно выслушанных аргументов майора, уже много мягче и с заметной долей жалости и сострадания. – Мне конечно же жалко этого человека, и я готова помочь ему по возможности, но в гостиницу определить его просто не имею ни гражданского, ни юридического права. Не обижайтесь, пожалуйста, но не могу. Уж кто-кто, а вы, товарищ майор, должны меня понять.

Она была права, и с ней было трудно не согласиться. Оставался нерешенным вопрос: куда же меня определить на ночь? Я не был арестованным, то есть не было санкции прокурора на мой арест, поэтому ни в КПЗ, ни в любое другое подобное заведение меня упрятать не могли. Закон в те времена в этой связи был очень строг и распространялся на всей территории Страны Советов безо всякого исключения, тем более что Средняя Азия для СССР всегда была, как ни странно, эталоном строгой законности.

 

Глава 17

Что же делать? Как быть? Эти вопросы всерьез мучили майора. Он не просто устал, а буквально валился с ног, это было видно с первого взгляда. Я сидел на диване, согнувшись и поджав под себя ноги, и продолжал наблюдать за тем, как у этого борова от напряжения покраснела морда, а вены на висках налились кровью. Мне показалось в тот момент, что он слегка осунулся и похудел с того вечера, когда мы покинули Махачкалу. Мне даже стало его жаль, и я мысленно пожелал ему скорейшего этапа на тот свет, где, возможно, уже в самом скором времени нам предстояло встретиться.

Тем временем он подошел к своим коллегам, сел на диван, и они, на удивление дружно, стали совещаться. Вероятнее всего, о том, куда же меня все-таки определить на ночь. В конце концов легавые решили сдать меня в местную управу, ничего более умного они придумать не могли.

Описывать, как мы пешком добрались до отделения милиции, благо оно было почти рядом, в нескольких кварталах от гостиницы, как я в первый раз в жизни даже не просил, а чуть ли не умолял мусоров в КПЗ, чтобы они закрыли меня в одиночной камере, заняло бы слишком много времени. Мусора здесь оказались намного покладистее администратора гостиницы и выделили мне не камеру, а настоящие апартаменты по сравнению с нашей махачкалинской КПЗ. Мало того, один из дежуривших мусоров по своей инициативе принес мне в камеру что-то вроде матраса.

Как же не вспомнить этих легавых добрым словом? Конечно же я был им благодарен за все. На удивление, я провел эту ночь с таким комфортом и так хорошо отдохнул, что даже помню свой сон, а точнее, того, кого видел во сне. Это была моя жена.

С утра за мной прибыл один из моих провожатых, молодой мусор, ибо старший ночного наряда любезно предоставил в мое распоряжение камеру-одиночку только до прихода смены, иначе ему грозили неприятности по службе. Так что ранним январским утром, выйдя из помещения милиции вместе со своим провожатым, я, отдохнувший и удивительно, чудесным образом наполненный оптимизмом и верой в благоприятный для меня в будущем расклад, чувствовал, как в душе возрождалась надежда – верная спутница всех честолюбцев и влюбленных.

В тот момент я был абсолютно уверен в том, что на свете нет такого пути, который человек не смог бы пройти, если для этого он отдаст все свои силы. Если человека ведет любовь, то нет ничего на свете, чего бы он не преодолел. Нет для него таких гор, которых бы он не перешел, нет таких пустынь, которых бы он не пересек, кроме гор и пустынь, которых никому не дано знать при жизни. Ради этой любви он не считается ни с чем, даже со своей собственной жизнью, которой готов пожертвовать, если на то будет воля Провидения.

В гостиницу я не вошел, оставшись ждать своих провожатых, сидя на лавочке в маленьком скверике напротив. Было холодно. Закутавшись чуть ли не с головой в свою толстую меховую куртку, которую мне подогнал еще в махачкалинской КПЗ один из моих старых знакомых, сидевший через стенку от меня, я исподлобья наблюдал за своими спутниками. Они же следили за мной из окна гостиничного номера. Еще по дороге из КПЗ в голове у меня вновь возник план побега, и сейчас, сидя на этой лавочке и не в кипеш созерцая все вокруг, я килешовал над тем, как его лучше осуществить. Конечно, я бы мог прямо в тот же момент, когда мы подошли к гостинице и мусор только лишь поднимался по лестнице, сорваться с места и побежать куда глаза глядят, лишь бы не видеть эти гнусные рожи и хоть на несколько минут почувствовать себя свободным. Но этот поступок выглядел бы не просто дурацким, это был бы абсолютный идиотизм с моей стороны. Да и мусора, слава богу, меня за идиота не держали, иначе ни за что не оставили бы одного дожидаться их на лавке. В тот момент что-то подсказывало мне, что в самое ближайшее время моя карта ляжет фартом – справа, главное было не спешить и не опережать события.

Я, честно говоря, и сам удивлялся такой рассудительности и спокойствию, которые охватили меня тогда вместе со жгучей тягой дать деру. Видимо, крайним обстоятельствам свойственно озарять все вокруг, словно вспышкой молнии, которая нас то ослепляет, то просветляет. Человеку, который по большому счету не сталкивался в жизни ни с чем, понять меня будет конечно же очень непросто. Но с другой стороны, мне кажется, что слово «свобода», а точнее, тот смысл, который заложен в этом слове, должно быть понятно любому смертному на земле. По крайней мере, я не знаю такого человека, который бы не любил свободы.

В тюрьме, можно сказать, с самого детства меня учили тому, что главным в жизни бродяги являются три вещи: любить и уважать свою мать, быть честным и преданным с братьями по вере и не попадать в зависимость ни к кому и никогда. Ну а что касалось свободы, то было как бы само собой разумеющимся никогда и ни при каких обстоятельствах не упустить свой шанс сорваться от легавых. Это было ясно каждому, как Божий день. Можно привести множество примеров, но мне хотелось бы рассказать лишь об одном случае.

 

Глава 18

Начало семидесятых годов. Я находился тогда в воровской хате на одной из пересылок Урала. В камере сидело несколько Урок, иначе и быть не могло. Ведь прежде чем водворить того или иного арестанта в камеру, надзиратели всегда спрашивали: «В какую камеру пойдешь?» Очень редко кто заходил в воровскую хату, если не соответствовал образу жизни бродяги или мужика, тем более когда там сидел кто-либо из Урок.

Камера была огромной, да и арестантов загнали туда немало, человек сто, не меньше. Было среди нас и человек десять нерусских, включая троих грузин. Так вот, «заезжает» как-то в камеру небольшой этап из нескольких человек, и в их числе еще один грузин. Как и происходит всегда, когда где-то на пересылке, вдали от дома встречаются бродяги, которые знали друг друга ранее, начались радостные приветствия и «торжественный прием» в честь вновь прибывших.

Прошло всего несколько дней после этого, как все мы, ко всеобщему удивлению, стали очевидцами одной очень деликатной разборки, хотя и разборкой назвать ее было бы трудно. К Жуликам обратился один из грузин, который сидел с нами еще до прихода нового этапа. Вот какой вопрос был поднят этим, тогда еще сравнительно молодым бродягой, а в недалеком будущем Уркаганом, с которым меня впоследствии связали долгие годы дружбы. Звали его Гиви.

Была в то время в Грузии зона «Ксани» – это был воровской лагерь по большому счету. Второй такой зоны в Советском Союзе не было, это уж точно. Хотя тогда в Грузии почти все зоны были воровскими, но эта была особенной. Во-первых, здесь половина лагерного контингента были Ворами. Где еще такое можно было встретить? Если во времена Славы Япончика в размороженной им крытой тюрьме босота играла свадьбы, то начало этому положили Урки лагеря «Ксани». В зоне играли натуральные свадьбы, ничем не уступающие тем, которые справляли на воле, а кое в чем даже и с кушем. Что касалось личных свиданий, то и в этом плане все было отлично. Родные и близкие могли находиться вместе с вами в зоне сколько угодно. В лагере для этого даже существовали отдельные палатки. Весь жизненный лагерный уклад был на высшем воровском уровне. Все было основано на честности и благородстве Воров.

Так вот, однажды один из арестантов, пришедших недавно этапом к нам в хату, укатал мусора-конвоира, чтобы тот выпустил его в город до утра. Даже не знаю, чем он аргументировал такую просьбу в лагере, куда в любое время дня и ночи можно было вызвать кого угодно, переговорить с кем угодно и привезти что угодно и в любом количестве. Но точно помню, что единственного довода, который мог бы еще как-то его оправдать, связанного с кончиной кого-то из близких, не приводилось. Скорее всего, это была простая прихоть офраеревшего арестанта. В общем, как бы то ни было, но к утру он, как и обещал ментам, вернулся в зону до проверки. Все прошло тихо и спокойно, и никто ни о чем даже не догадывался. Что характерно, сам этот человек в своем поступке не видел ничего плохого.

Уверен, что так бы и прошло незамеченным это событие в жизни арестанта, если бы не его встреча со своим земляком Гиви. Кстати, узнал Гиви об этом случае тогда, когда его уже не было в «Ксани». Вопрос, с которым обратился к Уркам Гиви, был таким: «Может ли человек, именующий себя бродягой, очутившись за пределами лагеря или тюрьмы, вернуться назад?»

Ответ Жуликов был лаконичным и однозначным: «Никогда!» и что бы ни говорил в свое оправдание тот арестант, даже то, что, если бы он не возвратился назад, могли бы пострадать люди, остававшиеся в лагере, а это были в основном Урки, к этому вопросу уже больше не возвращались.

Вопрос этот Гиви поднял перед Шпанюками в тот момент не просто так. Оказывается, этот арестант уже давно мечтал войти в воровскую семью. Но для этого нужно было в первую очередь поставить в известность Воров, с которыми судьба может свести где угодно – на свободе, в тюрьме, в лагере или на пересылке. Затем бродяга готовился к предстоящему сходняку, избрав для ходатайства о себе перед воровской сходкой кого-то из авторитетных Урок, который бы хорошо знал его.

Встретив в нашей хате Урок, он решил известить их о своих дальнейших намерениях и, получив, как обычно бывало, если Урки видели в человеке своего брата, «добро» от Воров, продолжать идти по этапу уже как «без пяти минут Вор».

Прежде чем обращаться к Ворам напрямую, он стал советоваться со своим земляком Гиви, с которым он и в «Ксани» находился в одно и то же время, и получил ответ: «Ты не можешь войти в семью, даже и не пытайся. Ты ушел из лагеря и вернулся назад, а этот поступок воровским назвать нельзя. Больше того, даже не каждый мужик вернется назад, а ты именуешь себя бродягой и еще в скором будущем мечтаешь войти в воровскую семью!»

У них возник спор, который они и вынесли на рассмотрение Воров. Гиви конечно же знал, что говорил, иначе какой бы из него вышел Урка, тем более в то время свой вопрос он уже почти решил, оставалось собрать сходняк, что в заключении сделать было совсем не просто.

Что касается того арестанта, то с него конечно же спроса никакого не было, потому что он не ведал, что творил. Воры сказали ему тогда:

– Тебе следует еще пожить и пообщаться в кругу шпаны не один год, чтобы набраться знаний, которые необходимы в жизни любого Уркагана, вот тогда можно будет о чем-то говорить. Ну а сейчас ты должен сделать для себя правильный вывод из урока, который преподала тебе жизнь, и в будущем прежде всего думать о том, что ты собираешься сделать, и никогда не расслабляться.

Мне не доводилось больше встретиться с этим арестантом, но я уверен, что урок пошел ему на пользу. Вот таким честным и справедливым был воровской закон, который не допускал никому никаких поблажек, даже если это был близкий или родной человек.

 

Глава 19

Если же сравнивать все это с нашим временем, то можно привести массу обратных примеров, которые отражают, как в зеркале, глубокий упадок «босяцких устоев», приспособленчество и перекраивание воровских законов, по которым жили бродяги моего поколения, на свой лад.

Вот один из них. Лагерь, в котором нет не только бродяг, но и людей, хотя бы знающих не понаслышке о правильности воровских законов. Какой-то человек в этой зоне именует себя бродягой. Никому не понятно, за какие заслуги получил он такой высокий статус в преступной среде. Я все же думаю, что главную роль здесь играют деньги, которыми его снабжают с воли.

Так вот, теперь уже «по закону», он покупает для себя отпуск у лагерных мусоров и покидает родные пенаты на определенное время. Затем честно, в указанный администрацией срок, приходит назад в лагерь и продолжает блатовать. И никто ничего не замечает, а некоторым просто невыгодно видеть в этом поступке что-либо плохое.

Да, я согласен, что плохого здесь конечно же ничего нет, для мужика или для фраера, но только не для человека, называющего себя бродягой. Чему же полезному для жизни в разных, порою непредвиденных обстоятельствах может научить неискушенную молодежь такой вот демонюга? Только лишь искать в этой самой жизни разного рода лазейки да проскальзывать в них, как змея, больше ничему. И это, подчеркиваю, только один из многих примеров сегодняшних «блатных привилегий», которые сама же администрация любезно и за определенную мзду предоставляет арестованным.

Получается, что пользоваться благами, которые по жизни положены бродягам в лагерном и тюремном укладе, хотят многие, но придерживаются их правил, к сожалению, лишь единицы, да и то в лагерях их почти нет. Кто-то из них гниет в крытых, а кто-то парится на особых режимах, в камерах, да БУРах-одиночках.

 

Глава 20

Мусора, как обычно, не заставили себя долго ждать. Не знаю, когда они успели переговорить с нужными людьми, но тем не менее уже через несколько минут после их выхода из здания к главному входу гостиницы подъехал автобус, и мы не спеша, удобно разместились на его мягких сиденьях. Это был вахтовый автобус «ЛАЗ», который возил бригады рабочих на буровые скважины. Работяг в машине было человек десять, так что больше половины салона пустовало. Поздоровавшись с мужиками, которым, кстати, до нас не было никакого дела, мы молча расположились в самом конце салона.

Мои провожатые образовали что-то вроде «маленького сходнячка» и, как только автобус зашумел, рявкнув своим мощным дизельным двигателем, и тронулся с места, стали что-то оживленно обсуждать и о чем-то спорить. По их настороженным, серьезным лицам и часто зыркающим в мою сторону гиеньим глазкам было ясно, что они уже давно ожидали этого уединения, очевидно связанного с разговором о моем будущем. Я же сидел на последнем сиденье автобуса справа от них и с нескрываемым интересом через стекло разглядывал пейзаж, который проплывал в это время предо мной. В тот момент я был совершенно спокоен и полон оптимизма. Когда мы находимся во власти какого-нибудь стремления, оно постепенно начинает казаться нам вполне разумным и даже осуществимым, а это придает необычайную силу.

На одном из отрезков пути автобус заехал на длинный и широкий мост, который был перекинут через стремительную и широкую горную реку. Это была величественная Амударья, которая несла свои бурные воды в Аральское море. Переехав через мост, мы уже мчались по бескрайним просторам пустыни, простиравшейся до самого горизонта, и на этом, почти голом пространстве не было видно ни души. Нет, пожалуй, я не совсем точен, – иногда кое-где попадались одинокие всадники, восседавшие между горбов величественных и могучих кораблей пустыни, но из-за скорости машины и не совсем еще восстановившегося зрения я, как правило, не успевал их как следует разглядеть.

Автобус рассекал утренний морозный воздух Каракумов, но в салоне было тепло. Я, помню, тогда еще подумал: ехать бы вот так всю дорогу, нигде не останавливаясь, ни о чем не думая и ни с кем не разговаривая. Но как бы там ни было, по старой каторжанской привычке я, уютно закутавшись в свою куртку, думал о неожиданных перипетиях, которые порой готовит нам судьба, и не обращал никакого внимания на мышиную возню этих «чертополохов» в погонах.

 

Глава 21

ЛТП находился в ста километрах от Чарджоу в маленьком городке Нефтезаводске, который углубился в отвоеванную человеком часть пустыни. На его территории и вокруг было очень много нефти и газа, а этот фактор, как известно, всегда играет очень важную роль в жизни людей. Еще совсем недавно эти места были почти заброшенной пустынной частью Туркмении. Здесь жили в основном пастухи верблюжьих стад и обитатели близлежащих кишлаков, которые добывали здесь какой-то особый песок для гончарного производства.

В этом отдаленном месте, которое позже стало называться городом Нефтезаводском, было два лагеря: строгого и общего режима. Даже обслуживающий персонал этих зон предпочитал жить в Чарджоу и каждый день добираться сюда с раннего утра кто на вахтенном транспорте, а кто и на своих машинах, чем жить здесь постоянно.

Как только на этом участке были найдены месторождения полезных ископаемых, лагеря тут же перевели в другие места. Почти заброшенная земля превратилась в город со всевозможными коммуникациями и социальными услугами, а на территории одного из бывших лагерей расположился ЛТП, куда меня и сопровождали мусора.

В этой связи может возникнуть вопрос: а большая ли разница была между зоной, где содержались заключенные за разного рода преступления арестанты, и наркологическим профилакторием, где находились те же преступники, да к тому же еще и наркоманы? Не знаю, как сейчас, и существуют ли вообще в наше время эти самые ЛТП, но в те времена разница была огромной.

Дело в том, что тогда наркомания во всей стране еще только-только набирала обороты. В Туркмении же – одной из республик, которую по праву считали «родиной кайфа», на этой части нашей, тогда еще неделимой и необъятной родины, эти дьявольские обороты были набраны уже так давно, что наркомания стала не просто проблемой или даже бичом, она была здесь самой настоящей трагедией почти для каждой семьи.

Больше того, сюда, в республики Средней Азии, где Туркмения, как я уже сказал, занимала ведущее положение по количеству и качеству мака и конопли, то бишь «терьяка и гашиша», съезжались наркоманы и барыги со всего Советского Союза, чтобы «навариться» на относительно дешевых наркотиках. Килограммами и часто почти за бесценок «черняшку» скупали залетные барыги, чтобы потом продать ее где-нибудь в Союзе во сто крат дороже (в оценках я нисколько не преувеличиваю).

Если же говорить о местных уголовных преступлениях, то в этом плане картина тоже резко отличалась: правонарушений в Туркмении совершалось меньше, да и по своему характеру они в основном были так или иначе связаны с наркотиками и воровством ради их приобретения. Поэтому и лагерей здесь было относительно немного: в Ашхабаде, Марах и Безмеине, строгий и усиленный (да и то один из них был туберкулезной зоной, а другой – «наркомзоной»). В Красноводске была крытая, а в Теджене – лагерь особого режима.

Что же касалось ЛТП, то это был один из способов борьбы с наркоманией, которая здесь, как нигде, была напрямую связана с ростом преступности. Республиканские власти достаточно хорошо это понимали, поэтому и оперативно реагировали на рост наркомании, но, к сожалению, принимаемые меры не всегда достигали желаемых результатов.

 

Глава 22

За весь почти стокилометровый путь, который мы проделали от гостиницы в Чарджоу до здания ЛТП в Нефтезаводске, мусора меня ни разу не потревожили и не задавали никаких лишних вопросов, хотя сами всю дорогу о чем-то постоянно спорили. Я конечно же догадывался о причине их разногласий, но до поры делал вид, что меня они абсолютно не интересуют. Главным было ощущение того, что у меня есть силы противостоять жизненным невзгодам, я готов к дальнейшей борьбе и до последнего ни за что не сдамся.

Почувствовать это внутреннее состояние души было очень и очень важно, оно было сродни тому чувству, как если бы тонущий смог поймать в легкие струю свежего воздуха.

Наконец, наш автобус остановился у старого и невзрачного двухэтажного здания. Это и был административный корпус нефтезаводского ЛТП. Поблагодарив водителя и распрощавшись с нашими невольными попутчиками – буровиками, мы гуськом вышли на еще морозный утренний воздух и, слегка поеживаясь от холода, как по команде зашагали в сторону этого одиноко стоящего посреди пустыни здания.

 

Глава 23

Как оказалось, профилакторий находился на самой окраине города. Мы подъехали к нему как раз в тот момент, когда, построившись в колонны по пять человек, больные выходили из ворот ЛТП под конвоем, хотя почему-то этот конвой был без оружия. Со стороны было явно видно, что никакой это не конвой, а простые сопровождающие, только в военной форме.

Эта картина поразила меня. За многие годы я привык видеть, что такую массу людей, а их было не меньше двухсот человек, всегда сопровождает усиленный конвой с автоматами на вздержке и оголтелыми псами на поводках. После того как контролеры просчитывали очередную пятерку, люди оказывались за воротами «лечебницы». Здесь они собирались в маленькие кучки, прикуривали друг у друга сигареты или самокрутки, и то здесь, то там был слышен их отрывистый смех вперемежку с сиплым кашлем, исходившим из прокуренных легких.

На нас эта толпа не обращала никакого внимания, зато я не сводил глаз с этих неунывающих типов. Пристально вглядываясь в их лица, я не смог прочесть на них ни отпечатка душевных мук и страданий, ни следов телесных наказаний, которые были слишком хорошо мне знакомы и которые невозможно спутать ни с чем другим. В их глазах скорее светился загадочный, озорной огонек, присущий мелким авантюристам и искателям легкой наживы, нежели печать лагерной скорби, которой бывают отмечены бедолаги и терпигорцы.

Мне было интересно наблюдать за ними. Говоря откровенно, до этого я смутно представлял себе, что же все-таки представляет собой этот самый ЛТП. Среди людей, с которыми я общался, не было ни одного, кто провел в его стенах хотя бы сутки. Что же касалось разного рода слухов о тюрьмах и лагерях нашего необъятного отечества, то люди моего склада на этот счет имели свое собственное мнение. То есть я мог поверить только своему собрату «по жизни». Увиденное здесь уже оставило у меня достаточно приятное впечатление, если, конечно, эти слова вообще применимы к подобной ситуации.

Я заметно приободрился. Мне уже не было так холодно, как в первые минуты, когда я вышел из автобуса, но, главное, мысль о побеге отпала тут же, как только я увидел то, что увидел. Так иногда бывает, когда природа или Провидение весьма своевременно, с каким-то мудрым искусством вмешивается в наши действия, как бы желая навести нас на размышления.

 

Глава 24

Мои думки прервал один из сопровождавших меня молодых легавых. Засмотревшись на «панораму» утреннего развода ЛТП, я даже не заметил, как наш майор исчез в здании администрации. Отойдя на довольно-таки приличное расстояние от мрачного строения в глубь пустыни, в сторону какой-то развалившейся и заброшенной саманной хижины, мы втроем присели, и тут, наконец, мусора поведали мне о причине их спора в «садильнике». В сущности, их разногласия были обычным легавым маневром, когда каждый из участвующих в «деле» мусоров хочет скинуть с себя груз ответственности.

К примеру, когда по ходу следствия или во время тюремных экзекуций следственная бригада или тюремный наряд соответственно допускали, мягко выражаясь, ряд грубых нарушений закона, за что их самих могло ждать уголовное наказание, они и показывали свое истинное лицо. Я еще ни разу не встречал подельников-легавых, один из которых хоть в чем-то не дал бы расклад следствию.

Почти все работающие в правоохранительных органах знали эту свою корпоративную особенность и поэтому никогда не доверяли друг другу ничего серьезного. Иначе они не были бы мусорами. И самое главное, концепция мусорского сообщества не содержала в себе никакой тайны. Старые прожженные псы сами поучали новичков, как бы выгораживая самих себя, но и не забывая при этом, по ходу пьесы, по застарелой козьей привычке, заодно и «пробивать на вшивость» молодняк.

Человек, надевающий форму милиционера, знал наверняка, что он попадает в стаю, которая живет не только по принципу «каждый за себя», но члены которой, если так сложатся обстоятельства, не побрезгуют поживиться и «мясом» друг друга. Сама жизнь диктовала эти законы джунглей: «Не съешь ты, съедят тебя». Но эту их особенность знали не только сами легавые, ее принципы были хорошо известны и их извечным врагам – Ворам!

Излагая подобного рода выводы, основанные на многолетнем опыте общения с мусорами разных правоохранительных ведомств страны, я конечно же понимаю степень нравственной ответственности, которую накладывает на меня моя откровенность, и поэтому хочу пояснить, что в своих воспоминаниях я говорю о событиях пятнадцати-, двадцати-, а иногда и тридцатилетней давности. Такой промежуток времени в стране, пережившей грандиозные перемены, когда в одночасье рушится десятилетиями насаждавшийся строй, более чем значителен. Впрочем, говоря откровенно, в плане служебной этики и человеческой морали правоохранительные органы России недалеко ушли от своих советских предшественников, хотя некоторые сдвиги конечно же есть.

Итак, умостившись на маленькой дощечке, я слушал и наблюдал за тем, как молодые мусорята пытались ценой шкуры старого волка спасти свою. И этот маленький спектакль был для меня по-своему интересен. Я поймал себя на мысли о том, что не только в преступном мире в последнее время стали появляться всякого рода молодые акселераты, гнувшие какую-то свою, «новую воровскую политику», но, оказывается, нашествие не в меру ретивого молодняка коснулось и правоохранительных органов.

В какой-то момент мне даже стало жаль майора, ведь с такими помощниками, как эти зубастики, он рано или поздно из волка превратится в овцу и его неизбежно съедят. А, говоря откровенно, мне было бы намного спокойнее общаться с этим, хоть и конченым псом – майором, нежели с этими выскочками, молодыми легавыми с тигриными когтями. Но выбора у меня не было, и поэтому я с показным вниманием выслушал их.

 

Глава 25

Как я уже упоминал ранее, по действовавшему тогда закону водворять в ЛТП больных туберкулезом никто не имел права. На худой конец, меня сначала должны были бы подлечить от чахотки, сбив интенсивный процесс выделения бактерий, а уж затем, если бы на то были санкции свыше, водворить в вышеуказанное заведение. Но для всего этого меня должны были везти назад в Махачкалу, а здесь уже не только мне, но и легавым было очевидно, что обратную дорогу я не выдержу. Так что как для меня, так и для мусоров было одинаково выгодно, чтобы меня здесь приняли, но для этого я должен был разыграть маленькую комедию.

С того момента, как я увидел утренний развод профилактория, я тут же утвердился во мнении, что лучшего места для перекантовки, пожалуй, и придумать было трудно, но мусорам конечно же виду не подавал, пытаясь по старой воровской привычке что-то у них выиграть. В то же время я спрашивал у самого себя, что с них можно было взять? Да и стоило ли вообще устраивать с ними какие-либо торги? Больше того, я даже дал им слово, которое для них имело немалое значение, что при неблагоприятном для них раскладе я буду утверждать, что они не имели понятия о том, что я болен открытой формой туберкулеза, а я этот факт скрывал от них по своим причинам. Таким образом получалось, что и волки были сыты, и овцы целы. То есть каждая из сторон была по-своему довольна сложившейся ситуацией.

Я хорошо видел, как мусора от радости еле скрывали свои эмоции, не ожидая, что в конечном итоге все для них так хорошо сложится. Они, очевидно, думали, что, узнав о безнадежности своего физического состояния, я здорово попорчу им кровь перед смертью.

К счастью, они не знали главного, почему я этого не сделал бы ни при каких обстоятельствах, даже находясь в шаге от смерти. А причиной моего согласия с легавыми была не кто иная, как моя жена Джамиля, которая находилась в это время в девяти часах езды от меня, в Самарканде. Что же касалось моего здоровья и дальнейшей судьбы, то эти обстоятельства их конечно же волновали меньше всего, но тем не менее менты всячески пытались мне что-то наобещать на будущее, напрочь забыв от радости, с кем имеют дело. Я же, улыбаясь, делал вид, что верю всем этим сказкам, и молча слушал их.

В общем, расстались мы лучше, чем можно было предположить ранее, но руки майору на прощание я все же так и не подал. Провались ты пропадом, мразь вохрастая, подумал я тогда, цапку-то до конца дней потом не отмоешь от скверны легавой.

Описывать то, как проходила процедура моего приема в это изолированное, но безусловно злачное и уютное заведение, я не стану. Замечу лишь, что я никак не ожидал, насколько трудно мне будет разыгрывать из себя наркомана и к тому же физически здорового человека в придачу. Впрочем, сыграть наркомана мне, сидевшему когда-то на игле не один год, было конечно же проще простого, да и играть-то, по сути, не было никакой надобности. В этих краях и без какого-либо розыгрыша почти в каждом человеке правоохранительные органы видели «наркошу», и, говоря откровенно, эта их точка зрения не была ошибочной, а вот изобразить здорового человека оказалось для меня куда сложнее.

В те несколько часов, когда я дремал, провалившись куда-то в бездну и ничего не ощущая, кашель как бы отпускал меня, будто в этот момент отдельные части моего организма вступали в какой-то сговор, давая друг другу время на передышку. Зато все остальное время кашель душил меня, не прекращаясь ни на минуту, и никаким усилием воли его невозможно было остановить.

Окруженный сворой «приемщиков», я, даже сам не знаю как, умудрялся скрывать кровохарканье, отворачиваясь при очередном приступе, держа марочку в руке и вытирая ею с губ мокроту с кровью. При этом я еще пытался непринужденно поддерживать разговор, шутить и улыбаться. В общем, я пытался вести себя как обыкновенный человек, но с некоторыми склонностями к кайф у, не более. И этот маленький спектакль не без труда, но все же мне удался. Вот только, к сожалению, эта комедия отняла у меня последние силы, и, когда двери карантинной камеры-одиночки за мной закрылись, я буквально рухнул на нары и самостоятельно на ноги смог подняться лишь через несколько недель.

Когда на следующий день при утреннем обходе изолятора работники профилактория, увидев меня, полулежащего на нарах в луже крови с мокротой, поняли, наконец, кого они вчера приняли и как их провели дагестанские коллеги, они были в шоке. Но моих провожатых уже давно и след простыл, так что сотрудникам сей обители пришлось тут же водворять меня в санчасть и думать о том, что же со мной делать дальше. И видит Бог, на их счастье, а вернее, на мою удачу, случай – этот перст Божий – в образе молодого Уркагана и человека в белом халате помог мне быстро, насколько это было возможно при тех условиях и обстоятельствах, прийти в себя.

В этой связи следует отметить, что начиная с того момента, когда, сойдя с парома в Красноводском порту, я ступил ногой на землю Туркменистана, все время, пока я там жил в неволе или на свободе, почти все, встречавшиеся на моем пути, были добрыми, честными и порядочными людьми. Как бы там ни было, ни о каком другом месте, где мне пришлось побывать, я такого, к сожалению, сказать не могу. Но кто знает, может, еще найду где-нибудь что-то подобное: думаю, пока все еще впереди и рано ставить точку в своих странствиях.

 

Глава 26

Стоит отметить, что как администрация, так и обслуживающий персонал ЛТП были в основном неплохие люди, для которых ничто человеческое не было чуждым. Веками укоренившийся жизненный уклад, своеобразный климат и окружающая среда действуют на людей иногда с поразительной силой, подчас разрушающей все представления о морали, нравственности и действительности вообще. Так что эти люди в белых халатах давали жить и кайфовать другим, в то время когда сами жили и кайфовали так же, как и их невольные пациенты.

На территории профилактория со всевозможными бараками и постройками, как я уже говорил, был когда-то лагерь строгого режима, так что некоторый старый «интерьер» сохранился, включая камеры изоляторов и БУРов, локальные заграждения между отрядами, череду заборов, несколько троп нарядов со множественными рядами колючей проволоки и сигнализацией. Но на этом, слава богу, перечень примет прошлого этого острога заканчивался.

Основной критерий, определяющий жизнь арестантов любых заведений, – режим в этом лагере-профилактории отсутствовал напрочь. К счастью, у меня не было времени, чтобы понять, было ли это обстоятельство заслугой арестантов или позицией администрации. Но я все же склонен предполагать второе, и вот почему. О каком жиганском порядке могла идти речь, если люди ни днем ни ночью почти не пробуждались от кайфа? Скажу больше, этому ЛТП скорее бы подошло название «Оазис кайфа», нежели место, где должны были лечить от наркомании.

По списку в профилактории числилось двести восемьдесят человек, двести из которых были потенциальными пьяницами и всего лишь восемьдесят – наркоманами, но наркоманами по большому счету. Почти все они были неизлечимо больными и потерянными людьми как для своих семей, так и для общества в целом, за редким исключением, которое составляли десять – пятнадцать человек. Эти люди и поддерживали воровской порядок в заведении. Здесь, как и было положено на воровских командировках, собирался общак, отсылаемый как под крышу, хотя там в основном и находились «бухарики», так и в санчасть бедолагам, которые, проштрафившись, получали болезненные инъекции по полной программе.

Люди, которых я увидел на утреннем разводе днем ранее, были как раз именно теми пьяницами, которым разрешалось покидать пределы профилактория для работы на разных городских объектах. На самом деле почти каждый из них был чьим-либо гонцом. Что касается восьмидесяти наркоманов, то по предписанию свыше они не имели права свободного передвижения ни внутри лагеря, ни тем более за его пределами. Впрочем, это было всего лишь предписание. Вне пределов лечебницы оно соблюдалось очень строго: администрация неусыпно следила на утреннем разводе за тем, чтобы ни один наркоман даже случайно не оказался за воротами ЛТП, внутри же профилактория его не придерживались вообще.

День здесь начинался, как и повсюду в закрытых учреждениях подобного типа, с подъема, завтрака и развода на работу. Но на работу люди выходили не в промзону, как в обычном лагере, а на свободу. В самом же ЛТП ни условий для какой-нибудь трудовой деятельности, ни самой работы не было вообще, а если бы что-то и было в этом роде, то, уверен, никто из наркоманов даже палец о палец не ударил бы. Самой администрации было выгодно, чтобы все оставалось по-прежнему, и вот почему. Оказавшись за воротами профилактория, те из «пьяниц», которым по ряду причин «наркоманы» не доверяли миссию гонцов, расходились по рабочим объектам. Им предстояло батрачить за себя и за того парня, но конечно же не даром. Гонцы расходились и разъезжались по разным сторонам в поисках родственников и друзей «наркоманов», которые остались в лагере, а те к вечеру расплачивались с работягами всегда честно и сполна. Посыльных же в основном интересовали наличные деньги. По строгим, негласным правилам этого учреждения те, кто проносил со свободы наркотики или спиртное, очень строго наказывались, потому что «банковать отравой» было исключительно привилегией администрации. Деньги при этом можно было нести абсолютно открыто и в любом количестве, чем больше, тем лучше, и никто из администрации к ним даже не прикасался. «Зачем лишний раз драконить людей?» – здраво рассуждали они. Ведь так или иначе эти деньги через несколько часов перекочуют в карманы тех, кто, по сути, обязан был их изымать.

День у обитателей этого учреждения проходил по-разному. Те, у кого оставалось что-нибудь из вчерашних запасов, варили ханку и, уколовшись, кайфовали, кто-то гаповал колеса или фугару, другой травился планом. Те же, кто не оставил ничего на утро, с нетерпением ждали вечернего съема, когда придут посыльные и принесут им деньги от родных и близких. Но в основном конечно же почти все делились друг с другом, рассчитывая на взаимность.

После обеда в профилактории стояла почти мертвая тишина. Отчасти сказывался специфический пустынный восточный климат, который с какой-то меланхолической последовательностью навевал лень и скуку. Но в большей степени такой распорядок дня был конечно же продиктован образом жизни этих людей: днем спать, ночью кайфовать. К слову сказать, подобный жизненный ритм был присущ и арестантам в тюрьмах и разного рода казематах нашей страны.

Но вот наступал вечер, приближался съем, и жизнь начинала пробуждаться. Как правило, тех мужиков, кому нельзя было доверить корреспонденцию и кто пахал на объектах, по возвращении в ЛТП почти сразу водворяли до утра в камеру-вытрезвитель. Это происходило потом у, что, получив долгожданное вознаграждение за свой двойной труд, они, как правило, напивались до такой степени, что иногда приходилось затаскивать их в камеру буквально на руках. Остальные мужики спокойно проходили шмон и несли то, что добыли, своим хозяевам. Вознаграждение ждало их в лагере, после проверки, так что им было совершенно незачем спешить напиваться вне заборов лечебницы.

Через час после съема проходил ужин, а затем в каждом отряде открывались «магазины» и начиналась торговля. Для этих целей, как правило, были приспособлены кабинеты самих же начальников отрядов. Ассортимент кайфа, предлагаемого продавцами-легавыми, был весьма разнообразен, даже больше того, смею уверить любого скептика, что он был мечтой любого наркомана.

Посудите сами, во-первых, в кабинет-магазин разрешалось входить строго по одному. Интерьер здесь был незамысловат. С портрета «железного Феликса», непременного атрибута подобных помещений, который висел прямо напротив двери, свирепый взгляд старого чекиста как бы взывал: работник, будь неусыпен и бдителен, враг не дремлет! Я же под портретом этого чахоточного революционера с удовольствием написал бы следующее: «За что боролись, на то и напоролись, товарищ председатель ВЧК!»

Рядом с письменным столом, который обычно стоял в центре помещения, стояла большая картонная коробка из-под телевизора или из-под чего-то еще в этом роде. Она доверху была набита шприцами разных калибров, но стоимость их была намного ниже аптечной. Такая поблажка в цене была связана с тем, чтобы по возможности избежать разного рода эпидемий, которые обычно возникают среди наркоманов, как правило не следящих за дезинфекцией и чистотой своих «орудий убийств», – желтухи, например, или того хуже СПИДа, о котором уже в то время в этих краях знали не понаслышке.

На самом столе, на одном из его краев, лежало два небольших мешочка. В одном находился кукнар, а в другом анаша. Между ними стоял граненый двухсотграммовый стакан, чтобы отмеривать им зелье. Здесь, на Востоке, такой стакан был своеобразной мерой веса как кукнара, так и плана, в отличие от других регионов страны, где то же самое отмеривали спичечными коробками, а иногда и чайными ложечками. Посреди стола стояли крохотные аптечные весы, для взвешивания черняшки, а рядом с ними, в футляре с разными по диаметру отверстиями, такие же крохотные гирьки. Как только покупатель платил, продавец-легавый доставал из-под стола небольшой бумажный пакет, пропитанный маслом от ханки, и взвешивал, кому сколько нужно, отрезая черняшку ножом или беря ее ложкой. Все зависело от того, в каком виде и какой сорт терьяка был выставлен на продажу.

Для менее имущих у продавца всегда имелась фугара, которая ценилась наркоманами не меньше, чем вся остальная отрава. Но главным ее минусом было то, что ею нельзя было колоться, только гаповать. Продавалась она мискалами. Так в основном продавалась черняшка в других регионах Союза, где со всевозможной отравой было намного сложнее, чем в республиках Средней Азии.

На противоположном от мешочков с кукнаром и планом конце стола стояла небольшая коробочка, в которой лежали колеса. Обычно это были таблетки от кашля, которые дают туберкулезникам, и «сонники». В самом углу кабинета стояло несколько ящиков, обычно накрытых какой-нибудь тряпкой, – это было вино на продажу.

К сожалению для «бухариков», их рацион кайфа был строго ограничен. Кроме вина, им ничего не разрешалось ни продавать, ни тем более пить. Но это было несомненно мудрое решение со стороны администрации. Персонал лечебницы слишком хорошо знал своих клиентов.

 

Глава 27

Больничка лечебницы была отгорожена от санчасти локальной зоной, и, чтобы попасть куда-нибудь, нужно было либо перелезть через забор с колючей проволокой, либо иметь разрешение начальства. У босоты, которая следила за воровским порядком в любом лагере, подобного рода разрешения были всегда. Так что уже через час-полтора возле моего шконаря сидела вся братва профилактория, и мы мирно вели жиганский базар.

Я полулежал на шконаре, облокотившись на несколько подушек, которые были подложены сзади. Кровохарканье по-прежнему не прекращалось, да и кашель давал о себе знать почти постоянно, так что времени на то, чтобы поближе познакомиться с братвой, у меня ушло намного больше, чем если бы я говорил с ними здоровым.

К сожалению, ни с кем из присутствующих я не встречался ранее ни в лагерях, ни в тюрьмах Союза, да это было и немудрено, ведь каждая республика имела свои тюрьмы и лагеря всех режимов и категорий. Иногда, правда, арестантов вывозили куда-нибудь подальше, но это были в основном Воры и большие авторитеты в преступном мире своего региона. Ни тех ни других среди людей, сидевших возле меня, не было, но тем не менее все они были простыми и порядочными людьми.

В первую очередь, как и подобает истинному бродяге, меня безусловно интересовало, есть ли в этом учреждении или еще где рядом Урки? Собирается ли в зоне общак и греются ли те, кто находится под крышей? И в какой уже раз в жизни я не ошибся, полагаясь на порядочность и благородство своих соплеменников. На тот момент Воров в ЛТП не было, но в городе Чарджоу был один Урка, и звали его Вовчик Армян. Как мне рассказали те, кто общался и был знаком с ним лично, подход к нему был сделан от бакинского Урки Вачикоса Шестипалого, в Красноводской крытой.

С Вачикосом мы встречались несколько раз, но встречи были недолгими и людей при этом было предостаточно, а узнать всех трудно, так что, можно сказать, я не знал его вообще. Впрочем, двух его братьев, кстати тоже Воров, я знал, и неплохо. Все трое были авторитетнейшими бакинскими Ворами. Преступный мир о них слышал во многих регионах нашей страны и многие старые и именитые Урки знали братьев и уважали их за бескомпромиссность и чистоту помыслов. Это обстоятельство ставило их на одну ступень с самыми авторитетными Ворами нашей необъятной Родины.

Сашика, самого старшего из братьев, «завалили по сонникам» еще в конце шестидесятых, в одной из херсонских зон. Средний Рудик и младший Вачикос в то время, слава богу, жили и здравствовали. Также я знал и то, что уж если такой Вор, как Вачикос, делал к кому-то из молодых бродяг подход, то его протеже, без всякого сомнения, должен был быть в полной мере достоин столь высокого внимания. Исходя из всего этого я и отписал Вовчику Армяну соответствующую маляву.

Зная, что у меня нет времени на длительную переписку, и желая показать, что пишет человек, во многое посвященный и достойный внимания со стороны Урок, я, упаковав маляву, нарисовал сверху змею, держащую во рту пронзенное стрелой яблоко. Эта эмблема в древности обязывала мудреца хранить свои познания в тайне, а Вора – распознавать людей верных и близких по духу.

Для человека непосвященного такой рисунок не нес никакой информации, но для настоящего бродяги сама эмблема имела огромный смысл. Эти маленькие воровские хитрости я познавал когда-то годами от старых Урок, с которыми коротал срока на той или иной командировке нашей необъятной Страны Советов. Подобного рода воровскую азбуку я знал на пятерку.

Раз к Армяну делал подход Вачикос, они и общались немало: без этого никак не обойтись молодому Вору. И значит, Вачикос успел поведать Вовчику о многом, о чем обычно делятся Воры постарше с юными Уркаганами, так что ему нетрудно будет догадаться, от кого пришла эта малява. Лагерная братва уверила меня в том, что в «дороге на свободу» и отправке самой малявы нет и не может возникнуть никаких проблем, так что я уверенно отдал воровское посланьице кому следовало.

Я прекрасно понимал состояние окружающих меня людей. Хотя в последнее время в разных концах страны в тюрьмах и лагерях сплошь и рядом попадались разного рода самозванцы, они верили мне, когда я, еле переводя дыхание и порой захлебываясь сиплым кашлем, говорил на воровскую тему или писал Вору маляву. Было ясно, как божий день, что им не меньше, чем мне, хотелось, чтобы я получил побыстрее ответ от Вора. И не какой-нибудь, а чисто жиганячий, дабы удостовериться в том, что их не подвело собственное чутье. Ведь меня никто здесь не знал и даже не слышал обо мне. Люди поверили на слово, положившись исключительно на интуицию.

К слову сказать, это качество одно из благородных, а значит, и правильных жизненных понятий бродяг: сначала видеть в незнакомом человеке только хорошее и относиться к нему так, как требуют воровские понятия. Самое главное, что все эти знаки внимания люди уделяют человеку, не зная наверняка, их ли он собрат или засухаренный гад, что нечасто, но все же бывало, да и сейчас бывает в преступной среде. В понятиях бродяг все негативное, что есть в человеке, рано или поздно само выйдет наружу. Не зря среди братвы ходит поговорка: «Бродяга косо не насадит». У него это косо просто не получится, потому что образ жизни у него бродяжий.

 

Глава 28

Через день после того, как мною была отправлена малява Вовчику Армяну, из его ближайшего окружения пришел ответ, отписал его положенец из Чарджоу. Он сообщал мне, что, «к сожалению, сейчас Армяна в городе нет». Тот уехал в Безмеин, который находится на другом конце пустыни, «всего лишь» в пятистах километрах от Чарджоу.

Дело в том, что к тамошнему бродяге Серому от Воров был сделан подход и теперь Вовчик поехал поздравить брата с входом в воровскую семью. «Придется немного подождать, – писал положенец, – как только Армян появится в городе, я обещаю тут же отдать ему маляву».

Ну что ж, делать нечего, я стал ждать приезда Жулика. Когда человек обретает надежду, время летит незаметно. К счастью, ждать пришлось недолго. К удивлению многих босяков, да и что скрывать, и для меня самого, визит Уркагана на следующий день после того, как пришел ответ от положенца города, стал для нас приятной неожиданностью. Как я узнал чуть позже, на территорию профилактория Вовчик прошел безо всяких проблем. Правда, прежде чем познакомиться со мной, он задержался немного, чтобы поговорить с начальством. Затем его провели ко мне в палату.

Я еще не знал, кто стоит передо мной, когда, открыв уставшие от почти бессонной ночи глаза, увидел молодого человека, стоящего у моего шконаря и внимательно, слегка прищурив глаза, будто вспоминая что-то, разглядывавшего меня. Каким-то внутренним чутьем, присущим людям моего круга, я тут же скорее не понял, а почувствовал, кто стоит передо мной.

В этой связи мне хотелось бы отметить одну деталь, которая неизменно присутствует при подобного рода знакомствах в воровской среде. Дело в том, что, когда человек – Вор или положенец какого-либо региона (в данном случае речь конечно же идет о свободе, ибо в заключении существуют другие пути пробивки, например «беспроволочный телеграф») – получает маляву, он обязательно посылает запрос (на свободе это может быть простой телефонный звонок в то место, где человека, назвавшегося тем или иным именем, хорошо знают) и, уже исходя из описания внешних данных, каких-то характерных привычек, татуировок, делает вывод: тот ли это человек, за которого он себя выдает, или это сухарь.

Мне самому не раз, находясь на положении Вора в том или ином месте, приходилось вот так же пристально всматриваться в глаза человека, которого я не знал и конечно же боялся ошибиться. Я просто не имел права на ошибку. Так что, встретившись в тот момент взглядами, мы с Вовчиком поняли друг друга безо всяких дополнительных промацовок.

– Здорово, бродяга, – слегка улыбаясь, проговорил я и постарался при этом чуть приподняться на руках и сесть. Вовчик быстро подошел к постели и тут же помог мне, подложив сзади несколько подушек, а сам присел рядом на стул, который поставил кто-то из присутствовавших в палате.

– Бог в помощь, Заур, с приездом в Среднюю Азию! – сверкнув несколькими фиксами, продолжил он только что начатый мной, но тут же ненароком прерванный разговор.

– От души благодарю, бродяга, – ответил я, стараясь придать своему грубому голосу побольше теплоты, но сиплый кашель не позволил мне этого сделать.

– Все нормально, родной, не торопись, у нас уйма времени, чтобы поговорить по душам и все обсудить. На вот, гапани кусочек ханки, чтобы успокоить кашель.

Он достал из жилетного карманчика шарик чистейшего афганского опия и протянул мне. Я, долго не задумываясь, тут же гапанул его, запив остывшим чаем из косушки, и стал ждать, когда черняшка даст ожидаемые результаты. К слову сказать, опий – одно из самых эффективных лекарств от кашля, если не самое эффективное. В определенных количествах это лекарство от очень многих болезней, но стоит хотя бы немного перестараться, и он тут же превращается в смертельный яд замедленного действия.

Так я и познакомился с молодым чарджоуским Уркаганом, которого кличили Вовчиком Армяном. С ним впоследствии меня связывала не только цепочка воровских дел, но и тесная мужская дружба. Он был среднего роста и обладал приятной наружностью. Ему еще не исполнилось и тридцати, но в его суждениях и образе мыслей ощущалась твердость и прямолинейность, а под внешней бесстрастностью скрывалось незаурядное честолюбие – залог того, что он сможет достичь очень многого, если пожелает.

Проговорили мы с Армяном почти до самого вечера, нам было о чем поговорить. Затем Вовчик сказал, что обдумает с компетентными людьми, как меня вызволить из этого профилактория и поместить в туберкулезную больницу на свободе, и уехал, оставив приличную сумму денег и пообещав вернуться через несколько дней.

 

Глава 29

Думаю, сейчас следует пояснить, почему, когда речь шла о персте Божьем, я упомянул наряду с Уркаганом и человека в белом халате. Медицинский персонал санчасти профилактория состоял в основном из наркологов: главного врача и нескольких лечащих врачей и медсестер. Были и две бабушки-санитарки. Несколько раз в неделю приходили зубной врач и невропатолог. Один медбрат до поступления на работу в это заведение был лаборантом в туберкулезном диспансере. Больше того, в то время он заканчивал учебу в медицинском институте и совмещал работу медбрата с практикой фтизиатра.

Исходя из его знаний о туберкулезе, главный врач санчасти и поручил все заботы обо мне Махмуду. Так звали моего ангела-хранителя, и, смею заверить, в этом сравнении нет никакого преувеличения. Хочу отметить и то, что Махмуд был исключительно честным человеком. Когда я предложил ему некоторую, и немалую, сумму денег из тех, что оставил мне Вовчик, он молча и с таким выражением посмотрел мне прямо в глаза, что я тут же безо всяких слов понял, что он хотел сказать этим взглядом. Правда, смягчившись, вероятно осознав, какое общество меня окружает, ответил просто и безо всякой злобы:

– Спрячьте, пожалуйста, ваши деньги, Заур, они вам в скором времени еще ой как пригодятся. А мне они не нужны – я исполняю свой профессиональный долг.

И это было правдой. Он оказался действительно человеком долга, что никак не сочеталось со всей окружающей обстановкой, где все или почти все покупалось и продавалось за определенную плату.

Первым делом Махмуд взялся за то, чтобы остановить кровохарканье, которое продолжалось у меня уже не один день и из-за которого я так ослаб. Меня перевели в другую палату. Она была поменьше, зато там я находился один. Я боялся, что, не дай бог, заражу кого-нибудь из ребят, которые и без того были сильно наказаны судьбой. У меня протекал самый что ни на есть интенсивный процесс, и с этим обстоятельством в санчасти не могли не считаться.

Из города были привезены разного рода лекарства, витамины и плазма, которые по тем временам стоили немалых денег, но Махмуд выписывал их за счет профилактория. «Незачем было незаконно принимать такого больного человека, – вслух рассуждал он, – а уж коли приняли, нужно по крайней мере лечить, а не смотреть, как он с каждым днем медленно угасает!»

Махмуд сам назначил мне курс лечения, лично наблюдая за мной чуть ли не круглые сутки, иногда даже и ночь коротая в палате, рядом с моим шконарем. Неусыпно следил за тем, чтобы я вовремя принимал лекарства, сам ставил мне капельницы и заставлял проходить всевозможные процедуры, лично им разработанные. Разделил по своему усмотрению опий и давал мне принимать его три раза в день в определенных количествах, обычно в тот момент, когда кашель душил меня и было совсем невмоготу.

Нетрудно догадаться, что с таким доктором результаты не заставили себя долго ждать и я заметно пошел на поправку. Благо жизненного потенциала во мне было еще предостаточно. Махмуд сам удивлялся и радовался, глядя, как я медленно, но уверенно возвращаюсь к жизни.

Я уже мог шутить, выводя какие-то житейские формулы, наподобие того, что у меня началась вторая молодость, и это якобы результат длительного тюремного заключения, то есть тюрьма сохраняет человека. На это он, почти соглашаясь, отвечал, глядя на меня с доброй улыбкой: «Да, действительно, человек – поистине загадка, но, если не сохранишь молодости первой, не дождешься и второй. Это уж точно, поверь мне на слово, Заур, я знаю, что говорю».

В таких беседах у нас и проходило время. Махмуд точно угадал, какая тематика мне по душе. Стоит отметить, что помимо его любимой медицины он неплохо знал историю и литературу. Было очевидно, что чтению он уделял времени не меньше, чем медицине. В общем, мы не скучали и знали, как нам коротать время.

 

Глава 30

Через несколько дней после своего первого посещения, как и обещал, приехал Вовчик. Он привез бумагу от прокурора Чарджоу, в которой предписывалось, чтобы меня незамедлительно направили в ближайшую туберкулезную больницу, которая и находилась в этом городе.

Армян сделал все как надо, но, к сожалению, я еще был нетранспортабелен.

– Хотя бы через несколько недель интенсивного лечения его можно будет везти в такую даль, но никак не раньше. Иначе он просто не выдержит дороги, – таков был окончательный и безоговорочный вердикт Махмуда.

Так что, несмотря на мое страстное желание поскорее насладиться свободой, все же приходилось ждать. Я конечно же и сам все прекрасно понимал, поэтому и старался быть благоразумным и терпеливым, ну а к ожиданиям мне было не привыкать…

Так что выбор мой был однозначен: я остался. Тем более что Вовчик и сам мне это посоветовал. Уезжая, он спросил у меня:

– Может, есть какая просьба, Заур, пока ты не оклемался и не переехал в другое место? Говори, бродяга, не стесняйся, по возможности все сделаем как надо.

И тут, сам не знаю каким образом, скорее всего меня подкупила простота и открытость Уркагана, я решился попросить его о том, что больше всего тревожило меня все это время. Конечно же в ином положении я бы ни за что не посмел потревожить Вора подобной просьбой, но тогда для меня был дорог каждый день и я не мог не воспользоваться случаем, который мне любезно предоставляла судьба.

– Дело в том, Вовчик, – начал я, – что в Самарканде живет моя жена с младшей дочерью. Они даже не знают, что меня не расстреляли и я остался в живых. Мне бы хотелось, чтобы кто-нибудь съездил и известил их об этом.

Когда мы прощались с Вовчиком, в палате сидели несколько человек босоты. Они приехали из города, с ними была и дочь прокурора Чарджоу, очень милая и привлекательная девушка. До этого в палате было шумновато, к нашему разговору никто не прислушивался, кроме девушки, которая с нескрываемым интересом и глубоким состраданием смотрела на меня во все глаза. Но после моих слов в помещении воцарилась мертвая тишина, мне даже стало как-то неловко.

Затянувшуюся паузу прервал сам Армян, просто спросив у меня:

– Ты хочешь, чтобы они навестили тебя здесь, в ЛТП?

– Нет, конечно, – ответил я тут же, – мне не хочется, чтобы они видели меня в таком состоянии.

– Ну что ж, бродяга, будь по-твоему. Если твоя жена и дочь все еще живут в Самарканде, то я тебе обещаю, что, как только ты окажешься в вольной больнице, они будут рядом с тобой. Можешь в этом не сомневаться, – сказал Армян решительным тоном, нахмурив брови и глядя мне прямо в глаза.

Какие у меня могли быть сомнения в отношении обещаний Жулика? Мог ли я сомневаться в его словах или в нем самом? Конечно же нет. Об этом не могло быть и речи, иначе я бы не был тем, кем я был и есть в этой жизни, – бродягой.

Я написал по памяти на клочке бумаги приблизительный адрес, который случайно узнал от мусоров, и заранее поблагодарил Урку за заботу и внимание. Мы тепло простились, и вся братва уехала в Чарджоу.

Прошло немного времени, которое Махмуд отпустил на первичный этап моего лечения, и в начале марта 1988 года я наконец-то вновь отправился в путь. Я еще не мог свободно ходить, но чувствовал себя намного лучше, чем до приезда в профилакторий. Это было целиком и полностью заслугой Махмуда, но, к моему сожалению, он не позволил мне отблагодарить его как положено.

– Ты, Заур, слава Аллаху, жив и заметно идешь на поправку, – сказал он мне на прощание, – это и есть твоя благодарность мне, ибо может ли быть для врача благодарность больше той, чем когда он видит перед собой выздоравливающего пациента?

Вот таким удивительным, честным и благородным был этот человек. Дай Аллах ему и его близким всяческих благ!

Ранним февральским утром Вовчик прислал за мной машину «скорой помощи» с несколькими симпатичными женщинами-врачами и верзилой санитаром в придачу, которые всю дорогу до городской больницы обращались со мной так, будто я был пашой или эмиром. В машине я полулежал на носилках и смотрел в окно, наслаждаясь хоть и относительной, но все же свободой. Но главный и, слава богу, не последний в моей жизни сюрприз меня ожидал чуть позже, на следующий день после прибытия в больницу.

 

Глава 31

Каждый из нас знает по собственному опыту, что человек, и в этом его чудо, обладает странной способностью рассуждать почти хладнокровно при самых крайних обстоятельствах. К буре чувств примешивается логика мысли. Это результат человеческого одиночества и отрешенности от суеты, глубокого анализа чувств и желаний, и происходит он лишь в тех головах, которые большую часть своей жизни покоятся отнюдь не на пуховых подушках.

Территория больницы, куда я был доставлен через пару часов утомительной, но в то же время приятной и радостной поездки, была по меркам провинциального Чарджоу очень большой. На огромной площади в несколько гектаров размещались множество корпусов и отделений больницы: хирургический, костный, детский, легочный и другие, непосредственно сама поликлиника туберкулезного диспансера и несколько помещений службы быта.

Кругом росли плодовые деревья, и, хотя на дворе было еще лишь начало марта, повсюду вились причудливые кустарники и зеленела трава. Вдоль и поперек всей территории больницы были аккуратно проведены арыки, по которым, приятно журча, бежала чистая речная вода. Все строения буквально блестели от белизны побелки, сразу бросалась в глаза идеальная чистота. Было видно, что ко всему этому приложилась рука настоящего хозяина. Откровенно говоря, я был приятно удивлен.

Безо всяких проблем и проволочек, как это часто бывало в вольных, но казенных заведениях страны развитого социализма, меня поместили в легочное отделение. Отношение медицинского персонала ко мне с первых же минут было почти таким же, как и у врачей «скорой помощи». Пока я сидел в палате на шконке, еле-еле переводя дыхание после длительной поездки, на меня пришел поглазеть весь штат легочного отделения, находившийся на дежурстве.

Конечно же я прекрасно понимал, кому был обязан столь пристальным вниманием и приветливым обхождением, но по старой лагерной привычке сделал вид, что я шланг и резиной не пахну.

Но, как показало время, конспирация здесь была абсолютно ни к чему: палата, куда меня поместили, была под стать всей больнице – огромной, чистой и светлой, с высокими потолками и большущими окнами.

Шконарей в палате было всего восемь: все панцирные и одноярусные. «Да, здесь, без сомнения, можно прийти в себя и стать на ноги», – подумал я в тот момент, когда впервые переступил порог этой, как впоследствии показало время, фартовой для меня обители. С бедолагами, товарищами по несчастью, а в палате их было всего пятеро, я познакомился тут же и уже через несколько минут вел себя с ними так, будто знал их всю жизнь.

Мужики без суеты и лишних хлопот помогли мне обосноваться на втором шконаре, слева от дверей. Из трех пустующих коек именно отсюда вид на «волю» мне показался наиболее выигрышным, ибо взгляд охватывал большую часть фруктового сада, который рос за легочным отделением и был по-весеннему еще почти голым – без листвы, но с набухшими почками на ветвях.

С дороги я подустал и решил немного отдохнуть. Моя душа еще не пела, но и не плакала уже, а одного этого было вполне достаточно, чтобы я мог предаться приятным воспоминаниям или всласть помечтать.

Я лежал поверх одеяла, подложив обе руки под голову, смотрел в окно и думал, думал о самом сокровенном – о своей жене и детях, и, когда я наконец заснул, мне приснился какой-то удивительно бархатный сон.

После обеда навестить меня приехал Вовчик с городской босотой и двумя милыми бубновыми дамами в придачу, а с ними в палату ворвались молодость и жизнь. Почти до самого вечера они пробыли у меня. За это время я узнал очень многое из того, что мне необходимо было знать.

Когда при знакомстве с кем-либо у вас складывается впечатление, что вы знали этого человека очень давно, чуть ли не с пеленок, значит, этот человек под стать или сродни вам самому. После ухода братвы у меня было именно такое ощущение. Другого и быть не могло, ведь люди, пришедшие ко мне, пришли с Вором. За все то время, пока они находились у меня, я все пытался навести Армяна на интересующую меня тему, но он как будто специально избегал этого разговора, сам же я постеснялся спросить его в присутствии стольких людей.

О чем личном может идти речь, когда «базар» в кругу идет о воровском, да еще при этом присутствует Урка? Ведь я был воспитан совсем по иным правилам, нежели нынешнее поколение людей, которые именуют себя бродягами. Для меня, равно как и для многих тысяч таких же, как и я, босяков, на первом плане всегда стояло то, что касалось истинно Воровского; остальное, в том числе и личное, было побочным.

Почти все мы десятками лет чалились в заключении. Имело ли смысл заводить семью? Кто из нас мог быть уверен в том, что его будет ждать любимая женщина? Да и какая женщина захочет связать свою жизнь с таким человеком? Но к счастью, находились и такие, а значит, иногда было что-то пусть и мимолетное, но все же личное.

Мы сами избрали себе этот путь, никто не неволил нас ступать на него, и жаловаться было некому. Так что мне необходимо было показать людям, что хоть я и нахожусь на волосок от смерти, но все же чту завещанные старой босотой традиции.

В тот момент я конечно же не мог даже и предположить, теряясь в догадках после ухода Вовчика и особенно после его прищуренного, с хитрецой, прощального взгляда, какой приятный сюрприз в самое ближайшее время приготовит мне этот Уркаган.

Тот день я запомнил до мельчайших подробностей, как и все подобные эпизоды моей шебутной и полной драматизма жизни, которых, к сожалению, было не так уж и много. Но все же они были.

 

Глава 32

И вот наступило то прекрасное и ласковое утро, прохладное, как поцелуй росы, о котором мне хотелось бы рассказать чуть подробнее. Пробудившись с рассветом, я полулежал на больничном шконаре, подложив под голову несколько подушек и укутавшись в теплое, из верблюжьей шерсти, одеяло, наблюдая по очереди в оба огромных окна обыкновенное чудо природы.

Посмотреть было на что. Восток, как костер в пустыне, разгорался быстро и ярко. В какой-то момент золотисто-желтая полоса над горизонтом стала огненной. Наконец, приветствуемый птичьими голосами, красный шар солнца выкатился на небосклон, и тут же все вокруг заискрилось и засверкало. Трава, осыпанная жемчугом росы, стала переливаться миллионами алмазов, будто только что брошенных горстями на землю невидимым волшебником. В окна палаты ударили яркие лучи солнца, и я, закрыв глаза от удовольствия, на несколько минут очутился в другом мире – мире легенд и фантазий. Глядя на этот дивный пейзаж, я невольно и с особенной остротой ощущал всю красоту и мимолетность бытия. А какой насыщенной была моя жизнь, сколько в ней было драматизма, сколько сохранилось волнующих воспоминаний! Только теперь, когда смерть смотрела мне в лицо, я понял настоящую цену жизни и ее радостей.

Эта мысль захватила меня полностью. Ведь в заключении все для меня было всегда ясно, и даже когда смерть иногда стояла на пороге моей камеры, я знал, что делать, и не роптал, но теперь… Наконец-то оказаться на долгожданной свободе, но для чего? Чтобы умереть здесь?

Ощущение страшной несправедливости было невыносимым. Тогда еще я даже и не предполагал, что именно сегодня, в это дивное по красоте мое первое утро на свободе, после всего кошмара заключения, который совсем еще недавно мне пришлось пережить, и суждено будет сбыться моим долгим мечтам и ожиданиям.

Говорят, что у каждого из нас, живущих на земле, есть свой Ангел-Хранитель, и это абсолютная правда, в чем я успел убедиться не единожды. Но вот о том, что между людьми, очень близкими нам по духу или по крови, существует какая-то невидимая связь, которая порой неудержимо влечет их друг к другу, а иногда даже и предупреждает о приближающихся опасностях, я конечно же слышал, но сам в это не верил никогда, и, как показало время, зря.

Понять меня нетрудно. Ведь все старые арестанты – реалисты, и склад ума у них всегда практичный: пока не пощупают своими руками или воочию не убедятся в чем-то, никогда не поверят на слово.

День полностью вступил в свои права, больница давно проснулась и уже несколько часов как жила своей жизнью. В это время в нашем отделении больные завтракали. Я был один в палате, тихо полулежал на своем шконаре и слушал какую-то приятную музыку, доносившуюся из репродуктора, висевшего прямо над дверью, как вдруг что-то как будто всколыхнуло меня, разбудив какой-то давно дремавший, забытый инстинкт.

Я даже не мог припомнить, когда в жизни мне приходилось ощущать подобный прилив сил. Сам не знаю как, я поднялся с койки и легко выпрямился, будто и не болел вовсе. Было такое ощущение, что я только что принял какой-то эликсир жизни.

Но это еще не все. В следующую секунду ноги сами вывели меня из палаты. Я подошел хоть и не спеша, но уверенной походкой к двери, открыл ее, вышел в коридор и замер как вкопанный, стоя на длинной цветастой половой дорожке.

Взгляд мой был устремлен куда-то вдаль, мимо людей, выходивших из столовой и сновавших по коридору в ту и другую сторону, мимо тех, кто шел на процедуры. Все они мелькали рядом, словно во сне, но их присутствия я почему-то не воспринимал.

Запахнувшись по старой лагерной привычке в поношенный больничный халат (первый попавшийся мне под руку), в котором, надо думать, помер не один чахоточный бедолага, в тапочках на босу ногу, я стоял и ждал, абсолютно уверенный в том, что сейчас должно произойти что-то из ряда вон выходящее, и чудо, к счастью, не заставило себя долго ждать.

Буквально в следующую минуту из бокового входа в легочное отделение, который находился на приличном расстоянии от меня, где-то в середине корпуса, не вошла, а вбежала молодая с виду и хорошо одетая женщина. На мгновение она остановилась и как-то растерянно, с видимой тревогой огляделась по сторонам, будто ища кого-то, и, увидев меня, одиноко стоящего у двери своей палаты, бросилась в мою сторону.

Каскад длинных и черных как смоль волос, ниспадавший волнами на ее плечи и грудь, почти закрывал ее лицо, но она легким прикосновением рук откинула их назад, и, когда расстояние, разделяющее нас, сократилось, сердце мое вдруг екнуло и забилось мелкой дробью, оно просто готово было выскочить из груди. Сомнений не оставалось – этой женщиной была моя жена Джамиля.

Уже в следующее мгновение мы упали в объятия друг друга. Мне показалось, что я обрел крылья. Джамиля плакала навзрыд, уткнувшись мне в плечо, и крепко прижимала к себе с таким порывом чувств и страстной любви, будто в самое ближайшее время нас должен был кто-то разлучить.

Такой знакомый и родной пьянящий запах ее волос тут же одурманил меня, а комок, подступивший к горлу, не давал вымолвить ни слова. Я зарылся в ее пушистые, шелковистые на ощупь волосы, закрыл глаза и провалился в бездну счастья.

Как я мог говорить в тот момент? Да и о чем было говорить? Чего желать? «Как же ничтожно мало нужно человеку для счастья!» – промелькнуло в моей голове.

Один Бог знает, сколько времени мы простояли в таком молчаливом единении: минуту или пять? Когда я пришел в себя и поднял взгляд, то увидел странную картину. Недалеко от нас стояли несколько женщин, в том числе и в белых халатах. Они о чем-то шептались, иногда поднося носовые платочки к глазам, и глядели в нашу сторону. За ними, переминаясь с ноги на ногу, тихо судачили двое любопытных мужичков.

Голова жены покоилась у меня на груди. Она уже давно перестала плакать, лишь изредка нервно вздрагивала, всхлипывая и прижимаясь ко мне с каждым разом все сильнее и сильнее.

Я осторожно поднял ее голову, посмотрел в заплаканные и от этого еще более привлекательные и желанные глаза, на алые губы и приоткрытый, полный маленьких жемчужин рот, как бы убеждаясь лишний раз, что это действительно моя жена, а не сон.

Нежно погладил ее по волосам, обнял за плечи, прижал к себе, как драгоценный сосуд, и молча завел в свою палату.

Когда мы оба оказались сидящими на моей койке, она подняла голову и, взглянув мне прямо в глаза, проговорила с таким состраданием в голосе, что у меня мурашки пробежали по коже:

– Неужели это ты, Заур? Родной мой, ты действительно жив! Боже, как же я рада! Ты даже не представляешь себе, как я рада и как счастлива. Сколько же я пережила и как мечтала о такой вот чудесной встрече! О Боже, неужели все это не сон? Но мне почему-то сказали ребята, что ты чуть ли не при смерти, так, наверное, нужно было, да? Заур, милый, это ты? Я не верю глазам своим…

Она щупала мои руки, плечи, грудь, смотрела на меня сверкающими, как два черных бриллианта, глазами, полными любви и сострадания, гладила меня по волосам своими нежными и добрыми руками, и слезы, как два маленьких ручейка, сбегали с обеих ее щек.

Она все еще не могла до конца поверить в чудо нашей встречи. В тот момент я находился в какой-то эйфории, не успев вымолвить еще ни единого слова. Она прекрасно понимала мое состояние, поэтому и не требовала от меня немедленных ответов на свои вопросы. «Вот этим и отличаются, наверно, такие близкие, родственные души, как наши», – промелькнуло в моей голове. Я по достоинству оценил ее поведение.

В палате мы были одни, и я знал, что в ближайшее время нас никто не потревожит, но вдруг услышал скрип открываемой двери и обернулся. В дверях стояла моя младшая дочь Хадишка – нарядная, как маленькая принцесса, с двумя огромными белыми бантами, приколотыми к таким же пышным и длинным волосам, как и у матери.

Я был поражен ее взглядом. Ребенок смотрел на меня глазами взрослой женщины. Какое-то мгновение мы разглядывали друг друга, молча улыбаясь, и, честно говоря, я растерялся в тот момент, но меня спасла ее детская непосредственность. С криком «Папа!» она бросилась в мои объятия, зарылась где-то у меня на груди, и напряжение прошло само по себе.

Я успел завязать платком рот, чтобы не заразить туберкулезом дочь, по-прежнему прижимая ее к своей груди.

Первые слова при нашей общей встрече, которые я произнес, были обращены именно к ребенку. Я поздоровался, не преминув сделать комплимент своей дочурке, и понемногу все стало на свои места.

Так втроем на моей больничной шконке мы и просидели, разговаривая несколько часов кряду, пока не появился Вовчик со своими бродягами.

 

Глава 33

Нетрудно догадаться, что я почти все это время молчал, внимательно слушая рассказы жены и некоторые, по-детски наивные, маленькие дополнения дочери.

Находясь в Самарканде и, как сейчас принято говорить, занимаясь торговым бизнесом, она, естественно, не могла знать, что мать моя умерла, а меня почти тут же посадили в тюрьму. Узнала она об этом чуть позже, когда, закончив дела, приехала домой в Махачкалу. Можно представить себе, в каком она была состоянии, поняв, какая череда несчастий произошла в ее отсутствие.

Джамиля всегда была сильной и умной женщиной. Прекрасно понимая то, что легавые, зная о нашей любви и привязанности друг к другу, не оставят ее в покое, полагая, что я мог доверить ей очень многое, она, никому ничего не сказав, кроме моего отца, вернулась в Самарканд.

Дома Джамиля оставила старшую одиннадцатилетнюю дочь Сабину, которая уже давно превратилась в не по возрасту взрослую и практичную девушку, с дедом, убитым горем, а сама, в надежде на то, что легавым не будет никакого резона ехать в такую даль за простыми показаниями жены арестованного, покинула Махачкалу, взяв с собой младшую дочь Хадишку.

Но она просчиталась. Могла ли моя жена знать тогда, прекрасно изучив меня за годы совместной жизни, какие преступления мне инкриминируют менты? Какие силы легавых двух республик будут брошены на то, чтобы сделать нас в глазах закона козлами отпущения? Конечно же нет. Она узнала об этом намного позже, когда они все же навестили ее.

Услышав от приезжих мусоров, в чем меня обвиняют, Джамиля сразу поняла всю абсурдность этих обвинений.

Она была моей женой и поэтому знала, как часто люди страдали просто так, не за понюх табаку, и поэтому сделала все от нее зависящее для того, чтобы менты уехали от нее несолоно хлебавши. Больше того, пока легавые были в Самарканде, она, сама того не подозревая, умудрилась здорово мне помочь, а впоследствии результат ее действий вызволил меня из очередного заточения и в корне изменил всю мою жизнь.

Это ли не перст Божий, оберегающий от ошибок любимых существ? Узнав от говорливых во хмелю приезжавших к ней легавых о том, что правоохранительные органы обеих республик не только всячески скрывают наше местонахождение, но иногда даже меняют места нашего заточения, Джамиля не стала зря тратить время на мои поиски, решив сначала обосноваться с дочерью в Самарканде, а уж затем, когда она сможет сделать что-то реальное, найти меня и помочь.

Не могут же легавые скрывать нас постоянно? Когда-то и где-то ведь должен состояться суд? Так думала не только одна моя супруга, так думали все те, кому мы трое были дороги, но, к сожалению, как показало время, все они ошибались. Суд действительно состоялся, но никто, даже дагестанские мусора не знали, когда он будет и где.

Они узнали об этом позже, когда нам уже вынесли смертный приговор, а узнав, на радостях решив опередить время, дали ложное известие в газете о том, что в отношении нас с Лимпусом «приговор приведен в исполнение», то есть нас расстреляли.

Поистине верно говорят, что правда порой бывает причудливей вымысла. Не знаю, каким образом эта газета попала в Самарканд, но Джамиля захватила ее с собой, и теперь она лежала перед моими глазами. Да, не часто в жизни приходится читать в прессе отходняк от мусоров на самого себя. Смею заверить любого, было занятно ознакомиться с собственным некрологом в мусорской интерпретации.

Думаю, не трудно догадаться о том, какой стресс может пережить женщина, узнав, что ее мужа расстреляли, да еще по ложному обвинению! К тому же узнает она это на чужбине и с маленьким ребенком на руках.

Я много раз представлял себе, каково ей было тогда, но уверен, что до конца понять ее так и не смог.

Но «все проходит», говорил когда-то мудрый царь Соломон. Так и для моей жены прошли эти мучительные и тяжкие дни испытаний. Жизнь брала свое, и никуда от этого было не деться. В тот момент, когда бродяги, посланные Армяном, прибыли в Самарканд, Джамиля снимала квартиру напротив фабрики. Занималась коммерцией, жила с дочерью и близкой подругой Светой, которая, кстати, была женой моего кореша, махачкалинского кошелечника Валеры Пискли.

Сначала она конечно же не поверила рассказу приезжей босоты, стала показывать газету, некоторые вырезки об этом процессе из других, более ранних публикаций центральной прессы, которые хранились у нее в идеальном порядке в альбоме для фотографий. Но чем больше она слушала их, тем сильнее убеждалась в том, что перед ней не какие-нибудь залетные фраера. Ну а отличить бродягу от фраера или тем более от легавого она умела.

Да и что может быть нужно кому бы то ни было от нее – матери-одиночки? У нее была лишь одна драгоценность – дочь, все остальное было не столь важно, но кто мог позариться на ее дочь? Это было абсолютно исключено.

Сердце подсказало ей ехать без промедления. «Он жив и ждет тебя», – будто шептало оно. Уже зная наверняка, что поедет, спросила у дочурки: «Хочешь увидеть завтра папу, Хадишка?»

От Самарканда до Чарджоу триста с лишним километров по прямой, и один Бог знает, сколько передумала она за долгое время пути, пока машина не остановилась наконец у ворот туберкулезной больницы.

Исцелить судьбу можно, изменить – никогда. Ужасна неотвратимость судьбы!

 

Часть II. Свобода для арестанта

 

Глава 1

Прошло несколько месяцев с тех пор, как я вновь нашел жену и младшую дочь. За это время произошло немало событий, которые так или иначе отразились на моем будущем. Как я и предполагал, впервые очутившись в палате туберкулезной больницы, здесь можно было как следует подлечиться. По лагерным меркам, которые почти всегда определяют жизнь каторжанина за колючей проволокой (кровью не харкаешь, ходить и соображать можешь), я, можно сказать, пришел в себя. При туберкулезе главное, как известно, не столько лекарства, сколько свежий воздух и обилие пищи. Как говорят арестанты, «сначала больной должен накормить чахотку, а уж потом и самого себя». Кормили хорошо, но от кайфа мне тут же пришлось отказаться напрочь, больше того, впервые в жизни я бросил курить. Чего не сделаешь ради любимой женщины? К сожалению, человек часто не ценит того, что дарит ему жизнь, а потом горько сожалеет о потерянном.

Определенные взгляды на жизнь, многолетний арестантский опыт и тесное общение в кругу преступного мира дали мне основание предполагать, что почти все воры, независимо от их «профессий», – своего рода романтики. Впрочем, у каждого крадуна этот романтизм проявлялся по-разному, а с годами многие утрачивали его вовсе. Я не знаю – к сожалению или к счастью, но я остался мечтателем даже в преклонном возрасте, когда взялся за перо.

Итак, наступил первый день лета – день моего рождения. В разные годы и в разных местах я отмечал его по-разному, хотя слово «отмечал» в данном случае звучит не вполне уместно. Большую часть жизни приходилось «праздновать» в заключении, в камерах разных тюрем и лагерях. Но куда бы ни забрасывала меня судьба, этот день был для меня всегда чем-то знаменателен.

Очередная годовщина не была исключением, если не сказать больше. Когда в разлуке много думаешь о любимых людях, но отвыкаешь ежечасно видеть их, при встрече ощущаешь некоторую отчужденность до тех пор, пока не скрепятся вновь узы совместной жизни. Хотя по большому счету нам с женой этот период времени сложно считать совместным.

Два дня в неделю, всегда вместе с дочерью, Джамиля гостила у меня в Чарджоу, приезжая из Самарканда в пятницу вечером и уезжая рано утром в воскресенье. Дорога в один конец занимала около девяти часов.

Учитывая «комфорт» поездов местного назначения и «интеллигентность» их пассажиров, легко представить себе, что пришлось вытерпеть моей жене, чтобы всего на пару дней очутиться со мною рядом. В остальное время она занималась бизнесом, который, судя по тому, что привозила мне, процветал.

Человек, который хоть раз осмелился выразить свое недоверие женщине, очень много теряет в ее глазах. Давно зная эту истину, я никогда ни о чем не расспрашивал. «Посчитает нужным – расскажет сама, – полагал я, – а нет, так и не стоит интересоваться, ибо в таком случае от женщины правды все равно не добьешься».

Отмечая мой день рождения, мы от души веселились в большой и шумной компании наших новых друзей и их подруг. Совсем скоро мне предстояла сложная операция по удалению правого легкого и четырех ребер в придачу. Ее бы провели сразу при моем поступлении в больницу, но во время процесса, когда идет выделение туберкулезных палочек, такая операция абсолютно невозможна.

Та незабываемая ночь была ночью большой любви и глубокой печали. Тесно прижавшись друг к другу, мы лежали на огромной тахте, в квартире одного из моих корешей, молча разглядывая на стене тени от ветвей росшей рядом с окном высокой чинары, и думали каждый о своем.

До сих пор не могу понять, зачем именно в эту волшебную звездную ночь, за два дня до операции, жене понадобилось рассказать мне обо всем? То ли это был любовный хмель, неожиданно ударивший в голову, то ли причиной стало то, что двое больных, которым недавно сделали схожие операции, умерли, и она боялась, что, случись со мной самое худшее, ей придется нести в себе груз лжи через всю оставшуюся жизнь? Не знаю. Я и потом, когда на сердце уже давно образовался рубец от этой раны, не расспрашивал ее об этом.

Никогда не забуду то состояние души, когда одна за одной, по мере откровения Джамили, рушились мои надежды и ожидания. Да, поистине самое глубокое горе нам всегда причиняет тот, кто мог бы дать нам счастье, и всегда мучительнее те раны, которые наносит рука любимого человека.

А узнал я в ту злосчастную ночь следующее. Как выяснилось, легавый-то оказался прав, когда рассказывал мне почти год назад на допросе в бакинской тюрьме о том, что моя жена неверна мне. Ошибся он лишь в одном. Она не выходила замуж, нет, просто завела себе любовника.

Откровенно говоря, я ожидал услышать нечто в этом роде, подобные мысли частенько посещали меня по ночам, не давая ни сна, ни покоя. Но как бы то ни было, удар был весьма ощутим, хотя, подчеркиваю, и не был неожиданным.

Парадоксально, но факт: одна из странных особенностей человеческой натуры состоит в том, что человек, имеющий твердые представления о некоторых вещах, все же приходит в ужас, когда непосредственно убеждается в том, что эти его представления соответствуют действительности.

Лежать конечно же я больше не мог. Молча, чтобы не пропустить ни единого слова, я встал, заливаясь потом, впервые за долгое время воздержания закурил сигарету и подошел к окну.

«После того как ты вновь воскрес для меня, – продолжала она, глядя куда-то в потолок и даже не обращая внимания на то, что меня уже давно нет рядом, – я вернулась в Самарканд и поведала все, что увидела и испытала, своему другу». Они стали держать с ним что-то вроде семейного совета.

Говоря откровенно, любовник моей жены оказался добрым малым и, скорее всего, порядочным человеком. Он сказал ей, что все прекрасно понимает, а в происшедшем не видит ничьей вины, ведь все вокруг были уверены в том, что меня расстреляли.

Теперь я понял, для чего она взяла с собой газету с сообщением о моей казни в свой первый приезд. Далее он, как она выразилась, посчитал своим долгом помочь ей по мере возможности, но, разумеется, втайне от меня. И это несмотря на то, что после того, как она увидела меня, всякие его ухаживания были отвергнуты.

Ну а то, что я постоянно слышал о процветающем бизнесе, оказалось блефом. Этот филантроп, не скупясь, снабжал ее деньгами для всевозможных покупок и поездок ко мне.

Есть на юге деревья, на которых рядом с высохшими плодами вдруг распускаются белые цветы; бывают дни, когда рядом с ярким солнцем на небе видна и бледная луна, а человеческое сердце может порою испытывать одновременно и любовь и ненависть к одному и тому же существу. Оно разбивается, когда, чрезмерно расширившись под теплым дуновением надежды, вдруг сжимается от холода действительности. Что-то подобное чувствовал тогда и я. Ледяной душ и пламень чувств. Любовь и ненависть. Жизнь и смерть.

Чтобы пережить и осмыслить все, что я услышал, требовалось время, поэтому я попросил, чтобы она уехала, пока я не приду в себя и не дам ей об этом знать. Не помню, о чем я думал тогда, да и думал ли вообще о чем-то? Я просто страдал. Для меня в этой жизни было все потеряно.

 

Глава 2

Через день меня прооперировали, а еще через пару недель я сидел в кругу своих единомышленников, обсуждая текущие воровские дела и стараясь напрочь вычеркнуть из жизни все, что касалось этой женщины. Я запрещал себе даже мысленно возвращаться к этой теме, это было для меня самым настоящим кошмаром, который мне с трудом удалось пережить. Хотя сердечные раны незримы, они никогда не закрываются: всегда мучительные и кровоточащие, они навечно остаются разверстыми в глубине человеческой души.

Прошло полгода. До полной свободы оставалось уже совсем немного – меньше месяца, и я, глупец, как обычно бывает перед окончанием любого срока, тешил себя мечтами. Хотя я и находился в вольной больнице и в общем-то не испытывал особенных ограничений в передвижении, числился я все же за ЛТП, и любое грубое нарушение с моей стороны (самовольная отлучка из больницы или города) могло повлечь за собой самые печальные последствия. Например, новое водворение в профилакторий.

Но для этого у местных ментов не было ни повода, ни оснований. К тому же здесь давно все было плотно схвачено и опутано воровскими сетями. Всем платили, все брали взятки, и все без исключения знали свою цену.

Единственным гарантом законности могла бы еще как-то служить Москва, но она была ох как далеко, в буквальном смысле слова: за горами, за долами, за морями. Да и ее можно было обойти при желании, что зачастую и делали довольно-таки красиво и всегда оригинально власть имущие. Восток – дело тонкое…

Жену свою я не видел и по возможности старался не вспоминать о ней. Но судьбе и на этот раз было угодно распорядиться по-своему. Как до, так и после операции я всегда и везде активно занимался всем тем, что требовал от меня мой уклад жизни. Не знаю, каким образом, но об этом пронюхало начальство в Махачкале (когда меня привезли в больницу, в Дагестан сообщили, что я при смерти, и менты на родине успокоились).

Для них моя воровская деятельность была прекрасным поводом для того, чтобы я вновь оказался под замком, но уже не в ЛТП, а на настоящих тюремных нарах.

Они прекрасно понимали, что, если я могу вести такой образ жизни, значит, я относительно здоров и обладаю свободой в полном смысле этого слова.

Это было чревато очень серьезными последствиями как для мусоров, непосредственно занимавшихся нашим делом, так и для тех свидетелей, которые давали против нас троих ложные показания и разгуливали теперь по Махачкале, уверенные в том, что нас с Лимпусом уже давно нет в живых.

Так что легавые, чтобы не искушать свою мусорскую судьбу, решили сделать мне очередную пакость, но, к счастью, опять по-фраерски просчитались.

Весь состоявшийся разговор между прокурором Чарджоу и кем-то из высокого начальства МВД Дагестана был передан Вовчику Армяну дословно. А мне легавыми из УГРО отпускалось ровно трое суток на то, чтобы я делал ноги. После этого мусора должны были сообщить о моем побеге в Дагестан и объявить меня во всесоюзный розыск, потому что мы с Лимпусом числились за Москвой. Таким образом и волки были сыты, и овцы целы.

Делать было нечего, приходилось вновь рвать когти. Кто бывал в тюрьме не единожды, тот поймет чувства арестанта, когда тот, не успев выйти на свободу, вновь видит зависший над ним дамоклов меч. В этот момент заключенный так же неизменно приходит к мысли о бегстве, как больной к кризису, который исцеляет его или губит. Исчезновение – это выздоровление. А на что не решишься, лишь бы выздороветь?

Слава богу, к подобным жизненным ударам мне было не привыкать, иначе бы у меня, наверное, просто опустились руки. Если бы я оказался один на один со своею бедой, то ни за что не захотел бы вновь встретиться с женой, но рядом была босота, которая даже и не догадывалась о наших отношениях, поэтому мне не оставалось ничего другого, как тут же вызвать ее из Самарканда.

Я умер бы от стыда, если бы кто-нибудь узнал о случившемся. Превратности судьбы не всегда ведут человека прямой дорогой: встречаются тупики, закоулки, темные повороты, зловещие перекрестки. Я стоял теперь на одном из таких опасных перекрестков.

Не медля ни минуты, я позвонил Джамиле в тот же вечер, как узнал обо всем, а уже ранним утром она была у меня. Чтобы мой отрыв прошел без запала, да и на случай пробивки ксив, которых у меня вообще не было, Армян выделил нам тачку до Самарканда, и не чью-нибудь, а самого прокурора города. Вез нас, конечно, не прокурор, а его водитель, тоже легавый, но схваченный так же крепко, как и его высокий шеф.

Простившись с чарджоуской шпаной, утром мы тронулись в путь и ночью безо всяких приключений добрались до Самарканда.

Кто мог подумать в то далекое время, когда я тычил здесь в бригаде вместе с Лялей, что спустя восемнадцать лет я вновь окажусь в этом городе, да еще и при таких весьма неблагоприятных обстоятельствах.

Но теперь, к несчастью, моей верной и преданной подруги не было рядом, она лежала где-то на безымянном лагерном погосте в Мордовии, так что я тут же отправился искать тех, кого знал когда-то и кому мог довериться.

 

Глава 3

План мой был прост: срочно найти подходящую ксиву, необходимое количество денег и, чем раньше, тем лучше, покинув Среднюю Азию, отправиться в столицу, туда, где меня меньше всего будут искать и где я постараюсь доказать нашу невиновность.

Но между планом и конечным результатом существует масса преград, которые необходимо преодолеть. В самом начале поисков меня ошеломила трагическая весть: буквально перед моим приездом застрелили Еревана. Он был Жуликом и моим старым другом. Говоря откровенно, больше всего я надеялся как раз на его помощь. К сожалению, мы не виделись много лет.

Теперь, когда я добирался на такси до его дома, чтобы отдать ему дань уважения, я невольно задумался, глядя в окно, вспоминая то далекое прошлое, когда мы еще совсем молодыми шныряли по чужим карманам в Баку. Ереван Самаркандский, Гамлет Армяникентский, Тофик Босяк Завокзальный, Етим Восьмойский, который всем нам годился тогда в отцы и был единственным среди нас, уже в то время, при своих.

Кстати, познакомил нас с Ереваном Врежик в Сочи. В те годы в Сочи съезжалось много шпаны – кто на сходняк, кто на катран, а кто и просто поваляться на песке. Тогда еще Врежик не был «в полноте». К сожалению, перед моим отъездом из Чарджоу его постигла та же участь, что и Еревана: его убили, но, как ни странно, в лагере особого режима, что случается крайне редко.

Воспоминания мои были не из приятных, но приходилось спешить, времени оставалось совсем мало. Отдав дань уважения близким покойного и поблуждав еще некоторое время по Самарканду, я все же нашел тех, с кем когда-то шустрил по базарам древних городов этого удивительного края.

Мишаня Косолапый был одним из них. Он встретил меня с распростертыми объятиями, чисто по-жигански. Он сильно постарел за эти годы, но по-прежнему был бодр и полон оптимизма. А главное – остался все тем же Мишаней, которого я знал когда-то и с которым ходил не один десяток раз на делюгу – надежным и преданным другом. Ему не надо было долго объяснять, что к чему, он тут же понял суть дела.

Меньше двух суток оставалось на то, чтобы Косолапый со своей уже давно обновленной, но по-прежнему верной бригадой ширмачей нашел подходящего фраера, похожего на меня. Им предстояло выудить из его кармана ксиву.

Вторую часть плана уже целиком предстояло выполнить мне. Нужно было достать деньги, которые обеспечили бы мне на некоторое время безбедное существование и относительную безопасность.

Я прекрасно понимал, что человеку, подобному мне, постоянно пребывать в бегах практически невозможно. Даже если не спалишься, нервы не выдержат. Так что, если я хотел обрести спокойствие на старости лет, приходилось изыскивать возможности для нашей реабилитации.

Уже глубокой ночью, вдоволь наговорившись обо всем понемножку с Мишаней и его корешами, я возвратился туда, где жили жена с дочерью. Джамиля ждала меня.

– Я не спрашиваю у тебя о наших отношениях, Заур, знаю, сейчас не до этого, меня лишь интересует, что ты собираешься делать и чем я смогу тебе помочь? – услышал я, когда устроился на постеленном на полу тюфяке.

У нас не было возможности поговорить в машине, хоть путь и был не близок, поэтому сейчас я рассказал ей все, что задумал, и о том, какие шаги уже предпринял. Я был уверен в том, что при любом раскладе в нашей жизни эта женщина всегда останется моим добрым другом.

– Ну что ж, раз ты так решил, тебе стоит взглянуть на некоторые фотографии, которые я приберегла именно для такого случая. – Сказав это, она достала семейный альбом и, аккуратно перелистывая его страницы, нашла то, что искала.

Четыре снимка, которые она протянула мне, оказались настоящим подарком судьбы.

На одной из фотографий на фоне старинного архитектурного ансамбля Самарканда Регистан была изображена моя младшая дочь на руках у одного из мусоров по имени Расим, который был командирован сюда вместе с несколькими работниками МВД Дагестана для того, чтобы выведать у моей жены сведения, которые бы помогли легавым обвинить меня в ряде убийств. На трех других – мусора в пьяном угаре развлекались с местными проститутками, которых им любезно предоставила моя жена.

Зная похотливые натуры, коррумпированность и страсть к безнаказанным развлечениям большинства работников правоохранительных органов Дагестана, Джамиля разыграла этот спектакль и при этом попросила одного шустрого фотографа, чтобы он заснял весь этот бардак на пленку. Фотограф постарался на славу: легавые были как на блюде, оставалось только сунуть противень в печь.

Я сразу понял, что у меня в рукаве не один, а сразу четыре козырных туза. Такой фарт даже самому удачливому шулеру выпадает лишь раз в жизни, и не использовать его было бы непростительной глупостью. Теперь я больше, чем когда-либо, был уверен в том, что задуманное мной выгорит, но для этого опять же были необходимы средства и надежная ксива.

Забрав фотографии и поблагодарив Джамилю, я в последний раз в жизни нежно прижал ее к себе и поцеловал. Этот поцелуй и спустя почти два десятка лет иногда жжет мне губы. Любовь есть любовь, она неблагодарна и жестока, она уходит так же, как пришла, – неизвестно почему. Это самое ценное из наших чувств, но не поддается ничьей воле.

 

Глава 4

Надо помнить, что успех в жизни зависит от двух ценных качеств, и только от них. Первое – нужно знать, куда обратиться за тем, что тебе необходимо, и второе – уметь добиться, чтобы это необходимое было сделано. На следующий день произошло несколько событий, которые в корне изменили мой первоначальный план, не затронув, впрочем, его сути.

В Самарканде умерла одна старушка – верная подруга старого Уркагана Хасана Каликаты. Он был Вором старой, нэпманской формации, поэтому и не имел жены, но эта женщина, как я слышал, значила для него еще больше. Она заслуживала достойных похорон и душевной скорби того, кого она любила всю жизнь и кому отдала свои лучшие годы.

И этот седой как лунь старик, прошедший на земле все муки ада, которые уготовил человек себе подобным, сделал все для того, чтобы как следует проводить ее в последний путь. По этому поводу он и прибыл из Ташкента вместе с друзьями, здесь на поминках мы и встретились вновь, спустя восемнадцать лет. Он узнал меня сразу, но поговорить нам удалось лишь спустя неделю, когда он уезжал назад в Ташкент. К этому времени с ксивой у меня уже все было в порядке.

Мне много раз приходилось сухариться, но иметь такую мудреную фамилию и быть в придачу узбеком выпало впервые. В течение нескольких дней, облазив весь Самарканд, ширмачи так и не смогли найти человека, внешне схожего со мной. Правда, несколько похожих фраеров им все же подвернулись за это время, но, вывернув у них все карманы, втыкалы не находили нужного. Так бы и продолжались поиски, если бы не помог случай. Как-то днем, переговорив о чем-то с Косолапым, я направлялся к выходу, где у него в общем дворе было несколько убогих комнатушек, как вдруг, выходя из ворот, чуть не столкнулся с незнакомым мне молодым человеком.

– Ассалому алейкум, Мухтор-ака, – приложив руку к груди, как и положено на Востоке, произнес он почтительно и смиренно.

– Ваалейкум ассалом, – машинально проговорил я в ответ не менее торжественно и с подобающим уважением, и мы тут же разошлись.

Я еще долго не мог скрыть улыбки, вспоминая серьезный вид этого малого, ведь окончание «ака» почти у всех народов Средней Азии означает «учитель». Вечером, когда я вновь пришел к Мишане, меня уже там с нетерпением ждали. Оказалось, что этот малый спутал меня с одним из своих односельчан. Двор, как я уже упомянул, был общим, парень жил здесь у кого-то и учился в каком-то вузе. Разминувшись со мной и войдя во двор, он подошел к крану, чтобы помыть ботинки: на улице была слякоть после недавнего проливного дождя. Возле крана он встретился с Косолапым.

– Дядя Миша, – спросил он у Косолапого, – а откуда вы знаете Мухтора-ака?

– Кого-кого? – переспросил Мишаня.

– Мухтора-ака, – ничего не подозревая, повторил парень.

– Какого еще Мухтора-ака, ты сбрендил, что ли?

– Того, с кем вы только что расстались, моего односельчанина. Я даже и не предполагал, что он бывает в Самарканде, да еще и вас знает, – с некоторой долей удивления и все с той же простоватой невозмутимостью продолжал студент.

Только теперь Косолапый понял, о ком идет речь, и сразу же сообразил, какую выгоду можно извлечь из этого сходства. Мишаня прекрасно понимал, что ксива похожего на меня фраера, которую безуспешно пытались выкрасть ширмачи, нужна была мне лишь для того, чтобы добраться до Первопрестольной, а там я бы ее выбросил, выправив себе настоящее «правило».

«Но зачем зря тратить время и деньги, – здраво рассуждал Косолапый, – а главное – находиться в постоянной опасности быть узнанным, если представляется случай сделать все это с меньшими затратами и почти без риска «запала»?»

Уговорить парня поехать с нами в его кишлак и показать того самого Мухтора-ака, посулив молодому человеку немного деньжат, было делом нескольких минут, ведь студенты всегда нуждаются в дополнительном заработке и редко от него отказываются, тем более что можно было лишний раз повидаться с родственниками.

 

Глава 5

То, что люди называли дорогой, было жуткой и отвратительной грязной жижей на проселочном тракте, и поэтому, выехав ранним утром, мы лишь к обеду добрались до кишлака, где жил похожий на меня человек. Быстро разыскав его хижину, благо проводник был рядом, мы замерли от удивления. Никто из нас не ожидал увидеть того, что мы увидели: перед нами стоял мой двойник. Ни до ни после этого я ни разу не встречал ничего подобного. Сходство было действительно поразительным. Мухторака был постарше меня, но борода и усы, которые я успел отрастить для конспирации, как бы уравнивали нас в возрасте и делали похожими на братьев-близнецов.

Человек этот оказался простым и добродушным дехканином и конечно же глубоко верующим мусульманином. После того как прошли первые волнения от нашей встречи и мы уже успели немного поговорить, он сказал мне, что все это неспроста, что так угодно Аллаху и нас обоих ждут большие перемены в жизни. Вот только, к сожалению, он не знал, хорошими ли будут эти перемены или плохими. Они жили вдвоем с женой, детей у них не было. Вся обстановка в доме была очень бедной. Когда он пригласил нас, мы на какое-то мгновение даже замерли у порога, разглядывая окружавшую нас нищету.

«С таким договориться не составит особого труда», – промелькнула в голове циничная мысль. Как я предполагал, так и вышло. Переговоры велись недолго. Ему предложили немалые деньги в обмен на паспорт, сроком на один год. После он мог смело заявлять о том, что где-то его потерял. Если же в течение этого времени к нему вдруг обратится участковый с вопросом, где его паспорт, значит, я спалился с ксивой, утверждая, что нашел ее где-то.

В таком случае он должен будет разыграть маленький спектакль, на которые жители этих мест были большие мастера, и обнаружить пропажу документа. При любом раскладе человеку бояться было нечего. Это была давно наигранная и проверенная в преступном мире схема. Видно было, что дехканин быстро смекнул, какую выгоду сможет получить от этой сделки, к тому же он сразу понял, с кем имеет дело, но, как любой уважающий себя житель Востока, поторговался немного для приличия.

В принципе, насколько я успел понять тогда, паспорта для многих жителей отдаленных районов Средней Азии были скорее простой формальностью, обыкновенной корочкой, которая и понадобиться-то могла всего раз или два в жизни, нежели документом, без которого в этой стране нельзя было ступить и шагу.

Для большей убедительности я заставил его положить руку на Коран и поклясться в том, что если он нарушит наш договор, то пусть Аллах покарает его. Вся эта процедура проходила торжественно и спокойно, и, видя, как глубоко она тронула этого простого сельского труженика, я понял, что здесь все будет путем. Совесть моя тоже была чиста, ибо деньги, которые мы заплатили ему, он не заработал бы и за год.

Обратный путь отнял у нас вторую половину дня, так что, прибыв назад в Самарканд, мы здорово устали, но главное, были довольны тем, что дело сделано. Я нисколько не преувеличиваю, объединяя всех нас. Такая братская воровская солидарность и сплоченность была везде, в любом уголке нашей многонациональной страны, где жили и промышляли бродяги, где был «воровской ход», а он, этот «ход воровской», был почти везде.

Один из пунктов моего плана был выполнен неожиданно быстро и блестяще. Теперь оставалась финансовая часть.

Босота хотела и здесь мне помочь, решив каждый день откладывать свои покупки, чтобы накопить лавэ и отправить меня в дорогу, но я с этим решением был категорически не согласен и солгал, что у меня на примете есть одна перспектива, сулящая немалый куш. Я и не предполагал тогда, что был так недалек от истины.

 

Глава 6

После похорон мне все же удалось переговорить с Каликатой и вкратце поведать ему о своих проблемах. Хасан сказал мне, что на следующий день я должен зайти к нему, а он что-нибудь придумает, чтобы мне помочь.

Я прекрасно понимал тактичность Уркагана: ведь ему и нужно-то было всего лишь поднять телефонную трубку и, позвонив кому надо, «пробить» при этом, все ли в моих словах правда. Но в таких ситуациях с Ворами спорят лишь болваны; человек же воровского круга понимает Жулика иногда даже безо всяких слов.

На следующий день, как и было оговорено, зайдя на квартиру, где остановился Каликата, я застал у него нескольких человек. Одного из них кличили Мурт, имя другого я не запомнил, да мы и встретились-то с ним почти в дверях, там же и разминулись.

Поздоровавшись, я присел на тахту. Хасан уже собирался в дорогу, поэтому разговор был деловым и коротким.

– Все в порядке, Заур, – проговорил он, хитро прищурив глаза. – Не беспокойся ни о чем. (Это означало: «Я все проверил, рассказ твой правдив, и помощь, как и положено, будет тебе оказана».) – а повернувшись к Мурту, сказал: – Мурт, этому человеку можно верить во всем, понял?

– Да, Хасан, – ответил Мурт, – я все понял.

– Ну тогда Бог вам в помощь, бродяги, – уже вставая и собираясь в дорогу, пожелал нам старый Уркаган.

Мы вышли из комнаты, и, душевно попрощавшись со всеми босяками, ожидавшими его во дворе, он сел в стоящую возле крыльца машину и уехал. К большому сожалению, в дальнейшем нам встретиться не удалось. Через некоторое время я узнал, что Хасан Каликата скончался. Для преступного мира Советского Союза его смерть была невосполнимой потерей. Этот человек был истинным бродягой и Вором. Пусть земля ему будет пухом!

 

Глава 7

Некоторое время после отъезда Каликаты мы еще поговорили с Муртом, чтобы узнать друг друга получше. Человек этот чем-то располагал к себе окружающих, но вот чем, я еще не мог понять. Он был чуть выше среднего роста, ему могло быть как тридцать, так и сорок лет. Копна густых черных волос беспорядочно обрамляла его лицо с серыми спокойными глазами, хотя иногда блеск этих глаз напоминал сверкание стальной рапиры. Было очевидным, что хоть Каликата и сказал ему несколько слов, не подлежащих сомнению, все же по привычке при базаре он пробивал меня на вшивость. Я его прекрасно понимал, – наверное, и я поступил бы точно так же, поэтому и делал вид, что не замечаю промацовки.

Через некоторое время мы распрощались. Мурт взял у меня адрес Мишани, сказав лишь одно слово: жди. С этого дня я уже больше не возвращался к Джамиле, обосновавшись у своего старого кореша, прекрасно понимая, что в самом ближайшем времени в моей воровской жизни грядут большие перемены и вмешивать сюда жену с ребенком я не имею права. «Кто меньше знает, тот дольше живет. Пусть отдыхают спокойно», – рассудил я, и это решение было правильным. Восток – это не только изысканность блюд и развлечений, это еще и изощренность пыток и мучений. Об этом никогда не стоит забывать промышляющим здесь людям.

Прошла ровно неделя с тех пор, как я познакомился с Муртом. До Нового года оставалось несколько дней, вдруг однажды вечером он решил заглянуть к нам с Косолапым на огонек. Его посещение неожиданным не было, и это он понял сразу. Пробыл он у нас недолго, его ждала машина, но и тех нескольких минут, которые мы провели за беседой, с лихвой хватило, чтобы понять все, что мне необходимо было знать. Утром я должен был выехать в Термез. Вид транспорта роли не играл, главное, чтобы я вовремя был на месте. Там на стрелке, возле кирпичного завода, в восемь часов вечера, ко мне должны будут подойти. Пароль был несложный. Вопрос: «Скажите, пожалуйста, как называется эта улица?» Ответ: «Это не улица, мой друг, – это Шанхай». Я так и не спросил позже, кто придумал этот пароль, но предполагаю, что это был китаец Юань. Да, этот остряк «попал в цветняк». Улица, уже не помню, как она называлась в действительности, была на самом деле, наверное, самая кайфовая в Термезе. На ней находилось множество заведений, где почти в открытую продавали наркотики, да и кайфовали тоже в открытую, но главное, что здесь можно было легко затеряться среди таких же, как и я сам. Кайфа было море, но только до погранпостов, которые стояли в нескольких километрах от города и которые мне с братвой когда-то не раз приходилось пересекать.

Было ясно: меня ждет серьезная работа, а она требует соответствующей конспирации. Даже Мишаня, которому я верил, как самому себе, не слышал, о чем мы говорили с Муртом, деликатно выйдя во двор, а после его ухода, естественно, не старался проявлять излишнего любопытства. Немало повидав на своем веку, он знал, как жестоко можно обжечься на дерзком любопытстве.

Любопытство всегда должно соразмеряться с положением любопытствующего. Подслушивая – рискуешь ухом, подсматривая – рискуешь глазом. Ничего не слышать и ничего не видеть – самое благоразумное. Среди людей моего круга за каждое оброненное даже ненароком слово, если это было необходимо, приходилось отвечать по всем правилам воровской жизни. Что же касалось любопытства, то этой болезнью вообще никто из бродяг никогда не страдал. Все понимали друг друга, стараясь ограничиться при базаре минимальным количеством слов. И когда кто-то говорит о босяке: «Он был молчалив и угрюм», – можно быть уверенным, что повествующий не лжет.

Судьба никогда не открывала для меня одной двери, не захлопнув в то же время другой. Сделав несколько шагов вперед, уже нельзя отступить ни на шаг. Рано утром я вышел из дому и, поймав такси, поехал на автостанцию. Путь до Термеза был недолог – самое позднее к вечеру я уже должен был быть на месте.

Автобус я предпочел поезду вот почему. На протяжении пути приходилось преодолевать несколько погран-постов. Много лет назад мы ездили целой бригадой ширмачей этим же маршрутом, да еще порой и по нескольку раз в месяц, и ничего, но тогда не было войны. Теперь же я ехал один и не был абсолютно уверен в том, что проскочу благополучно.

Еще с вечера я приготовил себе подходящий гардероб, придумал «легенду», купил все необходимое для представления (если, конечно, оно понадобится) и, трясясь по ухабистой дороге древнего Шелкового пути в салоне старого убогого «пазика», украдкой поглядывал по сторонам и зубрил свою новую ксиву.

Когда автобус, в котором, как обычно, находилось народу в полтора раза больше, чем положено, пересек последний погранпост и впереди замаячили огни Термеза, я начал верить в то, что фортуна хоть и медленно, но все же поворачивается ко мне лицом. В пути я был предельно собран, играя роль простоватого дехканина и не расслабляясь ни на секунду, но оказалось, что мои опасения были напрасны. Минут через двадцать – двадцать пять, разминая затекшие ноги, я вышел на ухабистый грунт автостанции Термеза.

 

Глава 8

Теперь для того, чтобы продолжить свой рассказ, мне придется ненадолго отклониться от основного сюжета, пояснив некоторые нюансы, связанные с нормами поведения и нравами тогдашнего преступного мира, с коррупцией и моральным разложением власть имущих.

В то время основная масса людей, населявших нашу страну, по большому счету еще не знала, что такое наркомафия. Людям, заинтересованным по тем или иным причинам этой проблемой, приходилось черпать сведения разве что из иностранных фильмов, другой информации почти не было. Точнее, она конечно же была, но в недрах и архивах правоохранительных органов, ибо они сами не считали за грех подзаработать быстрые и большие деньги именно на продаже наркотиков.

Кто же будет выставлять напоказ свою кормушку? Наркомафия в нашей стране на самом деле существовала давно. Были, как и на Западе, и свои «наркобароны», и коррумпированное МВД, и кровь, пролитая в сражениях и схватках за право обладания территорией, рынками и прочим. И начинала наркомафия свой кровавый путь по Стране Советов именно здесь – в Термезе и его окрестностях. Точнее, здесь он продолжался, беря начало в Афганистане. Какова же была в те годы схема приобретения и распространения этого смертоносного зелья?

Для того чтобы наркоман смог как можно быстрее удовлетворить свои потребности, а проще говоря, снять ломку, ему необходимо было переработать кустарным способом приблизительно грамм опия-сырца. Для этого требовался целый перечень разного рода ингредиентов, соответствующая посуда, шприцы и место для приготовления раствора, который во время процесса выработки издавал зловонный запах.

Если раньше через афганскую границу шли караваны с терьяком, то есть с опием-сырцом, то теперь эти же караваны идут уже с готовым, переработанным продуктом – героином, и в гораздо больших количествах, чем прежде. Для его употребления нужны всего-то – граммовый шприц, чайная ложка и несколько минут, чтобы закипела вода. Но сегодня такое удовольствие стоит в сотни раз дороже. Дьявольский прогресс, как ни печально, здесь налицо.

Для того чтобы лабораторным путем произвести сто граммов героина, необходим один килограмм опия-сырца. Не только в больших городах, но и почти в любом населенном пункте в то время был один или несколько барыг, и все зависело от того, какое количество людей там проживало.

Стоить заметить, что барыги стоят на предпоследней ступени иерархической лестницы преступного мира. Кто стоит на последней, оставляю догадываться читателю. Но к этим ничтожествам – спекулянтам наркотики с неба конечно же не падали. Барыги, как правило, либо сами сидели на игле и распространяли чужой товар, чтобы иметь возможность колоться и не платить за это, либо приторговывали, находясь под крышей правоохранительных органов. При этом они давали информацию о своих постоянных клиентах, которыми были в основном, как нетрудно догадаться, люди из преступного мира.

Но откуда же к ним попадал этот самый «товар»? Его барыгам предоставляли либо сами менты, в свою очередь отобрав его у кого-то, либо барыги приобретали его у перекупщиков. Все зависело от степени нравственного падения этих ничтожеств.

Что касалось перекупщиков, то эти люди были уже посерьезнее. Они почти никогда, если на то не было серьезных причин, не контактировали с ментами, но были так же ненадежны. Ведь за распространение наркотиков, как правило, давали больше десяти лет. Далее шли курьеры-поставщики. Они разделялись на две категории. Первая – это те, которые, собрав с воровских бригад огромное количество денег, отправлялись в точки приобретения товара оптом – туда, где у них все давно было схвачено. Второй тип курьеров отличался от первого лишь тем, что у них были определенные хозяева.

Разумеется, своих хозяев они не знали, действуя через посредников, но это были всегда очень влиятельные и сильные люди либо из числа вышестоящего начальства правоохранительных органов, либо чиновники из правительственного аппарата.

Вот одного такого курьера-поставщика нам и предстояло «швырнуть» в ближайшее время. Думаю, читателю нетрудно догадаться, что курьером был не наш человек. Кто стоял над ним, нас не интересовало, главное, что деньги, которые мы хотели у него отобрать, были грязными деньгами. В понятиях бродяг того времени чистыми могли быть лишь те деньги, которые были либо честно заработаны, либо «честно украдены».

 

Глава 9

Ровно в восемь ноль-ноль по среднеазиатскому времени я был на месте встречи возле хлебного лабаза, в районе кирпичного завода и, украдкой поглядывая на часы, ждал вестового. Как частенько бывает в таких случаях, им оказался совсем не тот человек, кого я предполагал увидеть на этой стрелке. Было минут двадцать девятого. Я заметно нервничал и уже готов был психануть и уйти, как вдруг, совсем неожиданно, ко мне подошел бабай, который все это время сидел через дорогу, напротив лабаза, торгуя насваем, и на которого до этого я не обращал абсолютно никакого внимания.

Он сказал первую часть пароля. Я поневоле улыбнулся, но уже в следующий момент проговорил отзыв.

Сначала этот штемп нагло и в то же время внимательно окинул меня с головы до ног зыркающим из-под седых бровей взглядом настороженной кошки, а затем, проговорив всего два слова по-узбекски: «гель артынна», двинулся неторопливой походкой прочь. Крепко сжимая рукоять узкого граненого стилета, который я успел приобрести на толкучке в Термезе перед встречей, я направился вслед за удаляющимся не спеша старцем, похожим издали на странствующего дервиша.

Хата, куда привел меня этот бабай, стояла в самом конце улицы, пересекавшей ту, где мы только что схлестнулись. В небольшой комнате на полу, застеленном множеством ковров, сидели трое мужчин. Перед каждым из них стояла косушка с чаем, рядом лежали сыр, лепешки, мед, халва и рахат-лукум в красивой вазе. После приветствий я присел к дастархану и, отхлебнув приятно согревающий душу и сердце напиток, который мне успели налить, пока я разглядывал все вокруг, стал внимательно слушать. Одного из присутствующих я знал – это был Мурт, он и вел базар, с остальными двумя мне предстояло познакомиться. Одного из них называли Фархадом, другого кличили Юань, но это конечно же были погоняла, настоящих же их имен я не знаю и сейчас.

Мурт с Фархадом были такими же, как и я, бродягами. Жившие по строгим воровским канонам, они отличались порядочностью, ясностью ума и незапятнанной репутацией. Оба чуть выше среднего роста, крепкие и жилистые ребята, немного моложе меня, – мудрые и честные азиаты. Небольшие серые, как у волка, глаза Фархада смотрели твердо и сурово, а короткие черные волосы уже успели кое-где покрыться благородной сединой.

Что же касалось Юаня, то его давно нет в живых и ему моя книга повредить уже не сможет. Много позже я слышал, что он погиб при загадочных обстоятельствах: то ли взорвался в своей собственной лаборатории, то ли утонул в Амударье, хотя, насколько я знаю, он плавал как рыба.

Юань, как несложно догадаться, был китайцем. Но слава Богу, национальная принадлежность меня никогда не интересовала.

Маленький, как колобок, с большой, как астраханский арбуз, головой, на лысине которой размещался скромный и не дающий тени оазис из трех последних волосинок, типичный представитель своего народа, он был не по годам юрким и пронырливым малым. А годков ему тогда было далеко за пятьдесят. Кличку Юань носил еще его дед. В вопросах приготовления разного рода смесей трав, ядов и в то же время лечения различных заболеваний Юань был незаменим.

Много часов подряд мы тщательно обсуждали уже давно готовый план предстоящей делюги и лишь глубокой ночью легли отдохнуть. Уже через день нам предстояло идти на дело, а завтра должна была осуществиться не менее важная часть плана – промацовка обстановки вокруг предполагаемого терпилы и слежка за ним.

Да, я не зря готовился к чему-то серьезному. Такая работа выпадала нечасто, но и копейка с доли была немалой, так что игра стоила свеч. К сожалению, делюга выпадала на новогоднюю ночь – мой самый любимый праздник, но время было оговорено и выбрано заранее и не нами.

 

Глава 10

До наступления Нового, 1989 года оставалось всего несколько часов. Но на этот раз я встречал его иначе, чем когда бы то ни было: не за столом среди друзей или родственников и даже не на тюремных нарах какой-нибудь забытой в тайге северной командировки. Теперь я лежал в засаде, зажав в руке пистолет, как матерый и опытный шпион, и ожидал предстоящую сделку на берегу величественной Амударьи. Впрочем, никакой романтикой здесь даже и не пахло. Да и о какой романтике может идти речь, если дело касается жизни бродяги-преступника. В любой момент каждый из нас мог получить тогда по девять, а то и больше граммов свинца. Почему «из нас», да потому, что в засаде я был не один, нас было четверо. Расположившись в разных точках, мы ожидали курьера-поставщика, на которого из столицы-матушки пришла самая что ни на есть цветная наколка.

Мы заранее знали не только количество охраны этого дельца, но и точное время и место, где должна будет произойти сделка с «продавцами». Мы даже знали наверняка, сколько денег везет барыга и сколько опия он должен забрать. Не знали мы лишь одного: кто придет на стрелку с товаром? Им мог быть кто угодно.

Еще раньше, по ходу подготовки к предстоящей операции, я понял, что инициаторами этой сделки, которая должна была произойти буквально за час до Нового года, были очень влиятельные люди. Что касалось денег, то это была валюта, и ее было много. Для меня, по крайней мере, это были очень большие деньги.

Схема была несложной. Через Афганистан опий переправлялся военными по заранее намеченным маршрутам. Таких групп, которые тоннами переправляли терьяк в нашу страну, были десятки. Здесь, на границе, специальные военные курьеры сдавали его перекупщикам – наркодельцам, которые немедленно расплачивались с ними наличными.

Далее, в том же Афганистане, офицеры с большими звездами через подставных лиц помещали эти самые наркодоллары в западные банки, на счета своих близких родственников, а опий тем временем распространялся в СССР, принося колоссальные дивиденды все тем же высокопоставленным чиновникам, – как в погонах, так и без них.

Эта почти никогда не дававшая сбоев система была отлажена еще в начале афганской войны и продолжала действовать вплоть до ее окончания.

Но в этом мире, как известно, никакая система не может быть идеальной. В нашем случае это было более чем очевидно, ибо одно из звеньев цепи проржавело и должно было вот-вот рассыпаться. Видно, кто-то где-то кому-то перешел дорогу не в тот час и не в том месте; и вот уже на самом верху преступного мира (я подчеркиваю, не воровского, а преступного мира, ибо все эти мафиози в аппаратах правительств и были настоящим преступным миром СССР – людьми, поклонявшимися всемогущим деньгам) созрело недовольство.

Через границу должны были доставить двадцать пять килограммов опия-сырца. Нам предстояло вчетвером отнять его у этих «делапутов», в придачу захватив деньги за наркотики. При этом за барыгой неотступно следовали двое вооруженных до зубов отставных офицеров-мусоров, да и «продавцы» на такие стрелки с перочинными ножами не ходили. Они, по нашим данным, были военными.

Понятно, что с такой сворой хорошо вооруженных охранников справиться было не так-то просто, поэтому мы и разработали оригинальный план, который теоретически уравнивал наши шансы, а привычка к постоянному риску (ведь нас ничто особенно не удерживало в этом мире, и всем нам почти нечего было терять) давала нам определенный шанс на успех.

По окончании делюги наркотики полностью уходили на общак. Туда за ними приезжали уже наши, воровские курьеры и развозили наркоту по лагерям и крытым тюрьмам страны, но абсолютно бесплатно. Что же касалось денег, то они становились нашими, за исключением той их части, которую любой уважающий себя преступник по возможности (ибо «колхоз – дело добровольное») всегда отстегивал на общак. Исходя из того, что один грамм опия-сырца на черном рынке страны стоил тогда в среднем сто рублей, думаю, нетрудно подсчитать, какой куш ожидал нас в самом скором будущем.

Уверен, теперь читатель понимает, почему я решил начать свою книгу именно этим эпизодом.

 

Глава 11

Вся операция заняла у нас не более пяти минут и прошла до того четко и слаженно, что я даже не успел почувствовать ни остроты ситуации, ни холодка страха, доля которого всегда присутствует при занятиях подобного рода.

Наш отход был тоже продуман заранее. Неподалеку, в заброшенном сарае, нас ждала машина, за рулем которой сидел все тот же бабай, который подходил ко мне на стрелке в Термезе. Оказалось, что он был не только хорошим артистом, но к тому же прекрасно разбирался в машине и лихо ее водил.

Через час мы уже находились в безопасном месте и делили поровну добычу. Доля каждого была немалой. Сразу по прибытии мы отдали чемоданчик с терьяком гонцу, который уже ждал нас на отходной хазе. Точнее говоря, «дипломат» гонцу отдал бабай, как и было запланировано, чтобы нас никто не мог видеть.

Я не знаю, как в дальнейшем сложилась жизнь остальных участников этой делюги, и сложилась ли она вообще, потому что после наступившего утра никого из них я больше никогда не видел.

Была новогодняя ночь, и до рассвета оставалось совсем немного, поэтому нужно было торопиться. Юань умело орудовал над моей ногой, а бабай колдовал над внешностью, да так, что через час, глянув в зеркало, я впервые за последнее время улыбнулся. Напротив меня стоял обыкновенный дехканин, направляющийся к себе домой в кишлак после операции в связи со сложным гнойным абсцессом ноги.

Дело в том, что в Термезе в то время находились прекрасные военные врачи, специалисты почти в любой области медицины. И жители этих мест больше доверяли им, чем районным больницам. Соответствующие бумаги с печатями удостоверяли заинтересованные структуры в том, что я один из таких бедолаг, приехавших бог весть откуда за помощью к русским врачам, а старые самодельные костыли из ветвей чинары, которые мне любезно предоставил бабай, дополняли картину.

Оставалось только убедительно сыграть свою роль, в чем ни я, ни кто-либо другой не сомневались ни на йоту.

Ближе к утру, по-братски простившись со своими подельниками, я покинул их гостеприимную компанию. Бабай подвез меня поближе к автостанции Термеза и уехал, даже не сказав ни слова на прощание, но и я не стал смотреть ему вслед.

 

Глава 12

Как и положено инвалиду, я, хоть на улице и не было почти никого, еле-еле доковылял на своих ходулях до здания автостанции и зашел внутрь. Присев в уголке, я развязал маленькую торбочку, приготовленную заранее, и стал потихоньку поклевывать чурек с сыром, наблюдая за окружающим людом.

Народу в этот ранний час было немного, да и касса была еще закрыта. Так что времени для того, чтобы хорошенько приглядеться и выбрать попутчика в дорогу, у меня было предостаточно. Но одиноких, таких же, как и я, не было видно. Все о чем-то тихо беседовали между собой, как и принято на Востоке, и уважительно раскланивались друг с другом, когда кто-то из знакомых входил с морозного воздуха в помещение. Время и здесь тянулось мучительно медленно, но приходилось терпеливо ждать – другого выхода не было.

Наконец открылись кассы, я купил билет и уже заковылял было в сторону того места, где оставил свою торбочку с харчами, как вдруг в зал ожидания вошли несколько солдат с офицером. Это был военный патруль с повязками на рукавах. Внутри у меня будто что-то оборвалось, но внешне я оставался спокоен.

Офицер подошел к окошку кассы и как-то заговорщицки-доверительно, при этом постоянно зыркая глазами вокруг, переговорил несколько минут с кассиром, которого, видимо, знал не один день, затем, уже полностью повернувшись лицом в зал, ленивым взглядом стал осматривать все вокруг. Через минуту ему уже надоело это занятие, и, судя по всему, не обнаружив нарушителей, он, приказав солдатам следовать за ним, удалился, закрыв за собой дверь зала ожидания.

Тревога была ложной, но не беспочвенной. «Никогда в жизни не мешает пробивать самого себя на мусоров», – вспомнил я наставления одного старого и уже покойного Уркагана, Васи Бузулуцкого, который давал мне их когда-то очень давно в грозненском остроге.

Попутчика я так и не нашел. Дождавшись наконец посадки, я еле вошел в автобус, опираясь на кривые костыли и опекаемый с обеих сторон сердобольными сельскими жителями. Мне уступили одно из передних мест, которое было уже занято кем-то, и, не успел я еще как следует расположиться, автобус уже взревел двигателем и тронулся в путь.

«БИС-МИЛЛЯЙ РАХМАН РАХИМ!» – прошептал я хвалу Аллаху, но так, чтобы меня слышали сидящие рядом со мной дехкане, и, закрыв глаза, предался своим мыслям.

 

Глава 13

Надо же было такому случиться, чтобы в ту же новогоднюю ночь произошло какое-то ЧП на границе, и теперь погранпосты работали с удвоенной бдительностью, разыскивая кого-то. Это обстоятельство не могло не сказаться на безопасности моего вояжа, приходилось быть во много раз бдительнее и осторожнее, чем обычно. Как правило, процедуры проверок занимали у пограничников не более получаса, теперь же у каждого пункта автобус с пассажирами простаивал в два раза дольше.

Подчас неудачи минуют тех, кто более всего их страшится, и, наоборот, подстерегают тех, кто их совершенно не предвидит. Старые Уркаганы учили меня разным премудростям, одна из которых гласила: «В реализации заранее намеченного плана необходимы максимальная бдительность, правильный выбор манеры поведения и высокий артистизм. В любую минуту нужно быть готовым к самому худшему, – останется больше времени на исправление ошибки, да и разочарования будут не так обидны. Это куда лучше, чем, расслабившись от самоуверенности, дать захомутать себя как последнего фраера».

Учеником, тем более в тюрьме, я всегда был хорошим, а потому твердо усвоил для себя это золотое воровское правило.

В этом спектакле, как и во всех предыдущих, я старался сыграть свою роль без запинки, по заранее намеченному плану. Это было непросто. Хоть я и знал почти все тюркские наречия, тем не менее предстояло приноровиться к местному диалекту. Кроме того, необходимо было постараться вызвать к себе некоторую долю сострадания, но не переиграть.

Я давно заметил, что солдатам, служащим в этих краях, такой тип сельского жителя не внушал тревоги, скорее – жалость и снисхождение. Как бы то ни было, а на этом отрезке пути, наблюдая за собой со стороны, я пришел к выводу, что роль свою сыграл с блеском.

Вот уже и последний погранпост остался позади, и одному Богу известно, что я пережил за эти часы ожидания. Во время одной из стоянок, когда я обратил внимание, с какой тщательностью и рвением одни солдаты обыскивают автобус, а другие проверяют документы, мне в голову пришла мысль изменить вид транспорта. Береженого Бог бережет, а осторожность никогда не бывает излишней.

Путь свой я решил продолжить на поезде. Когда автобус подъезжал к какому-то почти заброшенному кишлаку, я с радостью покинул этот сарай на колесах и направился к стоящей возле какого-то саманного строения группе людей. Отсюда до ближайшей станции было далековато, и за умеренную плату добираться пришлось на машине местного бабая.

Знал бы этот «грач», когда я торговался с ним чуть ли не за каждый рубль, сколько денег привязано у меня к ноге бинтами, думаю, он был бы немало удивлен моей скаредностью. Но в любом случае из этого лавэ ему ничего не светило, потому что при мне были «зеленые», и все в стодолларовых купюрах.

Мне досталась сильно потрепанная временем и людьми старая «Победа», немало потрудившаяся на своем веку. И все же она была лучше той арбы, которую я только что покинул. Я делал огромный крюк, на всякий случай путая след. Такая предосторожность всегда бывает оправданна. До сих пор, с улыбкой вспоминая то ралли, я не могу понять, как мы вообще смогли добраться на этой несчастной колымаге куда-либо. Но вот добрались же…

Маршрут поездов местного и дальнего следования я знал давно, но незадолго до этого взглянул еще разок на карту Средней Азии, так что ориентировался я свободно, благо памятью Бог меня не обидел.

До самого вечера пришлось ждать поезда из Термеза, разведя костер в каком-то сарае на маленькой заброшенной ферме, а потом еще полсуток трястись в общем вагоне, пока я не добрался до Бухары.

Оклемавшись в привокзальном духане Бухары парой косушек музафарского чая и немного подкрепившись с дороги, я огляделся по сторонам. Вокруг протекала обычная суетная жизнь, почти такая же, как на всех базарах среднеазиатских городов, где главным критерием оценки человека были приятный звон монет и шелест «белохвостых» да «кремлей».

На почти новой «Волге» я добрался до Самарканда быстрее, чем мог предполагать. По моей просьбе шофер доставил меня прямо на скотный двор, – он находился на окраине города. Там я и поселился в колхозной гостинице.

Для меня в тот момент маленькая комнатушка в этом гадючнике, над крышей которого висела испачканная коровьим навозом, неизвестно как туда попавшим, старая, давно выцветшая надпись «Караван-сарай», была намного комфортнее любого шикарного номера в самом фешенебельном отеле.

 

Глава 14

Когда я еще только приехал с Джамилей в Самарканд из Чарджоу, Мишаня – этот вездесущий провидец, как его иногда называла братва за жизненный опыт и воровскую смекалку, показал мне «почтовый ящик». Им босота пользовалась только в крайних случаях. Это был обыкновенный почтовый ящик на втором этаже старой хрущевки, но любая корреспонденция, попадавшая в него, немедленно доставлялась положенцу города, а от него через гонцов шла прямо к адресату, вне зависимости от того, пребывал ли он на свободе или парился в тюрьме. Корреспонденция всегда была зашифрована, так что прочесть маляву мог только тот, кому она была непосредственно адресована.

На следующее утро после приезда в Самарканд и я не преминул воспользоваться этим воровским «почтамтом», забив Мишане стрелку. Малява была отписана колымской феней, но так, чтобы понять ее мог только он один. Некоторые моменты, связанные с нашим старым знакомством и «совместной работой», играли в этом шифре главенствующую роль.

Как только холодная январская ночь опустилась на древние купола мечетей Старого города, точно в назначенное время Мишаня ждал меня. Стрелку ему я забил в одном из самых людных мест Самарканда, у центрального входа в Регистан. Здесь все хорошо просматривалось, а в случае шухера можно было запросто затеряться среди многочисленных туристов и торговцев сувенирами.

Последнее время я был слишком осторожен, развивалась мания преследования, которая могла привести к нежелательным результатам. Благо в свое время опыт в институте Сербского я получил достаточный. По правде говоря, с некоторых пор все здесь в Средней Азии меня нервировало и даже опротивело, но обстоятельства складывались так, что деваться мне было некуда. Приходилось терпеливо ждать своего часа. Теперь же я мог себе позволить многое, например раскинуть стос и выдернуть любую стиру, даже навздержку.

Я сказал об этом Мишане, зная, что он правильно поймет меня и даст нужный совет.

– Да, Заур, – ответил Косолапый, внимательно выслушав меня, – ты правильно делаешь, что слушаешь голос сердца и рвешься отсюда. Тебе уже по ходу пьесы давно пора менять обстановку. Недавно я сам хотел сказать тебе об этом, но, зная, что ты с кем-то в деле, молчал.

Еще выезжая из Термеза, я мучительно искал ответ на вопрос, каким образом вывезти деньги на большую землю? Под «большой землей» я конечно же подразумевал Россию вообще и Москву в частности. И не находил ответа.

Вернее, решение было найдено давно, но мне необходимо было убедиться в его правильности, а для этого я нуждался в совете друга, чтобы либо принять эту идею за основу, либо отвергнуть напрочь. Мишане я доверял, как самому себе, и, видит Бог, он заслуживал такого доверия.

Почему я придавал такое значение именно этому? Ведь, казалось бы, работа сделана, и главное осталось позади. На деле все было иначе. На моей памяти люди частенько проворачивали дела и покруче нашего, но итог всегда был один – тюрьма. Причина была извечной: они просто не могли правильно распорядиться кушем. А какие были люди! Легенды преступного мира… Многих я знавал в работе, с некоторыми сталкивался в тюрьмах и лагерях. Так что примеров хватало, а я не хотел повторять совершенных ошибок, тем более зная наперед, как их избежать.

Было два варианта: либо оставить деньги у Мишани, с тем чтобы он в ближайшее время выслал их мне с первой же оказией, и лететь на самолете, либо держать их при себе, но ехать поездом. Мишаня тут же рассеял мои сомнения:

– Ну конечно же поездом, и никак иначе, – почти не дав мне договорить, с пылом произнес он, – и бабки должны быть с тобой, имей это в виду. Мало ли что может быть в дороге? Если суждено спалиться, значит, от этого никуда не деться, но зато при живом лавэ еще можно будет что-то сделать, иначе будешь потом париться на нарах и жалеть о том, что пожадничал. Уверяю тебя, бродяга, деньги – не самое главное. Поверь мне, я это знаю точно. Тем более что риск минимален. Я это к тому, – продолжал он, хитро щурясь и чуть поджав по привычке губы, будто тянул лопатник у фраера из косяка, – что на бану, а я давеча пробивал, в легавом списке разыскиваемых твоей физиономии нет. Понял, что это значит? Тебе не обидно, босяк, – уже с издевкой и смехом продолжал Косолапый, – такой крутой крадун, а мусора не ищут, а?

 

Глава 15

Хоть здесь я мог расслабиться. Мы немного позубоскалили с корешем, отвели душу. Ну что ж, базару нет, это обстоятельство придало мне уверенности, и решение было принято окончательно: ехать поездом. Тем более что «масть пошла» и было что «поставить на кон», ибо и поезд Ташкент – Москва ложился «бубновой десяткой» на мою сторону. Он был проходящим и следовал через Самарканд раз в неделю в среду, а в этот день был вторник.

Через час мы расстались с Косолапым и не виделись долгие годы. Ночью Мишаня должен был собрать для меня необходимые гнидники, которые обычно берут с собой в дорогу дехкане, а утром, купив билет, положить все в камеру хранения. Фотографии, которые я взял у Джамили, тоже хранились у Косолапого, они мне были дороги не менее того, что было замотано в бинтах на ноге. Я чувствовал в глубине души, что они – бомба замедленного действия, но не для меня, а для моих врагов мусоров.

Код и номер камеры хранения я записал на всякий случай на руке, чуть выше кисти, чтобы не забыть.

В полночь я позвонил в Москву Харитоше, чтобы он знал день моего приезда в Златоглавую, но на вокзал встречать не приходил. Он понял меня без лишних вопросов. Я чувствовал по его нескольким скупым ответам, как он был взволнован и рад услышать мой голос. Ведь мы не виделись четыре долгих года, а весть о том, что нас с Лимпусом разменяли, дошла до него быстрее, чем до кого бы то ни было. Правда, как только я смог сообщить ему о том, что мы живы, я тут же сделал это.

Молча, согнувшись в три погибели, как странствующий дервиш, я ковылял на своих деревяшках по темным улицам старинного города и как бы глядел на себя со стороны. Я уже много лет пользовался этим воровским приемом оценивать реальную обстановку, которому меня тоже научили когда-то в тюрьме Урки. И кого же я видел в тот момент? Еле передвигающегося под тяжестью мыслей, забот и воспоминаний пожилого калеку, не имеющего почти никаких перспектив на завтрашний день, если не считать милости Всевышнего.

На следующий день, в обед, я покидал гостеприимный Самарканд, карабкаясь на своих костылях по ступеням общего вагона поезда Ташкент – Москва. О том, чтобы ехать в купе или в вагоне СВ, где я обычно путешествовал, конечно же не могло быть и речи. Так что трое мучительных суток мне пришлось как следует протрястись, прежде чем мои глаза порадовала панорама окраин ночной Москвы. «Ну, слава Богу, – горячо возблагодарил я Всевышнего, – наконец-то добрался».

Главным было то, что настала пора перелистывать следующую страничку еще не законченного сценария под названием «жизнь».

 

Глава 16

В жизни каждого человека наступает момент, определяющий все его будущее. Но, как ни важен этот момент, он редко бывает расчетливо подготовлен и предопределен нашей волей; почти всегда на новый, неизведанный путь человека толкает случай, подобный ветру, уносящему опавший лист, и, раз ступив на этот путь, человек вынужден подчиняться Высшей Силе. Полагая, что следует свободно принятому решению, он всегда остается рабом обстоятельств и событий.

В разное время столица встречала меня всегда разной погодой. На этот раз шел крупный и пушистый снег. Я сошел с поезда задолго до Казанского вокзала, куда прибывали в то время поезда из Средней Азии и, поймав такси, направился в центр города. В этот поздний час Москва сияла неоновым светом, таким приятным и загадочным.

До центра было недалеко, но снег и гололед не давали возможности машине разогнаться как следует, так что понадобилось около часа, чтобы добраться до нового места жительства Харитоши. Бабушка его, к сожалению, умерла несколько лет тому назад, и только после ее смерти он переехал в район Киевского вокзала.

Здесь они жили вчетвером: Харитоша с Леной, его уже повзрослевшая сестренка и трехгодовалый сын Сережа. Он назвал своего первенца в память о нашем покойном друге Цыпе, который умер у нас на руках в Читинской тюрьме двадцать шесть лет тому назад. Память о прошлом была для него свята, впрочем, как и для всех нас, оставшихся в живых.

Шофер (а московские таксисты – это особый вид извозчиков) всю дорогу задавал мне мудреные вопросы, одновременно пробивая, смогу ли я заплатить ему, как положено, или нет. Я примостился на заднем сиденье со своими костылями и глядел в окно, одновременно боковым зрением наблюдая за водилой.

Судя по бегающим глазкам, в его мозгу происходил лихорадочный просев информации, но пока еще это было лишь профессиональным любопытством, не более. Кому, как не мне, уже немолодому кошелечнику, проведшему не один год на улицах Белокаменной, было не знать, что почти все московские таксисты пахали на легавых. Мой внешний вид, прикид нищего дервиша и «макияж», который, чтобы соответствовать своей легенде, я накладывал по нескольку раз в сутки, наводили этого кучера на двойственные предположения относительно моей персоны и цели, с которой я прибыл в Первопрестольную.

Недооценивать любопытство стукачей мог лишь наивный болван, поэтому чуть позже я принял некоторые меры, чтобы избавить этого Иудушку от искушения впасть в еще один грех. За последнюю неделю я изрядно вымотался в дороге, но у меня еще оставались силы поиграть с ним в кошки-мышки – любимую игру почти всех московских таксистов, впрочем, как и конторцев тоже. Было ясно как божий день, что он все равно не оставит меня в покое.

Продолжая играть свою роль в спектакле, начатом еще в Средней Азии, я так ей увлекся, что чуть было не пропустил Триумфальную арку, когда такси проезжало по Кутузовскому проспекту. Здесь я попросил этого Шерлока Холмса остановиться, расплатился с ним строго по счетчику, поблагодарил, приложив руку к груди, как и положено у людей с Востока, и вышел в морозный вечер. Я специально шел по снегу неуверенно, с опаской переставляя костыли и все время чувствуя на спине изучающий, сучий взгляд этого кучера.

Зайдя в булочную, где я еще пацаном любил покупать сладкие слоеные язычки, я позвонил Харитоше, назначив ему стрелку возле «Кутузовской избы». Я попросил его приехать на место встречи на моторе и, кратко объяснив, кого нам предстоит сыграть, не спеша заковылял к назначенному месту.

Я пришел вовремя, но Харитоша уже ждал меня в машине несколько минут. Мы поздоровались так, будто расстались только вчера. Мы оба пристроились на заднем сиденье машины, и, как только она тронулось, я попросил таксиста включить радио и поймать какую-нибудь музыку. Пока в салоне звучал приятный блюз, я объяснил Харитоше все, что мне было нужно, дал ему лавэшек и даже успел вкратце поведать о своих последних приключениях.

У знакомой фарцовщицы он приобрел для меня модное тряпье, часы, печатку, цепуру и прочие цацки, но меня эта мадам конечно же не видела. На все про все у нас ушло чуть больше часа. Харитоша взял у приятеля-соседа ключи от гаража, и уже через несколько минут из треснутого старого зеркала на меня смотрел столичный франт, завсегдатай модных ночных заведений, эдакий светский повеса.

Раньше, когда подворачивалась возможность, я любил шикануть «от вольного» и стильно прикинуться, но теперь это было еще и необходимо. Харитоша даже не забыл купить мой любимый одеколон. Я тут же вылил на себя чуть ли не половину флакона. Дело в том, что мне негде было даже искупаться, а дух общего вагона, казалось, ничем нельзя было вытравить.

Уже через час или полтора я принял душ и, расположившись вместе со своим корешем за маленьким столиком в уютном номере гостиницы «Метрополь», медленно потягивал приятный и тягучий армянский коньяк, рассказывая ему о последних годах своей жизни.

Уже настало утро, а мы все продолжали вести неторопливую беседу, нисколько не устав от бессонной ночи. Так спокойно нам еще никогда не доводилось проводить время на свободе. Такие моменты в нашей суетной жизни запоминаются надолго. Но как бы ни было нам по-жигански уютно в этом гостиничном номере, мы на время разбежались по хатам, а ближе к вечеру встретились вновь, но уже вчетвером.

Дело в том, что появляться у Харитоши дома я не имел права, потому что был в бегах, а нашу встречу в каком-нибудь кабаке, тем более в присутствии супруги, в случае, если бы меня выследили, он мог объяснить случайностью.

Но я решил все же перестраховаться и после ухода Харитоши позвонил Ларисе, подруге Валерии, и пригласил ее вечером в «Арагви». Ее родители были весьма влиятельными в столице людьми, я уже не говорю об их материальном состоянии. Так что одним выстрелом я убивал не двух, а сразу трех зайцев.

У Ларисы были для меня письма от Валерии и несколько фотографий, и ей было что мне рассказать, ведь подругами они были закадычными еще с самого детства, и только с ней Валерия переписывалась. Лариса принимала участие во всех делах своей подруги, как будто бы это была ее родная сестра. Из заключения Валерия тоже писала только Ларисе, ибо она единственная могла понять ее и сохранить верность, как и подобает истинному другу. И наконец, обе они были настоящими русскими красавицами: каждая по-своему хороша и привлекательна.

 

Глава 17

Ровно в семь я подъехал на такси к подъезду дома на Ленинском проспекте, где жила подруга Валерии, а еще через пару минут она уже сидела со мною рядом. Лариса была среднего роста, в правильных чертах проглядывало что-то детское, цвет лица был поразительно хорош.

Я конечно же понимал, что рискую, заказывая утром столик в этом ресторане, ведь здесь, насколько я был осведомлен, как ни в каком другом кабаке столицы, посетители пробивались двумя конторами одновременно. Клиентура здесь была постоянная, а появление новых лиц могло навести легавых на ненужные для меня предположения, но я не мог отказать себе в удовольствии встретиться с дорогими и близкими мне людьми.

За столиком у окна, слева от входа, нас уже ждала очаровательная пара. Говоря откровенно, если бы я не знал, что с Харитошей придет его жена, я бы ни за что ее не узнал, так она изменилась! Прямо напротив меня сидела молодая, красивая и уверенная в себе женщина. Постепенно заполнялись заранее заказанные места в зале. Кого тут только не было!

За удобно расположенными столиками восседали тучные работники Внешторга и импозантные чиновники из аппарата правительства, перекупщики-иностранцы и миллионеры-«цеховики», кавказцы, маклеры и фарцовщики по большому счету, крупные чины из МВД и Воры в законе… По сути, в этом зале присутствовали представители всех слоев преступного мира.

Конечно же попасть сюда мог далеко не каждый, но хозяйка этого заведения знала меня не один год – она была близкой родственницей одного Уркагана, грузина по национальности и моего давнишнего кореша. Прошло несколько часов после нашей встречи, а казалось, будто мы встретились только что. О многом мы успели вспомнить и переговорить за это время, и, когда Харитоша с Леночкой поняли, что пора оставить нас с Ларисой наедине, они пошли танцевать.

Сначала Лариса рассказала мне во всех подробностях о жизни своей подруги. Она заметно волновалась, даже несмотря на то, что выпила несколько рюмок французского коньяка, а это еще раз подчеркивало, что она близко к сердцу принимала судьбу подруги. Я был тронут такой преданностью, потому что больше всего на свете ценил именно ее, от кого бы она ни исходила.

Лариса тем временем извлекла из сумочки и положила возле меня на стол запечатанный конверт с множеством марок и штемпелей. Это были письма от Валерии, двенадцать штук, написанные ею в разное время, в течение трех лет. Они были сухими и краткими. Валерия описывала в них все, что касалось жизни нашего сына, так, будто писала бухгалтерский отчет, – подробно, но лаконично. Я сразу понял, что она не знала, где я провел последние годы, а сообщить ей об этом мог только один человек – Лариса. Но она не сообщила.

Как будто угадав ход моих мыслей, Лариса спросила:

– Скажите, Заур, правильно ли я поступила, что не давала ей знать обо всем, что с вами произошло?

– Да, конечно же, – поспешил я успокоить ее, – безусловно вы все сделали правильно. Ведь никто не знал, чем все это закончится, а зачем было травмировать пацана раньше времени и придумывать разные байки о безвременной кончине отца?

– Травмировать пацана, – вздернув брови и как-то особенно удивленно взглянув на меня, переспросила Лариса, – А Валерию?

– А что Валерия? – спокойно продолжал я. – У нее сын, муж, работа, друзья, наконец, с кем она может приятно провести свободное время. Я никак не вписываюсь в эту идиллию, да к тому же они находятся почти что на другой планете. Так что не стоит переживать на этот счет, Лариса, вы умница и поступили правильно.

– Но я думала… – начала было она, но как-то неожиданно вдруг прервала свою речь и замолчала, отвернувшись к окну.

Я не стал докучать ей, продолжая знакомиться с отправленной мне из-за кордона корреспонденцией. В письма были вложены несколько фотографий. На одной из них была изображена Валерия. Она прекрасно смотрелась на фоне красивой готической постройки. На другой фотографии я увидел нашего сына Заура. Как он вырос за эти годы! Я долго смотрел на обе фотографии, затем перевернул их. На одной было написано всего несколько слов: «Помню, надеюсь! Валерия». Чуть ниже была надпись: «Берлин» и дата, когда была сделана фотография.

Зал был наполнен музыкой, я сидел, глядя в далекое прошлое. Перед глазами предстал образ прекрасной каторжанки. Кто бы знал, как я мечтал в тот момент оказаться с ней рядом, в Германии! Чего я хотел тогда? Честно говоря, я и сам не знал этого. Наверное, чистой и светлой любви, верности и преданности. Как надоела мне эта борьба за выживание! Как я устал видеть вокруг измены и предательства, низость и трусость. Бросить бы все и уехать на какой-нибудь необитаемый остров, где нет ни тюрем, ни женщин!

Но у меня были кое-какие обязательства, которые я не мог не выполнить – это был долг. Судьба упорно отказывает нам в том малом, к чему мы стремимся, щедро осыпая нас случайностями, куда более ценными, более редкими, более значимыми, чем та мелочь, что мы сокровенно считаем своей целью!

Когда музыка стала стихать и я понемногу вернулся в реальный мир, то тут же замер от неожиданности. Из прекрасных глаз женщины, сидевшей напротив, как маленькие бриллиантовые бусинки, скатились друг за другом две слезинки. Я был шокирован. Как раньше я не замечал в ней этой детской наивности и столь непривычного для меня простого выражения чувств?

– Лариса, что с вами случилось? Не плачьте, пожалуйста, – поспешил я успокоить ее.

– Ничего, Заур, простите меня, просто вспомнилось кое-что, не обращайте внимания.

Она попыталась улыбнуться, и в какой-то мере ей это удалось. «Видимо, это вечер воспоминаний не только для меня», – подумал я, глядя на то, как Лариса, отвернувшись в сторону, пыталась промокнуть платочком накатившуюся слезу.

К нам подошел официант и принес на подносе записку. Я с улыбкой развернул ее, зная наверняка, от кого это короткое послание. Харитоша был, как обычно, лаконичен: «Позвонишь завтра, буду ждать. Х.» – вот и все, что было в ней написано. «Ну что ж, завтра так завтра», – подумал я и тут же сжег записку в пепельнице. Лариса тоже догадалась обо всем. Мы оба так увлеклись своими чувствами и воспоминаниями, что даже не заметили долгого отсутствия наших друзей.

В общем, мы решили провести остаток этого вечера вдвоем. Во-первых, у нас был для этого повод, а во-вторых, нам показалось, что так будет даже лучше. С Ларисой я был в полной безопасности. Я знал о том, что мало было в то время людей в Москве, которые бы захотели поссориться с ее отцом. Так что я решил продолжить наш вечер.

Если бы грех не таил в себе соблазна, кто совершил бы его? И если бы не существовало порока, разве существовала бы добродетель?

 

Глава 18

Следующее утро застало меня в просторной постели в объятиях Ларисы. Я лежал с закрытыми глазами, чувствуя приятное тепло женского тела, и млел, как бывало после тюремного карцера в чистой постели. Лица спящих обычно непривлекательны, однако существуют исключения. На меловом фоне пламенел рот, который и во сне был аппетитно припухшим, как у ребенка. Стрелки ресниц были так остры, что могли, казалось, оцарапать щеку. Мерное дыхание поднимало и опускало красивую и упругую грудь так, будто этот спящий вулкан сладострастия вот-вот взорвется и разольется огненной лавой. В какой-то момент глубокий вздох скинул кусочек атласного пеньюара и приоткрыл самую соблазнительную грудь, какую когда-либо создавала природа.

Эта грудь, еще недавно сиявшие нежной страстью темно-синие глаза, розовые, как кровь с молоком, щеки, губы, скрывавшие в своей коралловой оправе великолепный жемчуг Аравийского моря, – все подействовало на меня так, что я вновь стал казаться себе двадцатилетним юношей.

Видит Бог, я еле сдерживался, чтобы не разбудить это прелестное создание, и в какой уже раз за это утро удивлялся тому, каким образом рядом со мной оказался этот ангел.

Вчерашний вечер во многом определил мою дальнейшую жизнь, открыв новые границы и возможности. Я лежал и прикидывал про себя, не уподобился ли я тем альфонсам, которых всегда презирал и не подпускал к себе ни на шаг. Мне далеко не безразличен был статус, который я обрел вчера в глазах этой обольстительницы, но спросить ее об этом не рискнул.

Жилище, где мы провели ночь, было квартирой ее брата Сергея, который жил, как и Валерия, в Германии, но в Гамбурге. В Москву он приезжал очень редко, так что почти круглый год квартира пустовала. Они, оказывается, и учились с Валерией на одном курсе, а я и не знал об этом.

Да, я о многом тогда не знал и даже не догадывался. Правда, на следующий день Лариса заполнила некоторые пробелы из жизни двух прекрасных женщин, добавив в конце разговора: «Ну а большего, не обижайся, Заур, ты от меня не услышишь. Договорились?»

Лариса была из той редкой породы женщин, которые с хладнокровием и расчетливостью шахматиста могли контролировать свои поступки. Просто она захотела этого сама. И не просто захотела, а потребовала поклясться в верности, если это произойдет. Когда же «это» произошло, сказала спокойно и просто:

– Теперь, Заур, ты только мой, и настал мой черед давать тебе клятву.

– Но я не прошу ее у тебя, Лариса. Зачем она мне, если я давно привык верить женщинам на слово, особенно таким привлекательным, как ты? – ответил я, улыбаясь и стараясь превратить все в шутку.

Но Лариса откинула свои длинные распущенные волосы назад, приподнялась на локтях и, взглянув мне прямо в глаза, с жаром ответила:

– Ты даже не имеешь представления, отсидев почти полжизни в тюрьме, как верна может быть женщина, когда любит, и как она может быть жестока, когда ненавидит. Ведь недаром говорят, что от любви до ненависти – один шаг. Так что запомни, Заур: я, не задумываясь, всажу в твое сердце нож по самую рукоятку, если узнаю, что ты предал мои чувства.

Я подскочил как ужаленный: настала моя очередь возмущаться. Я заскрипел зубами и чуть не забылся вовсе. Она действительно задела меня за живое. Мог ли я спокойно лежать и слушать эти презренные слова, я – человек, который ни разу в жизни никому не изменил и никого не предал даже в мыслях? Я схватил Ларису за прелестные голые плечи и с такой яростью взглянул в ее бездонные глаза, что она на мгновение зажмурилась и чуть не потеряла сознание (по крайней мере, мне так показалось). Тишину спальни разорвал мой хрипатый голос:

– Как можешь ты, женщина, судить о таких вещах, как измена или верность любимому? Что ты вообще знаешь об этом? Да способна ли ты сама на большую любовь?

Я задыхался от чувств, вызванных ее неосторожными предупреждениями, но сам почему-то все же продолжал пожирать глазами прелести, которыми так щедро наделил ее Всевышний.

Она медленно открыла глаза, но в них не было того, чего я с беспокойством опасался увидеть, уже окончательно взяв себя в руки: в них не было слез, напротив, ее глаза пылали страстным огнем библейской грешницы.

– О, мой Бог, – не проговорили, а тихо прошептали ее нежные губы. – Где же ты был все эти годы? Как же долго я ждала тебя, мой необузданный зверь, дикарь, чудовище! Ты даже не представляешь себе, как я тебя люблю, Заур!

Я был тронут такой душевной откровенностью и силой ее чувств. В эту ночь больше не было сказано ни единого слова. Мы забылись, нежно прижавшись друг к другу.

Ближе к утру, насладившись райским изобилием, которое Всевышний ниспослал мне в счет предстоящих мук и страданий, а по-другому я и не мог воспринять этот Божий дар, я корил себя за то, что не был с нею откровенен и лгал, как последнее ничтожество, клявшись во взаимности. Но как мог я, смертный и грешный человек, в час райского блаженства любви оттолкнуть это воплощение женского идеала и сознаться в обратном? Разве кто-нибудь из нас способен на такое?

Думаю, что нет. Такова, к сожалению, природа мужчины. Разве есть оправдание лжи и лицемерию, да еще в самых что ни на есть святых чувствах – в любви женщины? Но мы, мужчины, эти оправдания все же находим, причем каждый по-разному.

Но хоть я и не мог любить Ларису так, как любил другую, она мне очень нравилась, постоянно чем-то восхищая и удивляя. Сам не знаю как, я растаял в лучах ее любви и соблазна, словно догоревшая под утро свеча, зажженная на ночь и забытая счастливыми любовниками. Да, я позабыл о тех, о ком должен был помнить, несмотря ни на что, но, видит Бог, позабыл лишь на время.

 

Глава 19

Ларису не настораживало ни то, кто я, ни то, что я нахожусь в побеге, ни что бы то ни было другое. Она знала меня слишком давно, целых десять лет, с тех самых пор, как получила письмо из лагеря от подруги, подробно рассказавшей ей обо всем.

Незадолго до того, как Валерию посадили в тюрьму, Лариса вышла замуж за красивого молодого человека, но прожила с ним недолго, около года. Потом она случайно узнала о том, что ее муж – гомосексуалист. Это оказалось страшным ударом по ее гордости и самолюбию. С тех пор она не просто ненавидела мужчин, она презирала их всех до одного, и, лишь изредка получая письма от подруги из Германии и отправляя ей мои, которые я переправлял ей откуда придется, Лариса невольно столкнулась с тем, что до поры до времени было для нее скрыто. (Она призналась мне, что читала мои письма, когда, распечатывая конверты, перекладывала их в другие для отправки в Германию.)

Страшные слова «тюрьма», «лагерь», «вор» резали ее слух и порой даже приводили в ужас. Когда же она узнала, что меня приговорили к смертной казни, то прибежала к Харитоше и вместе с Леной плакала навзрыд так, будто я был ее единственной любовью. И это при том, что она видела меня всего лишь раз в жизни, да и то всего час, не более.

Она была по-настоящему цельной натурой, которая в жизни своей никогда и ни в чем не удовлетворялась половиной. Все или ничего – таким был ее девиз. Под этим она подразумевала преданную и ни с кем не делимую любовь, а все остальное, что обычно сопровождает человека в жизни, у нее уже было, да и вообще жизненные блага интересовали ее в последнюю очередь. Душа этой женщины для меня пока оставалась загадкой, но это нисколько нам не мешало.

– А я и не надеялась, что ты сразу же поймешь меня, Заур, – мило улыбаясь, сказала мне Лариса. – Недаром же говорят, что чужая душа – потемки. Придет время, и ты поймешь все, но это произойдет не раньше, чем наши души соединятся.

Ну что ж, на том и порешили. Я тоже в свою очередь поведал ей о том, с чем сопряжена была моя жизнь – жизнь вора и бродяги. Умолчал лишь о последней делюге, впрочем, я не рассказал бы о ней даже родной матери, если бы та была жива.

Я остался жить в хате ее брата, но никто, кроме Харитоши с Леночкой, об этом не знал. Несколько дней мне потребовалось на то, чтобы написать три жалобы. Одну – генеральному прокурору СССР, две другие – в прокуратуру РСФСР и министру внутренних дел СССР. В каждый из конвертов я положил по фотографии, которые приберегла моя прозорливая супруга.

Первоначально план мой был таким: написать жалобы, повидаться кое с кем в Москве, побывать на могиле матери, увидеть отца и дочь, отстегнуть им немного деньжат, чтобы ни в чем не нуждались, и свалить за границу, но теперь, когда я встретил Ларису, он в корне изменился.

Она предложила мне в ближайшее время вместе с ней покинуть страну и уже оттуда наблюдать за тем, как здесь будут развиваться события. В Германии ее вскоре ждал брат. Они родились в разные годы, но день рождения у них был один и тот же – 21 марта. Дело оставалось за малым – выправить загранпаспорт, водительское удостоверение и получить визу на въезд в Германию. Но для всего этого мне была необходима московская прописка.

В общем, целый ворох неразрешимых проблем, которые я, даже имея неограниченные средства, никогда не смог бы разрешить, чего нельзя было сказать о Ларисином отце. Учитывая, какой властью обладал этот человек, какие почти неограниченные возможности он имел чуть ли не в любой сфере деятельности, для Ларисы – любимой и единственной дочери – это не было проблемой.

 

Глава 20

В самое короткое время из узбека я превратился в москвича-татарина, и теперь меня звали не Мухтор, а Руслан. Но паспорт азиата Харитоша заховал на время, мало ли что может пригодиться в будущем? Кроме всего прочего, после моего отъезда Харитон должен был слетать на денек-другой в Махачкалу, оставить немного деньжат и откровенно рассказать отцу почти все, что произошло со мной за последнее время.

Сколько раз после того, как у меня появилась такая возможность, я звонил отцу из разных городов и республик, но он так и не верил, что разговаривает со своим сыном, постоянно отвечая почти одно и то же: «Не стыдно вам издеваться над чувствами отца, положите, пожалуйста, трубку и не звоните сюда больше. Моего сына расстреляли, и его давно уже нет в живых». И лишь каким-то чудесным образом, звонком из Москвы, я смог убедить его в обратном. Так что он ждал Харитошу с нетерпением, но отъезд моего кореша напрямую зависел от моего.

Лариса не раз гостила у брата в Гамбурге и неплохо знала саму Германию, не раз побывав в Берлине, Лейпциге, Дюссельдорфе и Мюнхене. Она была младше брата, а значит, и Валерии на несколько лет и позже закончила факультет иностранных языков МГУ. Прекрасно говорила по-немецки, неплохо изъяснялась по-английски и даже бегло говорила по-французски. И с деньгами ни у нее, ни у брата проблем не было. Все, что было у меня, я оставил у Харитоши. Об этом не знал никто, даже его Леночка.

Прошло чуть больше месяца с тех пор, как я прибыл в столицу. За это время я капитально оклемался, навел каны с хатой и подельником, послав ему цинк, что на время делаю ноги за бугор.

Ксива моя была выправлена, и в первых числах марта, вечером мы уже садились с Ларисой в один из комфортабельных вагонов «Красной стрелы», чтобы на время покинуть Первопрестольную, а на следующее утро уже прибыли в Северную столицу.

Здесь мы поселились в отеле «Астория» и стали ждать дня отплытия. Паром должен был отчалить через несколько дней, и у нас было время побродить по магазинам и настроиться на минорный лад. Точнее, настраиваться нужно было мне, – Лариса была само спокойствие. Это и немудрено, ведь она и в те времена, когда между нашей страной и окружающим миром висел «железный занавес», разъезжала по разным курортам и городам Европы, я же в то время находился либо в тюрьме, либо, как волк, рыскал в поисках добычи.

О какой загранице могла тогда идти речь? Разве что, лежа на нарах в разных тюрьмах и пересылках нашей необъятной страны, мы с братвой мечтали о посещении тех розовых стран, где нет ГУЛАГа и псов-легавых, где за воровство дают лишь шесть месяцев исправительных работ… Но все эти мечты были до такой степени призрачны, что даже в самом бархатном сне я не мог увидеть тогда того, что теперь постепенно являлось предо мной в реальности. Так что, безусловно, мы с Ларисой были в разных «весовых категориях», но при этом она вела себя деликатно и предупредительно-вежливо, как и подобает истинной леди, ни в чем не ущемляя моего самолюбия.

На горизонте не было ни одной тучи, все было непривычно тихо и спокойно. «Ну и жизнь, ну и судьба, – восклицал я порою вслух, – это надо же! Иди знай, где найдешь, где потеряешь. То с корабля на бал, то с бала на корабль, пока разберешься, что к чему, и жизнь пролетит, как на экране!» Лариса всегда посмеивалась над моей откровенной наивностью.

– Ну что ты, Заур, это же простая закономерность, как и все, что происходит в этом мире. Сколько можно страдать-то, милый? Вот Господь и решил сделать тебе небольшой подарок.

При этом она нежно прижималась ко мне, ласкаясь и мурлыча, как кошка. «Ну что ж, – внутренне соглашался я, – поживем – увидим, как дальше карты лягут».

 

Глава 21

В один из холодных мартовских дней, пугая туман ревом сирены, не спеша, разваливая носом холодные воды Невы, морской паром «Анна Каренина», отдав швартовые, отчалил от родного берега. Впереди было Балтийское море и полная неизвестность.

На таком красавце корабле я был впервые, поэтому, наспех устроившись в каюте, мы с Ларисой решили перед ужином совершить небольшую экскурсию. На верхней палубе дул довольно-таки холодный северный ветер. Укутавшись в норковое манто, обхватив мою руку своими и прижавшись к ней всем телом, Лариса наслаждалась обществом, которое выбрала сама. Закрыв глаза от блаженства, иногда нежно поглаживая меня по щеке, она целовала меня в губы, так, что я пьянел и млел.

Мы стояли на юте этого белого красавца парома, любовались необъятным простором, меняющим краски перед закатом: море из зеленовато-голубого превращалось в резко-синее; бледное, чистое небо загоралось ярким предвечерним заревом. Серебристые легкие волны ластились к борту.

Единственное, что меня удручало в тот момент, за что я был зол на себя, так это за то, что от волнения не смог рассчитать обычного хода легавых единственной пешкой. У меня было очень много денег, и, если бы я знал, что вместо капитального шмона менты проведут формальную проверку по верхам, разве я оставил бы их все в Союзе? Эта мысль, как червь, застряла в моей голове и не давала мне покоя.

Если бы она только знала, о чем я думаю! Когда я представил это, мне даже стало как-то не по себе. «Ну да ладно, – решил я, – первый блин комом. Впредь будем прозорливее и умнее».

Мы сидели в зале ресторана, слушая по радио какую-то веселую музыку. Я наслаждался обществом милой и изящной женщины, которая сидела напротив, и пил водку, закусывая бутербродами с черной икрой. О чем я думал тогда? Да ни о чем. Просто наслаждался невольно подвернувшимся фартом, вот и все. Я не привык задумываться о завтрашнем дне, либо исключительно полагаясь на милость удачи, либо ожидая очередной пакости от злого рока. Ко всему в жизни я всегда был одинаково готов, знал, как нужно поступить в том или ином случае, и никогда не падал духом. В общем, меня уже трудно было чем-то удивить, ну разве что на несколько минут.

Наш морской вояж ничем примечательным не выделялся. Почти всю дорогу дул холодный северный ветер, поэтому мы очень редко выходили на палубу, заказывая ужин в каюту. Что касалось завтрака, то нам он был ни к чему: в это время мы спали после бурно проведенной ночи любви. Вставали к обеду, наспех поедали все припасы, приготовленные нами загодя, и снова заваливались в постель до самого ужина.

Ну а вечером сам Бог велел нам быть в кают-компании, в кругу образовавшейся за время плавания «аристократии», у которых на лбу аршинными буквами было написано: «плебеи». В этом обществе я мог себе позволить многое, например маленькую разминку перед предстоящими баталиями на берегу, и был во всеоружии. По сути, это была моя стихия, мой драматический театр, где всегда или почти всегда я был режиссером. Да и спутница моя, безусловно, была мне под стать, с той лишь разницей, что я играл в то, кем она была на самом деле. Это несколько задевало мое самолюбие, но я не подавал вида, справедливо полагая, что время когда-нибудь все расставит по своим местам и я, наконец, смогу занять то место в мире, которое принадлежит мне по праву.

Через несколько дней после отплытия из Питера паром прибыл в портовый город Киль. Вещей у нас почти не было, если не считать дорогого «дипломата» Ларисы (чуть ли не из крокодиловой кожи), кейса, который прямо перед отъездом я приобрел по случаю в питерской «валютке», и подарка ее брату – огромной бутылки натуральной пшеничной водки, приготовленной по старинным рецептам и купленной тоже за валюту.

Лариса не хотела, чтобы я пропустил волнующий момент прибытия, и потянула меня на верхнюю палубу. Было раннее утро, холодно, поэтому на палубе, кроме нас, никого не было. Влажный воздух мешал дышать моим прокуренным, чахоточным легким, но я не обращал на это никакого внимания. Впереди, прямо по курс у, откуда-то из тумана стали вырастать высотные здания и зеркальные постройки. Вдруг, совсем неожиданно, уже совсем близко, туман рассеяли пики портовых сооружений и кранов.

Подойдя к причалу, наш паром, переваливаясь с боку на бок, долго пришвартовывался. Затем последовало тягучее и нудное выполнение формальностей. Наконец, с таможней все было улажено и нам разрешили выход в город. Держась за поручни длинного трапа правой цапкой в лакированной перчатке, а левой прижимая ручку своей молодой спутницы, отбросив прежнюю жизнь, как змея отмершую кожу, я впервые в жизни почувствовал, как две половинки далекого прошлого моих предков, когда-то разорванные проклятой революцией, соединяются вновь. Я был в Европе, но, к сожалению, попал сюда не знаменитым хирургом, о чем мечтала когда-то моя покойная бабушка, а вором, но я не расстраивался: «будет нам и белка, будет и свисток…»

Разумеется, нас никто не встречал. Лариса написала брату, что обязательно приедет, как обычно, ко дню рождения, а когда точно, она и сама не знала: все будет зависеть от готовности моей ксивы. В письме она дала ему понять, что приедет не одна и то, что этот приезд будет для него немалым сюрпризом. В общем, заинтриговала брата, как могла.

Поскольку Лариса была здесь уже не раз, то знала все, что необходимо было знать приезжим из России. Да, да, именно из России, потому что представители других стран вели себя здесь так же, как и у себя дома.

Для начала нам нужно было обменять баксы на марки. Здесь я попросил ее отдать инициативу в мои руки. Я решил «блеснуть чешуей» перед своей пассией, проверив, насколько еще помню немецкий язык, а заодно и свои способности сыграть роль делового и респектабельного господина. В первом случае я потерпел полное фиаско, во втором все же кое в чем преуспел, но не более. Таков был честный и откровенный вердикт, вынесенный моей подругой.

– Ну что ж, – рассудил я вслух, – для начала очень даже неплохо, как ты считаешь, дорогая?

Я напросился на комплимент и получил его. Говоря откровенно, я всегда был тщеславен и честолюбив, но эти качества не мешали мне жить, напротив, в конце концов именно они и помогли мне достичь того, к чему я стремился всю жизнь.

Мы вошли в банк. Тонированные, потрясающей чистоты стекла, зеркала, в которых отражались сытые клиенты, ковры, кожаная мебель – все здесь радовало глаз, но главным потрясением для меня конечно же было обслуживание. С ощущением собственной значимости и в то же время предупредительно-вежливо к нам подошел администратор, с улыбкой осведомляясь, что угодно господам. Услышав ответ, он повел нас как старых добрых знакомых в операционный зал. По дороге приветливо и радостно улыбались совсем незнакомые люди, будто всех их только что оправдали и освободили из зала суда, а мы с Ларисой были их адвокатами.

Так, не спеша, мы подошли к окошку, где нас обслуживала юная девушка, нежная как лепесток магнолии, с красивым немецким именем Матильда. (Я прочел ее имя на бирке, прикрепленной на груди.) Возможно, из-за ее прелестей я на какое-то время и попутал рамсы, кто его знает? Но это создание поистине было чудом природы. Белокурые волосы, небесного цвета и глубины глаза, маленький пурпурный ротик в неизменной улыбке, обнажающей ровные жемчужины зубов. Маленькие ушки, рдеющие под моими чересчур откровенными, пожирающими взглядами. Безукоризненной формы шейка, изящность и хрупкость которой была подчеркнута золотом тонкой цепочки, как легким мазком художника. И матовая кожа, чуть просвечивающая сквозь прозрачную белизну блузки, где угадывались волнующие линии юной груди и розовые пятнышки сосков.

Меня будто обдали кипятком, но я вовремя пришел в себя, благо мы были уже на улице. До небольшой автостанции, откуда отходил автобус на Гамбург, было рукой подать, и мы решили прогуляться пешком.

– Тебе нужно немного прийти в себя и слегка развеяться, милый, – деликатно заметила Лариса, пряча улыбку в воротник своего манто, но в этой улыбке сквозили повадки красивой хищницы. Мне даже стало неудобно за свое поведение.

– Да, конечно, дорогая, – замешкавшись на мгновение, ответил я ей, – все так неожиданно и скоро, есть отчего потерять голову.

– Но ведь ты же профессиональный вор, Заур, да еще и артист, каких поискать надо, или немки загадочнее и краше русских? Неужели такая большая разница между Питером и Килем?

– Особой разницы, возможно, и нет, – ответил я, достаточно быстро успев прийти в себя, – а вот психологический фактор, как видишь, налицо.

Но я конечно же лукавил. Разница была огромной, и это просматривалось буквально во всем. В то время как Россия-матушка простаивала в длинных очередях, чтобы отоварить карточки, когда мошенники-банкиры строили свои пирамиды, вытягивая последние копейки у инвалидов и простого люда, Европа жила сытой и спокойной жизнью, беззаботно отдыхая на средиземноморских курортах и вкушая все блага жизни. Чувствовала ли Лариса эту пропасть так, как чувствовал ее я? Впрочем, мы оба были эгоистами в то время, каждый по-своему.

Небольшая прогулка пошла нам на пользу, хоть мы и не сказали больше ни слова друг другу. По дороге мы приобрели карту земли Шлезвиг-Гольштейн с Гамбургом и пригородами, а уже через полчаса, купив билет и удобно разместившись в красавце автобусе, на лобовом стекле которого красовалась надпись «KIEL – HAMBURG», тронулись в путь.

Я не отрываясь смотрел в окно. Дороги в Германии – настоящее чудо и предмет гордости немцев. Формального ограничения скорости на них нет, существует лишь рекомендуемая скорость – 120–130 км/ч. Номерная дорога, по которой мы только что выехали из города, незаметно стала переходить в автобан, как ручей в реку, и за окном то и дело стали мелькать светящиеся блеском «БМВ», «мерседесы», «ауди», «фольксвагены» и «опели».

До Гамбурга было около ста километров, но этот путь мне показался намного короче, чем был на самом деле. Лариса сказала, что мы уже у цели, а еще через несколько минут мы въезжали в красавец город.

Взяв такси недалеко от автостанции, мы направились к Сергею. Я и здесь, в «фольксвагене», не мог оторвать любопытных взглядов от панорамы, которая мелькала за окном, неприлично молчал все время пути и заговорил лишь только тогда, когда такси остановилось у красивого, ухоженного особняка из белого камня. Горделивый фасад дома выгодно выделялся из общего архитектурного ансамбля улицы, а шикарные клумбы со спрятанными на зиму под целлофан какими-то редкими южными цветами довершали картину благоденствия.

– Вот мы и дома, милый, – послышался нежный голос моей возлюбленной. Я немного замешкался, выйдя из машины, и при этом чуть не забыл уплатить по счету. «Вот это хаза! – мелькнуло у меня в голове. – Вот это избушка на курьих ножках!» Но мог ли я тогда предположить, что пройдет долгих десять лет и я буду иметь «с кушем» даже не один, а несколько подобных особняков, и не где-нибудь, а в прекрасной Франции. И не чьи-нибудь, а своих предков. Но пропасть в десять лет нужно было еще прожить.

 

Глава 22

Мы подъехали к дому как раз в тот момент, когда вся семья садилась за обеденный стол. Зная наперед выходные дни брата и невестки, Лариса подгадала так, чтобы мы прибыли в Гамбург именно в один из таких дней, мало того, она даже рассчитала время суток. Обед у немцев – это своего рода ритуал, который они проводят, как правило, у семейного очага. Так что, наряду с другими достоинствами, моя спутница была еще и хорошим стратегом. Хозяин дома оказался высоким и стройным мужчиной, очень похожим на сестру. В чертах его лица отражались сильная воля и непреклонный характер. Взгляд его был тверд и спокоен, он уже давно утратил тревожное выражение юности.

Сергей был женат на скромной и весьма миловидной женщине по имени Наташа. С первого взгляда можно было подумать, что она – блондинка, хотя на самом деле была совершенно рыжей. Она обладала всеми достоинствами рыжеволосых женщин и ни одним из их недостатков, ибо тщательно скрывала все, что могло нанести ущерб ее привлекательности. В конце концов, если женщина прекрасна, то кому какое дело, является ли ее красота творением природы или человеческого искусства?

Она была умна, начитанна и при этом весьма чувствительна. Работали они вместе с мужем в генеральном консульстве СССР. Но главным для меня было то, что она была однокурсницей Валерии. До поры до времени Наташа не знала, кто я, пока Лариса сама не рассказала ей об этом. Я же помалкивал, как и подобает порядочному человеку. Больше того, я знал, что это трио когда-то в юности было квартетом, где солировала Валерия, а главным аккомпаниатором был не кто иной, как Сергей.

Картина была бы неполной, если бы я не упомянул о юном даровании – Светлане, милой и очаровательной дочурке столь славной династии дипломатов и ровеснице моего Заура. Уже в этом возрасте она прекрасно играла на рояле. Знал бы я тогда, какую роль в будущем сыграет в жизни моего сына эта юная проказница, то присмотрелся бы к ней получше. А пока, посплетничав немного о том о сем, как это бывает с подругами, которые не видели друг друга целую вечность длиною в год, мы с Ларисой откланялись и поднялись в свои комнаты, любезно предоставленные нам главою дома на втором этаже особняка, чтобы к вечеру быть во всеоружии.

Сергей по случаю нашего приезда пригласил всех в один из самых шикарных ресторанов Гамбурга, чтобы, как и подобает по русскому обычаю, отметить нашу встречу и знакомство за чарочкой водки.

По старой арестантской привычке, выработанной за многие годы, когда, зайдя в любую из одиночных камер, ты, прежде чем расположиться в ней, стараешься в первую очередь обнюхать каждый угол своего временного жилища, обследовать каждую щель, пощупать собственными руками решетки, постучать по стенам, – я огляделся по сторонам. Дом был большой и просторный. На двух его этажах находилось девять комнат: пять на верхнем этаже и четыре внизу. Так же как и перед фасадом, в саду, куда выходили оба моих окна, росло множество ухоженных цветов, нарядно и симметрично посаженных в красивые клумбы. Очевидно, хозяйка этого дома, помимо хорошего вкуса, имела пристрастие к цветам, а этот факт говорил мне о многом. Проведя маленький обзор местности и сделав «по ходу пьесы» наспех пришедшие выводы, я принял душ и завалился в шелковой пижаме на мягкую перину шикарной кровати. Через несколько минут, сам того не ожидая, будто под наркозом, я провалился в глубокий сон, и лишь под вечер тихий стук горничной в дверь прервал мои бархатные сновидения.

Думая, что слишком спешу, я привел свой прикид в надлежащий вид и, уже на ходу поправляя свой «кис-кис» и подойдя к лестнице, хотел было спуститься вниз, как вдруг остановился как вкопанный. Вся компания была уже в сборе и ждала меня в вестибюле. Я на секунду-другую замешкался, продолжая приводить свой туалет в порядок, и, видимо, делал это не совсем ловко, так как в следующую минуту мои действия вызвали приступ непринужденного и дружеского смеха. Тут и мне пришлось невольно улыбнуться, чтобы не выглядеть полным идиотом.

– Прошу прощения, господа, – скрывая неловкость, проговорил я, преодолевая последние ступени лестницы, – я, к сожалению, забыл, что уже целый день как нахожусь в Германии.

– Ну что вы, Заур, – положив мне дружески на плечо руку, проговорил Сергей в тот момент, когда мы уже садились в лимузин, заказанный специально по этому поводу. – Для человека, который еще только утром ступил на эту землю, вы очень неплохо выглядите. Видели бы вы нас с Наташей, когда мы еще только обживались здесь. Какими мы были? Натуральные лапотники, не иначе!

– Ну скажешь тоже, «лапотники», – пыталась возразить супругу Наташа. – Слова-то какие, Сергей, и где ты их только находишь?

– В русском языке, моя дорогая, в русском языке…

– Да, действительно, вы знаете, Заур, – пытаясь примириться с мужем и вставить по ходу разговора и часть своих женских воспоминаний, продолжала Наташа, – мы так долго не могли привыкнуть к окружающей нас педантичности и порядку, что очень часто попадали в весьма щекотливые ситуации. Ведь в Союзе, в сущности, все то же самое, но, к сожалению, с точностью до наоборот. И лишь превосходное знание немецкого помогало нам еще как-то выбираться из расставленных обстоятельствами ловушек.

– Немудрено, – мило улыбаясь супруге, продолжал Сергей, – ведь преподавала нам немецкий уроженка этих самых мест, не так ли, дорогая?

– Да, точно, – вспомнила Наташа имя-отчество их институтского преподавателя, – она была родом именно из Гамбурга.

Я думал, что и Лариса вставит пару-тройку слов в эти воспоминания, но она молчала. Так, слушая непринужденную беседу супругов о впечатлениях, связанных с их давним прибытием на чужбину, мы подъехали к блистающему огнями ресторану. Кабак этот был такой же шикарный и зеркальный, как и все, что мне удалось уже увидеть в этой стране почти за сутки. Рядом с рестораном огни горели и переливались так, будто мы прибыли на праздник жизни.

 

Глава 23

Гарсон провел нас к заказанному столику. Вечер еще только начинался, и публика понемногу заполняла места. Столик наш оказался почти в середине зала, возле маленькой, из белого мрамора, колонны, рядом с огромной деревянной кадушкой, в которой, судя по широкому стволу, росла очень старая пальма.

Лариса в этот вечер решила покорить всех, она явно была в ударе. Мужчины не сводили с нее глаз, а посмотреть было на что. На ней было узкое платье от Диора из шелкового крепа цвета пармской фиалки и ожерелье из аметистов и бриллиантов. Тонкой кожи перчатки по локоть были окрашены в тон платья. Со сцены доносилась знакомая мелодия аргентинского танго, а в воздухе витал аромат каких-то восточных благовоний, уюта и спокойствия. Сам того не замечая, я пригласил ее на танец так непринужденно и галантно, как если бы я проделывал подобное по нескольку раз в неделю в разных салонах европейских столиц.

– А голос крови значит никак не меньше, чем воспитание, – нежно проговорила мне Лариса. – Как ты считаешь, дорогой?

Что я мог считать? Я улетел от кайфа. Я блаженствовал.

– Да, безусловно, ты, как всегда, права, – ответил я, думая о другом. Да и о чем можно было говорить в тот момент? Она конечно же знала, что неотразима, и пыталась, нежно кокетничая, свести меня с ума, и у нее это неплохо получалось. Так что, когда кончился танец, я не знал, радоваться мне этому или быть в печали, так эта фея вскружила мне голову. Но слава богу, разум еще не покинул меня.

Изучая меню и одновременно задавая мне разные вопросы, Сергей был приятно удивлен, когда узнал о моих предках и о том, что я долгие годы прожил в Москве у своего деда. Под долгими годами я конечно же подразумевал и некоторые из них, проведенные в заключении.

Тем временем подошел гарсон, заказы были сделаны, и Сергей наконец обратился ко мне с вопросом, которого я ждал уже добрых полчаса:

– Что вы будете пить, Заур?

И тут мне в голову пришла оригинальная мысль, осуществив которую я, можно сказать, и определил дальнейшее отношение к себе этого славного семейства.

– Бордо белое, сухое, урожая тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, – подняв только глаза, проговорил я гарсону тоном маркиза, с апломбом, давно заученным в камерах Бутырского централа.

– Бордо у нас, конечно, есть, но, к сожалению, я не знаю года сбора урожая. Подождет ли господин, пока я это выясню? – вытянувшись в струнку, будто солдат на параде, и «почувствовав клиента», как говорят официанты на южных курортах России, проговорил гарсон, ожидая ответа.

– Да, конечно, – ответил я не сразу, боковым зрением промацовывая обстановку, – мы отмечаем маленький юбилей, и хотелось, чтобы этот вечер оставил у нас приятные воспоминания.

– О, можете быть в этом уверены, господа, – медленно и с достоинством, приличествующим официантам таких заведений, как это, проговорил гарсон, – я все сделаю для того, чтобы у вас остались неизгладимые впечатления от этого чудесного вечера.

Он стоял между дамами и, уже не в первый раз склоняя голову, пытался разглядеть своим ястребиным взором сапфировый перстень, который был надет на мизинец моей пассии. Но, схлестнувшись с моим диким взглядом, как бы стушевался и, уже не сводя с меня глаз, проговорил покорно, как и подобает слуге:

– Позволит ли мне господин на время отлучиться, чтобы оформить заказ?

– Да, да, ступайте, любезный, – уже почти не глядя на него, проговорил я, сопровождая свое милостивое согласие высокопарным жестом английского лорда. Этот наглец заслужил такого обращения и, судя по его походке, кажется, это понял.

В этот момент я действительно чувствовал себя так, будто и вправду являюсь тем, за кого себя выдаю. В глубине души мне даже стало обидно за то, что я пытаюсь пустить пыль в глаза какому-то официанту. Я сидел, откинувшись на спинку кресла, смотрел на эстраду и молча ожидал продолжения начатого мной спектакля. За столом на некоторое время воцарилась тишина, которую, как всегда, нарушила женщина.

– А почему именно тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, Заур? Эта дата связана у вас с чем-нибудь приятным? – полюбопытствовала Наташа.

– Приятным? О да, Наташенька, с весьма приятным, ведь это год рождения Ларисы, а в это время, я уверен, на свет не могло появиться ничего плохого.

Надо было видеть в этот момент лицо моей возлюбленной: оно буквально светилось радостью и счастьем. Стрела, пущенная в цель, сразила ее даже быстрее, чем я того ожидал.

Завершение того маленького банкета прошло «на высоком уровне», как принято говорить в дипломатических кругах, и определило наши взаимоотношения с родственниками Ларисы. Так что все «кругом бегом, было ладом».

 

Глава 24

Как правило, наш день с Ларисой начинался с полудня. Прокувыркавшись до обеда в постели и перекусив наскоряк, мы шли болтаться по городу. Но прежде я делал два обязательных звонка: домой в Махачкалу и Харитоше в Москву. Там по-прежнему было все тихо и спокойно, и это не могло не радовать беглеца.

Еще в Питере я запасся несколькими разными по назначению русско-немецкими разговорниками и теперь по вечерам, закрывшись в своей комнате, зубрил отдельные слова, составляя из них предложения. Каков был наш план на завтра, в таком разделе разговорника я и искал нужную мне информацию, а на следующий день бравировал зазубренными фразами и составленными монологами. Иногда, проверяя на практике свои знания, я умудрялся вступать в споры и даже в некоторого рода диспуты с пузатыми бюргерами и мелкими чиновниками – завсегдатаями гамбургских пивнушек, собрав в кучу все диалекты Германии, Австрии и Швейцарии. И, говоря откровенно, у меня это неплохо получалось. По крайней мере, публика всегда была в восторге от такого приятного собеседника. Правда, после столь славного общения почти всегда кто-то из них чего-то недосчитывался: кто часов, а кто и увесистого портмоне.

Это был спектакль, где артистов было всегда великое множество, а зритель один – Лариса. Как она потом смеялась, а порой и хохотала буквально до слез, когда прямо на ее глазах несколькими минутами раньше я выволакивал из жилетного кармана какого-нибудь жирного фраера немца «котел», который прятал в ладони и придерживал двумя «мальцами», а остальными тремя отстегивал «цепуру».

В России подобная демонстрация могла бы мне очень дорого обойтись, но здесь, на другой планете, где у людей были абсолютно иные восприятия как жизни в целом, так и Уголовного кодекса в частности, я чувствовал воровской простор и безнаказанность.

Откровенно говоря, я был покорен приветливостью и обходительностью немцев, всегда славившихся своей чистотой и аккуратностью, дружелюбием и воспитанностью. Но моя неистребимая потребность обворовать кого-нибудь почти всегда брала верх над человеческой благодарностью. И как бы ни удавались мне красиво разыгранные роли и факирская ловкость рук, все же я чувствовал себя артистом из погорелого театра. Прекрасно понимая это, я мстил, как мог, всему свету.

Я откровенно завидовал этим людям и был зол на них за то, что они так весело и безмятежно проводят свою жизнь, даже не задумываясь, что на свете существуют такие моровые язвы, такие человеческие гноилища, как ГУЛАГ, Север, Урал, Сибирь, Забайкалье и Дальний Восток. Конечно, не их была в том вина, но я ничего не мог с собой поделать.

Немцы – взрослые дети. В своей богатой, обеспеченной стране они потеряли чувство самосохранения и ощущение реальной жизни (вернее, борьбы за жизнь, как понимаем это мы), но сохранили детскую любовь к развлечениям и ищут их ежеминутно.

Разыгрывая описанные выше спектакли, мы с Ларисой, как я предполагал, скорее делали им приятное, внося в их монотонную жизнь такое порочное разнообразие.

Со стороны могло показаться, что я пытался приобщить Ларису к своему древнему воровскому ремеслу, но это конечно же было не так. Во-первых, она была слишком умна, чтобы подпасть под влияние даже того, кого безумно любила, а во-вторых, это была обыкновенная женская прихоть, которая, кстати, прошла так же быстро, как и возникла.

Так продолжалось день за днем, и каждый из них приносил какие-нибудь радости или дарил новые развлечения. Иногда, приятно проведя очередной день безумств и расположившись в постели со своей любимой, я размышлял о том, что если даже меня где-то и повяжут невзначай, то, во-первых, будет о чем вспомнить на нарах, а во-вторых, любопытно посидеть в одной из тюрем сытой Европы, чтобы потом поделиться опытом с братвой в застенках ГУЛАГа, за которым я был закреплен, как земля за колхозом. Это уже был менталитет российского вора, и от этого никуда нельзя было деться.

Когда на Ларису нападали непонятные мне тогда еще приступы меланхолии и ей необходимо было остаться в одиночестве, я отправлялся в город один. В будни я любил захаживать в шашлычные, где орудовали турки-месхетинцы. Здесь можно было хорошо пообедать привычным для меня блюдом из молодого барашка, да и пообщаться было с кем; посещать же пивные бары одному, без Ларисы, было неинтересно – не перед кем было выкаблучиваться. В воскресные же дни, чтобы «вздохнуть свежим воровским воздухом толкучки», я отправлялся на Фельдштрассе, где проводился «Фломаркет», по-нашему – что-то вроде барахолки. Торговали здесь всем: от ржавых гвоздей до фальшивых бриллиантов. Народу была уйма – «толчок», что ни говори. Кто продавал, кто покупал, а основная масса народа просто бродила, глазея по сторонам, и объедалась вкуснятиной, продающейся на каждом шагу. В общем, в отличие от нашего «блошиного рынка», люди здесь отдыхали. Но не все, конечно.

Читатель может не поверить, но здесь я ни разу не нырнул ни в один из карманов, не украл ни единого пфеннига. Я только и делал, что наблюдал за другими, а смотреть, честно говоря, было не на что. Из каких только государств не было здесь карманных воров: Чехия, Италия, Польша, Словакия, Венгрия, и это еще далеко не полный перечень стран, представители преступного мира которых пересекали границу лишь только для того, чтобы пошарить в карманах немцев. Но, говоря откровенно, ворами они были никудышными. Я потому и не крал сам, с любопытством наблюдая за этими горе-щипачами, и делал свои выводы. Посещение «Фломаркета» в течение нескольких выходных дней подряд дало мне основание с гордостью утверждать, что лучше российского кошелечника, по крайней мере в Европе, нет и быть не может – не тот уровень.

Ну а ближе к вечеру, когда зажигались огни и начиналась разгульная ночная жизнь, меня непременно тянуло в одно из увеселительных местечек Гамбурга Сан-Паули. Представители туманного Альбиона и знойной Аргентины, белокурой Скандинавии и смуглых Пиренеев – кого только не было в это время на улицах и площадях ночного Гамбурга!

Но все же эти одинокие прогулки были серыми и походили на будни старого бродяги – волка в чужом лесу. Жизнь по-настоящему обретала для меня свой смысл лишь тогда, когда рядом была моя прелестная подруга. Вечера, проведенные вместе, оставили неизгладимый след в моей жизни, полной самых разнообразных приключений, а один из них запомнился особенно.

Лариса любила театр и знала о нем почти все. Редкий свободный вечер, проведенный вместе, не был посвящен нами этому дивному храму искусств. О Берлине, а также о Мюнхене и Гамбурге говорят, что тот не знает этих городов, кто не бывал там в театре. В Гамбурге находится старейший в Германии оперный театр, построенный еще в 1678 году. Попасть на хорошую постановку в известный театр – довольно трудная задача. Кстати, одно из немногих мест в Германии, где можно вдоволь настояться в очереди, – это кассы театров. Кроме того, быть заядлым театралом в Германии – удовольствие не из дешевых, а значит, и ходят здесь в театры весьма состоятельные люди. Это наблюдение конечно же не могло пройти для меня незамеченным.

 

Глава 25

И вот однажды, а было это незадолго до дня рождения Ларисы и Сергея, мне по случаю удалось купить четыре билета на «Лебединое озеро». Я был уверен, что лучшего подарка к такому торжественному дню им трудно было ожидать. Тем более что это был балет, написанный соотечественником. Таким образом, совместив приятное с полезным, ибо вместе с билетами по счастливому стечению обстоятельств я «приобрел» еще и дорогие швейцарские часы, которыми, видно, так дорожил их незадачливый хозяин, что чуть ли не каждые две минуты смотрел на них, будто любуясь их красотой. «Ну, посмотрел, и будет», – решил я, когда он уже выходил из очереди, высоко подняв голову и высматривая кого-то.

Ужин по случаю дня рождения брата и сестры проходил в том же дорогом элитном ресторане. Близился час премьеры, а потому незадолго до того мы покинули один храм, чтобы перекочевать в другой. Конечно же мне приходилось бывать как «по работе», так и ради собственного удовольствия в разных театрах разных городов нашей необъятной страны, так что меня здесь уже трудно было чем-то удивить, но вот публика… Здесь она была абсолютно другой, и потому мое внимание было приковано именно к ней. Изысканность манер и утонченность вкуса чувствовались буквально во всем, но было и еще что-то. Раскованность и раскрепощенность – вот что было в избытке у этой публики и чего так явно не хватало нашей. Такие характерные особенности поведения людей мог заметить лишь человек, прибывший из «передовой страны развитого социализма», и он обязательно должен был быть либо театралом, либо вором-гастролером.

Да, я правильно заметил, именно раскованность и раскрепощенность чувствовались у этих людей буквально во всем. Это и немудрено – ведь им не нужно было бояться ЧК и того, что на следующий день их спросят в одной из «контор», с каких доходов приобретена та или иная драгоценность, которая красовалась вчера на груди или в ушах их благоверных дам?

Но как раз таки эти две характерные особенности высшего театрального света Гамбурга и подтолкнули меня к тому, что я задумал. Ну да ладно, все по порядку. Говорить о том, что фойе театра, помимо красот интерьера времен прусских королей, еще и блистало от присутствия здесь прекрасных дам и украшений, пожалуй, излишне. Казалось, что счастливы здесь были все. Мило улыбаясь и раскланиваясь друг с другом, они прохаживались парами по зеркальному паркету огромного вестибюля, а на их счастливых лицах было написано умиротворение.

Но я решил нарушить их покой. В тот день, когда мои друзья наслаждались Чайковским, я был поглощен собственными мыслями. Впервые за этот вечер я пожалел, что был не один. Как хорошо здесь можно было «откупиться», а главное, легавые, их здесь не было вовсе! А что им здесь было делать? Ведь это был театр, а не полицейский участок, в отличие от наших мусоров, для которых и то и другое являлось лишь объектами для слежки.

В антракте я заметил средних лет мужчину приятной наружности, с манерами женского угодника и светского льва, который пытался галантно ухаживать за одной неказистой и дородной дамой. Такой контраст не мог не привлечь моего внимания, и я не в кипеш стал наблюдать за этой парой. К началу второго акта у меня уже сложилось определенное мнение на их счет. В тот момент был дан третий звонок, и я специально рассчитал так, чтобы мы с Ларисой вошли в амфитеатр сразу за этой парой.

Мои последние сомнения исчезли в тот момент, когда я услышал речь кавалера. Наряду с самыми галантными комплиментами на немецком в его речи проскользнула одна очень знакомая мне с детства реплика. Сомнений быть не могло: это был еврей по национальности, марвихер по масти, а самое главное, корни у него были русскими – за это я мог ручаться головой.

Он обладал счастливой наружностью, неотразимой для женщин и неприятной для всех мужчин. Черные волнистые волосы бросали тень на гладкий загорелый лоб, а ровные, широкие, словно нарисованные, брови придавали томность и глубину карим глазам с голубоватыми белками. Что касалось женщины, то она была обыкновенной жертвой.

Марвихеры – давно забытая воровская масть в России конца XIX века. Они обычно специализировались на очень богатых «клиентах», были недурны собой, одевались с определенным шиком, владели иностранными языками и тонко разбирались в людской психологии. Как правило, они присматривались к постоялицам гостиниц и посетительницам дорогих ресторанов и театров. В матушке-России эта «специальность» давно уже вымерла, и лишь только Москва и Питер могли еще как-то похвастаться верностью воровским традициям глубокой старины.

За все мое двухнедельное пребывание в Германии это был первый человек из преступного мира, которому я был в какой-то степени рад. Видимо, оттого, что нас многое роднило. За исключением, впрочем, одного: я не имел ни малейшего пристрастия к тому, чтобы влюблять в себя и обирать состоятельных дам. И теперь, слушая чудесную музыку, я уже строил воровские планы на ближайшее будущее, которое не заставило себя ждать.

 

Глава 26

На следующий день, встав как можно раньше, чтобы избежать ненужных расспросов, я улизнул из дому и, побродив по городу, пока не откроются кассы театра, подъехал к нему и стал в очередь. Пробыл я там почти целый день, но зато к вечеру в моих руках были два заветных билета на одну из опер Вагнера, премьера которой должна была состояться через несколько дней.

Один Бог знает, как я ждал этого вечера, даже моей подруге это показалось странным. Человеку непосвященному понять меня будет непросто. Наконец-то я вновь вступал в игру, выходил на охоту, по которой уже начинал заметно скучать и которой мне так не хватало среди всей этой роскоши и комфорта.

Я не хочу сказать, что деньги для меня ничего не значили, конечно же нет, в моих помыслах они всегда были на первом месте, за исключением тех немногих моментов, когда я был в кого-то по-настоящему влюблен. Но в тот момент риск был мне просто необходим. Как воздух, без которого я не мог жить.

Дурные мысли – самоубийство души. В них-то и заключается отрава. Мечта привлекает вас, обольщает, заманивает, затягивает в свои сети, превращая затем в своего сообщника: она делает вас соучастником в обмане совести. Она одурманивает, а потом развращает. О ней можно сказать то же, что и об азартной игре. Сперва человек становится жертвой мошенничества, затем начинает плутовать сам.

В день премьеры, за несколько часов до начала спектакля, я стоял в сторонке от главного входа в сквере напротив, так чтобы в поле моего зрения попадал весь периметр фасада здания вместе с кассами, и, пристально вглядываясь в уже давно образовавшуюся толпу, терпеливо ждал. Я почему-то был уверен в том, что Хаим, как я уже успел окрестить про себя этого марвихера, приедет сюда именно в это время, и моя интуиция не подвела меня и на этот раз.

Уже минут двадцать я наблюдал за тем, как этот пронырливый тип протискивался в толпе шикарно разодетых дам, разглядывая их так, будто приценивался, выбирая покупку, а на самом деле определяя на глаз, кто из них ждет кавалера, а кто и запоздавшего фраера с лишним билетиком. Но все это можно было видеть только натренированным глазом преступника, не иначе. И в тот момент, когда он задержался на какое-то мгновение, по всей вероятности прицеливаясь к одной из намечаемых им на сегодня жертв, я решил, что пора действовать, и вступил в игру.

Незаметно подкравшись сзади, я тихо спросил его на плохом иврите, который знал немного, но так, чтобы он понял по произношению, откуда я родом: «Сли-ха, джир дафэн иберике билетик?» Хаим чуть не поперхнулся от неожиданности, услышав такой знакомый до боли диалект советских евреев эпохи развитого социализма, резко обернулся в мою сторону и, видимо сам того не замечая, ответил мне вопросом на вопрос так, как ответил бы клиенту метрдотель ресторана «Красный» в славном городе Одессе, на чистом русском языке:

– Что вам угодно, милейший? Чем может быть вам полезен бедный еврей?

– От бедного еврея необходима маленькая помощь, чтобы он впоследствии смог купить себе, в виде деликатеса, кусочек ливерной колбаски к чаю, – мило улыбаясь, проговорил я, внимательно наблюдая за его реакцией. Пока он приходил в себя и молча пережевывал информацию, я продолжил: – Мне нужна ваша помощь, только и всего, совсем незначительная помощь, которая к тому же вам ничего не будет стоить, скорее наоборот, вы неплохо заработаете.

– Как это хорошо знакомо: «ничего не делать и при этом что-то иметь!» Азохенвей, за кого ви меня принимаете? Неужели я так похож на идиота?

– Ну что вы, что вы, милейший, как можно, разве посмел бы я назвать идиотом еврея, да еще и марвихера в придачу? Я же еще не сошел с ума!

С этого момента Хаим преобразился, резко поменяв облицовку, и, вперив в меня пристальный взгляд, молча разглядывал человека, который так неожиданно напомнил ему о самых жутких днях его прежней жизни в СССР.

– Что вам угодно и кто ви такой? – уже тоном делового человека резко спросил меня Хаим после минутной паузы.

– Слишком много вопросов сразу, но у нас мало времени, и поэтому я вам отвечу очень коротко: Заур Золоторучка – карманный вор и особо опасный рецидивист к вашим услугам.

– А не скажет ли сей особо опасный рецидивист, в каких лагерях ГУЛАГа, в какое время он сидел и кто был при нем из порядочных людей?

– Отчего же не скажет, – уже безо всякой иронии продолжал я отвечать на его вопросы, – еще как скажет.

И я рассказал ему вкратце, в каких лагерях и когда я чалился, и перечислил Воров, с кем коротал то незабываемое время, ибо этот хитрец под порядочными людьми подразумевал конечно же именно Урок.

Мой ответ безусловно впечатлил его, и он немного задумался. Время летело неумолимо, но я терпеливо ждал, ибо выбора у меня не было. Наконец Ёся, так в действительности звали этого еврея, заговорил, но уже на несколько тональностей ниже:

– Ви меня должны правильно понять, уважаемый коллега, мы не на воркутинском вокзале, а потому без какой-либо обиды и для большей ясности позвольте мне задать вам еще один вопросик?

– Да хоть два, – с готовностью и не задумываясь ответил я.

– Благодарю вас, ви очень любезны.

И он действительно воспользовался моментом и задал мне не два, а, пожалуй, двадцать два вопроса, пока не убедился в том, что я именно тот, за кого себя выдаю.

– Борух хони, борух хони, – проговорил марвихер, – ви не из Интерпола, ви свой. – Он мгновенно преобразился, приосанился и, как и положено воспитанному человеку, постарался представиться: – Красавчик Моня, или Ёсик Фенерман, к вашим услугам.

«Поистине пути Господни неисповедимы», – в какой уже раз в жизни отметил я про себя. Кого не встретишь на Матросской Тишине или в Бутырском централе в Москве, можно запросто повстречать в оперном театре Гамбурга.

Дело в том, что по ходу пьесы выяснилась очень интересная деталь. Оказывается, мы с Ёсей одновременно чалились в Устимлаге, но находились на разных командировках. Он сидел на Вэжээли, а меня развозили по всей управе и даже за ее пределы. И когда я находился на положении на пересылке, на станции Весляна в Коми АССР, он проходил через нее этапом, слышал, кто смотрит за общаком, но в лицо меня никогда не видел.

– Надо же, такая встреча, Заур, мне кажется, что театр можно на сегодня отменить и вспрыснуть это событие, как и положено, чисто по-арестантски, – сказал мне Ёся после всех своих вшивых промацовок так, как если бы мы сидели на нарах и дело шло о варке кругаля чифиря.

– Ёся, дорогой, – уже совсем по-дружески перебил я марвихера, – сейчас нет времени, вспрыснем чуть позже.

И я подробно объяснил ему то, ради чего затеял всю эту катавасию. По мере того как я втолковывал ему суть предстоящей делюги, глаза его начинали поблескивать, и в конце беседы он преобразился окончательно. Ему явно понравилась роль, которую я отводил ему в предстоящем спектакле.

Еще бы – ведь главное для него было минимум риска и максимум прибыли, как я и обещал. В принципе с самого начала я на это и рассчитывал, а как же еще можно было вовлечь в это рискованное предприятие такого человека? Но я никак не мог ожидать того, что этот марвихер окажется в прошлом арестантом ГУЛАГа. Это обстоятельство (имелась в виду воровская доля) круто меняло дело, но не саму его суть.

Билет мой Ёсе был конечно же не нужен, и я отдал его просто так молодой, элегантно одетой даме. Такие подарки здесь не приняты, но я как мог, по-простецки постарался внушить ей то, что этот поступок обусловлен исключительной загадочностью русской души, о которой так любят посудачить в мире.

 

Глава 27

Ёся, как и любой порядочный еврей, знал толк в драгоценностях намного лучше меня, а потому в этом плане ему отводилась главенствующая роль.

Выбор им был сделан почти мгновенно, как только мы оказались в фойе театра. Это была дама постбальзаковского возраста. Черные как смоль волосы были гладко зачесаны, открывая довольно красивое лицо с поблескивающими карими глазами. Она была в вечернем малиновом платье с вырезом, обнажавшим плечи. Два рубина, величиной с голубиное яйцо, висели на мочках ее ушей, как сгустки крови. Руку, которой она опиралась на своего кавалера, украшало кольцо с таким же камнем. Ее шею, уже заметно дряблую и покрытую густым слоем пудры, обрамляло изумительной красоты колье из сапфиров, обрамленных редчайшими желтыми бриллиантами.

Это было произведение ювелирного искусства, на которое можно было любоваться целую вечность, но у меня, к сожалению, на это не было времени. Всего несколько секунд – либо при выходе из зала во время антракта, либо при входе в зал после него. Все зависело от обстоятельств и воровского фарта. Ёся, как я и ожидал, оказался способным малым и мой маленький урок претворил в жизнь с ловкостью старого и опытного ширмача. Благоприятная ситуация настала, лишь когда дама под руку со своим кавалером входила после второго звонка, прозвучавшего в антракте, в зал. Это был худший из вариантов, но других мне больше бы не представилось. Я знал это наверняка и решил работать.

Дело в том, что еще до начала представления мне потребовалось некоторое время на то, чтобы, прохаживаясь неподалеку от этой парочки, изучить застежку на колье дамы. Конечно же я знал их великое множество, и, как правило, на очень дорогих украшениях все они были одинаково сложны. Наконец, убедившись в том, что я справлюсь с возложенной на себя задачей, я цинканул Ёсе, чтобы он начинал потихоньку заходить вперед, а сам тем временем стал приближаться к терпиле сзади.

Когда она была уже почти зажата между нами, я кашлянул и, вытащив марочку, решил проверить чувствительность этой особы.

– Entschuldigen Sie mir bitte, Frau, – сказал я на всякий случай в никуда, но все равно никто не обратил внимания на мой маневр. Ёсе достаточно было под любым предлогом на миг остановиться перед дамой, чтобы я успел прикрыть несколько пальцев программкой, которую держал в левой руке, а правой на долю секунды остановить руку с платочком, которую я медленно подносил к своему лицу, возле шеи дамы и умудриться таким нехитрым образом расстегнуть застежку так, чтобы она этого не почувствовала.

И это у меня получилось. Длинным ногтем мизинца левой руки, который в любых условиях я всегда отращивал по привычке, я поддел замок и чуть повернул палец влево, а двумя пальцами правой руки поддел и надавил на пружинку так, что она с силой оттолкнула замочек в сторону. Лишь чудом, в последний момент, я сумел поймать один конец цепочки и держал его, прижав к шее терпилы, чтобы она продолжала чувствовать привычный холодок золота, потому что проделанной работы было недостаточно.

В следующее мгновение, когда еще только один конец колье был зажат двумя пальцами в правой руке и оно выпрямилось, как гремучая змея, вдоль левой стороны тела женщины, я, как бы споткнувшись ненароком, сделал неожиданный полуповорот и очутился таким образом прямо перед ее грудью, «по ходу пьесы» опуская колье в подставленную для этого ладонь левой руки. Оно упало туда, как шар в лузу. Еще один момент потребовался на то, чтобы я вновь извинился за свою неуклюжесть и растаял в толпе. Это была операция, требовавшая такой сноровки, которой обладал далеко не каждый. В этом мгновении и заключалось все то, что я чуть раньше пытался объяснить неискушенному читателю: неповторимое ощущение риска, кайф, который был так необходим карманному вору, и конечно же жажда прибыли. Кстати, на этот раз она была немалой, даже по меркам Запада.

 

Глава 28

Неторопливо, с достоинством истинного ценителя прекрасного, которого неотложные дела вынуждают покинуть дивный храм искусств, я забрал в гардеробе свое пальто, кашне и шляпу и, покинув театр, вышел на улицу. Прохаживаясь, как и несколько часов тому назад, в сквере, левой рукой я ощущал в кармане холод драгоценных камней, а глазами рыскал по всему периметру театрального фасада до тех пор, пока примерно через полчаса в дверях не появился Ёсик.

Я окликнул его, и, ничего не говоря друг другу, мы сели в одно из дежуривших возле входа в театр такси. Так же молча, не доезжая до какого-то супермаркета, расплатившись, мы вышли из машины.

– Ну что, с покупкой, что ли, бродяга, – сказал мне, улыбаясь, Ёся, и мы ударили друг друга по рукам, как это делают в американских фильмах.

Ёся потащил меня куда-то в обратную сторону. Миновав квартал, мы перешли через дорогу и, обогнув несколько переулков, очутились возле фасада шикарного пятизвездочного отеля «Хилтон».

– Это моя берлога, – загадочно улыбаясь, успел проговорить мне Ёся в тот момент, когда шнырь открывал нам двери в эту обитель благополучия и благосостояния тех немногих, кто мог позволить себе поселиться в его апартаментах.

– Нехило, – ответил я, когда мы уже шли по цветному паркету огромного зала, залитого множеством огней. Еся взял ключи у портье, и, поднявшись к нему в номер, мы заказали несколько бутылок шампанского «Монте-Белло» и все то, что к нему полагалось.

Через несколько минут мы наконец-то вспрыснули знакомство и удачно проведенную делюгу чисто по-жигански, как и положено было в наших кругах.

Так непривычно было слышать тосты, один из которых гласил: «За матушку-удачу и сто тузов по сдаче, за жизнь воровскую и смерть мусорскую», другой: «За тех, кто там», в одном из лучших отелей Гамбурга, вдали от суетной России и проклятого всеми ГУЛАГа.

Это надо было видеть, нет, скорее ощутить: вот когда впервые за многие годы заточений и невзгод я наконец-то почувствовал себя белым человеком. Я сидел, закинув ногу на ногу, на шикарном кожаном диване, держа в руке бокал шампанского одного из лучших сортов, молча слушал рассказы своего подельника и вкушал все прелести, которые нам может предоставить случай.

Когда Ёся немного захмелел, то позволил себе маленькую грубость по отношению ко мне, признавшись, что уже не надеялся увидеть меня больше, поэтому и не спешил из театра, но потом опомнился и извинился. Я его понял и не обиделся, особенно после того, как он рассказал, что пришлось ему пережить, прежде чем он соскочил с Союза в Израиль.

Мы были с ним почти одногодки. Он был марвихером по большому счету, знал, как и положено, несколько языков, поэтому и неплохо ориентировался в разных странах. На этот раз он прибыл в Гамбург из Голландии с одной старушкой миллионершей, но по приезде у нее разыгралась то ли мигрень, то ли еще какая-то болячка, и она отправилась восвояси, оплатив, правда, счет в отеле на месяц вперед, а он стал искать очередную «благотворительницу», пока не повстречал вместо нее меня. Как я уже успел упомянуть, Ёся прекрасно разбирался в драгоценностях и оценил эту цацку в пятьдесят тысяч долларов, не меньше.

– Ну что ж, ты в курсе этих дел, тебе и карты в руки, – сказал я ему, расставаясь, доверительно кивнув напоследок.

 

Глава 29

Домой я попал за полночь, слегка пьяным и в прекрасном расположении духа.

– Уж не нашел ли ты здесь себе немочку младую, а, добрый молодец? – с некоторой долей иронии, улыбаясь, спросила у меня Лариса, когда я попытался потихоньку прокрасться к себе в комнату, скрипя новыми лакированными штиблетами. Я даже не обратил внимания на то, что на моей кровати кто-то лежит.

– Фу ты, черт, напугала как! Что, делать больше нечего, как шастать по чужим кроватям? – проговорил я с той же иронией, почти шепотом в ответ, скинул на ходу туфли с клифтом и бросился, как пловец-ныряльщик, в ее теплые объятия.

Где я был и что делал все это время, ее уже не интересовало, потому что мы тут же отдались друг другу, как два голодных леопарда, а в постели любая женщина почти сразу чувствует измену. Так что объясняться не было нужды, хотя у меня на этот счет была на всякий случай давно придуманная красивая легенда.

В последующие дни мы виделись с Ёсей почти каждый день, я даже познакомил его с Ларисой. Колье он выгодно спихнул, и мы поделили деньги поровну.

И вот в один из знаменательных дней этого прекрасного союза – годовщины помолвки Сергея с Наташей, в знак искренней благодарности за внимание и уважение, я подарил хранительнице этого семейного очага изумительной красоты перстень с огромным бриллиантом голубой воды. Наташа конечно же была в восторге от такого подарка.

– Боже мой, красота-то какая! Мне таких подарков еще никто не дарил, даже не знаю, как и принять его, Заур, – говорила она, все время меняя положение ладони, любуясь игрой граней бриллианта и сверкая глазами от удовольствия.

– Ну что вы, Наташенька! Вы одна достойны всех драгоценностей на земле, вместе взятых, так что перстень этот – ничто по сравнению с вами.

Комплимент, в отличие от подарка, был принят уже без лишних слов, но с тех пор Лариса не отпускала меня от себя ни на шаг. Сколько мне при этом пришлось услышать нотаций и наставлений, один Бог знает! Дошло до того, что я пригрозил ей, что уеду куда глаза глядят, если она будет вести себя со мной как рабовладелица.

– Я – вольная птица и делаю все, что хочу. Не нравится – сказала бы сразу, ведь ты знала, что я вор?

После подобных слов обычно следовало возмущение моим необузданным и тупым воровским нравом, затем минуты откровения и слезы. Венчала ссору конечно же постель, где все прощалось и забывалось, но только на время.

Так продолжалось несколько дней, пока все же я не сдался и не согласился на ее круговую опеку. Вскоре я распрощался и с Ёсей, взяв у него израильский адрес, где он жил в Хайфе вместе с сестрой, тетей и племянниками. Он приглашал меня в гости в любое время года, обещая познакомить с очень умными и нужными людьми.

– Приезжай, Заур, обязательно, – напутствовал он меня на прощание фразами из языка горских евреев Дагестана – татов, которому я успел его немного научить: «папа муно», – потом будет что вспомнить, не пожалеешь!

– Приеду, Ёся, обязательно приеду, иншалла, – пообещал я ему уже на аэровокзале у стойки личного досмотра багажа. Так мы и расстались с этим марвихером, надеясь на то, что в недалеком будущем все же бросим вместе якоря в каком-нибудь одном и том же порту.

Уже почти месяц мы гостили в Гамбурге. Сергей в скором времени собирался ходатайствовать о продлении наших виз, действовавших всего в течение месяца. У меня были далекоидущие планы.

Для начала я хотел повидаться с Валерией, но, конечно, не для того, чтобы только напомнить ей о себе. Ее покой и счастье для меня были далеко не безразличны, просто я хотел увидеть сына откуда-нибудь издали, чтобы не травмировать ребенка.

Безусловно, я мог бы это сделать и раньше, исчезнув на несколько дней и съездив в Берлин, но в то время еще существовали две Германии: Гамбург находился в ФРГ, а Берлин – в ГДР, так что возникали многочисленные проблемы, и я отложил предстоящую встречу. Но, как говорится, что Бог ни делает – все к лучшему…

После отъезда Ёси в Израиль я оказался всецело во власти своей подруги. Уже немного раскумарившись в оперном театре, я и не думал пока ни о чем другом. Лариса окружила меня поистине царским вниманием и заботой. Так продолжалось какое-то время, но ничто не вечно под луной. Что касается счастья – крайне самонадеянно быть уверенным в непреходящем блаженстве, тем более что это зависит не только от людей, но и от обстоятельств.

В очередной раз позвонив в Москву, я узнал от Леночки, что Лимпус, находящийся в ЛТП где-то рядом с Тбилиси, порезал какого-то фраера и ожидает раскрутки в тбилисской тюрьме. Леночке звонил кто-то из братвы и просил, чтобы мы приехали и выручили его.

Требовались большие деньги, а поскольку это была Грузия, сумма возрастала минимум вдвое. Конечно, Валера мог бы и не беспокоить меня по этому поводу, поехать сам и сделать все как надо, благо лавэ у него были. Но он лежал в больнице, и ему предстояла сложная операция желудка. Старые лагерные болячки часто связаны с язвой. В общем, мне светило небольшое путешествие к родным пенатам.

Есть встречи, которые ко многому обязывают, есть случайности, которые призывают нас к исполнению долга, – это была одна из таких случайностей. Как мало мы знаем тех, кто любит нас, постоянно бывает рядом и старается сделать все от них зависящее, чтобы отвести от нас беду! И какими мы порой бываем эгоистами и слепцами!

– Едем вместе, друга надо выручать, – сказала, не задумываясь, Лариса, когда узнала, что к чему. – Я с тобой, Заур, до конца, не беспокойся и не думай ни о чем плохом.

Не зная еще, что у меня в загашнике была немалая копейка, она и здесь проявила свойственную ей щедрость.

– Что касается денег, то на этот счет можешь быть спокоен, их у нас будет столько, сколько потребуется. Я люблю тебя, Заур, и сделаю все, чтобы ты всегда оставался таким, какой есть.

В этот момент я понял яснее, чем когда-либо, что преданность и вера – чувства великие и во всей полноте не могут существовать в человеке как бы между прочим. Они – подлинная страсть. Я крепко обнял ее и нежно поцеловал.

Любовь приходит к нам от Бога. Не в нашей власти зажечь ее в своей груди, как зажигают светильник на алтаре. Но в нашей власти сделать все от нас зависящее для того, чтобы тот, кто любит нас, не чувствовал себя ни в чем обделенным. Пусть то, чем я пытался одарить ее за любовь, было не чем иным, как страстью и похотью, но мне казалось тогда, что таким образом я поступаю как порядочный человек.

Ведь один Бог знает, что могло произойти, если бы я сказал ей, что люблю другую. Впрочем, можно ли лжеца назвать порядочным человеком? Конечно нет! Человеку, обманувшему чувства женщины, как правило, впоследствии приходится очень дорого платить за содеянное.

Иногда расплатой бывает и сама жизнь, но чаще всего – это сердечная пустота и одиночество души, а это состояние порой хуже, чем смерть.

 

Часть III. Вольная птица

 

Глава 1

На сборы в дорогу времени было затрачено совсем немного, около суток. Ларисе нужно было привести в порядок кое-какие бумаги, сделать необходимые записи и расчеты: у них с братом был общий бизнес, охватывавший некоторые торговые точки как Гамбурга, так и Москвы. Что же касалось ее работы переводчицей в МИДе, то она была в отпуске, который должен закончиться еще не скоро. Перед нашим отлетом ей достаточно было позвонить в Москву и сообщить, что она задержится. Я также сделал один звонок в Златоглавую и предупредил Леночку о том, что в самое ближайшее время буду рядом.

На следующий день водитель Сергея отвез нас с Ларой в аэропорт, который находился прямо в центре города. С хозяевами мы простились еще накануне, так что теперь могли спокойно и без лишней суеты пройти все препоны личного досмотра и сесть в самолет.

Я глядел в иллюминатор на город, который лежал подо мной, мне не было ни грустно, ни тоскливо, как это обычно бывает с теми, кто покидает уже насиженное место, зная почти наверняка, что предстоящий вояж не сулит ему ничего хорошего, кроме сознания исполнения долга. Да, это действительно было именно так, я покидал этот город безо всяких сожалений, почему-то очень уверенный в том, что скоро вернусь сюда, по крайней мере, если и не в Гамбург, то в Германию уж наверняка, дал бы только Бог здоровья…

Лариса как будто подслушала мои мысли.

– О чем ты так задумался, Заур? Как вновь вернуться сюда?

– Ты угадала, дорогая, именно об этом.

– Дай-то Бог, чтобы все произошло именно так, как мы того желаем, милый, – как-то загадочно проговорила она и, закрыв глаза, углубилась в свои мысли. И только по уголкам ее губ, которые иногда вздрагивали, можно было определить, что она не спит. Но минут через пятнадцать, когда я хотел у нее что-то спросить, Лариса уже мерно посапывала, склонив голову набок и как-то странно обняв руками живот. Я аккуратно поправил ее голову и нежно поцеловал в теплую щеку.

Хотя предыдущая ночь и была для нас по-настоящему бессонной, тем не менее в самолете сон покинул меня начисто. Мысли, одна круче другой, обгоняя друг друга, будоражили мое необузданное воображение. Я думал о друге и представлял, каково ему там сейчас. Вот попал, бедолага, в омут! Не успел от одного кошмара избавиться, так на тебе, еще один!

Находясь в свое время в Баилове и встречая этапы из Грузии, которые шли через бакинскую тюрьму транзитом, я слишком хорошо знал, что представляли собой грузинские тюрьмы и лагеря конца восьмидесятых, – это был полный ментовской беспредел. Что же касается инцидента, который произошел с моим корешем, то здесь явно просматривалась чья-то подлая и коварная подстава.

Лимпус был конечно же по-кавказски горяч и духовит не в меру, что и говорить, но тем не менее он никогда не позволил бы себе ничего, что шло вразрез с воровской этикой, тем более по отношению к человеку, находящемуся вместе с ним в заключении. Я знал это наверняка, а значит, тот, кого он порезал, был либо законченной мразью, либо обстоятельства вынудили моего подельника пойти на самый крайний шаг, который только может совершить арестант.

В дальнейшем, как я и предполагал, так оно и вышло. Но для того, чтобы разобраться в создавшейся ситуации, особого ума не требовалось, ведь это была наша общая жизнь.

Вообще, интересная складывалась ситуация. Пройдя такой короткий и жестокий отрезок жизненного пути, мы вновь оказались вместе, но теперь уже в разных ЛТП разных союзных республик, причем и здесь злой рок по-прежнему преследовал нас. Меня, можно сказать вынужденно, легавые заставили уйти в побег, и я по чужим документам скитался по миру, а Лимпуса какое-то ничтожество, опять-таки по наущению тех же легавых, вынудило применить нож, и теперь он находился под раскруткой. «Но что произошло, то произошло», – думалось мне. Я делал все, что мог, и никогда потом не сожалел о случившемся. Я просто ожидал новых поворотов судьбы, сравнивал их с происшествиями, бывавшими со мной ранее, и делал выводы.

Так незаметно в думах и переживаниях пролетело время пути, и через три с лишним часа самолет произвел посадку в аэропорту Шереметьево. Лариса выспалась и была в приподнятом настроении. Прямо с аэровокзала мы поехали на ту же Сережину квартиру, в которой жили перед отъездом.

По дороге я поймал себя на мысли, что уже почти перестал опасаться запала. Я так спокойно проходил таможенный досмотр, что даже Лара удивилась моему спокойствию и старалась не акцентировать на нем свое внимание, чтобы не шугать меня.

Первым делом я звякнул Харитоше домой, узнать, как он там, а Лара договорилась с их семейным адвокатом о предстоящей на завтра поездке на Кавказ, переговорила с какой-то знакомой кассиршей о билетах, затем по междугородке позвонила в Тбилиси и заказала в гостинице «Иверия» два номера люкс. На все про все у нас ушло чуть больше часа, и только после этого мы смогли, наконец, поехать в больницу и навестить нашего друга.

Харитоша чувствовал себя неплохо, ведь рядом была такая заботливая няня, как Леночка, так что, если бы не предстоящая послезавтра операция, за него можно было не волноваться. Но и наехать на него чисто по-жигански мне тоже пришлось.

Дело в том, что, зная, что ему предстояла одна из самых сложных операций на желудке, и имея столько денег в гашнике, он без моего ведома не взял из них ни копейки. А ведь действие-то происходило в Златоглавой, и кому, как не ему, было знать, что бесхозных и некредитоспособных бедолаг в таких заведениях, как это, просто списывают со счетов, даже не приступив к операции.

Как тут было не злиться и не ругаться? Я рвал и метал от злости. Давно я так не нервничал.

– Плевать я хотел на твою порядочность, идиот, ведь я твой самый близкий друг! – с яростью кричал я на него, не обращая никакого внимания ни на тех, кто находился рядом с ним в одной палате, ни на наших женщин, но кореш мой молчал и смотрел куда-то мимо меня в окно.

Тут конечно же досталось и Леночке, хотя она, бедолага, даже и не знала, что у них дома лежит столько денег. Я попросил Лару, чтобы она тут же навела коны и сама отстегнула хирургам столько лавэшек, сколько они запросят, не забыв при этом и лечащего врача, а сам, уже немного успокоившись, обсуждал с больным корешем предстоявшую мне в самом скором будущем миссию.

Меньше часа хватило моей благоверной, чтобы уладить все финансовые и прочие вопросы, связанные с операцией и дальнейшим выздоровлением моего друга, затем мы простились с обоими дорогими мне людьми.

Я так и не сказал Ларисе, откуда у меня столько денег, но и она с присущим ей тактом не спрашивала об этом. Больше того, она, как и обещала еще в Гамбурге, сама раздобыла немалую сумму.

 

Глава 2

На следующий день после обеда мы поехали в аэропорт, где нас уже ожидал адвокат. Это был невысокого роста толстенький еврей в очках в роговой оправе, довольно-таки приятной и доброй наружности, с тощим портфелем в руке и бородкой клинышком. На вид ему можно было дать за пятьдесят, хотя на самом деле было шестьдесят два года. Приятно картавя и почти не выговаривая несколько букв, он поздоровался с нами, по-деловому и крепко пожал мою цапку, а Ларисе поцеловал протянутую ею с улыбкой руку. Я не выдержал и отвернулся, чтобы не рассмеяться, ибо это зрелище здесь, в советском аэропорту, выглядело не столько смешным, сколько непривычным.

Через несколько часов, пройдя втроем уже успевший надоесть мне досмотр ручной клади, мы сидели в самолете «Внуковских авиалиний», который разворачивался в небе над столицей, чтобы взять курс на Тбилиси. Свой паспорт татарина-москвича я не стал менять на узбекский, потому что, как и прежде, московская прописка действовала на любые правоохранительные органы магически, особенно на Кавказе.

Адвокат наш, закрыв глаза и шевеля одними губами, шепотом читал какую-то молитву на иврите, Лариса мило улыбалась, глядя на него, а я молча благодарил Аллаха за то, что он уже сделал для нас и что еще наверняка сделает.

Когда самолет, набрав нужную высоту, шел по намеченному курсу, Лара, еще недавно казавшаяся спящей красавицей, вдруг открыла глаза, грациозно повернула ко мне голову, как-то по-особенному нежно взяла меня за запястье и, положив руку на свой живот, вновь закрыла свои дивные очи.

Хотя под моей ладонью пока еще ничто не шевелилось, тем не менее нужно было быть идиотом, чтобы не понять: она беременна.

Только сейчас мне стали ясны некоторые странные черты ее поведения в последнее время. Теперь все было упорядочено и стало на свои места. А я уже было стал тревожиться за ее здоровье… Но как я мог догадаться? Разве я был добропорядочным семьянином? Или что-нибудь смыслил в этих делах?

Я смотрел на нее и не знал, что сказать. Складывалась такая щекотливая ситуация, при которой любое неосторожно сказанное мною слово, неуместная реплика или даже неверная интонация могли бы привести к непоправимым последствиям, так что я старался быть просто самим собой.

Думать и переживать о судьбе еще не родившегося маленького создания не было нужды, ибо у него, еще не появившегося на свет, было все, о чем только может мечтать человек, в отличие от меня, его отца, у которого, можно сказать, не было ни кола, ни двора, ни флага, ни родины.

Что я мог предложить ему в будущем? Воровскую честь? Или бродяжий дух? Что же касалось женитьбы на его матери, то об этом не могло быть и речи по многим причинам, одна из которых – главная – мой образ жизни.

Лариса была умной женщиной и прекрасно все понимала, но была уверена в том, что одной ее любви хватит на то, чтобы проложить мосты между моим прошлым, настоящим и будущим. «Ну что ж, – думал я, – пусть будет так, как она хочет, зачем разрушать надежды?» Взяв ее руку в свою, я поднес ладонь к губам и, нежно поцеловав, прижал ее к своему сердцу, дав ей понять этим жестом состояние моей души. Так продолжалось несколько минут, пока она не открыла глаза и не произнесла целый монолог:

– Любовь моя, я понимаю твои переживания и догадываюсь о том, что может ожидать нас в будущем, но поверь мне, лишь только смерть сможет разлучить меня с тобой. Если же это будет тюрьма, то можешь не беспокоиться: где бы ты ни был, я все равно найду тебя там и выручу. Что касается нашего будущего ребенка, то одна только мысль о нем придает мне энергию и силу, которой я смогу свернуть любую гору. Ты ведь знаешь, что воспитан он будет в лучших европейских традициях и, скорее всего, даже не у нас в стране и не будет ни в чем нуждаться. Сбываются все мои мечты, мой родной, и я даже не могу передать словами свою благодарность! Ведь я никогда не рассказывала тебе о том, что много лет назад, после того как я сделала аборт, не желая, чтобы у моего ребенка был такой отец, каким был мой первый и последний супруг, консилиум врачей вынес мне свой безжалостный вердикт – бесплодие. И вот теперь Всевышний решил смилостивиться надо мной и осчастливил Своим поистине божественным подарком! Я знаю, по каким принципам ты живешь, и не хочу навязывать тебе ничего в надежде на то, что когда-нибудь ты образумишься. Так что Бог тебе в помощь, Заур, поступай так, как считаешь нужным, и ни о чем не переживай!

В момент этого страстного порыва и душевного откровения моей подруги мы буквально пожирали друг друга глазами, отчего стали близки еще больше. Но это был салон самолета, а не шикарная спальня ее брата, так что моей принцессе оставалось лишь положить голову на мое плечо и заснуть сном праведницы и будущей мамы, а мне охранять ее драгоценный покой.

Да, не без иронии подумал я в тот момент, когда Лариса мило улыбалась во сне, история, как ни странно, в какой-то степени повторяется. Две лучшие подруги, от каждой из них по ребенку, связующее звено – Германия и все та же ирония судьбы… Вот и загадывай что-то на будущее, строй какие-то планы… Уже в который раз в жизни понял я простую истину: что суждено, того не миновать, и только одному Всевышнему известно все наперед.

Незаметно задремал и я, нежно обняв и прижавшись к этому милому и ставшему с некоторых пор для меня уже поистине дорогим созданию. И только чуть позже я понял, почему она сообщила мне о своей беременности именно в самолете, который, по сути, вез нас в неизвестность, хотя сама узнала об этом намного раньше, еще в Гамбурге. Тогда же мне пришло на память ее поведение и ярость дикой кошки, когда она набросилась на меня, поняв, что я не просто балуюсь, а продолжаю красть и здесь, в Германии, независимо от того, что судьба щедро предоставила мне на блюдечке сдобный крендель с повидлом.

 

Глава 3

Было уже темно и к тому же очень сыро, в воздухе витал аромат каких-то горных трав и можжевельника, когда мы спускались по трапу на посадочную полосу тбилисского аэропорта. Через несколько минут мы взяли такси, а еще через полчаса уже располагались в шикарных номерах местной гостиницы. Ночью, когда движение на проспекте Шота Руставели, где расположен отель «Иверия», почти стихло, мы с Ларой решили немного прогуляться. У меня было немало друзей-грузин, в том числе и жителей Тбилиси, среди которых были конечно же и Урки, но к ним я решил обратиться в последнюю очередь.

Я слишком хорошо знал, какую травлю на Воров организовал в то время в Грузии их новый министр МВД. Урки, можно сказать, находились в подполье, и найти того или иного Вора было не так-то просто, тем более приезжему бродяге. Были и другие детали, не допускавшие спешки. Дело в том, что, еще только расположившись в гостинице, Яков Соломонович, так звали нашего адвоката, не тратя драгоценного времени, тут же ночью прозвонил по своим каналам и успел выяснить некоторые подробности предстоящего дела. К счастью, они были обнадеживающими.

Оказалось, что терпила остался в живых и даже уже выписан из больницы. Это неожиданно открывшееся обстоятельство внушило нам уверенность. К счастью, наши предположения сбылись уже через две недели. Был московский адвокат, была куча денег, были старые и верные друзья, – что еще надо, чтобы вытащить кореша из советских застенков?

Больше того, если мой срок уже истек 4 января 1989 года, но еще раньше я ушел в вынужденные бега, то у Лимпуса срок заканчивался лишь 4 января 1990 года, а он тем не менее был уже на свободе. Так что права народная молва: «Нет таких крепостей, которых не взял бы ишак, нагруженный золотом».

Ближе к майским праздникам, когда Абдул был уже с нами, адвокат, довольный выигранным делом, покинул столицу солнечной Грузии, став намного богаче, чем был, а мы остались здесь еще на некоторое время.

Пока Лариса, любуясь городом, разъезжала на машине с провожатым, которого ей любезно предоставили друзья Лимпуса, мы с ним за несколько дней сделали все то, к чему нас обязывал долг арестанта, покинувшего «родные пенаты», – жиганский грев братве.

Повидались мы и с Ворами, точнее, с одним из них – Арсеном Микеладзе. Я знал его давно, и даже было время, когда мы вместе тычили. Если и были на Кавказе в то время пять карманников-универсалов, то одним из них, без сомнения, был Арсен.

Он встретил нас с большой радостью. Пожурил меня за то, что я сразу же не обратился за помощью к нему. Не преминул подчеркнуть уже приобретенный за это время авторитет моего друга. Мне конечно же было приятно слышать такие отзывы от одного из авторитетнейших Урок страны. И вообще, у нас было о чем вспомнить и поговорить.

После того как уже ближе к ночи мы распрощались с Арсеном, то поспешили в отель, где нас ожидала Лариса и шикарный ужин на троих. Лара, не на шутку обеспокоенная нашим отсутствием в намеченное время, увидев меня, входящего в номер с улыбкой на губах, чуть не лопнула от злости и попыталось было напасть на меня, как дикая кошка, но Лимпус вовремя объяснил ей все как мог, и она, удивительное дело, тут же успокоилась.

Был поздний ужин при свечах, рядом был верный друг и не менее верная подруга, в кармане звенела кое-какая копейка, долгов не было вовсе. Что нужно еще, чтобы я мог расслабиться хоть на некоторое время?

В начале мая, закончив все необходимые дела и недельку отдохнув от мирской суеты в горах, недалеко от древней столицы Иверии – Мцхеты, мы втроем вылетели в Москву. Ларисе горный воздух пошел на пользу. То ли спящий бутон раскрыл свои лепестки в горах Кавказа, то ли на нее так действовала беременность, но, как бы то ни было, она была прекраснее, чем прежде, сияла счастьем и здоровьем.

Еще из Грузии мы почти каждый вечер звонили Харитоше домой, справляясь о его здоровье. У него все было хорошо, операция прошла удачно, и он выздоравливал.

Прямо из Внукова мы с Лимпусом поехали к нему на квартиру, а Лара к себе, договорившись, что вечером мы встретимся у нас дома. Я тогда поймал себя на мысли, что, сам того не замечая, дом ее брата начал называть нашим общим с ней домом, но не придал этому особого значения, а зря. Чуть позже, кстати уже не первый раз в жизни, я убедился в том, как правы были старые Урки, издавшие когда-то воровские законы, запрещающие Ворам иметь семьи.

 

Глава 4

Лариса очень любила и уважала своих родителей, и ей далеко не безразлично было их благословение на тот или иной серьезный шаг, сделанный ею в жизни. Хотя о каком благословении могла идти речь, когда дело касалось рождения ребенка?

Но в данном случае дело было не в нем, а в человеке, от которого он должен был родиться. Новость о том, что их дочь беременна от бродяги-вора, могла повергнуть их в шок или, еще того хуже, отнять у них многие годы жизни. Но она должна была пройти и через это.

Что касалось меня, то я на их семейном «сходняке» был лишь сторонним наблюдателем: ни на что не претендовал и ничего не требовал. Мне даже не было любопытно их общество. Я был птицей другого полета – куда хотел, туда и летел, ничем себя не обременяя, и делал то, что соответствовало моим понятиям.

Навестив кореша у него дома и убедившись, что он действительно идет на поправку, мы с Лимпусом поехали на квартиру брата Ларисы. Она вот-вот должна была подойти. В ожидании мы приняли душ, привели себя в порядок и, сидя за рюмочкой армянского коньяка, углубились в «прикол», даже не заметив, как летит время. Было уже за полночь, когда мы вдруг услышали шум открываемых дверей, и через секунду-другую моя подруга уже стояла в проеме между коридором и гостиной.

– Ну что, друзья-товарищи, заждались? – с улыбкой проговорила она прямо с порога.

– Да нет, подружка, – стараясь подыграть ей и в то же время пытаясь понять ее настоящее настроение, ответил я. – Мы даже и не заметили, как время пролетело.

– Ну да, ты мне сейчас расскажешь сон пьяной лошади, а то я тебя не знаю. Скажи, Абдул, он переживал?

Лимпус даже не дождался паузы, как будто только и ждал этого момента. Обычно немногословный, он выдал целый монолог, сравнивая нас с Ромео и Джульеттой, и так все это красочно расписывал, жестикулируя и вставляя в свою речь всевозможные цитаты из разных стихотворений и поэм, что мы оба буквально катались от смеха по полу. Честно говоря, неожиданный талант моего друга стал для меня настоящим откровением.

В ту ночь Лариса мне так ничего и не сказала. Но зато на следующий день я был торжественно оповещен о том, что ее родители ждут нас сегодня на ужин. Вот чего не ожидал, того не ожидал. Я попытался было заупрямиться, но не тут-то было.

– Ну что же ты, отпрыск старого дворянского рода, «блесни своей чешуей», посмотрим, как у тебя это получится в узком кругу людей, равных тебе по происхождению, – с иронией проговорила мне моя подруга.

Под узким кругом она подразумевала свою мать и двух ее сестер, кстати говоря, очень милых, приятных на вид, интеллигентных и воспитанных дам, которых, к сожалению, мне приходилось видеть далеко не часто. Короче говоря, мне пришлось капитулировать, но с некоторыми приемлемыми для себя условиями. Почти весь оставшийся день у нас ушел на то, чтобы мотаться по фарцовщикам, выбирая себе «мануфту».

Ближе к вечеру мы с Абдулом были при полном прикиде, по дороге завезли его к Харитоше – он решил провести этот вечер с выздоравливающим корешем, а сами отправились к ожидавшим нас родителям Ларисы.

Здесь следует отметить одну очень важную деталь. Я умышленно не называю ни фамилии ее мамы, ни должности отца, ибо эти два, казалось бы, незначительных факта могут и сейчас доставить главе этого дома немало хлопот.

Так вот, войдя в комнату, где нас уже ожидали, я был приятно удивлен, скорее почувствовав, нежели поняв, что оказался не в одном из модных салонов, а в кругу умных, хорошо воспитанных и образованных людей. Впервые за много лет мне пришлось побывать в таком изысканном обществе, и я с нескрываемым интересом и огромным желанием слушал все то, о чем они говорили и спорили.

Почти весь этот вечер и мама Ларисы, и ее несравненные тетушки осторожно, в рамках приличия, пытались понять меня, задавая порой такие каверзные вопросы, которые кого угодно могли бы сбить с метки, но только не меня. В тот вечер я был во всеоружии, бравируя языком, как шпагой, отражая выпады и контрвыпады с ловкостью интеллектуала и салонного повесы.

В общем, впечатление я произвел довольно-таки приличное. На следующий день Лариса передала мне приглашение от своей матери, кстати, она и сама была приятно удивлена этим. Ведь она рассказала родителям обо мне почти все, что знала. Разговор наедине был откровенным и честным, но о его деталях я умолчу. Достаточно будет сказать, что, пообщавшись со мной, эта умная женщина пришла к выводу, что «не так страшен черт, как его малюют».

Теперь, исполнив дочерний долг, Лариса была относительно спокойна и могла не спеша заняться улаживанием своих дел, ну а нам с Лимпусом предстоял вояж к родным пенатам. Для меня поездка в Махачкалу была чревата очередным запалом, и, если бы не было рядом Лимпуса, Лариса ни за что не отпустила бы меня одного.

Но для чего мне нужна была эта поездка? Ведь такое путешествие могло привести к самым что ни на есть непредсказуемым последствиям. Ну, во-первых, и это было определяющим звеном в цепи моих жизненных позиций и убеждений, это была клятва, данная самому себе когда-то в одной из тюремных камер Баку: «Если Всевышний когда-нибудь предоставит мне возможность оказаться на свободе в родном городе, то первое, что я сделаю, это побываю на могиле своей матери!»

Я пообещал Ларисе, что, как только отдам дань уважения матери и утрясу кое-какие семейные дела, связанные с дочерью, за которой уже нужен был глаз да глаз, тут же вернусь в Москву.

Но судьба, к сожалению, вновь распорядилась по-своему. Как известно, радость всегда тащит за собой на аркане горе. Перед отъездом в Дагестан я вновь поменял свои ксивы. Теперь я был уже не Русланом, а, как и прежде, Мухтором-ака.

 

Глава 5

Столица Дагестана встретила нас с Лимпусом штормовым ветром и проливным дождем – нормальной погодой для этого времени года. «Что Бог ни делает, все к лучшему», – решили мы, спускаясь по трапу в аэропорту Махачкалы. Чем меньше будет на улице зевак и любопытных, тем больше уверенности в том, что нас никто не узнает. Впрочем, почти для всех, исключая наших близких и некоторых высокопоставленных мусоров, мы давно уже числились в покойниках.

Придерживая от ветра шляпу левой рукой, держа в правой «дипломат», я быстро миновал расстояние от самолета до пункта выдачи багажа и, выйдя из него, сразу же сел в поджидавшую нас машину.

Еще издали я увидел за воротами человека, который, смешавшись с группой таксистов и стараясь не привлекать к себе внимания, наблюдал из-за ограды за прибывшими пассажирами. Это был старший брат моего друга Дауд. Через несколько минут рядом со мной на заднем сиденье оказался и Лимпус. Всю дорогу от аэропорта до города мы молча разглядывали из окон машины все, что попадалось по пути.

Еще совсем недавно в камере смертников мы лишь во сне могли увидеть то, что открывалось теперь перед нашими глазами. Панораму такого грязного и такого родного нам города: берег моря вдали, замызганные машины, мчавшиеся с немыслимой скоростью навстречу, редких прохожих, тщетно прячущихся от дождя и ветра под своими зонтами…

Приятно было возвратиться на родину после столь долгого отсутствия. Пыль времени припорошила прошлое, мы понимали, что найдутся люди, которые от души обрадуются нашему возвращению, найдутся и готовые отдать очень многое, лишь бы мы вообще не вернулись никогда. В любом случае следовало соблюдать чрезвычайную осторожность.

– Поедем через кладбище, Абдул знает, что делать, – сказал я, не отрываясь от окна, брату Лимпуса, когда мы въезжали в город со стороны Анжи-базара. Немногословный Дауд молча кивнул головой и повернул машину в нужном направлении. Подъехав к кладбищу, я вышел из автомобиля и направился ко входу, а братья, постояв немного, резко рванули с места и тут же умчались прочь.

Противно воющий ветер с дождем выметал все на своем пути, обрывал листья с деревьев, поднимал с земли какие-то обрывки газет и бумаги, срывал с головы шляпу, но над кладбищем стояли тишь, да гладь, да Божья благодать, будто оно было частью совсем иного мира.

Прочитав при входе молитву, я выбрал по памяти приблизительное направление и стал ходить вокруг оград и памятников, отыскивая могилу матери. Я был уверен в том, что сердце подскажет, а ноги сами приведут меня куда надо, но, к сожалению, этого не случилось. Сколько времени я бродил по кладбищу, все более убеждаясь в том, что поиски мои тщетны, не знаю.

Наконец в отчаянии, отыскав могилу своей бабушки, я сел возле нее на корточки, подмял под себя плащ и, обхватив по-каторжански руками обе ноги, положил на них голову и ушел в себя. Просидел я так довольно долго. Дождь лил как из ведра, не переставая. Я уже давно промок до нитки, но не обращал на это никакого внимания.

В какой-то момент чьи-то отдаленные голоса нарушили покой этого тихого, уединенного места, а через минуту-другую показались люди. Я поднял голову и чуть не вскочил от неожиданности, но отекшие ноги не дали мне этого сделать. Не спеша поднимаясь, я не сводил пристального взгляда с человека, который стоял почти напротив. Это был мой отец, а чуть поодаль от него стояли оба брата.

Дождь заливал его лицо. Он стоял в своей излюбленной фуражке «бакинке», которая уже обмякла, пропитавшись влагой насквозь. Маленький листочек приклеился к щеке и, видно, никак не хотел с ней расставаться, но отец ни на что не обращал внимания. Мы молча стояли напротив и не сводили друг с друга глаз. По всему было видно, что отец только сейчас, в эту минуту, увидев меня, убедился в том, что я действительно жив.

Не было ни приветствий, ни даже рукопожатий, и это было нормальным для двух представителей горного Дагестана. Какое-либо проявление чувств среди мужчин всегда считалось здесь признаком дурного тона, независимо от того, кто эти мужчины – безусые юнцы или белые как лунь старцы.

Говоря откровенно, на какое-то мгновение я растерялся, потому что никогда в жизни не видел отца таким жалким и беспомощным, но это состояние длилось всего несколько секунд. В горле першило, и безудержно хотелось пить. Проглотив слюну и попытавшись взять себя в руки, я не задал, а выдавил из себя вопрос, который мучил меня все это время:

– Где могила моей матери?

– Не знаю, – как будто давно ожидая его, быстро ответил он.

– Как не знаешь, ты что, не был здесь ни разу после похорон?

– Так получилось, что не был.

Впервые в жизни мой тон в разговоре с отцом был таким грубым и дерзким, больше того, я уже начал срываться, но, слава богу, кореша были рядом. Дауд подошел к отцу и бережно увел его в сторону, что-то ему объясняя. Через несколько минут они вместе стали бродить вдали, видимо разыскивая могилу матери, а Лимпус, взяв меня за плечи, слегка встряхнул и обнял по-братски.

– Ну ладно, будет тебе, очнись. Я понимаю, как тебе сейчас тяжело, но, видать, и через это нужно пройти. Потерпи немного, бродяга! При более благоприятной погоде обыщем все кладбище и обязательно найдем, где лежит тетя Люба. Уверен, что ты хоть немного запомнил это место.

– Да ничего я не запомнил, Абдул, что там можно было запомнить? Представь, в каком я был состоянии. Помню только воткнутый в землю маленький камень, перевязанный лоскутом материи, и надпись краской, чтобы ориентир был. Так за это время и краску наверняка смыло…

– Ничего страшного, – продолжал успокаивать меня Лимпус, – все равно найдем, не может быть, чтобы не нашли. Но и отца тоже можно понять, Заур, уверяю тебя в этом. Пока мы ехали сюда, он успел мне столько наговорить, что немудрено было многое забыть. Да он тебе и сам скоро обо всем расскажет.

– Но не мог же он забыть могилу своей жены, Абдул? Могилу женщины, с которой прожил всю свою жизнь?

– Да, бродяга, базару нет, ты прав, но все же он твой отец, а это ко многому обязывает и многое меняет. Да ты сам посмотри, как он постарел, как осунулся и изменился!

Да, отца действительно было не узнать, но в тот момент меня мучила другая мысль и все остальное отодвигалось на задний план. Как мог человек прожить с женщиной чуть ли не полвека и, похоронив, в течение трех лет даже ни разу не побывать у нее на могиле? И если бы не я, вряд ли пришел бы сюда в ближайшее время. Ну а если бы и пришел, что толку? Где она, могила его жены?

Я уже не говорю о том, что он должен был поставить ей достойный памятник и произвести подобающий в таких случаях ритуал поминок. Даже в глухом таежном остроге, проводив друга в последний путь, после своего освобождения каждый из нас, его друзей, считал святым долгом посетить могилу кореша на погосте и, отыскав бирку с фамилией, отдать ему последнюю дань памяти, а здесь?..

Я стоял рядом с другом, погруженный в беспросветное отчаяние, наблюдая за тем, как вдали мимо могил мелькают силуэты отца и Дауда, а дождь скрывал катившиеся по моим щекам слезы. Этот день я запомнил на всю оставшуюся жизнь, так никогда и не простив своего отца.

 

Глава 6

В этот период своего временного пребывания на свободе мне вновь, к сожалению, довелось столкнуться с низостью и подлостью человеческой души. Хотя души этих иуд от преступного мира назвать человеческими было сложно.

Мне пришлось ненадолго поселиться в хате неподалеку от своего дома, и иногда по вечерам я бывал у себя, пытаясь получше понять дочь и сдружиться с ней. Я бы уже давно покинул Махачкалу, если бы не она. Еще несколько месяцев назад мне и в голову не могла прийти странная, на мой взгляд, мысль, что вот это еще такое маленькое, но уже такое милое и очаровательное создание сможет столь круто изменить мои планы.

Ларисе я все, как мог, объяснил по телефону, и она прекрасно поняла меня.

– Делай все так, как считаешь нужным, Заур, – были ее последние слова.

Махачкала в те годы была относительно маленьким городом, и представители воровского и преступного мира знали друг друга в лицо, знали все хорошее и плохое друг о друге. Так что, как бы я ни хоронился, все равно от людей не спрячешься. Но от них-то я и не прятался, справедливо опасаясь лишь стукачей, и был безусловно прав.

Но я никак не ожидал, что стукачом окажется один из моих старых приятелей. Век живи, век учись, и дураком умрешь…

Много лет тому назад, заехав на одну из лесных командировок в Коми АССР, я повстречался с земляком, «игровым», о котором все отзывались как о честном и порядочном арестанте. Ну что ж, это, конечно, радовало и было вдвойне приятно. Мы стали тесно общаться, как и бывает между порядочными людьми и к тому же земляками.

И вот однажды произошел случай, который в местах лишения свободы можно было считать банальным до тошноты, но впоследствии сыгравший со мной очень злую шутку. Землячок мой проиграл круглую сумму одному местному катале по прозвищу Хирург. Как правило, хорошие игроки в зоне всегда имеют много врагов, которые так и поджидают, чтобы тот, кто постоянно в куражах, оступился, и тогда уже пиши пропало. Либо проигравший попадал в лагерный гарем после двенадцати часов, либо гнил в камерах, спрятавшись там от должников, либо пахал на них до конца срока с большой меткой на лбу – фуфлыжник. Все зависело от того, как этот человек вел себя, когда еще кем-то был и куражил. А если учесть еще и тот факт, что мой земляк был «зверем», то жажда крови у этих нечистей взыграла не на шутку.

В общем, у него были проблемы, и, надо сказать, проблемы немалые, но я выручил его, отдав последние деньги, которые у меня были, и даже занял еще у одного бродяги.

Но поступок и отличается от проступка тем, что поступок всегда благороден. Мы пробыли с ним в этом лагере недолго. Вскоре меня отправили этапом за пределы управления, но затем, через несколько лет, мы вновь встретились в той же зоне, а потом уже и на свободе, но нигде и никогда я не заикался ему о долге, будто его и не было вовсе.

К слову сказать, впоследствии Хирург этот вздернулся, проиграв, в свою очередь, и вкатив при этом фуфло одному недавно прибывшему в зону пацану. Эта лагерная новость прозвучала в то время громом среди ясного неба. Дело в том, что Хирург на протяжении двадцати пяти лет не проигрывал третями ни одному из каторжан. И вот на тебе – сюрприз с финалом, подтверждающим еще раз избитую лагерную истину: в картах нет предела! Вчерашний шулер может быть никем в игре с сегодняшним малолеткой – игровым.

Так вот, приехав домой, я вновь встретился с моим лагерным приятелем. Ну кому же мне можно было верить в тот момент, если не человеку, которого я когда-то спас от бесчестья, а может быть, и от смерти, заплатив за него картежный долг? А эта падаль, оказывается, уже давно пахала на легавых, и со дня моего приезда мусора знали обо мне все, что им нужно было знать, и следили за каждым моим шагом его сучьими глазами.

Много лет спустя один старый и спившийся легавый поделился со мной секретной в то время информацией. Мне она была уже ни к чему – эту мразь завалили в тюрьме за несколько лет до того, но послушать все равно было интересно. Так вот, оказывается, предал он меня лишь из-за того, что боялся, как бы я не потребовал у него старый должок. И все это при том, что на протяжении пятнадцати лет я ни разу даже не заикнулся о нем, ни в лагере, ни на свободе. Пойми после этого людей, хотя, повторюсь, людей всегда можно понять, но ничтожеств – никогда!

Приняли меня легавые сразу же после дня рождения, в тот самый момент, когда, уже попрощавшись с друзьями, я собирался покинуть родину, расположившись в вагоне поезда Махачкала-Москва, в семидесяти километрах севернее столицы Дагестана, в городе Хасавюрте. Хорошо еще, что я вовремя успел скинуть в дальняк майдана ксивы. Это был удар ниже пояса, ведь меня со дня на день ждали в Белокаменной, куда я уже успел позвонить и откуда в самом ближайшем будущем мы с Ларисой собирались вновь отправиться в Европу.

 

Глава 7

Того, кто меня сдал с потрохами, я просчитал уже на следующий день в КПЗ Махачкалы на допросе, хотя допросом эту доверительную беседу назвать было трудно. Просто кое-кто из мусоров решил блеснуть передо мной своими знаниями преступного мира, которые на самом деле назывались обычной ставкой правоохранительных органов на агентурную сеть – на ренегатов из среды преступного мира, без которых в то время, как и сейчас, не могло и не может обойтись ни одно из легавых ведомств.

– Ты, видно, еще плохо изучил человеческое нутро, Заур, хоть и прошел немалый жизненный путь и повидал достаточно, – сказал мне один из них. – А человеческая сущность такова, что требует предательства, хотя бы в нем не было пользы, а один лишь задор и соблазн, на собственную погибель.

В какой-то степени он был прав, но сука суке рознь, хотя они и родные сестры. Одни рождаются ими, тогда как другие опускаются до их уровня с самой высоты положения в обществе, к которому они принадлежат. Как правило, это общество – преступный мир. И чтобы спустить с высоты человека и обработать его таким образом, чтобы он предавал своих же собратьев, да еще и на свободе, требовалось действительно очень много кропотливой мусорской работы.

«Да, здесь они действительно во многом преуспели», – подумалось мне тогда, и не считаться с этим мог разве что идиот. В махачкалинской КПЗ я провел на этот раз одиннадцать суток, пока за мной не приехали «покупатели» из Чарджоу. За это время я успел послать к Лимпусу парнишку, который просидел со мной в камере несколько суток, с устным поручением.

И вновь, как и несколько лет тому назад, я сидел в купе поезда Ростов – Баку в окружении теперь уже двоих сопровождающих меня мусоров и с улыбкой слушал их инструкции относительно попыток к бегству и прочих возможных дорожных казусов.

Я не успел с ними даже ознакомиться, не далеко отъехав от Махачкалы, как дверь в купе резко отворилась и на пороге появился Лимпус. Чего-то подобного я, откровенно говоря, и ожидал с минуты на минуту, поэтому и улыбался, представляя эту картину.

Менты не на шутку перепугались, ибо подельник мой был не один, но я их вовремя успокоил, попросив переждать в тамбуре, пока мы с ним переговорим. Лимпус был с четырьмя верными людьми, и нам ничего не стоило свалить с этого «майдана», оставив ментов ни с чем, но складывалась такая ситуация, при которой лучше было этого не делать по двум причинам.

Во-первых, таким образом мы оказывались бы в бегах уже вдвоем, а во-вторых, я сам хотел раз и навсегда покончить с этим идиотским обвинением в побеге. Теперь, когда рядом был друг и появилась такая преданная подруга, как Лариса, я был уверен в том, что добьюсь справедливости, тем более что уже в Москве я приложил к этому кое-какие усилия.

Теперь о канонах, которых я придерживался всю жизнь и по которым жил. Передо мной стояла отнюдь не простая дилемма.

Дело в том, что по воровским законам, если у босяка появляется возможность побега, он должен ее использовать. Но я решил разложить другой пасьянс, и он, как показало время, у меня сошелся.

Лимпусу не нужно было много объяснять, он меня понял и без лишних слов. Но все же счел нужным задать один вопрос:

– Уверен ли ты, что твои надежды не построены на песке?

– Да, Абдул, уверен.

– Ну тогда Бог в помощь, брат!

Мы договорились обо всем и простились здесь же, в купе. Они вышли в шестидесяти километрах к югу от Махачкалы, на станции Избербаш, оставив мусоров-туркменов в таком недоумении, что до самого конца пути те восхищались их воровской честностью и благородством. Кстати, и вели они себя насколько могли достойно, не то что дагестанские легавые, недавно сопровождавшие меня в ЛТП. И надо сказать, что если бы не обстоятельства, вынудившие их сопровождать меня, то эта поездка могла бы запросто сойти для нас за дружеский вояж на Восток.

Прибыв в Баку поездом, мы улетели оттуда уже самолетом в Ашхабад, а из столицы Туркмении – обычным путем в Чарджоу. К вечеру того же дня я был водворен в тюрьму, где меня ждала приятная встреча, если, конечно, можно назвать встречу в тюрьме с кем бы то ни было приятной.

Здесь я вновь встретился с Вовчиком Армяном и познакомился с еще одним Уркой – Борей, Армяном Бакинским.

Тюрьма в Чарджоу была небольшой, всего в два корпуса – основной и «четвертый» боксик, и располагалось в ней чуть более двадцати камер. В середине тюрьмы, между строениями, находился аккуратный маленький дворик с беседкой посередине, куда нас, бродяжню тюрьмы, вместе с Урками частенько по вечерам, за умеренную плату конечно, выводили мусора-попкари, чтобы отдохнуть и немного расслабиться.

Нетрудно догадаться, что отравы здесь было море, и на любой вкус. Что касается администрации тюрьмы, то лучшей, по-моему, нельзя было и придумать. До своего появления здесь я считал, что самая козырная из тюрем – это Баилова в Баку, но теперь, очутившись в чарджоуской, понял, насколько ошибался в суждениях.

Всегда хороша та тюрьма, в которой мы еще не были, но о которой слышали много лестного. Это конечно же вывод старого каторжанина, а не свободного человека, которому, вероятнее всего, понять меня будет ой как непросто…

Стояли невыносимо жаркие дни, и в камерах было не продохнуть. Какие только средства мы не испробовали, чтобы хоть как-то спастись от этой духоты, но ничто не помогало. Днем нас мучили зной и удушье, потому что все были чахоточными, а ночью в буквальном смысле пожирали комары. Тогда еще не придумали таблеток от этих злоехидных насекомых. Но, несмотря ни на что, мы все же умудрялись как-то жить и выживать. Даже глаза приучали к тому, чтобы они спали по очереди.

Вслед за умением каторжанина довольствоваться малым идет умение жить ничем. Это как бы две комнаты: в первой темно, во второй – непроглядный мрак.

 

Глава 8

Так прошел почти месяц, в течение которого меня никто не тревожил. Непонятное отсутствие дорогих и близких мне людей предвещало два варианта: или что-то слишком плохое, или очень хорошее. Среднего здесь просто не могло быть, потому что это напрямую касалось меня – человека, для которого в этом мире существовали лишь два цвета: черный и белый.

Еще по дороге менты предупредили, что судить меня будут по статье 188 Уголовного кодекса – побег из мест лишения свободы. Так что, когда в конце июля вызвали «слегка», я не ошибся: меня повезли на суд, и не куда-нибудь, а в ЛТП города Краснозаводска.

Эти идиоты ко всему прочему решили устроить мне еще и показательный суд.

Сто километров по песчаному тракту пустыни Каракумы до профилактория вытрясли из меня всю душу, и, приехав туда, я еле держался на ногах. Много раз и в разных местах я представал перед нашим самым гуманным советским судом с его образованными и высоконравственными народными заседателями (то есть кивалами), всегда проницательным, умным и деликатным прокурором и конечно же судьей – этим эталоном честности, порядочности и неподкупности.

Почти всегда это был спектакль, лучше или хуже сыгранный (чаще всего сыгранный абсолютно бездарно), все зависело от места действия и таланта приглашенных актеров.

На этот раз меня завели в единственный большой кабинет начальника профилактория. За столом, покрытым белой простыней, возле стены с портретом Брежнева, сидели двое с виду простых хлопкоробов в длинных восточных халатах и тюбетейках, тянули из «косушек» ароматный зеленый чай и мирно беседовали вполголоса, скорее всего об оросительной системе на полях Туркменистана. Больше никого в кабинете не было.

Мент, узкоглазый молодой туркмен, молча завел меня в помещение, подвел к стене, как для расстрела, и стал рядом как истукан, ожидая приказа.

– Ассаламу алейкум! – поприветствовал я их, как и положено правоверному мусульманину.

– Ваалейкум ассолом! – ответили они, прервав беседу и встав, как по команде, одну руку протягивая мне, а другую приложив к груди. Это, как оказалось позже, были народные заседатели, то бишь кивалы, но кивнуть хоть разок, к их сожалению, на этот раз им так и не пришлось.

Я присел на предложенный мне этими гостеприимными хозяевами стул у противоположной стены. Мне также налили чаю в пиалу, стоящую на тумбочке возле меня, и они продолжили прерванную беседу как ни в чем не бывало.

Я, с удовольствием утоляя жажду приятным напитком, следил за этими двумя персонажами предстоящей комедии, когда в зал неожиданно вошла молодая девушка, тонкая как тростник, в длинном, до пят, цветастом платье. Следом шли несколько человек: хозяин профилактория, мой лечащий врач и какие-то легавые.

Они не успели еще устроиться на своих стульях, как девушка провозгласила: «Встать, суд идет!» Все встали, и появилась женщина.

Одно только описание этого действия доставляет мне неслыханное удовольствие. Это была дама неопределенного возраста, потому что с головы до пят ее прелести закрывала цветная восточная мануфактура. Она была в таком же, как и юная секретарша, только более шикарном балахоне до пят, а нежная шелковая накидка, что-то вроде вуали, покрывала ее нос и губы. Даже лоб был прикрыт платком, завязанным на затылке. Открытыми оставались только глаза. В тот момент она была похожа по меньшей мере на наложницу великого султана, так гордо она внесла себя в этот кабинет.

Лишь только войдя в помещение, как будто освободившись от суеты мирской и наконец-то попав в обитель своего господина, она скинула вуаль, приподняла одной рукой подол платья на манер великосветских европейских дам и буквально проплыла эти несколько метров, давая понять, что она и есть здесь главная – оплот правосудия Страны Советов.

Я поневоле прыснул от смеха. Такой винегрет, что ни говори, мне довелось увидеть впервые. «Встать», «сесть» и так далее заняли следующие несколько минут, затем зачитали коротенькое обвинение и лишь только потом слово дали мне.

Я уверен, что после моей защитительной речи мне позавидовал бы сам Плевако, доживи он до того дня.

– Ханум, – любезно обратился я к судье, пытаясь сгладить свое бестактное поведение несколькими минутами раньше. – Видит Аллах, перед вами – без вины виноватый преступник! Но преступник ли? По существующему ныне закону лица, страдающие любой формой туберкулеза, не подлежат водворению в ЛТП, но меня, чуть ли не умирающего, наглым образом водворили в это заведение, нарушив тем самым советский закон. А когда я решил покинуть пределы их досягаемости, объявили в розыск, и теперь вы судите меня за нарушение этого самого закона, через который они переступили много раньше. Так что же получается?

Здесь я сделал маленькую паузу, а затем перешел к юриспруденции вообще и к римскому праву в частности, а в конце своей речи позволил себе даже маленькую дерзость.

– Ваша честь, – резюмировал я сказанное, – справедливость не стоит путать с правосудием, ибо справедливость очень часто борется с юридическим правом. Закон – всегда лишь сумма наибольших строгостей, в то время как справедливость, стоящая выше любого закона, часто отклоняется от исполнения законности, когда в дело вступает призыв совести.

Все время моего выступления я чувствовал по выразительным лицам, по пристальному вниманию, что заворожил их, как змей болотных лягушек. Ощущая неподдельный интерес этого «прайда», я, говоря откровенно, обретал в себе вдохновение ритора. За полчаса я разбил обвинение, выдвинутое против меня работниками ЛТП, в пух и прах, еще и пригрозив им, что за незаконное водворение в профилакторий в самом ближайшем будущем их ждут большие неприятности.

Надо было видеть, как сидящие в этом кабинете отреагировали на мое выступление. Но главным было резюме судьи, которая, к слову сказать, была довольно-таки привлекательной и оказалась далеко не глупой женщиной. Технику судебного дела и законы она знала неплохо, но понятия не имела о том, что знают мудрые судьи, то есть о подлинной жизни, о неуловимом сплетении обстоятельств, которые взывают к сердцу, опрокидывая все писаные законы, а временами даже свидетельствуя об их полной непригодности.

Порою недостает палачей, чтобы приводить в исполнение приговоры, но никогда не бывает недостатка в судьях, эти приговоры выносящих. Но здесь было все наоборот.

«Отправить дело на доследование» – таков был ее вердикт после нескольких часов чаепития и болтовни с заседателями, то бишь совещания.

Вечером я уже был вновь препровожден в тюрьму и оказался в своей камере, но, как показало время, к счастью, ненадолго. Через несколько дней, ближе к вечеру, меня вывезли из тюрьмы на легковой машине и доставили к прокурору области. Меня редко подводила интуиция, так было и в этот раз.

Уже по дороге из тюрьмы, даже не задавая никаких вопросов конвоирам, я почувствовал, что вокруг витает воздух свободы, а увидев в коридоре прокуратуры стоящих рядом Лимпуса, Ларису и Якова Соломоновича, понял, что не ошибся. Через час разговора с прокурором я был освобожден из-под стражи прямо в его кабинете.

Нетрудно догадаться, что сыграло главную роль в моем освобождении, но после рассказа Ларисы о хлопотах в Москве очевидным для меня стало одно: не отправь я вовремя жалобу с фотографиями легавых, долго бы мне еще не видать свободы…

 

Глава 9

Жизнь наша полна самых разных чудес и неожиданностей. Радость и печаль в ней всегда соседствуют друг с другом. Черную полосу, как правило, сменяет белая. После темной ночи наступает яркий рассвет.

Что касается моей жизни, то в ней такой последовательности не было и в помине. Либо прибьет до кондиции, либо отпустит, но ненадолго, чтобы не успел расслабиться.

Так было и на этот раз. Не успел я освободиться из одной тюрьмы, как в самом скором будущем меня уже ждала другая, но я, конечно, еще не знал об этом. Ведь человеку неведомо будущее, иначе и жить бы было неинтересно. Хотя кто его знает, что в этом мире вообще может быть интересным, а что нет? Все в нем когда-нибудь да повторяется, все – суета сует…

Итак, я вновь оказался на свободе, в кругу дорогих и преданных мне людей. Лариса к этому времени была уже на шестом месяце. Теперь ее было не узнать. Броскую красоту модницы сменило скромное очарование беременной женщины. Лимпус нашел ее в одном из столичных родильных домов, где она находилась на сохранении.

Узнав о том, какая беда постигла меня вновь, она в этот же день выписалась из больницы и начала наводить коны в отношении моего дела, даже не предполагая, что это затянется на целый месяц. Как правило, в те времена такие проволочки тянулись годами, и ей конечно же повезло, вернее, ей повезло с родителями. Чувствовала моя подруга себя неважно, поэтому я и не стал задерживаться в Чарджоу.

Всего за ночь, пока адвокат с Ларисой отдыхали в гостинице, мы с Лимпусом сделали все нужные дела и прямо с утра вылетели в Ашхабад, а оттуда в Москву. Через несколько дней после того, как я оказался на свободе, моя беременная подруга вновь лежала в том же роддоме, который покинула из-за меня месяц назад, успокоенная и удовлетворенная тем, что сделала.

С месяц мы прожили с Лимпусом на квартире у брата Ларисы. Навели прежние коны с кем надо и восстановили некогда взорванные мосты через пропасти и реки риска, наживы и алчности. Но не успели мы еще даже пуститься в одно из очередных авантюрных путешествий, уже давно соскучившись по ним, как неожиданное и приятное известие в корне изменило наши планы.

От босоты, приехавшей из Махачкалы, мы узнали о том, что в Дагестане появился Вор в законе. Проверить эту информацию для нас не составило особого труда, ибо мы почти круглые сутки сами вращались среди Урок. К счастью, сведения подтвердились. Звали этого бродягу Мага Букварь; он только что освободился из крытой тюрьмы города Балашова, и шпана была о нем необычайно высокого мнения.

Ну что ж, долг босяцкий велел нам быть рядом с Жуликом хотя бы первое время, пока он полностью не вступит в свои права и не познакомится со всеми порядочными людьми, которые его будут окружать впоследствии. В общем, наскорячок справившись со всеми неотложными делами в столице, уже через несколько дней мы вылетели на родину, где события разворачивались следующим образом.

Во-первых, и здесь мне придется повториться, в Дагестане около сорока лет не было Воров в законе. Во-вторых, такое огромное событие, как появление Уркагана, никак не могло пройти незамеченным не только среди преступного мира, но и в жизни республики в целом.

Прямо из аэропорта, даже не останавливаясь в столице, чтобы не откладывать в долгий ящик неотложные дела, мы поехали в Бабаюрт – город, находящийся в ста километрах к северу от Махачкалы, где и жил Букварь.

Честно говоря, никогда раньше я даже не останавливался в этом населенном пункте. Городок этот был глухим захолустьем даже по меркам такой отсталой республики, как Дагестан того времени. Но теперь это был центр всей его воровской жизни. Вереницы машин, преимущественно иномарок, стояли по обе стороны улицы, когда мы подъехали к дому Букваря. В большинстве своем машины эти принадлежали коммерсантам – просителям и всякого рода лизоблюдам, приспособленцам, прибывшим засвидетельствовать свою покорность и почтение высшей власти, хотя на самом деле ненавидевшим и презиравшим все то, что было сильнее и выше их.

Ни с кем не поздоровавшись, мы с Лимпусом прошли через весь двор и лишь у входа в одну из комнат, где находилась хаза Уркагана, нас остановили, но ненадолго, и, узнав, кто мы, тут же пропустили внутрь.

В огромной комнате на полу, в образовавшемся большом кругу, на толстом ворсистом ковре сидело человек десять босяков, которых мы хорошо знали, так что определить, кто есть кто, нам не составило труда. Хотя для истинного бродяги нет проблем вычислить Урку среди массы босоты.

 

Глава 10

Букварь был чуть выше среднего роста, худощавый и стройный мужчина чисто кавказской наружности. В то время ему было немного за тридцать. Он отличался вдохновенным мужеством и благородными порывами сердца. Мага был рад нашему приезду, сказал, что много слышал о нас с Лимпусом лестного, и тут же предложил принять участие в очередном базаре, который был прерван нашим появлением.

С этого момента, можно сказать, мы и остались с этим Уркой до тех самых пор, пока легавые не закрыли сначала Лимпуса, а затем и меня. Когда вспоминаю то шебутное время сейчас, почти пятнадцать лет спустя, мне кажется, что трудно переоценить все то, что сделал этот Уркаган для людей на благо всего порядочного и честного, что может быть в преступном мире, да и не только в нем.

Это был перестроечный период, как в Дагестане, так и во всей России в целом. В стране формировалось абсолютно новое общество, но шпане наподобие Букваря хотелось, чтобы в преступном мире оно оставалось таким же, каким было и много лет назад. Короче говоря, хоть он и был еще сравнительно молод, но придерживался старых воровских традиций.

Я много раз становился очевидцем того, как простые люди, в том числе многодетные матери и обыкновенные работяги-мужики, необозримо далекие от преступного мира, приходили и обращались с просьбами, которые были совсем не в компетенции Вора в законе, и он никого из них никогда не оставлял без внимания.

Достаточно вспомнить один случай. Однажды у Букваря в Бабаюрте гостил один ростовский Урка Эдик Краснов. Как раз в это же время прибыл гонец от хозяина с малявой, и мы всемером – Букварь, Эдик, Алик, Яха, Махтум, Лимпус, Абакар Туземец и я – выехали в Нефтекумск, который располагался почти на границе Ставропольского края и Дагестана.

В то время там находилась туберкулезная зона, и арестанты позвали Уркагана для разрешения кое-какого конфликта.

Мы остановились в одном более или менее приличном кафе у обочины дороги, чтобы поужинать, а ехали на двух машинах. В первой – Махтум с Лимпусом и Яхой, а во второй – я с Букварем и Туземцем. Пока мы разворачивались, чтобы припарковать машину, ехавшие впереди нас Лимпус с товарищами уже были внутри и заказывали ужин. Не успели мы выйти из автомобиля, как к нам подбежали два маленьких чумазеньких существа – мальчик и девочка, приблизительно трех и четырех лет от роду, и с протянутыми грязными ручонками стали читать айаты из Корана, обычно произносимые просителями подобного рода.

Эта картина была для всех нас давно привычна. С некоторых пор Дагестан заполонили целые тухумы турок-месхетинцев, выходцев из Таджикистана. От цыган их можно было отличить лишь тем, что они просили милостыню по-арабски. Наполнив ладошки этих оборванцев всей мелочью, какая была у нас в наличии, мы зашли в кафе, где нас ожидали друзья и заказанный ужин.

За трапезой, как обычно, велась непринужденная беседа, в которой Букварь не принимал участия, думая о чем-то своем, как вдруг, подозвав официантку, спросил у нее, показывая на кого-то в окно:

– Где живет это семейство?

– А нигде, – тут же ответила совсем еще молоденькая девушка в накрахмаленном переднике и с милой улыбкой. – Они жили во дворе напротив кафе, вон там, – показала она в противоположную сторону от Букваря, – но хозяин их выгнал за неуплату. Да и отсюда гонят, не дают попрошайничать, где же им прокормиться такой оравой? К тому же и муж у нее серьезно болен, даже ходить не может.

Только после ее слов все мы обратили внимание на окно, куда был устремлен внимательный взгляд Уркагана. На огромном, высушенном жгучим южным солнцем бревне восседало почти все семейство: шестеро детей мал мала меньше и мать, грудью кормившая самого маленького.

Рядом с ней на куске фанеры, брошенной прямо на землю, лежал мужчина, хотя от главы этого семейства уже вряд ли что-то оставалось. Даже издали можно было определить: это был живой труп. Он был болен чахоткой и почти не поднимался.

Закончив ужинать, мы вышли на улицу и подошли к ним. Букварь стал расспрашивать у женщины о ее горе с таким участием, будто она была его старой знакомой. Узнав все, что нужно, мы разыскали хозяина того сарая, где беженцы «притухали» последнее время и откуда их выгнали. Нам, правда, пришлось поубавить немного спеси и гонора с этого подонка, прежде чем у нас получился какой-то более или менее конструктивный разговор.

Раз уж эту падаль не интересовало то, что на дворе было начало сентября, а он выгнал на улицу женщину с умирающим мужем и целой оравой ребятни, то о чем вообще можно было с ним говорить?

Если бы хоть кто-нибудь из нас смог впоследствии проконтролировать то, что здесь будет происходить, мы вообще выгнали бы эту мразь отсюда, швырнув ему на лапу обглоданную кость, но, к сожалению, это было почти исключено. Так что нам все же пришлось договариваться с этой гнидой.

Сумма, которую они задолжали и которую заломил этот подлец за то, чтобы они смогли прожить здесь до следующего лета, была внушительной. Всех денег, которые у нас были, не хватило. Тогда Букварь поднес чуть ли не к носу этого демона левую руку, на одном из пальцев которой блистал изумительной красоты перстень с бриллиантами в несколько каратов, который был подарен ему на день рождения буквально несколько недель назад бригадой залетных домушников из России, и спросил у этого подонка, во сколько он его оценит.

Хозяин жилища не верил в то, что происходило. Поначалу он подумал, что его разыгрывают, но, увидев наши серьезные лица, а особенно пристальный взгляд Жулика, вовремя спохватился и, тут же извинившись за заминку, решил продолжить торг.

Конечно же он оценил перстень в несколько раз дешевле, чем тот стоил на самом деле. Букварь снисходительно улыбнулся, взглянув так, что эта мразь тут же потупила взор, снял перстень с пальца и бросил его под ноги этому шакалу с таким презрением и гневом, что тот задрожал как осиновый лист и не знал, что ему делать: то ли наклоняться и брать, то ли стоять и ждать. Но алчность взяла верх, и, потихоньку согнувшись, искоса поглядывая на нас, он нашел в пыли цацку и, сжав ее в ладони, прижал кулак к груди.

Пока эта псина рыскала по земле, Букварь подозвал несчастную мать семейства и наблюдавших эту картину нескольких работниц кафе.

– Сейчас ты пойдешь в кафе и напишешь бумагу о том, что тебе уплачено сполна и твоя халабуда до лета принадлежит этим людям, а эти добрые женщины, если потребуется, подтвердят все увиденное, не правда ли? – уже совсем другим тоном обратился Мага к двум стоявшим в белых фартуках женщинам.

– Да, конечно, не беспокойтесь, мы все здесь друг друга знаем, да и живем все рядом, так что в обиду их не дадим. Всевышний все видит и вас вот послал в такой момент! Дай Аллах всем вам здоровья и вашим семьям тоже, – не умолкали они, пока не высказали все, что хотели.

Уркаган поблагодарил их от души за добрые пожелания, а затем вновь обратился к этому подонку:

– Остаток денег, которые ты должен нам с этого перстня, отдашь этой женщине. Сейчас же, при нас. Понял?

– Да, да, понял, я все понял и сделаю все, как вы сказали, клянусь вам белым светом и всем святым!

– Не клянись, ибо клятвы таких ничтожеств, как ты, ничего не стоят. Просто хорошенько запомни одно: через неделю мы будем возвращаться этой же дорогой, и, если ты не исполнишь к тому времени все, что должен, я тебе тогда не позавидую…

Затем мы переговорили с хозяином забегаловки, которому не надо было объяснять, кто есть кто, о том, чтобы он не мешал этим людям здесь побираться и сам помогал чем мог. А так как кафе это находилось на территории Дагестана, в нескольких километрах от Южно-Сухокумска, Букварь пообещал ему переговорить с кем надо о том, чтобы с него снизили налог на уплату в общаковую казну. Хозяин харчевни был несказанно рад неожиданно подвернувшемуся фарту, пославшему ему таких добрых клиентов, и также пообещал помочь несчастным.

Задержавшись таким образом возле этой забегаловки, мы только затемно тронулись в путь. Ровно через девять дней мы возвращались той же дорогой и остановились у того самого кафе. Семейства не было видно на улице, и это нас насторожило.

Позвав хозяина харчевни, Букварь сообщил ему радостную для того весть о снижении налога и спросил о несчастных. У них все было неплохо, мы убедились в этом, пока обедали.

Уже рассаживаясь по машинам, мы увидели бегущую в нашу сторону женщину. Запыхавшись, она подбежала прямо к Букварю, отдышалась несколько секунд, а затем, приподняв как-то неуверенно голову, спросила его с таким страданием в голосе, что у меня, стоявшего рядом, пробежали по телу мурашки:

– Прости, брат, ты уехал, столько сделав для нас, а я впопыхах даже не спросила, как тебя зовут, за кого мне молиться, какое имя произносить перед Всевышним?

Повисла довольно длинная пауза. Видно, и Уркагана ее тон задел за живое. Букварь о чем-то вновь задумался, потом обвел всех взглядом и, мило улыбнувшись ей, ответил:

– Молись, сестра, за бродяг и за их удачу на этой грешной земле, и да поможет тебе Аллах!

Уже закрывая свою дверцу, я услышал шелест купюр, которые Мага вложил в руку этой несчастной женщины, у которой по обеим щекам ручьем текли слезы. Думаю, этот поступок Букваря в немалой степени характеризует его внутренний мир, его душу истинного бродяги и глубоко порядочного человека.

 

Глава 11

Прошло несколько месяцев с тех пор, как мы с Лимпусом прибыли на родину и почти неотступно следовали за нашим братом, но в один из приездов в Махачкалу произошел неприятный инцидент с перестрелками, после которого мои кореша Лимпус с Махтумом оказались в тюрьме. Но и я ненадолго задержался на свободе.

Перед Новым, 1990 годом меня в буквальном смысле слова выкрали из туберкулезной больницы Махачкалы, где я успел пролежать всего несколько дней, и водворили в тюрьму. Но каким бы деспотом ни был тогдашний начальник СИЗО-1 Назаров, но и он отказался принимать меня в таком виде. Так что мусорам ничего не оставалось делать, как закрыть меня в четвертую туберкулезную зону, которая находилась в черте города, недалеко от моего дома, где шпана уже давно ждала меня, а больше всех, наверное, мой кореш Махтум.

Но это произошло не сразу. Я вновь стоял на краю могилы и в последнее время даже не мог самостоятельно передвигаться, больше недели пролежав в сырой одиночной подвальной камере тюрьмы. Я почти ничего не ел, и ко мне не подпускали даже вшивого лепилу, пока решалась моя судьба. В конечном итоге я был этапирован в зону.

Счастье и несчастье не предопределены заранее – человек вызывает то или иное своим поведением. Награда за добро и зло следует, как тень, за человеком. Что касается махачкалинской «четверки», как везде в ГУЛАГе называли махачкалинскую всесоюзную туберкулезную зону номер четыре, то для любого арестанта достаточно будет сказать, что из всех лагерей некогда могучего и нерушимого Советского Союза это была одна из двух самых лучших туберкулезных зон в стране. Первой по праву считалась «Ксани» – туберкулезная зона в Грузии, но после распада Союза прерогатива принадлежит махачкалинской зоне.

Думаю, нет надобности углубляться в жизнь этого «райского уголка ГУЛАГа», описывая режим его содержания и жиганские понятия арестантов. Достаточно сказать, что зона, куда меня водворили в санчасть, была чисто воровской, и за положением здесь смотрел мой друг Махтум.

Легавые не трогали меня до тех пор, пока не поняли, что я не умру. Заботами босоты я выжил, и только через два месяца прибыл следователь. Это был самый натуральный черт, каких великое множество числится в следственных отделах милиции. Не знаю, чем эти дегенераты платят за учебу, заканчивая юридические курсы вузов, – деньгами или натурой, почему им впоследствии доверяют судьбы людей, но лично я не доверил бы им даже найденного в подворотне котенка.

На вопрос, что же правосудие инкриминирует мне на этот раз, этот идиот спокойно ответил:

– Угон.

– Что-что? – не понял я сразу.

– Угон, – невозмутимо повторил он, – угон автомобиля. Вот, пожалуйста, – открыв на нужной странице УК, продолжал он, тыча пальцем в книгу. – Статья двести двенадцатая, часть первая, до трех лет.

В палате кроме нас со следователем находились человек десять босоты. Всем было любопытно, за что же на этот раз меня «хапнули», выкрав из больницы? И от такого ответа все, в том числе и я, буквально покатились со смеху. Ничего более оригинального легавые придумать не могли.

«Да, мельчают, мельчают их ряды и ползут вниз по наклонной», – уже начал было я философствовать, издеваясь над этим придурком.

– Ну а вы, наверное, числитесь у них редким профессионалом, раз вам поручили вести такое запутанное дело?

– Ну, запутанного здесь, пожалуй, не много, – он ехидно улыбнулся, – нет вашего признания.

Возникла пауза, но этот придурок не обращал на нее никакого внимания, он даже не мог заметить, с каким остервенением смотрят на него, и продолжал нести всякую чушь. В оконцовке его чуть не поколотили. Он еле унес из лагеря ноги, больше ни разу туда не возвратившись.

После этого визита меня окончательно оставили в покое, и еще несколько месяцев я находился в зоне, пока весной не вывезли, наконец, на суд.

За это время в лагерь пришел Лимпус, его босота перетянула на «четверку» из мордовских лагерей, где он учинил бунт с местной «отрицаловкой». Буквально через неделю после этого пришел этапом из крытой Жулик.

Меня же освободили прямо в зала суда, ибо даже тупым кивалам было ясно, что я невиновен. Но никто по-прежнему не отвечал за это. «Подумаешь, посадили одного из тысяч? Нужно было, и посадили, а если понадобится, посадим и всю тысячу», – вот так приблизительно и мыслило правосудие тех времен.

 

Глава 12

Освободившись, я застал на свободе не одного, а сразу трех Урок. Двоих из них я знал хорошо, а с третьим мне еще предстояло познакомиться. Незадолго до моего освобождения был подход к Алику и Богдану. Алик был моим соседом, и я знал его с самого детства, Богдан же в основном жил в Сургуте, но частенько наведывался в родные места. Вообще за то время, что я провел тогда на свободе, с 1990-го по 1996 год, всего в Дагестане был подход к семи Жуликам. Это были: Букварь, Алик, Богдан, Заур Дербентский, Пайза, Лабаз и Зява. Всех их я хорошо знал и почти со всеми общался, но больше всего конечно же с Аликом.

В каких только лагерях и крытых тюрьмах не побывали мы с ним и другими достойными босяками Дагестана, привозя российской шпане воровские гревы и приветы от Урок из всех регионов нашей страны.

Это был в высшей степени добрый и отзывчивый человек, прямой и честный. К сожалению, ни Алика, ни почти половины из Урок Дагестана больше нет в живых, а некоторые уже и не «при своих».

Ну что ж, такова жизнь, и никуда от этого не деться. Но, вспоминая о многих из них, мне бы хотелось подчеркнуть, исключительно в целях воспитания тех пацанов, которые в той или иной степени склонны к криминалу. Не берите в руки оружие, не ведите себя так, как ведут себя оголтелые бандиты и насильники! Если вы хотите быть похожими на настоящих бродяг, которыми гордились многие тысячи босяков, и не только в нашей стране, будьте всегда благородны к людям и безжалостны к нечисти. Тогда вас будут уважать и вы всегда найдете свое место в жизни.

Итак, я вновь обрел свободу, на этот раз, к счастью, на долгих шесть лет. По воровским меркам это была целая вечность, но об этом я конечно же еще даже и не подозревал. Жизнь моя в то время протекала среди Урок Махачкалы, и, пока оба моих кореша находились в лагере на «четверке», я со свободы смотрел за зоной.

 

Глава 13

Дело в том, что время было очень шебутным и неспокойным. Каждый день можно было ожидать любых сюрпризов. Но самым страшным было то, что сюрпризы эти люди ожидали от тех, кто стоял у кормила власти, кто управлял всем и вся. Смена денежных знаков в стране и полный подсос с куревом чуть не свели меня в могилу. А напряги с продуктами питания и баснословные цены на них?

Я был на грани нервного срыва. Чего мне только стоило тогда поменять все общаковые деньги, ходившие в зоне, на равное их количество, но в новых купюрах? А курево? Чай? Глюкоза?

На свободе пол-литровая банка обыкновенных окурков, продаваемых стариками, стоила рубль – так же как и из-под полы пачка сигарет «Прима», при государственной ее стоимости 14 копеек. А теперь представьте себе, как умудриться сделать так, чтобы на протяжении целого года, пока был подсос, зона курила, чифирила (хоть и не от вольного), но курила и чифирила, и, видит Бог, это не было моей заслугой.

Ни у кого в городе, кто имел хоть какое-либо отношение к лагерю, не было все так плотно увязано с мусорами, как у меня. В день по нескольку раз я подъезжал к зоне с гревом для своих друзей, и его хватало не только для них. Не считаясь с тем, что грев личный, Лимпус с Махтумом в первую очередь делились им с теми, кто был «под крышей» и «на кресту».

Но в зоне находились еще и мужики, у которых никого из родных не было, да «залетные» арестанты, но которые тоже хотели курева и чифиря – единственных радостей в жизни арестантов любых острогов, что было делать с этим? Вот тогда Воры и порешили все заботы и тяготы, связанные с зоной, доверить мне, и, видит Бог, я оправдал их доверие.

Всего лишь раз покинул я Махачкалу, пока Лимпус с Махтумом сидели в зоне, да и то ради того, чтобы поехать с Ворами к Лабазу в зону, в город Салават, что в Башкирии. Он добивал там дикашку, и ему нужно было встретиться с Жуликами по одному серьезному вопросу. Однажды я уже навещал его там с Яхой и Махтумом, а теперь мне предстояла поездка с Аликом и Джони Кутаисским, который гостил в то время у нас в Махачкале. Лабаз в то время еще не состоял в семье, но был в большом авторитете не только среди земляков. Один тот факт, что двое Урок приехали к нему чуть ли не за тридевять земель, говорил о многом.

Так прошел еще один год, и, когда все мои друзья оказались на свободе, я покинул Махачкалу и вновь переселился в Первопрестольную.

Вокруг Лимпуса тогда собралось столько молодежи, которая смотрела на него, как на отца родного, что он никак не мог бросить их на произвол судьбы, ибо в воровском плане это могло бы быть очень опрометчивым шагом. То же самое касалось и Махтума, только он «работал» в другом районе города.

Что касалось меня, то я был вором, и меня никогда не прельщали все эти стрелки, разборки и тусовки по саунам с выпивкой и проститутками. Я любил тихие и укромные места, шампанское и танго в объятиях если и не любимой женщины, то уж наверняка не проститутки. Так что на этот раз я отбыл в Златоглавую один.

Это было время больших перемен, как во всей стране, так и в преступном мире в частности. Выросший на улице, с детства воруя и гастролируя по разным городам и республикам нашей необъятной страны, я слишком хорошо знал преступный мир. Его тупики и глухие закоулки для меня всегда были открытой книгой, и кому, как не мне, сразу понятно, что в моей вотчине произошла настоящая криминальная революция.

И это не громкие слова. Если раньше никому и в голову не могло прийти ослушаться Урку, то теперь это было даже не простое неповиновение, а открытое противостояние. И кем? «Лохмачами» – этими беспредельными рожами – либо выходцами с Кавказа, либо «быками» из преступных группировок России, у которых не было ничего святого.

Им ничего не стоило пустить пулю в затылок любому, кем бы он ни был и какого бы авторитета ни заслуживал. Они не обременяли себя комплексами воровской этики, им было безразлично, кто их оппонент – Вор в законе, преуспевающий бизнесмен или такой же, как и они, подонок. Количество денег – вот что определяло поведение, становилось мерилом дружбы, любви и жизни.

Столица была поделена на районы, где действовали разные бандитские кланы. Приехав в Москву, я пытался найти хоть кого-нибудь из старых ширмачей, чтобы продолжить работу в паре, но, стыдно признаться, их уже не было и в помине. Точнее, некоторые из них все же были на свободе, но как они зарабатывали на жизнь? Их именами прикрывались барыги, они собирали дань с торгашей на рынках, выезжали на стрелки, разводили и сводили мосты, но лазить по карманам уже никто из них не хотел.

Как-то по телевизору я увидел криминальный репортаж. Старый карманник, мой лагерный кореш, лежал в луже крови, расстрелянный автоматной очередью неизвестными. Честно сказать, я здорово напился в тот день. И каждый раз, когда я вспоминал наши с ним беседы, мне приходили на память его слова:

– Сколь ни люби шербет, а пить его не станешь каждый раз, как мучит жажда, – опротивеет.

– Но ты же пил его всю жизнь, – попробовал возразить я ему.

– То было другое время, бродяга, а сейчас я не хочу быть хуже других и выглядеть глупее кого-то.

Говоря откровенно, и мне не однажды предлагали что-то подобное, но все это было не по мне. Я был вольной птицей и слишком дорожил своей свободой и репутацией старого карманника, не замаранной никакими темными делишками, наподобие рэкета и ему подобных. Хотя к людям, предлагавшим мне все эти, с их точки зрения, блага, всегда относился с уважением, ибо знал наверняка, что желали они мне только хорошего. Да и люди те были людьми с большой буквы, уж я-то знал это точно.

Правда, почти никого из них не осталось сейчас в живых. Вражеская пуля, и всегда из-за угла, в затылок, настигала их в самый неожиданный момент. Когда в борьбу за обладание материальными ценностями вплетается борьба идей, жизненные столкновения приобретают особый драматизм.

 

Глава 14

В общем, к тому времени я остался один. Выгнав с утра свою видавшую виды «шестерку» из Серегиного гаража, я подъезжал после девяти часов к какой-нибудь автозаправочной станции и ждал в сторонке клиента, открыв капот машины, будто ремонтируя поломку, но так, чтобы с того места хорошо просматривалось окошко кассы. И как только я выпасал жертву с тугим гомоном в каком-нибудь из карманов, я следовал за его машиной на определенном расстоянии и пас до тех пор, пока он где-нибудь не припаркуется. В такое время, как правило, фраера на работу не ездили, так что вероятность того, что, поставив машину на стоянку, он зайдет в офис и затаится там до конца рабочего дня, была минимальной.

На этот раз фраер припарковался возле «Березки», что на Ленинском проспекте, возле универмага «Москва», и зашел в валютный магазин походкой преуспевающего бизнесмена. Через несколько секунд после того, как двери за ним закрылись, они отворились для меня, и я последовал за ним в отдел, где продавался антиквариат. Еще у окошка заправки я обратил внимание на забитый до отказа долларовыми купюрами лопатник этого фраера, который он посадил в скулу, в левяк, так что я знал, где работать.

Обстановку я промацал мгновенно, еще только войдя в магазин, так что, окажись там тихушники, я бы тут же их вычислил. Интуиция в последние годы стала у меня феноменальной. Легавого я чувствовал затылком за километр.

Я подкрадывался к терпиле, не спеша выбирая благоприятный момент для «покупки» и, как только он взял какую-то вазу в руки, тут же приблизился к нему слева и тоже стал у прилавка, рассматривая серебряный канделябр. Рядом с нами не было ни одного покупателя, поэтому мне приходилось быть очень осторожным. Выудив мойло из-под губы и чуть подогнув колени, став таким образом ниже ростом, я просунул левую цапку под свою правую, в которой держал канделябр и, отогнув полу клифта фраера и добравшись до скулы, расписал ее углом.

Затем, положив канделябр на место, я отошел к самому узкому месту в магазине и стал ждать терпилу. Через несколько минут, как только он попытался протиснуться между покупателями, чтобы выйти, мне не составило особого труда, чуть пихнув его в бок, выудить заветный гомон со скулы, расписанной минуту назад, и исчезнуть.

Но это не было концом, с этого момента как раз и начиналось самое главное в этой истории. Не успел я подойти к дверце своей машины и взяться за нее, как ко мне с разных сторон приблизились три человека, с виду кавказцы. То, что это не менты, я понял сразу, поэтому и не принял обычных в таких случаях контрмер.

– Ассаламу алейкум, земляк! – улыбаясь и играя красивым брелком с несколькими ключами, проговорил старший из них.

– Ваалейкум вассалам, – ответил я не спеша, по ходу пьесы «кубатуря» в эти доли секунды, кто они такие и к какой нации принадлежат. И, еще не закончив приветствия, я уже понял, что это – чеченцы, но вот кто они, для меня пока еще было загадкой. «Ну что ж, – подумал я, – это, по крайней мере, лучше, чем если бы они были ментами».

– Садись, земляк, в свой лимузин, – улыбаясь с некоторой долей иронии, проговорил старший, – там и потолкуем.

Я открыл машину и сел за руль, двое из присутствующих расположились на заднем сиденье, а старший, который разговаривал со мной, – впереди. Это был человек средних лет с худым, бледным лицом, редкими волосами, высокий, но несколько сутуловатый. У него были невыразительные, как бы стертые черты, глаза близорукие, но взгляд наглый. К остальным присутствующим в машине можно было относиться как к статистам.

– У тебя неплохо получается выуживать из чужих карманов кошельки, – продолжил он прерванный на улице разговор.

– А этот фраер, он что, ваш друг или знакомый? – решил я не в кипеш промацать почву.

– Он нам ни тот и ни другой, – невозмутимо ответил мне тот же персонаж.

– Тогда что вам от меня нужно, если вы не из милиции и терпила вам никто? – спросил в лоб у этого нагловатого черта, на лбу которого уже вырисовывалось большими буквами слово «беспредел».

– Долю.

– Долю? Какую долю? – не понял я сразу. – Вы, наверно, ошиблись и не за того меня принимаете.

– Нет, дорогой, мы не ошиблись. Долю с кражи. Ты что, такой непонятливый, что ли? – подняв тональность, проговорил «чех».

Несколько минут я не мог вымолвить ни слова. Я был буквально ошарашен услышанным. Я – карманник, придерживающийся старых воровских взглядов, должен платить долю с кражи не менту, который меня хапнул с поличным, а какому-то лохмачу! И за что, спрашивается? За то, что он возомнил себя всесильным землевладельцем, требующим арендную плату?

«Ну и времена пошли, ну и дела творятся в столице», – промелькнуло у меня в голове. Но, понемногу придя в себя, я понял, что с этими быками нужно быть хитрее.

– Ну что ж, раз вы хотите долю, вы ее получите, пожалуйста. Не драться же с вами.

Я достал бумажник, «купленный» у фраера, вытряхнул на сиденье все банкноты и стал их невозмутимо пересчитывать. Все трое пристально следили за моими руками.

– Здесь тысяча семьсот восемьдесят два доллара и четыреста пятьдесят марок, – быстро посчитав купюры, проговорил я. – Сколько же из них ваших?

– Половина, – даже не задумываясь, проговорил все тот же «мотыль».

– Ну что ж, половина так половина, – так же невозмутимо проговорил я и, отсчитав ровно столько, сколько он просил, отдал ему деньги.

На несколько минут воцарилась неприятная пауза. «Чех» смотрел куда-то вперед и о чем-то напряженно думал, потом, повернув ко мне голову, сказал:

– А ты ко всему прочему еще и неглупый малый. Как тебя зовут и откуда ты родом?

– Заур Золоторучка из Махачкалы, – коротко ответил я.

Он опять задумался на несколько секунд, затем сказал что-то по-чеченски своему другу, сидевшему сзади, и тот, выйдя из машины, отошел в сторону и стал куда-то звонить по мобильнику.

Пока он вновь не сел в машину, стояла мертвая тишина. Ее разорвал его басистый голос все на том же чеченском, после чего «мотыль», сидевший рядом со мной, сказал уже спокойней, чем прежде:

– Давай, Заур, прокатимся до Южного порта, там кое-кто хочет тебя увидеть.

Я молча завел машину, и, не говоря ни слова, мы тронулись в путь. Лишь однажды, подъезжая к кафе в Южном порту столицы, этот демонюга прервал тишину, обращаясь ко мне:

– Смотри, если ты не тот, за кого себя выдаешь, то живым отсюда не выйдешь!

«Да пошел бы ты!» – чуть не вырвалось у меня, но я сдержал себя и продолжал выруливать, стиснув челюсти от злости, чтобы не сорваться, пока он не приказал остановиться.

Одна-единственная мысль в тот момент неотступно преследовала меня: каким образом они меня выпасли? Но ответа на нее я так и не получил, потому что забыл спросить их об этом.

Выйдя из машины, мы вошли в приличное кафе, которое почему-то в это обеденное время было закрыто. За небольшим столиком на четверых, прямо у окна сидели двое: русский и кавказец. Как только мы оказались на пороге, они повернулись в нашу сторону, и через мгновение, хорошенько разглядев меня, оба встали.

«Зверя» я узнал сразу – это был Хоза, которого мы с Лимпусом много лет назад выручили из большой беды, русака же я видел впервые. Хоза был хитер и осторожен, как старая лисица с отгрызенной лапой, и злобен, как барс, побывавший в капкане, но с друзьями был честен и уважал смелых людей. Я слишком хорошо изучил его за время нашего недолгого общения.

– Салам, Заур, салам, бродяга, – улыбаясь, проговорил Хоза, выходя из-за стола, подавая мне руку и заключив в свои объятия. – Сколько лет, сколько зим? Как жизнь, что нового, когда откинулся? Как там Лимпус?

Вопросы сыпались один за другим, я не спеша и с достоинством отвечал на них, внимательно наблюдая за обстановкой, пока официант накрывал наш столик.

Я давно уже все понял, но молчал. Три будалома, которые привезли меня сюда, сидели в сторонке, тихо о чем-то беседуя за бутылочкой трехзвездочного дагестанского коньяка.

Хоза тоже не сводил с меня глаз. В какой-то момент он резко повернулся, оборвав базар на полуслове, и что-то сказал длинному «чеху» по-своему. Через минуту тот подошел к нам и, вернув мне все деньги, извинился, сказав, что рад знакомству с таким человеком, как я. Я молча забрал деньги и, даже не удостоив его ответом, повернулся к Хозе.

Тогда еще я многого не знал о нем, а спустя некоторое время его пристрелили. Но неоспоримым было то, что все «Березки» в Москве, Южный порт, самые «козырные» станции технического обслуживания и многое-многое другое находилось под патронажем чеченцев, одним из руководителей которых был Хоза.

В подобные передряги я попадал не единожды, но почти всегда из них меня выручали Урки, и каждый раз я дивился происходящему, пока, наконец, не решил работать, как и прежде, «по вызову».

 

Глава 15

Душевное состояние и дух смелой предприимчивости толкнули меня на поиски новых приключений. Теперь у меня были особые клиенты. Один из них сделал мне паспорт с шенгенской визой, но уже на мое настоящее имя, и теперь мне чаще приходилось шнырять по бесконечным вокзалам и аэропортам самых разных городов Европы, нежели гоняться за фраерами по дорогам Москвы и выуживать у них в супермаркетах лопатники и гомонцы.

Несчастье похоже на время дождей: оно прохладно, безотрадно, недружелюбно как для людей, так и для животных. Однако в эту пору зарождаются цветы и плоды, финики, розы и гранаты. К тому времени, когда я прибыл в Златоглавую, Лариса уже родила мне сына и назвала его Александром, в честь своего деда. Но жили мы врозь, потому что ее постоянно навещали родственники, никак не налюбуясь на единственного внука, а круг моего общения был принципиально иным, чем у них. Но виделись мы почти ежедневно, и я все больше и больше чувствовал, что проникаюсь к ней чувством, которое испытывал уже не один раз в жизни.

Блажен человек, который может назвать своим сердце любимой женщины! Я до такой степени привык к ее опеке, к ее поистине материнскому участию в моей жизни, что чувствовал это даже тогда, когда Ларисы не было рядом.

Однажды я был командирован в Польшу. Это был обыкновенный для меня вояж. Что Польша, что Белоруссия – в то время это было почти одно и то же. Работал я тогда с одной хипесницей Наташей, по прозвищу Мальвина. Она была молода и замечательно красива, но ее молодость преждевременно поблекла, а красота была мрачной и роковой.

При знакомстве с ней сразу же бросались в глаза непослушная копна кудрявых волос цвета воронова крыла, черные цыганские глаза, широкий чувственный рот, загорелая кожа и стройная длинноногая фигура. На мизинце у нее был дивный рубин, который казался каплей крови днем, а по вечерам он горел как раскаленный уголь. Выйдя из бездонных глубин социального мрака, она носила на своем челе какую-то странную печать мук и страданий.

Но для меня главным было то, что она была умной напарницей и неподражаемой актрисой. Она очаровывала фраеров с такой скромностью, прелестью, вкрадчивостью и множеством иных очаровательных ужимок, которые могли бы свести с ума самого разумного мужчину и ослепить самого прозорливого.

Мы познакомились с ней в Подмосковье, в мотеле «Солнечный», на дне рождения у Жулика Захара, куда кроме нас было приглашено много достойных людей, в том числе и Урки: Петрик, Роспись, Савоська, Слива, Гога Ереванский. Почти всех нас тогда приняла контора, но после нескольких дней прожарок на «Петрах» меня отпустили, и я тут же разыскал ее.

О многом мы не успели переговорить с ней у Захара – менты помешали, теперь же у нас для этого было время. В общем, с того дня мы стали работать в паре, но сразу оговорюсь, что никакого интима у нас с ней не было. Она любила одного старого домушника Диму Хохла, и, видит Бог, любила по-настоящему и была ему верна. Половину от своей доли она отправляла ему в Краслаг, где он чалился уже больше трех лет, а впереди у него был без малого двушник.

Скорее всего, именно эти обстоятельства и сыграли для меня главную роль в выборе партнерши, а мне нужна была именно женщина. С годами я понял, что верность и преданность – это не тот товар, который вообще можно где-либо купить, даже и за очень большие деньги.

Ко всему прочему Наташа была еще и очень честным человеком, так что мы подходили друг другу по всем параметрам воровского сообщества. После очередной удачно проведенной операции она любила повторять: «Женщина должна быть настолько умной, чтобы казаться дурой».

Но, что характерно, воровкой она никогда не была. В этой связи напрашивается вопрос, зачем же вообще она была мне нужна? Дело в том, что, каким бы я ни был высокопрофессиональным карманником, при специфике моей тонкой работы могли случаться и осечки, и непредвиденные обстоятельства, что-то вроде воровского форс-мажора, а на ошибку я не имел права. Хотя такие моменты и были единичными, но полностью исключать их было нельзя, и тогда в игру вступала Мальвина.

Всякая перемена в человеческой жизни опасна. Тот, кто ни в чем не нуждается, кто не может роптать на настоящее, того только безумие может заставить поменять образ жизни, отказаться от собственных привычек. Быть может, в моем положении и не было ничего завидного, тем не менее оно осталось стабильным, а это давало мне передышку перед неизвестным будущим.

 

Глава 16

Поезд Москва-Варшава, в котором мы с Мальвиной пересекали границу Белоруссии с Польшей, в Бресте стоял недолго. С некоторых пор пограничники уже приноровились к процедуре таможенного досмотра, да и ехали-то в нем почти всегда одни и те же люди – челночники.

Некогда могучий Советский Союз распался, как карточный домик, и в связи с этим во всех странах «социалистического совражества» грянули большие перемены. Несколько лет тому назад была разрушена Берлинская стена, фактически разделявшая человечество на две части: социализм и весь остальной мир.

Канули в Лету уголовные наказания за спекуляцию. Теперь почти любой вид торговой деятельности назывался бизнесом и был почти абсолютно легальным. Для наших сограждан, пересекавших границы Польши, Германии, Чехии, Турции, Финляндии, Арабских Эмиратов и некоторых других стран, это было единственной возможностью хоть как-то прокормить семью. Народ голодал, несмотря на то что «железный занавес» был разорван и границы были открыты почти нараспашку. Инфляция катастрофически стремилась вверх, и никто ничего не мог с этим поделать.

Со стороны складывалось такое впечатление, что в стране живут одни только воры, бандиты и аферисты. В какой-то мере так и происходило. Власть была почти полностью коррумпирована.

Все в стране продавалось и покупалось с таким размахом, транжирилось и обменивалось с такой наглостью, будто каждый день эти власть имущие преступники ожидали конца света и боялись не успеть потратить награбленное.

Что же оставалась делать простым смертным? Я имею в виду честных людей. Во время одного из своих «рабочих турне» я держал путь в Германию и ехал в одном купе с пожилой женщиной – москвичкой, которая направлялась в Чехию для покупки подержанной машины. Она зарабатывала на хлеб, перепродавая их в России. Так вот, с собою в Чехию она везла две новенькие пластмассовые двадцатилитровые канистры. Меня буквально жгло любопытство: что же в этих канистрах? При расставании я все же не выдержал и поинтересовался у нее содержимым емкостей, и что, вы думаете, там оказалось? Бензин. Да, да, не удивляйтесь, обыкновенный 93-й бензин.

Оказывается, в Чехии покупать горючее было весьма накладно, а нескольких канистр как раз хватало, чтобы доехать до границы с наименьшими затратами. Вот такое было время… Каждая копейка у людей была на счету и попросту не транжирилась.

На этот раз я тоже ехал в купе, но в нем, к сожалению, женщин не было. Мужчина моих лет сопровождал своего племянника на операцию в Варшаву, а четвертым был старый питерский флегматик еврей, который всю дорогу был чем-то недоволен и постоянно бурчал что-то себе под нос.

Наташа следовала в купе рядом. В вагон мы сели порознь и не общались на людях, поэтому никто даже не догадывался, что мы знакомы. С самого начала мы разработали план действий и старались придерживаться его. Так вот, задача перед нами стояла следующая.

Еще в Москве ко мне через одного моего старого кореша обратился очень крутой бизнесмен с просьбой, которую он мне изложил в тот же день в довольно-таки откровенной форме в одном из уютных и тихих питейных заведений. Звали его Александр.

Обычно меня никогда не интересовала обратная сторона медали: сделал дело, получил деньги и гуляй, рванина, от рубля и выше! Но здесь было все не так, как обычно. Здесь имела место измена и, как правило для людей такого уровня, последующая за ней жестокая месть. Это обстоятельство круто меняло дело, да еще, ко всему прочему, с недавнего времени его имя предоставляло ему немалые преимущества. Я даже денег за услугу запросил меньше, чем обычно, но Саша не хотел и слышать об этом и впоследствии уплатил мне все вовремя и сполна.

Вперед я денег не брал никогда, даже аванс – это был мой принцип. Лавэ мне нужны были только на необходимые расходы. Полная расплата производилась лишь только тогда, когда делюга была успешно завершена. Если же я прокалывался, хотя такого не было никогда, то и копейка мне была ни к чему. Я был профессионалом, и этим все сказано.

Предыстория же этой делюги была такова. Александр, пребывая на пике благосостояния, в свое время, видя, как тяжело живется его школьному товарищу, подтянул того в свой бизнес, создал все условия для процветания, и тот зажил не хуже кореша. Если бы не извечный порок человечества – зависть, то что еще можно было желать двум друзьям детства на этой грешной земле?

Но – увы… Этому ничтожеству показалось мало быть в пае с другом, причем, заметьте, в доле почти «с воздуха», ибо начального капитала у него не было, поэтому Саша и одолжил этому демону крупную сумму денег под честное слово. Так он, скотина, решил присвоить себе все, и вот каким старым и весьма банальным способом.

На одной из вечеринок он знакомит кореша с одной милой и очаровательной дамой, которая впоследствии становится любовницей Александра. Но тот не мог и представить себе, что его любимая и кореш – это клубок из двух змей. Впоследствии они крадут из сейфа доверчивого друга и любовника необходимые им бумаги и делают дяде ручкой.

Александра сажают в тюрьму за невозвращенные многомиллионные кредиты, взятые в банке, и за что-то еще, от него уходит жена с двумя детьми, продав квартиру в престижном районе столицы.

Сам он был детдомовцем, родственников не имел, и, если бы не один благодарный еврей, которого Александр когда-то выручил по пустячному поводу, гнить бы ему на нарах лет пять, не меньше.

Но это была лишь половина истории. Освободившись из Матросской Тишины, он узнает, что его бывший кореш преспокойно наслаждается жизнью на Кипре, а любовница заражает на панели СПИДом залетных фраеров. Ей он мстить не стал: ее уже и так судьба покарала, а вот кореша своего бывшего он решил наказать, и не просто наказать, а уничтожить, но сделать это по уму. Ведь месть – это блюдо, которое всегда подается холодным.

 

Глава 17

И вот что он задумал. На Кипре, где в тот момент притухал этот подонок и где у него был процветающий бизнес, отдыхала некая юная супруга одного из влиятельных в России политиков, единственный недостаток которого заключался в том, что он был уже достаточно стар. Но на свою молодую жену, как обычно бывает в таких случаях, денег не жалел, а она разъезжала по курортам всего мира, соря его деньгами, и отрывалась по полной программе.

Во время одного из таких круизов она и познакомилась с подонком, который, не так давно засадив своего кореша на нары, перебрался на Кипр, и стала его любовницей. Но проблема Александра заключалась в том, что он слишком хорошо знал: ему есть что терять – и был предельно осторожен. Единственным доказательством любовной связи была фотография, которую эта мразь сделала не в кипеш на яхте при весьма пикантных обстоятельствах и которую он постоянно носил с собой в портмоне.

В погоне за жизненными благами этот гад не брезговал ничем. Это его в конце концов и сгубило, как и многих ему подобных сгубили жадность, подлость и предательство.

Кстати, за эту информацию Александр выложил кругленькую сумму в зеленых.

Так вот, мне нужно было выкрасть эту фотографию, но так, чтобы терпила не заподозрил того, что мне нужна была именно фотография, а не его кошелек. То есть нужно было красть ее вместе с лопатником или барсеткой.

В Польше я должен был получить кое-какие дополнительные инструкции, а также, по поручению ряда доверенных лиц из преступного мира, информацию о недавнем выходе пятидесятитысячных купюр, но не в российском Гознаке, а в его тайном «филиале» в Кракове, и уже из Варшавы вылететь в Никосию.

Ни самого клиента, ни настоящей цели операции Наташа не знала. Так хотел Александр, так я и поступил, хорошо его понимая, как мужчина мужчину. Но ей это было и не обязательно знать. Главным как для нее, так и для меня были наши отношения, то есть порядочность буквально во всем, с чем бы ни столкнула нас жизнь.

В Польше мы провели около недели и после получения нужной информации, подождав очередную группу туристов, отправлявшихся на Кипр, вылетели из Варшавы.

Никогда не забуду то время. Даже за границей Российской империи я не мог спокойно себя чувствовать и забыть хотя бы на время об этой варварской стране, о ее легавых и деградировавших чиновниках, ибо в то время у всех на устах была только Россия.

Ни один из блоков новостей ни в Польше, ни на Кипре не обходился без сенсационных заявлений российских политиков, кровавых разборок с расстрелами криминальных авторитетов какой-нибудь из московских группировок или Воров в законе.

Многие процессы в российском обществе регламентировались в то время силой мышц и отсутствием рефлексии. Опытному преступнику, хорошо знающему черные ходы и выходы в своем отечестве, нетрудно было догадаться, что в России идет настоящая гангстерская война и торопиться возвращаться туда нет никакого смысла.

Туристическая путевка по Кипру была рассчитана на 22 дня, так что времени у нас было более чем достаточно для того, чтобы успешно провернуть операцию.

 

Глава 18

Итак, в один из солнечных мартовских дней 1993 года я вместе с группой туристов из разных стран бывшего СССР выходил из аэровокзала столицы Кипра Никосии, таинственно переговариваясь с дамой бальзаковского возраста, и ни на минуту не сводил глаз со своей подельницы. Она тоже времени зря не теряла, весело переговариваясь с пожилым донжуаном из Львова и, по ходу пьесы, также пробивала все вокруг. У выхода группу туристов, в которую входили и мы, ожидал автобус, на котором через несколько минут мы благополучно добрались до трехзвездочного отеля «Афина Паллада».

Кипр еще в 1974 году разделился на две части – греческую и турецкую, но это обстоятельство не играло какой-нибудь заметной роли для иностранцев, передвигавшихся по острову. Были бы баксы…

В Никосии разделительная полоса шириной в три метра была выкрашена в зеленый цвет и проходила прямо посреди города. Зная наперед, куда предстоял наш путь, я заручился в Москве рекомендациями некоторых Урок-грузин, да и сам знал здесь кое-кого и, как показало время, с некоторыми из них даже чалился у хозяина.

Здесь, в древней стране эллинов, выходцев из России, Казахстана, Молдавии и Грузии называли понтийскими греками. И надо сказать, в то время не только на Кипре, но и во всей Греции их было более чем достаточно, что безусловно упрощало нашу задачу.

Прекрасно понимая, что в данном случае не следует действовать наудачу и встречать опасность (а фактор риска был велик, ибо у терпил на карту было поставлено очень многое, если не сказать – все), как следует не подготовившись к ней, мы почти на всю ночь заперлись у Наташи в номере и обдумывали план действий, а следующим утром начали претворять его в жизнь.

Для начала Наташа взяла напрокат почти новый трехсотый «мерседес»-кабриолет.

Эта мразь жила в 120 километрах к югу от Никосии, прямо на берегу Средиземного моря, в городе Лимасол. Место тихое и достаточно живописное. Здесь всегда было много туристов, особенно «новых русских», так что и в этом плане удача сопутствовала нам. Главным было правильно сыграть свои роли.

Договорившись со старшим группы, как делали многие, мы покинули отель в Никосии и, чтобы не привлекать лишнего внимания, расположились в маленьком домике у одинокого рыбака на мысе Гата, в нескольких километрах от Лимасола. Он отказался брать с нас плату, зато мы, в благодарность за его доброту, во время каждой поездки в город пополняли его запасы в погребе несколькими бутылками «Зивиании» отличного качества или при случае покупали в каком-нибудь баре русскую водку, от которой он был в особом восторге.

«Хижина дяди Тома», как ласково прозвал я дом этого простого и доброго человека, был потрясающим местом, настоящей идиллией для влюбленных. Здесь было все для того, чтобы окунуться в пучину неги и сладострастия: рыбацкая лачуга на берегу лазурного моря, величественные скалы, силуэты сверкающих огнями в ночной дали кораблей и поистине райское благоухание из маленького лесочка поблизости.

Киприоты – очень благодушный и гостеприимный народ, впрочем, как и все южане, населяющие Средиземноморское побережье, и принимают все сказанное вами за чистую монету. Им нет надобности сомневаться в ваших словах, проверять ваши документы или быть слишком любопытными. Этот народ чист и открыт для любого порядочного человека.

Я это к тому, что сезон наплыва туристов по большому счету еще не начался, а в городе с населением в несколько десятков тысяч человек и окрестностями в сотни раз меньшими окрестностей Москвы затеряться было не так-то просто. Поэтому и приходилось изворачиваться и лгать направо и налево.

Эту падаль мы выследили на следующий же день по прибытии на мыс Гата и в течение нескольких следующих суток были у него на хвосте, периодически меняясь у руля и импровизируя, как только можно, но все наши ухищрения не приносили нужного результата.

В рестораны и бары он никогда не заходил, в магазины и лавки тоже. Несколько раз побывал в банке в Никосии, через день ездил в пригород, на виллу к старому немцу-антиквару, остальное время проводил либо у себя дома, либо с проститутками на яхте какого-то бобра.

Я уже было занервничал, но вовремя взял себя в руки и решил использовать запасной вариант, который предусмотрительно разработал еще в первый день, как будто сердцем чувствуя, что именно он принесет нам удачу.

 

Глава 19

Это был, так сказать, «сухумский вариант». Почему именно «сухумский»? Да потому, что первыми, кто начал его применять на столичных автострадах, были выходцы именно из этого города.

Какое-то время и я был в доле в одной из таких бригад, но потом понемногу отошел от них. Не знаю почему, но мне этот вид воровской деятельности был не по душе, хотя он и приносил большие доходы.

В чем же заключалась эта работа? Ну, во-первых, для ее осуществления нужен был надежный автомобиль, отличный водитель, хорошо знающий город, сноровка и подельник или подельники, так как одни предпочитали работать вдвоем, а другие – втроем.

Разъезжая по престижным и «хлебным» районам города, бригада подыскивала подходящего клиента (на хорошей машине и обязательно с барсеткой в руке), а вычислив такого потенциального терпилу, тут же падала ему на хвост.

Как только тот останавливал где-нибудь свой автомобиль и отлучался на какое-то время, один из преступников следовал за ним, а второй не спеша проходил мимо его машины. Он незаметно доставал из рукава либо нож, либо хорошо отточенную отвертку, и «по ходу пьесы», «на полусогнутых», мгновенно прокалывал правое заднее колесо автомобиля.

Через несколько минут вся бригада вновь была в сборе, им теперь оставалось лишь ждать. Как правило, фраер щекотился лишь тогда, когда, отъехав на какое-то расстояние, чувствовал, что машину заваливает на правый бок.

Ничего не подозревая, он останавливал ее у обочины и открывал капот. Пока он доставал запаску, домкрат и прочие принадлежности, чтобы поменять колесо, машина с преступниками подъезжала и, поравнявшись с ним, когда он не мог видеть, что происходит впереди, из нее, согнувшись в три погибели, мгновенно выпрыгивал один из пассажиров.

Резко и без шума он открывал дверцу со стороны водителя, забирал барсетку или портфель, таким же образом возвращался, слегка прикрыв обе двери – свою и потерпевшего, и крадуны исчезали так же быстро, как и появлялись. На все про все на эту операцию уходило меньше минуты, так что игра стоила свеч.

Но было и одно но, которое могло испортить задуманное мной. Дело в том, что в Европе вы редко увидите, что водитель сам меняет спущенное колесо. Тем более если он преуспевающий бизнесмен, а дело происходит в черте курортного города.

Но мы предусмотрели и этот вариант и детально разработали все возможные непредвиденные обстоятельства, с которыми могли столкнуться «по ходу пьесы».

Для осуществления своего плана мне пришлось съездить в Никосию и взять там напрокат еще одну машину. Мне нужна была любая японская марка с правым рулем. Когда я заполучил крохотную «хонду», мы решили действовать без промедления.

С раннего утра, поставив машины на пригорке, мы пасли этого черта неподалеку от его виллы на единственной дороге, по которой он мог проехать, вооружившись морским биноклем, который мне любезно предоставил наш хозяин-рыбак, и ждали, когда эта мразь высунется наружу.

Первый день, к сожалению, не принес желаемых результатов: он даже не выезжал из дому, но мы не отчаивались. Я нутром чувствовал, что в самое ближайшее время нас ждет удача, а чуйка меня никогда еще не подводила.

На следующий день мы вновь расположились на своем «командном пункте» и не отрываясь наблюдали за виллой. Через несколько часов ожидания из ворот особняка выехал спортивный «ауди»-кабриолет светлого цвета – это, безо всякого сомнения, был он, гусь наш лапчатый.

Наташа тут же тронулась за ним, а я, выждав минуту-другую, последовал за ними обоими, выдерживая необходимую дистанцию. Выехав на автобан и взяв курс в сторону Никосии, этот демон надавил на газ, и меньше чем через час, двигаясь в прежней последовательности и без каких-либо остановок, мы прибыли в столицу Кипра.

Теперь оставалось только гадать, зачем же он сюда приехал? Но очень скоро, как только он припарковал машину на стоянке напротив банка и вошел внутрь, все стало ясно: нам, безусловно, как следует подфартило.

Подождав немного, Наташа подъехала к его тачке и остановилась на несколько секунд почти перпендикулярно по отношению к «ауди». Она открыла свою дверь и, буквально согнувшись до земли и не выходя из машины, продырявила шилом правое заднее колесо «ауди». Тут же, проехав квартал, развернулась и подъехала на прежнее место, откуда минуту назад трогалась.

Я сидел в своей «хонде» и внимательно наблюдал за всем, но, слава богу, операция прошла спокойно. Теперь оставалось осуществить главную часть нашего плана.

Через какое-то время терпила вышел из банка, сел в машину и рванул с места. Мы неотступно следовали за ним. Даже мне на приличном расстоянии было видно, что его автомобиль чуть наклонился на правый бок. Видно, водителем он был таким же, как и другом, – никуда не годным. Проскочив несколько кварталов на бешеной скорости и почти на спущенном колесе, этот чертополох все же остановился.

В игру вновь вступала Мальвина. Когда он еще только выходил из машины, она, подрулив к ней сзади, остановилась и, грациозно выйдя наружу, направилась в его сторону походкой, о которой говорят: «Смотри, как идет: одной ногой пишет, а другой зачеркивает!»

Когда она подошла к нему, мило улыбаясь и о чем-то расспрашивая, я рванул с места и, поравнявшись с его тачкой, на доли секунды остановился возле нее. Еще мгновение мне понадобилось на то, чтобы открыть свою дверцу, выскочить наружу в маленький проход между машинами и схватить барсетку с сотовым телефоном в придачу, лежавшим на сиденье. Не прошло и минуты, как я уже был таков.

Удаляясь с места преступления не суетясь, стараясь вписаться в поток движущихся параллельно машин, я, улучив момент, посмотрел в зеркало заднего вида. Этот черт, ничего не подозревая, все еще беседовал о чем-то с Наташей, определенно пытаясь ей понравиться. Он, видно, так любил хорошеньких женщин, что и смерть ему была уготована Всевышним именно с их подачи.

Да, вот как бывает порою в жизни. Знал бы этот демон, что в виде этой нежной кокетки с ее плохим английским и манерами истинной леди выступает не кто иная, как известная всем покойникам старуха с косой… Бог все видит и знает – кого, когда и как наказать.

Итак, дело было сделано. Оставалось лишь отдать фотографию заказчику и получить деньги. Говоря откровенно, снимок был более чем откровенным и впечатляющим. Но главным в нем была не его сексуальная направленность, а изображенная дама. Видит Бог, она была красавицей и сложена, как Венера.

Можно было не глядеть на этот эротический дуэт, запечатленный в самый разгар сладострастной неги. Пред моим воображением в тот момент предстали оба любовника, и я был просто не в силах понять, как могла эта молодая, красивая, богатая, а главное, влиятельная женщина польститься на этого черта? Неужели у нее отсутствовало обыкновенное природное женское чутье?

Не уверен. Скорее всего, ее достоинств было все же маловато: не хватало как минимум одного – ума. Ну что ж, так зачастую и бывает в жизни. Бог с избытком дает одному то, чего лишает другого, и наоборот. Уж такова жизнь, господа…

 

Глава 20

В тот же день, когда нужная фотография была уже у нас, я позвонил Александру на мобильник. Он в это время был в Вене по делам своей фирмы. Нашей работой он остался доволен и обещал через несколько дней подъехать.

Чтобы не искушать судьбу, в тот же день, когда мы уперли у этого фраера барсетку, мы распрощались с добрым рыбаком и покинули его гостеприимный дом, перебравшись в Никосию.

Еще когда мы только прибыли на Кипр, в холле отеля я встретил одного старого знакомого грузина Автандила, с которым мы вместе отбывали срок еще в Уссурийске. Нас и вывезли тогда с этой командировки вместе с ним и с остальной шпаной зоны. Так вот, Авто был от души рад нашей встрече и даже не хотел отпускать меня. Я ему вкратце объяснил, что к чему, он понял и не стал противиться, но взял с меня слово, что я обязательно навещу его, прежде чем покину Кипр. Случай был более чем подходящий, и я им воспользовался. В общем, мы направились к старому бродяге.

Авто был несказанно рад нашему приезду, накрыл хороший стол, созвал порядочных людей, и нескольких Урок в том числе, так что в тот день я почувствовал, как над его домом витал босячий дух, а в моем сердце – душевная благодать. У Авто на хате мы и оставались до самого отъезда. На всякий случай мы сделали копию с фотографии и затырили их в разных местах.

Как у туристов, прибывших на Кипр, у нас оставалось еще почти две недели отдыха, так что мы воспользовались этим – расслабиться было где. Александр прибыл через несколько дней, поблагодарил за проделанную работу, забрал фотографию, расплатился и в тот же вечер улетел. Вскоре и мы, примкнув к нашей группе туристов, вылетели в Варшаву. Здесь я думал на некоторое время расстаться с Наташей, тем более что она после удачно проведенной делюги собиралась на свидание в зону.

Прежде чем тронуться в путь, я позвонил из Польши в Москву и Махачкалу. И если в столице все было о’кей, то в Дагестане меня ждал удар, от которого я отошел не сразу. Всевышний наказывал меня за грехи через моих же детей, но тогда я еще не задумывался над этим.

Я был сражен той новостью, которую сообщила мне жена. Да, да, не стоит удивляться, именно жена. Дело в том, что еще в 1990 году, освободившись из 4-й туберкулезной зоны в Махачкале, я познакомился с очень доброй, интеллигентной и порядочной женщиной – Людмилой, полюбил ее и через несколько месяцев женился на ней.

У нее к тому времени был двенадцатилетний сын. Много лет назад она была разведена и воспитывала его одна, работая секретарем-машинисткой на махачкалинской автобазе. Общение с дочерью-подростком открыло мне глаза на многие аспекты семейной жизни, но я не был склонен к домашнему очагу. Меня все время тянуло в дорогу, а оставлять дочь с больным и старым дедом было по меньшей мере непорядочно, хотя она и прожила с ним вдвоем долгое время. Но тогда она была еще ребенком, а теперь в самом скором будущем ей предстояло стать девушкой, и ей нужна была именно женская опека.

Была и еще одна причина, по которой я вступил в брак со своей новой женой. Мне очень хотелось, чтобы именно она родила мне дочь и чтобы я назвал ее в память о своей матери.

Все произошло именно так, как я того и хотел. Дочь родилась в марте 1992 года, но в родильном доме девочке при родах повредили голову, и позже врачи обнаружили у нее гидроцефалию и микроцефалию мозга. Проще говоря, она была парализована. Жена узнала об этом лишь тогда, когда ребенку было уже больше года. Эту печальную новость она и поведала мне по телефону.

Первой моей мыслью в тот момент было приехать и уничтожить всех этих акушеров и гинекологов, вместе взятых, но потом здравый смысл все же взял верх над безрассудством и горем, да и всегдашнее уважение к белым халатам не позволило мне совершить страшный грех.

Я не мог оставить жену наедине с таким горем, что, кстати, делали на моем месте очень многие ничтожества, посылая какие-то средства к существованию, а сами вновь отправлялись на поиски приключений.

Если все мои дети, волею судьбы разбросанные по белому свету, были, слава богу, живы и здоровы, то дочь в Махачкале нуждалась во мне, так что я спешно возвращался домой…

 

Глава 21

После написания предыдущей главы я долго не мог прийти в себя, с тоской и болью в сердце вспоминая свою покойную дочь. Покойную, потому что через семь лет после рождения на свет для того лишь, чтобы перенести столько мук и страданий, она умерла.

Видит Бог, даже самому ярому своему врагу – легавому, который когда-то пытал и мучил меня, подводя под вышак, я не пожелал бы такого горя. Некоторое время я пребывал в нерешительности – описывать ли на страницах этой книги все те мытарства и мучения, которые пережили мы с женой в связи с болезнью и смертью нашей дочери?

Но в конце концов, посоветовавшись с супругой, я решил написать все как было, но вкратце, ибо человек никогда не сможет рассказать, а тем более выразить на бумаге все то, что было связано со смертью его собственного ребенка. Хоть и спустя многие годы, это все же выше родительских сил, поверьте мне.

Не успел я приехать домой, как умер мой отец. Это был еще один удар судьбы, удар ниже пояса, который мне необходимо было пережить, чтобы не сойти с ума. Прошло то положенное время после похорон, во время которого, по мусульманскому обычаю, исполняются необходимые обряды по усопшему, прежде чем мы с женой начали предпринимать какие-то меры по отношению к безнадежно больной дочери.

Больше двух лет я постоянно находился рядом с ней, куда бы ни забрасывала нас судьба. Куда только мы с женой не возили ее: по разным врачам, по всевозможным знахарям, и в святые места, и, наконец, привезли ее в Москву. Больше месяца каждую неделю мы возили ее на сеансы какого-то мудреного массажа в клинику «Прима-медиа» возле метро «Семеновская», где нам и посоветовали положить ее в больницу, которая находилась на Ленинском проспекте, напротив гостиницы «Спутник», на операцию.

Думаю, нет надобности объяснять, каких денег и связей стоит родителям положить ребенка вместе с матерью в одну из самых престижных клиник страны, когда на одну койку здесь всегда претендует не один десяток больных. Тем более если больница эта находится в Москве.

Через несколько месяцев интенсивного лечения ей сделали операцию, после которой хирург и он же лечащий врач сказал нам прямо и без всякого стеснения, как я его и попросил, что если она проживет до семи лет, то будет жить, если же нет – значит, умрет.

Такие операции на головном мозге, тем более детям, наши нейрохирурги после соответствующей практики в США еще только начинали делать у нас в России, поэтому ему сложно было говорить что-то более определенное, вот он и был столь категоричен. Но тем не менее оказался прав: она прожила 6 лет и 7 месяцев.

Семнадцать дней я провел с ней в больнице с самого первого дня и до того, как ее выписали домой, и клянусь Богом: в своей жизни я не видел и не переживал ничего более страшного.

А если исходить еще и из того, что и до и после этого кошмара я плотно сидел на игле, то искушенному читателю, думаю, нетрудно будет себе представить, в каком состоянии я пребывал. Но, видя, как страдает моя дочь, я сознательно обрек себя на эти муки, пытаясь хоть таким образом быть ближе к ее боли. Правда, я принимал трамал, но исключительно для того, чтобы быть хоть как-то полезным своей жене, ибо наркоман на кумаре был бы для нее источником дополнительных проблем.

Почти каждое мгновение на моих глазах страдали и умирали дети, так же как и моя родная дочь. Боль и ужас в глазах матерей сменялись стонами и плачем погибающих детей.

Жестокие удары судьбы обладают той особенностью, что, до какой бы степени совершенства или черствости мы ни дошли, они извлекают из глубины нашего «я» истинную человеческую природу и заставляют ее показаться на свет.

Порой во время бессонной ночи я размышлял, вспоминая всевозможные казино и дома терпимости, рестораны и скачки. Если хотя бы сотую часть тех денег, которые транжирились там людьми на кайф и развлечения, обратить во благо, то есть отдать в помощь таким вот заведениям, как это, какое бы это было богоугодное дело, сколько бы детей были спасены, сколько бы женщин-матерей молились бы за таких людей, а не проклинали, как проклинали всю жизнь меня как вора!

Многое тогда я передумал, многое переосмыслил, но к свету так до конца и не дошел. Но я не имел права расслабляться, потому что должен был поддерживать жену, которой, откровенно говоря, диву давался. Откуда в этой худенькой, хрупкой и нежной женщине было столько мужества и терпения? Столько сил и материнской любви? Лишь только после этих кошмарных семнадцати дней я действительно понял, что настоящая женщина намного сильнее мужчины и во многих вопросах превосходит его.

В то время когда мне приходилось безбожно воровать, рискуя больше, чем когда-либо, чтобы оплачивать счета врачей и покупать дорогостоящие лекарства для дочери, я многого не понимал. Я предполагал, что Бог не дает мне спалиться лишь из жалости к моему больному ребенку, но это было далеко не так. Всевышний испытывал меня, постоянно давая почувствовать и тем самым вразумить, что на чужом горе счастья не построишь…

Остановись, пока не поздно, как бы предупреждал Он меня, но куда там! Сейчас, спустя годы, многое осознав и обдумав, я абсолютно уверен в том, что мои выводы правильны.

Неизменными спутниками в моих похождениях в то время были Наташа и ее супруг, который успел уже к тому времени освободиться. Втроем мы крали и в столице, и за ее пределами, то по карманам, то по хатам, до тех пор, пока не расстались уже почти навсегда.

После операции, а ее провели в день моего рождения, мы вылетели с женой и прооперированной дочерью в Махачкалу. Нам оставалось только одно: ждать. Ничто так не гнетет человека, как неизвестность, тем более когда дело касается здоровья ребенка, и обычно он скорее ожидает дурных вестей, чем хороших. К тому же вестники несчастья скачут всегда быстрее, чем вестники добра. Но каждый ждет по-разному. Я не собирался сидеть сложа руки, тем более что поле деятельности было необозримым.

Купив подержанный «жигуленок», чтобы не светиться понапрасну, я каждую субботу и воскресенье выезжал на разные базары Дагестана и Чечни: Хош-Гельды, Хасавюрт, Ая-базар, Дербент и прочие. Помимо «трудов праведных» я жил активной воровской жизнью, общаясь как с местными, так и с залетными Жуликами. Ездил с ними к шпане в крытые тюрьмы и лагеря. Жизнь воровская отвлекала меня от житейских невзгод, свалившихся на мою голову так внезапно.

Но и легавые не кукурузу охраняли. В конце концов мне был предъявлен ультиматум. Или я покидаю город в любом направлении, или меня через несколько дней после предупреждения сажают в тюрьму. Но легавые, правда, сделали оговорку, что на эту уступку они пошли исключительно из-за моего семейного положения. Смерть отца, на руках у неработающей жены крохотная дочь-инвалид, несовершеннолетний сын и дочь-студентка.

В общем, легавые почти не оставили мне выбора, если не считать того, согласно которому я должен был вновь оказаться за решеткой, так что мне пришлось снова покидать отчий дом и пускаться в странствия.

К этому времени мои подельники-супруги спалились на одной из хат и теперь чалились в Бутырке. Узнав эту печальную новость, я вспоминал, как не хотела Наташа лазить по квартирам, как ей это не нравилось, но, увы, выбора у нее, к сожалению, не было.

 

Глава 22

В тот раз я покидал Махачкалу поездом. Эти несколько дней пути мне нужны были для того, чтобы разобраться в сложившейся ситуации, по возможности предугадать события и постараться сделать правильный следующий ход.

По сути, обладая веселым нравом, я готов был рассмеяться жизни в лицо, несмотря на окружавшие меня печаль и горе. Ведь человеческая жизнь полна противоречий, и даже самая сильная натура не выдержала бы, подобно мосту, по которому солдаты маршируют в ногу, если бы ей доводилось непрестанно испытывать на себе всю тяжесть горьких мыслей и чувств.

Близился к концу этот кошмарный и суетный 1995 год. Несколько лет подряд мы с женой даже и не помышляли о праздновании какого-нибудь события, даже и самого любимого праздника всех моих домочадцев – Нового года. Поэтому, если судьба распорядилась так, а не иначе, рассуждал я, почему бы Новый, 1996 год мне не встретить в кругу дорогих и близких людей, которых я не видел целую вечность. Правда, тогда я еще не мог предвидеть, куда забросит меня судьба, но точно знал, где и с кем мне хотелось бы его провести. Единственным исключением для меня была моя младшая больная дочурка. С ней я готов был до конца дней своих встречать и провожать Новый год, рассветы и закаты, да и саму жизнь мне хотелось бы провести с нею рядом, но – увы…

Правда, Всевышний позже немного смилостивился надо мной и все же позволил мне проводить ее в последний путь.

Именно в то время я начал понемногу понимать, что человек, который произвел на свет хотя бы одного ребенка, себе уже не принадлежит. Все его помыслы и желания должны быть направлены на благо своего чада. Так что мне было над чем задуматься.

Пятеро детей, и почти все от разных женщин, – это, согласитесь, давало пищу для размышлений, тем более что я был уже не пацан, мне шел пятый десяток. Так что для начала я решил навестить троих из них, тех, которые были дальше всех. И если Александра я мог увидеть уже через сутки в Москве, то старший сын жил в Германии, а дочь – в Самарканде, куда добраться было не так уж и просто, но не это было главным. Нужны были средства, чтобы пуститься в такой длительный вояж, а их пока еще не было.

Вот какую я поставил перед собой задачу, но главным для меня конечно же была помощь младшей дочери. Все, что можно было сделать для ее выздоровления, я сделал, и мысль об этом хоть как-то, но успокаивала меня.

Москва середины девяностых конечно же резко отличалась от начала перестроечного периода, но тем не менее до относительного порядка и спокойствия ей было еще далековато. Что касалось преступного мира, то здесь так же, как и везде в России, грянули большие перемены, но основных воровских постулатов они не коснулись. Общество для нас по-прежнему делилось на три масти: вор, мужик и фраер, ну а разного рода лохмачи и беспредельные рожи немного охладили свой пыл. Правда, в тюрьмах, особенно столичных, еще чувствовалось некоторое противостояние, но это было скорее конвульсией умирающей гидры, нежели борьбой двух противоположностей. Ну а в самой столице уже чувствовалось относительное спокойствие.

Первым делом я поехал на Дорогомиловский рынок, где меня почти все знали так же хорошо, как и я их. Отоварившись ханкой, продуктами питания и всякого рода бытовухой, я двинулся в сторону Бутырки, чтобы передать перелом своей подельнице Мальвине. Что же касалось ее супруга, то необходимых для передачи данных я, к сожалению, не знал. Почти полдня мне пришлось простоять в тюремной очереди, так что домой я попал лишь к вечеру.

Проведя несколько дней с Ларисой и маленьким Александром, к концу недели я узнал новость, которая меня обрадовала и огорошила одновременно. Оказывается, Лариса с сыном переезжала в Гамбург, но слов «Поедем с нами» при этом произнесено не было.

Мне это было на руку. Я принял обиженный вид, хотя прекрасно понимал, что она не сказала их, подразумевая конечно же и отца ее ребенка, то есть меня, тоже.

– Ну что ж, насильно мил не будешь, – проговорил я на прощание тоном оскорбленного супруга и, не дав сказать что-либо в оправдание, покинул ее квартиру, сильно хлопнув дверью.

Я оставил последнее слово за собой. Это было конечно же подло, но самым прискорбным было другое: я сделал все это умышленно. Воспользовавшись тем, что у матери на первом плане всегда находится ребенок, я как бы разыграл сцену ревности и невнимания к себе, хотя сам умудрился за время нашей разлуки жениться и обзавестись еще одним ребенком.

Она конечно же об этом ничего не знала и любила меня по-прежнему, настолько сильно, насколько это позволяло ей ее благородное сердце. Ну а что же я? Увы, в неожиданной схватке между эгоизмом и долгом, когда мы отступаем шаг за шагом от наших, казалось бы, нерушимых идеалов, растерянные, ожесточенные, в отчаянии сдавая свои позиции, отстаивая каждый клочок земли, надеясь на возможность бегства, ища выхода, – какой внезапной и зловещей преградой вырастает позади нас глухая стена!

 

Глава 23

Даже не помню, как я очутился в тот день на Ленинградском вокзале. Ноги сами привели меня туда. Ну что ж, это судьба, решил я и, взяв билет до Северной столицы, стал искать свой вагон. И пусть меня украдут, если, располагаясь в купе «Красной стрелы», я знал, зачем покидаю Москву и что буду делать в Питере!

Но «по ходу пьесы» мои мысли стали принимать более определенное направление, и на следующее утро, выходя из вагона на перрон Московского вокзала, я уже точно знал, куда я отсюда поеду и что постараюсь предпринять далее.

В своей второй книге я уже как-то вскользь упоминал о том, каким весом к тому времени пользовался мой старый лагерный знакомый Арон, когда Лимпус пытался сбагрить ему «рыжую цепуру». Так вот, Арон действительно многого достиг.

Служа консультантом по приобретению недвижимости в одном из центральных банков Северной столицы, он был еще и хозяином совместного российско-турецкого предприятия по производству полиэтиленовых пакетов и имел маленький заводик в пригороде Питера по производству минеральной воды боржоми. К тому же он держал свою финскую баню на Васильевском острове.

Это заведение было настоящим земным раем, который предоставлялся только избранным, а кроме того, здесь была настоящая штаб-квартира для многих деловых людей Питера, в чем я сам смог убедиться.

Найти особняк, где жил сей предприимчивый бизнесмен, было намного проще, чем туда попасть. Владения Арона находились в одном из живописных мест Гатчины, примерно в тридцати километрах от Санкт-Петербурга.

– К сожалению, трудно застать хозяина в это время дома, – сказал мне в домофон вежливый и приятный голос дворецкого, – но, если вы назовете свое имя, мы тут же свяжемся с ним и сообщим все, что вы пожелаете.

Я конечно же назвал не имя, а кличку, да и то несколько завуалированно, чтобы догадаться смог именно старый каторжанин, а не кто-нибудь посторонний. Зачем зазря палить малину?

Сколько лет прошло, может, уже и позабыл часом, стал подумывать я, с неприязнью наблюдая за движущейся видеокамерой внешнего наблюдения, чем-то напоминающей мне зоновскую вахту. Было холодно, шел снег, но ветра не было. Уже несколько минут я прохаживался по аллее вдоль этих хором, как вдруг массивная железная дверь отворилась, из ворот выскочил огромный детина под два метра ростом и не пошел, а побежал в мою сторону. Снег хрумкал у него под ногами так, будто бежал не человек, а ехала легковушка. Такая ретивость была хорошим знаком, решил я и не ошибся.

– Простите, что заставили вас так долго ждать, господин Зугумов, – проговорил молодой человек, теперь уже не казавшийся мне отморозком с бритой шеей, как показалось сначала.

«Ага, значит, все же не забыл меня старый жид, даже фамилию мою запомнил», – тут же промелькнуло у меня в голове.

– Ну что вы, что вы, – попытался я сделать вид искушенного во всех вопросах человека, – ничего страшного не произошло. Я ведь понимаю: безопасность в наше время абсолютно необходима.

– Прошу вас, – продолжал суетиться молодой человек, показывая рукой на особняк. – Дом Арона Давидовича к вашим услугам, а сотрудники – в вашем полном распоряжении.

– Ну, полноте вам, молодой человек, полноте! Мне нужно просто немного отдохнуть с дороги, а для этого необходимы всего лишь камин да кресло.

– Не беспокойтесь, они уже ждут вас в гостиной.

Вот таким образом, беззаботно любезничая с этим, по всей вероятности, отставным офицером некогда могучего КГБ, мы вошли в дом, а затем и в небольшую, но уютную гостиную, где в камине, построенном в стиле барокко, весело потрескивало несколько поленьев сухих дров. Я расположился в уютном кресле и через несколько минут уже потягивал вприкуску ароматный чай, с интересом рассматривая богатую и со вкусом обставленную гостиную и картины, висевшие на стенах.

Описывать этот особняк нет надобности, одно слово – хоромы. Арон «притухал» здесь лишь в выходные, а в остальные дни недели он жил на питерской квартире почти в центре города, вместе с семьей.

 

Глава 24

Я прибыл в будний день, поэтому встретились мы с ним только к вечеру. Арон познакомил меня с некоторыми из своих деловых партнеров и в какой-то степени друзей, которые остались с ним то ли после совещания, то ли после удачно проведенной сделки.

Вскоре наш разговор перешел совсем в другое русло. Да, четырнадцать лет прошло с тех пор, как мы расстались после освобождения из зоны в Коми. Много воды утекло за это время, так что нам было о чем вспомнить и что рассказать друг другу.

– Арон, мне нужна работа, и под Новый год я должен быть в Берлине, – начал я разговор по существу после того, как мы вспомнили добрым словом порядочных людей и недобрым – негодяев.

– Ну что ж, работа для тебя будет, Заур, такие люди, как ты, всегда нужны и на дороге не валяются. Насчет Берлина не знаю, но вот в Дрездене на Новый год ты будешь, это я могу тебе почти обещать. Кстати, как насчет ксивоты, бродяга?

– С правилом все в порядке, Арон, не беспокойся.

– Ну, тогда отдохни пару дней, пока я позабочусь о твоей скорой поездке в страну колбасников и пивоваров. Попарься в баньке, с девками поамурничай да водочки попей русской. В общем, отдохни по-барски; по глазам вижу, ты, старина, подустал немного.

– Да, есть маленько.

– Ну, вот видишь, Арон еще способен отличить по глазам уставшего босяка от бешеного фраера.

Ну что ж, я внял совету старого приятеля, только вместо водочки по моим жилам потек героин. Почему именно Дрезден? Думая над этим вопросом, я и заснул в ту ночь, а уже следующим вечером Арон объяснил мне все и ввел в курс дела.

Оказывается, в Дрездене вот уже около десяти лет жил двоюродный брат Арона, Михоил. Одаренный художник и реставратор, он занимался скупкой старинных художественных ценностей, реставрировал их и перепродавал. Бизнес его процветал, а клиентами были очень богатые люди – от управляющих банками до титулованных особ Европы.

Для некоторых операций, кстати вполне законных, но связанных с доставкой крупных сумм денег в ту или иную страну, ему нужен был верный человек. А на ловца, как говорится, и зверь бежит. Рекомендации Арона было более чем достаточно для его предприимчивого и делового брата, поэтому, договорившись с ним обо всем по телефону, Арон стал готовить меня в дорогу. И то, с каким рвением он взялся за дело, давало мне основание предполагать, что он в доле со своим братом, но меня это не интересовало. Я всегда умел быть благодарным человеком.

Звонок в Берлин застал Валерию врасплох. Она никак не могла поверить в то, что звоню именно я. Позже я узнал, что до нее дошли слухи о моем расстреле и она уже было похоронила меня в своей душе, как вдруг я объявился в Германии, и не с кем-нибудь, а с ее лучшей подругой.

После этого ни слуху ни духу, и вот вдруг неожиданный звонок из Питера, сообщающий ей о том, что я скоро должен буду приехать в Германию.

По тому, как Валерия спросила у меня о Ларисе, я понял, что она ничего не знала о нашем сыне. Ну и слава богу, решил я.

Объяснив ей, что в самом ближайшем времени я буду в Дрездене по делам фирмы, в которой работаю менеджером по маркетингу, я попросил ее о том, чтобы она хоть издали показала мне сына, тем более что путь от Берлина до Дрездена был недолгим: на машине около двухсот километров.

– Зачем же издали, Заур? – услышал я неожиданный ответ Валерии. – Он знает, кто его настоящий отец.

Я был поражен этим, но что можно сказать по телефону? Мы договорились о том, что как только я прибуду на место, то позвоню ей и там уже все будет видно.

Через несколько дней, имея на руках билет в Дрезден и бумаги эксперта-искусствоведа и поблагодарив Арона за все, что он сделал для меня, я выехал в Москву и по прибытии, прямо с Ленинградского вокзала направился в аэропорт Шереметьево, нигде при этом не останавливаясь. Деньги, которыми любезно «взгрел» меня Арон, я предусмотрительно перевел в одном из банков Питера в дорожные чеки American Express.

Еще в мой первый приезд в Германию я убедился в том, что дорожные чеки за границей весьма удобны. Их даже не нужно декларировать на таможне, хотя, безусловно, за безопасность тоже приходилось платить.

После того как в октябре 1994 года в Москве хапнули Владимира Свитковского, немцы стали более разборчиво подходить к системе пропуска на свою территорию наших сограждан, тем более судимых. Малейшее нарушение паспортного режима – и путь в страну Шиллера и Гёте любому из них был навсегда заказан.

Больше того, после наплыва в страну нашей братвы немецкая полиция создала спецподразделение по борьбе с русской мафией со специфически русским названием «Тайга».

Ну а мытищенский киллер оставил после себя длинный кровавый след, расстреляв осенью 1994 года в Берлине на Ансбахерштрассе известного и богатейшего коллекционера старинных икон Владимира Ляховского, забрав у него уникальную коллекцию и немалую сумму в марках. Но этого ему показалось мало, и буквально несколько дней спустя, в том же Берлине в собственной картинной галерее на Курфюрстендам, он умудрился пристрелить в затылок коллекционера Алексея Глезера, сорвав и там немалый куш в валюте и иконах.

Так что мне нужно было быть более чем осторожным, прежде чем я не пересеку границу Фатерлянда. Но слава богу, некоторый опыт, связанный с пребыванием в этой стране, у меня уже был, да и объясниться я мог с любым немцем, а это обстоятельство было очень немаловажно в моем положении, если не сказать больше. Ибо исход любого дела в чужой стране в первую очередь зависит от знания языка, на котором говорит ее народ.

В Дрезден я прибыл холодным декабрьским утром, за день до Нового года. Я поселился в недорогом отеле «Саксония», почти в центре города, но позже переехал на квартиру к одному пожилому немцу. Эту хату посоветовал мне Михоил, который оказал мне впоследствии помощь, выказав необыкновенные великодушие, деликатность и щедрость.

Правда, единственным неудобством, связанным с моим новым местом жительства, была железная дорога, которая проходила совсем рядом, но я не собирался долго задерживаться в этой берлоге, поэтому и не обращал на такую мелочь особого внимания.

Знал бы старый педант домовладелец, предупреждая меня об этом неудобстве, при каких условиях мне приходилось порой засыпать, – диву бы дался, это уж точно.

В самое ближайшее время меня вновь ждала дорога: сначала в Берлин, а куда затем – оставалось только гадать. А пока, после звонка из отеля «Саксония» в Берлин Валерии, еще только прибыв в Дрезден, я с трепетом в душе ждал встречи с сыном, наверно, так же, как и с его красавицей матерью, с которыми не виделся ровно пятнадцать лет.

 

Глава 25

В самолете я раздумывал о предстоящей встрече, однако ничего более подходящего для этого свидания, чем знаменитая на весь мир Дрезденская картинная галерея, мне в голову почему-то не пришло. Я вообще ничего не знал об этом городе, кроме того, что Дрезден – это столица Саксонии. Что касается туристического проспекта, то я купил его уже на аэровокзале.

В тот день я прогуливался по коридорам второго этажа галереи, как-то рассеянно рассматривая развешанные на стенах шедевры старых мастеров, и нервно поглядывал на часы. Я опоздал немного, поэтому и переживал, как вдруг абсолютно неожиданно услышал за своей спиной некогда дорогой и любимый голос Валерии, произнесший всего два слова: «Здравствуй, Заур!» Страшась реальности и в то же время мечтая о ней, я не спеша повернулся. Предо мною стояла все та же богиня, какой она была много лет тому назад, казалось бы ничуть не изменившаяся за это время.

Она напомнила мне картину Ренуара, которую я только что разглядывал. Отливающие светящимся агатом, высоко зачесанные волосы, пряди, вьющиеся у глаз, ложащиеся на нежную шею. Крохотные морщинки в уголках миндалевидных изумрудных глаз только придавали ласковость ее улыбке. Она не нуждалась в косметике, и было видно, что почти ей не пользовалась, ибо ее лицо все еще хранило свежесть и мягкие тона молодости.

Не сводя с нее взгляда, который мог бы расплавить любой металл, я сделал ей навстречу несколько шагов, и, приблизившись, мы, как когда-то в столыпинском вагоне, утонули в жарких объятиях друг друга. Через какое-то время разомкнув руки и немного отстранив ее от себя, я увидел, что Валерия тихо плачет, подняв голову и глядя мне прямо в глаза.

Она была по-прежнему хороша и желанна! Мой взор был прикован к ней, как к чему-то божественному и невероятно прекрасному. Я не мог вымолвить ни слова, лишь поднося ее руки к своим губам, целовал по очереди каждый палец и не сводил взгляда с ее изумительных глаз.

Наконец я пришел в себя и постарался произнести слова приветствия, вложив в эти несколько фраз весь огонь своего сердца:

– Здравствуй, Валерия, здравствуй, любовь моя!

Откровенно говоря, я даже не догадывался раньше, как сильно любил эту женщину, как не хватало мне ее все эти годы.

Неожиданные повороты судьбы, неистощимой на дьявольские выдумки, зачастую превосходят самые вычурные замыслы людей. Действительность порой творит настоящие чудеса. Познакомившись в тюрьме пятнадцать лет тому назад, мы расстались с ней после личного свидания на далекой северной командировке, куда она приезжала ко мне с двухлетним сыном, и никогда больше не виделись.

И вот, по сути, первая наша встреча на свободе, да еще и при таких обстоятельствах. Я находился в тот момент как бы в другом измерении. Да и она, я это чувствовал, очень переживала и нервничала. Потихонечку мы начинали обретать ощущение реальности. Валерия взяла меня под руку, и мы стали ходить по коридорам этого храма искусств, тихо разговаривая и делясь впечатлениями о пройденном этапе нашей жизни.

Есть два свойства, к которым неустанно стремится душа человека: сердечная доброта и смирение. Нечасто встречаешь их в нашем суровом мире, среди людей холодных и полных гордыни, однако именно доброта и смирение говорили устами Валерии.

Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как мы встретились, час или два? Но она успела поведать мне очень многое. Прежде всего, как нетрудно догадаться, она рассказывала о нашем сыне.

– Твои откровения, моя дорогая пропажа, я выслушаю чуть позже. Думаю, это сходится и с твоими желаниями, не правда ли? – улыбаясь с хитринкой во взгляде, проговорила Валерия, не отпуская мой локоть и в то же время тихонечко подталкивая меня к выходу.

– Да, конечно, милая, это не к спеху, тем более что жизнь моя так предсказуема, что ты почти и так все о ней знаешь.

– Ну не скажи, дорогой, не скажи, – вновь загадочно продолжила она. – Ну да ладно, с этим повременим немного.

Так, перекидываясь маленькими, не договоренными до конца фразами, мы оказались на улице. Кругом было удивительно тихо и белым-бело, хотя снег и не шел. Я полной грудью вдохнул морозный воздух и, повернувшись к Валерии, замолк. В этот момент говорили лишь мои глаза. Она поняла меня без слов, улыбнулась и, показав рукою куда-то вдаль, повела меня под руку к сосновой аллее, которая начиналась в нескольких сотнях метров от нас.

Наконец мы вошли в аллею. Мягкий пушистый снег, еще не успевший слежаться, хрустел у нас под ногами, и у меня было такое ощущение, что все это уже где-то было. Вероятнее всего, это мои собственные представления о нашей предстоящей встрече, посещавшие меня в разное время и в разных местах, оказались так схожи с действительностью, что я на какое-то мгновение утратил чувство реальности.

Пройдя еще немного в глубь аллеи, мы остановились неподалеку от молодой одинокой парочки, стоявшей рядом у красивой и стройной королевской сосны. Совсем еще юный кавалер нежно прижимал к себе свою не менее юную девушку и отогревал своим дыханием ее руки, которые она поднесла к его лицу. Над ними вился легкий парок от их дыхания, поэтому и лиц было не разобрать.

Валерия не дала мне даже опомниться.

– Заур, – обратилась она к молодому человеку по-русски, – подойди, пожалуйста, сюда.

Юноша что-то сказал своей подруге и, видимо извинившись, не спеша подошел к нам.

– Позволь представить тебе, мой мальчик, Заура Магомедовича Зугумова – артиста по профессии, авантюриста по призванию и твоего отца по крови.

Я не мог вымолвить ни слова.

Передо мной как на экране промелькнули события пятнадцатилетней давности, когда почти так же Валерия велела привести его в кабинет начальника колонии и сказала: «Заурчик, посмотри туда, – это твой папа!»

Только тогда он был двухлетним малышом, а здесь передо мной стоял уже довольно взрослый и, по всему видно, хорошо воспитанный молодой человек.

Он был красив какой-то женской красотой: нежная, цвета слоновой кости, кожа, темные, как у матери, волосы, шелковистые и кудрявые, необычайно длинные, загнутые ресницы, а под ними – изумрудного цвета глаза.

– Здравствуйте, – вежливо проговорил Заур и протянул мне свою тонкую и изящную руку так, будто я был простым знакомым, а не его родным отцом. Но хоть и в гневе, а я все же успел отметить, что руки у него мои.

Меня будто обдали холодным душем, правда, я тут же пришел в себя и волнения как не бывало. Позже я благодарил Бога за эту встряску.

– Ну, здравствуй, здравствуй! – крепко пожал я протянутую руку и повернулся к Валерии, будто он меня вовсе и не интересовал. Она как ни в чем не бывало улыбалась и смотрела на нас обоих ласковым взглядом, словно говорившим мне: «Ну что, нашла коса на камень?» Затянувшуюся паузу разорвал я сам, обратив внимание на одинокую фигурку девушки, стоящей за спиной у матери с сыном.

– Может, представишь меня этой юной леди? – обратился я к сыну почти безразличным тоном.

– Да, конечно, – как-то рассеянно ответил он, не сводя взгляда с матери. – Светлана, – тихо позвал он девушку.

Когда малышка подошла ближе, я не поверил своим глазам. Передо мною стояла маленькая проказница, которая когда-то запомнилась мне своим не по годам острым умом и милыми проделками избалованного ребенка. Это была дочь Сергея и родная племянница Ларисы. Только теперь это была высокая и статная девушка, молчаливая и даже слегка робкая, вот только взгляд серо-голубых глаз плохо сочетался с застенчивостью и сдержанным немногословием.

Теперь я понял, отчего с первых же минут отношение сына ко мне было таким холодным и безразличным, но виду не подал. Как ни в чем не бывало я пригласил всех в ресторан, отпраздновать нашу встречу, а затем, ближе к вечеру, встретить Новый год в шикарном зале отеля «Саксония», где я заблаговременно заказал места, но у них на этот счет было другое мнение.

– За приглашение, Заур, спасибо, – уже чуть ли не официальным тоном и все с той же неотразимой улыбкой на губах стала посвящать меня Валерия в их планы, глядя на меня в упор взглядом голодной тигрицы. – Дело в том, что нас уже ждут к вечеру дома в Берлине.

– Ну что ж, в таком случае не смею вас задерживать, – обиженно проговорил я.

– Нет, нет, ты не понял меня, Заур. Всех нас.

– И меня тоже? – недоверчиво переспросил я.

– Ну конечно! А зачем же мы сюда приехали? Мой муж давно хочет увидеться с тобой, и такой случай, как этот, просто подарок судьбы, да и только.

– Я согласен, – проговорил я после показного минутного колебания. – Мне только нужно предупредить кое-кого. Я думаю, ты меня понимаешь, Валерия?

– Да, конечно, Заур, давай заедем куда надо и побыстрее отправимся в путь.

– А к чему такая спешка?

– Видишь ли, по дороге сюда мы слушали по радио прогноз погоды, синоптики обещали к вечеру снег с пургой.

– Ну что ж, это меняет дело, – с некоторой долей иронии проговорил я, и, тут же расположившись в новеньком джипе, мы заехали в отель, где я обосновался только вчера.

Я снял заказ на столик в новогоднюю ночь и позвонил Михоилу, предупредив его о том, что уезжаю в Берлин на несколько дней. Он пожелал мне счастливого пути, прекрасно меня понимая, и спросил, не нужно ли мне еще денег. Они мне не помешали бы, но я не хотел делать лишний крюк, который задержал бы нас на целый час, тем более что дело шло уже к вечеру, к новогоднему вечеру.

– Нет, спасибо, – искренне поблагодарил я доброго еврея. – Все в порядке.

 

Глава 26

Буквально через полчаса красный «мерседес»-джип, рассекая снег на автобане, сыпавший, как и прогнозировали синоптики, большими хлопьями и подгоняемый сильным встречным ветром, уносил нас в неведомую мне даль. За рулем сидела Валерия, а это значит, что если бы мы и доехали до места назначения, то лишь на следующий Новый год, не раньше.

– По моему, ты слишком быстро едешь, Валерия, тебе не кажется? – прервал я гнетущую тишину в салоне. – Может, уступишь место за рулем?

Удивительно, но, не сказав ни слова, она остановила машину, и мы поменялись местами. Даже в это короткое время было заметно, в каком напряжении она вела машину и как устала. Я включил скорость, джип плавно взял с места, и мы тронулись в путь.

Через несколько минут я услышал сзади реплику сына, которая, как я понял, была предназначена мне.

– Ну, слава богу, Светик, теперь, пожалуй, хоть вовремя домой доберемся.

– Не надо язвить, дорогой: тише едешь – дальше будешь, – попробовала осадить его мать. – Ты еще отца своего не знаешь. Надо будет, он на этой машине умудрится еще и в космос взлететь, а то и куда подальше. С него станется!

Все дружно рассмеялись. Я внимательно следил за дорогой и как бы не обращал внимания на то, о чем говорили в салоне автомобиля, в то же время весь превратившись в слух. Боковым зрением старого кошелечника я видел, как Валерия следила за каждым моим движением, чувствовал, как сзади еще две пары глаз тоже не прочь были понаблюдать за мной, но старался не отвлекаться на них и не обращать внимания. К сожалению, у меня это плохо получалось.

Пурга тем временем усилилась не на шутку, и снег буквально заваливал лобовое стекло автомобиля так, что щетки еле успевали его отгребать, порою было не видно ни зги. В какой-то момент я ясно увидел чуть в стороне от дороги еле-еле светящийся комок. Нетрудно было догадаться, что это был салон застрявшей в снегу машины, которая, судя по тому, как она стояла, заехала туда на большой скорости. Я потихоньку притормозил и стал подавать назад до тех пор, пока не поравнялся с ней.

– Что случилось, Заур? – спросила взволнованно Валерия.

– Посмотри вон туда, дорогая, – показал я рукой на еле светящийся в ночи огонек.

– Боже мой! – услышал я тревожный голос Валерии. – Там же, наверное, есть люди. Заур, они ведь могут замерзнуть!

– Да, скорее всего люди там действительно есть, но замерзнуть мы им не дадим, не таких отогревали!

Я внимательно и многозначительно посмотрел на Валерию, а она, тут же поняв мой намек, приободрилась.

– Так, а теперь все успокоились, – скомандовал я тоном, не терпящим возражений, – и слушайте то, что я вам скажу.

Видно, в тот момент Богу угодно было, хотя и таким вот странным образом, «пробить меня на вшивость» и тем самым определить мои дальнейшие отношения со старшим сыном и его матерью.

– Заур, ты пойдешь со мной, а вы, дамы, оставайтесь в машине. И чтобы до тех пор, пока мы не вернемся, вы и носа не высовывали на улицу. Все поняли?

– Да, конечно, дядя Заур, мы все будем делать так, как вы говорите. Правда же, тетя Валерия? – испуганным голоском проговорила Света.

– Да, конечно, дорогая, ничего не бойся: дядя Заур знает, что делает. На российских дорогах такие заносы – частое явление зимой, – проговорила Валерия, перебравшись на заднее сиденье и прижимая по-матерински Свету к себе.

Я выключил уже почти остановившиеся щетки, но двигатель оставил включенным и даже немного прибавил обороты. Резко выскочил из машины, обойдя ее, помог выбраться сыну, и, проваливаясь почти по пояс в рыхлый снег, под вой вьюги мы тронулись в сторону выброшенной в поле машины.

Метров двадцать нам пришлось преодолевать десять минут, не меньше. Когда же, открыв машину, мы увидели там живых и невредимых мужчину и женщину, счастью нашему не было предела.

Но мы просто возликовали, когда на заднем сиденье обнаружили еще двух малышей, укутанных в плед. Надо было видеть, как радовались и благодарили нас эти люди!

Но для разговоров времени у нас не было. Общение с ними я поручил сыну, ибо говорить по-немецки так, как он, я конечно же не мог, да и недосуг было. Пока он объяснял им порядок перетусовок из одной машины в другую, я взял самую маленькую девчушку, укутал ее хорошенько и понес к нашему джипу.

Дамы наши чуть с ума не сошли от радости, когда увидели, какой подарок на Новый год я принес им за пазухой в буквальном смысле этого слова. Пока они успокаивали испугавшегося и уже достаточно замерзшего ребенка, я пошел за другим.

Вторым был пацаненок, но такой же испуганный и продрогший, как и его сестренка. Лишь в последнюю очередь мы с Зауром помогли их родителям перебраться в наш автомобиль.

Пока в салоне Валерия оказывала им первую помощь, я очистил лобовое стекло от снега и, сбавив обороты, вновь тронулся в путь. На часах было около девяти, а до Берлина оставалось всего километров сорок.

«Успеем», – решил я и не стал применять вариант погони, тем более что в машине было четверо детей, не считая их родителей, и некоторые из них нуждались в медицинской помощи.

Почти всю дорогу до Берлина я ехал с улыбкой на устах. Было ощущение, что я попал в театр или в немецкий балаган, но один момент мне все же запомнился надолго. Когда молодая женщина, мать этих двух очаровательных малышей, спросила у Валерии, кто этот молчаливый мужчина, та не успела даже рта открыть, как Заур опередил ее, сказав, что это его отец, вчера прилетевший из России. Я был вознагражден щедрее, чем мог рассчитывать. Все остальное уже было второстепенным.

В Берлин мы прибыли вовремя, даже успели заехать в больницу, но с нашими попутчиками все обошлось, хотя это было видно уже через полчаса после их избавления из снежного плена. Но я находился в Германии, а это были немцы, и этим все было сказано.

Знакомство с человеком, который заменил моему сыну на долгие годы отца, все же состоялось, как мы и планировали, в новогоднюю ночь. В предыдущей книге я уже упоминал о том, что это был очень порядочный, добрый и интеллигентный человек, поэтому повторяться не буду, а лишь опишу его внешность.

Он был человеком средних лет, несколько выше среднего роста, чрезвычайно стройный, с лицом серьезным, но симпатичным, с волосами, начинающими седеть и отброшенными назад.

Несколько дней, проведенных в их доме, открыли мне глаза на многое в человеческой жизни. Узнал я и о будущем своего сына. Оказывается, в самом скором времени он собирался жениться на Светлане. А пока они оба учились на первом курсе Берлинского университета.

Отношение его ко мне резко изменилось в ту новогоднюю ночь, когда, волею случая, нам вместе пришлось спасать семью учителя.

Он очень гордился этим первым в своей жизни по-настоящему благородным поступком. А я в, свою очередь, старался показать его значимость и гордость за сына.

С Валерией у нас тоже было время объясниться. Я рассказал обо всем, что произошло со мной за эти пятнадцать лет нашей разлуки. Она внимательно слушала меня, порой смахивая с глаз набежавшую слезинку, а иногда, закрыв лицо руками, не стесняясь, плакала, употребляя при этом в порыве откровения столь приятные мне слова: «родной» и «дорогой»…

Знала она и о том, что у Ларисы от меня тоже есть сын, но не осуждала нас за это.

– А какое я имею на это право? – спрашивала она. – Ведь у тебя была своя жизнь, да и тому, что ты подарил ей прекрасные мгновения счастья, я могу быть только рада.

Это обстоятельство, кстати, и послужило поводом к тому, что наша встреча с сыном была такой холодной. Чуть позже я постарался объяснить некоторые вещи, которые ему еще не были понятны.

Через несколько дней, проведенных в этом Эдеме, мне пришлось проститься и вновь отправиться в путь. Меня ждал в Дрездене старый еврей Михоил, чтобы поручить одно очень деликатное дело.

Так что уже в начале января 1996 года мне пришлось побывать в Голландии.

 

Глава 27

Описать более подробно все странствия по европейским странам в качестве доверенного лица этого в высшей степени порядочного человека я решил в следующей моей книге, «Записки карманника», которую пишу, можно сказать, параллельно с этой. Здесь же мне хотелось бы остановиться на последнем моем вояже, который состоялся в Афины.

Я прибыл в столицу Греции в конце марта 1996 года и сразу же из аэропорта направился домой к человеку, который должен был ждать меня, чтобы передать маленькую, но изрядно покоцанную статуэтку Аполлона из своей личной коллекции.

Лошадь торопится к дому, уповая на овес в своих яслях. Но разве знает она, что везет в торбах? Мир устроен разумно! И не чувства правят миром, а интересы. Но ожидал меня там, к сожалению, Интерпол.

Михоил вел честный бизнес и с законам ладил так же, как и почти любой из евреев, так что через сутки после задержания меня освободили, но тут я уже оказался в лапах своих, родных российских мусоров. Им нужна была информация, которой я не владел.

Дело в том, что чуть ранее, в 1992 году, в Афинах был убит Вася Стилидис по кличке Грек Сухумский. Эмигрировав в 1988 году, он занялся контрабандой антикварных ценностей. Но в начале девяностых, в связи с запалом его немецких коллег на одном из картинных аукционов в Лондоне, ударился в бега, а еще через некоторое время в Интерпол поступила информация о том, что он убит.

Человек, который ожидал меня в Афинах, чтобы передать статуэтку, был когда-то связан с покойным и все это время находился под пристальным наблюдением Интерпола. Я прибыл на эту встречу в неудачное время и в недобрый час. Так иногда бывает в нашей жизни, поэтому я и не отчаивался. Главным было выпутаться из этой истории, ведь на меня у них ничего не было, но тем не менее я уже был «под опекой» легавых.

Меня любезно препроводили в аэропорт и не оставляли в покое до тех пор, пока не увидели, как я сажусь в самолет, следовавший в Москву, помахали ручкой и удалились. Ну а в Шереметьеве меня уже ждал конвой, который не менее любезно, чем их коллеги в Греции, доставили на «Петры».

Здесь около недели меня со всех сторон пробивали на вшивость, но, ничего не найдя, отпускать не спешили. Я уже давно понял, что тюрьмы мне все же не миновать, и легавые меня в этом не разочаровали.

Из Петровки, 38, меня перевели в 35-е отделение милиции на Таганке и, вы не поверите, предъявили обвинение в карманной краже у какого-то грека. Это уже был абсолютный бред. Забыв обо всем, я до слез смеялся над этим горе-следователем, а точнее, над выражением его лица.

Мусорок был молод и, видно, не привык еще к профессиональному беспределу и наглости своих коллег. Вечером следующего дня меня уже отправили в Бутырку, где мне пришлось отсидеть около двух лет, прежде чем состоялся суд, а затем и этап в лагерь во Владимирской области.

Эти неумолимые тюремные двери, однажды замкнувшись, распахиваются уже не скоро: они кажутся окаменевшими, навсегда неподвижно застывшими во мраке острогов. Они с трудом поворачиваются на своих петлях, особенно когда приходится кого-нибудь выпускать. Войти – легко, выйти – дело другое…

 

Часть IV. Бутырка

 

Глава 1

Время – вор. Сегодня ты богат, как арабский шейх, а завтра счастлив, если можешь позволить себе горсточку риса, так что искателям приключений я бы советовал занимать место где-то в центре колеса Фортуны: если вы и не сможете подняться достаточно высоко, то, по крайней мере, не сможете и опуститься слишком низко.

Итак, я вновь оказался в Бутырке. Только вор способен задержать вора, и только закон может освободить его, как говорили древние греки. Но узников Бутырского централа этот закон почему-то не жаловал. По три, пять, а иногда и по семь лет люди в буквальном смысле слова гнили здесь – в переполненных и вонючих камерах этого мрачного, таинственного и человеконенавистнического каземата, еще лишь только находясь под следствием и даже не имея представления о том, когда же, наконец, предстанут пред судом.

В начале апреля 1996 года, после нескольких суток, проведенных «на сборке», меня «подняли на аппендицит», в общую хату 164-А. К тому времени я уже начал подкумаривать и чувствовал себя неважно. Дело в том, что все время, проведенное на свободе, я плотно сидел на игле, а те запасы малясы, которые я затарил при запале в надежный гашник, подошли уже к концу.

Бутырка образца 1974 года, когда я впервые «заехал» сюда, и та же тюрьма, в которой я находился теперь, были схожи меж собой как небо и земля. Я сравниваю в первую очередь основу всех исправительных учреждений ГУЛАГа – режим содержания заключенных, ну и, безусловно, местную администрацию.

Без этого основного (после воровского) органа тюремной власти любое сравнение будет неполным. Как и подобает истинному бродяге, хотелось бы в первую очередь вспомнить о Жулье, находившемся в то время на централе. Это были: Дато Ташкентский, Дато Какулия Тбилисский, Тимур Кутаисский, Робинзон, Валера Тбилисский, Мераб Бахия, Тенгиз Кучуберия, Славик Паки Гудаутский, Якутенок, Маис, Степа Мурманский, Богдан Махачкалинский, Гоча Мамаладзе, Боквер, Бадри, Гиви Црипа, Авто Сухумский, Руслан Осетин, Гриша Серебряный, Гуча Тбилисский…

Думаю, нетрудно догадаться, что при постоянном пребывании в любой тюрьме такого количества урок там должен быть порядок. Несмотря на то что условия содержания почти во всех камерах были абсолютно невыносимыми, а работа следственных органов и судов, мягко выражаясь, оставляла желать много лучшего, тем не менее законы везде были чисто воровскими: строгими, но справедливыми. Ни одна мелочь не могла укрыться от зоркого глаза положенца или вора, потому что из этих мелочей в общем-то и построена жизнь арестанта.

Что же касалось администрации, то на смену бывшему музыканту Орешкину, который был, относительно предыдущих своих коллег на посту начальника СИЗО, понятливым, справедливым и по большому счету неплохим человеком, пришел Волков, фамилия которого говорила сама за себя, да еще и со своей свитой, включая одного из своих заместителей – Ибрагимова.

Кстати, это был единственный человек в тюрьме, с которым мне постоянно приходилось вступать в разного рода конфронтации, но не потому, что он был таким уж непримиримым мусором, нет, он просто всем хотел таким казаться. На самом же деле это был натуральный дегенерат с очень ограниченным кругом мышления, да к тому же еще и тупорылый осел, кавказской национальности в придачу.

В камере 164-А, где мне пришлось провести немало времени, рассчитанной на тридцать шесть человек, находилось чуть больше ста, но точная численность людей зависела от очередной килешовки, которая в плановом порядке проходила по нескольку раз в месяц, а то и больше. В хате я никого не знал, но встретили меня, как и было положено, по-каторжански, включая некоторую долю опаски и недоверия. Но после того как, поинтересовавшись присутствием урок в централе, я отписал некоторым из них малявы и получил на них ответ, в кругу братвы меня безоговорочно признали своим.

Хотя о какой там братве могла идти речь? Так, пара-тройка фраеров, нахватавшихся верхушек, да их окружение, «очка ниже», но мнящие из себя блатных или игравшие в эту опасную игру.

Об обиде на людей, даже игравших в блатные игры, конечно же не могло быть и речи. Они в любом случае поступали правильно. Сколько сухарей и блядей плавало во все времена по московским централам, даже несмотря на постоянное присутствие там воров, я знал не понаслышке.

Да и война с разного рода нечистью – беспредельными мордами еще не была закончена. Кое в каких камерах они еще поднимали головы и старались диктовать что-то свое, но все конечно же в таких случаях зависело от камерного контингента, точнее, от понятий и позиций, которые занимал этот самый контингент. Так что процедура приема была такая, какой и должна была быть, и бродяге к ней было не привыкать.

Я знал нескольких Воров из тех, что находились в тюрьме, когда я заехал на Бутырку. Это были: Якутенок, Богдан, Дато Какулия и Маис. Руслана Осетина к этому времени уже вывезли на Матросскую Тишину. С ними я первое время и общался через малявы, через них и узнавал все тюремные и прочие новости, которые мне положено было знать.

Через две недели после водворения в централ, то есть первого мая 1996 года, меня неожиданно выдернули из хаты и, продержав сутки в 139-й тубхате Бутырок, отправили на Матросскую Тишину, на больничку.

Дело в том, что во время кумара у меня вновь открылся чахоточный процесс и я уже начал харкать кровью. А в связи с тем, что по всей стране, но особенно в заключении, с этой бедой уже начали бороться не на шутку, то и меры принимали экстренные.

 

Глава 2

«Тубанар», куда меня поместили после «прожарки», представлял собой двухэтажное здание из двадцати шести камер. Здесь, так же как и в Бутырке, да и в основных корпусах Матросской Тишины тоже, камеры были забиты под завязку. Но если в переполненных камерах московских тюрем находились здоровые люди, то в камерах-палатах «тубанара» Матросской Тишины на одно место приходилось по три чахоточных арестанта, которые спали так же, как и все и везде, – по очереди.

Можете себе представить квадратное помещение, приблизительно 6×6 метров, в котором установлено три двухъярусных шконаря на шесть человек, а в камере постоянно находится больше двадцати?! Как умудриться приспособиться к таким условиям больным людям?

И ведь приспосабливались же и жили, но… Условия содержания были не просто невыносимыми, они были убийственными. Почти каждый день кто-то из больных арестантов отдавал Богу душу, а иногда – и по нескольку человек в сутки. В почти непроветриваемых камерах-палатах постоянно стоял запах пота, гноя, сырости и смерти.

Увидев весь этот кошмар, поневоле можно было задаться вопросом: зачем же еще судить и приговаривать к каким-то срокам заключения арестантов, находившихся здесь? Больше того, любому из уже осужденных и отбывавших срок в этом земном аду, будь моя воля, я бы засчитывал день за месяц, не менее.

И видит Бог, это не простые слова сочувствующего. За все то время, которое я провел на Матросской Тишине, – с первого мая по одиннадцатое сентября 1996 года, мы вместе с моим корешем Колей Сухумским, с которым были на положении в «тубанаре», сделали столько добра на благо людей, чалившихся здесь, что безо всякой скромности смею утверждать: его трудно переоценить.

Когда я прибыл на «тубанар», в этом централе было тоже немало урок. Это в первую очередь недавно прибывшие сюда из Бутырки Руслан Осетин и Боквер, а также Мегона Зугдидский, Каха Кутаисский, Вардан, Гриша Казанский, Рафик Бакинский, Георгий, Петруха, Миша Питерский…

Но не только они, а ни один из предшествующих им урок, даже серьезно больных туберкулезом, на самом «тубанаре», насколько я знаю, никогда не был. Здоровые воры находились в корпусах, а больные – на «Кресту», который располагался прямо напротив корпуса тубиков.

Думаю, читателю будет интересно узнать, почему все было именно так, а не иначе? Что ж, попробую это объяснить. Начну, пожалуй, с того, что «тубанар» Матросской Тишины был в то время единственным такого рода местом для всех, как московских, так и некоторых областных тюрем. Даже для того, чтобы объявить массовую голодовку именно на этом «тубанаре», желания лишь одного урки было маловато.

Точнее, если рядом не было воров и ни с кем из братьев нельзя бы было посоветоваться, любой из жуликов мог объявить ее сам, но все же для этого нужны бы были очень веские основания. Такие серьезные, чтобы ни у кого из урок на первом же предстоящем после голодовке сходняке не возникло подозрения, что «замутивший голодовку» вор превысил свои полномочия, и чтобы этого урку, не дай Бог, не «тормознули».

И такое серьезное отношение к «тубанару» было не только со стороны жуликов, но и исходило от мусоров с большими погонами. Как ни странно, а вместо «пресса» и «беспредела» администрация Матросской Тишины, наоборот, закрывала глаза на полное отсутствие режима на «тубанаре». Больше того, вырулить от них что-либо для чахоточных больных: продукты питания или лекарства – положенцу здесь было намного проще и почти всегда удавалось, в отличие от некоторых других подобных заведений.

Дело было в том, что «тубанар» определял влияние на режимы всех московских тюрем, да и областных тоже. Малейший кипеш на «тубанаре» – и произошла бы цепная реакция, последствия которой трудно было бы даже представить.

Казалось, почему бы каторжанам не воспользоваться этим обстоятельством и не дать оторваться легавым, заставив их побегать и поволноваться, пусть даже и ценой собственных мучений? Но зачем? Что бы мы от этого выиграли? Арестантская же сдержанность чахоточных приносила немало пользы не только им самим, но и еще многим вокруг.

Думаю, в общих чертах мне удалось охарактеризовать нравы, царившие в туберкулезном корпусе в те годы. К сожалению, для блага тех, кто и сейчас находится в заключении на «тубанаре» Матросской Тишины, во избежание нечистоплотности легавых, я не могу поведать обо всем, что там было, но кое-что все же расскажу…

 

Глава 3

Итак, первого мая 1996 года я прибыл на «тубанар» и был водворен в 609-ю камеру. Я тут же отписал маляву Руслану Осетину, которого знал и с которым когда-то вместе чалился на особом режиме в Коми АССР, «на Крест». Так же я поставил в курс дела положенца «тубанара», еще не зная о том, что он умирает, и прилег отдохнуть с дороги.

Но мне этого сделать не дали, и кто бы вы думали? Буквально через полчаса после моей малявы дверь в хату открылась, и я услышал давно знакомый и почти забытый голос моего старого друга Женьки Ордина, которого давно уже кличили Колпак.

– Где вновь прибывший?

– Да вон, в углу лежит, замаялся с дороги. Видно, процесс у бедолаги катит. Еле отдышался, пока поднимался по лестнице, – ответил ему один из моих новых сокамерников хриплым и прокуренным голосом.

Я потихоньку открыл глаза и чуть приподнялся на локтях, чтобы убедиться, что не ошибаюсь. Да нет, такие ошибки – редкость. В дверях действительно стоял Женя.

Трудно передать, что почувствовали мы в тот момент, когда наши взгляды встретились. Как сильно изменился мой кореш с тех пор, когда мы виделись с ним последний раз! Видно, и его жизнь здорово потрепала за это время. А разве могло быть иначе? Ведь мы с ним были одной масти.

Перекинувшись парой-тройкой дежурных приветствий, не подавая конечно же и вида, как мы взволнованы и что для нас значит эта встреча, Женька повел знакомить меня с босотой.

Мент-ключник был при этом ручным. Что ему говорили, то он и делал. Мы подошли к 611-й камере, которая вообще была открыта, и вошли внутрь. Это была воровская хата «тубанара». Так повелось, как бы по традиции, что именно в этой самой хате и собирался постоянно общак, да и положенцы «тубанара» сидели всегда именно в этой хате.

– Вот, познакомьтесь, братва, – это тот самый Заур Золоторучка, о котором я вам рассказывал.

Я поздоровался с каждым из присутствующих в хате и, присев на шконарь, огляделся. Камера эта была такой же, как и та, из которой я только что вышел, но, в отличие от нее, где располагалось больше двадцати арестантов, здесь их находилось в пять раз меньше.

Думаю, нет надобности особенно подчеркивать, как меня встретили? Встретили, как и подобает, чисто по-жигански!

Еще только войдя в хату, я сразу обратил внимание на человека, который лежал на полу под единственным окном, заботливо укутанный домашним одеялом и обложенный пуховыми подушками со всех сторон. Это был положенец, с которым меня тут же познакомили, совсем еще молодой босячок-грузин, который медленно угасал прямо на наших глазах.

Я присел возле него на полу и не счел нужным говорить ему разные банальности, которые произносят в таких случаях, а как родному сыну в нескольких словах рассказал, как я вот так же много раз умирал, но всякий раз возвращался к жизни вновь, потому что слишком сильно хотел жить, но все было напрасно. Он уже оказался в холодных лапах смерти, и финал его жизненного пути был лишь делом самого ближайшего будущего, уж на этот счет у меня был богатый опыт.

Забегая немного вперед, скажу, что, к сожалению, я ошибся ненамного, ибо через пять дней после моего прибытия он упокоился с миром. Царство ему Небесное!

Мы справили ему достойные поминки, собрав со всех хат «тубанара» босоту, а мент с «хроники» принес фотоаппарат, с помощью которого мы и запечатлели на память столь скорбную картину.

 

Глава 4

К тому времени я уже перебрался в 611-ю хату, со всеми перезнакомился, понемногу входил в курс дела, вел ежедневную переписку с Русланом Осетином и другими ворами, в общем, жил полноправной босяцкой жизнью. Я не буду описывать тех арестантов, с кем мне довелось познакомиться в первое время моего пребывания в «тубанаре», не из-за того, что они не заслуживают этого, а просто потому, что вскоре их почти всех отправили на этапы и я больше почти никого из них не видел.

Но все же не вспомнить о некоторых из них было бы большой несправедливостью с моей стороны. И одним из них был Коля Сухумский. Можно сказать, что с первых же минут нашего знакомства на «тубанаре» мы тут же прониклись друг к другу большим уважением и симпатией. Коля был не только одной со мной крови, но и жил почти такой же жизнью, что и я.

Почему почти? Дело в том, что он был калекой. Кусочек позвоночника ему заменяло одно из его ребер, и без палочки он уже давно не мог нормально передвигаться. Ко всему прочему у него еще был и туберкулез костей, а этот диагноз, смею заметить, посерьезней любого другого.

Еще намного раньше тех трагических событий, о которых я рассказал, когда уже было ясно, что положенец долго не протянет, Коля был единственным кандидатом на его замену (исключая Женьку, потому что у него бывали частые приступы из-за травмы головы). Но после моего прибытия на «тубанар» урки посчитали, что вдвоем нам будет сподручней справляться с этим ответственнейшим воровским поручением, и это было действительно так.

Если в начале этой главы я постарался рассказать читателю о том, что из себя представлял туберкулезный корпус Матросской Тишины, то теперь я постараюсь описать его в деталях. Начну, пожалуй, с нашей 611-й камеры.

Она была как бы сердцем всего «тубанара». Сюда стекались все сведения о жизни как в нашем туберкулезном корпусе, так и во многих других, также шел «общак» не только с Матросской Тишины, но и со всех московских и областных тюрем.

В боковых стенах и в полу были пробиты огромные «кабуры», возле которых постоянно сидели люди, встречая и отправляя грузы или корреспонденцию. Ту же картину можно было наблюдать и возле решетки, откуда все то же самое шло в камеры на первом этаже и оттуда разгонялось по сторонам.

Почти половина нашей хаты была забита мешками с сахаром и чаем. Стояли коробки с сигаретами, махоркой и табаком. Под нарами не было свободного места даже для тапочек. Там лежала уйма разных лекарств, мыло, тетради, зубные щетки, полотенца, носки, трусы, майки и много того, что необходимо в тюрьме в первую очередь.

Вот представьте себе такое положение. Отправляют человека на этап, а он, как говорится, гол как сокол. Ну нет у человека никого, кто бы мог принести ему передачу или послать посылку, если он залетный мужик или вообще бродяга. Он сообщает нам об этом малявой, и его собирают на этап так, как если бы это сделали его родные и близкие.

Даже самый последний лагерный педераст и тот не обходился без грева перед отправкой на этап. Больше того, все то время, что он находился здесь, по первому же требованию ему отправлялись курево, чай, глюкоза.

Все без исключения арестанты должны были чувствовать воровскую заботу, не забывая даже о самых незначительных вещах (с точки зрения вольного человека, конечно, ибо в тюрьме незначительных вещей не бывает).

Случалось и так, что кто-то хотел отметить свой день рождения. А такое торжество, как правило, на Руси никогда не обходится без спиртного, и «тубанар» тоже не был исключением. Но здесь все делалось по уму. Имениннику заранее давали из общака все необходимое, чтобы накрыть стол, в том числе конфеты или сахар на брагу, из которой впоследствии гнали самогон, и уж только потом справляли именины.

Я не припомню случая, чтобы во время или после подобного рода торжеств был хоть малейший кипеш. Если бы не посвященного в некоторые тюремные тонкости человека можно было подвести к камере и сказать, что за ее дверями справляют день рождения десять, а то и больше человек с огромным количеством самогона и что у каждого из них минимум по три судимости за плечами, не уверен, что кто-нибудь поверил бы в сказанное, пока не увидел все это собственными глазами.

Ну а что касалось самогона, то он был здесь такого качества, что иногда, придя поутру на смену, надзиратель с похмелья просил налить ему чуток. Для этих целей десять литров первача всегда стояли на «общаке».

Почему не налить больному? Пожалуйста! Больше того, бывало, и мусора-надзиратели после вечерней проверки, закрыв все наружные двери и пригласив к себе друзей из других корпусов, напивались самогоном и вырубались намертво, прекрасно зная наперед, что во власти положенца на «тубанаре» все будет ровно.

По утрам мы всегда давали им каждому по двадцать рублей, чтобы они могли опохмелиться по дороге домой. Вообще каждая смена, отдежурив, получала по своей законной, заслуженной двадцатке.

Что касается «кума», то тот вообще сидел у нас на зарплате и почти не появлялся на «тубанаре», боясь заразиться. Чтобы поймать этого неуловимого мусоренка для разрешения тех или иных проблем, которые без его участия решить было практически невозможно, мы в буквальном смысле слова караулили его у самого входа в «тубанар».

Его кабинет у нас был чем-то вроде аптеки и склада одновременно. Грев, который братва присылала со свободы в виде медикаментов, чая, курева и глюкозы, мы хранили именно в нем.

У всех камер кормушки на дверях были открыты круглые сутки.

Именно в то время, когда мы с Колей были на положении, нами вместе с босотой «тубанара» был разрешен вопрос о снятии всех козырьков с решеток камер, и вскоре они были отпилены.

Насколько это облегчило существование больных людей в переполненных под завязку камерах, думаю, говорить нет надобности.

Что касалось некоторых полномочий «положенца», то по его требованию надзиратель открывал дверь любой из камер, даже женской. Лишь одна камера была недосягаема для нас – это камера «блядей».

У положенца «тубанара» был непререкаемый авторитет и почти неограниченные возможности, как по разбору любого рамса, так и по передвижению на территории корпуса. Все эти нюансы были согласованы непосредственно с «хозяином», так как польза от этого была не только арестантам, но и с мусорами тоже. То есть и здесь нашлись точки соприкосновения.

Какую же пользу давало свободное передвижение положенца тем и другим? А вот какое. Дело в том, что по законам преступного мира, то бишь по воровским законам, любая разборка «на Кресту» запрещена. Исключением может служить лишь «блядь», которую при возможности нужно уничтожать везде, где бы она ни появилась. Вплоть до того, чтобы даже выдернуть у этой нечисти капельницу из вены, чтоб он сдох в муках!

Что же касалось «тубанара», то в отличие от больнички, где люди редко лежали больше месяца, здесь они находились годами. Мало ли что могло произойти между ними за это время? Или вдруг этапом кто-то из недругов пришел, или еще что-нибудь произошло на бытовой почве?

Ведь туберкулезники, и это следует отметить особо, очень агрессивны, в отличие от других больных, тем более в таких нечеловеческих условиях.

В общем, кругом нужен был воровской глаз: любой кипеш мог обернуться непоправимой катастрофой. А представьте, сколько нужно времени и бумаги, а главное – тонкого знания эпистолярного тюремного творчества, которым не всегда владели положенцы, чтобы вразумить поссорившихся и прекратить ссору?

Так что самым эффективным способом было побывать в той камере и словесно, включая доводы разума, основанные на воровских канонах и своем личном авторитете бродяги, довести до ума поссорившихся, все возможные пагубные последствия их горячности и невыдержанности.

В каждой камере находились тяжело больные арестанты, которые буквально доживали последние дни. Для такого человека, отдавшего всю свою жизнь во благо всего светлого и чистого, что может быть в нашем мире, общение перед смертью с Вором или положенцем было лучшим из успокоительных лекарств. Так что иногда с раннего утра и до глубокой ночи мы с Колей никак не могли добраться до своей хаты, а когда падали на шконари, то вырубались мгновенно, порой не имея во рту даже маковой росинки за целый день.

Я помню, как однажды врач, приехавшая поздней ночью на машине «скорой помощи», констатируя смерть одного из бродяг, сказала мне равнодушным тоном, разжав деревянной палочкой полный золотых зубов рот упокоившегося:

– Я надеюсь, что при необходимости вы подтвердите, что мы не трогали его зубы, а то приедут родственники, и хлопот не оберешься, ведь в морге их все равно снимут.

Задумавшись над сказанным, я долго не мог вымолвить ни единого слова, поражаясь цинизму врача, а затем спонтанно ответил:

– Не беспокойтесь, у него нет ни одной живой души на всем белом свете.

До сих пор не знаю, почему я сказал именно так, а не иначе. О нас, укравших кошелек с мелочью, говорят, что мы воры и паразиты. Кто же тогда они, которые с трупов несчастных бродяг, у которых не осталось ни одной родственной души на свете, вырывают с корнями золотые зубы?

Эх, Россия-матушка, до чего дошли твои дети?

В тот день, а я его запомнил на всю жизнь, только за ночь умерли четверо бедолаг. Мы с Колей не спали и не ели почти двое суток, провожая каждого в последний путь, как могли. Но это была наша жизнь, и мы поступали так, как велели нам наши сердца.

На первом этаже «тубанара» было две крохотные камеры-«шестерки», одна напротив другой. На одной из них Руслан Осетин поставил крест, и даже мы с Колей не могли туда зайти, а в другой сидели женщины, и туда, наоборот, мы были вхожи и желанны в любое время дня и ночи.

Все они были бедолагами, чахоточными «мамками». Но если кто-то предположил что-то дурное, то зря. Мы не имели права даже подумать об этом. Помогали по силе возможности всем, чем могли, вели себя при этом благородно и честно, поэтому и были с радостью принимаемы в любое время суток.

Большая дорога, которая соединяла «тубанар» с внешним миром, и в частности, с больничкой, проходила через 616-ю хату и была целым инженерным сооружением, которое работало круглые сутки в разных направлениях. Это была дорога жизни в полном смысле этого слова. К сожалению, о подробностях ее функционирования я не могу распространяться из-за боязни нанести вред тем, кто сейчас там находится. Хотя уверен на все сто процентов: менты знают обо всем, что происходит в данный момент в любой из тюрем или лагерей, даже лучше, чем кое-кто это может себе представить. Времена пошли другие, а с ними и контингент резко поменялся, ну да ладно, об этом как-нибудь в другой раз.

 

Глава 5

В то время начальником Матросской Тишины был подполковник Баринов, а режимником – его заместитель Рязанов. Инцидент, который однажды произошел между эти власть имущими маклерами и мною, был первым серьезным сигналом для этих легавых к моей отправке из «тубанара», вновь на Бутырский централ, хотя процесс у меня все еще не утихал.

Это случилось как раз на следующий день, как в Берлине, в районе Вильмерсдорфа завалили старого Уркагана – Шакро Какачию, или, как его еще называли, Шакро Старого. В то утро к Осетину подъехала шпана со свободы и помимо этой печальной новости цинканула еще и о том, что через подставную фирму в Штатах на банковский счет Матросской Тишины на нужды тюрьмы Урками было переведено триста тысяч долларов, но денег этих в тюрьме никто пока еще не видел.

У Матросской Тишины валютного счета в банке не было, и зеленые были переведены в «деревянные» по тому курсу, который назначил на тот день Центробанк. Так вот, огромные ежедневные проценты, которые шли с этих денег, хозяин клал себе в карман, не спеша пускать этот капитал на тюремные нужды. А так как Руслан в это время был сильно болен и почти не мог подниматься со шконаря, то он попросил меня пробить на вшивость кого-нибудь из «козырных» мусоров и узнать хоть что-нибудь.

С лета это сделать не удалось, потому что Баринов на «тубанар» поднимался очень редко, а если и заглядывал, то лишь в составе какой-нибудь заезжей комиссии. Что касалось Рязанова, то он был в отпуске, но, как только вышел на работу, у нас с ним состоялся серьезный разговор. Он вообще любил иногда со мной «поприкалываться». Думал, что и на этот раз разговор пойдет о древнегреческой мифологии или римском праве, но жестоко ошибся. Я же решил сыграть на его самолюбии.

– Ладно бы вы вместе хавали это лавэ, еще куда ни шло, тебя-то мы уважаем, ты справедливый. Но он же тебя, Рязанов, через борт швыряет, – пытался я разжечь в этом мусоре зависть и ментовскую злобу.

– Ладно, Зугумов, я постараюсь как-нибудь разобраться с этим казусом, а уж потом и продолжим наш разговор, – сказал он мне в тот раз на прощание.

На том и порешили. Но не прошло и суток, как, дежуря ночью по тюрьме, он пришел на «тубанар» под утро, поднял меня с постели и потребовал, чтобы я отписал кому следует на свободу и чтобы ему лично были представлены бумаги, удостоверяющие отправку денег.

Я написал Руслану о нашем разговоре, и он передал мне, что этого пока достаточно, лед тронулся и теперь пусть они сами щекотятся и отдают наши деньги тюрьме.

Слова Уркагана означали: ремонт камер, приобретение недостающих медикаментов и операционного оборудования, договоры о закупках по самым низким ценам картошки, капусты, моркови, свеклы и разного рода крупы (тем более что на местах все было уже давно обговорено) и многое другое.

Ну как тут было не щекотиться за порядочность и честность легавых, когда мы знали, что возле тюрьмы вот уже почти две недели стоят трейлеры из США, полностью загруженные всякого рода медикаментами и новым оборудованием для больницы Матросской Тишины, а им не разрешают заехать в тюрьму из-за каких-то бюрократических формальностей?

Дело в том, что таких прецедентов до этого не было, и каждый из высокопоставленных легавых боялся взять ответственность на себя и запустить машины в тюрьму. Они прекрасно знали, что все это послано ворами из-за кордона через подставные фирмы в виде гуманитарной помощи через Красный Крест. Водителям со стороны московской шпаны были предоставлены номера в гостинице, где они, ни в чем не нуждаясь, прожили две недели, прежде чем этот вопрос не разрешился на самом высоком уровне.

Мне потом рассказывали, как простые американские водилы недоумевали по этому поводу. Прекрасно информированные о бедственной ситуации в нашей стране, а тем более о катастрофическом положении заключенных, они никак не могли понять, почему государство ставит такие бюрократические препоны на пути гуманитарной помощи? Людоедский менталитет советских чиновников оставался таким же, что и до перестроечного периода, – идиотическим, злобным и иррациональным.

Что касалось Рязанова, то к этой теме мы с ним больше не возвращались, да и видел-то я его после этого разговора всего лишь раз, зато Баринов запомнил мою каверзу и сказал мне, как-то заскочив на «тубанар» с очередной комиссией из Германии:

– А ты, Зугумов, не так прост, как кажешься. Смотри, не ошибись!

После этого мы с ним больше никогда не встречались, но его влияние и давление на окружающую среду, на медицинский персонал больницы я чувствовал.

 

Глава 6

Подчеркивать то, что только мы с Колей Сухумским старались делать на «тубанаре» все, что могли, на благо больных и умирающих людей, значит сказать неправду. Очень много людей, то есть все, в ком мы видели бродяг, внесли свой весомый вклад в это поистине богоугодное дело.

В частности, это был мой старый кореш Женька Колпак. Все то время, что я был на «тубанаре», он, как и прежде, в наши молодые годы, был рядом и делал много добра людям.

На «тубанаре» существовал такой порядок. Когда больной доживал свои последние минуты, его выносили в коридор, и там он доживал, а точнее, догнивал свои последние дни или часы. К этому уже все давно привыкли, и никого это не удивляло, да и не трогало почти. Вот мы и решили втроем – Коля Сухумский, Женька Колпак и я – воспользоваться (в хорошем смысле этого слова) одним из таких умирающих бедолаг, чтобы достучаться до общественности в лице разных иностранных гуманитарных обществ, которые так часто посещали в последнее время наш «тубанар».

Дело в том, что ни разу ни один из представителей этих комиссий не то что не вошел ни в одну из камер «тубанара», но даже не прошелся по его территории. Так, помнутся ради фартецалы в процедурке, вызовут одного-двоих более или менее больных и отправляются восвояси.

Правда, после таких посещений медицинский персонал начинал продавать импортные одноразовые шприцы, которые вместе с медикаментами привозили члены этих самых комиссий, чтобы хоть как-то отметиться, по всей тюрьме. Мы же покупали и то и другое у этих барыг в белых халатах на общаковые деньги и раздавали потом больным бедолагам.

Не буду рассказывать, каким образом Женька затянул на «тубанар» фотоаппарат-полароид, который мы несколько дней прятали от всех без исключения в надежном гашнике, пока однажды ночью не представился удобный случай его использовать.

Из 612-й хаты уже несколько дней назад вынесли умирающего, залетного мужика, который, кстати, и отдал Богу душу наутро следующего дня. Но прежде чем ему упокоиться, мы, написав большими буквами рядом с ним его фамилию, имя и отчество, сфотографировали его в разных ракурсах, а заодно и некоторые места «тубанара», по которым можно было составить некоторое представление о том, в каких условиях содержатся больные туберкулезом люди и как они умирают в российских тюрьмах.

Теперь оставалось переправить фотографии, которых было около двадцати штук, на свободу, а оттуда – за рубеж, в какую-нибудь из правозащитных организаций.

К сожалению, здесь мы с Колей немного просчитались и поплатились за это отправкой из «тубанара». Но что такое были наши удобства или неудобства по сравнению с тем, что с нашей помощью где-то будет услышана и доведена до сведения мирового сообщества наша общая мольба о том, чтобы люди этой страны, те, кто в больших погонах, широких лампасах и на самых верхах власти, повернулись наконец-то лицом к насущным проблемам больных заключенных, содержащихся в невыносимых условиях? Чтобы не прятали эти проблемы за тяжелыми засовами камер в казематах Бутырки, Матросской Тишины и других мест, а решали их на нормальном, цивилизованном уровне.

Начальником всей больницы, включая и туберкулезный корпус, была женщина-майор. К сожалению, фамилию ее я запамятовал, но помню, что это была невысокого роста, средней упитанности, интересная, можно было даже сказать, симпатичная дама. Вот с ней у нас и произошел тот разговор, после которого сначала меня, а затем и Колю развезли по разным местам заключения, чтобы не мутили воду, как сказал мне в тюремном дворике перед тем, как меня сажали в «воронок», дежуривший в тот день ДПНСИ.

В ее кабинете на третьем этаже «тубанара» нас было трое: она и мы с Колей. Показав ей фотографии, мы заранее предупредили, что точно такие же уже переправлены на свободу и люди там ждут только нашего цинка, чтобы отправить их куда надо. (Это действительно соответствовало истине.)

– Что вы хотите, чтобы я предприняла? Каковы ваши требования? – спросила она нас после того, как внимательно и задумчиво изучила все переданные ей фотографии.

Все наши требования, заранее и очень грамотно изложенные на бумаге, мы вручили ей вместе со снимками и, пожелав ей и ее начальству здравого смысла, вышли из кабинета и спустились к себе.

Она прекрасно понимала, что в нашей власти было очень много возможностей, но мы не воспользовались ими, а пытались выправить положение больных на «тубанаре» другим путем – путем переговоров, имея несколько козырных тузов на руках, но не в рукавах. Мы хотели, чтобы все было по-честному, по справедливости, но о какой честности и справедливости могла идти речь?

С этими людьми, насколько я понял за долгие годы заключения, честно играть нельзя. Они просто по природе своей не честны, иначе не были бы теми, кем были: безжалостными садистами и полными ничтожествами, хоть и кичились своими должностями и большими звездами на погонах.

Хочу заметить, что наши переговоры происходили на фоне все тех же требований, но мусора не боялись кипеша. Они прекрасно понимали, что в преступном мире не такие уж и дураки, чтобы давать повод легавым затягивать удавку посильнее.

Дело было в другом. Россия пыталась вступить или уже вступила, точно не помню, в ОБСЕ. Отмена высшей меры наказания, то есть расстрела, которая была необходимым условием для вступления в эту европейскую организацию, улучшение условий содержания заключенных, тем более больных туберкулезом, борьба с этим самым туберкулезом и многое другое. И на фоне всего этого благолепия наши фотографии с прямым доказательством обратного. Этого легавые конечно же не могли допустить.

Для начала они обратились к Ворам, в частности к Руслану Осетину, так как считали его самым авторитетным из урок, находившихся в то время на Матросской Тишине, чтобы он повлиял на нас.

Но прежде чем начинать подобного рода игры с мусорами, положенец обязан поставить в известность Воров, так что Руслан с самого начала знал обо всем. Больше того, мы отправили ему в ту же ночь фотографии, он просмотрел их и одобрил наше решение. Мусорам же он сказал, что не имеет права, даже будучи Уркой, останавливать босоту в их благородных намерениях, тем более что они не влекут за собой никаких последствий для общего воровского хода в тюрьме, а скорее наоборот. Раз в случае неблагоприятного исхода страдать будут только те, кто пытается что-то сделать, что-то наладить во благо людей, то, кроме Господа Бога, этому не может воспрепятствовать никто.

После такого резюме вора и нескольких бесед с нами ментам не оставалось ничего другого, как убрать нас из «тубанара», но ни в коем случае не идти ни на какие уступки. Это давно уже стало почти для всех легавых ГУЛАГа не просто привычкой, а нормой поведения с заключенными. Никогда, ни при каких обстоятельствах не идти ни на какие уступки, пусть даже это было и несправедливо с их стороны, все равно!

Подумайте только, какой маразм! Какое извращенное мышление у этих садистов! Их просят улучшить условия содержания больных, которые умирают пачками, заражая многие тысячи других, в то время как в стране, и в частности, в местах лишения свободы, идет борьба с туберкулезом! Но главное, мы все беремся делать собственными силами, ожидая помощи от босоты со свободы, из-за границы, а они, вместо того чтобы как-то помочь нам исправить положение, наоборот, стараются подальше упрятать этих, как они окрестили нас, баламутов. Вот и садись после этого в тюрьму и, не дай Бог, заболей туберкулезом!

В первых числах сентября 1996 года Руслан цинканул мне, чтобы я был готов к возможной скорой перемене в своей жизни, то бишь к этапу.

«Мусора что-то замышляют против тебя, Заур, имей это в виду, – писал он мне тогда в маляве. – Вот, посылаю тебе пятьдесят грамм черняшки, разделите ее пополам с Колей и приготовьтесь к этапу по уму».

Осетин знал, что говорил. За сутки до этой малявы к нему подъезжала шпана из Средней Азии, которая привезла грев от босоты, и в частности чистый афганский терьяк. Почти весь грев он отправил нам с Колей на «тубанар», тем более что сам никогда не употреблял наркотики.

Капитально затарившись и наведя порядок со «списком» и прочими общаковыми делами, мы стали не в кипеш ждать мусорских «прокладок», и они, как всегда бывало в таких случаях, долго себя ждать не заставили.

Мы знали, что сразу двоих нас на этап не отправят. Не такими уж они были дураками, чтобы оставлять «тубанар» без воровского присмотра. В ночь с десятого на одиннадцатое сентября первого на этап заказали меня. Ну что ж, я давно уже был к этому готов, так что без долгих проводов, прямо с утра погрузив меня и еще нескольких каторжан в «воронок», уже к обеду меня вновь привезли в Бутырку. Но водворили не как обычно – сразу на сборку, а спустили на большой спец, на первый этаж, где находилось несколько камер терапии.

Я предвидел нечто подобное, поэтому заранее отписал ворам маляву и стал ждать. Как только я понял, что меня уводят отдельно от всех, я тусанул малявку одному из мужиков, который ехал со мной, а он уже позже отправил ее по назначению.

У мусоров, с их петушиными понятиями, были основания поступить со мной именно таким образом. Во-первых, я все еще продолжал харкать кровью, и, если посадить меня сразу в общую хату, это могло бы вызвать бурю протеста, которую я сам мог и раздуть (это по их идиотскому мнению). Во-вторых, они все же еще надеялись на то, что один я не буду так настойчив, тем более уже не на Матросской Тишине, а в Бутырке, и воспрепятствую отправке «взрывных» фотографий за рубеж.

А где, как не в башне, в которой когда-то содержался перед смертью сам Емеля Пугачев, менты могли стращать кого-то? Да, да, в одной из камер Пугачевской башни, я нисколько не оговорился, есть в Бутырке и такая. Вот только я не был уверен, как это было со мной в бакинской тюрьме Баилово, когда я сидел в той камере, откуда дал деру Сталин, в том, что я чалился именно в том самом каземате, в котором пару веков тому назад ждал казни известный российский бунтовщик.

Продержав меня трое суток на первом этаже «большого спеца», на терапии и несколько раз выводя на допросы, менты, убедившись в том, что разговаривать со мной на эту тему бесполезно, решили спрятать меня в башню к сифилитикам. Тогда в камерах башни содержали именно таких больных. О том, чтобы применить ко мне допросы с пристрастием, не могло быть и речи, потому что я еле держался на ногах. Добиваясь вместе с единомышленниками справедливости, я еще как-то не обращал особого внимания на интенсивно протекающий процесс, но, оставшись один на один со всеми свалившимися на меня проблемами, почувствовал это и немного сник. Чахотка меня буквально съедала, и, если бы не воровской долг, связанный с обязанностью положенца, кто знает, может быть, я и не освободился бы в тот раз из заключения, а помер бы там…

 

Глава 7

Прежде чем продолжить свое повествование, мне бы хотелось вкратце описать расположение корпусов Бутырского централа, где на этот раз мне пришлось провести около двух лет. Хотя об этом мрачном каземате и было написано немало, но писали в основном те, кто там проработал не один десяток лет; я же хочу показать тюрьму такой, какой она виделась тогда моими глазами.

Если войти в тюрьму с главного входа, то на первом этаже в вестибюле находилось множество «камер-сборок» и «боксиков», маленькая санчасть, где проверяли вновь прибывших на педикулез и чесотку, и рядом кабинет «игры на фортепиано» вместе с фотоателье. Чуть дальше по коридору за решетчатым заграждением находилось чуть больше двадцати камер «малого спеца», а еще дальше – тюремная кухня.

Три этажа, находившиеся слева от входа, назывались пятым корпусом, три этажа справа – шестым, исключая малый «спец» на первом этаже.

Соединялись два эти здания на третьем этаже большим корпусом «аппендицита» вместе с его «малым спецом», а на втором этаже – «шестым коридором». Напротив 164-А камеры «аппендицита» находилась дверь, ведущая на «большой спец», который занимал три полных этажа.

Посредине тюремного дворика стоял большой корпус тюремной санчасти. Очутившись на территории тюрьмы, но не входя в здание, а обогнув его с правой стороны по дороге, метров через триста попадаешь в «Кошкин дом». Это – один из относительно новых корпусов Бутырки, выстроенный в 80-х годах, к тому же в пять этажей. Без этого нового корпуса в Бутырке было 434 камеры.

Будни у каторжан этого острога изо дня в день протекали следующим образом: подъем в 6:00; две проверки в течение суток – в 8:00 и в 20:00, проходившие, как правило, в коридоре корпусов из-за непомерного (в три и больше раз) количества людей, находящихся в камерах; трехразовое питание, которому не позавидовали бы даже уличные собаки; прогулка продолжительностью в час на крыше тюрьмы, где и находились все прогулочные дворики. Каждый из четырех углов тюрьмы венчала башня, одна из которых была Пугачевской, куда меня и упрятали легавые через несколько дней после прибытия.

В отличие от всей тюрьмы, от любых ее корпусов и камер башня была единственным местом, где не было ни «кабуров», ни «дорог». То же самое было и в башне левого крыла Бутырки, где содержались одни менты.

Мусорские камеры были весьма просторны, но эти легавые, по всей видимости, здорово проштрафились, потому что я даже врагу своему не пожелал бы таких условий содержания, которые были в этом Богом проклятом месте.

Я думал, что удивить меня вычурностью или новизной проекта какой-либо камеры любого из острогов ГУЛАГа уже практически невозможно, но, как показало время, здорово ошибался. Представьте себе треугольное помещение, чем-то напоминающее кусочек от маленького пирога. Когда меня завели в эту конусообразную каморку, мне было не до удивления. Я немедленно завалился на подвесные нары, которые, как я успел тут же отметить по многолетней привычке, были уже давно отстегнуты, и вырубился на некоторое время, так скверно я себя чувствовал. Но к вечеру немного пришел в себя и, лежа, почти не шевелясь, чтобы не спровоцировать кашель, огляделся, насколько хватало взгляда.

В первую очередь я обратил внимание на стены – они не были ни оштукатурены, ни покрыты «шубой», как в обычных камерах или карцерах. Если бы не многолетняя привычка постоянного пребывания в полутемных помещениях, я ни за что не смог бы разглядеть кладку из камней разных размеров, абсолютно голую и даже в некоторых местах покрытую от сырости плесенью. В длину этот склеп был чуть более трех метров.

Позже, когда я уже немного ожил, подошел к дверям, над которыми тускло мерцала маленькая лампочка, и раскинул руки. Кончики моих пальцев как раз доставали до противоположных стен.

Что касалось другого конца камеры, то, сделав три шага от дверей, я уже натыкался на узкий треугольник, образованный двумя стенами толщиной в ладонь. Но это происходило лишь в том случае, если бы я протянул руку, потому что в этом углу стояла маленькая параша, а чуть выше нее – крошечное оконце, зарешеченное прутьями толщиной в большой палец.

Относительно нар я действительно не ошибся. В этой камере, судя по всему, давно уже никто не сидел, потому что, не говоря уже о петлях, даже цепи, на которых они висели, были изъедены ржавчиной, а низенький потолок, что называется, давил на психику узника.

Когда наступала ночь, когда возвращался день, оставалось только гадать, потому что я объявил голодовку и пищу мне не приносили. А только по тому, когда доставляется пища, можно узнать, какое время суток на дворе. В тюрьме, как бы это парадоксально ни звучало, почти всегда точно соблюдают время кормежки заключенных.

Весь описанный мною интерьер придавал этому помещению вид подземелья древнего замка или сказочной темницы, точнее не скажешь. Одно совершенно бесспорно – он был чрезвычайно зловещим.

Раз в сутки открывалась дверь моей камеры, и надзиратель громко, будто бы я был глухой, выкрикивал два одинаковых слова: «На прогулку!»

Но это была очередная фартецала легавых, ибо он прекрасно знал, что я уже несколько дней как не поднимаюсь с нар. Даже не знаю, что было бы со мной в этом древнем склепе узников-бунтовщиков, если бы не забота старого Уркагана. Я имею в виду Руслана Осетина.

Если бы не ханка, которой он снабдил меня в дорогу, я бы точно крякнул. Расторпедившись, я разделил черноту пополам, одну половину спрятал, а другую поделил на маленькие катышки величиной со спичечную головку. Я имел право так поступить, потому что грев был личным и только от меня самого, точнее, от моего сознания зависело, делиться им с кем-либо или нет.

Это лекарство и спасало меня все время голодовки, не давая процессу съесть меня до конца. Ведь, как говорили древние мудрецы: «Той же самой головней, которой разжигаешь костер, чтобы согреться, можно сдуру спалить и шатер, в котором живешь». Я имею в виду, что в первую очередь, в определенных количествах конечно, терьяк – это лекарство.

Одно из условий выживания – не доверять никому, кроме себя. Я слишком хорошо выучил этот урок. После нескольких допросов, когда я еще как-то мог передвигаться самостоятельно, меня оставили в покое, и теперь я потихоньку угасал, лежа на нарах, в этом жутком полумраке башенной темницы.

Но в планах легавых моя смерть не значилась, я это прекрасно знал, исходя из предыдущих голодовок в своей жизни. Они, как правило, всегда мучают, но почти никогда не дают умереть.

И мне хотелось бы подчеркнуть в этой связи такую особенность, что не голод – самое страшное, как уверяют некоторые неискушенные дилетанты. Его тяжело переносить лишь первые трое суток. Гораздо страшнее «проголодь»! То есть именно тот момент, когда тебя насильно кормят, чтобы ты не помер.

Самым неприятным было то, что я не мог сообщить кому надо, где я нахожусь. Чувства заключенных приобретают в безмолвии, в одиночестве и мраке особенную остроту.

В то утро, когда менты подошли к моей камере, я скорее почувствовал, чем услышал, то, что произошло дальше. Я лежал на нарах с остановившимся взглядом и искаженным лицом, неподвижный и безмолвный, как статуя. Меня вынесли на носилках из камеры башни и перенесли в камеру терапии «большого спеца», откуда и забирали полмесяца назад, что было для меня поистине вдвойне приятным и радостным. Во-первых, я осознал, что выиграл, а во-вторых, понял, что рано или поздно увижусь с босотой.

Кроме меня в маленькой четырехместной камере терапии «большого спеца» было еще три человека.

Тела этих молодых ребят сплошь покрывали гнойники – визитная карточка Бутырки, и непривычная к таким условиям молодежь больше всего и страдала от этой заразы.

Под мою диктовку один из них отписал пару маляв на корпус и кое-кому из Воров, и уже к вечеру после проверки, кроме ответов на них, пришел жиганячий грев и лекарства, которые и помогли мне быстрее встать на ноги.

Как я и ожидал, все близкие думали, что меня отправили из тюрьмы, но куда, никто не знал, а в таких случаях в заключении всегда остается только одно – ждать. У старых каторжан, к счастью, организм закален тюрьмой настолько, что то, что для любого дилетанта смерти подобно, для них – всего лишь небольшая встряска.

Так что через пять дней после того, как меня вынесли на носилках из одиночной камеры башни, я уже входил двумя ногами в общую камеру «аппендицита» – 164-А.

Я был, конечно, еще очень слаб здоровьем, но зато силен духом, а это было главное.

В это время только один Урка, Коля Якутенок, сидел в общем пятом корпусе в 97-й камере. Чуть позже, перед самым Новым годом, к нему за несколько дней до освобождения заехал и Дато Ташкентский.

На корпусах вообще-то иногда держали Воров. Так, например, в камере 149-А находился одно время Авто Сухумский, в 162-й на «аппендиците» – Гиви Црипа, в 88-й камере «малого спеца аппендицита» – Степа Мурманский, чуть позже в эту же хату заехал Мераб Бахия Сухумский.

Но в основном все Жулье содержалось на малом или большом «спецах» Бутырки. Что касалось положенцев, то их было трое: за пятым корпусом смотрел Игорь Люберецкий, он сидел в 147-й хате, за шестым – Рамаз, он находился в 153-й, а за «аппендицитом», а чуть позже и за «большим спецом» смотрел я.

В тот же вечер после проверки, еще раз располовинив свой грев, я отправил его Ворам в «тройники», а с остальным мы разобрались в хате сами, наскоряк замутив и уколовшись. За то время, пока я находился на Матросской Тишине, половина контингента в хате поменялась. Одни из них пришли со свободы, другие после килешовки, из других корпусов и камер Бутырки. Некоторых из них я знал с воли, а с некоторыми порой приходилось чалиться в разных тюрьмах и лагерях.

Буквально за несколько дней до моего появления в 164-А на малый «спец» «аппендицита», этажом ниже, в 88-ю хату заехал Урка Степа Мурманский. Я был еще очень болен и слаб, поэтому почти круглосуточное общение с вором изливало бальзам на мое никудышное здоровье.

 

Глава 8

Уже через неделю Урки централа порешили, что за положением на «аппендиците» будет смотреть Заур Золоторучка. Для меня это решение Воров конечно же не было неожиданным, но когда прошел мимо нашей хаты «прогон», я, помимо воли, заволновался.

Смогу ли, справлюсь ли с этим ответственным воровским поручением, когда еле стою на ногах и харкаю кровью? Позже, отписав малявы Степе и Дато Какулии, я объяснил им свои сомнения, и вот что они мне ответили:

– Если назовешь человека, который сможет тебя в данный момент заменить «на аппендиците», то напиши его имя, только хорошо подумай, Заур, прежде чем его написать. А второе, мы больше чем уверены, что, взяв этот груз воровской ответственности на себя, ты в самом скором времени поправишься.

Первое условие Воров я тут же выкинул из головы, потому что прекрасно понимал, что, прежде чем подбирать кандидатуру положенца корпуса в такой тюрьме, как Бутырка, Урки не один день думают, а уж потом решают окончательно. Что же касалось второго, то Урки, как всегда, и здесь оказались правы. Как только закрутилась эта «варганка» с моими обязанностями положенца, я забыл не только про болезнь, но и о еде иногда не вспоминал.

Работы на «аппендиците» по налаживанию истинного воровского положения был непочатый край. Если сравнивать Бутырку с организмом человека, то «аппендицит» для нее был, как ни странно, чем-то вроде сердца.

Во-первых, только отсюда была прямая «дорога» на «тройники» к Ворам, и только здесь можно было получить моментальный ответ от них. А в тюрьме это настолько важно, что работу тех, кто «стоял на дороге», трудно было переоценить.

Но прежде чем продолжить описание настоящей жизни Бутырки, мне хотелось бы подчеркнуть тот факт, что администрация тюрьмы лучше, чем большинство ее «клиентов», знает все ходы и выходы, которыми пользуются заключенные.

Я имею в виду в первую очередь «дороги», о которых хочу написать подробней. Ничего нового и запретного, в воровском понимании дела, я не сообщаю, а в силу своих понятий и убеждений не подчеркнуть этот момент конечно же не могу.

Дело в том, что раньше общение между камерами начиналось после вечерней проверки. Исключением были те случаи, когда шла срочная депеша на Воров. То есть, как только проходила вечерняя проверка, «дороги» снимались с контрольки и начинали функционировать до утра. Перед утренней проверкой они опять ставились на контрольку, и так впредь до вечера.

Я отменил это устаревшее правило, ничего общего не имеющее с воровским. Была и еще одна причина, и довольно-таки серьезная, по которой нужно было спешить с этими важными переменами в жизни корпуса и всей тюрьмы.

Дело в том, что в 162-й хате сидели отморозки, которые после продолжительных войн на свободе оказались за решеткой. Здесь они пытались навязать что-то свое, но не тут-то было.

Тюрьма – дом воровской, и хозяевами здесь «лохмачи» никогда не были и не будут. Так что, повоевав немного в тюремных камерах и в лагерных бараках, они были биты, как сидоровы козы, и на этом, казалось, успокоились, но не совсем. Как только появлялась возможность, они пытались показать свой козий характер и тут же вступали в жесткую конфронтацию.

Но не всегда могут дойти до «бродяжни» проблемы и нужды мужика – простого и честного арестанта. А все из-за «контингента» – этих хамелеонов и лизоблюдов преступного мира, которые считают себя бродягами лишь только тогда, когда это им выгодно.

В 162-й хате из ста двадцати человек не более десяти были спортсменами и качками, они и делали погоду в хате. Они запрещали мужикам курить, могли часами не подходить к «дороге», открыто игнорируя все воровское, которое им было чуждо, могли поднять руку на мужика и многое другое.

Зная, как бороться с этой нечистью, я не спешил вступать с ними в поединок, наперед зная, что умнее и хитрее их всех, вместе взятых.

Далее шли проблемы с «дорогами» шестого корпуса вниз – на «малый спец», и в частности на воров. Если здесь, на «аппендиците», мне достаточно было «пустить прогон» и все исполняли то, что в нем было указано, то на шестом корпусе было все намного сложнее. Там был другой положенец, и для начала мне нужно было познакомиться с ним поближе, а уж затем, продумав все ходы, и свои, и легавых, действовать.

В течение нескольких дней у меня никак не получалось схлестнуться с Рамазом, и потому я изучал и анализировал все то, о чем меня ставила в курс босота, находящаяся рядом, и люди, просидевшие на разных корпусах Бутырки по нескольку лет. Изучив таким образом обстановку, мне удалось через несколько дней пересечься с Рамазом у него в хате и поделиться с ним своим планом.

Рамаз оказался глубоко порядочным и честным человеком, в чем я ни секунды не сомневался, иначе он не был бы тем, кем был. Он провел в Бутырке уже четыре года (кстати, его и освободили чуть позже из зала суда), и, надо думать, у него был богатый опыт относительно всего, что касалось этого мрачного и зловещего острога.

Мы тут же поняли друг друга и подружились. Проговорив с самого утра до вечерней проверки, мы все обсудили и обо всем договорились. Только сообща мы могли перехитрить ментов и не допустить запалов, которые случались последнее время один за другим. Мы это оба понимали, и, забегая вперед, скажу, что сделали все по уму, хотя пришлось немало понервничать и попереживать. Это была игра в кошки-мышки, и условия в ней были далеки от равных.

Как все это происходило? Для того чтобы переправить сообщение в виде малявы на шестой корпус, существовало два способа. Один – через «судовых», но в таком случае больше одной, от силы двух маляв переправить было сложно, потому что им приходилось «торпедироваться». А если их было сто, сто пятьдесят или даже больше, да к тому же со всех корпусов и все они шли через аппендицит и в ту и в другую сторону?

Перед прогулкой, а, как я уже успел упомянуть, прогулочные дворики располагались на крыше пятого и шестого корпусов, мы затаривали массу пришедших маляв в длинный, специально для этой цели связанный чулок и шли с ним на прогулку. Здесь по давно обговоренному «цинку» «дорогу» опускали вниз, на шестой корпус, в одну из тамошних хат, и вот тут-то и следовал запал.

Что делали менты? Зная время и «цинк», они выводили всю хату на коридор и ждали наших позывных сверху. Как только они их получали, тут же следовал обмен паролем и груз шел вниз, прямо в руки мусоров. Получив его, они вновь запускали людей в хату, а сами шли читать малявы арестантов и принимать соответствующие меры. То же самое происходило и с «дорогой» из шестого корпуса вниз на «малый спец». Дошло до того, что скопилось такое количество корреспонденции, что ее уже некуда было «гасить».

Вот мы и разработали с Рамазом схему, следуя которой запал был почти полностью исключен, а любой мент, выдававший себя за арестанта, тут же изобличался «дорожником» просто и безо всяких дополнительных средств.

Многого конечно же я не могу поведать читателю, но смею уверить, что имею право гордиться нашим с Рамазом изобретением. Менты вскоре буквально взвыли и долгое время не могли понять, как и когда мы умудряемся передавать малявы и кто же их переиграл по части «дорог», пока какая-то падла не выдала нас. Но было уже поздно, схема работала как часы, и сбоев в передаче информации почти не случалось.

Подобные хитрости я придумал и применил и в общении с пятым корпусом и «большим спецом», но здесь «дороги» были относительно надежны, и мне пришлось лишь усовершенствовать передачу на некоторых перевалочных пунктах.

Может быть, когда-нибудь, когда в тюрьмах нашей страны наконец-то будут созданы нормальные человеческие условия и «дороги» и хитрости, связанные с их применением, канут в Лету, я напишу целую книгу об этом уникальном и простом изобретении заключенных ГУЛАГа. Прерогатива здесь, как и во всем, что касается новшеств, внедренных как той, так и другой стороной в тюрьмах и лагерях, принадлежит исключительно России. А пока мне приходится быть осторожным, чтобы не навредить людям, находящимся сейчас в заключении.

 

Глава 9

Так в заботах и хлопотах воровских прошел еще один год и наступил Новый, 1997-й. Под Новый год освободились сразу несколько Жуликов: Якутенок, Дато Ташкентский, Авто Сухумский и Маис. Один Бог знал, что с собой притащит на горбу этот год. И как показало время, хорошего было мало, да и что в тюрьме может быть хорошего? Вот Гучу «окрестили» (подельника Дато Какулии) – это было хорошим известием, базару нету, а остальное?

В марте исполнялась годовщина смерти сразу двух Воров – Паши Цируля и Гриши Серебряного. Если с первым я был знаком целую вечность и крал вместе не один год, то второго никогда не видел, только слышал о нем. Говорят, он был молод, полон сил и подавал большие надежды, но его жизнь оборвала одна блядина по кличке Черный. Эта падаль плавала по тюрьме, нанося невидимые удары шпане исподтишка, в спину, но в один момент – раз и куда-то исчезла. Наверное, менты убрали за ненадобностью, как использованный презерватив. Это их обычный метод сотрудничества с такой падалью, и здесь я с ними абсолютно солидарен.

Годовщину эту я решил отметить чисто по-жигански, как и подобало. Заранее обговорив с Ворами централа все детали и получив от них добро, я дополнительно заказал для этих целей со свободы на общак конфеты, чай и курево. Получалось так, что у одного из Урок годовщина была десятого, а у другого – двенадцатого марта. Я объединил обе эти даты и решил помянуть эти печальные даты десятого марта.

В тот день после обеда я запустил по «аппендициту» «прогон», в котором просил помянуть вместе со мной и всей босотой тюрьмы покойных урок, а следом шли грузы с чаем, куревом и глюкозой.

Все прошло как нельзя лучше, иначе мне не пришлось бы чалиться в карцере, правда недолго, всего несколько суток. Легавые были вынуждены выпустить меня, ибо с требованием арестантов «аппендицита» и «большого спеца» трудно было не согласиться.

В предыдущей главе я вспомнил добрым словом одного из трех положенцев Бутырки – Рамаза. В этой хотелось бы упомянуть о втором – Игоре Люберецком.

Трудно переоценить ту пользу, которую он принес арестантам централа, особенно чахоточным. Дело в том, что через несколько месяцев после моего этапирования из Матросской Тишины на Бутырку, прямо под Новый, 1997 год, в «Кошкином доме», на третьем этаже открылся «тубанар». Туда в спешном порядке поместили всех чахоточных «Бутырки», и тех, которых выявили только что, и тех, которые находились в единственной на то время в Бутырке туберкулезной хате № 137.

Трудно описать, какой бардак и неразбериха творились там первое время, но главным был полный подсос буквально во всем. Самое непонятное состояло в том, что менты ничего не разрешали передавать из корпусов. Это был маразм какой-то! Еще одна непонятка вроде той, которая была на Матросской Тишине.

Теперь общак для нужд больных я срочно увеличил в несколько раз и, как только появлялась возможность, передавал гревы через «судовых», но они, к сожалению, не всегда доходили до места назначения. Игорь Люберецкий был первым, кто наладил бесперебойную «дорогу» на «тубанар», и уже немного позже мы с босотой разморозили ее окончательно.

Вспоминая об этом неспокойном времени, мне бы хотелось, чтобы люди, которые находятся сейчас в тех местах, о которых я пишу на страницах своих книг, помнили, что блага, которыми они сейчас пользуются, многим из моих ближайших друзей и мне в том числе доставались непросто. Порой приходилось мучиться и страдать, но мы были честны друг перед другом и знали точно, что эти страдания – не зря, они во благо преступного мира, потому что мы искренно верили во все воровское, а значит, во все честное и благородное.

Некоторых из них давно нет в живых, некоторые чалятся где-то по острогам теперь уже ГУИНА, и совсем уже единицы доживают свой век на свободе, с волнением и озабоченностью глядя на беспредел и неразбериху, которые творятся сейчас в преступном мире.

 

Глава 10

В этой связи хотелось бы рассказать один курьезный случай, который мог бы пролить свет на многие аспекты тюремной жизни. В 88-й хате, как я уже упоминал, сидел Степа Мурманский. От его окна на втором этаже до моего (наискось) было метра три, не более. «Дорога» к нему у меня стояла постоянно на контрольке, то есть постоянная, как и положено, где сидит Урка. Что уж говорить об общении? Оно тоже было постоянным. Зачем зря тратить бумагу и всевозможные средства, подтягивать людей и прочее, когда «по порожнякам» можно и так поговорить?

Так вот, однажды к нему в хату хозяин тюрьмы Волков привел малолетку. Это был низенького роста, шустрый оголец четырнадцати лет. Молодой «щипач», но уже с определенными амбициями крадуна. Я до сих пор не знаю, каким образом этот пацаненок вообще попал в Бутырку. Дело в том, что малолетние преступники содержались на Матросской Тишине, но дело не в этом. После проверки Степа мне цинканул, чтобы я, по возможности, спустился ночью к нему в хату. Возможность представилась, и я спустился. Это было нечто!

Представьте себе камеру-восьмиместку и четверых старых каторжан, у которых по пять и более судимостей, вместе с молодым Уркаганом, а посередине сидит ребенок. И все бы ничего, но ребенок-то тоже под стать им, заключенный. Это был сюжет для фильма, который бы пользовался успехом у всех без исключения. Я поначалу глаз не мог оторвать от такой картины.

Степа мне цинканул не в кипеш, чтобы я был посерьезней, и я тут же изменил мимику, поздоровался со всеми, в том числе и с огольцом, как с равным, и присел на нары.

– Ну что ж, Санек (так звали парня), ты хотел карманника? Вот тебе карманник, и притом знаменитый карманник, лучше и не придумаешь. Тут вот какое дело, Заур, – продолжал Степа на полном серьезе. – Попросил меня Санек научить его воровать. «Раз, говорит, ты Вор в законе, то, значит, должен научить». Я ему еле втолковал, что у Воров специализации разные. Я, например, домушник, а что касается карманной тяги, то это совсем другое дело, здесь должен быть специалист наподобие тебя. Но в любом случае без начальных знаний его учить никто не станет. А он говорит, что двоечником был.

– Да, – на полном серьезе подхватил я тон Степы, – без образования здесь и делать нечего. Поверь мне, Санек, это тебе говорит не кто-нибудь, а Заур Золоторучка.

Эффект был потрясающим. Его не интересовали ни Заур, ни Вор, ни кто-либо другой, точнее, он не понимал еще очень многого, но ассоциация с погонялом Золото-ручка возымела свое действие. С этой минуты он слушал только меня. Я объяснил ему, как мог, что без знаний он ничто. Потом мы со Степой переговорили о своем, и к утру я покинул хату, но главное было впереди.

Когда Степа заказывал у мусоров школьные учебники для этого маленького шпаненка, они не верили своим ушам, думали, что шутит, но заказ есть заказ, – Урка всегда знает, что делает. И когда книги были принесены, они всей камерой несколько месяцев учили уму-разуму этого огольца, который прежде даже не мог написать своего имени, пока его не освободили прямо из этой воровской камеры.

 

Глава 11

К тому времени, по весне, Игоря Люберецкого приговорили к одиннадцати годам и освободили из зала суда Рамаза. Раньше общаковые воровские деньги хранились у положенцев корпусов или у положенца всей тюрьмы и по первому же требованию Урок переправлялись им вместе с «воровским списком». Теперь же, собрав все деньги в кучу, Урки доверили их мне.

Это было не просто воровское доверие и большая честь, но и огромная ответственность, которой удостаивался далеко не каждый бродяга. Камера моя напоминала караван-сарай. Из ста с лишним человек спали только больные и сменщики, все остальные пребывали в постоянном движении. Оба угла камеры и места под нарами почти до половины хаты были забиты сумками с общаком: то же самое, что и на «тубанаре» Матросской Тишины, но во много раз больше.

Когда встал вопрос о положенце «большого спеца», который, как оказалось, был замаран нечистоплотными делами еще раньше, Воры и «большой спец» возложили на мои плечи. Так что ответственности было хоть отбавляй.

Но что бы я смог сделать один, если бы рядом не было молодых босяков и «воровских мужиков»? Даже «некрасовские» и те пытались чем-то помочь по силе возможности. Движение происходило круглые сутки: что-то отправляли, что-то встречали по дороге. Несколько человек вязали грузы в соответствии с запросами каторжан. Кто-то упаковывал малявы и писал ответы на запросы.

Уверен, что, прочитав эти строки, каторжане, которые сидели со мной в то время, с большим уважением вспомнят о людях и статусе хаты 164-А. Они меня называли Дедушка Паркер из-за огромной бороды, которую я отрастил к тому времени, и погоняла.

Достаточно вспомнить один случай, чтобы читатель мог представить, как люди жили в этой камере. Однажды к нам в хату закинули мужика-грузина. Видно было, что он, бедолага, уже успел хапнуть горюшка. Абсолютно далекий от преступного мира, он никак не мог ужиться ни в одной хате и вот попал к нам. Радости его не было границ. Однажды он проговорился своему земляку, и тот перевел нам его речь.

Оказалось, побывав на свидании, он выцепил там некоторую копейку и почти всю ее отдал одному мусору – «дубаку», лишь бы тот перевел его в нашу хату, ибо грузин слышал о ней столько хорошего, что о другой и не мечтал. Мы, конечно, сначала посмеялись над его наивностью и простотой, но чуть позже приняли нужные меры. Я забрал у этого не в меру шустрого мусора деньги и вернул их владельцу.

Так, в заботах о людях и хлопотах за все воровское у нас и протекали дни, недели, месяцы. В тюрьме, как правило, почти каждый день вносит какие-то новшества и определенные коррективы в жизнь арестантов.

Так произошло и вскоре после того, как на свободе оказался Рамаз и осудили Игоря Люберецкого. Меня вдруг неожиданно заказали «с вещами», а это означало большие перемены не только в моей жизни, но и в жизни корпусов, где я был на положении. Дело в том, что после освобождения Рамаза на шестом корпусе никого пока еще не было, а за пятым воры только что закрепили Диму Моряка. Я отписал ему маляву и вот-вот ожидал ответа, но так и не успел его получить.

Таким образом, без присмотра оставались сразу три корпуса – больше половины тюрьмы. Хотя в то время, когда на централе было постоянно около десяти Воров, без присмотра она конечно же остаться не могла, но все же…

Как я уже упоминал, почти все воры сидели на одном маленьком корпусе «малого спеца» и конечно же не могли знать все те тонкости, которые характеризовали жизнь в камерах и о которых слишком хорошо знали положенцы. Мало того, еще не был до конца зарыт топор войны с «лохмотой», а этот факт не устраивал ни босоту, ни администрацию. Так что это было что-то новое в действиях легавых, и я гадал: что именно?

Но в тот момент делать было нечего. Я тут же, не мешкая, отправил по «дороге» список и общаковые деньги Степе Мурманскому, в 88-ю хату, объяснил босоте, какие в ближайшее время собирался внести коррективы в жизнь камеры и корпусов, ну и попрощался на всякий случай со всеми по-братски. Кто его знает, может, не увидимся больше никогда?

Оставить вместо себя я никого не мог, потому что выдвижение и утверждение положенца корпуса или тюрьмы – прерогатива, которая принадлежит исключительно Жуликам. Я мог лишь кого-то порекомендовать, не более.

Через час за мной навсегда закрылись двери этой, ставшей мне уже давно родной камеры 164-А. Две полные сумки, заботливо затаренные моими сокамерниками разной всячиной, необходимой на продолжительном этапе, несли два человека из хозяйственной обслуги, за ними шел я вместе с разводящим офицером и молодым ключником.

 

Глава 12

Я хорошо знал расположение тюрьмы, поэтому, когда мы вышли во дворик обслуги и пересекли его, сразу понял, куда меня ведут. Дорога здесь была одна – на «Кошкин дом».

После некоторых процедур, от которых я уже почти успел отвыкнуть, меня водворили на четвертый этаж «тубанара» в камеру № 607, которая, так же как и 164-А, стала мне на долгое время, а точнее на год, родной.

Почему же легавые не перевели меня сюда раньше, когда всю тюрьму, как они выражались сами, очищали от чахотки? С самого начала я задавал себе этот вопрос и пришел к выводу, что в тот момент им меньше всего здесь были нужны такие люди, как я.

Скорее всего, они хотели из этого нового туберкулезного корпуса сделать что-то вроде «чахоточного спеца». Ведь, как правило, в камерной системе, на корпусах, в «тубанарах» и пересылках с самого их открытия, босота всегда старается взять власть в свои руки и не допустить ничего, что шло бы вразрез с воровскими традициями. Ибо как поставишь положение с самого начала, так будет и в дальнейшем. Очень редко когда бывает иначе. Так что мусора не рассчитали каторжанскую солидарность с воровскими устоями централа и, как обычно, попали впросак.

Теперь они, по всей вероятности, решили изменить тактику, и вот каким образом. Итак, что представлял из себя «Кошкин дом» образца 1997 года?

Пожалуй, лучше всего начать с камеры, куда меня водворили только что. Двери здесь были до такой степени плотно закрыты, что, подойдя к ней с мусором, я не услышал даже обычного в таких случаях гула, будто в камере никого не было, или, по крайней мере, было несколько человек. Но когда он еще только лишь приоткрыл дверь, она выдохнула из себя такую волну человеческих страстей, и эмоций, и вони, что мне стало не по себе.

Но это чувство мгновенно улеглось, ибо, к сожалению, оно давно стало тюремной привычкой. В камере, рассчитанной на двадцать человек, находилось больше сорока.

Но все бы ничего, будь камера вместительной, да куда там! В длину от двери до противоположной стены было восемь шагов. Шконки стояли параллельно друг другу так плотно, что в проходе между ними, если кому-то приходилось «бить пролетку», второму уже места не было. Даже для того, чтобы, встретившись посередине камеры, разойтись, приходилось поворачиваться друг к другу лицом. У входа справа был туалет, слева стол на восемь персон, вот и весь интерьер этой хаты.

Но не эта убогость обстановки подавляла впервые вошедшего сюда, она была знакома каторжанам не понаслышке. Его подавлял свет, точнее, что-то подобное ему. На всю камеру, посередине потолка, тускло горела одна стосвечовая лампочка. И хотя справа и слева чуть выше нар в противоположной от двери стене было по одному окну, сплошные жалюзи, закрывающие их, мешали проникновению в камеру не только света, но и воздуха.

Досуг чахоточных арестантов, включающий в себя общение между собой, чтение книг, настольные игры и прочее, можно было проводить только за столом, потому что на нижних нарах было почти темно, а на верхних – свет был одним лишь названием.

Таких камер на этаже было семь, напротив – столько же, но это были маломестки на четыре и восемь человек, тоже забитые под завязку, и мы называли их по привычке «малым спецом» «тубанара». Хотя «тубанаром» этот серый и мрачный корпус назвать было нельзя ни при каком раскладе и прикиде. Скорей сюда бы подошли названия вроде крематория или душегубки, хотя, еще раз хочу подчеркнуть, такая тенденция к физическому уничтожению больных туберкулезом арестантов просматривалась почти повсюду в тюрьмах России.

Я не оговорился, именно уничтожению, а не лечению, как многие из вышестоящих лиц в ГУИИНе заявляют на всевозможных совещаниях, а также в теле– и радиоэфире.

Мне не было надобности представляться в этой камере как-то по-особенному. Достаточно было назвать свое имя, ибо почти все в тюрьме если и не видели, то слышали обо мне, это уж точно. Я сказал мужикам, чтобы те распаковывали баулы и все сваливали на стол, на общак, а сам отписал наскоряк малявы на корпуса и Ворам на «малый спец».

Дело в том, что один из новых сокамерников вот-вот должен был идти к адвокату, его уже заказали «слегка», а малявы отсюда, так же как и сюда, можно было передать либо через «судовых», либо «словившись» с кем-то из арестантов «на сборке» или в «боксиках», по дороге к следователю или адвокату.

Справа камер не было вообще, наверху сидели женщины, а под нами «признанные», поэтому, переговорив с камерой через стенку слева и выяснив все, что мне нужно было знать, я стал знакомиться с хатой.

Весь ее контингент, хотя я и не мог всех видеть, состоял из мужиков. Дело в том, что, еще только войдя, я спросил о наличии «списка» в хате, на что стоящие рядом пожали плечами: мол, какой такой список? Мы не блатные и в таких тонкостях не разбираемся.

Чуть позже оказалось, что в хате были и воровские мужики, но на общак им выложить было просто нечего, да и воровскими их можно назвать лишь с большой натяжкой. Скорее, это были современные приспособленцы в солидном возрасте, когда-то игравшие в воровские игры.

На «аппендиците», как оказалось, я знал лишь приблизительную картину жизни «тубанара», хотя старался по возможности облегчить жизнь заключенных и никак не думал, что на самом деле она так бедственна. Посередине стола, на общаке, стояла коробочка с махоркой – это было все курево камеры. Чая не было вообще, и они даже не помнили, когда пили его в последний раз. Что касалось харчей, о них и говорить не приходилось.

Когда же я увидел, какую бурду привезли баландеры и как набросились на нее эти несчастные, я понял, что за всевозможные блага для каторжан этого корпуса мне вновь придется биться с этой безучастной к чужому горю и деспотичной администрацией Бутырки. И вступать в борьбу нужно было немедленно. Конечно же на всем корпусе «тубанара» были люди, называвшие себя бродягами, но считала ли их таковыми босота, было большим вопросом.

 

Глава 13

В этой связи хочется вспомнить один давнишний случай. Я был еще очень молод и сидел в камере Грозненского централа вместе с одним старым Уркаганом Васей Бузулуцким, который, кстати, был родом из этого города. Так вот, однажды в камеру заехал некто с этапа и, узнав, что в хате Вор, тут же стал изливать ему душу о воровском положении в лагере, откуда его вывезли. Несколько минут Вася слушал его молча, но в какой-то момент резко перебил и спросил:

– А что конкретно сделал именно ты для того, чтобы жить в зоне стало лучше?

Оказалось, что кроме воздыханий, упреков да жалоб на жизнь – ничего.

– Так как же ты можешь называть себя бродягой? – грубо спросил его Уркаган. – Иди к «некрасовским» и благодари Бога, что не на парашу!

Думаю, понятно, в связи с чем я вспомнил этот эпизод. Но я еще не знал, что с друзьями-босяками в самом скором будущем мне здорово повезет. Через несколько дней в соседнюю камеру перевели Диму Моряка, а еще через день «на спец», находившийся напротив, – Мераба Осетина.

Фамилия у него была грузинская – Джиошвили, да и сам он был родом из Тбилиси, но по нации он был осетином. Впрочем, он одинаково хорошо владел обоими языками. Он обладал высоким ростом, было ему под сорок, но по шустрости с ним не мог сравниться и двадцатилетний. Все срока Мераб провел с Урками, сидел в самой воровской зоне некогда бывшего Советского Союза под названием «Ксани». Это был бродяга по крови. А как он мог держать «прикол»? Исключительно благородный и порядочный человек, он был олицетворением всего воровского.

Моряк был ему под стать с той лишь разницей, что был русским и намного моложе. Но тоже прошел уже немало. Размораживал зону в Вологде, предыдущий срок отбывал на Бутырке рядом с Уркой Шуриком Захаром, ну и так далее. Короче говоря, оба они были истинными бродягами, что еще можно было прибавить к этому?

Для начала я задался целью перетащить их в свою 607-ю камеру, которая с тех пор, как у меня это получилось, и по сей день считается на «тубанаре» Бутырки «общаковой», такой же, как и 611-я на «тубанаре» Матросской Тишины.

Дело в том, что, объединившись в одной хате, мы с Мерабом отписали маляву Дато Какулии с ходатайством о том, чтобы Урки на сходняке доверили смотреть за положением на «тубанаре» Диме Моряку, потому что он был самым молодым из нас, а главное – рвался в бой. Он мечтал войти в «воровскую семью», а статус положенца корпуса, да еще такого «замороженного», как тогдашний «тубанар» Бутырки, был для этого благородного прыжка лучшим из трамплинов.

Но была и еще одна немаловажная причина, по которой мы решили, что лучше кандидатуры Моряка не найти, – это забота о нем его друзей со свободы. Они почти каждый день подъезжали к нему, и он общался с ними через решку. А сколько добра они сделали, когда мы налаживали «дороги», вообще трудно переоценить.

Воры с пониманием отнеслись к нашей просьбе, и в самое ближайшее время по Бутырскому централу прошел прогон о положенце «тубанара». Им и стал Моряк.

Не хочу показаться нескромным, но, думаю, я нисколько не преувеличу, если скажу, что с того момента, как мы оказались вместе, и стоит отсчитывать воровское время на «тубанаре» Бутырки в «Кошкином доме». Позже мы перевели в свою хату еще одного бродягу – Херсона Гудаутского, с которым через год я ушел этапом в Киржач, что во Владимирской области, откуда и освободился, а пока мы понемногу размораживали этот Богом проклятый корпус.

Первое, что мы предприняли, побеспокоились о питании арестантов. Когда мы увидели жизненный задор в глазах некоторых из них, услышали шум и веселье, раздававшиеся уже из разных камер, движение по «дорогам», мы поняли: «тубанар» сыт и нам пора приложить все силы к другому, не менее важному аспекту жизни тюрьмы, которым были «дороги».

Я опять не могу писать о некоторых подробностях, связанных с «дорогами», но хочу подчеркнуть, что нашим фантазиям не было предела. Чуть позже именно через нашу хату со свободы и на волю шли, как на Воров централа, так и на остальной контингент, самые серьезные малявы и кое-что другое.

С помощью Урок мы добились того, что каждую неделю на «тубанар», в частности в нашу хату, с одного из корпусов централа по очереди приносили общаковый грев по десять, а то и больше набитых сумок.

Уже давно ушло в область преданий то время, когда на «тубанаре» нельзя было найти сигарету, я уже не говорю о папиросе, чтобы забить косяк «плана». Теперь даже самый последний «гребень» курил не табак, не махорку, строго «пшеничные». Но не только «тубанар» был под нашим присмотром. «Признанные» и иностранцы на нижних этажах тоже пользовались всеми благами общака и никогда ни в чем не были обойдены.

Как я уже успел вскользь упомянуть, этажом выше сидели женщины, но через несколько месяцев после нашего переезда на «тубанар» их перевели куда-то в район Печатников, в специально построенный для них Шестой изолятор. Но вспомнил я об этом еще и потому, что встретил здесь свою подельницу – Наташу Мальвину.

Она сидела прямо над нашей камерой. Само собой разумеется, что ни она, ни вообще кто-либо из женского пола без нашего жиганского внимания не оставались. Однажды у меня появилась возможность нырнуть к ним в камеру, и я конечно же этим воспользовался, но не мог и предположить, что произойдет то, что произошло между нами. Поистине никогда не узнаешь достаточно хорошо женщину, пока не переспишь с ней. Хотя кто может похвастаться, что знает их?

Я проводил Мальвину на Шестой изолятор как лучшего друга, но больше, к сожалению, никогда с ней не встретился. Слышал ненароком на свободе, что она поселилась где-то в Европе, но где, к сожалению, точно не знаю.

Приблизительно в то же время, когда увезли женщин, из зала суда освободили Моряка и его место на положении «тубанара» занял Мераб Осетин. Ближе к концу 1997 года мы со свободы прошустрили ускорение этапов, и они покатили почти каждые десять дней.

К тому времени, когда это произошло, камеры были забиты до отказа, под самую завязку. На каждое место было уже не по два, а по три человека, как на «тубанаре» Матросской Тишины. Но здесь хоть не было больных с открытой формой туберкулеза. Как только у кого-нибудь начинался процесс, а его местные коновалы определяли лишь в том случае, когда у человека уже шла горлом кровь, бедолагу тут же отправляли на «тубанар» Матросской Тишины.

В связи с указом правительства об эффективных методах борьбы с туберкулезом в исправительных учреждениях ГУИИНа, администрации российских изоляторов стали спешно проводить по тюрьмам флюорографии и, выявив несметное количество больных, попрятали их всех по «тубанарам».

Что касалось туберкулезных зон, то и там мест катастрофически не хватало. Так что в начале Нового, 1998 года можно было с уверенностью сказать, на нашем «тубанаре», с точки зрения воровских критериев, все было выше крыши.

Вот уже третий год, как я находился в заточении в московских тюрьмах, сначала в одной, потом в другой и затем вновь в первой. За это время меня десять раз вывозили на суд и ни разу не осудили. Я уж был склонен предполагать, что повторяю горький опыт своих предшественников – каторжан, которые чалились здесь кто в два, а кто-то и в три раза дольше.

Правда, однажды прокурор запросил для меня десять лет особого режима, но дальше этого дело не пошло, и слава богу. Я прекрасно понимал, что «дикан» не осилю, поэтому и отписал Уркам на свободу, попросил подсобить.

Босота долго ждать себя не заставила. Чуть позже кому надо было уплачено столько, сколько надо, и, наконец, в одиннадцатый раз меня все же осудили и приговорили к двум с половиной годам. До свободы мне оставалось что-то около четырех месяцев, когда наконец-то и меня заказали на этап. Я был рад не потому, что прощался с Мерабом и всей босотой «тубанара», нет, конечно. Мы были как братья друг другу, просто я хотел хоть немного подышать свежим воздухом.

 

Глава 14

В первой книге, рассуждая об аморальном поведении и нравах нынешней молодежи вообще и в местах заключения в частности, я вскользь упомянул о том, как проездом в зону на Владимирской пересылке в туберкулезной хате я увидел картину, которая подчеркивала ничтожество и убогость ума и сердца этих не в меру строптивых юных дегенератов.

Малолетки требовали с «кабура» камеры сверху куриные ножки, которые давали на этом централе больным на обед, и, если тубики отказывались отдать им свой кровный паек, их заливали сверху водой. Этим я тогда и ограничился, по сути даже не описав Владимирский централ.

Теперь я хочу восполнить этот пробел. Во-первых, хотелось бы подчеркнуть одну деталь. Песня о Владимирском централе, которую иногда так задушевно поют, не имеет ничего общего с той жуткой, «полосатой крыткой», которых в бывшем Советском Союзе было всего три: во Владимире, в Тобольске и в Златоусте. Что касается песни, то в ней поется как раз о той тюрьме, куда я заехал весной 1998 года по этапу из московских Бутырок в туберкулезную зону города Киржача Владимирской области.

Через десять дней после водворения сюда нас уже отправили на зону, хотя «транзит» там засиживался по три и более месяцев, поскольку единственная в области туберкулезная зона Киржача тоже не могла справиться с огромным наплывом заключенных-туберкулезников, которые шли и шли этапами в туберкулезные зоны по всей России-матушке.

Под словом «нас» я подразумеваю моего кореша Херсона, с которым мы выехали на этап из одной хаты «Кошкиного дома» Бутырки, и Славика Дему, или, как его еще называли, Славу Тульского. С ним мы познакомились уже здесь, в этой транзитной хате, когда после мытарств, связанных со «столыпиным», бегом трусцой до «воронков» и ночью, проведенной в карантине, мы наконец-то попали в хату.

Камера транзита была большой и просторной, но забитой под завязку больными арестантами. При входе справа был туалет и буквально в метре от него начинались двухъярусные сплошные деревянные нары, подобные которым в последний раз я видел в Коми АССР, в старом БУРе Княж-Погоста в 1976 году. Кое-где на нарах были и матрацы, лоснившиеся от грязи и времени, пахшие сыростью и потом многих тысяч заключенных.

В стене, противоположной от двери, было два больших окна, а чуть ли не посередине камеры стоял большой и узкий стол, но тем не менее места для «тусовок» было предостаточно. В левом углу от стола зияла огромная дыра «кабура». В хате было относительно чисто, если можно назвать чистым старый, почти полностью растрескавшийся от сырости и времени цементный пол.

Но главное было в другом. В камере сразу чувствовался воровской дух, и я тут же начал рыскать глазами по всей хате сразу. Поначалу складывалось такое ощущение, что мы заехали не на Владимирский централ, а на Матросскую Тишину или вновь, по крюку, на Бутырку.

Почти со всей хатой транзита я был знаком. С кем-то сидел на Матросской Тишине, с кем-то – на Бутырке, и почти каждый из них парился здесь уже не один месяц: зона не принимала «оптом». Через несколько минут мы нашли друг друга, перезнакомились, и за чашечкой пахучего чифиря и «Пшеничной» покатил непринужденный воровской «прикол».

Славик был родом из Тулы, его и вывезли из Тульской зоны, где он смотрел за положением и в эту транзитную камеру заехал всего лишь за несколько дней перед нами. Был он и в крытой в Балашове, там же был в свое время и Херсон, в общем, нам троим было о чем поговорить и что вспомнить, хотя до этого мы никогда не виделись.

На следующий день после утренней проверки под вой остервенелых овчарок нас вывели на плановый шмон. Когда через час мы вернулись в камеру, то были не просто удивлены, а буквально взбешены поведением легавых. Почти все наши вещи валялись на грязном цементном полу, некоторые были разорваны, сигареты и чай выпотрошены, а кое-что красивое и оригинальное из ширпотреба было попросту похищено.

Но, как оказалось, возмущались этим беспределом лишь немногие. Когда мы поинтересовались такой пассивностью, они ответили, что менты при шмоне поступают так постоянно. Они пробовали что-либо исправить, но у них ничего не получилось, потому что никто в тюрьме их не поддержал. Обращались они и к положенцам, но все было бесполезно.

 

Глава 15

Ну что ж, картина была ясна. Обговорив некоторые детали предстоящего диалога с легавыми, мы решили действовать. Вызвать корпусного не составляло особого труда: постучал – и он тут как тут. Главное было – подтянуть «кума». После нескольких ударов в дверь, как будто ожидая их и стоя рядом, мент открыл кормушку нашей хаты. Дема сказал ему спокойным и даже ласковым тоном: «Начальник, передай, пожалуйста, «куму»: пусть заглянет в наши с Зугумовым личные дела. Мы ждем полчаса, а после не говорите, что вас не предупредили».

На этом централе мусора были не из пугливых и повидали немало бунтов и кипешей. Знали они и то, кто и как разговаривает с ними, и уж конечно же могли отличить фраера от бродяги. Мусор, молча выслушав Дему, закрыл кормушку и ушел, а мы стояли у дверей и напряженно думали. У нас была единственная козырная карта в рукаве – девятка пик, и мы гадали в тот момент, побьет ли она их хорошего валета или нет.

Заехав на тюрьму, бродяга в первую очередь, естественно, интересуется, есть ли на централе Урки и какие проблемы беспокоят каторжан, что и сделал сразу же Дема. Урок на централе не было, а вот проблема была, хотя в понятии чисто каторжанском какая это была проблема? Но, учитывая нынешнее время и контингент, содержащийся в тюрьмах и лагерях, не считаться с ней и оставлять ее без внимания было никак нельзя не только нам, но и легавым. Здесь наши интересы совпадали.

А дело было вот в чем. В каждой камере Владимирской тюрьмы стояли телевизоры, а иногда и по нескольку, но кабель на тюрьме, как и сама она, был старый и не выдерживал таких нагрузок, а на новый, как обычно бывает в таких случаях, у администрации не было денег. За несколько дней перед нашим со Славиком приездом сюда произошел небольшой кипеш, который мусора еле-еле успокоили, но прекрасно понимали, что ненадолго.

Если «кум» не дурак, рассуждали мы, то, открыв наши дела и узнав, кто мы, он должен будет понять, как мы можем использовать это обстоятельство с кабелем в свою пользу.

Мы рассчитали правильно. Не только «кум», но и режимник с хозяином оказались далеко не дураками. Не прошло и получаса, как дверь нашей хаты открылась и мусор с порога прокричал: «Зугумов, на выход!» Рядом молча стоял «кум» и явно пробивал нас на вшивость. Я стоял рядом с Демой возле дверей и спокойным тоном объяснил, глядя ему прямо в глаза, что один никуда не пойду. «У нас так не принято, начальник», – закончил я свой маленький монолог с иронией и сарказмом.

Ничего не говоря, но еще раз окинув нас обоих внимательным взглядом с головы до ног, кивком головы «кум» приказал «дубаку» закрыть дверь, что тот и сделал. Но не прошло и пяти минут, как дверь вновь открылась и тот же зычный голос прокричал с порога: «Зугумов, Демченко, на выход!»

– Вот это другое дело, – бурча себе под нос, проговорил я, и мы оба вышли на коридор, где стоящий прямо за углом камеры «кум» молча повел нас по коридору. Теперь уже мы вошли в кабинет хозяина, уверенные в том, что наша карта «очка выше».

За большим письменным столом сидели двое полковников – начальник СИЗО и его заместитель по режиму. На столе, покрытом казенным зеленым сукном, лежали два вскрытых желтых пакета с нашими личными делами и еще какая-то мелочь. Обменявшись скупыми приветствиями, мы присели на предложенные стулья, стоявшие справа вдоль стены.

Четыре пары глаз – по две с каждой стороны – сверкнули ярче сабель и, скрестившись, пытались навязать свою волю, но такие поединки никогда не длятся долго. На этот раз пауза немного затянулась.

– Так в чем дело, господа арестанты? – прервал гнетущую тишину один из полковников, как оказалось, начальник по режиму. – На каком основании вы позволяете себе такое? Они, понимаете ли, приезжают в нашу тюрьму, их кормят, поят, купают и дают место для отдыха, а они еще и пугают нас?

– Ну, допустим, господин полковник, что тюрьма не ваша, а всегда была, есть и будет нашей, а что касается «пугать», то у нас и в мыслях этого не было, – ответил я спокойным и вежливым тоном. – При обыске наши вещи по-свински были выброшены чуть ли не в парашу, а кое-что из ширпотреба скрысятничано вашими работниками. И мы не пугали никого, а просто хотели обратить ваше внимание на этот вопиющий факт и впредь просить прекратить подобный беспредел и вернуть нам наши вещи, которые ваши контролеры, будем считать, позаимствовали у нас на время.

В кабинете вновь воцарилась пауза. Лишь слышен был шелест грубой бумаги конверта с моим личным делом, который хозяин взял со стола и, видно, не в первый уже раз пробегал его содержимое, сдвинув густые, широкие брови.

Мы с Демой успели переглянуться, но незамеченным этот взгляд не остался. Теперь уже хозяин, а не режимник обратился, но не ко мне, а к Деме с вопросом, который обескуражил бы любого, но только не нас. Мы давно привыкли торговаться с легавыми, но, конечно, в хорошем смысле этого слова.

– Демченко, не хотите ли получить взаимовыгодное предложение?

Было ясно, как Божий день: я был почему-то не симпатичен этому мусору, но я догадывался почему.

– Отчего же, господин полковник, – проговорил безо всякого промедления Славик, как будто только и ждал этого вопроса. Опять над кабинетом повисла пауза, но уже не такая продолжительная, как предыдущая.

– Ну что ж, как я понял, – продолжал полковник, – вы требуете, чтобы были прекращены подобного роды шмоны, вам бы вернули то, что изъяли, не так ли?

– Абсолютно так, – тут же ответил Дема.

– Ладно, мы исполним ваши требования, но только лишь тогда, когда вы поможете провести в тюрьме телевизионный кабель.

Впервые хозяин улыбнулся, оскалив свои кривые, но, правда, белые клыки, и взглянул уже на нас обоих таким взглядом, будто волк, загнавший сразу две жертвы, что встречается весьма редко.

– Услуга за услугу, господин начальник, – продолжил уже я диалог с этим умником, начатый Демой, все тем же спокойным и вежливым тоном. – Мы пишем и отсылаем через вас депешу на свободу людям, вы получаете то, что надо, – то есть кабель, и наш договор будет соблюден по всем правилам дипломатического, воровского и мусорского искусства, что, согласитесь, большая редкость?

– А вы, Зугумов, однако, оригинальны не по… – Он прервался, но я продолжил его мысль:

– Вы хотели сказать, не по национальной принадлежности, не так ли?

– Да так, вы правильно меня поняли, – с сарказмом в голосе проговорил легавый.

– Так у меня корни русские, господин полковник, да и прожил я почти всю жизнь в России, и учился в лагерной школе на отлично, даже заочно институт закончил.

– Лучше бы вы жили и учились у себя на Кавказе, ну да ладно.

И опять он обратился не ко мне, а к Деме, явно давая понять, что пытается меня игнорировать. Это было чем-то схожим с одним из приемов следователей, который назывался «плохой мент – хороший мент». Один легавый стращает, в то время как другой, выгнав первого, дает подследственному успокоиться, покурить, а в экстренных случаях и что-то большее, например травку.

Но я лишь улыбнулся этой хитрости, давая ему понять, что зверская быковатость и воровская этика – абсолютно разные понятия и ни в коей мере не совместимы.

– Вы идете сейчас в камеру и составляете свое послание. До вечера вам возвратят все, что изъяли, а дальше посмотрим. Все будет зависеть от того, как скоро сработает ваша депеша. Вы меня поняли, Демченко?

– Ну конечно поняли, гражданин начальник! – ответил Славик за нас обоих.

– Ну что ж, в таком случае вы свободны.

 

Глава 16

Через несколько минут мы были в камере. Первый раунд переговоров был нами выигран. Теперь от нас зависела, казалось бы, самая малость, но мы глубоко ошибались… Отписав маляву положенцу города Владимира и объяснив ему ситуацию, мы отдали ее мусорам. Нам оставалось только ждать, как и с какой серьезностью к ней отнесутся. Затем мы отписали малявы Ворам в крытую тюрьму Владимира, которая была отделена от следственного корпуса, где находились мы. Из Жуликов тогда там были Щенок и Говорунчик – Владимирский.

Два дня все шло спокойно, но на третий арестанты вновь подняли кипеш из-за этих самых телевизоров, а в некоторых камерах баламуты вообще голодовку объявили. Было ясно, что перемирие между мусорами и арестантами закончилось.

После утренней проверки прибежал «кум» и повел нас с Демой к хозяину. Только мы вошли в кабинет, как он тут же без обиняков спросил:

– Можете что-нибудь сделать?

– Конечно, можем, – не задумываясь, ответил Дема, потому что хозяин смотрел на него, по-прежнему игнорируя мое присутствие.

– Что нужно для этого?

– Заведите нас в камеру, на которую мы вам укажем, и через полчаса кипеш прекратится.

– Согласен, – проговорил с волнением в голосе легавый.

Через несколько минут двери одной из камер Владимирского централа за нами захлопнулись, а меньше чем через полчаса кипеш и голодовка на тюрьме прекратились.

Мы бы и без вмешательства мусоров предприняли эти шаги из своей хаты, но таким образом мы одним выстрелом убивали сразу двух зайцев, зарабатывали очки и успокаивали не в меру разбушевавшуюся толпу.

Дело в том, что на тюрьме в то время положенца, как такового, не было. Были положенцы продолов, но для нас они были никто.

Во-первых, еще раньше на наши вопросы в малявах, от кого из Воров они смотрят за положением, один вообще не ответил, а второй написал какой-то бред. Было ясно, что они левые, да еще и хозяин подтвердил наши предположения, предупредив нас, что запустит в любую хату, кроме тех, в которых сидели эти двое…

Мы с Демой не имели полномочий развенчивать их, поэтому поступили по-иному. Сначала зашли в одну из хат на правом крыле, которая была у нас на примете еще раньше. Представившись и поговорив с братвой, мы отписали в несколько камер малявы людям, на которых они нам указали как на порядочных арестантов, затем то же самое проделали на противоположном крыле. В обеих камерах были арестанты, которые где-то когда-то сидели с кем-нибудь из нас, да и без этого мы знали, как сделать все правильно, по-воровски.

Маляву с воли мы получить так и не успели, но впоследствии узнали, что владимирская босота на свободе сделала все как надо, и кабель на тюрьме поменяли. Что касается шмонов по беспределу, то их тоже больше не было, по крайней мере до тех пор, пока мы не освободились. Дело в том, что мы постоянно интересовались у приходивших этапом арестантов из Владимирской тюрьмы о положении на централе, и в частности в транзитной хате «тубанара».

Туберкулезная зона Киржача встретила нас не только тщательным шмоном, но и ярким солнцем, по которому мы так соскучились. В карантине мы пробыли около десяти дней, прежде чем нас выпустили в зону. За это время мы познакомились с положенцем лагеря Татарином, который сразу пришел к нам со всем своим окружением.

Киржач была единственной туберкулезной зоной во Владимирской области, где в воровском плане все было относительно ровно. Дело в том, что сюда, в этот «красный» уголок России, испокон веков свозили воров на ломку, и об этом статусе зоны мы конечно же знали заранее. Иначе и не могло быть.

Несколько слов о лагере. Территория его была небольшой, можно даже сказать крохотной, по сравнению с необъятными северными командировками.

Один пятиэтажный жилой дом, разделенный пополам, как «локалкой», так и стеной. Столовая, куда мужики ходили строем, но не с песней и не в ногу, как в других зонах. Эта, с точки зрения дилетантов, мелочь была большой заслугой бродяжни этого лагеря. О промзоне, как и о столовой, где я ни разу не бывал, писать не буду, а вот о лагерной больничке пару-другую слов черкну, хотя и этого, думаю, будет много.

Половина первого этажа пятиэтажного общежития, шесть палат, маленькая кухня вместе со столовой, такая же, как и в любой хрущевской пятиэтажке, и комнатка для просмотра телевизора времен царя Гороха.

Здесь все смердело коммунистическим прошлым. Телевизор разрешали включать и выключать только в определенное время; выходить на маленький прогулочный дворик длиной в несколько метров можно было лишь в определенные часы, потому что больничка в зоне постоянно находилась под замком. Заходить в больничный душ туберкулезникам разрешалось тоже исключительно в назначенное время.

Почти до конца срока я пролежал здесь и после двух с лишним лет, проведенных в тюрьмах, благодаря вниманию и заботам братвы, немного оклемался.

Пока я лежал на больничке, Славу Дему легавые и здесь принялись доставать, как могли. Только мы вышли на зону из карантина, как к ней тут же подъехала братва из Тулы вместе со Славиной женой и босяцким гревом. Это конечно же не осталось без внимания легавых, и его вскоре «загасили» в БУР. Для начала дали три месяца, а чуть позже, прямо перед моим освобождением, посадили вновь.

За положением тех, кто чалился под крышей, из зоны смотрел Серега Ворон – исключительно порядочный и благородный человек. Что касалось того, кто смотрел за БУРом изнутри, то им, как нетрудно догадаться, был Славик Тульский.

 

Глава 17

Накануне дня своего освобождения я с Вороном зашел в БУР и успел попрощаться с Демой, но то, что обещал для него сделать на свободе, не сделал. Но не только для него. Впервые в жизни я не смог взгреть зону, где сидел, и своих близких, в частности Херсона и Славку, но видит Бог, в том моей вины не было.

Вот как все произошло. Как только из лагеря освобождался достойный человек, положенец зоны заранее писал маляву на свободу и освобождавшегося встречал уже положенец города со своей братвой.

Так было и на этот раз. Меня встретила босота, подъехав к лагерю на машине. Подождали, пока я разберусь с формальностями в спецчасти, получу на складе личные вещи, и покатили на одну из блатхат.

Я расторпедировался там и отдал им все вещи, которые у меня отняли при шмоне по прибытии в зону, для того чтоб они передали их в лагерь моим близким. Буквально через час после моего освобождения, еще раз подъехав к зоне и попрощавшись с босотой через забор, я покинул пределы этого Богом проклятого места и направился в столицу-матушку.

Мы подъехали к метро «Щелковская» буквально через час после отъезда из Киржача, и тут стали происходить не совсем понятные для меня движения местной босоты. Правда, еще по дороге они говорили, что у них какие-то там проблемы с машиной, но это не должно было быть поводом для такого фраерского поведения.

Короче говоря, они оставили мне сто рублей и, извинившись за спешку, укатили в неизвестном направлении.

Теперь представьте себе такую картину. Стоит возле будки телефонного автомата недалеко от московского метро бородатый зверь с палочкой явно лагерного производства, в старом спортивном костюме и таких же старых лагерных тапочках и названивает кому-то, ругая всех и вся четырехэтажным русским матом!

Я до сих пор не могу понять одну-единственную вещь: что написал в своей маляве этим мухоморам, а по-другому я назвать их просто не могу, положенец зоны. Сколько бы ни освобождалось при мне людей, ни один из них не оставался без должного внимания на свободе. Я не был конкурентом положенца, и мой авторитет ему абсолютно не мешал, тем более что почти до конца срока меня продержали в больничке, не без его помощи конечно.

Ну да ладно, когда-нибудь, может быть, пойму и это. О том, что я нахожусь в лагере Киржача, не знал никто из близких мне людей, кроме жены в Махачкале, да и то потому, что мне нужна была информация о больном ребенке. Как назло, все нужные мне телефоны были либо заняты, либо не отвечали.

Наконец я дозвонился до Харитоши, но его не было дома, а Леночка сидела возле кроватки больного ребенка. Сообщив ей о том, что сейчас подъеду, еще и успев пошутить относительно своего экзотического внешнего вида, я повесил телефонную трубку и отошел, чтобы поймать такси.

Было 29 сентября 1998 года, по Москве шли демонстрации и митинги в связи с недавним бешеным скачком доллара, милиция была на стреме, и нетрудно догадаться, что меня прямо возле остановки такси хапнули легавые. Справка об освобождении – вот все, что я мог им показать. Но этого было более чем достаточно.

В общем, не пробыв на свободе и нескольких часов, я уже сидел в спецприемнике столицы. Как правило, сюда доставляют людей без документов, и я сказал об этом дежурному офицеру, на что тот усмехнулся, приняв меня за залетного штемпа, и выдал такую тираду, которая тут же привела меня в чувство.

– Эх мужик, мужик, какие там документы? Вот, откинулся, а зачем ты здесь нужен и кому? Ты же бич, посмотри на себя! Кому от тебя польза? Справка об освобождении твоя уже в печке. Сейчас состряпаем на тебя «мелкое хулиганство» – и топай назад, парашу убирать. Тебе ведь в тюрьме, кроме нее, родимой, больше ничего и не доверят, или я не прав?

– Да, ты прав, начальник, – как бы с грустью констатировал я такой простой и уже, казалось бы, свершившийся факт, но мысли мои в тот момент работали как ЭВМ.

А ведь легавый был абсолютно прав, и теперь играть в какие-либо игры с мусорами не было никакого резона. Время на этот раз работало против меня.

– Начальник, позови старшего, – не попросил, а скомандовал я тоном, не терпящим возражений.

Мусор чуть не подпрыгнул от неожиданности, хотел было что-то возразить, но, взглянув мне в глаза, опустил голову и молча пошел прочь, бурча себе что-то под нос.

Таким образом, освободившись после утренней лагерной проверки, после обеда я успел пробыть несколько часов в спецприемнике, а уже ближе к вечеру сидел в кабинете заместителя начальника уголовного розыска на Петровке, 38, пытаясь убедить его в том, что мне срочно нужно домой в Махачкалу к больному парализованному ребенку.

По глазам и поведению легавого, а знали мы друг друга не один десяток лет, я видел, что он прекрасно знал о моем семейном положении, но мялся как-то, что-то выжидал. И когда зазвонил звонок, я наконец-то понял, что именно.

– Да, да, слушаюсь, товарищ полковник! Ну вот, Зугумов, – положив телефонную трубку и изменив выражение лица, проговорил он, – благодари Бога, что времена настали такие, что тебя даже в тюрьму отказывают сажать. В общем, так. Сейчас ты идешь в камеру, отдыхаешь до утра, нет, до обеда, а отсюда тебя повезут на Павелецкий вокзал и посадят прямо в поезд Москва-Махачкала. Договорились? Но имей в виду, Заур, эти лагерные выкрутасы с выходом на первой же станции забудь. Мы уже сообщили в Махачкалу о твоем приезде, да и дочурка у тебя действительно серьезно больна, сам знаешь, у нас информация точная. В общем, думаю, тебе здорово повезло на этот раз.

«Да, что повезло, то повезло, нечего сказать», – думал я, лежа на давно знакомых мне нарах МУРа, еще не зная о том, что с этого дня моего освобождения и начнется очередная полоса невезения в моей жизни. Но самым удивительным в этой истории было то, что ни один из повстречавшихся мне в тот день мусоров не солгал.

Наутро я не мог подняться с нар, меня знобило, как гада. Я старался пересилить себя и, когда понял, что это почти невозможно, вырубился на нарах. Как мы добирались до вокзала с немолодым уже мусором, как он усаживал меня в поезд, что-то объясняя начальнику состава, и все то, что было потом, я запомнил, как будто уже видел это в каком-то старом полузабытом фильме.

Очнулся я ночью от холода. Хотел было крикнуть кореша, но вспомнил, что нахожусь не в тюремном карцере, а на свободе. Сон, видно, приснился лагерный. Температуры, как ни странно, не было. Зато я был весь мокрым от холодного пота и трясся на верхней полке общего вагона, как вошь на гребешке. Первое, о чем я подумал, так это о еде, а это был хороший признак и определенно вселял оптимизм. У меня в спортивных брюках было всего два рваных кармана и столько же в куртке, что там могло быть? Даже справку об освобождении – непременный атрибут всех освободившихся заключенных ГУЛАГа, – и ту сожгли мусора.

Потихоньку спустившись с полки, чтобы ненароком не разбудить спящих пассажиров, я пошел к проводнице. Ей оказалась приятная русская женщина Валя, из первой Махачкалы, соседка моего кореша Шурика Заики. Тогда я еще не знал, что вот уже несколько месяцев, как его нет в живых. Он умер от кровоизлияния в мозг, но хотя бы на свободе. Его было кому и где похоронить. В ее купе я и провел время до утра, вдоволь напившись чифиря и рассказав почти обо всем, что со мной приключилось всего за один день. Как ни странно, она не была удивлена моим рассказом.

– Ох, Заур, Заур, сколько уж всего я повидала за двадцать лет работы проводницей, что меня удивить трудно. Ты не обижайся на меня, мы ведь с тобой земляки! Ешь, пей и чувствуй себя как дома. Иншалла, скоро доедем, а там, глядишь, оклемаешься, и все у тебя обязательно наладится.

Через сутки мы подъезжали к Махачкале.

– Как же ты в таком виде до дому-то доберешься, Заур? – спросила меня Валя.

– Да как-нибудь доберусь, ведь я уже дома.

– Нет, так дело не пойдет, на вот тебе двадцатку, бери такси и поезжай. А еще лучше, я провожу тебя.

Я еле отговорил ее от этой затеи, зная, сколько хлопот сваливается на проводниц, когда они подъезжают к конечной станции, к тому же если поезд идет из Москвы. Я прошел по составу до самого последнего вагона и выпрыгнул из него на ходу, когда поезд только начинал тормозить.

На мое счастье, на улице лил проливной дождь, народу на вокзале и в его окрестностях почти не было. Возможно, поэтому, поймав такси, на этот раз домой я добрался безо всяких приключений.

 

Глава 18

Здесь меня ждало горе и разочарование. В хате не было даже денег на хлеб. Да и сама квартира напоминала руины после нашествия орд Мамая. Все, что можно было продать, жена давно уже продала, лишь бы прокормить больную дочь. Старшая – Сабина – вышла замуж и уехала на Урал, на родину мужа, еще два года назад. Но все эти новости были сущей мелочью по сравнению с тем, что дочь умирала на руках у моей жены.

Старики мне сказали:

– Зная, как ты любишь ее, она ждала тебя, чтобы умереть.

И они, как всегда, оказались правы. Около месяца мы с женой боролись, как могли, за ее жизнь, но она угасала прямо на наших глазах и 30 октября умерла.

Я еще как-то мог описывать ее состояние в больнице после операции, но смерть собственного ребенка описать не в силах, поэтому опущу этот самый ужасный момент в моей жизни. Скажу лишь, что, узнав об этой новости, из Москвы приехали Харитоша с Леной, из Питера – Савва, которого я не видел целую вечность, о Лимпусе вообще говорить не стоит – он не отходил от меня ни на минуту. С ним вдвоем мы и несли дочь сначала до машины, а потом на кладбище – до могилы.

После ее смерти я впал в депрессию, и мне казалось, что уже незачем жить. Но менты так не думали. После смерти дочери, дав мне немного очухаться, как позже они разъяснили свои действия, через месяц меня вновь сажают в тюрьму за грехи многолетней давности, о которых я и сам давным-давно забыл.

Все происходило как в каком-то фантасмагорическом сне: то с корабля на бал, то с бала на корабль. Утром я пил с женой дома чай, а вечером уже чифирил в тюрьме «на сборке», минуя милицию и КПЗ.

– А зачем тебе туда, – втолковывал мне следователь Советского РОВД Шамиль Гаджиев. – Дело на тебя заведено пять лет тому назад, и тогда же была дана санкция прокурора на арест. Так что, Заур, все законно.

Да я и не возражал. Говоря откровенно, мне было уже все равно. Я так устал от всех этих встрясок и ударов судьбы, что впору было накладывать на себя руки, но пока я их просто опустил. Если я скажу, что тюрьма – это мое лекарство от болезней и бед, меня, наверное, примут за идиота, но это почти всегда именно так. Тюрьма меня лечила от наркомании, от чахотки, от апатии к жизни (и не один раз), ибо здесь всегда происходит борьба за жизнь, и нетрудно догадаться, кто побеждает. Жизнь всегда берет свое…

Итак, в конце 1998 года я вновь оказался в тюрьме, на этот раз в махачкалинской, где не был уже около десяти лет. Подробно описывать это убогое узилище с дегенеративной администрацией во главе я не буду.

После столичных тюрем, даже с их камерами в башнях и «Кошкиными домами», вместе взятыми, она показалось мне просто склепом, чем-то вроде могилы. Порой я сидел на нарах и, усмехаясь, спрашивал у себя же самого: «И как здесь люди могут находиться столь долгое время?»

Думаю, нет надобности говорить, что вокруг были арестанты, знавшие меня со свободы и понимавшие мое душевное состояние лучше, чем все психиатры, вместе взятые. Меня понимали и не мешали мне философствовать, а точнее, дурковать.

Вывел меня из этого состояния, как ни странно, один молодой мусоренок – «дубак», выводя на прогулку. Я плелся, как обычно, не спеша, позади всех, когда, тнув полуметровым ключом мне в спину, он прорычал по-звериному: «Пошевеливайся, придурок, или я тебе сейчас хребет сломаю!» в следующее мгновение этот урод уже лежал на полу. И откуда у меня только силы взялись для такого удара, я потом сам удивлялся, ведь весил я тогда чуть больше сорока килограммов. Но что бы и как бы там ни было, а после хорошего мордобоя я оказался в карцере и наконец-то пришел в себя.

Карцер махачкалинской тюрьмы – это самая настоящая клоака в буквальном смысле этого слова, даже рассказывать о нем противно, но без этого, к сожалению, не обойтись.

У стенки напротив двери, до которой было от силы три метра, пролегала канава с нечистотами, которые протекали изо всех камер карцеров. Они были специально расположены вдоль одной из стен этого убогого помещения, бывшего когда-то, в пору моей юности, когда в камерах еще стояли параши, огромным туалетом и умывальником одновременно. Сюда выводили арестантов камерами на оправку по два раза в сутки. Последний раз с Махтумом мы пробыли здесь чуть меньше десяти суток. Теперь, не знаю почему, мне дали пять. Я сидел на корточках в углу у дверей и потихоньку растирал ушибы и ссадины.

Но не все было так плохо, как мне казалось. Пока я находился в глубоком нокдауне, я забыл о своих друзьях, но, в отличие от меня, они обо мне помнили. Когда меня «загасили», Лимпус позвонил в Москву Харитоше и сообщил ему очередную неприятную новость, связанную с их корешем. Харитоша был «на голяке» в тот момент и поэтому вынужден был обратиться к Ворам, хорошо меня знавшим, а уж тем не нужно было «жевать», что к чему. Босота «отстегнула копейку» чисто по-жиганячьи, и не только на мое освобождение, но и на то, чтобы я в дальнейшем смог подлечиться где-нибудь на средиземноморском курорте.

Харитоша в самое ближайшее время прибыл в Махачкалу, и они вместе с моей женой начали меня вытаскивать. Читатель может не поверить, но на мое освобождение ушло всего полторы тысячи рублей, да и те были выплачены адвокату. По ходу суда оказалось, что я давно уже попал под амнистию. Вот такой маразм по-прежнему царит в нашем законодательстве.

Таким образом, двенадцатого апреля 1999 года я был освобожден прямо из зала суда. Половина воровских денег у меня, а точнее, у моей жены ушла на то, чтобы восстановить мои документы, которые менты уничтожили еще при моем задержании в аэропорту Москвы в 1996 году. На все про все у нее ушло несколько месяцев. Наконец, в начале июня 1999 года я все же тронулся в путь. На этот раз он лежал в Северную Африку, в Египет.

Дело в том, что еще задолго до этого вояжа, в одной из камер Бутырского централа, я встретил своего старого знакомого, с которым мы провели на карцерных нарах северных командировок не один месяц. Я помнил, как он освобождался: его, умирающего, выносили с зоны на носилках.

Я не слышал ни об одном случае, когда бы после такого «освобождения» кто-нибудь из арестантов выживал, и вдруг – на тебе: через пару десятков лет – он здоров и крепок и даже не в туберкулезной хате.

Оказалось, что его дядька работал в то время в каком-то дипломатическом учреждении в Каире и, узнав о такой беде, походатайствовал, чтобы ему разрешили привезти умирающего племянника в одну из египетских больниц. Вернее, это была не больница, а что-то вроде деревенской лечебницы в одном из оазисов Ливийской пустыни Эль-Харра, а там почти трупы умудрялись возвращать к жизни и безо всяких лекарств.

Я бы никогда не поверил ему, если не увидел его собственными глазами. И вот, пока моя жена готовила мне документы, я, прикинув, решил избрать именно этот маршрут. Мое физическое состояние и было, наверное, самой важной причиной, побудившей меня ехать чуть ли не на край света. Я чувствовал, что медленно угасаю. Я слишком хорошо знал это состояние, поэтому особой надеждой не тешился, но все же любой утопающий хватается за соломинку, разве я мог быть исключением? Ведь после толчка ключом в тюрьме я уже вновь был готов к борьбе за жизнь, а это было самым главным.

 

Глава 19

Итак, я вновь был в пути. Сколько же дорог за свою жизнь я исходил и исколесил, как в «столыпиных» под конвоем, так и просто в качестве путешественника и искателя приключений! Скольких интересных людей, городов и стран я повидал за время своих странствий! Когда-нибудь я напишу об этом отдельную книгу, что-то вроде «Путевых записок бродяги», а пока этой главой мне хотелось бы закончить лишь один из промежуточных этапов своих похождений.

К сожалению, в то время из Махачкалы в Каир авиарейсов не было, но они были в Стамбул и в Арабские Эмираты. Я бы мог, конечно, вылететь в Москву и оттуда прямиком в Египет, но это не входило в мои планы, и вот почему. Я избрал рейс на Стамбул именно из Махачкалы, с тем чтобы, во-первых, не платить лишних денег, а во-вторых, чтобы далее из Стамбула проследовать морем до Порт-Саида, а оттуда уже было рукой подать до нужного мне места.

Была и еще одна причина, почему я избрал именно морской путь. Дело в том, что визы для посещения Египта у меня не было, но я вез с собой в Стамбул рекомендательное письмо человеку, который изготавливал их в течение нескольких часов. С такой липовой визой самым безопасным был именно водный путь, к тому же он был и остается самым дешевым.

На взятки и подношения разным чиновникам в Махачкале у моей жены ушло столько денег, что, будь на моем месте более благоразумный человек с таким мизером в кармане, он никогда не пустился бы в это авантюрное путешествие, тем более в таком плачевном физическом состоянии. Но я никогда не был разумным и всегда надеялся на милость Всевышнего и госпожу удачу. И та и другая, как правило, всегда приходят к тому, кто умеет терпеливо ждать и рисковать без сожаления.

Стамбул встретил меня ласковым солнцем, криком муэдзинов с минаретов величественных мечетей древней столицы Византии и шумом восточных базаров. Тот, кто был мне нужен, как раз и обосновался на самом дорогом из таких базаров – «Гранд базаре», где торговали только золотыми изделиями.

В то время Турция, так же как и Россия, переживала не лучшие времена в финансовом отношении, да и в политическом тоже. Национальная валюта упала в цене, а курдские восстания захлестнули страну. Поэтому каждый иностранец, а их в этой связи резко поубавилось, встречался здесь с радушной приветливостью.

Зная турецкий язык на уровне разговорного, то есть имея возможность объясниться с любым из жителей этой страны, я без проблем нашел нужного мне человека, и уже к вечеру в моем заграничном паспорте стояла египетская виза, сделанная с большим мастерством и искусством.

Теперь мне оставалось выбрать порт и корабль. Дело в том, что в Стамбуле несколько портов, в том числе и в черте города, и каждый из них принимает и отправляет корабли, возвращающиеся или идущие по определенным направлениям. Один из них, который принимал в основном корабли, прибывавшие из России и Украины в бухту Золотой Рог, я и избрал для своего путешествия, и для этого тоже было несколько причин. Через два дня из Одессы должен был прийти лайнер, следующий через Порт-Саид с заходом в Аден и Карачи. Конечной его остановкой был Бомбей.

Нетрудно догадаться, что в толпе людей, говорящих с тобой на одном языке, затеряться намного легче, чем среди иностранцев. Я приобрел билет до Порт-Саида на «Тараса Шевченко», так назывался корабль, и обосновался в ближайшем от порта отеле. Мне предстояло двое суток ожидания в номере и сутки на корабле.

Время пролетело незаметно, и через несколько дней я уже стоял на юте океанского лайнера, который, рассекая мелкие буруны Мраморного моря, уходил все дальше и дальше на восток.

 

Глава 20

Еще в Стамбуле я познакомился с одной очень интересной парочкой, которая жила в том же отеле, что и я, и даже на одном этаже со мной. Поначалу я принял их за хипесницу и марвихера, но ошибся.

На первый взгляд лицо его казалось самым обыкновенным, но при внимательном рассмотрении выяснялось, что оно обладает замечательной подвижностью черт и способно мгновенно принимать самые разнообразные выражения. Это было лицо актера.

Руслан, так звали уже немолодого человека, был профессиональным шулером, а Людмила – подруга этого джентльмена удачи – была его сообщницей, в экстренных случаях помогавшей ему в его мудреных комбинациях. Эта девушка сразу бросалась в глаза. У нее не было аристократической утонченности, зато она отличалась какой-то своеобразной, вызывающей внешностью. Высоко поднятые дуги бровей под копной волос, отливающих золотом в свете дня, подчеркивали узкие, миндалевидные глаза, один из которых был карим, а другой – серым. На смуглом лице выделялись ярко накрашенные, кроваво-красные губы. Стройную фигурку облегало ярко-зеленое платье, перехваченное на тоненькой талии черным поясом.

Меня они приняли за кавказца новой формации, да к тому же родовитого и очень богатого. Когда мы познакомились поближе, я был рад услышать от них столь лестный отзыв, но мой внешний вид, поведение, а главное, нарочитая демонстрация долларовых ассигнаций, по сути, и не могли означить в их глазах чего-либо иного. Вместе нас можно было смело назвать одним словом – артисты.

На корабле плыли очень состоятельные люди в основном из России, которые даже во время дефолта только на один билет такого круиза, не говоря уже о большем, могли запросто позволить себе потратить кучу долларов. Это были дипломаты, искатели острых ощущений с туго набитыми мошнами, готовые заплатить за бутылку шампанского тысячу долларов, туристы попрезентабельнее и в возрасте, ну и дамочки – жены высокопоставленных чиновников, кстати тоже ищущие острых приключений, и всегда небезуспешно.

Затесалась среди этой публики и наша компания, впрочем, назвать ее так можно было с большой натяжкой. Хотя Руслан и не был никогда в заключении, но за счет такого кочевого образа жизни неплохо знал преступный мир России, да и общался иногда с некоторыми Жуликами за границей, даже изредка выполняя их поручения. Так что общий язык мы нашли сразу. Я объяснил ему, куда и зачем плыву, и, исходя из того, что уже почти нахожусь на мели, собираюсь в дороге обчистить кого-нибудь из этих «ходячих кошельков».

– Ну что ж, Бог в помощь, – пожелал мне Руслан, – но давай, Заур, договоримся сразу вот о чем. Во-первых, само собой разумеется, мы друг друга не знаем, хотя, возможно, и познакомимся на корабле.

– Ну, об этом и говорить не стоило, Руслан, – ответил я, давая понять, что подобные приемы мне давным-давно знакомы.

– Ты нам дашь знать, – продолжал Руслан все тем же спокойным голосом, – когда выберешь жертву и будешь готов к броску, а мы тебе еще и поможем, если, конечно, ты в этом будешь нуждаться. Ведь, согласись, море – это не «майдан», откуда можно выпрыгнуть на ходу?

Он улыбнулся располагающей улыбкой, которая придавала его лицу мягкость, и только глаза, смотревшие в упор, давали понять, что их обладатель – человек решительный.

Окончив излагать свои условия, он внимательно посмотрел мне в глаза и, будучи неплохим психологом, остался доволен их блеском и успокоился. Он, видимо, прочел в них то, что желал видеть. На том мы и порешили.

Прежде чем войти в Порт-Саиде в Суэцкий канал, оттуда – в Красное море и следом – в Индийский океан, в Средиземном море корабль должен был зайти еще в два порта: в Афины и на Кипр, так что у меня было время присмотреться к публике и выбрать жертву. Но как обычно и бывает в жизни, все получилось совсем не так, как я предполагал. Больше того, даже в самом волшебном сне я не смог бы увидеть того, что произошло со мной на этом корабле за одиннадцать дней плавания.

Как же самовластна, как по-детски прихотлива та сила, которую мусульмане зовут Кадаром, а христиане – Провидением! Если Бог и посылает порой беду, то лишь затем, чтобы человек лучше почувствовал свое истинное счастье.

 

Глава 21

Еще не успел раскаленный шар солнца зайти за горизонт, а серебристый серп полумесяца выглянуть из-за него, как я уже был в своей каюте. Дело в том, что к вечеру становилось прохладно и меня к тому же начинал мучить страшный кашель и удушье, а я не хотел, чтобы в таком виде я был замечен кем-либо из посторонних.

Но в тот день и в каюте кашель не давал мне покоя. Я буквально захлебывался, и не было никаких сил сдержаться. Казалось, что все внутренности уже выскочили наружу, а кашель все не проходил. Я сидел на койке, прижавшись в углу каюты и вытирая слезы, невольно сочившиеся из глаз, и ждал очередного приступа, как ждет приговоренный к смерти, когда ему зачитают приговор, когда кто-то тихонько постучал в дверь.

«Кого еще черт несет?» – подумал я со злостью и пошел открывать дверь, пытаясь на ходу привести себя по возможности в порядок. Резко дернув задвижку двери, которая почему-то открылась очень свободно, я буквально обомлел на пороге.

Передо мной стояла живая Клеопатра или ее привидение, я так и не разобрал, потому что, растерявшись, замер от неожиданности. Иссиня-черные волосы, ниспадая на грудь, обрамляли ее продолговатое, безупречно очерченное лицо, и было в нем что-то горделивое. Огромные глаза, голубые, как подснежники, ресницы и брови под цвет волос, кожа матовая, молочно-белая, губы свежие, будто вишни, зубки – краше жемчуга. Шея грациозная и изящная, как у лебедя, руки, пожалуй, чуть длинноватые, зато безукоризненной формы, стан гибкий, словно лоза, глядящая в воду озера, или пальма, что покачивается в оазисе. От нее исходил аромат богатства и хорошего вкуса, который можно купить только за очень приличные деньги.

– Вы позволите мне зайти? – проговорила она тихим, приятным голосом.

– Да, конечно, пожалуйста, – с опозданием ответил я в растерянности и, пропустив леди вперед, закрыл за ней дверь. – Пожалуйста, простите меня за такой беспорядок: я немного захворал, – проговорил я, пытаясь прийти в себя и в то же время разглядывая этот живой идеал и хрустальную мечту любого мужчины.

На ней были белые туфельки, такое же белое платьице в виде туники, как бы небрежно перетянутое в талии тоненьким пояском. Пальцы были унизаны кольцами и перстнями, а на шее на тонкой золотой цепочке блистал маленький крестик с бриллиантом. Несколько прядей шелковистых волос, спадающих на плечи, кокетливо вздымались на ее нежной груди, которая наполовину была открыта и дышала молодостью и жаром.

– Простите за вторжение, но я живу в каюте через стенку и, услышав, как вы мучаетесь вот уже несколько часов подряд, решила прийти к вам на помощь. Выпейте, пожалуйста, вот это, и вам сразу же полегчает.

Она протянула мне что-то величиной со спичечную головку, я взял протянутое и тут же проглотил вместе со слюной. Она с изумлением наблюдала эту картину, но затем, как бы опомнившись, встала, подошла к столику, взяла графин с водой и, налив мне полный стакан, протянула его с необыкновенной нежностью, участием и теплом.

Я поблагодарил ее, сделал несколько глотков и отставил стакан в сторону. Как ни странно, но одно только присутствие этой женщины избавило меня от мучительного процесса, и я смотрел на нее глазами только что спасенной жертвы.

– Позвольте представиться, меня зовут Заур, я направляюсь в Египет по личным делам.

– Очень приятно. Елена.

– Простите, но если Елена, из-за которой началась Троянская война, была похожа на вас, то теперь я могу понять Париса!

– Благодарю вас, Заур, вы умеете угодить даме.

– А вы – вылечить кавалера. – и мы оба рассмеялись.

– Интересно, но вы даже не спросили у меня, что я вам дала, может, это был яд?

– Если одно ваше присутствие, Леночка, избавило меня от болезни, то о каком яде может идти речь? Да к тому же я уверен, что в ваших руках даже цикута превратилась бы в бальзам.

Взглянув на меня томным взглядом синих как небо глаз и мило улыбнувшись, она повернула голову и, пытаясь разглядеть в иллюминаторе серебряный полумесяц, спросила как бы между прочим:

– Заур, вам очень плохо?

Не знаю почему, но вопрос не застал меня врасплох, больше того, мне почему-то захотелось пооткровенничать, развязать язык, забыть обо всем.

– Да, Леночка, – проговорил я тихим голосом, – мне так плохо, что я почти умираю. У меня чахотка, и плыву я в Египет скорей не для того, чтобы поправиться, а потому, что не могу умереть в постели.

– Я это поняла, еще даже не переступив порога вашей каюты, но, глядя на вас, я бы не сказала, что вы отчаиваетесь.

– Ну что вы, Леночка, конечно же нет. Я прошел в этой жизни через такие круги ада, что Данте отдыхает, так мне ли отчаиваться? Да к тому же я джентльмен удачи, а такие люди, как правило, умирают мгновенно, – либо от пули, либо от ножа.

– Зачем вы пытаетесь оттолкнуть меня, Заур?

– Потому, что я увидел жалость в ваших глазах, Леночка, а она вам может сослужить дурную службу, и вы будете корить себя потом всю жизнь.

– За что, например?

– За то, что я могу нечаянно влюбиться в вас. Согласитесь, такой подарок судьбы у края могилы – это ли не мука для несчастного?

– У вас нет чего-нибудь выпить?

– Нет, к сожалению, я еще не успел обустроиться, но сейчас мы что-нибудь придумаем.

Снимая трубку телефона внутреннего пользования, я спросил, что она будет пить, и в то же время попросил прощения за неудобства.

– Ну что вы, Заур, все нормально, я просто немного замерзла.

– Может быть, закрыть иллюминатор?

– Нет, нет, не нужно, что вы, – вам ведь совершенно необходим свежий воздух.

В этот момент в дверь каюты постучали. Это стюард принес коньяк, шоколад и лимон. Мы выпили и немного раскрепостились.

Леночка была женой дипломата и направлялась в Карачи, к месту службы своего супруга. Родом она была из Москвы, так что нам было о чем поговорить. Как ни странно, но я не скрыл от нее почти ничего из своего прошлого, и она, судя по ее взаимным откровениям, была мне за это благодарна.

В тот момент я был склонен предполагать, что ее послал мне Бог, еще раз давая возможность почувствовать вкус к жизни, с тем чтобы я боролся за нее. С самого нашего знакомства она поняла это и до конца нашей встречи пыталась стать для меня тем аккумулятором, откуда я мог бы заряжаться и черпать свои силы.

Руслан и Людмила были откровенно поражены таким тандемом, и со стороны я не просто видел, а чувствовал, как они восхищались моим талантом, думая, что я играю какую-то придуманную экспромтом роль. Я не стал их разочаровывать.

Через два дня пути, утром, «Тарас Шевченко» бросил якорь в афинском порту. Выйдя на берег, мы до самого вечера бродили по древним руинам Акрополя и храмам этого божественного города, а после ужина уехали далеко-далеко и оказались в какой-то деревне у моря. Безоблачное небо сияло здесь неистовой синевой, вечнозеленые пальмы шептались о чем-то между собой, а лодки искателей жемчуга скользили по зеркалу залива, в безбрежном просторе Средиземного моря, у кроваво-алого горизонта.

За эти несколько дней я преобразился буквально на глазах. Что касалось наших отношений с Леной, то они были дружескими, так, по крайней мере, принято выражаться в порядочном обществе. День мы проводили на палубе, гуляя и отдыхая под тенью навесов. Она купалась в бассейне, а я, сидя в шезлонге и наблюдая за ней, фантазировал и мечтал. А как было не мечтать, глядя на это поистине божественное создание?

Вечером мою спутницу манило казино. Я стоял у зеленого стола с рулеткой и по ходу того, как крутился шарик, внимательно наблюдал за выражением ее глаз, следил, как менялась мимика ее лица в тот момент, когда шарик западал в какое-нибудь из гнезд, как она радовалась или огорчалась, и делал свои выводы.

Много лет назад один старый лагерный шулер объяснял мне некоторые нюансы в этом роде. Прежде чем сесть с кем-то играть по-крупному, он всегда наблюдал за ним, долгое время присутствуя рядом, когда его будущий партнер играл с кем-нибудь. И как правило, в течение короткого времени мог безошибочно определить характер и нутро этого игрока.

– Самые искренние чувства человека и его изначальная суть проявляются именно в игре: все написано на его лице, – говорил он мне, – но главное здесь, чтобы игрок не видел, что за ним следят.

Так что мне было интересно наблюдать и угадывать то, что в принципе было и так как на ладони. Вся она была для меня как открытая книга, – такая искренняя и по-хорошему доступная.

Сам же я никогда не садился за игорный стол. Профессиональные игроки вовсе не играют в рулетку – эта игра действует им на нервы, возбуждает их. Они заранее уверены, что шансов на выигрыш у них нет, и если кто-нибудь и рискнет поставить доллар, то с единственной целью: испробовать свое счастье, подобно тому, как опытный ювелир пробует предложенный ему металл.

 

Глава 22

Вечер того дня перевернул все с ног на голову или, скорее, поставил все на свои места. Мы только что вернулись на корабль, голодные и уставшие, еще по дороге договорившись, что поужинаем в ресторане на корабле, и разошлись по каютам для того, чтобы переодеться.

Это был один из тех чудесных благословенных вечеров, когда ветер приносит ароматы бесчисленных цветов, прекрасные розовые облака отражаются в море, и солнце, улыбаясь, покидает землю.

В тот момент я стоял почти раздетый, спиной к двери, надевая рубашку и глядя в зеркало, как вдруг дверь в каюту резко открылась. В дверях стояла Елена.

– Вы что-нибудь забыли, Леночка? – еле вымолвил я с дрожью в голосе, глядя на ее почти распахнутый белый батистовый халатик, на точеные ноги, на то, как вздымались ее маленькие, но упругие груди, на ее изящно посаженную головку и алые как роза губки.

– Да, Заур, я забыла кое-что.

– И что же? – с дрожью в голосе спросил я.

– Саму себя. Вы позволите мне забрать то, что принадлежит только мне, или рискнете оставить?

Она не спеша подошла ко мне и, вскинув голову, посмотрела глазами, полными любви и сострадания, так, как если бы я стоял с петлей на шее, а она явилась для того, чтобы зачитать мне оправдательный приговор.

Меня трясло, я не мог вымолвить ни слова. Но в какой-то момент взял себя в руки и еле прошептал:

– Но ведь это невозможно, Леночка, я болен заразной болезнью!

– В этом мире все возможно, Заурчик, – сказала она, скинув на пол халат и обнажив свое дивное тело. – А что касается болезни, то это не преграда для тех, кто желает друг друга. Вы ведь желаете меня, не правда ли?

Наши взгляды встретились вновь, огонь в них горел, как в жерле вулкана. И она еще спрашивала, желаю ли я ее. Забыв обо всем, я нежно прикоснулся пальцами к ее груди и поцеловал в шею. Она тут же приняла ласку, обвила обеими руками мою шею, и, лаская друг друга, через мгновение мы провалились в бездну любви и желаний.

Утро следующего дня застало нас в постели, с которой мы еще не поднимались. В открытый иллюминатор было видно утреннее солнце, на редкость яркое и красивое. Оно слепило глаза, и от этого приходилось жмуриться. Был слышен тихий плеск волн, разбивавшихся о борт корабля, а в чистом лазурном небе, словно нарисованные кистью неведомого мастера, застыли редкие розовые облака.

– Если все умирающие в постели такие же, как и ты, Заур, – пыталась подбодрить меня эта прелестная искусительница, – то я даже не знаю, какие они тогда, когда здоровы?

Я обнял ее и нежно прижал к груди. Это была сказка. Я сам не верил в то, что произошло. Но так хорошо знакомый мне огонь, подступивший к горлу, и приятная дрожь, обволакивавшая все тело, говорили о том, что это явь.

Как молитва, так и любовь никогда не могут быть чрезмерными. Я вновь овладел ею, и мы, как и раньше, утонули в безбрежном океане блаженства.

Еще долго мы пребывали в этом восхитительном состоянии, но в середине дня стук в дверь прервал нашу идиллию и спустил с небес на землю.

– В чем дело? – недовольно прорычал я своим басом.

– Простите, сэр, у вас все в порядке? – послышался из-за двери голос стюарда.

– Лучше, чем могло бы быть, молодой человек.

– А простите, пожалуйста, еще раз, капитан интересуется самочувствием леди, вашей соседки.

Но Леночка не дала мне сказать больше ни слова. Уже успев встать и накинуть халат, она подошла к двери и открыла ее с такой грацией восточной царицы, что ни у кого не должно было остаться даже и тени сомнений относительно ее нравственного облика.

Она проговорила этому пацаненку-халдею что-то по-английски и вышла в коридор. Растерявшись, он попятился назад, несколько раз извинился также по-английски и пошел дальше, а я через несколько секунд услышал звук закрываемой двери соседней каюты.

Многие годы борьбы не были лишены известного разнообразия и глубоких следов, нередко отмеченных шрамами на моем сердце, и, будучи по натуре человеком импульсивным, я умел смеяться над нелепостями существования и радоваться достижениям, смакуя минуты благоденствия, украденные у нескончаемой борьбы за выживание.

Думаю, читателю нетрудно догадаться, как продолжалось это плавание, но чем оно закончилось, догадается не каждый. Даже самый сильный человек все равно слаб, его возможности ограниченны, что же говорить о чахоточном? Даже все золото мира не дает исцеления от этой коварной болезни. Человек, так или иначе, всего лишь незначительная песчинка во Вселенной.

По прибытии в Порт-Саид Лена вместе со мной сошла на берег. Еще на Кипре, куда наш корабль приплыл спустя несколько дней после захода в Афины, она дала мужу телеграмму о том, что задержится в Египте по обстоятельствам, суть которых сообщит по прибытии в Карачи. Я узнал об этом, но возражать не стал. Она была не тем человеком, который меняет свои решения или привычки из-за каких-то там неудобств или лишений в пути.

Как мы добирались до оазиса Эль-Харра и как прощались потом – это отдельная часть моей жизни и глава, которую я когда-нибудь допишу. Если бы не Лена с ее прекрасным английским, с ее обаянием Афродиты и красотой Клеопатры, никогда бы мне не устроиться здесь, в этом поистине оазисе жизни. Она оставила мне столько денег, что их с лихвой хватило и на лечение, и на вполне сносную жизнь в этом уединенном крае.

Расставаясь, она взяла с меня слово, что я постараюсь вылечиться, и мы договорились встретиться еще раз в этой жизни. Женская красота – это такая сила, которая оставляет след даже после своего исчезновения и все еще волнует душу, когда уже не может волновать чувственность.

Через несколько месяцев пребывания в этой здравнице, бросив курить, соблюдая определенную диету и употребляя в пищу травы и растения, произрастающие только в пустыне, я прекрасно себя чувствовал и шел на поправку. У людей, много страдавших, но которых привычка или забвение излечили от страданий, есть изумительная способность скучать. Это происходит оттого, что страдания делают нашу жизнь невыносимой, в то же время наполняя ее такими сильными переживаниями, что они делают неощутимыми ее пустоты.

В общем, я скучал, предаваясь воспоминаниям, когда вдруг неожиданно был приглашен на переговоры с дочерью в Каир. На следующий день я улетел в Москву, с тем чтобы оттуда отправиться в Бордо к нашедшим меня через столько лет дедушке и кузине.

Итак, вот уже почти два месяца я во Франции, в окружении родных и близких мне людей. Какие приключения ожидали меня далее, читатель узнает в следующей книге.

А пока позвольте откланяться. До скорой встречи, господа!

 

Авторская справка

Общее число заключенных в современной России – около миллиона человек.

Количество колоний – 800 (из них женских – 37).

Число тюрем и следственных изоляторов – 363.

Количество больных туберкулезом и ВИЧ-инфицированных – 121 тысяча человек.

Отбывающих пожизненное заключение – 1300 человек.

Переполненность тюрем – 150 %.

Процент помилованных: в России – 0,6, в Европе – от 5 до 30 (в зависимости от страны), в США еще меньше, чем в России, – 0,03.

 

Воровской словарь

Анаша – марихуана.

Базар – быть в разговоре.

Блатняк – вор в законе.

Барыга – спекулянт.

Втыкалы – карманные воры.

Вкуривать – слушать и усваивать.

Выстегнулись – заснули.

Верьверью – замысловатый обман.

Домушник – квартирный вор.

Дубак – сторож.

ДВК – детская воспитательная колония.

Жулик – вор в законе.

Жиган – вор в законе.

Затарить – спрятать.

Кореш – друг.

Карманник – карманный вор.

Ксивота – документы: паспорт, военный билет и т. д.

КПЗ или ИВС – камера предварительного заключения или изолятор временного содержания.

Кубатурить – думать.

Кацебурка, бендешка – будка или сторожка на бирже или в тайге.

Легавые – милиция или администрация тюрем и лагерей.

Лушпайки – очень старые стиры.

Лепила – медбрат из заключенных, не смыслящий в медицине.

Медвежатник – вор по вскрытию сейфов.

Малява – записка, тонко скрученная в целлофан и запаянная со всех сторон.

Майданщик – вор, орудующий по поездам.

Маякнул – дал знать жестом, мимикой лица или выражением глаз.

Мануфта – предмет одежды.

Ништяк – хорошо.

Напас – один раз или пару напасов чифиря, что означает – сделал пару глотков чифиря или пару затяжек курева.

Общак – добровольный сбор средств (деньги, сигареты, чай, наркотики) арестантами для нужд преступного мира.

Обиженные – люди, совершившие неисправимые проступки в заключении и сурово наказанные за них.

Пропуль – кошелек или деньги, украденные и во избежание запала отданные напарнику.

Потерсить – поиграть в «терс» (картежная игра заключенных на Севере).

Подельники – лица, идущие по одному и тому же делу.

Положенец – вор в законе или поставленный ворами следить за положением в тюрьме, лагере, городе и т. д.

Приклюнуть – немного поесть.

Перевертыш или сухарь – негодяй, выдающий себя под чье-то воровское имя (на их судьбе стоял крест).

Ручечник – карманный вор-универсал, ворующий ручки с золотым пером.

Спалиться – попасться на преступлении.

Сходняк – встреча воров в законе (региональный, всесоюзный сходняк), остановить встречу может только тюрьма или смерть.

Свояк – вор в законе.

Скула – внутренний карман пиджака, пальто, куртки.

Сука – предатель.

Стиры – лагерные карты (самоделка).

Ставщик – из бригады карманников, предоставивший фраера втыкале.

Стакан – промежуток у вахты между жилой зоной и свободой.

Стос – колода карт.

Торговать – процесс воровства.

Урка – вор в законе.

Фраер – одна из трех частей преступного мира – потерпевший.

Форточник – вор, проникающий в квартиру обычно ночью через форточку или через окно.

Фуфлыжник – не уплативший карточный долг.

Фуфло – неуплаченный вовремя карточный долг.

Фартецама – атрибут карманного вора, пиджак, целлофановый пакет, газета.

Фарцовщик – барыга, торгующий запрещенным товаром (импорт и т. д.).

Ханыга – спившийся в прошлом преступник.

Хипиш – шум, скандал.

Цинканул – сказал, дал знать при помощи слов.

Шпанюк – вор в законе.

Шмон – обыск.

Шнырь – дневальный.

Шуляга – шулер.

Ширмач – карманный вор.

Чифир – очень крепко заваренный чай.

 

Краткий словарь жаргонных слов и выражений, смысл которых неясен из контекста

(Возможны некоторые семантические, орфографические и фразеологические расхождения, связанные как с географической разбросанностью ГУЛАГа, так и с отсутствием единого общепризнанного словаря арго)

АРМУДА – небольшой стакан с круговым углублением посередине. Обычно широко распространен на Востоке и в Средней Азии.

БАЗАР – интересный и, главное, деловой разговор. Это слово не следует путать со словом «БАЗАР», которое обозначает ругань.

БАН – вокзал.

БАНКОВАТЬ ОТРАВОЙ – продавать наркотики.

БЕЗ ПЯТИ МИНУТ ВОР – обычно это выражение употреблялось в том случае, когда кандидат в самое ближайшее время должен был войти в воровскую семью, то есть стать Вором в законе.

«БЕЛОХВОСТЫЕ» ДА «КРЕМЛИ» – пятидесятирублевки и сторублевки.

БУДТО ТЯНУЛ ЛОПАТНИК У ФРАЕРА ИЗ КОСЯКА – будто вытаскивал портмоне у потерпевшего из одного из двух карманов брюк.

БУХАРИКИ – пьяницы.

БЫТЬ НА ПОЛОЖЕНИИ – то есть смотреть за воровским порядком.

ВЗДЕРНУТЬСЯ – повеситься.

В КУРАЖАХ – в карточном выигрыше.

«ВОРОНОК» (когда-то «ЧЕРНАЯ МАРУСЯ») – машина, специально предназначенная для перевозки заключенных в никуда…

ВСЁ РОВНО – всё нормально.

ВТЫКАЛЫ – карманные воры.

ВЫЗВАТЬ СЛЕГКА – не на этап, а куда-то рядом: на допрос, например, или на суд.

ВЫУДИТЬ МОЙЛО ИЗ-ПОД ГУБЫ – профессиональные карманные воры-писаки носили под губой кусочек лезвия и в нужный момент тут же без проблем вытаскивали его.

ГАПОВАТЬ – употреблять наркотики, проглатывая их.

ГАШИШ, или ПЛАН, – чистая пыльца конопли, в народе называемая АНАШОЙ.

ГАШНИК – тайник.

ГНИДНИКИ – вещи.

ГУЛАГ – Главное управление лагерей СССР.

ДЛЯ ФАРТЕЦАЛЫ – для блезира.

ДОБИВАТЬ ДИКАШКУ – досиживать срок в десять лет.

ДОРОГА НА СВОБОДУ – путь лагерной корреспонденции на волю.

ДПНСИ – дежурный помощник начальника следственного изолятора.

ЖУЛИКИ – Воры в законе.

ЗАВАЛИТЬ – убить.

ЗАКОЦАННЫЕ – заключенные, закованные в наручники.

ИГРОВОЙ – лагерный картежник.

КАТАЛА – профессиональный картежник.

КАТРАН – место, где собираются играть в карты под интерес Воры в законе.

КИВАЛЫ – народные заседатели в советских судах.

КИЛЕШОВАТЬ – думать, размышлять.

КЛИФТ – пиджак.

КОЛЕСА – психотропные таблетки.

КОЛЫМСКОЙ ФЕНЕЙ – на диалекте заключенных, отсидевших на Колыме.

КОПЕЙКА С ДОЛИ – равная часть добычи с уголовного преступления.

КОРМУШКА – отверстие в двери камеры, куда подают заключенным пищу и другие вещи, разрешенные правилами режима данного человеконенавистнического учреждения.

КОТЕЛ (КОТЛЫ) – часы.

КПЗ – камера предварительного заключения, где могли содержать не более трех суток. В особых случаях максимум мог достигать десяти суток.

КУКНАР – срезанные, засушенные и перемолотые головки мака.

ЛАВЭ – деньги.

ЛАГЕРНЫЙ ГАРЕМ ПОСЛЕ ДВЕНАДЦАТИ ЧАСОВ – по законам преступного мира проигравший должен уплатить долг до двенадцати часов ночи. Одна минута первого, и он уже фуфлыжник. Таким образом он автоматически становится опущенным. С ним могут делать все, что заблагорассудится его кредиторам, изнасиловать, например. Хотя в воровском мире такого наказания нет.

ЛЕПИЛА – лагерный или тюремный медицинский работник.

ЛОПАТНИК – то же самое, что и гомон, кошелек, портмоне.

ЛОХМАЧ – то же, что и беспредельщик (или беспредельник).

МАЛЯВА – лагерная или тюремная записка, тонко скрученная и запаянная в целлофан.

МАРОЧКА – носовой платок.

МИСКАЛ – мера веса в Древнем Востоке, равная 4,5 грамма. Взята наркоманами за основу взвешивания опия.

МЕСТО ДЛЯ ПЕРЕКАНТОВКИ – место, чтобы переждать какие-либо события.

МУСОРА-МАЙДАНЩИКИ – милиционеры линейных отделов.

МУСОРА-ПОПКАРИ (ПУПКАРИ) – тюремные надзиратели.

НАВОДИТЬ КОНЫ – искать пути разрешения того или иного вопроса.

НА ПОЛУСОГНУТЫХ – походкой вразвалочку и как бы согнув при этом колени, как на корабле при качке.

НАСВАЙ – зеленый порошок, смешанный с пометом кур и некоторыми сухими растениями, употребляемый в основном народами Средней Азии и Северного Кавказа (кладут под язык, чтобы не курить табак).

НЕ В КИПЕШ – осторожно, незаметно, чтобы не потревожить ненароком.

ОБЩАК – общий котел, где собираются продукты питания, одежда или деньги. Все зависит от того, где он собирается, – на свободе или в местах ее лишения. ОБЩАК бывает двух видов: воровской, собираемый исключительно для воров, и простой, который предназначен для остальных арестантов. Если же брать суть, то в принципе любой ОБЩАК считается воровским.

ОТРАВА – всевозможные наркотики.

ОТХОДНЯК ОТ МУСОРОВ – как бы поминание покойника, но не в церкви, а соответственной службой правоохранительных органов на страницах газеты или журнала.

ОТ ХОЗЯИНА С МАЛЯВОЙ – из тюрьмы или лагеря с запиской.

ОФРАЕРЕВШИЙ – узник, потерявший чувство тюремного бытия, забывший горечь неволи.

ПАЁК, или ПАЙКА, – ограниченная порция хлеба, выдаваемая повсюду в местах заключения. Отсюда: «Начальник, пайку гони!»

ПОГОНЯЛО – кличка, прозвище, кликуха.

ПОД ВЫШАК – под расстрел.

ПОД КРЫШУ – в лагерный изолятор или БУР.

ПОДЕЛЬНИК (или ПОДЕЛЬНИЦА) – человек, с которым проходишь по одному уголовному делу.

ПОДОГНАТЬ – подарить, пожертвовать.

ПОД РАСКРУТКОЙ – ожидание суда за преступление, совершенное уже непосредственно в местах лишения свободы.

ПОДХОД – имеется в виду воровской подход, после которого тот, к кому он был сделан, становился Вором в законе.

ПОСАДИТЬ В СКУЛУ В ЛЕВЯК – положить во внутренний левый карман пиджака.

ПРИНЯЛА КОНТОРА – арестовал МУР (Московский уголовный розыск, Петровка, 38).

ПРОБИВАТЬ НА ВШИВОСТЬ – проверять разного рода приемами характер и намерения человека.

ПРОЖАРКИ НА «ПЕТРАХ» – пытки и битье на Петровке, 38.

ПРОМАЦОВКИ – проверки.

РАЗМЕНЯТЬ – расстрелять.

РАСКИНУТЬ СТОС И ВЫДЕРНУТЬ ЛЮБУЮ СТИРУ, ДАЖЕ НАВЗДЁРЖКУ – раскинуть колоду карт и вытащить любую из них, даже не глядя.

РАСПИСАТЬ УГЛОМ – сделать надрез подкладки углом.

СИЗО – следственный изолятор, то есть тюрьма. В основном заведение следственное. Хотя очень часто бывает вполне человекоистребительное.

С КУШЕМ – намного лучше.

СУХАРИТЬСЯ – выдавать себя не за того, кто ты есть на самом деле.

СУХАРЬ – человек, который выдает себя не за того, кто он есть на самом деле. В основном сухарями называют тех, кто объявляет себя Вором в законе, будучи на самом деле нечистью.

ТЕРПИЛА – потерпевший от уголовного преступления.

ТЕРЬЯК, ЧЕРНЯШКА, ХАНКА – опий-сырец.

ТИХУШНИКИ – оперативники по борьбе с карманными ворами.

ТЫЧИТЬ – лазить по карманам.

УКАТАТЬ – уговорить.

УСТИМЛАГ – управление лагерей в Коми АССР. (Премерзкое, между прочим, заведение.)

ФУГАРА – весь цветок мака, с уже надрезанными головками и взятым оттуда опием.

ХИПЕСНИЦА. Основным оружием этих дам было обольщение. Пока фраер обращал на нее все свое внимание, сообщники обворовывали его.

ЦАПКА – рука.

ЦВЕТНАЯ НАКОЛКА – точная наводка на какое-либо преступление: кражу, грабеж, убийство и т. д.

ЦЕПУРА – золотая цепочка на шее.

ЦИНКАНУТЬ – дать знать.

ЧАЛИТЬСЯ У ХОЗЯИНА – быть в заключении.

ЧИФИРНУТЬ – выпить чифиря – напитка из очень крепко заваренного чая: примерно одна пачка (30 г) на поллитровую кружку воды. Редактор сам по воле судьбы неоднократно пил эту мерзость и другим без крайней нужды не советует: сердце, почки, знаете ли, сосуды опять же…

ЧУЙКА – внутреннее чутье.

ШИРЕВО – наркотик, употребляемый внутривенно.

ШИРМАЧИ – карманники.

ШКОНАРЬ, а также ШКОНКА или ШХОНКА – лагерная или тюремная койка.

ШТЕМП – что-то вроде придурка.

ШУСТРИТЬ – лазить по карманам.

ЩЕКОТНУТЬСЯ – понять, осознать реальность происходящего.

Содержание