Климов всегда просыпался рано, а сегодня вообще практически не спал. Лежал на предоставленном ему Петром диване, ворочался, крутился с боку на бок, потирал виски и шею, садился, поджимая под себя пятки, и, запрокидывая голову, катал ее от одного плеча к другому так, что слышал хруст между лопаток. Даже накрывался одеялом с головой, как это делает жена, и не уснул. Сказалось накопившееся напряжение минувших суток.

После соленых огурцов хотелось пить, но лень было вставать, а когда он все-таки решил сходить на кухню, встал и двинулся вперед, его шатнуло, повело, и он свалился на пол.

Одновременно что-то грохнулось на кухне, а в комнате Петра нещадно зазвенел будильник. Сразу заломило затылок и заложило уши. Климов никак не мог разобрать, что ему говорит из своей комнаты Петр, и сделал несколько глотательных движений, как в самолете при посадке.

— Юр, не спишь? — негромко позвал Петр, и Климову почудилось, что пол под ним поехал, а диван крепко встряхнуло. Он схватился за него, как тонущий за мачту корабля, поднялся на ноги, расставил их пошире…

— Нет, проснулся.

— Баллов пять, не меньше, — сказал Петр, и звон будильника прервался. — Третий раз за этот год.

— Трясет? — расслабил ноги Климов и зажмурился от света: Петр вошел в комнату и щелкнул выключателем.

— Да еще как!

Убедившись, что телевизор цел, Петр сходил на кухню, собрал осколки вазы в мусорное ведро, налил из чайника воды, дал Климову, сам выпил, посмотрел на потолок, заметил трещину, махнул рукой, мол, все равно мне здесь не жить, зевнул, глянул на часы, висевшие над телевизором.

— Будем досыпать. Еще рано.

Петр еще раз посмотрел на потолок, прицокнул языком, выключил свет и направился в свою комнату.

Климов так и не уснул. Лежал, прислушивался к шуму ветра, к похлестыванию дождя по стеклам, отмечал шорохи и скрипы поколебленного дома. Казалось, что вокруг шмыгают мыши.

В голове гудело, а в мозгу крутилась надоедливая фраза: «Земля не треснет — черт не выскочит», которую когда-то обронила баба Фрося. Климов давно забыл, запамятовал эту присказку, а тут она вдруг вспомнилась.

«Земля не треснет, черт не выскочит».

Утром воды в кранах не было, Климов толком не умылся, и это раздражало, как раздражало радио, которое вопило прокуренным фальцетом неизвестной никому певички.

Подъехав к милиции, Климов попросил Петра припарковать машину возле загса и никуда не уезжать.

Как только Климов шагнул в приемную, дверь паспортистки тотчас же прикрылась, давая тем самым знать, что начальство у себя.

Слакогуз благодушествовал в своем кресле, слушал томные стенания певички, медленно затягивался и блаженно выдыхал из себя дым, играя твердой пачкой «Кэмела», перегоняя ее по столу из угла в угол.

Увидев Климова, он медленно уперся рукой в стол. Посмотрел холодно.

Серые крупного разреза глаза и тяжелая изломная морщина меж бровей заведомо внушали всякому, что капитану Слакогузу и без слов предельно ясно, кто чего стоит.

Он ждал приветствия.

Удовлетворенный тоном здравицы и речью, с которой обратился к нему Климов, а также выражением его лица, он откинулся на спинку кресла.

— Так, говоришь, дать следственное направление на вскрытие?

— Ну да, — подтвердил Климов. — Медэксперт подсказал.

— А с какой стати?

Простота и непосредственность, с которой это было сказано, ошеломили Климова.

Подождав, пока поток эмоций иссякнет, Слакогуз выпятил губы, загасил окурок.

— Я не собираюсь возбуждать дело. Ты свободен.

Это была оплеуха.

Климов вскочил, недобро сжал кулак.

— Значит, так: для погребения тела Волынской Ефросиньи Александровны нужна заверенная тобой, то есть милицией, справка о причине смерти, и ты мне эту справку не даешь…

— Не могу дать, — поправил Слакогуз.

— Ты обязан что-то сделать! Ситуация ведь идиотская! Ты обещал…

Сам Климов редко прибегал к посулам, потому что привык их выполнять, и теперь злился на себя за то, что угораздило поверить Слакогузу: попасться на удочку со всей этой медэкспертизой.

— Обещал, но сделать не могу, — ответил Слакогуз, и его ответ напомнил Климову забытую присказку: «Мы там два пирожка оставили: один не ешь, а другой не трожь».

— Врешь, — протянул Климов, — все ты можешь…

— Закон все может, я лишь исполнитель…

— Вот и выполняй: решай проблему. — Спазм раздражения перехватил горло. Климов свирепел: — В конце концов…

Толстый подбородок Слакогуза наплыл на ворот форменной рубашки.

— Не пыхти…

— Я сам…

— …как геморрой…

— Что ты сказал? — противясь возникающему чувству гнева и обиды, внезапно тихо спросил Климов. — Повтори.

На жирных щеках Слакогуза проступили мелкие сосуды.

— Ведешь себя по принципу: я вылез — вы со мной носитесь.

— Не я, а ты! — взорвался Климов. Он старался успокоиться и не смог. — Бобер вонючий!

Климов стукнул по столу, взбешенный собственным бессилием и гневом.

— Видишь всю абсурдность ситуации и продолжаешь унижать меня, как сявку.

Климов чувствовал, что задыхается от злобы.

Слакогуз поправил у себя под брюхом кобуру.

— Чего слюною брызжешь? За собакой бежишь, что ли?

Он уже явно провоцировал на то, что в протоколах именуют «оскорбление действием». Колол издевками и ждал реакции.

Климов вскочил:

— Ну, вот что!

Слакогуз невольно отшатнулся, вжался в кресло, и рука его легла на пистолет.

— Но-но… Схлопочешь срок.

Климов еле удержал себя от мощного рывка вперед: он уже чувствовал «Макаров» Слакогуза у себя в руке… Скрипнул зубами. Перевел дыхание. Глянул в окно. Увидел дождевые капли. Мокрые, исхлестанные ветром листья тополя. Почувствовал, что остывает, успокаивается… как перед схваткой.

— Значит, так… — сказал он листьям за окном, — я сам ее похороню… Без всяких справок…

— И тебя посадят. — Слакогуз по-прежнему держал ладонь на кобуре. — За самовольное захоронение — три года.

Климов смерил его взглядом так, что тот сглотнул слюну.

— А брать, сажать кто меня будет? Ты? Тогда бери! А я пока пошел.

Он двинулся к двери и на ходу услышал:

— Я предупредил. Геморрой…

Ух, как ему внезапно захотелось обернуться, врезать от души, но Климов только поправил узел галстука и резко толкнул дверь.