Взяв подписку о невыезде, Климов отпустил Червонца и почувствовал сосущую боль под ложечкой. Если он и дальше будет так питаться, как сегодня, язва ему обеспечена. Да и голова все чаще стала беспокоить: мысли путаются, вялые какие-то, и странный звук в ушах… Жена объясняла это гипогликемией, снижением уровня сахара в крови, который столь необходим для нервных клеток.

— Андрей, ты ел сегодня что-нибудь, в смысле, обедал?

— Да как сказать, — замялся тот, — бутылку лимонада выпил на ходу, а что?

Климов втянул в себя живот, поморщился.

— Этак… загнемся мы с тобой на этой службе без еды, это уж точно. Давай как-то подсказывать друг другу, что ли, держать в памяти. В тюрьме и то строго по времени, баланда, но зато горячая.

Само собой, Гульнову это предложение пришлось по душе. Надо только побороть в себе инстинкт гончей собаки: есть после того, как зверь затравлен.

На том и порешили. Но, как говорится, благими намерениями вымощена дорога в ад. Ночью их подняли по тревоге, и они пятеро суток были в срочном розыске, ловили сбежавшего из-под стражи Леху Молдавана. Убив двух конвоиров и вооружившись их автоматами, он захватил такси и вырвался из города уже по темноте. Настигли его в горах, но взять живым не удалось, сорвавшись с утеса, он рухнул вниз, и горная река размолола его о камни.

И снова было не до еды, сухомятка и любимые консервы. Климов вспомнил о недавнем уговоре, сплюнул бы, да слюны жалко. К тому же и ночи выдались промозглые, с ненастным леденящим ветром и кое-где срывающимся снегом.

Словом, размялись. Сдали нормы ГТО.

В город вернулись в пятом часу утра, и Климов первым делом разогрел себе бараний суп, который обнаружил в холодильнике, и выпил кружку кваса.

Малость оживившись после еды, он снял с себя замызганную полевую форму и, чувствуя, как его клонит в сон, на цыпочках пробрался мимо детской в зал, где его ждал разобранный и застланный диван.

Осторожно взбив подушку, снял с руки часы и положил их на пол, ближе к изголовью. Сегодня он имеет право выспаться как человек. Мало того, если не стрясется чего-нибудь экстренного, на службу можно двинуть после двух. Ему представлялся редкий случай пообедать вместе с сыновьями. Увидеть, так сказать, детей при свете дня.

Умостившись на своем скрипучем лежбище, накрыв голову подушкой — так было глуше и уютнее, — Климов стал засыпать… И он бы уснул, но перед глазами опять всплыл искалеченный камнями и водой труп Лехи Молдавана: провально-оскаленный рот без передних зубов, проломленный висок и тело, как мешок с костями, — все в кровоподтеках, ссадинах, разрывах… А ведь в жизни Леха, Алексей Молдавский, был красивым рослым парнем, острословом и любимцем женщин. Климов помнил его еще юнцом, десятиклассником, вручавшим первочатам буквари. Это было девять лет назад, когда они с женой привели своего старшенького в школу. Первый раз — в первый класс. И надо же, какое совпадение: не кто-то, а именно Леха Молдаван, а тогда просто Алексей Молдавский, гордость школы и участник всех математических олимпиад, взял на руки его сынишку и помог тому потренькать в школьный колокол… Потом… Потом ему не дали ходу в МГУ, буквально срезали на первом же экзамене, как режут всех провинциальных медалистов. Он вернулся и пошел работать в РСУ. Был каменщиком, сварщиком, электриком, служил на флоте, там попал под суд за драку с кем-то из «дедов», дослуживал в дисбате… И пошло-поехало. Одна обида за другой. Вино, картишки, поножовщина… За девять лет, прошедших после школы, — четыре срока, восемнадцать специальностей, половина из которых — воровские… И финал. Убийство, побег и нелепая смерть. А ведь два года назад Климов имел с ним серьезный, долгий разговор. Даже поспорили немного о свободе, власти и ответственности за свою судьбу. Впрочем, спорить с молодыми бесполезно. Они слушают только себя. Да их и понять можно: кто слышал много обещаний, тот редко им верит.

Непонимание одних другими исследователи человеческой психики предписывают искать в разобщенности: вещи вытесняют человека даже из среды родных по крови, тягостно сказываясь на его мировоззрении и порождая отчужденность. Стихия мелкой собственности — страшная зараза. Хоть копейка, да моя! Насилуя души, она заражает их цинизмом и жестокостью. Иногда Климов начинал ненавидеть свой город, в котором, как и на любом другом курорте, деньги обесценены, не говоря уже о чистоте людских взаимоотношений. Иной за каждый поцелуй сомнительной красотки готов платить по сто тысяч рублей, в то время как за эти деньги кто-то вкалывает целый месяц. Это тоже правда жизни, разве что в извращенной форме. Но, может, и впрямь самый мудрый, а следовательно, и самый сильный человек тот, кто, презирая свой дом, остается в нем жить? Не этому ли учил Диоген, гражданин всего мира?

Углубившись в размышления, Климов стащил с головы подушку, глотнул воздуха. За окном стало сереть, и надеяться на то, что он еще уснет, не приходилось. В это время он уже не засыпал.

Подмяв под себя подушку, обхватил ее руками, смежил веки. Изувеченный труп Алексея Молдавского и воспоминания о его не менее искалеченной судьбе, так трагично оборвавшейся на двадцать пятом году жизни, вновь разбередили его давнюю отцовскую тревогу за будущее сыновей. Старший по-прежнему, с первого класса, учился на одни пятерки, тянулся к знаниям, мечтал о золотой медали, успевая заниматься теннисом и потихонечку осваивая для себя гитару, а младший… этот быстро менял увлечения. Если еще вчера он бегал на дзюдо, то сегодня его уже манили авиамодели. Рабочий стол младшего сына был завален журналами «Крылья Родины» и «Моделист-конструктор», а на верстаке, который Климов сразу же соорудил на лоджии, как только они въехали в квартиру, вперемешку грудились фанерные и пенопластовые фюзеляжи, элероны, пропеллеры и чертежи, скопированные из пособий для юных поклонников неба. Надо сказать, чертежи были выполнены с известной долей тщательности, но больше всего поражали Климова своей отделкой всевозможные пропеллеры. Сынишка выстругивал их между делом из деревянных брусочков, они почти ничего не весили и были так любовно отшлифованы, что их шелковисто-гладкие поверхности вызывали прилив щемящей нежности к доморощенному авиаконструктору. Дети сами по себе приносят радость, но когда они еще способны сделать нечто уникальное, чувство радости сменяется восторгом. Климов ловил себя на мысли, что слишком уж доволен сыновьями, а жена боялась, как бы он «не сглазил» их излишней похвалой. «Сплюнь через плечо, — просила она и сама пришептывала: — Тьфу, тьфу, тьфу…» Сначала каждая мать, у которой родится сын, мечтает, чтобы он рос не по дням, а по часам и чтобы непременно вымахал выше своего отца, и лишь потом, когда сын начнет басить, сутулиться, стесняться своей долговязой фигуры, она тайно желает, чтобы он стал лучше родителя. Работа Климова жене не нравилась. Она устала жить с подспудным страхом за него, за себя, за своих «чадунюшек». Отец Климова был хирургом, и жена надеялась, что сыновья пойдут по стопам деда. И этот выбор будущей профессии казался ей разумным: он оперативный работник, а они будут оперирующими. Климов не возражал, но просил не очень увлекаться. Самая трудная проблема — проблема выбора, и все же это ужасно, когда тебя лишают возможности что-то решать за себя. Мужчина должен иметь свое мнение.

Думая о сыновьях, жалея, что он редко общается с ними, Климов в то же время не мог избавиться от убеждения, что чередование или повторение одних и тех же поступков, одной и той же линии поведения в жизни человека не бывает случайным. В каждом есть какая-то программа, которую он выполняет слепо, безотчетно, неосознанно. Сам он, например, мечтал стать архитектором, а получился сыщик. И теперь, когда его младший сын уверял себя и всех вокруг, что станет авиаконструктором, а жена начинала волноваться и, горячась, доказывать, что сын генерала никогда не станет маршалом, потому что у маршала у самого есть дети, Климов лишь посмеивался: глупые, глупые люди! Они думают, что чем больше они говорят о себе, тем им легче будет жить. Как бы не так. Наши надежды глухи к нашим словам. Наоборот: от произнесения вслух они становятся еще хитрее, изворотливее, недоступнее и держатся с нами так же пренебрежительно-властно, как молодая обаятельная женщина с влюбленным в нее стариком. Почти не пряча от него своей издевки. Да оно и понятно: насколько прекрасна безнадежная любовь в юности, настолько она отвратительна в старости. Нет, свои мечты надо скрывать, тогда они смогут стать явью. Беда в том, что, когда робкого человека очень беспокоит исход какой-нибудь его затеи, он заранее смиряется с поражением. Другими словами, шкура барана хороша в стаде овец, но не в стае волков.

Сон явно не шел, и Климов решил ехать на работу. Как ни крути, а не любил он праздники и выходные дни. Он от них отвык. Особенно его возмущали торжества и юбилейные застолья, все это организованное ничегонеделание. Жена категорически не соглашалась с ним, и он оправдывался тем, что характер формирует среда, окружение. А какое оно у него? Работающее и днем и ночью, без выходных и праздников. Семисезонное.

За окном порывисто зашелестели тополя, и к шуму ветра в листьях стал примешиваться стук дождя. Он молотил по стеклам нудно, забубенно, бесприютно.

Климов поднялся с дивана, помотал тяжелой головой и начал одеваться. Как ни волынь, а дело делать за него никто не будет, ограбление квартиры Озадовского висит на его шее. Работа хоть и не одного дня, но когда-то и ее надо заканчивать. Брать домой материалы следствия он зарекся еще в начале своей службы. Тогда он поленился заехать на работу после осмотра места происшествия и повез ампулы с неизвестным лекарством, найденные возле трупа убитой на пляже девицы, домой. Он точно помнил, что выложил их, завернутые в бумажку, на прикроватную тумбочку, но утром, поднявшись по срочному звонку, уехал без них. Потом три дня ему было ни до чего: мотался по области за вероятным убийцей, а когда хватился, ампулы исчезли. Как сквозь землю провалились! Он с женой переворошил все вещи, излазил полки, антресоли, по сорок раз на дню заглядывал под тумбочки, шкафы, кровати, но найти так и не смог. То, что он тогда пережил, навсегда отбило у него охоту к подобной практике. Теперь он лучше десять раз проверит, все ли в порядке, все ли на месте, чем допустит прежнюю рассеянность.

«Педант? — спросил он у своего отражения, стоя перед зеркалом, и, сбривая пятидневную щетину, сам себе ответил: — Возможно». Но другим ему уже не быть.