Избранное

Илемницкий Петер

ХРОНИКА

 

 

#img_11.jpeg

#img_12.jpeg

#img_13.jpeg

Перевод В. ЧЕШИХИНОЙ и Н. АРОСЕВОЙ

Кой дьявол — чтоб ему пропасть! — дернул вас ко мне обратиться? Чтобы я да вел деревенскую хронику, записывал то, что в нашей деревне творилось? Терпеть не могу чернил, у меня и руки-то отнимаются, только ручку с пером увижу.

Может, вы вообразили себя в школе и выдумываете черт-те какие нелепые задания для школьников? Воробьи и те на крышах чирикают, что вы заставляете своих учеников подробно описывать, как петух кукарекает. Пускай подметят, как сперва он кружится, приседает, потом пригибает голову к земле, гребнем трясет, выпрямляется, шею вытягивает, клюв разевает и глаза закрывает, словно готовясь пропеть знакомую арию…

Голову даю на отсечение: на следующем уроке вы и вовсе своих учеников в пот вгоните, требуя, чтобы они в точности описали, как отец галстук повязывает. Предсказывать не хочу, как бросится вам кровь в лицо, если какой-нибудь простодушный малец ответит, что у его бати — только один готовый галстук, который он далеко не всегда и пристегивает к гуттаперчевому воротничку. Впрочем, вам судить — сумеют ли наши сорванцы точно описать, как завязывают галстуки: какой конец надо на шею закинуть, как узел затянуть…

Мне, конечно, на такие вопросы легко ответить: петуха я у мусорной кучки всегда вижу. И галстук собственными руками завязываю. Так ведь народный-то гнев — не крик петушиный, а галстук вовсе не похож на петлю виселицы.

Восстание?

Допустим, теперь, когда и выстрелов не слышно, и страхи все миновали, вам по неизъяснимой фантазии историка, восстание, чего доброго, представляется красиво повязанным галстуком на шее гордого народа, преисполненного достоинства…

Но поймите же, черт возьми, не я ведь этот галстук завязывал — просто вертелся в гуще событий и в лучшем случае держал его за узкий конец.

Вышло так, что впутался я в дела, у которых ни с моим ружьем, ни с моей собакой и общего-то ничего нет. Зато в лесу мой участок и узнать было невозможно.

Там, где прежде трубили олени, затрещали автоматы, а на лесосеках, где одна земляника алела, закраснелась кровь человеческая.

Однако все, что мне известно, — это лишь сучья, те щепки, что летят, когда лес рубят.

Какой же дьявол подучил вас терзать меня? Ни за какие коврижки вы не заставите скрипеть пером по бумаге; школяр я, что ли? С меня и того довольно, что приходится записывать кубатуру дров и дни, отработанные лесорубами. Да я рехнусь, поддайся я вашим уговорам хоть на один миг.

Впрочем, писать хронику собираетесь вы, всяк видит, как вы от этого полнеете.

Так и быть, расскажу, что нужно, а вы записывайте. И не бойтесь, что вам чернил не хватит. Скажу я немного, и сдается, не будет в моем рассказе ни головы, ни хвоста. Вроде козленка, которого на лужайку выпустили, буду я прыгать от одного к другому, с пятого на десятое.

А там уж ваше дело в порядок все привести. С чего и начать — право не знаю. Вам, разумеется, хочется узнать все по порядку: кто первым был, кто присоединился к нему, чем занимались эти люди, как дело разрасталось — словом, хочется вам знать, из какого мяса похлебка сварилась. Но тут мне сказать приходится, что не так-то все было просто — не сразу сготовилось. Разные силы объединились, многие обстоятельства повлияли, а их постигнуть обычным смертным вроде меня не так уж легко. Трудись вы хоть до седьмого пота, не удастся вам изобразить события, в которых участвовал и которые наблюдал любой из нас, тютелька в тютельку так, как они происходили. Один новые дырки на поясе сверлил, а другой в это время жирный подбородок утирал; пока одни от немцев удирали, другие в них стреляли — и часто каждый действовал сам по себе, на свой страх и риск.

А чтобы вы раньше времени не состарились за своим почтенным занятием и могли все-таки в своей хронике кое-что отметить, попробую-ка я припомнить, что в памяти сохранилось, пока, упаси бог, не погасла моя трубка.

Ну, так слушайте же…

 

I

Однажды в июле — а было это в 1943 году — отправился я на обход в лес. Меня мало заботило, у какой елки в долине Калиски поднимал заднюю лапку мой пес, безразлично мне было, что на полянке, которая у нас называется Малым Болотом, заяц дорогу перебежал. Их на моем участке так мало, что и говорить не стоит, а сбить меня с пути к цели, которую я себе поставил, не удавалось покуда никакому длинноухому. Не остановил меня и стук дятла, который прилип к дуплистому явору и долбил дыру в нем до самой сердцевины. Я торопился пройти лес, где пахло прошлогодним листом и грибами, лишь бы поскорей добраться до Большого Болота.

Не знаю, есть ли у вас в душе охотничья жилка, тревожат ли вообще вас наши дела. Не то поняли бы вы, как я расстроился на Большом Болоте, увидев, что дикие свиньи всю топь наизнанку перевернули, весь луг взрыли, подкапывая и выгрызая мясистые корни папоротника и клубни кукушкиных слезок. Разглядев отпечатки копыт, ясно представил я себе, как кабаны своими мускулистыми ножками месили липкую грязь, даже чавканье и хрюканье этих черных дьяволов мне слышалось.

Значит, прав сосед Врбец, — он в горах живет и давно жалуется на кабанов, которые портят картошку; значит, появились они и здесь, горы и долы вдоль и поперек перепахивают.

Помнится мне хорошо: в тот день солнышко вовсю припекало, воздух дрожал в тени старых деревьев. Укрылся я под огромным деревом, где из-под прошлогодней листвы выбилась густая поросль молодых елочек и буков — семена сюда ветром нанесло. Только вздумалось мне отдохнуть, полюбоваться белым светом, только я на мох присесть собрался, как моя собака вдруг повела носом по ветру, голову опустила и — гоп! — вдоль опушки помчалась. Я за ней. Пробежала собака, остановилась, мордой кустики черники раздвинула и давай нюхать, отфыркиваться, шерсть на ней дыбом взъерошилась. А как не фыркать, как не ощетиниться? Учуял пес гнусное злодейство: в разоренном гнезде кровь погибших рябчиков чернела, а истоптанная земля все еще пахла дичью.

Склонился я над опустошенным гнездом и вижу следы прожорливого кабана; сам он, наверное, после такого пиршества валяется сейчас где-нибудь в луже. Соображая, как до него добраться, я забыл про все на свете.

И тут слышу голос:

— Добрый день!

— Добрый день, — отвечаю, — добрый день! — И с головы до пят оглядываю здоровенного парня, которого отроду здесь не видывал.

Стоим мы оба и помалкиваем, да друг друга глазами пожираем, а собака моя рычит вовсю, только знака ждет, чтобы в незнакомца вцепиться.

— Прекрасный денек! — произносит тот.

— Прекрасный… — повторяю.

Представляете себе, какая неприятная была игра? Не пророни он даже и словечка, я все равно догадался бы, что подошел он ко мне неспроста, не для того, чтоб поздороваться, — другое у него на уме. Да и он быстро сообразил, что долго приглядываться друг к другу недостойно мужчин, и выложил свои карты. Тогда мне не пришло в голову, какие это крупные карты.

— А Орел-то не удержится, — говорит незнакомец.

У меня из ума вылетело название этого русского городка, хоть и по радио сколько раз его слышал. Невольно взглянул я на небо, там — никого, в долине же, как нарочно, птица закричала, толь вовсе не орел, а сарыч.

Незнакомец тем временем продолжал:

— И Харькова не удержать немцам, и из Киева они побегут, как пить дать, выгонят их из России… Удирают, а русские их бьют и бить будут, пока не прикончат совсем… И наших, кого немцы на фронт угнали, тоже бьют…

Вспомнилась мне тут старая Побишка, которую известили, что сын ее «пал смертью храбрых», — я сам видел, как она в костеле прошлым воскресеньем задрожала, опустилась на колени и давай причитать: «Боже милостивый… ни могилки-то у него нет, ни креста…»

— Да у наших парней есть голова на плечах: они к русским перебегают, — такими словами закончил незнакомец.

— Давно пора бы! — невольно сорвалось у меня с языка.

И это решило все дело.

Подошел он ко мне еще ближе, к самому уху нагнулся и, словно подчеркивая всю важность своей тайны, взволнованно прошептал:

— Пан лесник, должен признаться… я по пятам за вами хожу, как тень, уже сколько дней. Выспрашивал я незаметно у многих, и все: лесорубы, возчики, крестьяне-горцы, в один голос о вас говорят: «Хороший человек…» Вот потому-то, полагаясь на такие отзывы и на собственное чутье, решил я вам представиться: Павол, надпоручик чехословацкой армии, и…

Я даже поперхнулся от удивления. Впрочем, я заметил кончик шила, который раньше времени выглянул из мешка, и сразу смекнул, что не за грибами и не за малиной забрался этот надпоручик в этакую глушь. Вспомнились мне инструкции начальства насчет того, как вести себя, какие меры принимать, если в лесу подозрительный человек попадется, такой, что лесную чащобу да потайные разбойничьи тропки предпочитает проторенным дорогам.

Неспокойное было время — паны наши поставили не на ту карту, фронты пятились, и тревога овладевала народом все сильнее.

— Кажись, вам незачем еще раз услышать, что я зовусь Гондаш, — говорю я, протягивая руку. — Будьте покойны, уверяю вас, ваша экскурсия по моему участку, коли вы, очевидно, скрываетесь, вам только на руку, вас тут никто, кроме господа бога, не заметит, а я пока живу с пастухами в мире, хоть они и пасут здесь телят и портят лес, но я хожу и помалкиваю.

Тут надпоручик Павол сказал:

— Не знай я о вас несколько больше, чем вы предполагаете, никогда бы я к вам не обратился. Задача-то ведь у нас опасная, и путь к цели проходит по самому краю пропасти. А я тут не один.

«Черт побери. Только этого мне не хватало!» — думаю, но тут же чувствую, что как-то охотно подчиняюсь его воле, да и любопытство меня одолевает.

Повел он меня в лесную чащу. Оба молчим, каждый о своем думает. Ни шум деревьев, ни пролетевшая птица, ни крики возчиков, которые возили лес на противоположных склонах долины, не мешали нашему молчанию.

Там, где кончаются буки и начинается старый еловый лес, под корневищем вывороченной ветром ели, лежали на хвое и мхах товарищи Павола.

Не нужно мне было их речь слышать, видеть их одежду и документы, — с первого взгляда я понял, что это не словаки: наши куртки и шляпы сидели на них, как на корове седло, и хоть представились они мне фамилиями Бо́рдач, Ха́лупка и Тре́сконь, голову прозакладываю, что документы у них фальшивые.

Надпоручик Павол удовлетворил мое любопытство, — я, впрочем, никак его не обнаруживал, — объяснив, что сопровождает трех русских топографов-парашютистов, сброшенных не так давно над Мураньским плато, чтобы заснять план нашей округи и то, что нужно, нанести на карту.

Приятно и радостно было мне узнать, что в такой необычной обстановке я встречаюсь с теми, о ком говорит весь мир, и кто в наших глазах вырос до гигантских размеров, и кому кое-кто из нас был склонен приписывать свойства сказочных богатырей. Я не сводил с них восторженного взгляда и не поклонился ниже только из-за своей неуклюжести.

Назвавшийся Тресконем постарался вернуть меня на землю.

— Табачок есть? — спросил он по-русски. — Дай-ка закурить!

Этим он и вовсе сбил меня с толку: я сперва открыл свою сумку со съестным, а потом уж кисет с табаком. И то и другое они взяли с благодарностью — от хлеба и мяса только крошки остались, и я своими глазами убедился, на какой тонкой ниточке держалась жизнь этих смельчаков.

Они по щепотке табаку на ладони размяли, а надпоручик Павол сказал:

— Как видите, никто нашему положению не позавидует. Теперь вся судьба наша в ваших руках: согласитесь ли вы стать нашим проводником в лесу, смилуетесь ли над нами, станете ли кормить нас, разрешите ли построить на вашем участке, с вашей помощью, убежища в местах, пригодных для нашей работы? Нам на все понадобится не больше двух недель.

— Две недели? Я — к вашим услугам.

Словно гора у меня с плеч свалилась — я страшно обрадовался: сперва мне ведь показалось, что из-за знакомства с людьми вне закона придется мне терпеть адские муки, терпеть по гроб своей злополучной жизни, которой, как мне уже мерещилось, вот-вот придет конец.

Над Большим Болотом смеркалось, когда мы вышли из лесу. Я предоставил поле черным кабанам и свиньям: пусть и дальше там хозяйничают, как им вздумается, и мы дошли до лесничества. Я тотчас же позвал жену, которая как раз в это время загоняла корову домой.

— Розка, дои-ка поживей, к нам гости!

 

II

Не хотелось бы мне обидеть надпоручика Павола, сказав, что он облегченно вздохнул, когда я пообещал заботиться об этих трех русских. Наверняка он и другими делами занимался, и задания его были не только на моем участке, где деревья гниют да молчат трясины.

Он у нас появлялся часто, доставлял неизвестно откуда разные припасы и табак, потом снова уходил, никому из нас не поверяя, куда и зачем.

Пока русские работали поблизости, ночевали они в лесничестве или на Большом Болоте в охотничьей избушке. Это так высоко, что, насколько помню, туда никакой, даже самый усердный жандарм никогда не заглядывал. Разве что дикий козел забредет с соседнего участка да голос подаст, чтобы неповадно было всякому, кто вздумал бы его тронуть, и опять уйдет восвояси, так что Большим Болотом продолжали владеть исключительно дикие кабаны, которые с сотворения мира роются и валяются в грязи.

В ту зиму, когда русские как следует дали по рукам фашистам и остановили их под Сталинградом, разбив наголову, у нас родилась дочурка. Пошли слухи о тяжелом поражении немецкой армии, пошли открытые разговоры о том, как изменчиво на поле битвы счастье, и я с радостью стал ожидать скорого конца войны и лучших времен. Тогда-то мы с женой и решили девочку Надеждой назвать в знак всеобщих наших надежд.

Когда у нас так нежданно-негаданно появились таинственные русские гости, Надежде было полгода, и она знать ничего не хотела, спала у материнской груди, плакала да пеленки марала. Частенько казалось мне, что кричит и плачет она больше, чем следует, и я, чтоб отучить девочку от дурных привычек, старался забавлять ее. Да только все попусту — не умею я водиться с такими несмышленышами, да и бреюсь вдобавок редко, так что она от моих поцелуев принималась реветь пуще прежнего.

Зато наши гости умели обращаться с девчонкой просто на удивление! Один плясал перед ней, другой пел ей ладушки, хлопая ее пухлыми ладошками, третий сажал девочку на плечи и скакал с ней по кухне, приговаривая:

— Гоп, гоп, Надя! Гоп, гоп!

И Надя смеялась прямо до судорог.

Этот третий лучше всех забавлял Надю. Как-то раз посадил он ее на колени и давай рассказывать:

— И у меня сынок есть, Сашей зовут… только нет у него мамы… Маму немцы убили…

А Надя, словно понимая что-то, глядела, слушала, притихнув, будто мышонок.

Однажды опять к нам пришел надпоручик Павол и даже не присел — некогда было.

— Собирайте вещички, пошли!

Смешно сказать: «Собирайте вещички!» людям, у которых ничего нет. Эти обыкновенные люди, со своими радостями и горестями, несли тяжкий крест нечеловечески трудного задания, выполнить которое они должны были, как почтовые голуби.

Пошел с ними и я, ведь мои обязанности еще не кончились и руки на прощание топографы мне пока не протянули.

Повел нас надпоручик прямехонько к склону Вепора, там мы добрались до огромной вывороченной ели; под ее корнями виднелась нора, прикрытая хвоей и хворостом.

Только неопытного человека, жителя Южной Словакии или городского франта какого-нибудь, можно было провести, будто это медвежья берлога — меня-то не надуешь! Не ускользнули от меня ни свежие опилки в хвое, ни щепки, кое-как засыпанные, ни человеческие следы, которые ясно отпечатались на разрытой земле у вывороченных корней.

К счастью, никто не пытался сделать вид, будто и взаправду в берлоге медведь. Надпоручик без единого словечка нагнулся и на четвереньках полез в нору. Мы — вслед за ним, а там — вот так штука! — чудесное помещение. Будто сказочная фея взмахнула волшебной палочкой: перед нами открылась просторная землянка, которую кто-то выкопал в крутом склоне горы; там можно было даже стоять, там были широкие, в два яруса, нары, столик, сиденья и крохотная печурка — словом, все, что нужно тому, кто не собирается отращивать брюхо.

— Какая чудесная комната! — сказал один из русских, удивленно разглядывая дощатые стены и потолок.

Однако надпоручик Павол неодобрительно покачал головой и, указав на вход, взволнованно заговорил:

— Комната, говоришь? Настоящий проходной двор, круглые сутки открытый для всех! Зачем же косяки сделаны, если без двери сюда не только мыши, — лиса или медведь забраться могут, а чего доброго, и кто любознательный, мечтающий о сребрениках Иуды.

— Да кому же тут ходить, кроме зверей, которых вы только что помянули? — вмешался я. — Ручаюсь, не будет у вас никаких недругов, которым вздумалось бы в эту потайную кухню заглянуть. А насчет двери — так ведь июль на дворе…

— Июль-то июль, — возразил надпоручик Павол. — Но после лета осень приходит. Кто знает, на что еще эта землянка пригодится? Дверь-то все-таки нужна!

Оставил я его в покое, пусть посердится. Куда больше занимала меня загадка, кто этот укромный уголок выкопал и построил для людей, жизнь которых была похожа на пляску под виселицей. Деликатное дело. Такого не поручишь первому встречному, а уж тем более тому, кто вместо честного рукопожатия взбрасывает правую руку или не умеет язык держать за зубами. Это мне было ясно.

Пока я пытался раскусить этот крепкий орешек, моя собака забеспокоилась, навострила уши и заворчала. Глянул я на склон и вижу: прямо к нам карабкается по горе человек. На спине у него что-то тяжелое, так что совсем он согнулся и смахивал на барана, который бодает гору.

Испытывать ваше терпение подробностями, которым все равно не найдется места в вашей хронике, не стану, скажу одно: мне пришлось несколько раз менять свои догадки, пока я убедился, что человек этот — Адам Панчик; он тем временем очутился уже шагах в тридцати, а то, что он с таким трудом тащил на спине, явно походило на дверь.

Знаете, о каком Панчике я говорю! О том самом, что бывает всюду и нигде. На первый взгляд человек самый неприметный; если бы он даже за разбой взялся, так и то не вызвал бы у жандармов подозрения: он на хорошем счету у начальства, в нашей лесной конторе без него ни одно дело не сделается и ни одна дорога не отремонтируется.

Встретились мы у той берлоги и ни единым словечком не перемолвились. Я поглядел на него, словно хотел сказать: «Адам, и ты?», а в его взгляде прочел тот же вопрос. Не знаю, может, мы и ухмыльнулись про себя, как, верно, сделал бы каждый, кто понимает, что у обоих рыльце-то в пушку.

Я поспешил расстаться со своими подопечными и вернулся домой.

С этого дня к ним под Вепор ходил я, а они, перелетные птицы, работали и на Фабовом Верхе, и Тисовским интересовались, так что жена и не видела меня почти и не раз тряслась от страха, думая, что я лежу где-нибудь с простреленной головой.

И вот однажды пожали они мне руку, и мы расстались. Это было там же, где мы встретились в первый раз, на Большом Болоте. Здесь перевал в долину Калично, оттуда издалека видны белые кленовские домики. Позвольте вам напомнить, что, если вы хотите написать историю нашего края тех времен, вы собственными глазами должны увидеть высокий голубой Синец, по одну сторону которого лежит Острая, а по другую — Олтарно.

Туда и направились мои друзья.

А тут и осень скоро настала, ветер носил мокрые листья, а по вечерам на опушках олени затрубили.

Наш управляющий созвал нас, как мы называли, на инструктаж и сообщил такой план выработки на следующий год, что волосы на голове у нас дыбом поднялись. Поняли мы: немцы хотят с нас шкуру содрать, до костей обчистить, а потому приказывают беспощадно сводить наши леса, чтобы никто не мог болтать, будто защищают они нас бесплатно.

— Наконец, я вынужден опять напомнить вам об обязанностях, которые налагают на нас органы охраны государственного порядка, если на ваших участках появятся подозрительные личности, которые…

И так далее и тому подобное. Песенку эту мы уже слышали при каждом инструктаже, все ее знали назубок с той поры, как военное счастье склонилось на другую сторону и немцы начали побеждать задом наперед.

Вышли мы из конторы, ко мне незаметно подошел Адам Панчик, — он в это время болтался на дворе, будто разыскивая что-то, — и процедил сквозь зубы:

— Слышал я через окно, о чем управляющий толковал… Всяк по-своему говорит. Например, Безак, — он дня три назад вернулся из города, где его допрашивали, — сказал: «Меня эти сволочи мармеладом угостили — научились в Германии его делать, однако он для желудка доброго словака не годится. И кому этот мармелад не по нутру, пусть идет в лес по ягоды…»

Полагаю, вам не нужно объяснять, кто такой Безак, даже если вы в наших местах только после войны появились и никогда с ним дела не имели. Скажу только, что задолго до войны, когда он был совсем молодым пареньком, без него не обходились ни одна стачка, ни одно волнение рабочих, при которых веревка плакала по жандармам. И если бы новые господа не боялись огня, давно бы они Безаку подпалили…

Возвращаясь домой с инструктажа, я все думал о словах Адама. Дыму без огня не бывает — так слышал я от людей, и снова вспомнились мне гости мои русские, во-первых, потому, что начальство постоянно обращало наше внимание на одно и то же, во-вторых, потому, что не зря Безак советовал землянику в лесу искать.

Вот, пожалуй, и все, что я помню о 1943 годе, — выбирайте для хроники, что понравится. А как сердце у меня болело, когда вынуждены мы были сводить в ту зиму для немецких шахт и фабрик лес, который мог бы еще расти и расти; как я ругался, когда у меня сели аккумуляторы, и я несколько дней понятия не имел о том, что знали все по иностранным радиопередачам, — этого, я полагаю, в хронику вносить вы не станете.

Год кончился просто тем, что выпало много снегу, настали святки и ребятишки запели коляды.

 

III

Вот вывели вы римскую тройку, и я смекаю — пытаетесь навести порядок в моей болтовне, по главам распределяете, хоть и предупреждал я вас с самого начала, что речь моя будет скакать, как вода по камням. И еще замечаю, вы недовольно морщитесь и отмахиваетесь от меня, будто от назойливой мухи, стоит вам заслышать о вещах, у которых, как вы ошибочно полагаете, нет ничего общего ни с войной, ни с восстанием. Ну, ничего не поделаешь, я вижу людей и события как раз такими, а не другими, и знаю, что игра была посерьезнее орлянки, да и времена казались очень неустойчивыми: тот, кто сегодня наверху был, завтра мог очутиться и внизу. У всякого было свое место и своя роль, стрелять приходилось либо вместе с нашими, либо в наших, либо проклинать, либо радоваться. Находились, правда, и такие, кому было все равно, и они то ли умышленно, то ли по незнанию отворачивались от событий, но даже и они не могли не понимать того, что касалось всех. Может случиться, и таких я отмечу в своих воспоминаниях. Итак, будем снисходительны и найдем и для них местечко под солнышком.

А сейчас, когда я перехожу к событиям 1944 года, вижу: вам, как дотошному историку, хочется услышать, когда, где и как возник подпольный Словацкий Национальный Совет, что делало руководство и где же вся эта каша заварилась.

Где угодно, только не в нашей деревне; как ни жаль, могу вам рассказать лишь о том, что сам делал, что от других слыхал и что своими глазами видел.

Извините, что начинаю с пустякового случая.

Однажды в середине апреля звонит у меня телефон. Очень это удобно, что все лесники в нашем районе связаны с лесной конторой, и это тем важнее, что по телефону мы говорим не только по служебным делам. Мы, несколько человек, уже давно в такие дела втянулись, какие вовсе не подобают исполнительному, преданному служаке, внимательному ко всем распоряжениям начальства. Оповещать друг друга мы могли обо всем, но, само собой разумеется, обиняками, как умели.

— Приходи в воскресенье на живанку, — узнал я чуть измененный голос Янко Крайчи из лесной конторы, уже давно связанного, как я знал, с Безаком. — Ровно в полдень на Выдрово приходи… и лучше всем семейством.

Меня это малость удивило. Правда, погода стояла хорошая, и казалось, удержится, но ведь апрель только начинался, едва трава пробивалась, а в горах, по лощинам и склонам, до сих пор лежали снежные сугробы. Мне подумалось, — рановато устраивать увеселительные прогулки на лоне природы.

Наша Надежда как раз делала свои первые шаги в жизни и крепко держалась за материнскую юбку; в этой затее с живанкой участвовать мы все не могли, и я выбрался один.

Ярко светило солнце, пригревало в придорожных канавах тысячи золотых цветов мать-и-мачехи, а у каждого ручья, у каждого болотца цвела калужница. Словом, была весна, и сердце радовалось.

Подхожу я к перекрестку у Шопика, откуда можно пройти к перевалу в соседнюю долину, и издалека вижу какую-то старуху на дороге. Шла она быстро, вдруг стала будто вкопанная, руки прижала к сердцу, перекрестилась и как сумасшедшая бросилась мне навстречу.

Прошло еще, должно быть, несколько минут, пока мы встретились, и я узнал тетушку Трчкову. У старухи — ни кровинки в лице, еле дух переводит.

— Что с вами, тетушка? — участливо спросил я. — Почему вы так побледнели? И ноги у вас, я вижу, подкашиваются. Что случилось?

Задыхаясь, она всплеснула руками и вниз на дорогу показывает.

— Ох, сами увидите… змея! — сказала она. — Сохрани нас, господи, от всякой напасти!

Она всхлипнула и быстро пошла своим путем.

За развилкой, на том месте, где старуха схватилась за сердце и перекрестилась, посреди дороги я нашел ужа с оранжевым венчиком на голове, разрубленного надвое. Выманило его солнышко, он и выполз на свет божий до дня святого Георгия.

Тут я догадался, почему тетушка Трчкова на этом месте остановилась, будто громом пораженная. Я припомнил поверье, которое и посейчас у нас в народе живет: того, кто по весне увидит первую убитую змею, ожидают в том году большие беды и горе.

«Бог с ней, с тетушкой», — подумал я и прибавил шагу, потому что солнышко стояло уже очень высоко.

Я взбирался на Выдрову гору, когда в деревне полдень пробило. Идти мне пришлось недолго — ноги у меня, слава богу, как маятник, и сердце в порядке. Там, где долину разрезает ручей, над обрывистым берегом, на большой зеленой лужайке, я заметил собравшихся, не успели они мне и свистнуть.

Тут были Лексо Безак со всем семейством, Янко Крайча из конторы, Робо Лищак и Йожо Дебнар с нашей лесной узкоколейки; вслед за мной вскоре Дежо Сламка с женой подошли, а без них ни одна живанка не обходится. Как можно — без колбасника!

— А мясо у тебя где? — приветствовали его мои приятели, из чего я заключил, что никакого надувательства нет и первую весеннюю прогулку затеяли всерьез.

— Там, — показал колбасник вниз на шоссе, — мальчишка везет. И пиво тоже…

И вправду, вскоре внизу затарахтела двуколка Сламки.

— Все собрались? — спросил Безак у Янко Крайчи.

— Еще Трчки нет… Матуш Трчка должен бы еще прийти…

Мне вспомнилась сгорбленная тетушка Трчкова, ее рука, прижатая к бьющемуся сердцу, белое как полотно лицо. Матуш был ее сын.

Тогда Робо Лищак сказал:

— Очень нужно было Матуша звать…

— Зря ты узнавал… — добавил Йожо Дебнар. — Хотя…

Как видно, с Трчкой дело вели не начистоту. Тут поднялся с пня Лексо Безак и сказал:

— Не пришел, так и не придет. Но и предать — не предаст… Мы хотели привлечь его — он парень честный, хотя и не работал с нами… Он еще к нам придет…

И снова представилась мне тетушка Трчкова, и я в душе поблагодарил Безака за его слова.

— Ну, теперь пошли! За дровами! — позвал нас Лексо.

А когда все углубились в лес, он сказал:

— Товарищи, пора приготовиться. Наш революционный комитет приложит все усилия, чтобы втянуть в работу тех, кто видит чуть дальше собственного носа… Вскоре сюда придут другие… Свою неприязнь сдерживайте — сейчас старые методы не пригодны… Наша главная задача — борьба с немецким фашизмом, с его прихвостнями, и мы рады всякому, кто готов нам в этом помочь…

Еще до прихода доктора, учителя, заведующего лесопилкой, жандарма, председателя драматического кружка, нотариуса и кое-кого еще мы успели обсудить некоторые подробности и заодно натаскать гору дров. Разожгли большущий костер.

Не стоит записывать, кто резал сало, кто лук, кто потом нанизывал на стальные вертела всю эту благодать, которую, когда она достаточно прожарится на раскаленных угольях, называют у нас живанским жарким. Достаточно сказать, что мы все приняли участие в приготовлении этого блюда, что, полагаю, могло служить прообразом нашего сотрудничества в ближайшем будущем, как это представлял себе Безак. И действительно, никто из нас не проявил неприязни.

Никто, даже наш жандарм не обратил внимания, что именно мы (мы ведь были ядром революционного Национального комитета) очутились тут раньше них. Безак был преисполнен добрых намерений и старался их внушить всем остальным, чтобы даже тени подозрения ни у кого не возникло.

— Смотрите, уважаемые, — говорил он тем, кто подходил, — дров у нас хватит. Мы не только живанку изжарим, а под вечер, глядишь, у костра погреем спины и ноги… Не забудьте, на дворе еще только апрель!

— Так что же вы мая не дождались? — спросил председатель драматического кружка, слывший весельчаком. — Я еще даже кукушки не слыхал… а вам живанку уже подавай!

— Кто знает, придется ли ее готовить летом, — как бы между прочим бросил заведующий лесопилкой.

Его слова подхватил учитель:

— Конечно!.. Да и будет ли у нас аппетит?

Мне показалось, что по лицу заведующего лесопилкой пробежала тень. Наверное, он решил, что лучше помалкивать и не проявлять даже и признаков беспокойства, которое тревожило всякого, кто, находясь на службе у господ, терял почву под ногами в эти неспокойные и бурные времена.

Но стена рухнула, и все почувствовали, что в этом укромном уголке можно скинуть маски и что слова помогут раскрыть настоящие чувства и мысли.

— Поговаривают, будто в горах скрываются бандиты, — с усмешкой откликнулся нотариус, — население терроризируют… Надо быть начеку!

— Не бойтесь, — успокоил его жандарм, — у нас строгие приказы, ручаемся за полную безопасность. Воздух у нас чистый.

— Разве какой нетерпеливый дезертир или легкомысленный парень, вообразивший, что войне конец… Но в городе рассказывают, что скрываются в горах и русские… Избили будто какого-то трактирщика, — равнодушно обронил учитель. — Да, времена настали беспокойные… Одним словом, в тупик нас завели…

— И нужно искать новый путь, — закончил Безак мысль учителя, который опасался высказать ее до конца. — Мы позволили втравить себя в драку… И только теперь, когда мы в этой свалке очутились внизу, за ум взялись даже те, кто в свое время растерялся.

Жандарм, словно упрек Безака касался и его, сказал:

— Кто же виноват в том, что паны настряпали? Например, у нас… Говорят тебе: служи!.. Ну и служишь — приказ есть приказ, чтоб им…

Тогда поднялся, насколько мне помнится, Янко Крайча и, отойдя на несколько шагов, пробормотал как бы про себя:

— Человек не машина, дорогие друзья… Совесть у всякого должна быть.

— Да, каждый порядочный словак сейчас знает, в каком месте у него сапоги жмут, — заметил нотариус.

— А остальным покажем, — вырвалось у Робо Лищака так страстно, что Безака даже передернуло.

До сих пор помню, как разом все нахмурились.

Заведующий лесопилкой, как всякий чиновник, не мог допустить ничего такого, что могло бы вызвать бурю, поэтому он произнес просительным тоном:

— Будь что будет! Все мы чувствуем: должно что-то произойти. Только обошлось бы все без тяжелых потрясений, политических распрей, крови… Главное — выйти из этих дел, сохранив свою шкуру невредимой…

Пусть многие из собравшихся говорили с легкой иронией, — трудно было определить ее степень и границы, — мы ясно видели, что никто из них не пришел еще к твердому решению, с кем ему быть, рискнет ли он жизнью.

Должно быть, поэтому Йожо Дебнар, стараясь мирным тоном сгладить насмешку, ответил заведующему лесопилкой:

— А лучше всего подать просьбу нынешнему правительству и нашим «покровителям», чтобы они любезно учли это самое… что нам хотелось бы по-другому…

Все рассмеялись.

— Как дойдет до дела, каждый свое место отыщет, — учитель, видимо желая закончить спор, повторил мысль нотариуса.

Но Безак не оставил за ним последнего слова.

— Э, не верьте этому, — возразил он, — не каждый… Ей-богу, не каждый…

Доктор, поворачивая вертел, воскликнул:

— Живанка готова!

В тот же миг Дежо Сламка направился к бочонку под елочкой и крикнул:

— Внимание! Вышибаю втулку!

Тут дело, как водится, пошло… Угощение было из ряду вон, сочное жаркое запивали холодным пивом. Одних чуть ли не тошнило, другие утирали жирные подбородки, и все в один голос хвалили Безака за его догадливость.

В обратный путь мы шли порознь. Я догнал Безака как раз в ту минуту, когда он бранил Лищака за его несдержанность. Но Робо был недоволен результатами сходки.

— Ведь они сами не знают, за кого они, — твердил он Безаку.

— Наоборот, — убеждал его Безак, — очень даже хорошо знают. А после твоих слов еще лучше поняли. Они все как один думают о себе, о своих выгодах, но понимают, что не добьются ничего, пока мы в главном не победим. Поэтому им все-таки придется помочь нам.

Робо проявил характер и сдался не так легко:

— Зря мы себя выдали…

— Не бойся… Ведь и они уже сыты по горло… Тоже точат ножи — нам это известно — здесь, всюду… Так же, как и мы. Безусловно. Самое главное — у всех у нас общее точило.

Разговаривая так, мы вернулись в деревню.

Вас как хроникера не занимает, конечно, кто доставил в долину вертела, кружки и пустой бочонок. И кажется мне, вы вообще без всякого интереса отнеслись к моим стараниям описать вам все это сборище. По-моему, упомянуть о нем надо, такие встречи ведь мы потом не раз устраивали и всегда добивались своего, ясно понимая, что именно нам нужно: мы исходили не только из личных интересов и желаний.

Как бы там ни было, вечером мы сошлись на том, что эта первая прогулка, казалось бы преждевременная, все-таки кое-что дала. Мы понимали, что ближайшие события сами повлияют на умы и подтолкнут тех, кто до сих пор не мог окончательно сказать ни «да», ни «нет».

Я и не заметил, как за чаркой застала меня ночь. В свою долину я возвращался один-одинешенек. Светил месяц, и легко у меня было на душе. Я думал о различных делах, которые меня занимали, припомнились трое русских топографов, которые почти год назад, вдали от родины, ежеминутно могли угодить в петлю; то опять представлялась старая Побишка, ни за что ни про что потерявшая сына. Думал и о своих сегодняшних собеседниках. Им, в общем-то, живется недурно, и все же они чувствуют, что сук, на котором они сидят, подламывается… В эту тихую ночь я еще лучше понял, как содрогается мир, как бушует ураган, и ясно мне стало, что человек, ни о чем не думающий или думающий только о себе, похож на былинку.

Неподалеку от перекрестка, где утром я встретил тетушку Трчкову, с боковой дорожки послышалось чье-то пение. Пьяный мужской голос, прерываемый икотой, прыгал, как птица с елки на пихту:

Бедная девчонка к богу в рай приходит, а на злой богачке дьявол воду возит…

Меня разобрало любопытство, кто это так разгулялся на лесной дороге, кто так веселится и распевает. Я укрылся за толстым вязом и стал ждать.

Ох, тяжел, тяжел жернов мельничный… —

затянул прохожий новую песню, приближаясь ко мне. Я сразу догадался, что он возвращается откуда-то со свадьбы: ведь эту самую песню сваха поет молодухе.

— Отдай пирог! — выступил я из-за дерева, притворяясь грабителем.

Гуляка струхнул, а я сразу его узнал, хоть от страха он страшно скривил рожу.

— Во имя госп… Ох, это вы, пан лесник, черт бы вас побрал… Напугали же вы меня! — сказал сапожник Ремешик, придя в себя, загоготал и тотчас пустился в разговор.

— С крестин, значит, иду… Слышите? Крестили мы тут одного мальчонку… ну, и того…

— Идите-ка вы с богом домой, сосед, — сказал я ему, видя, что у него заплетается язык, — да не ошибитесь дорогой! Возвращаетесь с крестин, а поете свадебные… где же это видано?

— Не важно, какая песня… Человеку полагается песни петь, если он ночью идет, не слыхали? — продолжал болтать сапожник. — Так будто ему смерть сказала. Знаете Трангоша из Быстрицы?.. Так тот однажды шел ночью домой, слышите?.. Темно было, как в погребе, и по дороге столкнулся он нос к носу со смертью. Та здорово разозлилась… слышите?.. Влепила ему, значит, здоровую оплеуху, да и говорит: «Как в другой раз пойдешь ночью домой, — пой или свисти по крайней мере, чтоб я тебя слышала!» С той поры… слышите?.. у Трангоша пятно на щеке черное…

— Так чего вы боитесь? — спросил я.

Ремешик понизил голос и, притянув меня к себе, сказал:

— Честное слово, этого… А потом еще молю бога, чтобы он уберег нас от войны. Хоть я всего-навсего сапожник и человек глупый, а вижу, что творится… Тоска какая-то на меня напала… Слышите, все люди одно только и говорят: плохо дело, война нас всех погубит… Ведь оно так и есть! Ой-ой-ой, где стоит фронт… под Карпатами уже, слышите?..

— Ну, сосед, прощайте, доброй ночи, и не бойтесь ни пятен, ни фронтов, ничего, — сказал я ему на прощание.

Я вернулся домой за полночь, и, когда уже лежал в постели и старался заснуть, все мне казалось, что я чувствую содрогание земли, слышу откуда-то из глубин мрачный гул землетрясения, вижу черную тучу, которая нависла над миром, как девятая казнь египетская.

Не знаю, что из сказанного сейчас найдете вы подходящим для своих исторических заметок. Ведь хроника, насколько мы разбираемся в таких вещах, должна содержать сухие факты и перечень событий в том порядке, в каком они происходили, так что ни ваши, ни мои личные взгляды, чувства и впечатления не найдут, собственно говоря, в ней места. Значит, для хроники не важно, кто жарил живанку, кто костер раскладывал, где шла тетушка Трчкова и откуда плелся сапожник.

Если я расцветил свой рассказ некоторыми подробностями, то это потому, что несущественные мелочи наводят нас иногда на мысль о каком-нибудь важном деле, как глоток вина напоминает о подвале, где полно бочек. Я хотел только заметить, как самые разные люди предчувствовали важные события еще задолго до восстания. И хотя все ждали этого, но вели себя по-разному. Одни были растеряны, колебались и не знали, на что решиться, другие попросту были глупы и запуганы, и только немногие, как Лексо Безак, точно знали, чего они хотят.

Только, пожалуйста, не забудьте отметить себе вот что: как голова и хвост растут на одном теле, так военные трудности и предчувствие беды порождают и сопротивление, и страх, между которыми бывает нелегко провести границу.

Или вы считаете, что это тоже не относится к хронике?

 

IV

Должен вам сказать, что всякий лесник — прежде всего чудак. Пропадает дни и ночи в лесу, куда люди обычно никогда не заглядывают, видит то, чего они не увидят, слышит то, чего они не услышат.

Нечего греха таить, и я ничуть не лучше. Отправляясь в обход, иду без дороги, определяю направление, как голубь, каким-то шестым чувством, вижу зайца на лежке там, где иной едва ли распознает и дуплистый пенек. А поставьте меня с завязанными глазами, я совершенно безошибочно укажу, где поет синичка, где дрозд, чиж или пеночка, другой же скажет, что просто птицы щебечут.

Не подумайте, упаси боже, будто я хочу хвалиться. Очень может быть, вздумай вы поглядеть на меня тайком в лесу, заметили бы у меня и то, чего я сам про себя не знаю. Быть может, глаза у меня прямо на лоб лезут, а уши торчком стоят на макушке, острые, как заступ садовника.

Повторяю, вечно я брожу по лесу. Ведь в лесу родился, в лесу вырос, чуть ли не с пеленок в лесу учился распознавать каждый звук, каждый шорох. (Зато первый гудок автомобиля я услыхал в день призыва в армию.)

Когда так прочно срастаешься с природой, начинаешь понимать, что животные, деревья, травы и камни, краски, запахи и звуки — все вместе создают единое целое. Гиканье пастушонка, лай лисы, крик хищной птицы не могут нарушить этого единства, а вот от гула самолета, от ружейного выстрела и даже от скрипа колес оно рушится. Потому что пастушонок, лисица, хищник сотворены вместе с этим миром, а самолет, ружье, повозка выдуманы человеком. И между тем и другим — глубокая пропасть.

Но пришло время, когда невозможно стало отделить одно от другого. То и другое переплетается, и даже лесной житель вроде меня поневоле вынужден замечать то, что создано руками человека и выдумано им, хотя оно и не относится к жизни природы.

Вижу: вы как-то чудно на меня поглядываете, словно у меня в голове не все ладно, потому что вы никак не поймете, куда я гну и зачем выложил все это. Сейчас поясню. Во-первых (и это я уже не раз подчеркивал), за сведениями для хроники вы обратились не по адресу, а, во-вторых, ведь и мне, бестолковому рассказчику, не под силу отделить зерно от плевел, и я наговорил вам больше, чем нужно. Только теперь вижу, что мог бы начать прямо вот с чего.

В конце мая — уже после нескольких удачных встреч ради живанки, когда мы мало-помалу раскусили наших партнеров, — остановил меня однажды на дороге Лексо Безак и сказал:

— Сдается мне, груши у тебя поспевают и скоро падать начнут.

Хотя я отлично знал, что Безак любит подносить свои мысли в чудных побасенках и загадках, от этого новейшего ребуса я стал в тупик. Вытаращил на него глаза и ждал, что он скажет еще.

— Чего ты так на меня уставился, — рассердился Безак, ткнул меня в бок и засмеялся, — не понимаешь, что ли? Они придут! И скоро! С неба свалятся… где-то в твоих владениях, в тех местах, где ты в прошлом году своих топографов водил.

Только тут я догадался, что он говорит о русских партизанах-парашютистах, и до безумия обрадовался, что развязка близка и скоро придет конец бедствиям войны, которая давно осточертела всем порядочным людям. Я почувствовал, что, если правда то, на что намекнул Безак, значит вот-вот наступит время, когда мы сможем наконец схватиться в открытую с тем, что мы ненавидели и проклинали сотни раз, от чего нередко приходили в полное отчаяние только потому, что пока еще не могли вступить в драку.

— Весь свет толкует о партизанах, — заметил я. — Выползет парень из высокой ржи, еще и штаны одной рукой придерживает… никто его не знает, он и выдает себя за партизана. Правда, сброду всякого много шляется, а мне еще ни с одним настоящим партизаном встретиться не довелось. Вот и не знаю…

— Кто же виноват, что ты живешь медведем и, кроме лесорубов, возчиков да полольщиц в питомнике, человека со стороны видишь в кои-то веки, — сказал Безак. — Пусть ты с ними пока не встретился, — они действуют повсюду, да и в нашей округе уже обосновались и делают свое дело. Мы с ними связаться должны.

«Значит, это правда», — подумал я, припоминая разговоры, которые вчера вечером вели ребята в бараке: о кострах, которые-де всю ночь в горах пылают, о вооруженных людях, которые к пастухам наведываются и щедро платят за баранов, об одном старосте откуда-то с Мураньской стороны, на которого в его собственной корчме напали и увели в лес за то, что он держал руку панов.

— Что же нам делать? — спросил я. — Как с ними связаться? Где мы их найдем?

Только теперь стал мне понятен презрительный взгляд, которым окинул меня Безак. Он привык к моей неразговорчивости больше, чем к таким дурацким вопросам.

Он сказал:

— Пошли ко мне какого-нибудь парня посмелей да понадежней из тех, кто хорошо знает лес. Пускай он сходит на Ясенские высоты с поручением к майору Егорову. Обдумай как следует, кого послать.

На том мы и расстались.

С тех пор стал я больше приглядываться к людям, которые работали у меня в лесу, к ребятам, которые чинили дороги, заваливая выбоины хворостом. Но по вечерам, выходя на полянку или к просекам, где начинали страстно реветь олени, я больше не к ним прислушивался, а к отдаленному гулу самолетов, которые в то тревожное время пролетали над нашими местами. Иногда они жужжали как шмели где-то на большой высоте, иногда рокотали совсем низко, и мне чудилось, будто от воздушных волн содрогаются и лес и горы; но по-прежнему то был знакомый звук немецких моторов.

А я ждал другого, непохожего звука, потому что узнал от солдат, приходивших на побывку с русского фронта, что советскую машину от немецкой можно сразу отличить. Прилетят ли? Я сиживал на опушках, где одуряюще пахло первой земляникой и цветущей малиной, и меня не мог отвлечь даже топот годовалых оленей, которые ввязывались в драки матерых бойцов, украшенных развесистыми рогами; почти сроднился с совами и филинами, которые слышат малейший звук даже на большой высоте, чуют каждый шорох и содрогание воздуха.

В одну из таких ночей, обдумывая поручение Безака, я решил, что послать связным на Ясенские высоты к майору Егорову можно одного только Дюро Драбанта.

Дюрко вы не знаете — он сейчас на военной службе. Мне этот парень нравился. Юркий, как синица, знает лес как никто, не трусливого десятка и вовремя смолчать умеет, когда другие попусту чешут язык. Именно так он себя вел, когда ребята рассказывали в бараках разные небылицы о партизанах. Дюро молча сидел на нарах, подперев голову, и только по горящим глазам видно было, что он боится пропустить хоть словечко.

Вскоре после того как надумал я доверить связь Дюро и выжидал только подходящего случая для разговора, парень заявился ко мне сам.

Мы встретились у поворота дороги над нашим лесничеством, где весенние ливни и телеги возчиков выбили порядочную колдобину и ее теперь засыпали рабочие. Дюро, как я заметил, был сам не свой и прутиком похлестывал себя по икрам. Что-то было у него на уме, и он еле-еле сдерживался.

— Пан лесник, — выговорил он наконец, — не отпустите ли вы меня домой на недельку? Там у меня кое-какая работенка есть…

Негодный мальчишка! Он скорчил при этом такую серьезную рожу, точно отец у него рассек себе ногу топором, а мать лежит при смерти и будто все заботы по хозяйству целиком легли на него. А ведь пока еще стоял июнь, один из самых легких месяцев в году, когда большая часть картошки уже окопана, а сенокос еще не скоро.

Да и у нас работы было, как в мае снегу, — неустойчивые времена чувствовались во всем, мы лишь подчищали в лесу по мелочам.

— По совести сказать, — отвечаю я, — не вовремя ты ко мне пришел. Ну, да что там… ступай, если так загорелось. Потом приди и доложись.

Очень мне хотелось намекнуть Дюрко на дело, которое мы собрались ему поручить, но я решил пока воздержаться и не сказал ему ни словечка. Парень отошел к повороту дороги, схватил кирку и принялся за работу.

Это было в середине недели. Вечером он ушел.

Наступила суббота, парни сумки приготовили, девушки — корзины, все уселись на нагруженные вагонетки и с песнями и гиканьем, как у них водится, покатили по узкоколейке в деревню.

Поэтому, как всегда по воскресеньям, было у нас тихо, словно все вымерло.

В тот воскресный день, о котором я говорю, не успел я взять на руки Надежду и пойти с ней на пчельник в огороде, чтобы она не мешала матери в кухне, позвонил телефон.

— Алло… Гондаш?

Звонил наш старик… то есть заведующий лесной конторой. Я узнал его по голосу.

— Послушайте, — спросил он слегка взволнованным тоном, — что такое с Дюро Драбантом? Тут у меня его отец и спрашивает, не посылали ли вы его куда-нибудь… все вчера вернулись домой, одного его нет.

Мне показалось, что даже на том конце провода можно было почувствовать, как я вздрогнул, хотя и не было никаких причин беспокоиться. Просто я сразу понял, что мои расчеты на Дюро безнадежно провалились.

Странным, кроме того, показалось мне, что Драбант спрашивал об этом у меня, когда любой из приятелей Дюро мог сказать, что его сын среди недели отпросился с работы. Но если бы Дюро помогал дома по хозяйству, не стал бы отец его разыскивать.

Мне было ясно: Дюро исчез. Что-то случилось!

— Разве его нет дома? — спросил я, и совершенно зря. — В среду он отпросился у меня поработать дома, и я его отпустил.

Мне было слышно в телефон, как там встревоженно переговаривались, слышались шаги и шорох бумаги.

— Словом… со среды вы о нем ничего не знаете?

— Нет, не знаю.

Хотя я и раньше часто думал о Дюро, с той минуты он не выходил у меня из головы. Я чуял, что этот парень, такой замкнутый и несговорчивый, выкинул какую-то штуку на свой страх и риск. А когда я припомнил все подробности и то, как он по вечерам сидел на нарах в бараке и, не сводя глаз с рассказчика, слушал, где, как и что подстроили партизаны швабам, я пришел к одному-единственному объяснению — и разрази меня гром, если я был не прав: Дюро сбежал к партизанам.

Черт возьми!.. Как раз когда он нам всего нужнее…

Но факт: Дюро исчез… Оставалось только пожелать ему, чтобы он направился в сторону от Тельгарта.

Хотите знать почему?

Сдается мне: вы об этом кое-что слышали. Так вот, все эти красивые леса вокруг Кралова Верха, где на каждом шагу натыкаешься на кабанов, где серны свободно разгуливают средь бела дня, а олени трубят в октябре, как оркестр тромбонистов, — все эти чудесные горы и богатые лесные угодья преподнесли наши паны в подарок Риббентропу для его забав, в благодарность за удачную с ним сделку. С того времени лесничество стали охранять немецкие егеря, и горе тому словаку, который просто мимоходом оказывался вблизи от просек или в малинниках. Особенно с тех пор, как слава и победы немецкой армии растаяли, будто снег по весне, уносимый вешними водами, когда пленные бежали из лагерей и партизаны нападали на воинские транспорты, а наши ребята удирали в леса, — егеря вокруг Тельгарта ходили как сторожевые псы, преследуя всякого мало-мальски подозрительного человека.

Вот почему Дюро все воскресенье не шел у меня из головы, и мне очень хотелось, чтобы верное чутье вывело его в любое место, лишь бы не к Тельгарту, где он попал бы в лапы к самому свирепому из всех — вильдмейстеру Фогелю, на совести которого было уже столько невинных жертв. Он бы шкуру спустил с Дюро!

Конечно, меня и другое заботило: кого послать вместо Дюро на Ясенские высоты.

К понедельнику, к началу новой недели, я ни черта еще не придумал, у меня только голова разболелась. Заслышав за поворотом гудок «кукушки», я вышел из дому и зашагал к складу, где у нас лежат штабеля бревен и дров, — поздороваться с народом, набраться бодрости от веселого говора, живой шутки, да и наряды на работу нужно было дать, после того как рабочие сложат в бараке пропитание, взятое на неделю.

Паровичок подтащил вагонетки к штабелям бревен, выпустил напоследок пары — пф-пф! — и остановился. Парни и девчата спрыгнули с вагонеток, рассыпались по лужайке и наперегонки бросились к баракам, а мужчины постарше здоровались, снимали широкополые шляпы, закуривали, сплевывая под обрыв в лопухи.

— Ну, пошли, — говорю я немного погодя, — пора заканчивать работу. Вы небось скоро все разбредетесь — сенокос начнется…

Люди постепенно разошлись, и тут я увидел по ту сторону путей на буковых бревнах Адама Панчика. Меня несколько удивило, что он не объявился сам. Лишь потом я понял, — Адам всегда знает, что и как надо сделать. Я был уверен, что он придет ко мне, выбрав самую подходящую минуту.

И вправду, спустя некоторое время, не успел я порог переступить, как он вошел в дом с заднего хода.

— Лексо будет у тебя сегодня, — предупредил он. — Никуда не уходи.

Впервые он обратился ко мне на «ты», причем вполне уверенно. Вне службы мы встретились с ним только раз, если не считать того замечания, которое он сделал, когда мы как-то осенью вместе вышли из конторы заведующего. Это было почти год назад, когда он поднимался на гору к той самой землянке. Но Адам отлично понимал: встречи в тех обстоятельствах, в каких встретились мы с ним, сближают и связывают людей.

— Ладно. Буду дома, — ответил я.

Адам глянул мне прямо в глаза, но как-то… Встань я на голову, и то не сумел бы выразить, какой взгляд у него был. Впрочем, на кой черт вам, историку, вникать в то, как поглядел на меня Адам, перед тем как выложить свою просьбу?

— Я к тебе за деньгами, — сказал он, по-прежнему глядя мне прямо в глаза. — Дай сколько можешь. И куртку какую ни на есть, штаны…

Он так это сказал, что мне даже в голову не пришло расспрашивать, на что все это нужно. Не говоря ни слова и без ведома жены, я сунул ему кое-что из вещей. Смекнул я, в чем дело, когда он уже уходил.

— Мы оба сумеем придержать язык, не так ли? — добавил он еще.

Я только молча пожал ему руку. Мне сразу стало ясно, кто натянет на себя мои штаны и куртку и для чего собирает Адам деньги. Меня снова охватила радость при мысли, что подле нас, может совсем рядом, в наших лесах и на полянах, вершатся тайные дела, о которых в самом скором времени узнаем и мы. Я не мог совладать со своей радостью, потерял терпение. Слонялся по дому, брался за разные дела, но все валилось из рук. Наконец я взял на руки Надежду, которая путалась под ногами у матери, и вышел на огород, к пчельнику. Стоял жаркий июньский день, беспокойно жужжали пчелы.

На пчельнике я нашел десятника Сигельчика, — он лежал в траве.

— Ты что тут делаешь? — удивился я, потому что ему следовало наблюдать за погрузкой леса. — Заболел, что ли?

Он медленно поднял взгляд к небу, где высоко в воздухе с криком летал сарыч, и ответил чуть слышно:

— Плохо мне… мочи нет работать. И охоты нет что-то. Все из рук валится, ноги не держат, а как подумаю о работе… эх!

Посадил я Надежду на травку и стал ждать, что Сигельчик скажет еще.

Он сорвал травинку, пожевал сладкий ее кончик и долго молчал.

— Сходи к врачу, что ли… — говорю я.

То ли мое замечание глупым ему показалось, то ли еще что, только он поморщился и процедил:

— К врачу?.. Черта с два! Я сам знаю, куда пойти. Сам знаю, где мне будет хорошо. Есть кое-кто — живут-поживают на воле, как порядочные люди… А я тут лес гружу для немецких рудников, чтоб ссуду выплатить за новый дом. Пропади все пропадом! — И он злобно выплюнул травинку.

— А ушел бы ты? Понимаешь… к ним…

— Еще бы! Понятно, ушел бы. Тянет меня туда… Лежу вот так ночью, а месяц светит, — соскочу с постели и стану у окошка. Смотрю на наши просеки, на горы и молодой ельник… а сам душой там, на тропинках, мысленно перепрыгиваю ручьи, пробираюсь по горам, туда, где, говорят, они… Каждый камушек знаю, почти всякий чувствую под ногой и слушаю, не хрустнет ли где… В комнате вдруг треснет что-то — дом-то я недавно отстроил, и дерево еще сохнет… Очнусь, и меня словно холодной водой окатили, словно кто говорит мне: «Сдурел ты, что ли? У тебя долги по новому дому, обязанности, и Мара под боком спит… горячая, молодая…» Отойду от окна, потихоньку лягу рядом с Марой… Перед самой масленицей привел я ее в новый дом… И так мне плохо, словно избили меня… Вот какая моя хворь. Чем тут лекарь поможет?

После этой исповеди у парня на душе полегчало. Я был доволен, что он открылся мне, и тут же подумал, что мы могли бы положиться на него.

— Шимон, будь мужчиной, — говорю ему, — будь мужчиной и брось выдумывать. То, что ты мне сейчас сказал, яйца выеденного не стоит. Тебя и в горы тянет, и Мару обнять хочется… Не годится так.

Шимон в отчаянии схватился за голову, бессильно уронил ее в траву.

— Вот и не знаю…

Тут я решился:

— Шимон, храни, как могила, то, что ты сейчас услышишь. В горы пойдешь. Пойдешь к партизанам, а как отыщешь их, сразу вернешься. Сюда, к нам… и к Маре. Согласен?

Едва я договорил, как на нашем дворе залаяли собаки: к калитке подошел Лексо Безак. Я засвистел, приглашая его к нам на пчельник, — мне хотелось окончательно решить вопрос о связи с Ясенскими высотами.

— К Егорову пойдет Шимон, — сказал я Безаку без обиняков, когда тот подсел к нам и приласкал Надежду. — Скажи ему сам, что нужно.

Безак заглянул Шимону в глаза и долго молчал; мне уже начало казаться, что он не одобряет мой выбор. Я уже начал сердиться, а он сорвал ромашку, на которой сидела божья коровка, поднял цветок и подождал, пока она улетит.

Лишь после этого он сказал Сигельчику:

— Ладно. Вечером приходи ко мне.

Шимон ушел к рабочим, которые грузили лес, а я рассказал Безаку, как провалился план с Дюро Драбантом.

— Я все знаю. Дюро встретил жандарма, когда пробирался в горы…

— А кто это был? Не донесет?

— Мелихар… начальник. Этот уже видывал таких!.. Нет, не донесет. Он человек подходящий.

Тем временем Надежда уснула. Я отнес ее домой, и мы с Безаком отправились в лес. Легко стало у меня на душе, — потому ли, что услышал добрые вести о Дюро, или оттого, что мне неожиданно подвезло с Шимоном. Да и денек был золотой: пташки порхали и пели в каждом кустике, пьяный запах леса и трав кружил голову.

Мы дошли до Малого Помывача, до славной полянки, похожей на ладонь господа бога, и разлеглись под буками на опушке. Пониже на склоне стоят сенные сараи, и нам было слышно, как хозяин стучит, прибивая дранку.

— Сенокос скоро, — обронил я.

Безак долго грыз былинку и, прикрыв глаза, думал о чем-то. Потом сказал:

— Значит, сегодня вечером отправим туда Шимона… Надеюсь, Мара не станет его разыскивать, пока он будет в отлучке? Даю ему три дня сроку. Эти три дня он будет вроде бы у тебя, понимаешь? В командировке, что ли… или еще что-нибудь придумай…

Разумеется, я с этим согласился. Итак, с посылкой Шимона было решено. Но меня больше мучило любопытство, зачем пожаловал Безак, что ему от меня надо и настолько ли это важное дело, что он решился даже заранее послать ко мне гонца.

Чувствую, и вас любопытство разбирает, потому что вижу: стоит мне отвлечься и припомнить, как пригревало солнышко в те беспокойные времена, да как пташки щебетали и трава пахла, вы начинаете подозрительно жмуриться, и вам зевнуть хочется.

Потерпите, сейчас я свяжу порванную нить крепким узелком и начну плести свой рассказ дальше.

Попросту говоря, я прямо спросил у Безака, зачем он пришел и чего он от меня хочет.

— Надеюсь, — ответил Безак, — что памяти ты пока не потерял и тебе не нужна записная книжка для дел, которые никого не касаются. Поэтому навостри уши и слушай. Вскоре — сегодня я еще не знаю, каким способом, — ты получишь весточку, что на Смутном будет устроена засада на кабана. Это будет пароль, понимаешь? И он будет означать, что…

Тут, как нарочно, мимо нас прошел дядюшка Врбец, тот самый, что чинил крышу сенного сарая; Лексо остановил его, перекинулся с ним двумя-тремя словами и только после этого подробно объяснил, что предстоит мне сделать, когда я услышу пароль о засаде на Смутном.

Взволнованный, я не мог скрыть свою радость.

— Это скоро будет?

— Все уже готово, — ответил он, — все решено и подписано…

И тут он впервые подробно объяснил мне положение, рассказал об отдельных партизанских отрядах, о соглашениях между антифашистскими политическими группами, о задачах армии во время подготовленного уже восстания, о связи с заграницей…

Правда, я уже знал многое из самых разных источников, слышал всякое с разных сторон, доходил и своим умом до многого, что никогда не продается открыто на рынке. Впрочем, ведь я был членом революционного Национального комитета еще в ту пору, когда многие из тех, кто теперь так задирает голову, были всего лишь колесиками надломленной оси и прислушивались к Берлину; так я был не из их числа.

У Безака оказался целый воз того, что я до тех пор собирал по крохам. Он преподнес мне такой гостинец, каким не всякого угощают. Это я понимал.

Я был очень признателен Безаку за такое доверие и дал себе слово выполнить все, что могло от меня потребоваться.

В тот раз он не дал мне никаких важных поручений, а только приказал ждать знака, за которым скрывалась великая тайна.

Ага, милый мой… а вы, оказывается, большой плут! И глаза у вас вдруг открылись, как только слух ваш пощекотало волшебное слово «тайна». Вам хотелось бы, чтобы я открыл вам ее без проволочек, хотите получить от меня расколотый орешек. Как бы не так! Сегодня-то я больше ничего не скажу, у меня — ай-яй-яй! — трубка погасла, а вам, думается мне, давно пора спать.

Итак, покойной ночи!

 

V

Ради бога, не делайте этого! Как увижу, что вы выводите в своей записной книжке римскую пятерку, не услыхав от меня еще ни единого словечка, начинаю подозревать, что вы задумали недоброе и намерены втянуть меня в дело, которое вы, собственно говоря, затеваете помимо меня и на собственный риск.

Я уже заметил, что вы стараетесь сотворить из моих бессвязных воспоминаний какие-то отдельные главы. Господи! Что это у вас на уме?

Когда человек копит деньги и откладывает по грошу, он может разбогатеть — этому я поверю. Но вы приводите в какой-то порядок все то, о чем я вам тут рассказывал, для чего-то сортируете да проставляете по порядку главы, воображая, что в конце концов сделаетесь писателем. Боже упаси! На такую вашу удочку я не попадусь! Ведь я вижу: эту безумную мысль внушило вам нелепое честолюбие и грешная гордыня, которая, как правильно говорят умные люди, губит человека. А мне погибать с вами вместе неохота.

В самом деле, вдруг в один прекрасный день, когда мы доведем до конца всю эту историю, вам удастся наткнуться на какого-нибудь злополучного издателя, который согласится напечатать ваше произведение и ошеломить им свет!

Можете себе представить, какая пойдет свистопляска! Думаю, на свете есть еще люди, хорошо понимающие литературу; тут-то уже они в вашем литературном детище перевернут все странички, разберут по косточкам так, что все ваши пеленки, перинка и свивальник будут мокрехоньки. Правда, в жизни я почти не касался романов, частенько мне на весь год одного календаря хватало, но ума у меня достаточно, чтобы догадаться: книжки-то пишутся совсем не так, как хотите написать вы.

Знатоки из Братиславы, которые разнесут вас в клочки по всем правилам, станут допытываться, где этот человек — то есть вы! — все это набрал? Кто нагородил ему такого вздору? И кто посоветовал попросту рассовать все как попало по главам, без всякого смысла, точно колбасный фарш в свиные кишки? Если же вы ничуть не посчитаетесь со мной, назовете мое имя — а я крепко опасаюсь, что вы не прочь сделать примечание к книге о том, кто вам все рассказал, — то, разумеется, эти господа скажут: «Ну, конечно… лесник Гондаш, это его охотничьи враки!»

Так вот, должен признаться, я этого вовсе не желаю.

Поэтому не буду дальше рассказывать, пока вы не пообещаете, что мои воспоминания вы используете только для нашей деревенской хроники. Если же вы вбили себе в голову, что вас ждет невесть какая литературная слава, и даже твердо решили напечатать обо всем в книжке, то всеми святыми заклинаю: всюду зачеркните мое имя и даже не упоминайте обо мне ни единой буквой. Я всегда жил скромно, зато честно и имя свое никогда ничем не замарал. И хоть живу я в глуши, в темном ущелье, где даже и солнышка порядком не увидишь, все же надеюсь когда-нибудь поглядеть на Братиславу — слышите! — и не хочу быть там посмешищем.

Итак, по рукам!

А что касается вас самих, можете хоть на голову становиться.

Продолжаем.

Очень мне хотелось узнать, удастся ли Шимону «командировка» в долину? Еще до его возвращения заявилась к нам Мара, его жена. Прикинулась, будто заглянула мимоходом, воображая, что при виде лукошка с земляникой в ее руках никто не догадается об истинных целях ее прихода. Но меня не так-то просто обмануть, такими ребячьими фокусами меня не поймать; только самая продувная бестия сумеет прогуляться со мной по воде, как посуху.

Она зашла к нам в кухню и объяснила, что хочет поглядеть на маленькую Надю и узнать о нашем здоровье. Но я-то сразу сообразил, что ее мучит совсем другая забота. Я в шутку спросил:

— А где твой Шимон?

Ну, и пожалел тут же: после моих слов Мара ухватилась за стол, глотнула воздуха, и у нее дух перехватило.

— А вы разве… Ведь он мне говорил…

Она и двух слов не могла связать. Я стал ее успокаивать:

— Мара, да ты не бойся, все у него хорошо. Он за меня по участку ходит, серн пересчитывает…

Была это, разумеется, глупость, потому что днем серны не показываются и считают их только ранним утром или по вечерам.

— Тяжело мне, когда Шимона дома нет, — сказала Мара. — Боюсь я за него… В лесу-то теперь всякий народ шатается…

— А сама-то, ай-ай-ай, за земляникой пошла, — засмеялся я.

Я оставил женщин — пусть их пострекочут — и отправился к рабочим.

По пути я думал о Маре и ее страхах, которых она не могла даже себе объяснить, — как мы не умеем объяснить себе свои ощущения и поступки, которые возникают бессознательно или из суеверия.

Мара была твердо убеждена, что она может быть спокойна за мужа, только когда он дома, в безопасности. Не знаю, я не видел их нового дома, но голову даю на отсечение, что на фасаде у них на счастье вбиты гвозди, выкованные цыганом, а под стрехой укреплены три ореховых прутика, охраняющих дом от беды, потому что, говорят, богоматерь укрывалась тоже под орешником.

Об истинной причине ее страха я узнал от жены, когда вернулся домой. Причина была в том, что́ я и подумал, и совсем не относилась ни к цыганским гвоздям, ни к орешнику. Раз уж вы взялись писать нашу историю, то должны помнить, что наши люди руководствуются в своих поступках не только разумом и инстинктом самосохранения, но нередко и прадедовскими преданиями и суевериями, которые сильнее, чем вы считаете.

Вам трудно, разумеется, понять то, о чем я сейчас расскажу.

Когда Мара выходила замуж, она поступила так, как с незапамятных времен поступали тысячи девушек в день свадьбы: простилась с девичеством, бросив в колодец запертый замок. Хорошо иметь много детей, но хорошо и провести молодость в любви, без забот и тревог, говорят молодухи, и поэтому, перед тем как бросить замок, они обвивают его диким хмелем. А Мара, понимаете ли, совсем об этом позабыла. Не обвила она замка, а просто бросила его в колодец, и теперь не знать уж ей беззаботной любви, — в ней зародилась новая жизнь и пробудился страх.

— Мара боится, что с Шимоном беда приключится, время-то сейчас неспокойное, — объяснила мне жена. — Мать у нее мужа потеряла, когда ребятишки совсем малюсенькие были, и трудно ей с ними пришлось… Не удивляюсь я Маре.

Да и кто стал бы удивляться? Кому захотелось бы несчастья на ее голову?

Я даже угрызения совести почувствовал и обвинял себя в неосторожности. Нашелся бы, наверное, и другой такой же надежный человек, который охотно пошел бы на Ясенские высоты…

Но дела не поправишь.

На следующий день под вечер Шимон благополучно вернулся. Оброс бородой, устал, но глаза у него блестели, как у обрадованного ребенка. И хотя рабочий день кончился и ребята готовились отправить нагруженные вагонетки вниз, в долину, он пришел прямо на склад узнать, сколько без него за три дня отправлено древесины. Тут, среди штабелей, мы и встретились.

— Был ты у Безака? — спросил я.

— Нет, завтра пойду, — ответил он.

Я посоветовал ему пойти лучше сейчас же с вечера, затемно, а утром вернуться.

— И у Мары не забудь побывать, — добавил я потихоньку, чтоб другие не услыхали, — она за тебя очень боится… На крестины нас позовешь?

— Откуда ты знаешь? — вытаращил он глаза. — Разве она была здесь?

Я ничего ему не ответил, засмеялся, хлопнул по плечу и подтолкнул к вагонеткам, у которых уже отпустили тормоза.

С той поры Шимон повеселел и приободрился, работать стал как черт, и вся дурь с него соскочила. Я был уверен, что теперь воля его не раздваивается, не простаивает он ночей у окна, и между двумя желаниями не разрывается: он сделал выбор.

На следующей неделе как ни в чем не бывало Шимон взялся за работу вместе с остальными, но под вечер зашел ко мне и сказал:

— Ночью опять иду.

— Безак знает?

— Он меня и посылает.

Ничего не поделаешь, опять нужно было придумывать такую отговорку, которая отбила бы охоту расспрашивать всякого, кто вздумает понапрасну беспокоиться из-за отсутствия Шимона. То, что на следующий день о нем справлялся заведующий лесной конторой, не могло сбить меня с толку: по телефону можно обмануть кого угодно и каким угодно вымыслом — никто ведь не увидит, как ты изворачиваешься и краснеешь. Кроме того, я убедился: Безак был прав, когда говорил, что заведующий знает большую часть наших дел, да виду не подает и помалкивать умеет.

Хуже было, когда меня снова застигла врасплох Мара. То ли это было пустое предчувствие — крестник глупой ревности, — то ли кто-то проболтался нечаянно, что тут Шимона нет, но на этот раз она без всяких обиняков и хитростей вроде лукошка, спросила со слезами на глазах:

— Где он?.. Скажите, с кем он путается…

— Мара, — оборвал я ее, — или ты вовсе голову потеряла? Разве Шимон это заслужил? Ты даже не знаешь, как он тебя любит… Словом, он на работе. Работник он ловкий и отправился туда, куда я не всякого могу послать. Мы отправили его на Мурань. Не тревожься, завтра он вернется.

Еле успокоил ее.

Хоть обман и сошел с рук дважды, мне не хотелось снова ломать голову, как отвечать Маре, если она опять придет. Была даже минута, когда я начал сомневаться, правильно ли сделал, предложив Шимона в связные. Тогда я думал только о нем — и хотел послужить нашему общему делу; мне и во сне не снилось, что из этого может вылупиться драма ревности.

Но дело было слишком заковыристое, и я решил предоставить его Безаку и Шимону: пусть сами выпутываются и ищут удобный способ вправить Маре мозги и изгнать подозрения из ее сердца. Влезать в это дело я больше не хотел.

У меня, как вы можете догадаться, в ту пору других забот хватало. Не считая разговоров с Шимоном и Марой, я был суров и несловоохотлив, беспрестанно ожидая весточки, о которой меня предупредил Безак. Был я и нетерпелив и немного мучился, неясно представляя себе, как я выполню поручение и удастся ли вообще выполнить то, чего от меня ожидают.

Наконец наступил этот день. Ко мне пришел Адам Панчик.

— Опять барахлишко собираешь? — спросил я.

— Принимаю все, что угодно и когда угодно, можешь заранее готовить, — отвечал он. — Лопату и кирку дашь?

— А зачем?

— Э… Нужно мне выкопать в лесу подходящую берлогу… А зачем, узнаешь потом.

Я заметил, что у него нет охоты разговаривать, дал ему инструмент и проводил через огород к лесу. Только перепрыгнув через ручей, он обернулся ко мне и сказал:

— Чтоб не забыть… Снизу наказывали передать, — сегодня вечером тебе нужно быть в засаде на Смутном… Вот еще и письмо!

Я потянулся за письмом через ручей и чуть не плюхнулся в воду — так в ту минуту закружилась у меня голова.

Адам не стал ждать, пока я открою конверт, а вскарабкался вверх по обрыву; я прочел:

«Сегодня вечером засада на Смутном».

«Ага! Проверка устного пароля!» — подумал я.

Я и сегодня ощущаю, как кровь бросилась мне в лицо и зашумело в ушах, как руки мои слегка затряслись, когда я, присев у ручейка, принялся искать по карманам спички. Письмо я сжег, а пепел бросил в воду.

В сумерки я был готов в дорогу. Жена надивиться не могла, к чему такие сборы и зачем я накладываю в мешок столько припасов, что их хватило бы одному человеку на неделю. На Розку я мог вполне положиться: при любой опасности, в тяжелую минуту она верно стояла бы рядом со мной, я это знал. Но я никогда не считал нужным открывать ей секреты раньше времени — прежде чем события окончательно созреют. Поэтому и в тот раз, хотя она и словечка не проронила, я успокоил ее любопытство несколькими словами:

— Я в лес иду и к утру надеюсь вернуться. Знаешь, Розка, наш долг… хотя бы помогать, — и показал ей на полный мешок с караваем хлеба, большим куском свиного сала, с сигаретами, солью и небольшим количеством сахару.

Выйдя из дому, я увидел во дворе Адама Панчика. Он сказал:

— Инструмент я сложил в сарае…

Адам проводил меня до дороги. Видя, что я направляюсь вниз по долине, он придержал меня за рукав, сказав:

— Куда ты? Ведь засада на Смутном!

— Э… я с противоположной стороны выберусь.

Потом он посмотрел на мое ружье и спросил:

— Там серны ходят?

— Там кабан объявился, здоровый такой секач, — соврал я Адаму прямо в глаза, — какой-то чудной отшельник…

По вопросам Панчика я сообразил, что он даже не подозревает, куда я иду и что мне предстоит делать. Я обрадовался, почувствовав в этом опытную руку Безака, который давал нам самостоятельные задания, не обременяя при этом совести одного знакомством с тайной работой другого. Да и сам Безак был в конце концов не один, ведь и он тоже действовал по приказу других, кого он, кстати сказать, и в глаза не видал, как оказалось впоследствии; и мы так здорово стояли один за другим, точно звенья цепи, опоясывающей весь наш край.

В прошлом году я и подумать не мог, что именно Адама, которого я всегда считал панским холуем, встречу у первой землянки! Еще месяц назад я и подумать не мог, что Шимон, завсегдатай и непременный распорядитель на всех танцульках, далекий от политики, возьмется в конце концов за важную и опасную работу связного! Мог ли я знать, что таится в голове лесорубов, что снится парням, когда они ночью спят в бараках. Но лес научил нас молчать, — вот мы и молчали.

Не знаю, побывали ли вы на Подвепорском лугу, хотя сейчас, когда вы взялись за такой важный труд, как составление деревенской хроники, вам следовало бы поглядеть на эти места.

Это довольно далеко от нашего лесничества, и если вы, к примеру, взглянете с Большого Болота в ту сторону, где над всей округой ощетинился Вепор, как спина дикого вепря, вы легко можете догадаться, сколько скал, ущелий и ручейков надо перемахнуть.

Словом, уже смеркалось, когда неподалеку от Подвепорского луга я сел на пень у тропы и решил немного отдохнуть.

Вдруг позади себя я услышал шаги, а когда пригляделся получше, увидел, что сюда же подгадал и Робо Лищак.

Кто?.. Да тот самый, член Национального комитета.

Нет, не поглядывайте на меня так, точно я собираюсь морочить вам голову. Робо Лищак в то время, которое вы собираетесь увековечить, сделал много хорошего, а нынче опять водит по нашей лесной узкоколейке свой паровичок, как водил его до восстания… Не выхлопотал он себе ни новой должности, ни трех государственных постов сразу, как иные подленькие людишки, которые требовали вознаграждения за то, что они отсиживались в каком-нибудь поганом шалаше, где случайно их жрали вши.

Робо Лищак ни капельки не удивился, наскочив на меня. Он сказал:

— Безак послал меня на Подвепорский луг. Вот я и сказался на службе больным.

«Ага, похоже, надо, чтоб нас побольше было», — рассудил я и обратил при этом внимание, что и Робо тащит за спиной набитый мешок.

Ну, ладно, не буду дальше испытывать ваше терпение, а попросту скажу, что вскоре мы добрались до Подвепорского луга и там встретили еще троих. Совсем уже стемнело, все небо усеяли звезды. Были ли то наши или еще кто, но мы поняли из разговора, что эти люди пришли с кленовской стороны, и в лицо мы их не знали. Но ничего не было легче, чем познакомиться при таких обстоятельствах, когда никто не знал, предстоит ли нам рыбку съесть или на мель сесть.

— Наконец-то прибудут, — вздохнул один из наших новых знакомых.

— Раз сообщили, так непременно будут, — подтвердил другой, но все это говорилось скорее ради нас, чтобы мы ясно понимали, с кем имеем дело и что именно они, друзья с кленовской стороны, обладают тем чудом, которое помогает устанавливать связь через государственные границы и через любые фронты.

В лесах мы привыкли больше помалкивать. Должно быть, чтобы не показаться простофилями и не потерять доверия, Лищак наконец заметил:

— Должны прибыть. Ночь ясная.

Как именно они «прибудут», никто из нас не мог себе представить, в этом я был уверен.

Мы лежали в траве, догадываясь, что скоро полночь. Кузнечики оголтело стрекотали прямо над ухом, но мы, как ни странно, вообще не замечали этой музыки, потому что всем своим существом вслушивались в тишину вселенной, откуда только и могли явиться те, кого мы ждали.

Не знаю, не понапрасну ли я недавно на вас напустился крепче, чем вы заслужили? Пожалуй, на этот раз вы вправе остановить поток моих слов, если я чересчур увлекусь. Что общего у хроники со звездами? И кто станет портить ее нелепой подробностью, что кузнечики осмелились трещать над самым ухом какого-то лесника?

Не стану упиваться собственным голосом да красивыми фразами. Скажу напрямик: мы ждали и дождались. Что вам за дело, какие чувства и какое волнение охватило нас, когда мы услыхали отдаленный гул самолета? Вам, поди, всего важнее, что самолет снизился и стал кружить над нами, а потом вдруг из него что-то посыпалось. Не знаю, померещилось нам или наяву мы увидели сперва какие-то неясные темные пятнышки, потом небольшие белые облачка над ними; на миг все это словно остановилось. Но так только казалось. Облачка, рассеянные по небу, медленно опускались, пятна, висящие под ними, становились длиннее, приобретали четкие очертания. Ей-богу, это были они!

Мы повскакали и хотели бежать навстречу. В ночной тьме, освещенной только звездами, трудно было угадать место, куда они опустятся.

И правда, никто не приземлился поблизости. Мы только смутно видели, как они коснулись земли, как одни лежа, другие на бегу или стоя на коленях старались притянуть к себе опадающие белые облачка, чтобы от них освободиться.

В тот миг, когда мы направились навстречу парашютистам, они уже собрались вместе и шли к нам. Вот это была встреча! Как мы обнимались и жали друг другу руки! Вы знаете, я крепкий мужик и всяческие ветры меня обдували, но мне не стыдно признаться, что прослезился и я.

Тот, в котором мы с первого взгляда угадали командира, подошел ко мне, внимательно оглядел с головы до пят и сказал:

— Ты… Гондаш!

Я ушам своим не поверил. Разве это возможно? Люди, которых я в жизни не видывал, прилетев к нам с русской стороны и только что впервые коснувшись земли словацкой, произносят мое имя…

Тут мне вспомнились русские инженеры и надпоручик Павол, которые в прошлом году закончили топографическую съемку этих мест и, наверное, счастливо вернулись на свою родину. Они воротились туда с картами, а возможно, и со списками людей, на которых можно положиться.

Могу лишь сказать, что давно я не чувствовал такой радости, как тогда. Но не вздумайте вносить это в хронику!

Когда, приветствуя друг друга и знакомясь по всем правилам приличия, мы представлялись друг другу, случилась одна забавная и в то же время примечательная вещь, которая нас развеселила.

— Козлов! — представился один из партизан.

— Козлов! — сказал другой.

— Козлов! — повторил третий.

Сам не зная почему, я засмеялся и тут же заподозрил, что они попросту шутят. Тем более что Козловыми назвали себя еще двое.

Они, правда, тоже смеялись, — все пятнадцать откровенно хохотали, больше всего, должно быть, потому, что от такой неожиданности мы рты разинули. Потом нас вполне серьезно уверили, что пятеро Козловых — вовсе не шутка. Пятеро Козловых — пять родных братьев — захотели служить в одной части.

Обратите внимание на то, что мне кажется характерным: они выбрали самое опасное дело. И не забудьте, пожалуйста, отметить этот случай и даже рассказать о нем более подробно, так как боюсь, что под конец я скомкал свой рассказ.

Поселили мы своих дорогих партизан на склоне Вепора, в той самой землянке, которая в прошлом году служила их предшественникам. Правда, там было тесновато, но ведь стояло лето: трава была мягкая, а ночи теплые.

Итак, они наконец были у нас.

И вскоре пошли разговоры, что наши парни покидают дома и уходят в горы.

 

VI

Июль прошел быстро…

Ах, чуточку потерпите, мой милый, скоро уже и конец. Еще самую малость подождите, как мы ждали в те бурные дни, когда сотрясалась земля под ногами, когда людей удручали личные заботы и общие страхи, и когда всякий чувствовал, что волей-неволей становится действующим лицом в пьесе, которую видел до сих пор как зритель, зрительный зал становился сценой, и каждому приходилось выбирать и определять свою роль в этой драме.

Наш тихий лесной край быстро превратился в чертову мельницу, и всем мерещилось, что вот-вот начнется адский грохот, шум, гром, но запахнет не муко́й, а порохом.

Не думайте, что так просто решиться, тащить ли свое жито на чертову мельницу или взять да и спустить у черта плотину. Охотников отдать свою шкуру на барабан, пожалуй, не найдется, а в беде ничего не стоит поддаться слухам и предательской панике, не отличая правды от лжи, а нередко и предпочитая ложь, если она приятна.

На это как раз и рассчитывали те, кто даже в то время, когда русские войска били немцев уже в предгорьях Карпат и теснили их к Дукле, все еще дурачили народ самым нелепым враньем и до последней минуты вопили: «Сохраним верность империи! Отступать невозможно!..»

Люди, которые до тех пор, пока мировой пожар полыхал где-то далеко, больше думали о своих делах, а бедствиям других только сочувствовали, ходили теперь, как оглушенные дубиной. И хотя кровля над ними еще не горела и ни одна балка не треснула их по голове, они все-таки чувствовали, что не сегодня-завтра на их крышу взлетит красный петух войны. И этого они боялись.

В умах таких людей начало проясняться. Они тащили чужой воз, и ярмо, которое надел на них хозяин, их угнетало. Да что об этом долго толковать? Почувствовав, что вытащить воз из тупика им не под силу, они постепенно начали гадать, что лучше: сгинуть в чужой упряжке или на свободе. А для погонщика подобные мысли всегда кончаются плохо.

Вот мне и хочется, чтобы вы тоже дали им время поразмыслить. Не валите всех в одну кучу. Лучше сядьте и терпеливо выслушайте — может, мне удастся рассказать обо всем так, что вы сделаете правильные выводы.

Как я уже сказал, под Вепором был у нас партизанский отряд, и нам надлежало позаботиться о том, чтобы он не погиб. Правда, дойди до этого, они не стали бы надеяться только на нашу помощь; я видел, что упали они с неба не с пустыми руками, и, хотя с благодарностью брали у нас свежий хлеб и сало, у них были и свои запасы, оружие, и, самое главное, они держали связь с миром.

В ближайший понедельник, утром, я по привычке ждал людей на работу. На этот раз приехал и Адам Панчик, и я сразу понял, что неспроста. Он сидел не в вагонетке вместе с остальными, а стоял на паровозике возле Робо Лищака; помахал мне рукой. Но ведь по понедельникам у нас всегда суматоха: все первым долгом бегут в бараки, чтобы сложить свои недельные запасы, гоняются друг за другом, шутят, кричат, и только после этого я могу давать им наряды на работу.

Адам не сошел с паровозика. Ждал меня. Когда я направился к нему, мне заступили дорогу две девушки — Гана Росикова и Катка Стрельцова. Обе сгибались под тяжестью своих корзин.

— Куда вам столько продуктов?

Они посмотрели на меня и сказали:

— Это мы вам несем. Сами, поди, знаете…

— От кого?

— От наших…

Я сперва призадумался: не выдать бы себя за здорово живешь. Не хотелось из-за пустяков дать повод к болтовне — язычки-то у наших девушек, сами знаете, как хорошо наточены; но и излишне подозрительным показать себя я не хотел и спешно стал перебирать в голове доводы, которые помогли бы мне прояснить этот случай.

Наконец, как мне показалось, я нашелся.

— Дюрко вернулся? — спросил я у Катки, родственницы Дюро Драбанта.

— Нет. Домашние… Домашние думают, не появится ли он у вас.

«Ах, так!» — смекнул я, но осторожно сказал все-таки:

— Если домой не придет, так и сюда не явится… А ты что, Ганка?

Ганка промолчала. Она потупила голову и покраснела.

Я отослал девушек к жене, а сам направился к Адаму. Он в это время слезал с паровоза и, когда мы встретились, сказал, понизив голос:

— Пусть девушки пойдут на прополку в питомник, а мужчины куда-нибудь к Калискам… чтобы до полудня здесь ни души не было. Может остаться только Шимон.

Я сделал по его совету, зная, что он не привык бросать слов на ветер и у него сейчас есть важные причины.

Никому не показалось странным, что я разослал всех из долины: в Калисках дороги были испорчены, ухаб на ухабе, мостики через ручьи — сплошные дыры, чинить нужно.

Когда мы остались одни, Адам сказал:

— Поможешь мне с боеприпасами.

Господи, еще неожиданность! От Адама только и жди каких-нибудь новостей. И снова я почувствовал: в последнее время он ходит по скользкой дорожке.

А то как же? Кто бы этого не ощутил? Разве это ничего не стоит — раздобыть четыре ящика патронов, погрузить их на паровоз и притащить к нам? Конечно, и Робо Лищак ничуть не лучше: он был соучастником, а сейчас хохотал, как мальчишка, которому удалась его затея.

— Вот для чего ты берлогу в горе копал! — постучал я Адама по лбу.

— А что же… — засмеялся Адам. — Или ты вообразил, что мне ее заказала лисица? У меня, мой милый, с другими контракт. Мы тут себе арсенал строим.

По совести говоря, я не думал, что правильно прятать боеприпасы в этакой глуши, и сказал:

— Если мельница завертится, так у вас в деревне, а никак не здесь. Кто же тебе доставлять-то их станет?

— Не бойся, хватит патронов и в деревне. Скоро их у нас будет, как мякины на гумне.

Я, конечно, не знал, откуда у Панчика и Лищака взялись боеприпасы, а выведывать не хотел. Поговаривали, что из казарм пропадает то одно, то другое, а некоторые офицеры словно ослепли и онемели; поговаривали, будто армия готова выступить, и кто не был ротозеем, догадывался — против кого.

Тогда, уже в начале августа, дошли до нас вести, что но соседству, на Верхнем Гроне, солдаты роют окопы и готовятся к учениям. Люди-де там ухмыляются, шутят, говорят солдатам: «Все хорошо. Только встречайте их как следует… тех, кто раньше придет». «А ведь первыми-то немцы здесь будут, когда их русские того…» — серьезно отвечают солдаты. Однако в то время все разумели добрую шутку.

Итак, я больше не протестовал, чтобы в горе над нашим лесничеством Адам устроил склад боеприпасов, — кто знает, что еще будет, не пригодятся ли они…

Когда я вернулся к обеду домой, Розка показала на полные корзины и спросила:

— Что ты с этим сделаешь?

— Сегодня ночью отнесем на Большое Болото. Пойдешь со мной?

Вы ведь знаете: всякая женщина любопытна и ее прямо-таки тянет туда, где пахнет чем-нибудь необычным.

Вечером мы позвали из барака Катку Стрельцову и оставили на нее маленькую Надю. И пусть не боится, спустит с привязи собаку и спокойно спит, а мы вернемся с обхода после полуночи.

У нас набралась порядочная корзина всяких вещей. Мы вышли из дому. Я условился в эту ночь встретиться с двумя Козловыми, которые собирались прийти за припасами в охотничью избушку на Большом Болоте, так что шли мы наверняка.

В лесу Розка мне и говорит:

— А Ганка боится за Дюро. Она его любит…

— Ах, любит! Рановато что-то они затеяли… Кто его знает, где сейчас Дюро шатается. И кто знает, жив ли он вообще…

— Упаси боже! — зашептала Розка. — Ты думаешь…

— Ничего я не думаю, — отвечаю, — но, кажется мне, трудно в такое время уйти в лес куда глаза глядят и искать людей, о которых ничего не известно. Боюсь, Дюро заранее ни с кем не уговаривался, и сильно сомневаюсь, что у него хватит ума на такие простые вещи, хоть и знаю, что в лесу он как дома.

То разговаривая, то молча, мы подымались вверх по лощине. Прекрасная была ночь, прозрачная — так бы и выпил ее залпом. Я представлял себе, как серна стоит в малиннике и поднимает голову, как, притаившись где-нибудь у ручья среди лопухов, кабан перестает чавкать, как настораживается чуткая лесная мелюзга, куницы и ласки, потревоженные звуком наших шагов. И на Малом Болоте, где мы сложили ношу, чтобы перевести дух, мы очутились как бы в колодце, доверху наполненном звездами.

Я вижу: вы опять достаете носовой платок, будто бы высморкаться, чтобы как-нибудь повежливее остановить мою пустую болтовню. Понимаю: в этом мы никогда не сойдемся. Вы — интеллигент, живете в четырех стенах, питаетесь бумагой и запиваете чернилами. Вам никогда не понять того, кому бумага нужна прежде всего, чтобы завернуть кусок ветчины, но у кого просто голова идет кругом, стоит ему только высунуть из дому нос и увидеть, как прекрасна вселенная…

Ну, ладно, не стану нагонять на вас тоску, скажу прямо, что не успели мы выйти из лесу на Большое Болото, как около охотничьей избушки послышались какие-то подозрительные звуки, голоса и шум.

Из осторожности мы залегли. Розка слегка вздрагивала и прижималась ко мне, пока я снимал ружье и прикладывал его к плечу.

Вскоре мы освоились с темнотой; стало видней. Представьте же себе наши чувства, когда вместо двух человек мы ясно разглядели пятерых, и среди них, насколько можно было разобрать в темноте, не было ни одного Козлова.

Люди эти, видимо, подбирались к охотничьей избушке.

Вы там уже как-то побывали и должны знать, что избушка построена не на год и не на два. Это не какой-нибудь плохонький сарайчик; двери хорошо подогнаны к косякам. Кроме того, ключи были у меня.

Мы вслушивались в голоса незваных гостей, чтобы определить, с кем в конце концов придется иметь дело. Они говорили так быстро, что ничего нельзя было понять; мы заметили только, что это не наши, и, хотя издали не разобрали ни единого словечка, нам показалось, что говорят они по-русски. Это было мне на руку.

— Лежи здесь, — шепнул я жене, — а я пойду к ним.

Знаю, это пришлось ей не по душе — она побаивалась за меня, — но мне понравилось, что она даже не пыталась отговаривать. Прекрасно понимала, что всякая голубка должна покорно смотреть на проделки своего голубка. Моя Розка, так и знайте, хорошая жена.

Итак, я встал, прицелился и выстрелил в воздух. При вспышке я успел хорошо разглядеть всех пятерых. Когда наступила темнота, ослабленная светом звезд, люди, насколько я мог понять, порядком струхнули и остановились как вкопанные, ни живы ни мертвы. Я не заметил, чтобы кто-нибудь схватился за оружие.

Да и оружия-то у них, кажись, не было.

Я снова зарядил ружье и направился к ним.

— Ни с места, — говорю я им медленно и нарочно подбираю слова, мало-мальски понятные, — ни с места! Руки вверх!

Трое подняли руки, а двое бросились за избушку и там укрылись, а потому я еще раз выстрелил.

Стрельба, да будет вам известно, придает смелости. Это для меня все равно что хлеб и глоток вина, и во время стрельбы мне хочется песни петь.

На этот раз, однако, пришлось отставить такие приятные чувства: я был один против пятерых головорезов, которые, дойди до дела, могли голыми руками попортить мне прическу и вцепиться в горло и показать моей жене, как ее муж протянет ноги и умолкнет навек.

Теперь, когда все пятеро сошлись вместе, я смело зашагал к ним. Но не успел я подойти, как сверху, с противоположной стороны ущелья, неожиданно затрещала очередь.

Тррррр!..

Тут я разглядел, как один из пятерых сжал обеими руками свою голову будто клещами и радостно завопил:

— Русский автомат!

Все обернулись в ту сторону, откуда раздалась очередь. И мы увидели, как три темные тени быстро сбежали по склону вниз; не успел я и глазом моргнуть, как они очутились рядом с нами, меня уже обнимали оба Козлова и осыпали вопросами.

— Жив? Здоров? Кто стрелял?

— Я сам…

— А этого знаешь? — спросил затем Иван Козлов и подтолкнул ко мне третьего человека, который прибежал вместе с ними. Сказал Козлов это очень строго, точно дело шло о жизни и смерти этого третьего.

Гляжу… гляжу… Ах ты, боже мой! Ослеп я… что ли? Да ведь это Дюро, честное мое слово, Дюро Драбант во всей своей — как бы это сказать получше, — во всей своей партизанской красе!

— Дюрко! — кричу я, обнимая его. — Ах, дуралей ты этакий, болячка тебе в бок! Ты ли это?

Можете себе представить, какая началась кутерьма. Звать Розку не понадобилось, она сама пришла, услыхав, с кем я здороваюсь. Но тут было еще пять пленников, черт знает откуда взявшихся, и требовалось как следует их прощупать и проверить.

Братья Козловы взялись за них. Насколько я мог понять из торопливого разговора, это был, ей-богу, самый настоящий перекрестный допрос. Козловы спрашивали — только поворачивайся! — то одного, то другого, сыпали вопросами тут уж — живо, отвечай! А не то своих не узнаешь, взгреем по-свойски!

Оказалось, что вовсе и не стоило набрасываться на них так свирепо. Выяснилось, что все эти несчастные, у которых стояла смерть за плечами, изголодавшиеся и оборванные так, что смотреть жалко, наконец-то нашли то, чего искали. Это были военнопленные — трое русских и украинец; им посчастливилось бежать из немецкого лагеря, а вот с пятым договориться было невесть как трудно.

Это был венгр, солдат-дезертир, и у Козлова разговор с ним не клеился. Я поскорее припомнил все известные мне венгерские слова, и таким путем мы кое-как выведали все, что нужно. Он ушел буквально с виселицы; против русских воевать ему не хотелось, и он, скрываясь несколько месяцев, пробирался через горы и долы, переправился через множество рек и речушек и потом немало их перешел уже вместе со своими спутниками.

— Я рабочий… хочу сражаться против господ, — сказал он.

Его товарищи подтвердили, что он показал себя с хорошей стороны, и Иван Козлов взял их всех под свое покровительство.

А этот сорвиголова Дюро здорово нас обрадовал!

— Приглядывай за ним, береги как зеницу ока! — сказал я Ивану. — Это первый партизан из нашей деревни.

Я вижу, вам хочется узнать все-таки, как Дюро попал под Вепор.

Ну, выложу вам все без утайки, что мне по-дружески рассказал младший Козлов, у меня нет причин замалчивать что бы то ни было.

Дюрко и вправду направился сначала к Ясенским высотам, о них уже давно в бараках шли разговоры, и тут на него, как мы знаем, наскочил жандарм Мелихар. В ту пору Дюро не ломал себе головы над вопросом — взаправду ли Мелихар служака-ищейка или несет службу спустя рукава. Дюро поступил инстинктивно, почти как дикий зверь, которому гончая пересекла след. Окольным путем Дюро вернулся и пошел в противоположную сторону, ни вот столечко не думая, что с ним будет сейчас и потом. Все было сносно, пока у Дюро в кармане лежала хлебная корка и шкурка от сала. Но в один прекрасный день — а как же иначе? — карманы вовсе опустели и милому Дюро пришлось положиться на господа бога. Можете себе представить, каково ему пришлось. Попадаться на глаза кому бы то ни было не хотелось, а на малине, чернике да бруснике долго не протянешь. Бедняга! Как его терзал голод! Пока хватало сил, он бродил в окрестных горах, крепко надеясь встретить партизан, шатался туда-сюда и так попал он под самый Вепор.

Несчастный! Он и не подозревал, что пришел как раз в то время, когда в этих местах обосновались новые гости. Я склонен даже думать, что их послал сам бог, чтобы спасти жизнь и невинную душу Дюрко, не знай я, что все обстояло иначе. Парень ослабел и отощал до костей. Он засыпал сразу, стоило ему присесть или упасть, и спал как убитый. В таком состоянии однажды и нашел его младший Козлов (кажется, Петр), отправившись в обход, чтобы ознакомиться с окрестностями землянки; он нашел Дюро под деревом в яме, среди толстых еловых корней; парень спал, свернувшись клубочком, как спит слабенький детеныш серны, когда потеряет матку.

Его накормили и напоили. А теперь, когда стало известно, кто он такой, Дюро получит портупею и винтовку. Через день-другой он узнает, как винтовка заряжается и зачем на стволе существует мушка, узнает, как в два счета разобрать и собрать затвор; вскоре он выучится попадать в шмеля на лету. Короче, будет знать, зачем он сюда пришел и какая его ждет работа.

Как видите, Дюро, слава богу, попал в надежные руки, а это главное. Зато бессмысленно рассказывать, как пять беглецов накинулись на еду, как они глаза выпучили при виде таких вкусных вещей и после долгой голодовки до того набили себе брюхо, что еле дышали.

Мы уговорились, что вскоре встретимся — ведь у нас была еще целая корзина запасов, — и расстались.

— Что Ганке передать? — шутя спросила у Дюрко моя жена. — Не хочется тебе с ней повидаться?

Дюро только покосился, покраснел, потом строптиво мотнул головой и буркнул:

— А зачем?.. Нечего ей передавать…

Я чуть со смеху не лопнул.

Вот так дитятко! Прямо котенок в солдатских сапогах! Ну да ладно, оставим его в покое, не станем дразнить. Хотя он покручивает усики, которые у него пока еще не выросли, но я надеюсь, что скоро они покажутся. Бог даст, из него получится толк.

Больше всех этим ночным походом была, конечно, довольна моя жена.

Перед ней открылся мир, полный тайн. С той поры она стала соучастницей в делах, которые, как она подозревала, были слишком серьезны, чтобы возбуждать только простое любопытство. Ясно, что здесь нужны и отвага, и чувство ответственности.

Могу себе представить, как у нее чесался язык на другой день, когда она увидела Ганку Росикову и Катку Стрельцову, отправлявшихся на работу. Ну, так знайте же, какова моя жена: она и глазом не моргнула, и, хотя знала, какую радость может доставить девушкам, удержала язык за зубами, что, естественно, для нее большой подвиг.

Мой милый историк, может, вы только из вежливости не хотите показать вид, что вам не очень по душе, когда я расхваливаю свою жену и превозношу ее до небес. Но я уверен, что на свете немного женщин, которые могли бы скрыть подобную новость и проглотить слова, которые сами так и просятся на язык.

Моя Розка еще лучше доказала свою смекалку, когда в один из следующих дней она была дома одна и телефон оторвал ее от обычной работы.

Звонили из лесной конторы, да вдобавок еще жандармы.

— Вы их не видели? Поговаривают, они направлялись к вашей долине… Скажите самому, чтобы осмотрел сенные сараи и шалаши. Есть строжайшие предписания… Осторожность!

— У моего мужа, — ответила жена, — работы по горло, просто иной раз голова кругом идет. И без вашего приказа он смотрит в оба: без его ведома тут и мышь не проскочит, и, уверяю вас, он делает все, что от него требуется. Нет. Мы никого здесь не видели.

Будь я тогда дома, думаю, я выведал бы у жандармов побольше. Они выболтали бы мне кое-какие подробности, может, сообщили бы и о строжайших предписаниях, давным-давно известных, насчет того, что надо задерживать всех, кто без нужды шатается по лесам.

Немедленно вслед за этим, а если хотите знать точно, — на следующий день, жандармы заявились к нам сами. Походили со мной по участку, перерыли сенные сараи на полянах и даже, выполняя служебные обязанности, заставили меня открыть им охотничью избушку на Большом Болоте.

Господи боже! В этих местах они еще ни разу не бывали. Все раскормленные как на убой, мундиры, сами знаете, пригнаны тютелька в тютельку, ремень тут, ремень там, весь китель в золоте, серебре, чуть ли не в драгоценных каменьях — провалиться бы всей этой экскурсии! Они пыхтели, точно шерстобит над валенками.

Мелихар, начальник жандармского отделения, постарался оправдать свое излишнее усердие.

— Вот служба-то, а? Не нарадуешься! Приказ мы получили… весьма строгий приказ. Весь наш район немедленно прочесать, черт бы их взял…

— А разве случилось что? — спросил я вроде как из вежливости.

— Сдается мне, что дела плохи, — отвечал начальник, понизив голос. — Кажется, в горшке бурлит. И не будет, полагаю, лишним сказать вам, что при закрытых дверях в верхах поговаривают, будто на днях русские сбросили к нам много парашютистов.

И наконец добавил совсем доверительно, шепотом:

— Но это между нами, чтобы вы знали, как в случае чего поступать…

Я еле удержался от смеха.

— Ах, чтоб им!.. Если так, смею вас заверить, что с этой поры у меня в лесу не будет ни одного неизвестного и всякого проходимца или дезертира, пусть только нос сунут на мой участок, прямо вот этими руками задушу!

В тот же самый день — помню это как сегодня, — в субботу вечером 12 августа, нашлось у меня несколько самых спокойных минуток. Жена только что прибралась в комнате и, разумеется, грела воду, чтобы выкупать Надю. Я сидел дома и любовался нашей маленькой куколкой, которая гонялась за котенком по кухне и от восторга не могла прийти в себя. Я возился с нашей дочуркой, пока на часах не закуковала кукушка. Тогда я побежал в комнату и присел у волшебного ящичка, связывающего нас с миром, так что мы, даже в нашем медвежьем углу, хорошо знали, где что творится. А в народе в то время шутили, что скоро, мол, всех сапожников перевешают за то, что сшили для немцев скверные сапоги — пятками наперед. Мы понимали, конечно, — это шутливое описание того, что делается: радио за границей передавало все это по-другому.

Словом, мы все знали и старались ни словечка не упустить из сообщений. Мы хорошо знали, где русские бьют немцев, по картам следили за действиями союзников на Западе, видели, как нервничают наши паны, и радовались растущему гневу народа, не желающего погибать на службе чужеземцев.

Не успел я хорошенько настроить приемник, как послышалось предупреждение.

Что такое? Военное положение? Военное положение на всей территории Словакии? Почему?

Не знаю, хорошо ли вы помните дословно:

«…Для обезвреживания банд преступников… военное положение вводится из-за парашютистов, сброшенных в некоторых районах…»

Черт возьми! Так ведь это и к нашему району относится!

Виселица или пуля ждут всякого, кто вздумает бунтовать, совершать преднамеренные убийства; всякого, кого захватят за порчей чужого имущества или за тем, что будет угрожать общественной безопасности — на водных путях, на железных дорогах, на телеграфе и телефоне, на шахтах и бог знает еще где…

Эх, кто все это запомнит!

Ясно было одно: извещая о военном положении, правительство хвалилось, будто в стране царит спокойствие и население добросовестно выполняет свои обязанности. Но когда я услышал призыв к населению оказывать помощь военным и полицейским частям в пресечении саботажа, — я злорадно усмехнулся, хотя в то же время по спине у меня пробежали мурашки.

Я радовался, что мы зашли так далеко; но если перечислить все прегрешения, уже совершенные мной, да подсчитать те, которые еще совершу, я с уверенностью мог считать себя повешенным.

Тут я вспомнил и о Дюрко, о партизанах, сброшенных с самолета и подчинявшихся штабу майора Садиленко, о пяти беглецах, которые не сегодня-завтра пойдут снова в бой. Не забыл я и Адама; в свободное время без видимого дела он болтался там и сям и устраивал делишки, от которых мирного обывателя мороз бы по коже подрал; подумал о Шимоне Сигельчике, которого не удержат и десять пар волов, если он идет туда, куда его послал Безак; и Робо Лищак пришел мне на ум, и эти две девушки — Ганка и Катка; любопытно мне было и то, как теперь поступит Мара. Я подсчитывал, хватит ли деревьев перед домом сельской управы, если бы пришлось вешать революционный Национальный комитет, и захочется ли еще живанки всем тем, кто обмакнул свои пальцы вместо святой воды в жир от жаркого, принося тайную присягу.

Эх, милые мои жандармы! Уважаемые господа, позабывшие о вверенных вам лесных складах, о школьной доске и меле, о скляночках и порошках, о метриках и статистике, о театральных подмостках, жестяном громе и бенгальских огнях; все вы, кто позабыл божью заповедь о послушании властям! Вы-то что скажете насчет военного положения?

Так рассуждал я, услышав эту новость…

Отправился ли я в такое время к людям? Засел ли в углу корчмы, заказав себе стаканчик вина? Стоял ли вечером под окнами бараков, навострив уши?

Если б я это сделал, — услыхал бы, как люди проклинают и поносят господ.

Все в один голос утверждали, что на Верхнем Гроне без передышки роют окопы. И никто не спрашивал, зачем: всем было понятно, что это — против русских. Любой знал, что все делается по приказу тех, кто служит швабам, и каждый понимал: дело плохо. Но все надеялись, что в армии свои ребята и отлично разберутся, когда попадут в эти окопы, отчего у них сапоги жмут.

Ах, видели бы вы это взбудораженное осиное гнездо, когда вскоре пришел еще один приказ: к 20 августа скосить все хлеба, которые еще не созрели!

— Где они, эти господа? — кричали разъяренные люди. — Где? Пропади они пропадом! Они виноваты, что мы последний кусок хлеба должны на корню изничтожить! Доведут они нас до голодной смерти… Мало им войны за границей, так и тут ее захотели!

Ах, стоило вам видеть народный гнев; у вас волосы на голове стали бы дыбом, если бы вы слышали, какие раздавались выкрики и речи. Никто больше не оглядывался, не стоит ли кто за ним; здорово прижали в панских лесничествах немецких егерей и дармоедов, прихвостней гестапо, которые в своей слепоте и ненависти стремились спасти то, чего никак теперь нельзя было сохранить.

Только и было разговору, как эти прохвосты злобствуют, как они мстят и бросают честных словаков в тюрьмы.

Тогда же произошло и то, чего давно ожидали: пробил последний час вильдмейстера Фогеля.

У нас говорят: «Пой песенку, когда птичку ловишь», а партизаны Егорова с Ясенских высот вывернули эту славную поговорку наизнанку. Короче говоря, они пришли средь бела дня, сначала сцапали птичку Фогеля, а уже после в лесу спели ему славную песенку…

Господи, вот завертелась карусель! Где тут было угнаться за событиями! Вскоре уже вообще нельзя было понять, о чем люди говорят. Военное положение? Отвяжитесь! Немцы побеждают?! Да ну вас, не разводите турусы на колесах!

Милый мой историк, я до сих пор от вас еще не слышал, где вы провели те беспокойные времена и вертелись ли вы в таком круговороте, как мы. Так или иначе, должен вам сказать, что все это происходило не только на Верхнем Гроне. И у нас по соседству никто не мог спать спокойно.

Можете себе представить, как я злился, что наше лесничество далеко от деревни и я не могу заглянуть в горшок и увидеть, какое варево в нем варится… Какой толк был от того, что Робо Лищак по утрам все еще приезжал на своем «экспрессе» и мы успевали перекинуться двумя-тремя словами? Какой толк от того, что иногда появлялся Адам, если у него вошло в привычку держать свои дела в тайне и в лучшем случае отвечать: «Жди…»? И какой прок в том, что мне изредка удавалось созвониться с Янко Крайчей? Он гудел мне что-то в телефон из своей лесной конторы, но я всегда чувствовал: он не забывает, что и у стен есть уши.

Нет, не было у меня спокойной минутки. Я бегал к своим подопечным под Вепор, переселил нескольких из них в охотничью избушку на Большом Болоте, чтобы они были поближе. Но после двадцатого августа я был уже как на иголках и помчался в деревню разузнать, что и как там. Я приготовился ко всему, и мне стыдно было бы явиться к шапочному разбору.

Надеюсь, вы не принимаете меня за младенца. Можете не сомневаться — при случае я охотно захаживаю в корчму и не брезгаю стопкой. Я заглянул по дороге в первый же попавшийся трактир и узнал, что в городских казармах неспокойно; солдаты, которых отправляли на учения, получили гранаты и патроны — для виду несколько учебных, а остальные боевые. Автомашины разъезжали взад и вперед, бензин убывал на складах, и каждому было понятно: что-то готовится…

В другой корчме рассуждали:

— Ей-ей, жарко будет тем, кто раньше придет!

— Да не болтай ты, не болтай! Наши идут оборонять нас от безбожников…

— Не хотел бы я, чтобы меня заодно с немцами похоронили. Матерь божия, не знаем мы их, что ли?

Хорошо, что на крестном пути мужчин — от корчмы к корчме — у нас всего три остановки. На третьей народу собралось больше всего.

Говорили о том, о сем, как обычно в корчмах: о председателе ГСНП, который прикладывает к голове холодные компрессы, о начальнике отрядов ГГ, который, давно растеряв свои войска, подал в отставку, о старосте, который видит все, что делается в деревне, но молчит как пень. Говорили о лавочнике Цуте и сбитых с толку людях, у которых с тех пор, как они взялись за крупную политическую игру, на голове выскочили чирьи…

Чего только не вспоминали!

Как раз когда я собрался помянуть надлежащим образом своего немецкого коллегу вильдмейстера Фогеля, открылась дверь и в корчму вошли двое.

У меня сначала мороз пробежал по спине, потом сразу в жар кинуло. Что это — наяву или во сне? Разрази меня гром!

Ведь это и вправду наши: Иван Козлов и его брат Петр! Сели они в уголок, заказали себе но стаканчику и заморгали, как филины, глядя на людей, — моргали и молча пили.

Но так как я не поздоровался и не назвал их, для всех они остались посторонними. Все сразу замолчали и сидели, словно воды в рот набрав. Неприятно это было мне. Ни за что на свете не хотелось бы, чтобы эти двое подумали, будто я герой лишь у себя в лесу, в безопасности, а там, где мне только бы и говорить, я со страху напускаю в штаны.

— Дурак, что ли, родился? — крикнул я тем, кто повесил голову. — Почему у вас вдруг язык отнялся? Боитесь, господа, что оказали честь этому месту своим посещением, пришли со злым умыслом и душу их тяготит не один грех? А я твердо уверен, что вы убедитесь в обратном, если эти люди захотят сесть с нами рядом и объяснить, кто они такие и зачем пришли сюда; они сейчас так не сделали, но все-таки я не понимаю, почему вы словно онемели.

— Осторожность — мать мудрости, — заметил на это учитель Тополь.

— Знаю, что поговорок и пословиц у вас хоть отбавляй, — не удержался я от насмешки. — Говорят, вы заставляете учеников переписывать их в тетради для чистописания. Но эту пословицу вы невпопад применили и при других обстоятельствах с успехом могли бы попасть в Илаву.

Мало-помалу мы осмелели. Мужчины стали поднимать глаза от пола, усаживаться на скамейках поплотнее, один обронил словечко, другой — два-три, и я был уверен, что скоро языки развяжутся.

Это случилось раньше, чем я ожидал.

Под окнами загремела повозка, и не успели мы оглянуться да смекнуть, что это телега колбасника, а в ней визжат поросята, как дверь распахнулась настежь и в корчму ввалился Дежо Сламка.

— Люди добрые, началось! — закричал он как помешанный. — Уже горит то, чего никому не загасить!

Мы, конечно, повыскакивали из-за столов, сбились в кучу и давай тормошить нашего милого колбасника со всех сторон. В ту минуту мы потеряли головы и потребовали, чтобы он выкладывал новости лопатой.

— Говори! Рассказывай! — кричали мы.

— Вы что… с ума, что ли, все спятили? — всплеснул руками Сламка. — Ведь говорю же — началось! Начинается… С Ясенских высот в деревни спустились партизаны; люди открыто их приветствуют и обнимают, все пойдут за ними… не щадя жизни! Вы это понимаете?

В первую минуту мы просто рты разинули и онемели, потом начали кричать что-то бессвязное — слова застревали у нас в горле, — и вдруг все сразу принялись орать славу партизанам.

Так что же случилось?

В это время два таинственных гостя встали из-за стола и направились к нам. Я подумал, что пришло долгожданное время; в ожидании какого-нибудь знака с их стороны, я хотел установить порядок на этом небольшом торжестве, которое должно бы, как теперь я вижу, занять в вашей хронике не последнее место.

Но я заметил, что они этого не желают. Мы уступили им дорогу.

Они прошли молча, как короли, озабоченные предстоящей великой битвой. Они прошли, а людьми овладели изумление и страх. Козловы подошли к дверям и на пороге быстро обернулись.

Люди затаили дух. Люди замерли. Что теперь будет? Вот влипли!

И вдруг Петр улыбнулся во весь рот, улыбнулся и старший, Иван, и сказал:

— До свидания!

Вот и все. И они исчезли в темноте, как исчезает бадья в колодце, а люди и вовсе растерялись.

Честное слово, какая неожиданность! Не каждый день такое бывает! О таких чудесах говорится только в сказках, а им не всякий поверит; поэтому приходится мне просить вас помнить о детях, внуках и правнуках, которые станут искать в вашей хронике забаву и поучение, и написать об этом событии чистую правду, без всяких прикрас.

Наконец, когда люди пришли в себя — а длилось это, должен сказать, довольно долго, — их точно свыше осенило, они поняли, что произошло, и закричали:

— Это они!

— Они у нас были… а мы их не узнали!

— Ах жалость какая!..

Сламка выскочил на середину комнаты, снова поднял руки и закричал как помешанный:

— Что я вам говорил? Началось! Пошли!

— А ну, ребята, пошли! — наконец отозвался и я. — И да смилуется над нами бог!

 

VII

Мы хлынули из корчмы, как полая вода. Как полая вода, которая бушует в темноте. Дело шло уже к ночи, и это было хорошо: все мы как в горячке были, — пламя в душе вспыхнуло у каждого, это понятно, разве что камень остался бы равнодушен.

— Черт возьми!..

— Неужто мне теперь домой? Как бы не так!

Вскочили мы со Сламкой на козлы и покатили к нему.

Он живет, как вы знаете, неподалеку от лесной конторы, рукой подать. Я решил, что идти домой мне нельзя — без меня дело не обойдется, и, пожалуй, останусь-ка я тут — и баста. А Розке по телефону позвоню.

Сламкова кобылка в два счета подвезла нас к лавке Цута.

Ох, этот лавочник! Он как раз запирал лавку. Пересчитал выручку, кредитки отнес в тайник, мелочь запер на два поворота ключа в кассе и с победоносным грохотом опустил железную штору, чтобы все поняли: хлопотливый день окончен и бог благословляет праведников на заслуженный отдых.

Видели бы вы его лисьи глазки! Видели бы, как трясся у него двойной подбородок! Он, скряга, мог что угодно думать о своей праведности, но в деревне все знали, откуда у него в магазине столько товаров, и, право, никто не завидовал ни его сыну, который аризовал еврейскую оптовую лавку, ни этому божьему благословению.

Хотя Цут знал, что люди полностью осуждают его плутни, он все же старался обезоружить их дружеской улыбкой и сладкими речами, иногда даже вовсе некстати. Так вышло и на сей раз.

— Слышу, слышу по визгу, что вы поросяток везете! — закричал он вслед Сламке.

Сламка обернулся на козлах и ответил:

— И новости еще везу, для вас, наверное, такие же приятные, как нож для поросят!

Кобыла бежала все дальше, и мы не могли узнать, как отнесся лавочник к ответу Сламки. Пусть его черти припекут! Пусть жнет, что посеял! Мир раскололся надвое, и люди разделились на два лагеря. Я мог безошибочно напророчить, что лавочник окажется среди грешников, а Сламка, скажем, в праведниках.

В этом я убедился сейчас же. Едва кобылка свернула во двор, а поросят загнали в хлев, как мой милый колбасник вернулся к повозке, достал из-под соломы продолговатый сверток в брезенте и с трудом взвалил его себе на плечо.

— Уф! Ну и тяжелые… — сказал он.

Еще бы! Это был десяток винтовок — красивых, новехоньких, без всяких изъянов. Представляете, как при виде их запрыгало мое сердце — сердце охотника!

И хоть был я уверен, что в городской казарме на десять винтовок стало меньше, я все-таки спросил у Сламки, где он их раздобыл.

— Даже тебе не скажу, — завертелся он. — Погрузил их мне в повозку Янко, брат Безака. А ему их передал какой-то солдат. Если захочешь, что угодно достанешь… даже пушку…

Нет, ни пушки, ни подводной лодки мне не требовалось. Мне пришло в голову, что Розка, несомненно, тревожится за меня дома, и я побежал в лесную контору, чтобы успокоить ее хотя бы издали.

Представьте себе теперь Янко Крайчу! Было уже поздно, но он все еще корпел в конторе над бумагами, ковыряясь в цифрах, а порой — и в носу, из чего я заключил, что его работа далеко не такая срочная. Черт бы взял всю эту статистику в такое время!

— Ты в деревне не встретил Безака? — спросил он и, узнав, что Лексо до сих пор не вернулся, продолжал: — Вестей от него жду…

— Пора бы ему быть здесь, — заметил я.

— Он сам знает, когда ему прийти, — отвечал Янко. — Думаешь, легко сейчас ходить по шоссе или ездить по железной дороге? Есть еще сволочи, которые верно служат… В городе на каждом шагу проверки…

«Что ж, по-своему он прав, — подумал я. — Трудно вывернуться, когда тебя сцапает рука закона, даже если он насквозь прогнил. Находятся еще головорезы, не научившиеся обуздывать свою злобу, они принимают на душу тяжкие грехи, и совесть при этом у них молчит. Но минуты их сочтены. И Безак, конечно, не замешкается».

Мы вполне могли бы не упоминать об этой ночи, так же как и о следующем дне. Мы ведь знать не знали, что делает Адам Панчик, и нам казалось, что события замерли на одном месте, дальше не развиваются. Знай мы со Сламкой, что Адам ходит по домам, подготовляя мобилизацию, — учтите-ка, опять на свой страх и риск! — мы отговорили бы его от глупостей и заставили бы ждать указаний. Даже знай мы, что его труды, как оказалось, пошли впрок, мы все равно, разумеется, не могли согласиться с его самовольством.

Пока Янко Крайча сидел у телефона, добиваясь сведений из всех лесничеств, мы с колбасником отправились попробовать воды из другого колодца.

Черт знает, почему это взбрело нам в голову. Что нам понадобилось от старосты? Он был беспомощен и слаб. В такой час не мог он ничего даже обдумать — ноги у него подкашивались, ночи напролет он не спал. Староста начинал сожалеть, что его обязанности состоят не только в прикладывании гербовой печати. С радостью зашвырнул бы он ее в Грон! Охотно отказался бы от своего поста! Осенил бы себя крестным знамением и опять стал бы газдой Шимчиком, которому плевать на весь свет и не до политики, когда он возится у грядок да около рогатых волов. Раньше он землю пахал, извозом занимался и, как говорят, принадлежал к аграрной партии, но — вот тебе и на́! — в один прекрасный день главари партии объединились, выпили магарыч — и он стал глинковцем. Пришли к нему знакомые и стали совать в руки дубинку старосты. Он вздумал было отказываться, да ввязалась его жена Филомена: «Бери, бери, я старостихой стану!»

А теперь дело скверно. Давно уже сожалел он, что своими каракулями скреплял официальные документы, давно закрыл глаза на то, что творится в деревне отнюдь не по воле божьей, и только дрожал со страху.

«Сейчас плохо, а будет, кажись, и того хуже, пока мы подойдем к дому», — подумал я.

Заглянем-ка сперва в окно, порешили мы со Сламкой, дома ли староста, а потом напрямик спросим, что происходит и как он ко всему относится, спросим о самых последних приказах и у кого еще осталась охота крылья себе спалить.

Но не думайте, что нам удалось выполнить свой замысел. Человек предполагает, а бог располагает.

То ли из-за темноты, то ли из осторожности, не знаю, но к дому старосты мы подошли молча, подкрались под окно никем не замеченные и оказались непрошеными свидетелями.

Ох, этот лавочник Цут! Ну и подлая лиса! Заглянули мы внутрь и видим: Цут взволнованно стучит указательным пальцем по столу; мы подобрались еще ближе. Что же он говорит?

— Где жандармы? — хрипел лавочник, трясясь от страха и злобы. — Где они и что делает гарда? Похоже, все сняли с себя обязанности, как старые пиджаки; опасаюсь, что и твоя присяга только на бумажке осталась…

— Что тебе от меня надо? — схватился староста за голову. — Что тебе надо и в чем ты меня обвиняешь?

— В равнодушии, а оно — от трусости, — отвечал лавочник. — Не видишь, что у нас творится? Уважение к почтенным людям насмарку пошло, народ открыто смеется над властями и, боюсь, даже тайно вооружается. Скажи, где право? Скажи, где безопасность для порядочных людей? Ты — староста!

— А сам-то ты что сейчас делаешь? — спросил Шимчик.

Паны мои, вот это был вопросик! Не в бровь, а в глаз! Лавочник сложил руки, заюлил и забормотал, заикаясь:

— Что же я… Что я могу… Как я возьмусь? Я мелкий торговец и… куда мне? Ты — староста.

Мы чуть не лопнули со смеху, но сдержались, а староста вскипел от гнева:

— Ах ты, чертово семя! Моя хата с краю, да? Так, чтобы никто не заметил, откуда ветер дует. Ни с кем ссориться не хочешь, лишь бы твоя касса не пострадала? Отдам я тебе эту проклятую должность старосты. Бери! Я хочу, чтобы меня в покое оставили… пусть делают, что хотят…

И тут мы увидели, что староста в отчаянии и ярости выпроваживает лавочника за дверь, а гость, как нам показалось, совсем повесил нос.

Отошли мы от окна и остановились на дороге. Нет, мы не собирались прятаться от Цута и не подумали отвернуться, когда он проходил мимо. Увидев нас, он сразу же перекрестился и засуетился, как шулер, передергивающий карты.

— Подумайте, меня налогом обложили, а кому это понравится… Ну, я и зашел спросить…

Колбасник вскипел от ненависти и отвращения к этому прожженному обманщику и сказал:

— Эх, голубчик, вы всякой лисы хитрее! Не врали бы лучше. Признаюсь, подслушивать под окном нам не к лицу, случай нас сюда привел, и мы слышали, зачем вы пришли. И хотя вы ни словечком не обмолвились в своей речи о налоге, налог свой вы заплатите.

Лавочник волчком завертелся на месте, и дух у него перехватило. Хотелось ему вывернуться, выскользнуть из рук, и теперь он придумывал, как бы улизнуть из ловушки.

— Как бог свят… я не понимаю…

Я бы предпочел увидеть змею — до того захотелось мне его раздавить. Я притянул лавочника к себе за пуговицу.

— Эге, соседушка, — сказал я ему, — вы еще раз подтвердили мудрость пословицы, что черного кобеля не отмоешь добела и что от волка не будет толка… Идите-ка домой и спите, если это вам ваша черная совесть позволяет.

И он ушел.

Как я уже говорил, не будь такого некрасивого случая, позволившего вывести на чистую воду лавочника с его продажной душонкой — для него грош был дороже собственной чести, — не будь самовольных действий Панчика и еще кое-каких пустяков, о которых и говорить не стоит, мы могли бы, не чувствуя упреков совести, не упоминать об этой ночи, чтобы не нарушать стройности нашего рассказа. Я готов умолчать и о следующем дне, настолько бедном событиями, что я решил уйти домой и ждать от Янко Крайчи вестей по телефону. За исключением того, что некоторые из мужчин отозвались на уговоры Адама, приготовили сапоги, сменили рубашки и уложили в кожаные сумки хлеб и овечий сыр, в деревне ничего не случилось, что было бы необходимо внести в вашу хронику.

Значит, помашем на прощание рукой и этому дню и перейдем прямо к следующему, отмеченному в календаре как 25 августа 1944 года.

Поскольку из рассказанного мной вы до сих пор нередко пропускали мимо ушей половину и придавали мало значения подробностям, без которых не обойтись, теперь я попрошу вас дорожить каждым словом и не дремать. Хоть сон и полезен для здоровья, он может причинить большой ущерб вашему труду, который приобретет такую важность в будущем. Итак, хорошенько слушайте, что произошло.

В тот день, 25 августа, когда я опять появился в деревне, там все уже было вверх дном. Да оно и понятно! Из города пришло известие, что в казармах вскоре после полуночи объявили боевую тревогу, обязательную для всех гарнизонов Словакии.

— Почему? Что случилось? — спрашивали люди. — Разве русские уже так близко?

Черта с два! Дело было совсем другого сорта! Каша-то пригорела в немецком котле. Только подумайте — две немецкие дивизии стоят на моравско-словацкой границе, да какие: закованные в сталь, горящие лютой злобой, — дивизии, готовые покарать изменников свастики. Румыния капитулировала. Венгрия пылала. А Словакия? Ах, лучше и не спрашивайте!

Даже сюда, до самой отдаленной деревушки, доносились отголоски тревоги, поднятой в словацких гарнизонах, звон оружия и трубные сигналы. Они, наверное, были красивы, наверное, были гневны. Они не могли быть другими. Такими рисовала их наша собственная ярость и решимость сразиться.

Да что нам город! Город далеко, а у деревни свои заботы, свои помыслы и события. У нас достаточно было своих ребят, и они рвались в бой. Очень, очень жаль, что вы их не видали! Обозлены они были как черти, а их отвага, годами лежавшая под спудом, граничила с безумием. Они жаждали оружия и готовы были голыми руками задушить немцев и предателей родины.

Чтобы вы лучше представили себе, какая кутерьма поднялась по всей округе, упомяну мимоходом, что некоторые забрались под шумок в реку и давай ловить форель прямо в середине деревни! Подумать только — какое нахальство! У нас в деревне, где лесная контора, где у реки то и дело мелькает зеленая шляпа с перышком, — и вдруг такая дерзость!

Как завидел я, что они в воде хватаются за камни и суют руки под корни ольхи, закричал я на них что есть мочи и погнал прочь, ругая на чем свет стоит. А мальчишки — давай бог ноги!

— Подожди же, Мишко! — пригрозил я, узнав одного из них. — Отцу пожалуюсь!

Некогда мне было раздумывать над воспитательными мерами, и я ограничился пустыми угрозами. Поскорей на другой конец деревни! Как можно скорей туда, где уже стояли нетерпеливые добровольцы, в цветах, окруженные стариками, женщинами и детьми. Не ждите, что я их всех по имени назову. Адам здорово поработал прошлую ночь! Я заметил там и таких, кого мы даже не знали толком, а о тех, кто в вашей хронике уже упоминался, — о них и говорить нечего. Я никогда не сомневался, что они выполнят свой долг.

Первым делом я наткнулся в этой сутолоке как раз на Стрменя, отца Мишко. Он стоял несколько поодаль и глазел на всех, разинув рот от любопытства.

— Ну как, сосед? Ваш Мишко уже устраивает революцию в Гроне… а вы?

— Что я? — нехотя отозвался Стрмень. — Упаси нас боже от всякой беды. А Мишко, если это… задница у него чешется, свое получит.

За поворотом дороги послышался треск мотоцикла. Хотел бы я, чтобы вы поняли, как у каждого из нас в ушах раздался этот треск! Кто это?

Слава богу, это оказался тот, кого мы ожидали еще позапрошлой ночью, без чьего согласия не хотели что-либо предпринять. Лексо Безак.

Он остановил мотоцикл прямо около собравшихся.

Как мне изобразить то, что тогда произошло, если вас там не было?

Не знаю, счел ли нужным Безак, увидев мужчин, стоявших в строю и готовых в путь, торжественно отметить эту историческую минуту, или он думал, что времени еще хватит — но он просто соскочил с мотоцикла, поднял обе руки и произнес:

— Товарищи! Граждане и гражданки! День свободы, которого мы так долго ожидали, подступает…

— Э, да брось ты свои речи!

На него посыпались цветы, ему подносили букеты, и все восторженно кричали:

— Да здравствует свобода!

— Да здравствует товарищ Безак!

— Слава!

— Веди нас! Хотим в бой!

Тут Безак взмахом руки как бы подчеркнул все эти возгласы, точно подвел итог колонке цифр при подсчете, и сказал:

— Знаю, товарищи, знаю. Слов не нужно. Дело теперь вот в чем…

Но все и так поняли, в чем дело. Все закричали:

— Поскорее в казармы!

— Оружия! Оружия!

— Реквизировать автомашины!

— А то… хоть и пешком!

Одному богу известно, как сюда попала старая Побишка. Она топталась около добровольцев, дергала их за рукава и всхлипывала:

— Деточки мои милые… Что же нас ожидает? Ай-ай! Мой Матько, дитятко мое несчастное…

— Не плачьте, тетушка, мы и за него… и за вас, — сказал ей один из парней.

Вдруг откуда ни возьмись — связной из города.

— Что тут у вас? Вы готовы?

Вилы тебе в бок! Да ведь это знакомый — наш мельник! Не успел и пыль мучную стереть под носом, даже шапку не отряхнул, а — посмотрите-ка на него! — бегает по всей округе и собирает людей. Я был уверен, что в спешке он позабыл спустить воду в запруде и мельница у него вертится вхолостую.

— Посылайте сюда автомашины! — кричали парни. — Мы к партизанам хотим!

Было бы лишним, полагаю, поминать о подробностях. И хотя я знаю, что на их фоне вы могли бы представить все яснее, я не хочу тормозить свой рассказ. И без того было вдоволь происшествий, которые сами просятся в хронику.

Я видел, как Безак советовался с мельником и с Адамом Панчиком, видел, как он снова сел на свой мотоцикл, сказав при этом:

— Добрые люди, подождите еще немного…

И — только пыль столбом — укатил в город.

Когда он вернулся, мы облепили его как мухи. Можете себе представить наше любопытство, можете себе представить нетерпение добровольцев, которые считали, что стоит только построиться на шоссе — и все будет в порядке. Послушайте же, с чем приехал Безак.

— Потерпите, товарищи, — сказал он, — нам вышлют автобус. А пока, чтобы знать, кто куда пойдет, сделаем вот так…

Стали распределять добровольцев. Подумайте, как разочаровались некоторые. Все жаждали попасть только к партизанам, готовы были идти в огонь и в воду с этими чародеями, надеясь согреть собственное сердце возле их великой славы. Безак-то — эхе-хе! — и говорит:

— Бойцы от двадцати до сорока лет — направо! Парни до двадцати и мужчины старше сорока — налево!

Пока они делились надвое, я вдруг заметил, что к нам спешит Матуш Трчка. Эх, Матуш! Хороший он был парень! Что, бывало, задумает, то и сделает.

Вот он подошел к Безаку и, слышу, спрашивает:

— Куда мне стать?

— Становись к солдатам, Матуш… сюда! — требовал кто-то, показывая направо.

— Куда? Призывали его, а врачебная комиссия переосвидетельствовала и отпустила… Не знаешь, что ли? — кричали другие.

Тут Матуш, нахмуренный и серьезный, запротестовал:

— Ну, так что ж, комиссия отпустила… Так ведь я все-таки обучался…

Какое счастье! Не успели мы кончить этот ненужный спор, не успел Безак рассудить его, как перед нами очутилась тетушка Трчкова, бежавшая за Матушем по пятам. Она повисла у Безака на плече, оттолкнула сына и говорит:

— Не отпущу! У него жена и дети! Не позволю!

Матуш, разумеется, помрачнел, как грозовая туча. Стыд какой! Разве другие-то не женаты, а у других детей нет? Идут же они, ей-богу, пойдут биться как раз за этих жен и детей, за лучшую жизнь для них…

— Что с вами, матушка? — уговаривал ее Матуш и, право, нельзя сказать, чтобы очень ласково.

Но тетушка Трчкова подняла указательный палец, точно хотела призвать на подмогу более могучую силу, чем сила материнской любви, и пригрозила сыну:

— Не накликай на нас несчастья, Матуш!

Я, само собой, глаз с Безака не спускал. Что-то он скажет? Как решит? И я сожалел, что не мог при такой толпе подойти к нему, не мог объяснить без свидетелей, почему испугалась старуха, не мог вкратце рассказать то, о чем знали только мы двое: тетушка Трчкова да я.

Какая глупость! Какое безумие!

Ну кто бы мог подумать о мертвой змее, вспомнить глупое поверье в то время, когда шар земной раскалывался надвое! Так или иначе, все зависело теперь от Безака.

И Безак, — должно быть, потому, что видел испуганные материнские глаза, — сказал Матушу:

— Ты, Матуш, останься. Ты здесь нужен будешь.

«Да наградит его бог за соломоново решение», — подумал я.

Вы думаете, Матуш заспорил, запротестовал, стал упрашивать Безака?

Какое там! Не встал ни направо, ни налево.

Я склонен верить, что он предчувствовал то, что его ожидало в ближайшем будущем.

Но свяжем нитку, которую так неожиданно порвала тетушка Трчкова, и вернемся к нашим парням.

Сами понимаете, как мучительно все это было! Ребята в бой настроились идти, а автобуса нет как нет!

— Обещали прислать, так пришлют, — успокаивал их Безак. — Что вы думаете?.. Разве мы одни? Слава богу, по крайней мере целый округ…

— Опоздаем! — отозвалось несколько голосов.

— Пойдем пешком!

В это самое время за домами послышался шум мотора. Клянусь, это была расчудесная пятитонка. Она шла через нашу деревню в город.

Разумеется, дальше мы ее не пустили. Шофер возражал:

— Не видите, что ли? У меня и так машина полна!

— Не втирай очки! — подскочил к нему Адам Панчик. — Возьмем да сбросим твои мешки в канаву! Ты с неба, что ли, свалился? Не знаешь, что делается?

А некоторые уже и в машину попрыгали, на мешки и ящики усаживались — самые нетерпеливые, кому мало было охотничьих ружей или штыков.

У тех, кто вступил в партизанские отряды, должны быть гранаты и пулеметы!

— Айда в казармы!

— С богом, ребята! — прощались мы с ними.

Тут произошло то, чего мы никак не ожидали. Только машина взяла с места, и не успела и двух-трех метров отъехать, какая-то женщина бросилась за ней, бежит, хватается за борт, стараясь вскарабкаться в кузов, и кричит:

— Подождите же! Подождите-е-е!.. Возьмите меня с собой.

Силы небесные, да ведь это Мара, жена Шимона, та самая, которая так боялась за своего мужа!

Она сорвалась и шлепнулась в пыль, поднялась с земли и теперь стояла перед толпой, а люди в недоумении смотрели на нее, не зная, смеяться или жалеть ее.

К ней подошел Безак и спросил:

— Что с тобой, Мара? Хотела тоже стать новобранцем?

Ей очень хотелось ответить шуткой на шутку. Ее (как я мог понять) мучило, что она не сможет отблагодарить Шимона так, как она считала нужным.

От волнения Мара ничего не могла сказать толком. Мы уразумели из ее слов, что Шимона нет дома — уже два дня он был где-то на пастбище, — и Мара опасается, что он вообще ничего не знает о событиях, боится, что Шимон придет к шапочному разбору…

— Я ему ружье должна раздобыть… или другое оружие, — сказала она. — На что это похоже? У всех будет что надо, а у него ничего?.. Он рассердится…

— Не бойся, Мара, — успокоил ее Безак, — ничего ты не бойся. И для Шимона винтовка найдется. А может, ему и автомат достанется.

Вот и соображайте теперь! Поймите, какие у нас женщины! Тетка Трчкова не в счет, ей удивляться нечего. Но Мара, которая так недавно чуть не умирала от страха, когда Шимон не приходил домой ночевать, Мара, которая знать не знала, куда он отправился, и подозревала его бог знает в чем… Теперь эта самая Мара уже твердо знала, что будет делать Шимон, когда вернется, и сама готовилась выбрать для него оружие…

Куда девались ее прежние опасения? Где ее страхи? Где ее подозрения?

Подошел я к Маре, стоявшей в сторонке, и сказал:

— Ты меня радуешь, Марка… И Шимон будет очень доволен, когда узнает…

То ли ей по душе пришлись мои слова, или оправдаться хотела она во всем, что когда-то было для меня странным, только она шепнула мне так, чтобы никто не слыхал:

— Я уже все знаю… о Шимоне, что он делал, куда уходил… все, все… Вы и тогда могли бы мне сказать…

Ах, чтоб тебя! Видали? Мог-де я и тогда ей сказать. Вдруг — ну и ну! — какая смелая да сознательная стала! Вдруг ничегошеньки не помнит, как со страху помирала, знать не знает, зачем вбила цыганские гвозди на фасаде, зачем заткнула три ореховых прутика под стреху… О Шимоне все ей известно, и хочет она выбрать для него доброе ружье…

Что вы на это скажете? Черт в них, в этих бабах, разберется!

Теперь я забрел в тупик. Если так подробно обо всем рассказывать, мы и с места не сдвинемся. Будем путаться в ногах местной истории, искать крошки да горошинки в кармане, а от нас ускользнет много важного и значительного, за деревьями леса не увидим.

Из всего слышанного вы можете заключить, что мы простояли на шоссе до самой ночи и были бы недалеки от истины, но все-таки дело обстояло несколько по-другому.

Безака не тревожило, что из города не присылали автобуса. Нетерпеливых добровольцев, готовых увешать себя гранатами и вооружиться до зубов, он сумел успокоить разумным словом и повернул дело так, что и разум, и чувства их пришли в равновесие, а желания их могли осуществиться.

— Боюсь, что, стоя на одном месте, мы яму здесь вытопчем, — сказал он… — Боюсь, что мы выбрали самое что ни на есть невыгодное место, и я советовал бы вам вернуться в деревню. Похоже, что многие из тех, кто умеет владеть оружием и подлежит мобилизации, понятия не имеют, что сейчас творится. Призвать в ряды добровольцев нужно жителей самых отдаленных хуторов нашей округи. Пошли туда! А машина нас и в деревне найдет. Да и кто тут нам ужин сготовит?

Ну, что ж… ничего не поделаешь. Все постепенно потянулись к деревне. Мне показалось, что многих словно холодной водой окатило.

— Плохо, видно, дело, — слышались разочарованные голоса, — начать не успели, а идем уже по домам.

Ишь ты, какие нетерпеливые! Нам, кто постарше, пришлось пустить в ход все свое красноречие, чтобы доказать молодежи, что времена никак на свадьбу не похожи, и пляска, надо ожидать, предстоит из ряда вон.

— Эту яичницу жарят на большущей сковородке, — охлаждал я головы добровольцев, — а мы только этакий пузырек сала, который выскочил и скворчит с краешка. У нас уже подгорело, а в другом месте ту сковородку еще только смазывать начинают. За нами дело не станет.

И нужно сказать, что за нами дело не стало. Наоборот, мужчины еще с вечера разошлись по хуторам и поселкам, еще с вечера повсюду разнесли извещения и призывы браться за оружие, так что к утру, когда к нам из города прислали автобус, добровольцев высыпало, как маковых зерен. Еще бы! Только с верхнего конца старый Крочка привел человек шестьдесят. Молодые и старые, здоровые и больные. Знаете, у нас в горах каждый второй деревом зашиблен или покалечен малость. Снова Безак начал их отбирать и строить в два отряда. Снова они глаз с Безака не сводили, ожидая его слова.

Теперь он не считал нужным тратить время на разговоры. Он сказал только:

— Товарищи! Друзья! Те, кто уходит к партизанам, отныне подчиняются их законам. Законы эти не писаны, но они суровы. Познакомьтесь с ними хорошенько. Верно им служите… Первый отряд, садись! И до скорой встречи!

Солдатам он даже смотра никакого устраивать не стал. Этих поучать было нечего: старые служаки, им достаточно разок вдохнуть казарменный воздух, и они будут знать, что к чему.

— А если заругают, скажут, что не звали столько народу?..

— Заявите, что ваш отпуск кончился, — посоветовал Безак. — Так. Попрощаемся. Садись!

Вот это была мобилизация! Такой особый рекрутский набор! Без слез, без воплей… Рук никто не заламывал, никто не дрожал и в обморок не падал. Очевидно, речь шла о чем-то большем, чем отказ повиноваться панским законам и приказам, ведь это дело — ей-ей — не паны выдумали: оно шло само по себе, своим путем, без барабанов и рапортов.

И когда прошел упомянутый день 25 августа, когда ночь сменилась новым днем и звезды побледнели на небосклоне, мы расстались с последними добровольцами и солдатами.

Округа как будто вымерла.

 

VIII

Смотрите-ка! Опять мы добрались до новой главы! Пролетел день, когда решались судьбы нашей деревни. И надо признаться, я чуточку побаиваюсь, все ли за давним временем удалось передать достаточно точно. Я перестал полагаться на свою память, которая с той поры, как вы сами можете убедиться, мне здорово изменяет. Мне не на что опереться, у меня нет никаких заметок, а они могли бы мне хорошо помочь сегодня. Я сплетаю происшествия и события, как паук ткет свою паутину, но несовершенство моей памяти повинно в том, что собственные мои воспоминания нередко пролетают передо мной, как осенние разорванные паутинки, и их уже не догонишь…

Но пожалуй, вы грубо ошибетесь, если предположите, что после торжественного призыва 25 августа события понесутся вперед головокружительно быстро, отчаянным галопом. А кому тут было прыгать да скакать? Кто у нас позаботится о том, чтобы каждый день приносил новые неожиданности? Ведь вы слышали: деревня словно вымерла после ухода добровольцев и солдат. Опустела, как ток после молотьбы. Извините, что у меня не хватает смекалки придумать сравнение получше.

На другой день после ухода мужчин, едва глаза продрав после недолгого сна, стали мы выяснять, кто же в конце концов остался: несколько рабочих на лесопилке, кое-кто из тех, кто обычно ходил в долину работать плотогоном и возчиком, несколько железнодорожников, а остальные — старики хозяева. Ну и, разумеется, женщины.

Я читаю вопрос в ваших глазах, который вы боитесь задать вслух. Вам хочется узнать правила, по которым делались исключения, почему одни ушли, а другие остались дома? Ах, никаких подозрений насчет протекции! Такую грешную мысль, право, может допустить только тот, кто не был в то время у нас и собственными глазами не видел нашего нетерпения и восторга. Почти все мы собирались уйти, понимаете? Так же как Матуш Трчка, не глядя на жену и детей. И ушли бы как один, если бы не был Безак так сообразителен и не предвидел всего, о чем следовало позаботиться в будущем, — словом, если бы он не знал, где кого поставить и кому что поручить.

Особо отметьте у себя 26 августа. В этот день граждане, как говорится, передали власть в новые руки.

Что за беда, если в толпе перед сельской управой белели больше женские платки! Что за беда, если мужчинами как будто только слегка приперчили толпу!

И посейчас отчетливо вижу, как шли шестеро во главе с Безаком: Валер Урбан с лесопилки, без которого ни одной стачки, ни одного выступления рабочих не обходилось, Адам Панчик, Робо Лищак, Дежо Сламка, Йожо Дебнар и старый Крочка с верхнего конца, тот, что мобилизовал без малого полдеревни.

Люди уступали им дорогу, улыбались, дергали за рукава.

— А как же ваша «кукушка»… осиротела? — спросил старый пенсионер у Лищака и Дебнара, когда увидел их вместе. И правда: машинист и кочегар, оба с одного паровоза!

Лищак и Дебнар покачали головой и рассмеялись, а какой-то остряк крикнул в ответ:

— Осиротела? Как бы не так! Вот увидите, теперь она побежит до самой Братиславы. Прямым ходом!..

Вот смеху-то было! Вот хохоту! Видите, на какой лад настроился наш деревенский люд.

За Безаком и его товарищами в канцелярию набилось полно людей. Я не хочу даже и на маковое зернышко показаться лучшим, чем они. Ведь и я часто не сдерживал своего любопытства там, где это казалось мне уместным. Поэтому я и могу сегодня кое-что рассказать, как у нас сменилась власть и лилась ли при этом кровь.

Эге, однако, вас зацепило! Вижу теперь, чего вы от меня ждете: сенсаций, громких событий, от чего мороз дерет по коже!

Ну, в таком случае зря вы этого ждете. Ничего такого не случилось.

Мы просто вошли в комнату, где нас встретил староста Шимчик. В его взгляде были и равнодушие, и растерянность, и чувство облегчения, что именно так обернулось дело. Я подметил даже крупицу радости, что отныне ни один торгаш скряга, ни один панский прихвостень и лизоблюд не придет к нему и не станет требовать исполнения обязанностей, которые в те бурные времена могли кончиться плохо.

— Вижу, времена переменились, — сказал староста, — вижу, колесо истории повернулось, как пишут в книгах. Я не против этого. Каждый знает, что я был не жерновом, а скорее зернышком в мельничном поставе и всегда подчинялся воле божьей…

Смирение и тихий голос старосты чуть было нас не обманули. Безак быстро опомнился и вмешался в его речь:

— А в книгах-то написано еще и так: глас народа — глас божий. Народ требует, чтобы вас сменили, значит, отдав нам печать и все прочее, вы покоритесь воле божьей…

— Ах, я никогда не держался за мирскую власть, не стремился к преимуществам перед другими. Когда я передам вам все, чего вы от меня требуете, у меня гора с плеч свалится. Вы ведь лучше моего знаете, что выполнял я свои служебные обязанности лишь для виду, смотрел на все сквозь пальцы и рисковал своей головой.

Вот как отвечал староста. Он держался вполне разумно. Даже не счел нужным поблагодарить граждан за доверие, отдал государственную печать в руки Безака и пригласил нотариуса показать книги и проверить счета.

Нотариус был человеком другого склада, его-то мы хорошо знали. Он давно уже понимал, на чем мир держится, и во время совместных развлечений в лесу с одинаковым удовольствием проглатывал и антиправительственные речи, и горячую живанку.

Поэтому Безак мог сказать:

— Ладно. Книги и счета поглядим, когда время выпадет. А сейчас надо каждому знать, что с этого дня шесть членов местного Национального комитета берут на себя власть в общине и что председателем предлагается товарищ Валер Урбан.

Вот с таким-то известием и с таким предложением вышел затем Безак на балкон управы. Разумеется, все согласились.

И уже послышались возгласы:

— Да здравствует Национальный комитет!

— Так покажитесь нам!

— Хотим послушать Валера Урбана!

Втиснуться всем шестерым на балкон было трудно. Туда вытолкнули Валера, а остальные смущенно топтались у дверей, пересмеивались и кивали людям, которые все еще кричали приветствия.

— Валер, скажи что-нибудь, — предложил Дежо Сламка новому председателю.

Надеюсь, вы познакомитесь с Валером Урбаном. Он уже не живет здесь с тех пор, как стал где-то секретарем; и думаю, что он хорошо работает на своем ответственном посту. Он знает жизнь, все испытал на собственной шкуре, а потому не в его привычках бросать слова на ветер.

Ему, однако, в тот раз не удалось отвертеться и волей-неволей пришлось заговорить.

Как сейчас вижу — вынул Валер из кармана носовой платок, громко высморкался и затем сказал:

— Товарищи! Граждане! В очень трудное и тяжелое время берем мы на себя громадную ответственность. Любой из нас понимает, куда бы мы зашли, если бы не выступили открыто против правительства. Что нам приказывало это самое правительство? Слушаться немцев. А что немцы делают? Они хозяйничают у нас, как у себя дома. Они сводят наши леса, опустошают рудники… народ грабят; ради их выгоды льется кровь наших сыновей. Они душат русских, чехов, сербов, поляков — одним словом… все славянские народы. А что мы? Разве мы — сукины дети, спрашиваю я вас?

— Верно! Правду говорит! — раздавались голоса.

— Да здравствуют русские!

— Продолжай, Валер! — восклицали мужчины.

— Правительство нам говорило: «Сидите тихо, какое вам дело до других и до того, что с ними вытворяют, радуйтесь, что вам хорошо». Какие же это, к черту, христианские принципы? Долой политику сытого брюха! Это политика тех, кто всегда выше чести народа, выше свободы трудящихся и справедливых порядков ставил свое брюхо и тугую мошну… Они не постыдятся изменить брату славянину!

Мы разинули рты. Откуда что у него взялось? Валер так еще никогда не разговаривал.

— Товарищи! Красная Армия стоит у самой нашей границы. Честь словацкого народа требует, чтобы мы… против воли всяких толстосумов…

Закончить речь ему не дали. Его слова затерялись в восторженных возгласах:

— Слава Красной Армии!

— Бей швабов!

— Долой войну!.. Да здравствует свобода!

Господи боже! Как все изменилось! Еще минуту назад вон там стоял староста Шимчик — и его уже нет, минуту назад его печать имела силу — теперь она недействительна. И тогда, помнится, пришло мне на ум, что ей место в музее, который следует основать, чтобы напоминать о тех временах, когда ложь и измена немногих значили больше, чем правда и свобода для всех.

Но ошибутся те, кто подумает, что в тот день настало время для речей. После Валера не выступил ни второй, ни третий оратор и вообще никто из шести членов комитета, так как то, что добавил Безак, оказалось совсем из другой песни. Какие еще разговоры! Какие еще красивые фразы!

— Теперь главное: навести порядок. Пусть никто не валяет дурака и не вставляет нам палки в колеса. Кто захочет пробить лбом каменную стену — разобьет себе башку. С этого дня у нас в деревне организуется милиция. Беспрекословно ей подчиняйтесь. Теперь она все станет делать ради нас, а не во вред нам. Речи кончены. Пошли работать.

Национальный комитет тут же взялся за дело. И должен я вам сказать, что всех сразу приятно удивил дух нового времени.

— Куда вы? — закричал Безак людям, которые поспешили выбраться из канцелярии. — Я хочу, чтобы вы остались здесь. Хочу, чтобы новый комитет раскрыл перед вами свои карты. Хочу, чтобы при случае вы могли объяснить все любому, кто сюда не смог войти, разъяснить все, что ему интересно, рассеять все сомнения. Наши заседания и разговоры открыты для всех. Мы не прячемся ни от кого, наша правда — это наша правда. Оставайтесь здесь!..

— Вот это здорово! Так и должно быть! — раздались голоса. — Тому, кто говорит правду и справедливо поступает, бояться некого!

Вы, я вижу, считаете теперь нужным узнать, что обсуждал Национальный комитет на своем первом заседании и вообще… какие вопросы стояли на повестке дня. Тут я вынужден сослаться на то, что однажды уже говорил о своей памяти, и попросить вас порыться в архиве да почитать протоколы. Они, несомненно, дорисуют вам картину заседания куда подробнее, чем любой из его участников. Я же могу сказать только одно: кроме того, что решили учесть все запасы и обеспечить нормальное снабжение, обсуждали главным образом вопрос, как лучше организовать местную вооруженную милицию и какие дать ей права.

Что? Сколько их было? Было их в общем человек двадцать — и молодых и пожилых, которых Робо Лищак, назначенный начальником, выбрал после долгих размышлений. А оружие? Оружие! Разумеется кое-какое оружие, как вам известно, было у нашего милого колбасника, но разве его хватало на двадцать человек! Оружия и впрямь недоставало.

Тут вмешался председатель Урбан.

— Пожалуйста, запишите, — сказал он нотариусу и, не мешкая, начал диктовать: «Персоналу наших двух лесных контор. Местный Национальный комитет призывает вас предоставить в распоряжение вновь созданной милиции все излишки оружия, без которого можно обойтись при выполнении служебных обязанностей, чтобы исправно вооружить…» — и так далее.

При этом он поглядел на меня, потому что я стоял рядом, и спросил:

— Так хорошо? Лесники шуметь не станут?

— Не станут! — кивнул я в ответ.

Как я мог ответить по-другому? Разумеется, самого лучшего оружия мы не отдадим, это я тут же смекнул. Двустволки с красивым узором, легкие винтовки с двойной нарезкой, с современным затвором и предохранителями — самые надежные, какие только можно пожелать… эти — ни за что! Отдать такое оружие — все равно что навек распроститься со своим лесом, все равно что погубить себя собственными руками.

«А «манлихерку» довоенного образца или старый дробовик — чего же не отдать? Пусть себе милиционеры побалуются. Пусть покрасуются со знаками своей власти, пусть нагоняют страх, постреливая в воздух над головами тех проходимцев, которые вздумали бы и теперь нарушать порядок и обходить закон…» — подумал я.

Когда комитет стал обсуждать, как помочь семьям добровольцев и как обеспечить нормальную работу в хозяйствах, чтобы никто не пострадал, оказалось, что это вопрос трудный и над ним придется попотеть.

Тут я спохватился, что уже третий день не был дома, ни словечком не дал знать о себе Розке, все вмешиваюсь в дела, которые решают другие. Сказать по правде, это было довольно бессовестно с моей стороны.

Я помчался домой; голова у меня была набита событиями последних дней. Когда это было: утром или под вечер? Светило солнце или по небу ползли облака? Ах, да разве это так уж важно? Словом, был обыкновенный день в конце августа, кое-где с полей свозили урожай, а на лугах у воды выбивалась щеточка отавы. Не стану утруждать себя подробностями, не хочу принуждать себя к роли поэта, да и ваша хроника ведь не поэма, нечего вам, значит, и важничать.

Подходя к верхнему концу деревни, туда, где за речкой под Пустым жмется цыганский поселок, я свернул с шоссе на тропинку. Уже во время торжественного призыва мне показалось странным, что все наши цыгане куда-то подевались, а бывало, стоит чему-нибудь стрястись в деревне, они уж тут как тут, словно по команде, раньше всех.

Старая цыганка Паулина, та самая, которую вы небось хорошо знаете, сидела перед своим шалашом и подбрасывала дрова в огонь. Лицо у нее смуглое, словно прокопченное, рябое, на голове космы, как воронье гнездо, а глаза — как угольки.

Она сверлила меня глазами с той минуты, как заметила, что я свернул на тропинку, хотя изо всех сил старалась показать, будто поглощена своей работой. «Лихоманка тебя возьми, старая ведьма! — подумал я. — Не так-то легко меня провести!» Однако цыганка довольно ловко это разыграла. Она прикинулась смущенной тем, что рубашка у нее бесстыдно распахнулась на груди.

— Где же ваш Мора? — спросил я у Паулины. — Куда запропали все ваши парни? Как речь о танцах, о музыке или о чем нибудь съестном, известно, вы впереди всех. Но там, где горит и жжется, где пахнет опасностью похуже, чем при краже кур, там вы даете тягу. Где они?

Паулина даже не вздрогнула, хотя я продолжал браниться на чем свет стоит. Она не шевельнулась, не сказала ни слова, — безжизненная, точно камень. Потом, точно как из камня, как из утробы земной, подала голос:

— Наши парни работать ушли…

И все.

— Куда, черт возьми? Я знаю, что они все лето жарились на солнышке, а теперь вдруг приспичило им!

— Где они? — лениво переспросила старуха, чтобы выиграть время. Потом махнула рукой на восход солнца, куда-то на Мурань, и небрежно ответила: — Туда! Им работа подвернулась…

Тем временем сбежались цыганки из других лачуг, поправляя свои драные юбки и придерживая лохмотья на груди, чтобы быть не совсем голыми, сбились толпой, прислушиваясь: хотели понять, на что я сержусь.

— Ах, антихристово племя, — говорю, — чертовки вы этакие! Прекрасно вы знаете, в чем дело… да боитесь за своих мужей. Попрятали вы их, что ли?

Тут старая Паулина взглянула на меня исподлобья, а потом так руками и замахала:

— Как не знать! Все знаем, что делается… Пойдут и наши, как вернутся! А Яно… Нешто вы его не видели? Яно, тот уже пошел…

Когда она это произнесла, подскочила ко мне молодая цыганка Катарина; глаза у нее наполнились слезами, и она запричитала:

— Мой Яно!.. Боже мой, что же с ним будет!.. А вдруг он ко мне не вернется…

Я видел: она старается заплакать.

Пусть меня сейчас даже жена услышит, все равно скажу: Катарина была настоящая красавица. Растрепанная голова как черное солнце, глаза такие глубокие, какие редко найдешь, руки — княгиня бы позавидовала! Она натягивала грязную рубашонку, под которой подымались крепкие груди, как два спелых яблока. Э, да что говорить!

— Яно — твой муж? Как его фамилия?

— Ну, Яно, — отвечает Катка. — Яно Гарван-Гондик. Со вчерашнего дня его не видела. Люди говорят, ушел с остальными…

Она вытерла кулаком глаза, жалобно всхлипывая.

Тут я кое-что сообразил, вспомнив разные мелочи, ускользнувшие от меня во вчерашней суматохе: я и вправду видел с парнями молодого цыгана Гарвана-Гондика, но подумал, что он пришел только из любопытства, свойственного этому черномазому племени.

— В солдатах он был? — спросил я у Катарины.

— Нет.

— Значит, к партизанам ушел…

— Боже мой, боже мой! — запричитала Катка.

— Не плачь, Катарина, ты можешь им гордиться, — сказал я, отчасти убежденный в этом, отчасти чтобы ее утешить. — Ваши все попрятались, небось в штаны наложили, все они бабы… Только твой Яно — молодец. За него не бойся.

Тут Катарина у меня на шее повисла, словно я распоряжался жизнью и смертью ее Яно, посмотрела мне прямо в глаза и простонала:

— Только бы он вернулся… Только бы вернулся…

— А что будет с нами?.. Что будет с нами?.. — закричали все цыганки, точно почуяв что-то страшное.

Я чуть не оглох от их гортанной трескотни. Хриплые женские голоса напоминали скрежет глиняных черепков, когда их ссыпаешь в мусорную кучу, сами знаете. Я оставил этих черных растреп и снова свернул на шоссе.

Не успел я и шагу ступить, как путь мне преградила Добричка.

— Эге, пан лесник, что я вижу? Вы часом не к цыганочкам ли?

С какой радостью взял бы я ее за шиворот, вцепился бы ей в косы, с какой радостью заткнул бы ей пакостный рот за такие язвительные словечки!

— Глаза у вас, правда, зоркие, — отвечал я толстомордой спекулянтке, — но вынужден заметить, что ваши понятия выросли на чертовом огороде. Насколько я понимаю, вы подозреваете меня в некрасивых делишках, о которых сами небось частенько думаете.

Добричка поджала губы в ниточку, сложила руки на груди и прикинулась овечкой.

— Где уж мне, — сказала она на мою отповедь, где уже мне… в мои-то годы…

— Взоры-то у вас в ваши годы к небесам обращены, а помыслы — прямехонько в пекло. Упаси боже, о чужих делах у меня заботы нет, но про вас всякое болтают…

«Вот тебе, ведьма, — подумал я, — чтоб тебе язык черти узлом завязали!»

Рассерженный, я зашагал дальше, оставив Добричку посреди дороги.

Лучше бы и не вспоминать об этом случае, какое нам дело до старой сплетницы! Возможно, вы и не знаете ее, она живет в верхнем конце, рядом с табором, живет в домике одна со своей вдовьей печалью, которая служит ей маской. Яйца? Масло? Земляника и грибы? Да, все это она скупает и носит в город и даже, говорят, посредничает в торговле с Цутом. Но… взгляните на ее лицо, на котором до сих пор ни морщинки, ни ямочки на щеках и подбородке, обратите внимание на ее полный, но стройный стан и на глаза, в которых еще не угас огонек! Это, ей-богу, не от малины и не от черники! Это не от грошей, заработанных на торговле яйцами! Идет молва, что живется ей недурно, но, думаю, торговые обороты и смекалка тут ни при чем; говорят, сердце у нее настолько широкое, что в него можно прямо с возом въехать.

Веселая вдовушка появилась в моем рассказе не ради блудливых глаз, но потому, что мы с ней вскоре еще встретимся в обстановке, которая без нее никогда бы не возникла. А пока пусть развлекается, как ей угодно.

Я побрел вверх по долине с таким чувством, будто направляюсь прямиком в рай. Не знаю, доводилось ли вам испытывать что-нибудь подобное. Мне кажется: только люди, которые живут в медвежьих уголках, где каждое дерево, скала, ручей разговаривают с человеком, как близкий друг, люди, которые узнают зверя по следу, птицу по пению, а время по солнцу, могут радоваться так, что и словами не передашь, возвращаясь домой, где не были два-три дня. Нет, вы этого не поймете, вы привыкли к своей улице, к школе, к дому, к бумаге и чернилам и думаете, что если напишете: «Природа прекрасна», то уж и поймете ее. Эх, скажу напрямик: ничего такие слова в моих глазах не стоят, пустая это болтовня. Вот если вы, глядя на ободранную кору дерева, скажете, что не кто другой, как только олень, потерся об нее рогами, или если на берегу ручья вы мне объясните, под каким камнем и где по течению должна прятаться форель; если в незнакомых лесах вы точно покажете, на каком месте должны расти белые грибы, а где — обыкновенные сыроежки или маслята, — ну, тут уж я поверю, что природа для вас не пустое слово. Поверю, что в лес вы идете, как к святому причастию.

С такими ощущениями возвращался я тогда домой. Ах, какой был воздух! Какая зелень, солнце, ветерок!

— Где ты так долго пропадал? — спросила меня жена. — Почему не дал о себе весточки?

И все-таки она не упрекала меня. Моя Розка понимала, что на пути у человека немало разных случайностей, которые задерживают его и отнимают время.

С тех пор как у нее на глазах произошли диковинные события, которые явно предвещали приход нового времени, она особенно ясно поняла, что ей придется терпеливо ждать, когда я вернусь домой из своих скитаний по извилистым тропам.

— Все тебе расскажу, Розка моя, только дай мне поесть чего-нибудь!..

Право, голоден я был как волк, но поесть не удалось. Разумеется, из-за Нади, — понимаете, два дня отца не видела… так в меня и вцепилась… Взобралась ко мне на колени, осмотрела со всех сторон, и только я положил кусок хлеба в рот, как она давай дергать меня за усы, щипать мне щеки и непременно хотела меня поцеловать. Потом сползла на пол и потянула за руку к печке:

— Тата, тата, иди! Тата, иди! Ш-ш-ш…

Под печкой, там, где кладут лучину для растопки, дремали два котенка. Волей-неволей пришлось мне на минутку присесть с Надей возле них.

— Был здесь Шимон? А что делается в бараках? — спросил я у Розки. Только теперь я спохватился, что все дела в лесничестве плывут по течению, сами собой.

— Шимона не видала. А в бараке всего-то несколько человек… Ну а что там, внизу? Я даже по телефону не могла дозвониться…

— Интересно, как ты могла бы дозвониться? — ответил я жене. — В деревне все вверх тормашками полетело. Поговаривают, будто немцы на нас идут… так мужчины заблаговременно мобилизуются. Добровольно.

— А ты как? — затаила дух Розка.

— И я думал идти… Безак меня отговорил… Будешь, говорит, здесь нужен.

Распространяться на этот счет не хотелось. Мне казалось как-то не совсем честным сидеть дома, когда другие добровольно оставляют свои семьи, но разве мог я противиться решению Безака?

— Партизан, на мой взгляд, прибавляется… — заметила жена. — Некоторые перебрались из-под Вепора на Болото. Вчера вечером сюда приходили. Потом ушли напрямик через лес… будто на работу. С ними и Дюро был.

«Ага, видно, руки чешутся, — подумал я. — Так и тянет их к железной дороге». Всюду только и было разговоров что о партизанах, которые нападают на немецкие военные транспорты, разрушают железнодорожные пути, препятствуют переброске военного снаряжения.

— Значит, и наши? — спросил я скорее самого себя. — Далековато что-то, и дорога скверная…

— Напрямик через лес везде одинаково, — ответила Розка. — Дюро не заблудится.

После беспокойных и напряженных дней тишина и мир в родном доме подействовали на меня как лекарство.

Я пошел на склад узнать, сколько древесины отправлено вниз на лесопилку, заглянул и в питомник на старой лесосеке, где рядки посадок были хорошо выполоты и окопаны, осмотрел починенный мостик через ручей и наконец забежал в барак.

На нарах отдыхало несколько парней, девушки готовили ужин.

— Стало быть, мобилизуется народ… — рассуждал старый Кмошко, глядя в потолок. — Говорите… мужчин много ушло?

— Много. И сдается, еще пойдут.

— Эх, скинуть бы с плеч лет с десяток, и я бы ушел. Меня хоть и покалечило в свое время и кость у меня срослась неправильно, а все равно пошел бы.

— Неважно бы вы там плясали, Кмошко, — пошутил я. — А впрочем, плясать под эту музыку каждому место найдется.

В тот вечер удовлетворить любопытство Розки я так и не сумел. От усталости глаза у меня слипались, и едва я лег, как заснул, слава богу, как убитый.

На другой день вспомнил, что давно не слушал известий иностранного радио. «Алло, говорит Лондон… Алло, алло, говорит Москва». Ах ты боже мой, я ни о чем больше не думал. Опять высчитывал время, опять ловил волны и усиливал звук, чертыхался и менял батареи, когда в приемнике трещало или свистело.

На Западе никак не хотели раскачаться. Русские все еще стояли в предгорьях Карпат, и весь мир, затаив дыхание, ждал, что они предпримут.

А, вот! За границей появились свежие новости о том, что делается у нас. Сообщалось о волнениях под Татрами, и в Турне, и на Погронье, передавали о результатах партизанских диверсий, о передвижениях войск, о концентрации немецких сил на границах, призывали остерегаться измены.

«Расправляйтесь с режимом предателей! Создавайте местные Национальные комитеты!» — слышалось из громкоговорителя.

Ну, так у нас все это и началось — и волнения, и неподчинение начальству; на правительство мы уже плюнули, Национальный комитет заседал публично; партизаны, а с ними и наши ребята делали свое дело, как я понял со слов Розки.

У нас, по крайней мере, все шло своим чередом. Только кое-чего не хватало — мы все это чувствовали, — какого-то ветра, который раздул бы и объединил разрозненные огоньки, не хватало какого-то сигнала, руководящего призыва. Трудно сказать, что тогда нужно было.

Просто мы обогнали других… и нам уже невтерпеж было ждать, пока и до нас дойдет.

Два дня я промаялся дома, почти не отходил от приемника и все звонил Янко Крайче в лесную контору, чтобы он не забыл извещать меня обо всем, что делается. Только телефон часто звонил попусту, в то время Янко Крайча и сам не знал, быть ли ему в конторе или внизу в деревне, и я в своем уединении был куда нетерпеливее и беспокойнее, чем старая собака.

Прошли эти два дня, и я почувствовал, что должен снова повидаться с людьми.

Тут я вспомнил обращение Национального комитета, выбрал из своего оружия винтовку постарее — отличную штуку, переделанную из солдатского карабина, вдобавок решил отдать еще пистолет крупного калибра, пуля которого могла здорово продырявить брюхо любому недругу или швабу. «Доброе оружие, ну да уж ладно, куда ни шло, — думал я, — пусть у нас будет такая милиция, которая за себя постоит».

Совсем стемнело, наступил вечер. Надя давно спала, а мы с Розкой сидели в кухне за столом. Я вынул из ружья затвор, разобрал его и на совесть, точно новобранец, смазал каждую часть, протер ствол изнутри, чтобы не осталось ни пятнышка. И пистолет разобрал, проверил пружину и предохранитель; магазин был в порядке, и все отлично действовало.

Было это, хорошо помню, в воскресенье. На другой день утром я собрался в дорогу, с двумя ружьями через плечо, с небольшой «пушкой» у пояса, из которой выстрелить было страшно. Я ждал только поезда на узкоколейке, хотя вовсе не был уверен, что рабочие выйдут на работу.

Вдруг на дворе залаяли собаки. Судя по их дикому лаю, по тому, как они рвались с привязи, надо было ждать необычных гостей. Да чего там испытывать ваше терпение? Скажу напрямик: это пришел старший Козлов с двумя товарищами. Они влетели как ветер, потому что очень спешили.

— Знаешь, что сегодня под утро случилось в Мартине? — закричал Иван.

Мы и вправду ничего не знали. Но он, хоть и не мог не заметить нашего любопытства, не счел нужным сообщить подробности, а прямо закричал:

— Знай: это сигнал! Настало время действовать!

Только потом, приведя в порядок мысли, он более связно стал рассказывать о нападении на немецкую военную миссию, которая перебиралась из Будапешта в Берлин. Как ни взволновало его это событие, огромное значение которого он сразу понял, он все равно не сумел бы передать подробности: сам знал только то, что было в кратком сообщении партизанского штаба.

Но, сказано: умному довольно намека. Право, не хочу бахвалиться и корчить из себя умника, но должен сказать: мы и из такой короткой весточки поняли, как в Мартине муку смололи.

Мы так и видели спесивых немцев в отдельном вагоне, под охраной пулеметов, автоматов, револьверов и гранат. И все-таки они оказались не сильнее безоружных «марионеток». Не пошло им впрок богатое вооружение, самомнение и спесь! Мартинские железнодорожники взяли да и остановили поезд — и дальше его не пропустили. Что оставалось делать немцам? Они явились к начальнику станции, и там им в присутствии партизанского командира Суркова, переодетого в форму железнодорожника, заявили, что русские диверсанты разрушили путь, хотя в этом не было ни на грош правды.

Ставка тут была крупная. Важно было доставить немцев в казармы, не вызвав у них подозрений, надо было обделать дельце так, чтобы и партизаны своего не упустили.

В казармах немцы, ясное дело, очутились в западне. А когда они попытались установить связь с военной миссией в Братиславе, какой-то нахальный надпоручик убедил их, что партизаны и телефонную связь нарушили. Чертям бы путешествовать по такой стране, где не властны немецкая точность и неуклонный порядок!

Знали бы господа, нагонявшие страх на весь мир, что делал этот самый наглый надпоручик ночью, пока немцы храпели на казарменных тюфяках! Мы живо представили себе, как он идет со своим полковником к начальнику партизанского штаба в Склабину. Но только теперь, когда известны все подробности, мы знаем, о чем говорилось тогда в штабе.

— Главное, чтоб никакого шума, — настаивал осторожный полковник. — Военному руководству подполья нужны еще несколько дней на подготовку.

— Чепуха! — горячился начальник партизанского штаба. — Как долго вы сможете держать этих господ, чтобы шум не поднялся? Или завтра утром вы доставите их к нам в штаб разоруженными, или сами с ними расправляйтесь! И делу конец…

Нынче, когда мы обо всем этом читаем, нам понятно, что своим ответом он вынес приговор тем, чей сон не нарушила смерть ни единого человека из легионов невинно уничтоженных. Пока немцы спали, все было решено. Ах, этот надпоручик! Собрал он человек сорок самых надежных автоматчиков и договорился с ними: «Так и так, ребята…»

Бывают вещи, которые трудно себе представить; иные же мы видим очень ясно. Когда Иван Козлов рассказывал нам, что знал, мы словно видели это воочию.

Под предлогом, что их отвезут обратно в Будапешт, военных сановников на другой день утром вывели на казарменный двор, где в то время старательно обучался взвод автоматчиков.

Теперь уж шила в мешке нельзя было утаить.

— Руки вверх! — крикнул немцам нахальный надпоручик. Он сказал это по-немецки, чтобы его поняли.

Разумеется, для эсэсовцев это было слишком; они схватились за оружие, кое-кто успел даже выстрелить. На их стороне было чванство, на нашей — ненависть; сорок автоматов подняли адскую стрельбу… и все было кончено.

Такое дело нельзя было скрыть — это мы признали.

— Потому и говорю! — волновался Козлов. — Это сигнал!

Только он это сказал, как позвонил телефон.

— Кто? Янко Крайча? Гей!.. Что ты говоришь? Словацкий Национальный Совет?.. Восстание?.. Слава богу, наконец-то!

Озолоти вы меня, я все равно не сумею передать вам те чувства, которые овладели всеми в ту минуту. Для чего это вам? Вам достаточно знать, что в тот самый день, 29 августа 1944 года, началось вооруженное восстание; вы можете при этом особо подчеркнуть, что призыв официально подтверждал то, что вершилось у нас уже несколько дней.

 

IX

Мягко выражаясь, работать с вами трудновато. Мне все кажется, что вы упускаете из виду главное в вашей задаче; вам бы хотелось ее расширить, включить в хронику происходившие события в отдаленных от нас местах. На это ни у вас, ни у меня, извините, сил не хватит. Вы не должны на меня обижаться. Как взгляну на вас, так и читаю нетерпеливый вопрос в глазах: а что же делалось в Банской Быстрице?

Вы словно бы позабыли о моем предупреждении: там я не был, не знаю.

Следуя поговорке: «Всяк сверчок знай свой шесток», мы останемся при своем первоначальном замысле и будем заниматься Быстрицей лишь постольку, поскольку отклики о ней доходили в наш лесной край.

То, что мы узнали из газет о постановлениях Словацкого Национального Совета, о мерах, которые принимают его органы, вы сумеете прочесть и в газетах, где-нибудь да сохранившихся. В них вы отыщете статьи об энтузиазме и возраставших надеждах, о подавленном отчаянии, которое вылезало, как солома из воробьиного гнезда. Многое радовало, придавало сил и поднимало мужество, но были и такие дела, которые возбуждали гнев или досаду. Теперь, когда все позади, можно предоставить эти дела историкам — пусть они постараются воссоздать цельную картину тех дней. Мы же вернемся к своей задаче. И будем скромны.

Для меня, — а я обычно слушал иностранное радио целыми днями и из себя выходил, когда случались помехи в приеме, — теперь наступило золотое время. Радиостанция «Свободная Словакия» работала у нас почти под носом, и звук был так силен, что рабочие могли слышать громкоговоритель у себя в бараке. Еще и сегодня мне помнятся песни и стихи, которые тогда передавали. И сегодня еще у меня сжимаются кулаки, как в то время, когда я услышал по радио, что братиславское правительство призвало в Словакию немцев для подавления восстания. Вот ведь какие подлецы: против собственного народа! Эх, тошно об этом и говорить…

Тут посыпалось столько событий, что я, к своему стыду, совсем позабыл о наших партизанах. Должно быть, только на третий день восстания, когда уже завязались жаркие бои под Жилиной, Врутками, за Попрадом и даже у Тельгарта, я вспомнил о наших ребятах на Большом Болоте и под Вепором.

Я предполагал, что они участвовали в боях. И меня неодолимо потянуло хотя бы взглянуть на те места, где они скрывались, снова представить себе их лица и все, что было с ними связано.

«Черт возьми, а не унесли ли они с собой ключ от охотничьей избушки?» — вот что пришло мне в голову на полпути к Большому Болоту. Точно у них других забот мало!

Конечно, избушка была заперта, но я сразу же догадался пошарить над дверью, и — ба! — в щели между бревнами был засунут ключ!

Я вошел внутрь, отворил ставни и осмотрел комнату. Видно, торопились ребята, судя по разбросанной соломе и обрывкам бумаги на полу.

На столе я нашел клочок бумажки, приколотый гвоздиком, прочитал наспех нацарапанные строки:

«Ура! Идем в бой. А то пожалуй, и ходить разучимся. Смерть фашистам! Да здравствует свобода!
И. Г. Козлов».

Мой милый Иван! Я снова вижу его таким, каким в тот вечер, когда он спрыгнул к нам на Подвепорский луг, снова чувствую крепкое пожатие его руки, привыкшей к автомату. Снова вижу его с четырьмя братьями; несмотря на препятствия и трудности, они неуклонно шли к поставленной цели; чувствуя его уверенность, как в тот вечер, когда Дежо Сламка принес первую весть о волнениях и когда Иван с таким достоинством вышел из корчмы, сказав нам: «До свидания!»

«Но до свидания ли?» — лег мне на сердце тяжкий вопрос. Они пришли издалека, преодолели столько опасностей, а теперь, когда у них дома уже опять вольно дышится, они с боями идут все вперед и вперед.

Тогда я понял: это не месть за то, что они испытали. Это что-то большее…

Я медленно шел по опушке, но своим привычкам, которые всегда живы у лесника, воли не давал ни на минуту. Кабаны фыркают на болоте? Стадо серн у источника? Ах, нисколько это меня не занимало! Я мог думать о чем угодно, только не об этом. Но я вообще ни о чем не думал.

Неподалеку от Подвепорского луга я наткнулся на человека. Я заметил его со спины, сам он был скрыт еловой порослью, сидел на корточках, и по его движениям можно было понять, что он что-то ощипывает.

«Браконьер!» — решил я сперва и спрятался за бук, чтобы получше рассмотреть, чем он занят. Ну понятно, спустил предохранитель и взял ружье наизготовку.

А как подумал я, что нынешнее время особенно жестоко для лесного зверья, которое при всякой войне страдает и гибнет, так готов был беспощадно наказать всякого, кто посмел бы уложить у меня дикого козла из браконьерского самопала. Хватит и тех, кого съедят партизаны.

Незнакомец так углубился в свою работу, что я мог подойти к нему поближе. И тут, не веря сам себе, узнал браконьера. Это был Стрмень.

«Ах ты изверг!» — подумал я; мне припомнился тот день, когда добровольцы ждали автомашину, а он пришел просто поглазеть. «Что у твоего Мишко задница чешется, это я понимаю, ну а коли у тебя зудит, так покажу же я тебе!»

Навел я на него винтовку и крикнул:

— Стрмень!

Он стремительно обернулся и упал. Потом вскочил, растопырил руки и разинул рот, но не проронил ни слова.

Несколько прыжков — и я около него. Представьте себе, как я удивился: вместо оленя, вместо кабана я увидел на земле большущий тюк, завернутый в брезент, а рядом — примятый парашют. Такие подарки, если не ошибаюсь, сбрасывали вместе с парашютистами. Я вспомнил советские самолеты, летавшие незадолго до того, слухи о сброшенном ими оружии… и мне сразу стало понятно, почему именно здесь, у Подвепорского луга, нашелся этот клад.

Рядом с загадочной находкой лежал обыкновенный мешок из дерюги.

— Ваш? — резко спросил я, чуя, что здесь больше, чем простая случайность. — Ну-ка, откройте мешок!

С явной неохотой он беспрекословно развязал его. Заглянул я в мешок: ай-ай-ай! — а там консервы и какие-то сверточки, должно быть, солдатские пайки.

— Откуда все это, Стрмень? — сердито спросил я. — Где вы нашли?

Растерянный Стрмень, видно, не хотел выложить правду. Но когда он понял, что увертками от меня не отделаешься, махнул рукой по направлению к землянке и, прикидываясь невинной овечкой, промямлил:

— Да вот там… случайно.

— Случайно? — вскипел я. — Случайно, говорите? Сто чертей вам в печенку! Не думаете ли вы уверить меня, что мешок вы захватили из дому тоже по чистой случайности? Или что случайно забрели к партизанской землянке? Ну нет, милый мой! Скажу спроста, как с моста: вы грабить пришли!

Он затоптался на месте, пытаясь оправдаться.

— Потише, сосед, — сказал я, — зря изворачиваетесь. Зря стараетесь — не получится. Что вы собирались делать вот с этим?

Он поглядел на продолговатый тюк, над которым только что возился, и замолчал в нерешительности, очевидно, не зная, что в нем такое.

И тут я подумал, что сейчас самый удобный случай вынести приговор Стрменю.

— Повторяю: вы пришли грабить! Я должен вам напомнить, что ныне с такими рвачами канителиться не станут. Хотите, чтобы дело сошло вам с рук — потрудитесь тюк с оружием сегодня же доставить нашей милиции.

— Один я не дотащу, — смиренно ответил Стрмень, — он тяжелый.

Я вскрыл тюк. Мне казалось: я совершаю святотатство.

— Ладно, — говорю я. — Можете перенести за два раза. И сохрани вас бог что-нибудь выбросить! Как вернусь, сообщу куда следует…

Когда я пришел домой, жена сказала:

— Быстрицы не слышно…

Я позвонил в лесную контору и узнал о несчастье: немцы бомбили Быстрицу и повредили радиостанцию.

— Чтобы у них руки отсохли! — разозлился я. — Вот и сиди у приемника, настраивайся и меняй батареи, чтобы поймать хоть обрывки новостей, которые издалека передают наши союзники…

Я рассказал Янко Крайче о найденном оружии, а тот мне сообщил:

— На Востоке подвели две наши дивизии. Говорят, командный состав… Немцы их уже разоружают.

«Черт возьми, дело плохо!» — подумал я; Безак недавно говорил мне, что в первые дни восстания эти две дивизии должны были перейти на сторону Красной Армии и открыть ей путь через Карпаты.

— Что это… измена? — спросил я.

— То ли измена, то ли просто нерешительность, не знаю, — ответил Янко. — Хуже всего, что на том участке фронта теперь против русских стоят не наши, а немцы.

Вскоре меня позвали в деревню. Я понимал, в чем дело. Меня хотели выбрать в местный Национальный комитет, потому что Безак стал председателем окружного Национального комитета, и нужна была замена.

— Какой от меня толк? — запротестовал я. — Выбирайте такого, чтобы он в любое время под рукой был.

Ну, согласились. Нельзя же, в самом деле, ходить на заседания в такую даль, когда их устраивают чуть ли не каждый день.

На заседании, в котором я участвовал, Робо Лищак докладывал о деятельности милиции. И по правде говоря, очень интересно было его послушать.

— Через нашу округу без нашего ведома и мышь не проскочит, — сказал он. — Каждому, кому вздумается без надобности у нас шататься, мы заглянем не только в бумаги, но и в душу. Дайте мне неограниченные полномочия…

— Понятно, — перебил его Валер Урбан, — хочешь своей рукой вершить суд и расправу, хочешь сам учить таких уму-разуму… А мы как раз инструкцию из округа получили… потом займись ею. Ни о каких полномочиях и речи быть не может. Для этого раньше были жандармы, а теперь — знай! — вы — корпус по охране национальной безопасности. Что же вы еще сделали?

— Разные дела делали… в рамках революционного порядка, — продолжал Робо Лищак, раздосадованный тем, что должен подчиняться властям. — Например, мы навестили кое-кого из тех, кто всегда был против нас, и сказали пару теплых слов, чтобы они и пикнуть не смели, а не то в два счета поставим к стенке.

— Ну вот, даже без полномочий! — заметил Валер Урбан. — Не присваивайте себе прав, которых вам никто не давал.

— Не давал, не давал! — заволновался начальник милиции. — Нянчиться с ними, что ли? Посмотри, что творится под Жилиной, у Вруток, да и здесь, в Тельгарте, что вытворяют немцы с нашими на Востоке!.. Что же нам — в перчатках работать? Знаешь, какая тут сволочь? Отступники, шпионы, гардисты, лодыри… Знаешь, кто у тебя на хуторах? Нет, не знаешь!

По лицу Урбана пробежала тень. Лищак, как видно, подозревал его в недостатке бдительности…

— Ну, кто? — живо спросил Урбан.

— Кто такой Гамай, знаешь? Он зять бывшего помощника старосты. Он, видишь ли, был у тестя в отпуску, и здесь его застигло восстание. Он и рад бы в Братиславу вернуться, да фронт перейти боится. Боится получить нашу пулю в спину или немецкую в лоб. В городе он устроился на службу ради жалованья. Сидит дома и гадает, как из воды сухим выйти. Ну-ка скажи, что с таким паразитом делать?

— Поживем, увидим. — серьезно и спокойно ответил Валер, — он себя еще проявит.

— Все это тары-бары! — разгорячился Робо. — От такого добра не жди. Как бы он ни перекрашивался, все останется пестрым.

Нынче, когда восстание уже позади и все хорошо кончилось, когда мы можем издалека посмотреть на те головокружительные дни и есть у нас кое-какой опыт, могу сказать, что Лищак не зря проявлял недоверие. Его парни глаз не спускали с Гамая. Видели они, как он выкручивается и вертится то вправо, то влево, понаслушались его разговоров, в которых всегда найдется и «да» и «нет». А в самые отчаянные времена, когда казалось, что все идет прахом, он даже начал утверждать, как всякий проныра: «Я же говорил…» и тому подобное. Зато сейчас, слыхать, в Братиславе он из кожи лезет, чтобы доказать свои невероятные геройские подвиги; он начальник какого-то отдела, ждет повышения за свои «заслуги» и, хотя вино умеет только пить, приобрел, говорят, три немецких виноградника.

Не хочу забегать вперед или отвлекаться в сторону. Не хочу перескакивать от одного события к другому, а стараюсь восстановить их в памяти в том порядке, как они происходили. Должен я поэтому вернуться к делам нашего Национального комитета, они-то лучше всего покажут, как мы жили во время восстания.

Нужно сказать, что милиция Лищака не подвела. Когда добились главного: призвали к порядку тех, кому хотелось поддерживать фашистский дух в округе, — наши ребята могли ходить да посвистывать. У нас все поля на склонах да обрывах, лес на крутых горах, и всем издавна жилось одинаково тяжело, так что мало кто в мыслях и политических взглядах отличался от большинства. И перед восстанием таких оказалось не так уж много. Гардисты? Да их было всего несколько человек! Их взяли на заметку, и они притихли.

Завзятые фашисты? Ну, какие тут убеждения, просто корыстолюбие!.. Оно объединяло у нас единицы: тех, кто при случае надеялся поживиться!

Потому-то в отличие от других деревень нашим милиционерам ничего не стоило справиться с «фашистским духом», как тогда говорилось. Он быстро выдохся и испарился.

В тот день, когда я зашел на лесосеку к девчатам, которые работали в лесном питомнике, подошла ко мне Ганка Росикова и спросила потихоньку, не знаю ли я, где Дюро.

— Наверняка ушел с партизанами, — сказал я. — Участвует в боях.

— Под Тельгартом?

— Возможно, и под Тельгартом, — ответил я Гане. — туда им всего ближе. Не знаю.

Я заметил, что Гана чуть побледнела.

— Ты не бойся за него.

— Слыхала я, что Тельгарт уже заняли немцы, — произнесла она дрогнувшим голосом, — нашим будто бы отступать пришлось, и многих поубивали.

Я полюбопытствовал, откуда у нее такие правдивые новости.

— Откуда ты знаешь? Кто сказал?

— Зуза Ремешикова, она замуж вышла в Тельгарт. Немцы у нее мужа убили, а она с мальчишкой убежала… На этих днях домой к отцу пришла.

На другой день, в воскресенье, в деревне была сходка, и тут я увидал Зузу, дочь сапожника.

Сходка началась, как у нас принято, после обедни перед домом сельской управы.

— Вы только что помолились за своих близких, которые ушли в бой, — сказал Безак, — но недостаточно этого. Не по-христиански полагаться лишь на бога, а самому сидеть сложа руки. Мы должны помочь нашим воинам, сделать так, чтобы они знали во время боя: за ними стоим мы. Снабжать их нужно как следует, чтобы они не голодали, отдавать фронту все, что потребуется, приютить бежавших от немцев… женщин, детей, стариков… и поделиться с ними. Помните, война нас прямо не коснулась и мы обязаны поддержать наших сограждан, которые близко познакомились с немецкими оккупантами. Из таких беженцев и Зуза; пусть расскажет нам…

Тогда все посмотрели туда, где стояла Зуза в черном. Все заметили, что она в глубоком горе, все знали, что лучше десять раз проглотит она слезы, чем скажет хоть словечко.

К счастью, рядом оказался ее отец, сапожник Ремешик. Он и трезвый-то за словом в карман не полезет, а тут, слава богу, такой случай себя показать.

— Люди добрые, скверное было дело, — начал он, размахивая руками. — Немцы как черти ворвались в деревню — и сразу же кровь полилась… Заметят мужика… убивают… Бабу увидят — за ней! А потом грабить принялись, значит… все растащили. Да сохранит нас бог от немцев… Вот она, наша Зузка, она вам, значит, могла бы порассказать…

Эх, оставили бы лучше Зузку в покое! Зузка потихоньку всхлипывала, сморкаясь в платок, и ничего не могла сказать; ей в пору было сквозь землю провалиться.

А как же? Разве не велико ее несчастье? Ее муж работал на железной дороге, погиб в первом же бою. В их доме, если он не сгорел, теперь хозяйничают швабы, растаскивают зерно из амбара. А Беляну, добрую корову, наверняка зарежут…

Такие мысли, я был в том уверен, терзали Зузку, когда она стояла в толпе одна-одинешенька.

— Значит, вывод такой, нарушил тягостное молчание Валер Урбан. — Мы не допустим, чтобы наши ребята на фронте в чем-нибудь нуждались. Не допустим, чтобы они беспокоились, что дома вы остались без помощи, а хозяйство разваливается. Мы обязаны помочь друг другу. И я хочу объявить, что Национальный комитет постановил всем сообщить о двух школьниках: Матё Бучко и Мишо Стрмене, которые сами додумались до того, что сейчас всего важнее.

И на балкон управы вытолкнули двух славных мальчуганов, чтобы все их видели: они должны были стать образцом для всей округи, но пока никто об их подвигах не знал.

Мальчишки покраснели до ушей и переглянулись. Я буду не далек от истины, если скажу, что они были бы рады-радехоньки повернуться и улизнуть за дверь; когда таких озорников выставляют напоказ перед сотнями людей, они чувствуют себя словно у позорного столба, даже если их хвалят.

Должен сказать, это меня удивило. Такое замешательство было не в их характере; я-то отлично помню тот день, когда люди собрались за оружием, а эти милые мальчики, почуяв волю, засучили штанишки и — айда в Грон за форелью.

Ну, скорей же, кто нам расскажет об их подвигах?

Тогда вышел директор школы, похлопал обоих мальчуганов по плечу и начал:

— Наилучшее воспитательное средство — хороший пример, а эти школьники нам его подали…

Слово в слово повторить его речь я не могу. В школе вы говорите постоянно и усвоили правильные обороты, умеете вовремя ввернуть разные пословицы да изречения, на которые нам ни ораторского умения, ни ума не хватает. Я передам только суть речи директора, а все эти цветистые обороты да побрякушки отброшу в сторону.

Ну, так что выдумали эти мальчишки!..

Пришли они будто бы в один прекрасный день к учительнице и попросили позволения не приходить завтра в школу.

— У тебя отец призван, я знаю, — сказала учительница Матё Бучко, — я тебя отпущу на день два. А у вас, Мишко, дома все по-старому, и ваши всегда обходились без твоей помощи.

На другой день в школу не явились ни Матё, ни Мишко. Понятно, хороший учитель всегда остается учителем; даже заперев свой столик и выпустив мелюзгу из класса, хороший учитель помнит о поведении вверенных ему детишек. Как же поступила в этом случае учительница? Взяла и пошла прямо к Бучковым и спросила, где Матько.

— Утром в школу ушел и не вернулся еще, — сказала бабушка Матё.

«Хорош! Надо все выяснить», — подумала учительница и отправилась к Стрменям. Но и дойти не успела, как навстречу ей по шоссе едет воз со скошенным овсом; на возу сидит, как король, Мишко Стрмень, а Матё Бучко вышагивает рядом с упряжкой и щелкает кнутом. За возом идет женщина с ребенком, завернутым в платок.

Можете себе представить, как струхнули ребята при виде учительницы. Мишко зарылся головой в снопы, а Матё за воловий зад спрятался — удивительно, как под колеса не угодил.

Тут учительницу заметила женщина и бросилась к ней со словами:

— Ах, добрая ваша душенька, не знаю, как и благодарить вас. Парнишки хоть малы для такой работы, которая и взрослого-то вымотает, однако хорошо мне помогли. Спасибо, что вы их послали… Мой муж призван в армию… я одна с ребенком… И овес в поле…

Учительница, конечно, стоит как громом пораженная, слова не вымолвит. Поняла, что мальчишки обманули ее, обманули и хозяйку. И видит — ребята свою вину понимают: Мишко притаился в овсе, а Матько предпочел, чтобы вол охаживал его хвостом по голове, лишь бы на глаза учительнице не попадаться.

А дальше? Что же могло быть дальше? Школьники отправились по домам, а учительница зашла к директору посоветоваться. Сколько голов, столько и умов, как говорится, так и тут вышло: учительницу сердили действия мальчиков, а директор прежде всего оценил их намерения.

— Эти шалопаи, собственно, пристыдили нас, — сказал он наконец. — Предложи мы сами так сделать, не понадобилось бы им лгать и обманывать. Хотя я и одобряю их поступок, по-моему, надо наказать ребят за дурной путь.

Национальный комитет согласился с директором. Ребят выпихнули на балкон как образец для старших. А шалуны, как я уже говорил, потупили глаза и готовы были сквозь землю провалиться. Еще бы! Они просто не понимали, к чему вся эта шумиха и зачем сотням людей понадобилось глазеть на них, как на апостолов новой жизни.

Как я ни старался, не заметил никакого ореола вокруг этих растрепанных голов. Признаюсь, к своему стыду, я все еще видел, как они хватали форелей в Гроне…

Как бы вы ни ломали себе головы, не угадаете, какие последствия вызвало это торжество. Представьте себе! В тот же вечер заявился в канцелярию Стрмень, положил председателю на стол наполовину наполненный мешок и сказал:

— Вот негодный Мишко… отца пристыдил. Приходится каяться. Раздели по чистой совести.

— Что это такое? — спросил Валер Урбан.

— Консервы.

— Откуда они у тебя?

— Гондаш знает… Гондаш тебе объяснит… — пробормотал Стрмень — и к двери.

В дверях, говорят, снова заколебался, обернулся и тоном раскаявшегося грешника сказал:

— Я подумал, может, Робо Лищаку в милицию человек требуется… так я бы… это самое…

Валер Урбан чуть не упал. Что сделалось с этим человеком? Урбан-то хорошо знал, откуда у Стрменя консервы: я рассказал о встрече в лесу. И не было нужды расспрашивать Стрменя, когда он увидел в нем такую перемену — мужик прямо сох по прощению. И Валер просто кивнул головой.

— В милицию? Хорошо. Скажу Лищаку… Мы подумаем.

 

X

Видите, я был прав, сдерживая ваше любопытство и жажду громких событий. Был прав, когда предупреждал, что ничего в нашей деревне, где не было фронта, не происходило такого, что могло бы насытить ваше пылкое воображение.

Стремительные атаки войсковых частей?

Громовое ура или даже барабанный бой?

Транспорты раненых, горе и отчаяние?

Куда! В те поры ни о чем таком у нас и слуху не было. В свое время расскажу я вам, однако, такое, что у вас кровь застынет в жилах и волосы дыбом встанут. А сейчас держите свое терпение на привязи и ждите.

Немецкие самолеты, разумеется, с каждым днем все чаще гудели над нашими лесами, воздушная разведка стала привычной. Совсем недавно мы слышали частую артиллерийскую стрельбу за Краловым Верхом; тогда бои начались за Тельгарт и немцы расстреляли, сожгли и превратили в развалины половину селения. Тот, кто подымался тогда на горы, собственными глазами видел в той стороне зарево и дым и мог многое добавить к тому, что рассказала в нашей деревне о злодеяниях фашистов бедная Зуза, дочь сапожника.

Однажды, как раз в середине сентября, в субботу, когда люди после рабочей недели собирались домой, ко мне подошел старый Худик и сказал:

— Если я не вернусь на работу в понедельник, значит, приду позднее.

— А что случилось?

— Еду в Быстрицу… на съезд.

Тогда я вспомнил вести и намеки, которыми полны были газеты, и, должен признаться, чуточку позавидовал Худику: ведь он станет очевидцем важнейших событий.

Не знаю, помните ли вы о них и как вы к ним относитесь. Все мы, старые участники социалистического движения, коммунисты и социал-демократы — понимали всю важность объединения наших партий. Оно и должно было состояться 17 сентября.

Рабочие, крестьяне и вообще все порядочные люди, которым осточертели несправедливость, насилия и обман, повели борьбу против общего врага, — и не было у них важных причин, чтобы делиться на две партии.

Я глядел на старого Худика с хорошей завистью, и в глазах у меня, наверное, отражалась радость.

— Вы делегат от социал-демократов?

Он ответил утвердительно. Потом сказал:

— Давненько я об этом думал… Человек я не молодой и понимаю, как все произошло. Панам надо было согнуть рабочий люд в бараний рог, вот они и разделили нас на несколько партий. Мы друг друга грызли, а они нас обдирали.

— Так и было, — подтвердил я. — Теперь, надо полагать, они с досады зубами щелкают… А кто от наших поедет?

— Урбан и Лищак.

До нашего-то угла газеты доходят, конечно, с большим запозданием. Все зависит от нашего «экспресса» на узкоколейке, который и то время мало придерживался расписания и ходил когда вздумается.

Когда старый Худик вернулся на работу, он привез с собой груду газет.

Что же в них было?

Напрасным было мое нетерпение. Худик вертел рукой перед носом, словно подчеркивая бесплодность всяких вопросов, и только повторял:

— Этого не расскажешь… Нет, этого не расскажешь…

Оставалось надеяться, что в газетах как-нибудь да объявятся подробности и будет описано воодушевление, свидетелями которого случается нам быть не так часто. Ждал я, что Урбан и Лищак, когда немного остынут и чуточку все в голове у них уляжется, расскажут о съезде больше Худика.

Если бы время не мчалось так быстро! Если бы можно было остановить его на секунду, подрезать ему крылышки, чтобы не летело оно так, позадержалось бы! Но куда — так тебе оно и остановится!

Был конец сентября, близился октябрь, и облака, летом похожие на молочную пену, стали совсем свинцовыми.

Не дул больше ветер с полей, стерню перепахали, нивы осиротели, а дождь все лил да лил. Когда он чуть утихал и ветерок обдувал склоны гор, все торопились копать картошку. Право, паршивая была пора, такой осени у нас давно не помнили.

Да если бы только ненастье! Если бы только дождь! К этому нам не привыкать. В горах, где проходит вся наша жизнь, бывают и страшные грозы летом, и метровые сугробы зимой.

Но мы думали о наших парнях на фронте, о том, как они страдают из-за дождей, не простудились бы, не тряслись бы от лихорадки, — словом, чтобы не теряли бы они бодрости духа. Светит солнышко и на душе весело, а сеется дождь со свинцового неба, так и на сердце безутешная кручина ложится.

Ну чему могли мы радоваться, скажите на милость?

Не приходило никаких вестей, которые нас повеселили бы.

Правда, давным-давно миновал срок, названный хвастливым эсэсовским генералом Хефле, который как-то пожалел, что «прогулка» против повстанцев закончится всего через две недели, однако известий, которые порадовали бы сердце, не было тоже.

Север, юг, запад или восток… всюду одно и то же: со всех сторон напирают швабы. Хоть и здорово потрепанные, они все же отхватывали от освобожденного края кусок за куском. Только Тельгарт, один Тельгарт еще держался. Он снова был в наших руках, немцы и подштанников не успели подвязать, так мы их турнули. А нам оставалось ждать, когда спустится с Карпат в долину Грона первый советский воин.

Слухов не оберешься! Нелепых новостей и рассказов и того больше! Ведь в газетах-то еще в середине сентября писали, что Красная Армия осадила Бардейов и стоит в нескольких километрах от Прешова. Было это, скорее всего, враньем, рассчитанным на то, чтобы поднять воинский дух. Официального сообщения о переходе наших границ русскими пришлось ждать еще очень долго…

Но вернемся-ка в нашу деревню, не потащим в местную хронику мысли, которые, конечно, могут быть ошибочными. Попробую рассказать случай, довольно примечательный для тех неспокойных времен.

К сожалению, мне придется говорить о том, чего я не видел своими глазами. Расскажу о том, что слышал, — нельзя же поспеть всюду. Положусь на свою память в надежде, что не приплету ничего лишнего, что исказило бы правдивость моего рассказа.

Однажды в середине октября, в ночь с субботы на воскресенье, в верхнем конце деревни вспыхнула какая-то ссора, раздался крик. Собаки как по команде вдруг залаяли, разбудили кое-кого из крестьян, но люди, уставшие после тяжелой работы, предпочли перевернуться на другой бок и натянуть перину на голову.

Вот почему никто сперва не понял, какие гости пожаловали тогда к сапожнику Ремешику. Сначала он услышал подозрительный топот за стеной, а когда незваные гости начали грубо ломиться в дверь (удивительно, как они ее не высадили!), он смекнул, что дело неладно. Выскочил из-под перины и в чем был подошел к двери, а его жена посинела со страху и начала креститься.

— Кто там? — спросил сапожник.

Он старался говорить твердым голосом, но, надо сказать, ему было не до смеху.

— Отворяй! — взревели снаружи, и кто-то опять начал изо всей мочи молотить кулаком в дверь.

— Кто там? — повторил Ремешик.

— Партизаны! — ответили ему. — Живо открывай!

«Партизаны? — подумал сапожник. — Чтобы они с таким приветом пришли? Накажи меня бог, если я задену их честь, только это, скорей всего, грабители…»

Он и не подозревал, как близок был к правде.

Наверное, он так и не отворил бы, если бы вдруг не услыхал отчаянного поросячьего визга. Господи Иисусе! Мать пресвятая богородица! И впрямь, грабители! Пока одни с дверью возятся, другие лезут прямехонько в хлев…

Ремешик распахнул дверь и хотел броситься спасать боровка. А перед ним — трое здоровенных молодчиков, бородатых, как дерево, обросшее мхом в лесной чащобе; наставили пистолеты в упор и гаркнули:

— Куда, куда, старый?

Увидав, что Ремешик в одной рубахе и исподниках, увидав, что он весь трясется, а ноги его подкашиваются, парни загоготали во все горло и осмелели еще больше.

— Запомни: мы прямо из штаба, — сказал один из них, — и пришли за твоим боровком. Хочешь не хочешь, а возьмем. И еще это…

Шум, гам и крики, конечно, разбудили дочь сапожника Зузку, спавшую в чулане. Когда она услышала, зачем эти люди пришли, да увидала, что дело неладно, она через окошко выскочила на огород — и прямо к соседям. Подняла переполох, а что сделают соседи? Ведь оружия-то у них нет и, хоть бы они все глаза проглядели, а не нашлось бы ничего подходящего, чем дать отпор бандитам.

Зузка, видя нерешительность соседей, помчалась в деревню. По счастью, бежать далеко не пришлось: по пути бог послал ей отряд милиционеров, впереди которых шел и сам начальник.

И пошла кутерьма!

А в доме у сапожника поднялась такая неразбериха, какой не было со свадьбы Зузки!

— Сколько я знаю, партизаны за все честно расплачиваются, — осмелился сказать Ремешик. — А вы нахрапом хотите…

— Ну, если только за этим дело, — заржал человек, который изображал начальника, — так не бойся, мы заплатим тебе, что следует. Спускай портки, живо! Дадим, сколько душе твоей угодно.

Пока главарь таким способом доказывал Ремешику свою щедрость, двое других бросились к столу, выдвинули ящик и давай копаться в бумагах. Кинулись и к постели, расшвыряли подушки, распороли матрац. Ни с чем не посчитались, у них не нашлось ни капли жалости к растерянной старухе, которая сидела на кровати, дрожа с перепугу, и тихонько всхлипывала, уткнувшись в перину.

— Где деньги? — приставали они к Ремешику, ругаясь последними словами. — Говори!..

Но вопроса они так и не кончили.

На дворе поднялась какая-то суматоха, дверь распахнулась настежь, в комнату ворвался Робо Лищак со своими ребятами:

— Руки вверх!

Правда, бандиты схватились было за пистолеты — поняли, что дело плохо, — и попытались обороняться, но перевес сил, вернее, дула автоматов принудили их сдаться.

Сапожник на радостях не знал, что и делать. И с бандитами-то хотелось расправиться, отблагодарить за посещение, и жестокое беспокойство одолевало: почему свинья больше не визжит, какая судьба ее постигла?

А лучше бы Ремешик сдержался! Когда он бежал в хлев и осмотрелся в темноте, то увидел, что беды не поправить. Нет, нет, никогда не оживет его боровок! Вывалившись из хлевушка за дверцу, он лежал, уткнувшись рылом в кровавую лужу.

С горя у Ремешика ноги подкосились. Упал он на боровка, начал обнимать его, говорить ласковые слова, как малому ребенку, и вдруг услышал над собой голос соседа:

— Милый мой, его уж не воскресить. Приготовь-ка лучше корыто и нож, надо подвесить тушу да выпотрошить.

Когда сапожнику стало ясно, что беды не поправишь, в голове у него помутилось. Казалось, бедняга рехнулся. Кинулся он в сарай, схватил какой-то инструмент и — вон оттуда! А в доме уже и вовсе голову потерял, заметался между пойманными бандитами и давай лупить их по чему попало.

Тут вмешался Робо Лищак, начальственно поднял руку и сказал:

— Не ваше дело, сосед… Приказов не знаете!

— Моя свинья была, слышите? — закричал Ремешик. — Так я и без приказов…

Он опять рванулся к бандитам, но его оттащили.

Бандитов скрутили. Трех, которые грабили дом, и двоих, успевших заколоть свинью.

— Расскажите-ка, сосед, как было дело?

— Мы уже спали, — начал Ремешик от Адама и, наверное, выложил бы все свои сны, будь у Лищака побольше терпения.

— Как же они о себе доложили, хотел бы я знать?

— Ну… кулаками… Начали, значит, в дверь дубасить.

«Черт бы взял твою глупость», — досадуя на простодушие сапожника, подумал Лищак. Пришлось повторить вопрос так, чтобы Ремешик понял.

— Сказали, что они партизаны, а я подумал даже: нет, меня такой шуткой не проведешь…

Выяснилось, что ночные гости умышленно выбрали дли грабежа самую крайнюю хату в поселке и собирались свои гнусные делишки приписать партизанам; так поступали многие бандиты, которые шатались, по слухам, в лесах и по хуторам.

Но тут нашла коса на камень. Неладно они выбрали! Попали в такую деревню, где жители не трусливого десятка, да нарвались на милицию, которая прямо мечтала сломать им шею. И стоило! Вот торжество-то было б, если бы эти пять негодяев повисли у шоссе на яворах и болтались там на страх и в поучение всем прочим!

Не стоит припоминать, у кого больше всех чесались при этом руки. Лищак пришел в ярость, но все же не забыл о пределах своих полномочий, хотя крепко жалел, что не может собственноручно отправить этих бандитов на тот свет. Подчинился приказам.

Вот так-то наша милиция загребла молодчиков и передала их жандармам. Что с ними сделали дальше, мне не известно, но судя по обычаям тех революционных времен и по мерам наказания для подобных головорезов, думаю, вряд ли ошибусь, если скажу, что никого из этих молодчиков уже нет на белом свете.

Этот случай напомнил гражданам, что надо быть начеку, и увенчал нашу милицию всеобщим признанием и славой.

Об этом на другой же день узнал Безак, который пришел на сходку, чтобы наладить работу Национального комитета по-новому, и очень по душе пришелся ему этот случай. Он похвалил вдову Зузку за присутствие духа и отдал должное нашей милиции, которая действовала обдуманно и решительно.

Не подумайте, однако, будто мы в те времена были безгрешными ангелами, будто мы совсем забыли, что есть на свете трактиры и разучились чертыхаться или хохотать.

Избави бог!

В то воскресенье, о котором я веду речь, заказали мы целой компанией по кружечке пива. Куда ни повернись, разговоры кругом шли только о бандитах да о прошлой ночи, а Безак припомнил историю, о которой слышал на съезде, и рассказал ее нам.

Только не стоит включать ее в вашу хронику. История разыгралась далеко от нас, и свистопляска вышла похуже той, что была в нашей деревне, и у нас нет с той историей ничего общего. Безак слышал ее от одного товарища, участника боев на севере, и рассказал ее только для того, чтобы мы получили представление о том, что ожидает негодяя, который пачкает доброе имя партизана. Тут ничего не изменит тот факт, что цыгану, о котором пойдет речь, повезло больше, чем ночным гостям.

Давайте отдохнем от трудов, переведем дух и, ненадолго оставив нашу деревню, перенесемся за Мартинские высоты, где все это произошло. Я лишнего не сочиняю и продаю за что купил. Итак, слушайте.

Однажды, в самом начале восстания, когда шли тяжелые бои у Стречно, у Вруток и вокруг Мартина, зашла в деревню, название которой не важно, крупная партизанская часть со своим штабом. Деревня была больше чем наполовину немецкая, и, хотя приятель Безака, пришедший со штабом, сейчас же установил связь с несколькими жителями, давно ему известными по подпольной работе и до прихода отряда скрывавшимися в горах, партизаны вели себя сдержанно и осторожно. Но среди них оказалось несколько негодяев, которые не дорожили партизанской честью и больше думали о собственной выгоде.

И вот вскоре к знакомому Безака пришел один из местных товарищей и по секрету спросил:

— Правда ли, что гражданское население по приказу партизанского штаба должно внести по сто крон с каждой коровы?

Знакомого Безака (в те поры его звали Кириллом) этот вопрос крайне удивил. На лбу его вздулись жилы. Он пришел в негодование, догадываясь о некрасивых делишках, и сказал:

— Связями с гражданским населением ведаю я. О таком приказе ничего не знаю. Скажи, кто это был и с чего дело началось?

Оказалось, что по деревне ходили два негодяя: цыган — взводный командир — и простой солдат. Подкрепляя свое требование штыком, они преспокойно набивали карманы стокроновыми бумажками. Можно предположить, что эти ребята рассчитывали, что никто из ребят не посмеет пойти в штаб с жалобой.

Конечно, цыган в рядах партизан было не так уж много, и голубчика сцапали в два счета. Привели мошенника в штаб. На его беду, на месте не оказалось ни майора Попова, ни начальника штаба.

Можете себе представить, как побледнел цыган. Он клялся и врал на чем свет стоит.

— Ах ты негодяй, мошенник, будешь еще и запираться? — потеряв голову от гнева, закричал на него адъютант и, не тратя времени, принялся избивать цыгана. Бил до того, что цыган еще больше почернел.

В таком виде и предстал он перед майором Поповым, когда тот вернулся.

— Неладно ты сделал, — сказал Попов адъютанту. — Мы никого не бьем. Собери всех потерпевших.

Правда, никому не хотелось расхлебывать такую горячую похлебку, потерпевшие крестьяне не очень-то доверяли отряду и рассеялись в разные стороны, как солома из телеги. Пока-то их собрали всех вместе!

Тут майор Попов вышел на крыльцо и сказал:

— Вы немцы. Как люди, вы плохо себя показали, бесчинствовали. И на вас падает вина за все военные невзгоды, за все наши страдания, за всю нашу кровь. Но даже и в таком случае партизаны не могут допустить, чтобы у них на глазах кто-то самовольно марал их честь. У нас нет судов, у нас нет тюрем, мы всегда на ногах или в седле. Поэтому за поступки, как тот, в котором виноват этот взводный, существует у нас одно-единственное наказание — расстрел.

При этих словах толпа крестьян зашевелилась, все изумленно посмотрели на майора, и некоторые пожалели цыгана. Самый смелый сказал:

— Эх, плюнем на эти сто крон! Зачем же сразу расстрел?

Тогда майор Попов спросил:

— Какое же наказание вы бы ему назначили?

Тогда один из тех немцев, которые в то время скрывались в горах от эсэсовцев и очень давно водили знакомство с нашими, предложил:

— Пошлите его на передовую, дайте ему возможность искупить свою вину.

Предложение всем понравилось, на том и порешили.

После этого хотели вернуть деньги потерпевшем, но — что вы скажете? — большинство отказалось от этих денег, пожертвовав их в штабную кассу, хотя эти несколько сот были каплей в море… У них, мой милый, говорят, миллионы были.

Когда граждане разошлись, майор Попов объявил:

— Уже вчера в деревне, где мы стояли, нашелся негодяй, который в одном доме украл на портянки какой-то холст. Сегодня у нас была попытка мошеннически вымогать деньги! В правилах, которых должен придерживаться партизан, требуется прежде всего хорошее отношение к гражданскому населению. Это вам известно. Кто нарушает это правило, наносит ущерб доброму имени и чести партизанского движения. Я ни с кем церемониться не стану. Прямо объявляю: каждого, кто с нынешнего дня прельстится чем угодно, хоть одной-единственной спичкой, своими руками расстреляю!.. Разойдись!

Вот что рассказал нам Безак, сидя за пивом. Я вспомнил этот случай лишь потому, что он поучителен и позволяет нам увидеть судьбу, которая, вполне возможно, постигла ночных гостей сапожника. Этих-то вряд ли послали на передовую. Им, конечно, конец быстро пришел, но бог с ними… Мы по крайней мере чуточку отдохнули, и теперь с новыми силами можно продолжать. Но где и каким узелком связать нить?

Ах, есть из-за чего голову ломать! Начнем откуда придется!

Не один Стрмень нашел оружие в лесу. Вовсе нет. Когда повстанцам и партизанам приходилось довольно-таки туго и они вынуждены были отступать под натиском немцев, мы все чаще видели советские самолеты, которые сбрасывали продовольствие, боеприпасы и оружие.

Правда, все это сбрасывалось в определенных пунктах — самолеты садились на аэродром Три Дуба или в других местах, но нередко им приходилось освобождаться от груза где бог пошлет. Люди ходили по лесу, шарили там и сям в надежде на удачу. Но глуп тот, кто думает, будто с каждой находкой поступали так же, как Стрмень. Даже в колыбели мальчишка скорей схватится за деревянное ружье, чем за погремушку, любой мужчина не променяет пистолета на кусок торта. А наши и того хуже, потому что сызмальства проводят время в лесу, где у них под носом прыгают серны. Мы старались отучить их от страсти к браконьерству, но они не в силах были ее сдержать, не могли охладить свою кровь. Обрез в дуплистом пне, порох и нарубленный свинец… Эх, всякое бывало!

События в то время, о котором я рассказываю, открыли перед браконьерами новые возможности. Целые районы восстали и взялись за оружие, и незаконное хранение его превратилось из преступления почти в обязанность. Как можно было этому помешать? Ведь оружие-то было разбросано по лесу!

Эх, было времечко! Если бы тогда походить из дома в дом — головой ручаюсь, — у любого мужчины нашлось бы из чего выстрелить. У кого была винтовка, завидовал тому, кто нашел автомат, а те, у кого были автоматы, не отказались бы даже и от пушки. Прямо как одержимые…

Правда, я глаз с них не спускал и не одного проучил; я добивался, чтобы найденное оружие сдавали в деревенский арсенал. Признаюсь, при этом я не забывал также о сохранности благородной дичи, оленей, серн и кабанов на своем лесном участке. И хотя многие следовали моим советам, и запасы оружия в деревенском арсенале росли, я знал, что все вооружены до зубов; в одной хате я даже собственными глазами видел, как на сошке от пулемета сушились пеленки…

Однажды я бродил по лесу, в тех местах, где по вечерам дрались олени — ведь шел октябрь, — и мне вздумалось найти следы их поединков. Хожу, хожу по опушке просеки и все поглядываю на свою собаку, которая принюхивалась к ветерку и шныряла взад и вперед по одному месту. Только я нагнулся к старому пню, облепленному опятами (а я их очень люблю), как мой пес поднял голову и отрывисто залаял. Значит, человека почуял.

По тропинке, которую протоптали девушки, ходившие по ягоды, шел молодой парень в рваных штанах, старая куртка болталась на нем, как на палке. «Бедняга, — подумал я, — не сытно же тебя кормили, ты вроде сухаря».

Заметив меня, он и не подумал поступить так, как поступил бы любой, у кого совесть нечиста и кто со злым умыслом сторонится людей, наоборот, он остановился на тропинке, взмахнул руками и радостно крикнул:

— Да неужто вы? Лесник Гондаш!..

«Не хватает еще, чтоб каждый бродяга тебя по имени знал», — бормочу я себе в усы и направляюсь к нему. И честное слово, пришлось мне подойти довольно близко, чтобы признать своего земляка, который, как я слышал, из запаса попал офицером в армию.

— Возможно ли? — вырвалось у меня. — Надпоручик Звара? Ах, черт возьми… А где же знаки различия? Где золотые нашивки, разные там… побрякушки?

— А вы видели когда-нибудь звездочки на куртке? — сказал надпоручик Звара. При этом он попытался засмеяться, хоть было ему вовсе не до шуток.

— Почему вы брезгуете обычной дорогой? Почему домой возвращаетесь? И почему в этаком облачении? — расспрашивал я Звару.

— Не легко мне ответить вам, да еще подробно, — отвечал надпоручик. — Иду я от Дуклы, вышел из немецкого окружения и теперь пробираюсь к вам кратчайшим путем. На востоке бесчинствуют немцы… А они, право, не потерпели бы повстанческого офицера, шагающего в полном параде по шоссе, когда они разоружают наши полки, захваченные в плен, и охотятся за повстанцами в горах. Поэтому я всю жизнь буду благодарен мужичку, который охотно сменял свою старую куртку на офицерскую форму, и желаю, чтобы созвездия на погонах принесли ему счастье.

— Так вы, значит, если я вас правильно понял, намерены присоединиться к повстанцам, — сказал я.

— Само собой! — отвечал надпоручик Звара. — Хоть и знаю, что впереди нет у нас ничего утешительного. Рано или поздно немцы обрушат на нас все свои силы, но мы все-таки должны продолжать борьбу, если даже надежда на соединение с Красной Армией нас обманула.

— И вправду, швабы жмут со всех сторон, — выложил я ему свои тайные опасения, которые меня мучили. — Немцев как мух… и оружие у них самое лучшее. Сколько еще сможем мы сопротивляться?

Надпоручик Звара довольно долго молчал, точно припоминая все, что видел и перенес, когда пробивался от Карпат к нам сюда. Потом сказал:

— Они выставили против нас семь дивизий, пустили в ход артиллерию, танки и самолеты. Наша сила не в количестве и не в вооружении. Наша сила — в боевом духе, в боевой решимости. Пусть даже нас и одолеют, все равно мы не сдадимся.

Я проводил его в деревню напрямик через лес. Смеркалось, моросил дождь.

— Вчера в это же время мне чудом удалось пробраться через немецкую линию, и попал я под Кралов Верх, — начал свой рассказ надпоручик Звара. — Вдруг над моей головой просвистело несколько пуль. Я залег и думаю: «Новый фронт, что ли?» Крикнул, чтобы не стреляли, и постепенно подобрался к первым домам. Не слишком-то приятно попасть в зону огня и шагать прямо под дулами, когда в тебя свои же стреляют! Оказалось, это парни с Тельгартского участка, которых в деревню на отдых послали. Прослышали они, что немцы перешли в наступление на их участке, и прорвали фронт. Ребята без приказа заняли оборону на околице. За ними — старик с гранатой в руке, а рядом мальчишка с лентами патронов. «Пусть только немцы сюда сунутся, — говорят. — Не поить им коней в нашем Гроне!» Когда я увидел эту добровольную засаду, мне стало понятно то, о чем я вам только что сказал. Нельзя наш народ одолеть.

Вот, в общем, все, что поведал мне Звара, пока мы добирались до проезжей дороги.

Ваши взгляды на военные дела мне не известны. У вас, поди, впечатление возникнет, что надпоручик Звара не очень-то мужественно поступил, если после перехода линии фронта не остался в наших боевых частях. И вы ошиблись бы. Нет, не шуточное это дело — пробираться через горы от самой Дуклы до нашего края, голодать, от немцев прятаться. А он очень бедствовал, одежда в лохмотья превратилась. Не мешало ему денек-другой и отдохнуть да привести себя в порядок. Я слыхал, что его мать, когда он уже затемно ввалился в дом, своим глазам не поверила, признать не хотела, плакала, чуть в обморок не упала. На третий день, едва став на ноги, надпоручик Звара явился к нашим и получил хорошее назначение.

Пришел он как раз вовремя, как будто его звали.

Убедившись, что через Тельгарт пройти не так-то легко, немцы стали теснить нас с других сторон. Наплевать им было на потери, наплевать на кровь; пусть с разбитой башкой, но что ни день, то ближе они подходили. Надо было строить укрепления.

И вот, в час, когда мы так нуждались в специалистах, появляется у нас фронтовой офицер, сапер Звара. Понятно, его сразу же назначили руководить оборонительными работами.

В нашей деревне, далекой от военных действий и важных путей, строить укрепления начали очень поздно. Зато как дружно работали люди, с каким воодушевлением! Думаете, Национальный комитет постановление какое-нибудь вынес? Как бы не так! Хотя и расклеивали такие воззвания и на сходке обсуждали — тогда и одного слова было достаточно, вот что похвально.

— Что долго толковать? — кричали люди, толпившиеся в дверях, председателю, когда он сообщил им решение. — Поскорей, пока время есть! Все пойдем! Добровольно пойдем!

Но будто назло началось ненастье. Небо заволокло, как овчиной, и дождь лил как из ведра.

Знаете ли вы, каково работать, когда земля липнет к кирке, как тяжела лопата, облепленная грязью?

В такой-то дождь и в этакой-то грязи люди мучились, копали противотанковые рвы, строили железобетонные блиндажи для пулеметных гнезд, щебенку возили, вручную месили бетон, кишели как муравьи в муравейнике — и клянусь, хоть и мокрые как куры, не теряли охоты работать и бодрости духа.

Вы не представляете себе, как их задело, когда председатель Урбан пришел и спросил, кто хочет получить плату.

— Не хотим! — ответило большинство.

А Мара, которая всех превзошла на работе, почти про себя уронила:

— Вот бы Шимон мне задал!

Так было на Павловском участке и Флюдричках над цыганским поселком, так было повсюду, где бетонировали противотанковые рвы или блиндажи для пулеметных гнезд. Знай работай без устали! Поскорей!

— А будет готов аэродром? — спросил кто-то у груды щебня. — Ведь там работают сотни людей из города…

— Если бы даже и был готов, — недовольно отозвался кто-то, — как знать, кому он послужит… Не видите, какая силища прет? Наши отступают…

— Э, пустые слова! — осадил Сламка малодушного соседа — Мы все силы должны приложить. До последнего вздоха.

— Ох, если бы все так думали, — заметила старая Побишка, которая, всем на удивление, тоже пришла помогать. — Вот даже я, старуха…

— И правда, — поддержали ее остальные женщины. — Надо, чтобы никто не уклонялся…

— Лучше прямо называйте, — подзадорил я их, хотя вовсе не подозревал, что своими намеками они хотели поддеть именно меня. Ведь я — это всякому ясно — не мог каждый день ходить в такую даль.

— И скажем прямо! — зашумели рассерженные женщины. — Поглядите-ка на пана Гамая! Этот просто из себя выходит, что восстание здесь его застигло, и теперь только и глядит, как бы чем не замараться. Правда, вчера полдня отработал, а перед обедом уже мозоли показывал… с тех пор и глаз не кажет!

— А Цут? Кто здесь Цута видел? — спросил старый Драбант. — Этот торгаш только то и делает, от чего можно какой ни на есть доходец заполучить…

— Цут, верно! — спохватились и остальные. — Он сюда и вовсе не показывался…

Вечером я побрел домой. По дороге встретил Лищака. Он шел со своим патрулем в верхний конец деревни. Ох, какая же была грязь! Какой непроглядный туман, сколько воды! Право, никто не позавидовал бы милиционерам.

— Слыхал я, недавно кой-кого недобрым словом поминали, — говорю этим ребятам. — Оказывается, нашлись такие, кто уклоняется от общественных повинностей. Порядочные-то граждане до упаду работают, а некоторые мерзавцы лежат-полеживают на боку. Что бы это означало?

— Не бойся, — ответил мне Лищак, — уши и у нас есть. Об этих пташках мы отлично знаем, и если ты сейчас в этих местах нас встретил, так потому только, что мы хотим попытаться им чубы потрепать. С нами пойдешь?

Я здорово устал — брось меня в канаву, и то заснул бы, — но дело, которое затеял Лищак со своими ребятами, обещало такое удовольствие, какого ни один соня в самом расчудесном сне не увидит.

В лавке, куда мы зашли, нас встретила Цутиха.

— Ах, к нам гости! Что вам угодно, паны?

— От вас ничего, милая пани, — отвечал за всех Робо Лищак, поигрывая ремешком от армейского пистолета. — Нам хотелось бы с вашим муженьком с глазу на глаз потолковать.

Цутиху дрожь пробрала.

— Случилось что-нибудь? Сделал он, чего не следовало? — И скрестила руки на груди.

— Наоборот! Не сделал того, что следовало, вот почему мы и пришли. Где он? Куда спрятался?

— Хотите верьте, хотите нет, и сама не знаю, — ответила Цутиха, и казалось, ничего она не скрывает, казалось, правду говорит. — С обеда дома не был. Куда-то по торговым делам ушел.

Ничего не оставалось, как уйти из лавки. Тьма за это время сгустилась еще больше, а грязь стала еще жиже, потому что дождь лил не переставая.

— Ну и продувная бестия! Видали, каков? — ругался начальник милиции. — Чует, что у нас дело неладно, знает, что немцы подходят все ближе, потому у него и хвост трубой.

— Как подумаю, что даже вот этакая Побишка на работу вышла, — сказал я ребятам, — а иная помоложе да только о своем подоле и про сплетни думает, так я бы ее…

Лищак перебил меня.

— Зря горячишься, — сказал он. — Мы как раз идем к той, о которой, сдается мне, ты сейчас думаешь…

Немного погодя мы ввалились к Добричке.

Видели бы вы, до чего же мы изумились, найдя у веселой вдовы лавочника!

Видели бы вы, как они на пистолеты и автоматы глаза выпучили!

— Иисусе Христе! — вскрикнула Добричка и вскочила из-за стола.

Лавочник, у которого с перепугу подбородок отвис, долго не мог вымолвить ни слова. Потом, чтобы не выглядеть совсем уж болваном, спросил:

— Не меня ли вы ищете, паны?

Лищак ответил:

— И вас, и эту вот соседку. Мы уже несколько дней вас ищем, и искали там, где сейчас каждого порядочного человека найти можно, там, где не покладая рук граждане работают от зари до зари, те, кого в армию не призвали, и даже такие, кто по старости или же по малолетству работать не обязаны. Да есть ли у вас хоть капля совести, чем вы оправдаетесь?

— Мне далеко, — залопотала было спекулянтка, — извините, мне так далеко…

Цут, чтобы сгладить впечатление от этой дурацкой отговорки, годной разве только для старой Побишки, сказал другое:

— Признаюсь, паны, в такие тяжкие времена каждый обязан внести свою лепту. Одни одно делают, другие — другое. Могу вас уверить, что нам, пани Добричке и мне, не улучить и минутки свободной, у нас по горло хлопот, чтобы снабжение не нарушалось…

Посмотрите на него! Вот это выкручивается!

Лищак очень рассердился и закричал:

— Пошли вы к черту с вашими шнурками для тапочек!.. Не лезьте с вашим укропом! Что за нахальство — воображать, будто мы тут помрем без вашей лавки. У мужиков хозяйственных, которые хлеб сеют и скот выращивают, или у Сламки, который поросят режет и колбасы набивает, больше заслуг в снабжении, чем у вас с вашими пуговками, а и те работают. Сами пришли и работают.

Парочка стояла как вкопанная. А Лищак, не дав им и дух перевести, добавил:

— Наплевать мне, зачем вы тут встретились — решать вопросы снабжения или целоваться, мне до этого дела нет. Но я вас, милые мои, насквозь вижу. И должен сказать, что нутро у вас черное-пречерное. Отпуская и взвешивая товары, вы всяких сплетен и лжи рассыплете больше, чем муки или пшена. Вы нас ненавидите, и мы это знаем. Но каждый рано или поздно ответит за свои поступки. Помните об этом.

Мы поняли, что Лищак кончил разговор и не намерен больше заниматься ни лавочником, ни Добричкой. Мы вышли из дому, и, хотя кругом был непроглядный мрак, нам было приятнее спотыкаться в потемках, чем смотреть на этих паразитов.

 

XI

Ах, если б можно было перескочить через последние дни восстания! Вычеркнуть из памяти, не знать, не помнить их! Сложить бы голову в ладони и спать, как спят корни, клубни, луковицы — с осени до новой весны!

До сих пор я рассказывал вам о событиях, которые ни вот на столечко не позволяли угадать то, что произошло потом. И не удивляйтесь, что нет у меня никакой охоты продолжать. Все, о чем вы теперь услышите, будет отмечено недобрым предчувствием — хотя самые мужественные из нас старались всеми силами рассеять их.

Да что уж — взял я на себя этот тяжкий крест, неси до конца! Конечно, попытаюсь поскорее пробежать самое страшное время, только, пожалуйста, не сочтите это трусостью. Это будет несправедливо. Думайте, что я не могу вспоминать неприятные вещи, что даже в воспоминаниях не хочу заново пережить ту боль, какую мы все тогда испытывали, думайте что угодно, только не объясняйте мою неохоту трусостью. Ей-богу, трусами мы не были даже тогда — вы еще узнаете.

Тем более нет у нас причин падать духом сейчас, когда мы знаем, что после крестных мук наступило торжество воскресения.

Как бы там ни было, нельзя ни вычеркнуть, ни проспать те печальные октябрьские дни, а потому слушайте, что я вам о них расскажу.

Я говорил уже, как работали на укреплениях женщины, как помогали даже Побишка, даже Мара Сигельчикова. Побишке-то, правда, дома и делать-то было нечего, а тут она даже подработала малость, а вот Мара, на которой лежало все хозяйство, — та показала настоящую самоотверженность. Ох, и дома нашла бы она работы по горло, только поворачивайся, — а не могла иначе. С тех пор как узнала она тот секрет, как узнала, что, кроме печки да поварешки, есть на свете и другие дела, которым отдавал дань ее Шимон, Мару будто подменили.

А ее Шимон, — кажется, я забыл про это сказать, — так и не вернулся тогда с гор. Зря старалась Мара раздобыть для него ружье, зря ждала его в те ночи — не стукнет ли в окошко, не придет ли хоть проститься. Не постучал Шимон, не пришел, только без оружия он не остался, в этом Мара была уверена. Сколько ни встречался я с ней, сколько ни разговаривал, ни наблюдал за нею — не мог я понять, откуда в ней эта сила, рассудительность, выдержка. Видно, черпала она все это в любви; видно, Шимон, хоть и не знала она о нем ничего, жил в ее душе, направлял ее мысли, слова и поступки. Я уже говорил: работала она добровольно и брать за это ничего не хотела, представляя, как отругал бы ее Шимон, возьми она хоть грош.

В долине нашей тогда все замерло. Чем занять нескольких людей, явившихся в лесничество на работу, я голову не ломал, они сами дело нашли. Не полагаясь на телефон и на радио, я стал чаще наведываться в деревню — ведь деревня жила, в деревню то и дело приходили новости, деревня менялась с каждым днем. И тут должен я, не глядя на интересы вашей хроники, похвалить милую мою жену, которая никогда не попрекала меня за то, что я оставляю ее одну и совсем забросил семейные дела. Розка моя хорошо знает: тот не мужчина, кто отсиживается на печи, когда у соседа крыша горит!

Да, частенько хаживал я в деревню и со спокойной совестью могу сказать, что гнало меня не одно любопытство. Как все, я бетонировал укрепления, участвовал в совещаниях Национального комитета, обсуждал с объездчиками кое-какие приготовления — и знал все, что делалось на лесопилке или на нашей узкоколейке.

Ох, много тогда работы было у этих чумазых чертей! Сколько леса, сколько камня да щебня надо было подвезти к Павловым тайникам и к Флюдричкам! А цементу сколько, не говоря о прочем…

Йожо Дебнар разрывался на части. Не потому, чтобы сбылось предсказание того шутника, который в день выборов уже видел, как паровичок Дебнара катит прямиком к Братиславе, — нет, просто вы могли видеть нашего славного машиниста всюду, где он был нужен. И хотя членство в Национальном комитете и в разных комиссиях отнимало у него столько времени, что он спокойно мог бы забросить свою машинку, — но нет! С большой неохотой и недоверием оставлял он ее на чужие руки, когда ему приходилось отлучаться хоть на день.

Я знаю об этом вот почему: однажды утром, идя на работу мимо депо, я невольно стал свидетелем разговора, который не забуду до смерти.

В открытых воротах стояла одна из четырех старых «кукушек» лесопилки, а Йожо Дебнар, ползая по ней, разговаривал с кем-то.

— Как следует ухаживай за моей машинкой, а то… не знаю, что с тобой сделаю! Следи, чтоб поршни ходили легко. Масла у тебя достаточно, не жалей!

— Да знаю, — буркнул парень, который должен был заменить Йожо, показывая своим тоном, что эти наставления излишни.

Дебнар, видимо, не расслышал, потому что гнул свое:

— Да топку… слышишь? Топку всегда держи в порядке. Огонь — самое главное…

Я стоял за штабелями буковых бревен; вдруг вижу, берет Йожо ветошку и давай протирать надпись, красовавшуюся на паровозике. Протирает да приговаривает:

— И этого, гляди, не забывай…

— Подумаешь, какая-то венгерская надпись, — засмеялся парень.

Признаться, я до того дня и не замечал этого украшения, а теперь пригляделся внимательнее:

M. K. ÁLLAMVASUTAK

GÉPGYÁRA

BUDAPESTEN

1911

— Какая-то венгерская надпись! — вскипел наш славный машинист. — А мне все равно, венгерская она или татарская, главное — латунь это, слышишь? Латунь! А она блестеть должна…

Так приросла к сердцу Дебнара старая «кукушка», так он заботился о том, чтобы она содержалась в порядке да бегала бы как по маслу, — и это даже в ту пору, когда были у него совсем другие обязанности.

На укреплениях, как всегда, царило оживление. Я встал к тем, кто вручную замешивал бетон, потому что тут зевать не приходится и работенка эта уморит даже мужика, который никакой работы не боится. А раз уж я не мог приходить сюда каждый день, хотел хоть как-то помочь.

Вторую неделю бились люди, вторую неделю шлепали по щиколотку в грязи и мокли. Скорей, скорей, чтоб готово было!

Дул сильный ветер, было холодно. Слава богу, даже цыгане пришли! Работали-то они неважно, зато хоть костры развели. А гвалт такой подняли, что заглушали скупые слова, которыми перебрасывались за делом остальные.

— Каждый день поджидаю нашего Дюро, — сказал мне старый Драбант, когда мы в третий раз переворачивали груду бетона. — Куда ж ему, как не домой, если их, не дай бог, зажмут со всех сторон? Сами видите, что творится…

— Не хочу предвосхищать события, которые уже яснее ясного, — говорю ему, — и не хочу портить вам радость, а только думаю, Дюро и тогда домой не придет. Он в партизанском отряде и должен подчиняться приказу. Сомневаюсь, чтоб ребят распустили по домам… немцам в пасть!

— Думаете, немцы…

Драбант не договорил, так испугался этой мысли.

Пожалел я о своих маловерных словах и постарался исправить то, что так непродуманно брякнул, совсем позабыв свой долг поддерживать дух сопротивления, пока можно.

— У немцев превосходство в силе, да и оружия современного вдоволь, — ответил я, — но мы должны верить, что сюда немцы не дойдут.

Конечно, трудно убеждать человека, в душе которого вы сами только что посеяли сомнение. Я был виноват, право, очень виноват, — как же теперь исправить ошибку?

Люди не были легковерными, — научились думать и соображать. Они слушали радио, читали в газетах сообщения с фронтов, ловили слухи, которые рождались и умирали, как поденки, но все это было так неопределенно, что скорее вызывало уныние, чем бодрость.

Не думайте, однако, что уныние было всеобщим явлением. Его можно было подметить только у тех, кто никогда не отличался четкостью убеждений и обладал врожденной склонностью видеть все в более черном свете, чем оно было на самом деле. А большинство наших были другими. Их, закаленных трудной жизнью, обстрелянных в политических схватках, о которых они до сих пор вспоминают с гордостью, — их не могли ни пришибить, ни испугать никакие невзгоды, никакие дурные вести. Они, конечно, ясно видели положение. Видели, что надвигается. Но — трусить? Бежать заранее? Ах, да кто это когда слыхал?

В тот день из города явился Безак взглянуть, как идут работы на укреплениях.

— Вот смотрите, — показывал ему надпоручик Звара все, что было сделано. — Надеюсь, скоро будем готовы. Если б не погода…

Безак знал своих людей и тотчас понял, что им требуется. Он сказал:

— Вы читаете газеты и все знаете так же хорошо, как и я. Значит, знаете уже, что примерно неделю назад Красная Армия пробилась наконец через Карпаты и вступила на землю Словакии…

— Читали! — откликнулись люди — им, при этой тяжелой работе в грязи, явно необходимо было услышать доброе слово. — Читали, ждем их!

Оживившуюся надежду поколебал одинокий голос:

— Неделю назад? Гм… Тогда пора бы им быть здесь, — они ведь на машинах…

— Эх, откуда тебе знать, каково нынче на войне, — перебил его сосед;. — Мы с тобой там не были, не знаем…

— Нынешняя война, миленький, — это тебе не прогулка, — поучительно добавил третий. — Хоть и на машинах, да тут тебе и мины, и рвы, препятствия всякие… А то зачем бы нам тогда все это строить, кабы…

— Верно! — подбросил полешко и Дежо Сламка. — Легко сказать: машины, танки… Вон и с самолетом мало ли что может случиться, как, к примеру, в Кртичной…

— И правда, — ввязалась тетка Трчкова, — я сама там была. А хоронили-то как торжественно…

И зашел разговор о печальном событии на временном аэродроме в Кртичной. Советский самолет, резко снижаясь, налетел на какую-то неровность, на кучу земли, — вот вам и катастрофа. Больше половины экипажа сгорело. Кто только мог из наших, пошел в город на похороны, и я уверен, не одна тетка Трчкова будет их помнить.

Лексо Безак использовал такой оборот разговора и вернулся к тому, с чего начал. Вернулся к своей задаче. Чтобы слабым было на кого опереться, он должен был стоять твердо. Чтоб других не одолевали сомнения, он обязан был сохранять веру и решимость. Чтобы развеять нелепые слухи, он должен был все как следует объяснить. И вот послушайте, с каким знанием дела он обрисовал положение!

— Нам, люди добрые, нужно только терпение, потому что, к вашему сведению, сейчас все изменилось. Не надо смотреть только в тот горшок, где варится наша каша… Посмотрим, что делается вокруг!

И он рассказал, что Красная Армия разгромила немецкие дивизии в Румынии, двинется теперь вверх по Тисе, чтобы окружить немцев в Карпатах. А мы, сражаясь в тылу немцев, должны приложить все силы, чтобы замкнуть кольцо.

Безак не скрывал, что это для нас трудная задача; немцы отлично понимают значение Словакии и тот оборот дела, какой принесло восстание, — вот почему они так обрушились на нас, мы же полагались только на помощь с востока.

— Помощь, правда, пришла, — объяснял Безак, — но нам, видевшим наши организационные недостатки и неопытность наших бойцов, помощь эта часто казалась недостаточной. Нам бы хотелось, чтоб на помощь нам кинулся весь мир. Почему? Да потому, что нам пришлось туго. Потому, что мы потеряли Турец, Липтов, Ораву… Потому, что наряду с высоким героизмом и самоотверженностью встречались кое-где и малодушие, и дезорганизация — словом, были у нас немалые трудности и заботы. И эти наши собственные заботы настолько заняли наше внимание, что мы и забыли о том, что происходит на полях войны в мире… Мы упустили из виду огромные пространства, наступления и отступления армий, великие победы и поражения… Ах, нельзя нам недооценивать самих себя! Нам выпала честь воевать вместе с другими за правду и правое дело, против насилия, лжи и несправедливости. Если даже нам придется временно сложить оружие — это ничего! Войну мы, честное слово, выиграем! Так? Вот пусть скажет надпоручик Звара!

К сожалению, у надпоручика Звары не было охоты держать речь. Видел он только этот муравейник, видел окопы и пулеметные гнезда, высокие кучи материала, бетон да щебень. То и дело заглядывая в чертежи, он отдавал распоряжения, а если и злился и ругался втихомолку, чтоб никто не слышал, — так это потому, вероятно, что не хотел вслух говорить, что он думает.

А думал он вот что: «Эх, все напрасно! Не успеем…»

Но, как солдат, он знал, что значит поддержать людей в минуту слабости. И он ответил:

— Так! Войну мы выиграем. И скажу еще… Пускай наши отступают перед превосходящими силами, пускай мы тут возимся в грязи, строим укрепления, в которых — кто знает, — быть может, засядут швабы, — все равно наша борьба не напрасна. Мы — участники великой битвы, в которой решается вопрос и о нашей свободе, и, право, я нисколько не преувеличу, если скажу, что мы с вами вот тут, на этом клочке словацкой земли, сражаемся за свободу всего мира…

Да, хорошо было уяснить себе такие вещи. Хорошо было поднять глаза от кирки да лопаты, взглянуть на ту огромную мельницу, в которой наверняка перемалывалась и наша судьба.

Но тут случилось такое, чему бы лучше не быть.

Не успели отзвучать последние слова Звары, как прибегает Валер Урбан с полицейским Мелихаром и — прямо к Безаку. Люди, конечно, тотчас почуяли что-то необычное. От них не ускользнуло, что Урбан взволнован, они видели, как он размахивает руками, что-то доказывая, с чем-то соглашается, а с чем-то — нет, и их, естественно, обуяло основательное любопытство. Все замолчали, навострили уши.

— Что там такое? — спрашивали люди.

— А что? Ничего! — решился ответить Безак, увидев, какое волнение и тревогу вызвал Валер. — Просто случилось то, чего давно надо было ждать. Приказано эвакуировать Банскую Быстрицу — вот и все.

Он нарочно сказал это таким тоном, словно речь шла о прогулке в лес или о простой подписи на ведомости.

Но слово «эвакуация» привело на память то, о чем рассказывала дочь сапожника Зузка; эвакуация — значит, скоро там будут рваться бомбы, поднимется стрельба, взревет канонада и разнесется пороховая вонь. Все это мгновенно вспомнилось людям, они поняли опасность, и у кого-то вырвалось:

— Фью-ю-ю!.. Значит, немцы близко…

— А, гусь тебя залягай! — рассердился старый Фукас. — Смотри, в портки не наложи! А я вот чего думаю: близко они или далеко, а уж ничего не поделаешь. Удирать не станем!

Старый Фукас имел право так говорить. Понял это и Валер Урбан и заметил очень кстати:

— Вот это речь! Посмотрите: с кем ничего не случилось, кто еще никого и ничего не потерял, у того уже сейчас на душе сомнения и страх. А человек, вот уже три года не видевший сына, в которого он вложил всю жизнь, всю надежду, — этот человек полон мужества и стойкости…

Мы тогда все с почтением посмотрели на Фукаса и благословили Урбана за то, что он при людях так отличил старика, и радость наша еще возросла, когда Фукас заговорил:

— Все мне чудится, что скоро увижу Тонко… Дошли до нас слухи: тут он; говорят, кто-то где-то его видел, ну, не знаю… Поди, даст о себе знать, коли вернулся…

Ах, знал бы старик, как близко его Тонко! Предчувствовал бы, что надежда его исполнится скорее, чем он осмеливался думать!

Но он ничего не знал, не мог предчувствовать. Что могли мы знать в нашей деревне, в глубокой котловине среди гор, в этом медвежьем углу, где в октябре олени трубят вечерню…

Мы готовились к бою, — а бой-то постепенно затихал, мы говорили о наступлении, — а наши в это время отходили на более выгодные оборонительные рубежи. Бомбежки? О них мы только слышали. Артиллерийская подготовка? Ах да, издалека откуда-то доносились ее раскаты. А сами мы, слава богу, ничего такого еще не испытали, через нашу деревню не проходил ни один полк, ни один солдат не задержался у нас хотя бы для того, чтобы завязать шнурок на ботинках.

Поэтому вы легко поймете, как трудно мне выискивать в памяти такое, что дало бы вам хоть частичное представление о том, как мы тут жили, пока в других местах гремели выстрелы и текла кровь. Честное слово, не завидую я вам, когда представляю, как вы мучаетесь дома, стараясь слепить из этих кусочков связную летопись, которую бы дети наши и дети наших детей читали, затаив дыхание, как обычно читают все летописи.

Ну что ж, пропустим два-три дня, прошедшие без всяких событий, и подойдем прямо к двадцатому октября — к тому дню, когда будто чудом разошлись тучи и проглянуло солнышко.

Вот когда в деревне нашей все пошло вверх тормашками и кровь быстрее побежала по жилам, и мы, если не увидели, то хоть услышали собственными ушами, что такое война и как она выглядит!..

Ну, не стану вас мучить и скажу сразу: в деревню пришли наши солдаты. Меня там тогда не было, я их не видел, и если вам нужно знать их численность, придется удовольствоваться словами, что было их две-три роты. Но это не совсем точно, потому что все время подходили новые.

В тот день, помню, никак не мог я дозвониться в контору лесничества. Куда там! Им было некогда. Кто-то буркнул полслова о том, что произошло, и повесил трубку. Все сбежались к солдатам, хлопотали, чтоб дать им отдохнуть да поесть, а кто сам не мог ничем быть им полезен, тот по крайней мере жадно слушал их да сочувственно вздыхал. Лишь на другой день узнал я от Янко Крайчи, без которого там, конечно, не обошлось, какие невероятные истории рассказывали солдаты. Пересказать их вам я, правда, не могу: многое давно испарилось из памяти, а за то, что осталось, не хочу брать никакой ответственности.

Что? Какие там были части? Да милый мой, самые разные. Были там ребята различных родов оружия — и пехота, и пулеметчики, и автоматчики, и даже, как я слышал, небольшой отряд саперов. Они оттянулись к нам, чтобы держать дорогу на Лученец, потому что и с юга уже напирали немцы, да и господин Салаши не мешкал ни минуты, спешил благословить нас своим колючим крестом…

Но зачем нам сейчас разбираться в высокой политике? Глянем-ка лучше на нашу маленькую шахматную доску да вспомним, что поделывали наши солдатики.

Говорят, пришли они измученные, злые, шинели пропахли дымом пожаров, кое у кого присохла кровь — я уж не говорю о грязи, которой они были забрызганы. Но, боже, это кажется невероятным, — но ребята эти еще культуру нам несли!

Они принесли с собой фильм, назывался он «Надежда», и вот, как смерилось, вся деревня собралась на необычное представление. Можете представить, как это всех взбудоражило! Сколько лет угощали нас всякой розовой водичкой — и наконец добротный русский фильм!

Не устоял даже старый Фукас. Явился, говорят, домой и дверь не успел прикрыть, как ошеломил жену:

— Ну-ка, старая, бери платок да пошли быстрее!

Старуха, конечно, понятия не имела о том, что творится в деревне, а узнав, куда зовет ее супруг, отказалась.

— Не пойду! — отрезала она. — Не пойду, и все. Сам знаешь почему. Хочешь, ступай один.

Бедняжка все думала о своем Тонко, которого не видела уже больше трех лет, о котором давно ничего не слышала, — кто знает, может, он уже… Ни за что на свете не возьмет она на душу такой грех! Картинки смотреть? Еще чего! Она лучше помолится…

Ах, не ходить бы и Фукасу! Что ему представления, которые всегда ведь лишь наполовину правда, а наполовину вымысел, что ему занятные картинки, когда дома его ждала куда большая радость!

Потому что — ах! — когда люди в битком набитом помещении совсем уже вжились в действие: и плакали, и хлопали, и дышать перестали, — в это самое время, во тьме, по грязи, пробирался к Медведёву Тонко Фукас, потерянный сын. Был он поручиком, звезд на его плечах не так много — но что значат все знаки различия по сравнению с богатством, каким одарила его жизнь! Я на другой день узнал о его возвращении и живо представил себе, как это было. Вот сворачивает он с шоссе, переходит по мостику ручей, подходит к саду, к палисаднику, к тому забору, который в июне всегда точно кровью обрызган, так ярко цветут там турецкие бобы… Теперь только нажать на щеколду, перешагнуть порог, войти…

Ах, нежданное счастье для скорбящей матери! Какая встреча!.. Объятия, поцелуи, слезы — и опять слезы, поцелуи, объятия… И свалилось все это на нее одну, бедняжку, никто не помогал ей унести столько радости — и, как уж оно бывает, хотела мать попотчевать сына хлебом с молоком, — а только растерянно металась по комнате, дверь в чулан не могла найти…

Право, жаль, что меня тогда там не было — такой эпизод словно нарочно создан, чтобы глубоко затронуть сердца будущих читателей вашей хроники, а в пересказе он теряет половину. Так что придется нам довольствоваться фактом, что и старый Фукас, вернувшись домой в приподнятом настроении, чуть с ног не свалился, увидев сына. И если надо хоть приблизительно обрисовать необычные пути, по которым прошел Тоно, то мы можем лишь повторить то, что мы на другой день услышали от его отца. Потому что поручик Фукас пришел домой не насовсем, он только забежал повидаться с родителями и тотчас поспешил дальше за своей ротой.

Хотите знать, что с ним было?

Когда началась эта страшная война, Тоно учился. Не знаю, кем хотели его сделать родители: священником или учителем. Но какие бы мечты они с этим не связывали, все вышло наоборот, потому что Тоно попал на призывную комиссию, а как был он крепкий, здоровый парень, то и понравился господам военным. Конец учению! Призвали в армию, служил, потом наши полоумные господа обрушились на Советский Союз и послали ребят воевать на Украину. От ребят, кажется, ждали, что они возьмут Москву, перейдут Волгу, ворвутся на Кавказ и завоюют для немцев нефть, но большинство пораскинули умом да стали искать выход из ловушки. Начали перебегать к русским. В один прекрасный день перебежал и Тоно — но не ради того, чтоб избавиться от войны, не ради хлебной пайки да котелка пшенной каши в лагере военнопленных. Он вступил в Чехословацкий корпус — парень был не дурак и разобрался, на чьей стороне правда. Он сделался парашютистом, поднимался в небо, прыгал с самолетов, и я буду недалек от истины, если скажу, что во время этих головоломных упражнений он уже видел себя где-нибудь над нашим Верхним Гроном, представлял, как опускается на душистую горную поляну, к пастушьей колибе на Обрубованце или где-нибудь пониже Заклюк…

Только не сбылась эта его мечта. Невзирая на такую специальность, доставили его в Словакию во время восстания обычным воинским порядком — как командира одного из подразделений Второй Чехословацкой бригады и, как мы видели, он воевал, пока можно было.

— Господи, мы его и не узнали! — заключил тогда Фукас свой рассказ о сыне. — Никто бы не поверил, до чего может измениться человек. Кровь у него другая стала, жарче, что ли…

— Конечно, — поддакнул Урбан. — Будь у них в жилах сыворотка, не пробились бы к нам, ясно. Шутка ли? Столько сотен километров… И все под огнем…

Ну, раз Тоно Фукас забежал на минутку и даже не дал нам возможность поговорить с ним — пусть его исполняет свой долг, а мы перевернем страницу. Коли не забуду, бог даст, мы с ним еще встретимся.

Вот теперь не знаю — приход ли наших бойцов или русский фильм тому причиной, но настроение в деревне, в последнее время малость расклеившееся, явно улучшилось. И пускай войско наше кровоточило и было помечено рубцами и висела над ним тень больших потерь — оно не утратило мужества и готово было к новым боям. Чего же удивляться, что их одушевление ободрило нашу деревню!

Да не только регулярная армия! Не только те, кто по призыву Словацкого Национального Совета пошел под знамена восстания или попал к нам из России! В ту пору, когда держали дорогу на Лученец, к нам стянулись и некоторые партизанские отряды, а ребята в них были удалые!

Узнав об этом, не мог я совладать с любопытством — хотел узнать, не вернулись ли с партизанами наши знакомые с Подвепорского луга, — и поспешил в деревню. Дело было к вечеру, когда я добрался до первых домов, погода опять испортилась, мгла спускалась к Грону. Кое-где мигали огоньки в окошках, а деревню словно вымело ни души.

Тут слышу шаги — кто-то идет навстречу. Мужчина. Поздоровались, конечно: «Добрый вечер». Вглядываюсь попристальнее — вроде знакомый, и этот голос…

— А, чтоб тебя!.. Шимон!

Ну да, это он! Их отряд тоже перебрался к нам, и Сигельчик — понятно же! — побежал к своим, обнять мать, порадовать Мару.

— Жена хорошо держится? — спросил он.

— Не нарадуешься, — заверил я нашего славного партизана. — Сам увидишь…

Но недолго у нас оставались боевые части. Только очистили дорогу, сделали необходимые приготовления, — бац! — новый приказ; и они не мешкая двинулись прочь из деревни.

Что там Лученец! Что южные шоссе!

Быстрица! Быстрица была под ударом!

А потому — все к Банской Быстрице!

Мы видели: дело плохо. Уже получили сообщение, что немцы взламывают фронт у нас за спиной, заняли Тисовец, продвинулись к Червоной Скале — и можно ждать, что они вторгнутся в нашу долину, как только подойдут к городу.

Тревожная была ночь на 25 октября. Я был на заседании — на сей раз тайном — Национального комитета и своими ушами слышал, как Валер Урбан сказал:

— Не исключено, что скоро сюда придут немцы. Войска наши оттянулись к Банской Быстрице, а нам своими силами не отбиться. Поэтому надо немедленно сделать нужные приготовления. Спрятать оружие, причем я уверен, что оно нам еще пригодится. А нам, ответственным людям, опасность грозит смертельная. Придется того… скрыться.

Вопросы эти, правда, еще обсуждали, но в общем заседание было очень кратким.

Робо Лищак сказал Дебнару:

— Ступай, Йожо, ступай, разведи-ка пары в своей машинке!

А Валер Урбан добавил:

— Завтра приготовьте каждый что нужно — одежду там, харч, — и айда в горы. В сенные сараи, на хутора…

— Да кто нас выдаст? — возразил Йожо Дебнар. — Не хочется мне уходить…

Он пошел к паровозу.

Нет, в ту ночь некогда ему было смазывать поршни, не вспомнил он и о блестящей надписи. Огонь! Вот главное. Огонь и пар, чтоб скорее тронуться.

Тем временем Робо Лищак со своими милиционерами перетаскивал в вагон весь наш арсенал. Оружия, слава богу, было много, — оказывается, хотя нашим защитникам порядка и не пришлось ни в кого стрелять, вооружены они были хорошо.

— Пускай пары! — приказал Робо, когда ребята уложили последнюю винтовку.

Йожо Дебнар дал свисток.

Резкий свист перекидывался со склона на склон, метался от дома к дому, будил спящих. Многие, верно, проснулись, высунулись из-под перин, прислушались; многие догадывались: не к добру свистит паровоз в такой неурочный ночной час…

Если позволите маленькое замечание, то у меня было такое чувство, будто на поле битвы складывают оружие при сигнале отбоя…

Сели, поехали. Мы, оставшиеся, махали им вслед, и тогда Йожо Дебнар высунулся с паровозика, крикнул с улыбкой:

— Не бойтесь, выдержим!

Это было ночью. Оружие провезли через долину Выдрово, сгрузили его в Подтайховой, и утром как ни в чем не бывало «кукушка» уже стояла в депо, а ее экипаж разошелся по домам.

— Теперь — по убежищам!

Приказ был отдан всем — только Дебнар его не послушал. Он не спешил, — никак не мог расстаться со своим паровозом, паровозиком, который так похож был на кофейную мельницу. И, едва проглотив завтрак, Йожо был уже снова на нем, подбрасывал в топку, и чистил рычаги, и ждал, когда прицепят вагоны и дадут отправной свисток.

Место Лищака занял на паровозе Росик, Ганкин отец. Что ж, ему ничто не могло грозить, он всегда знал только службу и не впутывался ни в какие истории — не то, что. Лищак, который всегда готов был пойти напролом.

И вот, только-только оставалось пустить пары, откуда ни возьмись — трое парней. Йожо с первого взгляда понял, кто они — все вооружены, у одного даже автомат.

— Подвезите нас до Гронца! На паровоз посадите…

По выговору ясно было, что это русские.

— Садитесь в вагон, там места хватит!

Но они, не послушавшись Росика, взобрались на паровоз и притулились в углу.

Эх, знали бы они, что ждет их в Гронце! Паровоз еще до станции не дошел, еще спотыкался на стрелках, как Йожо увидел: на станции-то полным-полно серых шинелей…

— Господи боже мой! — крикнул он. — Да ведь это немцы!

Партизаны соскочили на ходу — и бегом через колеи. Но немцы их заметили. Заметили — и за ними…

Росик и Дебнар только слышали стрельбу — видеть они ничего не могли. И не видели, как один из партизан упал, как открыл он огонь по немцам из автомата, чтоб хотя бы прикрыть бегство товарищей, раз сам бежать уже не мог…

Двоим удалось скрыться, но какой ценой! Жизнь третьего угасала… Немцы подбежали к нему, перевернули, — документы искали, а документов-то никаких и не было, значит, ясно, что это за птица, и ясно, какой еще товар, кроме леса, возят в Гронец из долин…

— Herunter! Слезай! — прозвучал приказ.

Ах, какая жалость — уже не убежишь, уже окружили двоих наших, орали, трясли, били, и вот уже поставили к стене депо, и вскинули винтовки…

Грончане потом рассказывали: Дебнар и Росик держались мужественно. Признаюсь, слезы брызнули у меня из глаз, когда узнал я о такой неожиданной развязке и подумал, что погибли они без вины, и все мне вспоминался Йожо Дебнар, как он еще в ту ночь с улыбкой кричал нам: «Не бойтесь, выдержим!»

В тот же день вернулся к нам Лексо Безак. Он очень торопился: немцы перли к городу с двух сторон, от Тисовца и от Червоной Скалы, а слухи, предшествовавшие им, никак не могли ободрить тех, кому не следовало попадаться им в лапы. Если б им удалось схватить Безака — уж потешились бы они над ним!

— Кто взорвал мост? — спрашивали его знакомые. — Неужто немцы? Жаль: такой был чудесный мост! Как мы теперь в город попадем?..

— Партизаны его взорвали, — отвечал Безак. — А то немцы уже сегодня были бы тут. Ничего, мост построим новый, еще лучше…

«Уже сегодня были бы тут…» Жестокие слова! Такие слова — что обухом по голове…

— Чепуха! Другой им дороги нет, что ли?

— Увидим, — отмахнулся Безак и поспешил домой. Ведь, господи, не мог он дожидаться немцев! Пока он тут терял время на пустые разговоры, они уже наверняка хозяйничали в городе.

У нас они появились на следующий день. Конечно, через мост пройти они не могли, обломки его лежали в воде, запрудив реку. Пришли немцы с другой стороны, откуда их никто не ждал.

Со стороны Гронца явились.

Быть может, это были те же самые, что вчера расстреляли первых из наших товарищей, а может, другие, которые еще только жаждали нашей крови. В обоих случаях черт их на нас наслал!

Я не был очевидцем прихода немцев, только Янко Крайча позвонил мне:

— Они здесь! Жди связного!

Остается нам с вами положиться на собственную фантазию и представить себе, как эти серые шинели рассыпались по деревне, постараться вжиться в чувства людей, наблюдавших из-за занавесок, как эти мерзавцы ворвались в деревню и начали вытворять бог знает что. Можно себе представить — у наших душа в пятки ушла, ведь знали: с немцами шутки плохи, скажи им два слова поперек — и тебя хватают да пуля в лоб… Тут нельзя терять разума, надо владеть собой, стараться с ними по-хорошему — вот только их скрипучая речь… Черт ли в ней разберется! Тычут пальцем себе в пасть — значит, есть хотят, а вынесешь им хлеба с сыром, начнут кудахтать как куры или хрюкать как свиньи. Подавай им яиц да сала, сыр им, видите ли, не по вкусу…

Кто мог, бежал из деревни. Видели бы вы, сколько укрылось народу в сенных сараях, видели бы хутора, набитые битком! А что было делать женам наших солдат, на что надеяться невинным детишкам? На милосердие немцев? На их любовь да справедливость?

Представьте: многие дотащились даже до моего дома, хотя наша укромная долина предназначалась совсем для других целей. Люди добрые, — говорил я им, — ну, чего вам тут надо? Думаете, здесь самое подходящее место? Да завтра-послезавтра начнете беспокоиться, что за вашей скотиной ходить некому, и потянетесь по домам… Я хоть швабам не верю и не люблю их, но ваша жизнь, уверен, им вовсе не нужна…

Стоило напомнить им о брошенном добре — и многие, глядишь, перебрались поближе к деревне, поразбрелись по соседним выселкам, откуда легче было ночью сбегать к дому, где в большинстве случаев оставались старики.

— А нам как быть? — спросил меня с глазу на глаз старый Драбант.

Что и говорить, Драбант имел право тревожиться: Дюро накинул ему петлю на шею. И он был не один, с ним пришла невестка с ребенком, жена их старшего сына, призванного в нашу армию. Подумав, я сказал старику:

— Вы, Драбант, останьтесь здесь. А вот вас…

— Она тоже должна остаться! — заступаясь за свою замужнюю сестру, воскликнула Катка Стрельцова. — Не может она дома, страшно ей… Не дай бог немцы допрашивать начнут!

Только тут вспомнил я, что Катка вместе с Ганкой, милой Дюрко, носили припасы партизанам, и понял: опасность нависла надо всей этой семьей; вдруг в деревне сыщется предатель…

— Тогда вот что — спрячьтесь в хижине Врабца на Малом Помываче, — посоветовал я Катке. — Только хозяину скажи!

— Я-то не останусь, — ответила девушка. — Я в деревню вернусь.

Так по возможности разместил я людей, приберегая нашу долину для тех, чья жизнь висела на волоске. Такой у нас был уговор с Безаком.

Замечаю я, милый мой, вы чем-то недовольны. Я-то стараюсь вспомнить главное из тех дней, когда казалось, все наши усилия напрасны, но вижу: внимание ваше ослабело и мысли рассеялись. Вон вы даже зевать начали…

Или мой рассказ кажется вам скучным? Вы ждали, что близкий конец восстания принесет с собой сенсационные развязки некоторых событий и драматическим образом завершит судьбу людей?

Да господи, вы же не роман пишете!

Откройте-ка глаза и уши, ободритесь еще ненадолго — скоро будет конец.

Пока Драбант с некоторыми нашими товарищами взялись за дело, порученное Безаком, — по обоим склонам над нашей долиной они копали небольшие землянки для партизан, которые могли еще скрываться в лесах, — я ждал связного.

Дождался я его только на третий день; банско-быстрицкая радиостанция давно замолчала, и мы только через Братиславу узнали, что Быстрица пала, что «повстанческие банды» рассеяны и мы возвращаемся к «старому порядку». Связного-то я дождался, только мне и во сне не снилось, кто это будет.

Ночью, как только перестали лаять собаки, слышу: стучат тихонько в окошко.

Подхожу к окну, карманный фонарь зажигаю.

— Погаси! — жестом показывает человек, стоящий снаружи.

Шимон Сигельчик!

— Это тебя Янко Крайча прислал? Ты — его связной? — спрашиваю Шимона, впустив его в дом.

— Не придет твой связной! Знаешь, что в деревне было? — начал он рассказывать. — Никогда б не подумал, что среди нас найдется предатель! А то с чего бы немцам, как только они заявились к нам на верхний конец, сразу разыскивать Земко? Что общего между нами и возчиком? Правда, слыхал я, когда войска наши перегруппировывались, Земко возил партизан; но в боях он не был. Земко узнал, что его ищут, чуть раньше, чем немцы ввалились к нему во двор, — и давай бог ноги! Они — за ним. Поднялась стрельба, и один немец напоролся на пулю своего же. Это их, конечно, еще пуще взъярило. В общем, достали они Земко…

«Вот уже и Земко пропал», — подумал я. Жалко мне было возчика: всегда, бывало, пел, работая в лесу, и лошади у него были резвые, как серны…

Однако во всем этом не было пока никакой связи с тем, что хотел сказать мне Шимон про связного. Он и сам это понял.

— Немцы выставили часовых и запретили покидать деревню. А связной к тому времени уже был на дороге к вам — это Янко Латко из лесной конторы. Шел он себе шагом, вроде по служебным делам, нес всякие предписания и официальные бумаги — служащий ведь! Около Шалинга окликнули его немцы: «Хальт!» Ему этого было достаточно, наверное, подумал о своей задаче, разом соскочил с него служебный вид — он и давай петлять! Ну, они его и подстрелили, сволочи…

Вся кровь во мне вскипела. Вижу: с этими шутки плохи!

— Жив? — нетерпеливо спросил я.

— Слава богу, жив. Рана легкая, в руку. Поправится в два счета.

— А ты что будешь делать? — поинтересовался я.

— А я не трубил по всему свету, где я был во время восстания, — ответил Шимон. — Сделаю вид, будто вернулся к своей работе. Не надо только немцам на глаза попадаться.

 

XII

Раз уж я такой всемогущий, что по своему желанию могу вызывать воспоминания о событиях и людях, особенно близких моему сердцу, позвольте мне вывести на сцену нашего старого знакомого Адама Панчика — он уж извинит нас за то, что мы его малость подзабыли.

Он хоть и исчез на время из поля нашего зрения, но никакая бездна его не поглотила — просто он, как обычно, держался в тени, тихий, незаметный. Жил и делал то, что всегда.

Когда стало ясно, что восстание близится к концу, когда, образно говоря, трубач уже облизывал губы и подносил к ним трубу, готовясь дать отбой, явился ко мне Адам Панчик и тоном, как если бы просил щепотку табаку, сказал:

— Сходи на Болота. Зовут.

— Кто зовет?

— Увидишь.

Это и был весь разговор.

Делать нечего, надо идти. Я знал, Панчик лишних слов не тратит и за скупым его намеком скрывается немалое.

Можете себе представить мое удивление, когда в ближайшей за моим домом долинке, в Калисках, я наткнулся на русских часовых. Часовой проводил меня до самого Большого Болота, а там раскинулся целый военный стан.

— Откуда вы? — спросил я часового.

— Если нужно, Михаил Илларионович скажет.

— Кто?

— Подполковник Шукаев.

Ответ этот был примечательным по двум причинам: солдат ничего не выболтал без ведома командира — значит, командир строгий; при всем том рядовой без тени смущения назвал его по имени-отчеству. «Видать, Шукаев поддерживает железную дисциплину и в то же время пользуется любовью…»

Мы подошли к охотничьей избушке, перед которой стоял приземистый человек с пронзительным взглядом. Это и был сам подполковник. И тут я вновь испытал то же радостное чувство, которое однажды наполнило мое сердце, когда мы еще в июне встречали на Подвепорском лугу первых дорогих гостей.

— Здравствуйте, товарищ Гондаш! — сказал Шукаев. Ах, это было так, словно из дальней дали, из давних времен долетел до меня голос надпоручика Павла…

— Прежде чем сказать, кто мы и откуда, договоримся о главном, — продолжал подполковник. — Взгляните вокруг: муравейник, правда? Нас — около двух тысяч, и еще подходят. Пешие и конные. Понимаете, что это значит?

— Скажите, что я должен сделать? — ответил я.

— Наладить снабжение. Восстание кончается. Фронтовых боев не будет. Мы здесь, в горах, будем ждать приказа.

Он отстригал слова, как кусочки бумажной ленты, рубил фразы, как кузнец рубит на куски раскаленный обруч, и каждая фраза, на вид серая и холодная, таила в себе высокий жар.

Да что обсуждать манеру его речи! Ох-ох-ох, ну и задачку вы на меня взвалили, подполковник, благодарю покорно! Не кажется ли вам, что лагерь свой вы разбили на берегу Генисаретского озера, и кощунственно приравниваете меня к сыну божию, который накормил бы тысячи ваших людей пятью хлебами да двумя рыбками?

— Да вы не расстраивайтесь, товарищ Гондаш, — утешил меня Шукаев. — Ребята у меня что надо. Часто сами себе помогают. Мы тысячу километров горами прошли. Никто от голода не умер. И вот мы тут.

Смотрел я на исхудалые лица бойцов, окружавших нас, — у них только глаза горели, — и думал о беспримерных переходах, о лишениях, холоде и голоде, которые наложили на них свой отпечаток… Были здесь лица русские, были и азиатские, с выступающими скулами и раскосыми глазами, но расслышал я и словацкий говор, и это меня поразило.

— А это те, кто не дал себя разоружить и арестовать. Бежали в горы и присоединились к нам. Сначала трудно им было, теперь попривыкли… Эй, ты там! Брось-ка дрючок, живо!

Знаете, на кого закричал Шукаев? На какого-то закопченного татарина. Тот, дергая коня за поводья — конь, видно, не слушался, — грозил ему здоровенной дубинкой. Услышав окрик командира, парень бросил дубинку и вытянулся как свеча. Потом смущенно принялся расчесывать коняке гриву. Да, дисциплинка!

В это время шел мимо нас человек с лицом, обмотанным грязной тряпкой, и с мутными глазами.

— Поди-ка сюда! — приказал ему Шукаев.

Он сам размотал тряпку. Под нею открылся огромный нарыв, чуть ли не с кулак.

— Ступай к фельдшеру, да сейчас же. Он тебе намажет чем нужно и перевяжет. Хоть немножко-то полегчало? — и он хлопнул парня по плечу.

— Почти прошло, — процедил тот сквозь зубы, превозмогая боль.

Вот так при первой же встрече с подполковником Шукаевым я понял, как велико его влияние на бойцов, которых он привел сюда с Украины — через Карпаты, через Мураньское плато, как я позже узнал. Одним словом, это был командир, какого поискать. Его строгость и справедливость, мужество, решительность и предусмотрительность, его забота о людях и любовь к ним — все эти свойства открывались мне всякий раз, когда ребята рассказывали разные случаи из их боевой жизни под началом Михаила Илларионовича.

Но вернемся к задаче, которую с таким доверием возложил на мои плечи славный подполковник. Доверь он ее, к примеру, вам — ручаюсь, пришлось бы вам выкапывать из земли коренья, а отощавшие лошади грызли бы кору молодых буков. За это ручаюсь, хотя вовсе не хочу вас обидеть.

Хлеб, мясо, сало! И — сено, овес!

Но конечно, в первую голову надо было думать о людях.

— Подполковник, — говорю я, глядя ему прямо в глаза, — бог один, я же всего лишь человек и чудес творить не умею. Пойду я сейчас к одному мельнику — только на него у меня и надежда. Посмотрим, на нашей ли стороне счастье.

Шукаев прищурил глаза и так глянул на меня этими щелочками, словно ножом полоснул:

— О каком таком счастье вы толкуете? Тут вам не лотерея! Дело идет о жизни людей. Пусть-ка мельник покажет, знает ли он свой долг.

Пересек я тогда Большое Болото и стал спускаться в долину, которую мы называем Калично. Вдали забелели стены мельницы в Разточном.

Мельник, слава богу, оказался дома.

— Так и так, — говорю. — Пришли к нам гости. Гости пришли, и много их. Есть хотят. Дадите?

Мельник засунул большой палец за ремень, сдвинул шапку на затылок и без колебаний ответил:

— Спрашиваете! Конечно, дам. Сколько кило?

Я захохотал во весь голос. Чуть не лопнул со смеху. Мельник смотрит на меня, головой качает да ждет, что же я отвечу.

— Сейчас я вам все скажу, — осторожно начал я, — только держитесь за стол. Сколько вы имеете в виду килограммов — столько нам потребуется центнеров!

Тогда мельник натянул шапку на лоб и проворчал:

— Да вы что — шутите? Уж не скажете ли, что у вас стала станом целая армия!

— Так вот, к вашему сведению, — подхватил я его слова, — до целой армии малого не хватает!

Когда я подробно рассказал мельнику, какая туча народу объявилась на наших горках — отворилось настежь не только сердце его, но и закрома. О господи, сколько мешков мы с той поры вывезли в горы! Муки-то, муки! И хотя, как я тогда узнал, русские очень любят гречневую кашу, однако не побрезговали они и другими крупами.

Нет, не спрашивайте меня, какую веру исповедовал, в какую партию вступил и какое удостоверение носит сейчас этот человек; просто аккуратно запишите все и отведите в вашей хронике почетное место мельнику из Разточного, который в такое время оказался человеком самоотверженным и добрым.

Теперь займемся вопросом, — почему Шукаев, дойдя со своими подразделениями до нас, не пошел дальше? Но ведь это ясно! Невзгоды и препятствия, вставшие на их пути — а мало кто одолел бы такой путь, — задержали их настолько, что добрались они до нас уже под конец восстания, и во фронтовых боях не участвовали.

Понимая, что восстание не продержится, они дождались приказа, относящегося прежде всего к повстанцам: «Разойдись! В горы!»

Дождались они и печального дня 27 октября, когда немцы заняли Банскую Быстрицу, и еще одного дня, когда на той самой площади, где еще вчера текла словацкая кровь за свободу, наши правители — иуды славили подавление этой борьбы, держали речи и награждали палачей…

Шукаевцы знали обо всем — и не расходились. Остались в горах все вместе. Да им и некуда было идти.

Но заглянем в деревню и на те хутора, куда бежали люди от немцев. Нам не придется даже ходить по шоссе, наблюдая за неприятельским войском и за тем, что поделывают наши жители, — достаточно просто забежать к Катке Стрельцовой, она сама нам все расскажет.

Катка Стрельцова, хоть и была сердцем со своим милым, умом-то оставалась тут и видела все. Была она всюду — и нигде, и не спускала глаз с немцев. Ей казалось: не такие уж они страшные. Правда, они утолили жажду мести — застрелили возчика Земко, да и Янко Латко едва не отправили с Шалинга прямо на тот свет; но, увидев, что в деревне нет ничего подозрительного, люди сидят по домам и никуда не двигаются, немцы нацепили на себя более человечную маску и все внимание обратили на собственное брюхо.

Было их мало, право, очень мало. Расставляли они, правда, часовых, но так редко, что всякий, кто хоть сколько-нибудь знал местность и не путался в проулках родной деревни, мог проскользнуть домой на разведку или, наоборот, сходить повидаться со своими в горы.

А Катка знала местность как никто. Она уже два раза приходила к нам в лесничество, разыскала старого Драбанта, который копал землянки по склонам гор, завернула и на Малый Помывач к сестре, которую нашла в хижине Врабца горько плачущей.

— Не реви, Веронка, — успокоила ее Катка. — Бери парнишку да приходи завтра домой. Ничего тебе не сделают.

— Лукаш еще не вернулся?

— Дома его дождешься. Придет наверняка, — уверенно сказала Катка. — Кое-кто уже вернулся.

Так же как Каткина сестра, понемногу осмелев, стали возвращаться по домам многие из тех, кто удрал в горы не потому, что участвовал в восстании, а из одного страха перед немцами. Они приходили с голыми руками, как нищие. Но видели бы вы эти сараи и хижины на горных полянках! Сколько спрятано зерна, сала, масла! Сколько одежды, полотна, пряжи… Целые сокровища были там закопаны!

А леса так и кишели всяким людом. И право, я послушал добрую свою жену, которая просила меня не делать в такие времена ночные обходы, — послушал потому, что кому же охота рисковать своей шкурой! Обходы я совершал только днем и, хотя я уже тогда отлично научился различать партизан, скрывающихся гражданских лиц или солдат, пробиравшихся с фронта домой, немало встречал я и таких, которые не внушали мне никакого доверия и за которых я не дал бы и гроша ломаного. Война, естественно, развязала самые дурные наклонности. Человек, одичавший, пробивающийся по жизни на собственный страх, плевал на все заповеди божьи и спокойно мог прирезать ближнего своего за теплое пальто или крепкие башмаки, не испытывая ни малейших угрызений совести. Я это знал.

А теперь скажите: если в эти проклятые военные времена даже убийство человека перестало быть грехом, что же мне было делать, когда я по вечерам или к утру слышал выстрелы, направленные в моих невинных и бессловесных питомцев? К каким законам мог я прибегать, если находил где-нибудь под вывороченным комлем или у ручья потроха кабанов и серн, кого было наказывать, если все свободно носили оружие?

В эти печальные времена о моей профессии свидетельствовали только шляпа с пером, зеленый воротник да ружье, а леса уже не были моими, закон и порядок в них перевернулись вверх ногами.

Голод, дорогой мой, — вот что стало законом. Голод и холод. Даже те несколько немцев, что уже с неделю торчали в нашей деревне, не отваживались ходить в лес. Они патрулировали по деревне, делали осторожные вылазки в долины, но держались безопасных шоссе, а в лес — ни ногой. Одним словом, они хоть и знали, для чего пришли, но кружили вокруг своей задачи, как кот вокруг горячей каши. Шкуру свою любили, подлецы.

Встречал я их и на своих обходах — и они, по причине моей формы, относились ко мне, как к своему. Ох, службистские душонки! Ох уж мне эти мозги, где все разложено по полочкам, убогий мирок, построенный на лестнице званий, на бездушной дисциплине! Они воображали, что и я ставлю свечку черту…

— Никс партизан? — спросил меня однажды тот, у которого побольше шнурочков да знаков различия. — Никс партизан? — И показал на лес.

— Ребята у нас добрые, — отвечал я, смеясь ему в лицо, — как на подбор…

«С тем и возьми, — думаю, — болван, понимай, как хочешь!»

Тут далеко где то раздался выстрел. Швабы малость побледнели, сорвали винтовки с плеч. А их старшой, протянув в ту сторону руку, с обличительным выражением лица заявил:

— Партизан!

— Какой партизан! Мой коллега. Сову, верно, подстрелил.

Я ляпнул первое попавшееся на язык, сову приплел, хотя стоял белый день, и страшно меня развеселила их глупая надменность, заносчивость — и вместе с тем полная беспомощность в наших краях, где они должны были чувствовать себя как голубь под ястребиным гнездом.

Так мы тогда разошлись, и больше я их не видел.

Они ушли от нас с первым снегом, который в тот год выпал раньше обычного. Ушли они около дня Всех святых и увели с собой человек сорок несчастных, которых им удалось схватить на дорогах. Это были наши солдаты, рассеявшиеся после восстания по лесам, или те, которые раньше времени покинули свои полки, спасая шкуру. Именно таким людям были адресованы немецкие листовки с обещанием свободного перехода через немецкие линии, — людям, которых мечта о родном доме гнала через все препятствия.

Теперь представьте себе настроение, охватывающее людей в день Всех святых. Тишина, грустные воспоминания, печаль, мир. Огоньки свечек, слезы, скорбь. Есть могилы, с которыми мы уже примирились, но есть и такие, что никак не хотят закрыться, и кажется, лучше самому в них лечь…

На кладбище нашем прибавилось несколько холмиков. Возчик Земко нашел тут свое место, привезли сюда из Гронца и Росика с Йожо Дебнаром; и плач, зазвучавший над местом их последнего упокоения, и мысли, охватившие нас над их могилами, — все это было отмечено чем-то новым, непривычным.

Приходили люди и долго стояли задумавшись, и не один человек, покачав головой, ронял:

— Эх! Кабы не это самое — могли бы еще жить…

— Да… Кабы не немцы…

— Что дурного они сделали?

И во вздохах и в вопросах этих было зернышко упрека, зернышко гнева, зернышко протеста.

Тяжкий камень лег в эти дни и на сердце старой Побишки. Бродила она по погосту, останавливалась у могил, то с одной, то с другой горсть земли возьмет, раздавит в пальцах, перекрестит могилу, а у могилы сына своего не могла колена преклонить!

Я видел, как ходила она, словно потерянная; ноги у нее подламывались, и всхлипывала она в платок, и все бродила, бродила, не находя покоя…

Подошел я к ней, когда она склонилась над одной старой могилой — крест над ней уже заржавел, и с трудом можно было разобрать надпись.

— Утешь вас господь, тетушка! — говорю.

А она подняла ко мне заплаканные глаза и жалобно запричитала:

— Ох, горе, горюшко, все-то мои родные тут лежат, в этой святой землице… Вот и родной дед моего покойного мужа здесь…

Слезы помешали ей продолжать. Посмотрел я на крест и прочитал бронзовые буквы:

Здесь покоится Юрай Побиш

Родился 8 августа 1813

Скончался во Христе 17 марта 1885

Веку его было 72 года

Мир праху его и спасение вечное душе,

Христом искупленной

— Только сыночек мой зарыт где-то… и не знаю где… и ни крестика над ним, ни свечечки ему никто не зажжет…

— Как знать, тетушка, — постарался я ее утешить, — на свете всегда найдутся добрые люди…

Да, вот как было у нас на Всех святых. Печальнее, чем когда прежде.

А как немцы ушли, малость посветлели лица у людей. И Драбант, выкопав вместе с другими несколько землянок в горах, вернулся в деревню и уже остался дома; и Сигельчик соединился наконец со своей Марой и каждый день приезжал к нам в лесничество с разными новостями. Уж не знаю, каким способом, но был он как-то связан с Безаком и в один прекрасный день передал нам его приказ построить хороший бункер недалеко от лесничества, на склоне Вепора. Приказ есть приказ, взялись мы за дело: Шимон, Адам, я и еще двое наших. Не желая забегать вперед, скажу только, что бункер мы закончили в первые дни декабря. Был он просторный, обшитый тесом, нары на шесть человек, — столик, печка, дверь — даже неподалеку от него мы выкопали еще и погреб.

Каков он там ни получился, а только в таком сам король мог бы переночевать.

Но пока декабрь еще не начался, и надо нам вернуться на месяц назад, в самые страшные, после восстания дни, когда ни жители, ни разбежавшееся войско не могли еще опомниться от удара, когда все мы ходили повесив головы, а те, что блуждали по лесам, с ужасом думали о приближающейся зиме.

Вы только вдумайтесь в их положение! Представьте, что вот отныне нельзя вам уже вернуться в вашу натопленную комнатку, где вы холодными вечерами кипятите себе чай да намазываете свежий хлеб гусиным салом; представьте, что нет у вас теперь крыши над головой! Послушайте, как завывает студеный ветер, посмотрите, как метет мокрый снег, как дрожат в такую непогодь оконные рамы — и вообразите, что в такое вот времечко скорчились вы в какой-нибудь земляной норе, прячетесь от ветра под скалой или всего-то под деревом! В довершение всего мокрый хворост не загорается, спички отсырели, вы мерзнете, а внутренности ваши гложет страшный голод… Приятное представление, а?

Поэтому наше подпольное руководство обратилось к людям с призывом: «Не дайте погибнуть тем, что в лесах!»

Быть может, это было излишним. Быть может, люди и так тащили бы в лес необходимое — одежду, хлеб, всякие припасы и водку. Ведь в лесах прятались несчастные, над которыми некому смилостивиться, кроме бога да доброго человеческого сердца!

Правда, партизаны, люди, поставившие все на одну карту, не очень-то ждали чьей-то милости да христианской любви. Они были в своем праве. Они должны были жить!

И вот, когда первые немцы покинули деревню, многие спускались с гор. И опять стало как прежде, забыли люди, что восстание подавлено, что в городе за горкой — да и всюду вокруг — немцы, что они могут опять прийти, и опять будет стрельба, плач, страх…

Так оно и вышло. Сейчас я вам расскажу.

Робо Лищака, отлично понимавшего, что он (помимо Безака) больше других замешан в опасном предприятии, не обманул уход немцев, и он еще на несколько дней остался с женой и маленьким Юрко в Подтайховой долине. Они ни в чем не нуждались. Да, теперь им там было неплохо! Охотничий домик советника лесного ведомства — настоящий салон, и хотя набит он был ничуть не менее, чем соседняя хижина для рабочих лесничества, зато в ней была печь! И лампы, и свечки! И если учесть, что не один кабан заплатил жизнью за жизнь лесных гостей, вам нетрудно будет сообразить, что они даже поправились в своем изгнании.

Однако Лищак, естественно, не мог долго оставаться без дела. До недавних пор он отвечал за порядок в деревне, имел право решать судьбу любого, кто вздумал бы нарушать эти… как их… революционные законы, — так неужто же ему теперь валяться на печи, жиреть и чего-то ждать? Нет, не мог так низко пасть наш славный начальник милиции! Да это был бы позор для него!

Однажды вечером, когда связной опять принес весть, что о немцах ни слуху ни духу, ничего опасного нигде нет, и даже в деревне, едва лишь немцы убрались, появились какие-то русские партизаны — потерял наш Лищак всякое терпение, взял жену, Юрко, все свои пожитки и айда ночью домой.

А ночью — что делать-то? Завалились под перины и заснули. Заснул и Робо, ничего не разведав, и не снилось ему ничего такого, что предупредило бы его — мол, не самое подходящее время выбрал ты для возвращения!

Что? Спрашиваете, что случилось? Ах, да не торопите вы меня, я сам все расскажу по порядку.

На другой день, до света еще, побежал Робо в школу. Хотелось ему после долгого отсутствия послушать радио, новости, узнать, что делается за околицей словацкого государства, обновленного немцами.

Ума не приложу, как это Робо ничего не знал о том, что делается в деревне! Как он не заметил тревоги, не расслышал ни рокота моторов, ни шума, ничего? Ему и в голову не приходило, что в деревню могли вступить немцы!

Только подошли они с учителем к приемнику, только собрались включить его и настроиться на волну — как дверь отворилась и вошел немецкий офицер. Вот так сюрприз! Сердце у Робо, естественно, здорово екнуло. Но оно екнуло бы еще сильнее, знай он, что творилось здесь со вчерашнего вечера, имей он хоть малейшее представление, в какую кашу вляпался.

Потому что вчера, в тот час, когда наш начальник милиции решил вернуться домой, из леса в деревню прискакали конные шукаевцы. Их было довольно много, и вели они себя так, словно были уверены, что немцы скрылись не только из нашей деревни, но уже и во всем мире о них и памяти не осталось.

— Давайте муки, хлеба! Мяса и сала! И если какое оружие найдется…

Конечно, многое нашлось. И провианта люди нанесли вволю. Но как переправить все это на Кичеру? Нужны были люди…

Трактирщицу мало обрадовали такие гости. Да и что удивительного — ребята здоровенные, такой слово скажет — словно выстрелит, а шумели они и кричали так, что у женщины в ушах зазвенело. Хуже всего стало, когда они потребовали спиртное.

— Давай, давай! — пристали они к ней. — Завтра будем праздновать годовщину Октябрьской революции! Седьмое же ноября!

А что ей седьмое ноября! Трактирщица с досадой смотрела, как эти дьяволы шарят по полкам и под стойкой, доставая бутылку за бутылкой, как опрокидывают в себя целые кружки, приговаривая:

— За Сталина!

— За Родину!

— За победу!

Ее и деньги не радовали, которыми они ее осыпали. Деньги были и, бог даст, будут, зато вон тот чернявый, с такими усищами, что хоть коня ими погоняй, совсем ей не нравился. Бог знает, из каких далеких краев занесло его сюда военными вихрями, и бог его ведает, какие у него на родине свычаи и обычаи… А он здорово выпил, водка ударила ему в голову, — уж какие тут церемонии!

В довершение всего, увидев, что на дворе ночь, и земля под ними качается, а до седел как-то высоковато, этот чернявый — узбек — решил заночевать здесь, а пока продолжать гульбу. Можете себе представить, как весело было трактирщице!

Не стану описывать, как прошел у них вечер, как провели они ночь и дождались утра. Скажу лишь, что едва рассвело, они еще раз выпили в честь праздника и стали садиться на коней, как вдруг — мамочки мои! — навстречу им машина, а в ней трое в серых шинелях…

А, чтоб вам! Немчура! Немцы!

Прежде чем все опомнились, бросились по коням и рассыпались кто куда, тот чернявый полоснул по машине очередью из автомата — как раз в ту минуту, когда немцы выскакивали, чтоб укрыться за машиной и отбиваться.

Двое сразу упали и простились с жизнью. Увидев, что и третий лежит без движения, партизаны, ни о чем более не заботясь, вскочили в седла и айда в Паленичный.

Они не доскакали еще и до конца долины, как третий немец, раненный в плечо, поднялся и побежал в деревню. Ему надо было сделать всего несколько шагов, потому что следом за первой машиной появилась вторая, и третья, и еще… Увидев, что случилось, немцы взбесились, поддали газу и помчались за шукаевцами.

«Рассеяться! Каждый своим путем на Кичеру!» — решили, видно, эти ребята, которые просто хотели мирно отпраздновать свой государственный праздник.

А немцы уже догоняли… Словно серая туча мчалась за ними по пятам, уж и стрельба поднялась, пули засвистели над головой… Шукаевцы рассыпались во все стороны, паля наугад, — так, для увеселения сердца.

Только чернявый, тот узбек, не желал так легко с этим примириться. Перебравшись вброд через речку, он выехал в другую долинку, под Шалинг, к тому месту, где растет молодой хвойный лесок. Тут ударила ему в голову горячая кровь, боевая слава его, зазвенели ордена на груди, и решил он один принять бой. И бился он наверняка как лев — тем более, что сильно выпил и голова его была несколько в тумане.

По тому, как я вам все это описываю, вы можете подумать, что все это я видел собственными глазами. Но нет, — меня тогда в деревне не было, и я немного дополнил собственной фантазией то, что мне об этом рассказывали. А эпизод этот нужен мне для того, чтобы увязать его с тем, что последовало дальше.

В то утро, то есть седьмого ноября, пришел к нам в лесничество сам подполковник Шукаев, чтоб обговорить со мной налет на тисовскую железную дорогу — он хотел взорвать ее. Не успели мы заговорить о деле, как в сенях зазвонил телефон. О господи, ну и весточка!

— Около часа назад в деревню вошли немцы, — сообщил Янко Крайча. — С танками и машинами. В верхнем конце деревни была перестрелка. Кажется, дело плохо. Смотрите в оба!

Когда я передал это Шукаеву, он задумался и проговорил:

— Необходимо узнать подробности. Откуда они пришли, куда направляются, сколько их. Надо послать кого-нибудь на разведку.

Тут Янко Латко, сидевший у меня в комнате, встает со словами:

— Я пойду, подполковник!

— Почему ты? Ты ранен… — говорил Шукаев, глянув на руку Янко, которую тот еще носил на перевязи.

— Пустяки! — лихо возразил Янко и, сняв перевязь, начал срывать бинты. — Все уже зажило. Можно мне?

— Ну, если ты так хочешь — ступай… Ты хоть местность знаешь, — согласился Шукаев. — Только хорошенько приметь, сколько их, какое у них вооружение, останутся ли они в деревне и вообще…

И Янко побежал на разведку.

Пускай нам достаточно ясны причины, побудившие его на этот шаг, пускай он не раз клялся отомстить немцам за свою рану — все же не следовало ему так сразу решать, не надо было ему ходить!

Ведь у него не было ни малейшего понятия о том, что произошло утром в деревне, о перестрелке, когда немцы рассеяли отряд шукаевцев, и уж меньше всего подозревал Янко Латко о том, что есть на свете некий усатый узбек, который вздумал в одиночку сражаться со швабами, и как раз неподалеку от дороги… Короче, не зная ничего, вышел Янко из-за поворота дороги к Шалингу как раз в тот момент, когда разъяренные немцы открыли огонь по узбеку. Услышав стрельбу, Янко начал петлять, надеясь скрыться в чаще — да поздно. Немцы тотчас его углядели и сосредоточили огонь на нем.

Бедняга! Уж видно, судьбой ему было предназначено в тех местах, где его однажды ранили, именно под Шалингом, расстаться с невинной своей душой… Да как! Думаете, смертельными были его новые раны? Куда… Эти сволочи добили его: видно, ничего не хотел открыть им Янко…

Понятно, немцы, которым ясно было, что леса так и кишат партизанами и повстанцами, не ограничились этой маленькой карательной экспедицией. На другой же день — не знаю, шли они точно по картам, или им кто-то показал путь, — небольшие патрули вышли в близлежащие долины и леса, и один из них, уже к вечеру, добрался до Кичеры.

Что да как там было, расскажу со слов соседа моего Ковача, у которого на Кичере хижина и сенник. Он-то и был очевидцем — спросите его самого и увидите, правильно ли я все изложил.

Такие хижины и сенники разбросаны по всей Кичере так, что если б соседям вздумалось переброситься словечком, пришлось бы им порядочно надсаживать глотку. Если вы там еще не бывали, сходите посмотрите, и первое же пепелище, на которое вы наткнетесь по дороге из деревни, — это и есть все, что осталось от хозяйства Ковача.

В тот день, о котором я говорю, сидел Ковач на скамье у двери и с большим интересом слушал, что ему рассказывает о вчерашнем бое в деревне некий партизан. Спрашиваете — не тот ли самый узбек? Как это вы угадали? Он самый — прискакал на Кичеру совершенно один и теперь смеялся, кричал и размахивал руками, чтоб понагляднее изобразить событие. Сидел он боком, в углу, и рядом с ним лежал на лавке его автомат.

Ковачиха пекла хлеб в сенях. И вот представьте, только она открыла дверцу печи и по всему дому разнесся аромат божьего дара — распахивается дверь, и входят в сени два вооруженных немца.

Ковачиха, конечно, чуть с ног не свалилась, чуть фонарь из рук не выпустила, чуть не запричитала в голос.

Дверь в горницу, правда, была открыта, но внутри было уже темновато, а хозяин с гостем и дыхание затаили. Шваб заглянул в дверь и, увидев Ковача, повторил вопрос, над которым у нас все ребятишки смеялись:

— Никс партизан?

Он, видно, чувствовал себя не очень-то уверенно, потому что даже шагу в горницу не сделал.

Ковач бросил взгляд на узбека, тот жестом показал, что надо ответить отрицательно, а сам уже тянулся к автомату, снимал его с предохранителя.

— Никс партизан, — ответил Ковач твердым тоном.

В тот же момент узбек молниеносно вскочил и — к немцу.

— Нихт шиссен, камераден! — крикнул он, чтоб сбить немцев с толку, мгновенно вырвал оружие из рук ближайшего немца и открыл огонь.

Право, действовал он, как дьявол! Одному швабу руку прострелил, другого ранил в голову, — и все трое вывалились вон, и пошла сумасшедшая перепалка. Стреляли, видно, наугад, пули никого не задевали — был уже поздний вечер, и Кичеру окутывала густая темнота.

Словно молния ударила в хижину Ковачей. Это ведь не шутка, милый мой. То, что случилось, вовсе не было шуткой…

— Дело дрянь, жена, — говорит Ковач. — Или нам уходить, или нас перестреляют.

Но сами знаете женские капризы! Ковачиха — ни в какую:

— Да ни за какие коврижки не выманишь меня отсюда! Нет и нет! Знаешь, что? Прикинемся, будто мы и знать ничего не знаем…

Когда прекратились выстрелы, к Ковачам сбежались соседи.

— А я ничего не знаю, — отбрехивался Ковач. — Слышал только: стреляют где-то недалеко…

На другой день, когда Ковач из осторожности торчал в гостях то у одного, то у другого из соседей, явился на Кичеру карательный отряд, а с ним — тот немец, у которого узбек вырвал винтовку. Ковача накрыли у одного из соседей.

— Это он, — заявил раненый немец. — У него в доме все и случилось.

В опасную переделку попал теперь Ковач! Швабы принялись за него как следует, без всякой милости:

— Где партизаны?!

Чем тут отговоришься после вчерашнего?

— В горы убежали! — ответил он, взмахнул руками — мол, ищи ветра в поле!

— Ах, в горы! В горы, говоришь?! — закричал на него командир отряда. — Все вы тут партизаны! А то бы сидели в деревне!

И началось божье попущение… Выгнали из хижин всех, с бабами и детьми, собрали у склона Кичеры. Пулемет поставили…

Можете себе представить, тяжелая то была минута. Люди уже видели себя перед небесными вратами… Но тут подходит к командиру один из тех, которых немцы завербовали по чужим странам — позже я слыхал, будто это был какой-то словенец — и начинает убеждать командира, что у них, в Югославии, у многих крестьян есть хижины по горам и так далее.

Ну, не знаю, то ли хорошо в тот день выспался командир, то ли впрямь осталось у него в сердце что-то человеческое, только он смягчился — правда, лишь наполовину.

— Все это сжечь! — И он повел рукой, как бы сметая с лица земли все постройки на Кичере.

Ну, сами понимаете, что тут последовало. У мужиков сердце дрогнуло, женщины на колени попадали, дети разревелись. Напрасно! Немцы рассыпались по Кичере, и вскоре деревянные строения запылали, как свечки.

Какой тут поднялся плач! Какие причитания и жалобы! Ах ты, боже мой… Одежда, припасы — сгорело все дотла, и ветер вместе с дымом пожарищ развеял надежду на пристанище… Будут вспоминать об этом пожаре партизаны морозными ночами…

В тот же день, когда сожгли Кичеру, другой немецкий патруль появился в лесничестве в Шалинге. А в нашем лесничестве в это самое время подполковник Шукаев напрасно ждал возвращения Янко Латко. А часовые, расставленные от Большого Болота до Вепора и Кичеры, то и дело докладывали о перестрелках или пожарах.

— Ясно: жгут все, что может служить укрытием для партизан, — сказал Шукаев. — Покоя нам теперь не дадут, будут сжимать круг… А я должен сохранить в целости свое соединение. Должен избегать потерь… Что ж, еще разок перекинемся с ними в карты — и уйдем…

 

XIII

Когда Шукаев решил еще раз перекинуться с немцами в карты, он, наверное, и не подозревал, какая ему представится возможность. В один из следующих дней — надеюсь, вы меня извините, если не вспомню точной даты, — Шукаев сидел в кухне, играя с маленькой Надей, которая его очень полюбила; тут Адам Панчик соскреб с сапог грязь перед дверью и вошел в дом.

— Сообщение для вас, подполковник!

— Слушаю, — отозвался тот, еще более скупой на слова, чем Адам.

— В Полгоре, за той горой, до восьмисот немцев. В деревне все замерло, и они чувствуют себя в безопасности. У них много оружия и припасов. Сдается мне… надо бы их пощекотать.

Подполковник, казалось, пропустил мимо ушей последнее замечание, но сообщение принял с благодарностью.

— Спасибо, товарищ. Подумаю. Припасы нам нужны.

Вот и все, что он сказал.

Он явно знал Панчика, однако не в его характере было принимать все на веру или легкомысленно открывать свой замысел до того, как он созреет…

Панчик ушел, а Шукаев снова подозвал Надю и стал качать ее на коленях. Надя смеялась, хлопала в ладошки и чувствовала себя на седьмом небе, а подполковник в это время думал совсем о другом. Он сказал:

— Трудные времена настают. Деньги кончились, припасы кончаются… А продержаться надо. Я разослал воззвания по деревням.

Видно, его одолевали большие заботы. Да и как же иначе? Не шутка — отвечать за стольких людей!

Вскоре после этого они совершили знаменитую свою вылазку против гарнизона в Полгоре. Пробрались с вечера, ликвидировали часовых — тррр! Напали врасплох, на сонных! Ох, и потрепали же они немчуре чубы! Сражение шло всю ночь, всю ночь трещали выстрелы, и многие из швабов, «павших за родину», предстали перед святым Петром в одном исподнем. К утру отряд щукаевцев с богатой добычей отошел на Фабову Голю и на Хлпавице, скрылся в лесистых горах, где он был в безопасности, — но сколько таких экспедиций могли они совершать? Чтоб удержаться вместе, не дробиться, не распылять своих сил понапрасну в области, густо занятой неприятелем, им приходилось оттягиваться в такие места, где их никто бы не беспокоил, где они были бы единственными хозяевами. Делать вылазки, нарушать коммуникации, препятствовать снабжению немцев там, куда приближался фронт, — и снова назад, в надежные леса, в горы, где могли царствовать они одни да орел над ними. И в скором времени подполковник Шукаев сказал мне:

— Вы нам хорошо помогали, заботились о нас, показывали тайные тропки… Спасибо большое за все. Завтра простимся, и вы проводите нас к Мураню.

«Эх, — подумал я, — судьба им не очень-то благоприятствовала. Сколько преодолели, пробились через горы к нам, — да поздно, не пришлось им повоевать здесь как следует. Пришли с Мураньского плато и теперь туда же возвращаются… Да что ж, дороги их — то прямые, то извилистые… но подполковник Шукаев знает, что делает! Ах ты, жалость какая…»

Когда Шукаев сообщил мне о своем намерении, заявился к нам неожиданно Стрмень, отец Мишко. Мы с Шукаевым стояли уже на крыльце, и Надя, которую он держал на руках, теребила его бородку. Вдруг видим, останавливает Стрмень своих волов перед домом, слезает с повозки и — к нам. И хоть Шукаева он видел впервые, тотчас понял, с кем имеет дело, и говорит ему:

— А я вам письмо принес, подполковник.

Шукаев вскрыл конверт, пробежал глазами письмо и буркнул:

— Вот глупость! Зачем было писать? А если б тебя с этим письмом схватили? Главное дело, ты нам одного вола даешь. — И, обращаясь к своему адъютанту, добавил: — Напиши ему расписку.

Сказал он это, конечно, по-русски, и, хотя в русском языке слово это звучит совсем не так, как на нашем, Стрмень сейчас же понял, что он сказал. Посмотрел он на командира, на адъютанта, потом на меня, и взгляд его был какой-то растерянный, порхал, как бабочка. Видно, другого вознаграждения ожидал Стрмень.

— А расписку оставь лучше здесь, в лесничестве, — посоветовал ему Шукаев, подписав бумажку. — Придет время, возьмешь ее и по ней получишь, что следует. Немецкие часовые тебя не останавливали?

— Нет. Они подальше стояли. Пробрался… А насчет расписочки-то…

Ах, чтоб его! Опять в нем проснулось старое скупердяйство! Недоволен был, видите ли!

Хотя собственный сын пристыдил его до того, что Стрмень даже добровольно вступил в отряд милиции и служил верно, хоть и подчинился он приказу Лищака, и поехал в лес вроде по дрова, чтобы передать вола партизанам, — не в силах он был подавить свою натуру и скрыть разочарование, когда ему вручили бумажку, такую необычную купчую…

Я-то сразу понял, в чем загвоздка! Денег? Да нет, не сказал бы я, что прежде всего ему хотелось денег… Скорее, стало ему чего-то жалко, и что-то вроде суеверного страха охватило его. Ведь как бывало, когда он продавал со своего двора скотину? Вырвет, бывало, клок шерсти незаметно для покупателя, бросит на землю — чтоб счастье не продать. А зажав в кулак денежки, согреет их дыханием — чтоб не разлетелись. После же, когда в трактире пили магарыч, всякий раз отольет несколько капелек — в жертву таинственным силам, чтоб не наводили порчи и разорения на хозяйство… Так делывали и отец его, и дед. И надо сказать, до сих пор ладно жили Стрмени, горе-злосчастье обходило их стороной.

А теперь! Чтоб обмануть немцев, он выехал на двух волах и отдал одного партизанам. И клочка шерсти не выдрал из него, и ни копейки не получил, и дурак был бы, если б надумал согревать дыханием расписку, за которую — сам подполковник сказал! — можно в петле очутиться. А уж какой тут магарыч! О магарыче и речи не могло быть…

Вот они откуда, это сожаление, этот страх. Понял Стрмень: странные времена подошли, рушатся старые обычаи и нравы, и никто наперед не знает, что его ждет.

— Дров-то на повозку нагрузите, — сказал я ему, когда он собрался уезжать. — Немцам глаза отвести…

— Нагружу пониже по дороге, — буркнул Стрмень.

Выпряг он вола, передал часовому, простился с нами и поплелся домой.

Только прошу я вас, милый мой, не делайте из этого эпизода неверных выводов, которые нарушили бы правдивость вашей хроники. С какими бы чувствами ни отдавали наши люди партизанам всякие припасы, вы должны высоко поднять их самоотверженность. Шутка ли — кормить целую армию? Шутка ли — выехать под носом у немцев на паре волов, а вернуться с одним? Скажу вам, даже у тех наших людей, что не колебались замотать лицо платком да нарядиться в женское платье, только бы прошмыгнуть мимо немецких часовых с корзинкой на спине, — даже у них, при всем их героизме, нередко душа в пятки уходила.

Не будем дивиться этому. И нечего всплескивать руками над ошибками простого человека, который умел делать смелые дела. Он — хорош. Он — прекрасен.

Вернемся, однако, к проклятым швабам и еще к власовцам, большинство которых по невежеству поддались вражеской пропаганде и гадили в собственное гнездо. А их было немало, увы, немало их было.

Что они делали?

Каждый день ходили по долинам, прочесывали лес. Местность очищали. Кого поймают, кого нет — а стреляли людей, как перепелок, и охота эта до того уж их распалила, что стали они убивать и вовсе невинных. Господи, сколько убитых валялось около Толстого Явора! Сколько жертв на дороге к Лому!

Счастлив был тот, кого, поймав в лесу, приводили в деревню: счастлив, потому что для него оставалась хоть искорка надежды на спасение. Но часто бывало так, что дикие наши гости, смертельно устав, теряли всякую охоту возиться с пойманными. И хватали кого попало, хватали солдат, мирно возвращавшихся по домам из своих частей, солдат, предъявлявшим им листовочки Тисо, который обещал свободное возвращение и хорошее обхождение… Нет, не уводили их в деревни на допрос, разговор был короткий: «Все вы — изменники! Все — партизаны!»

Ну, и на месте…

В эти дни и нас заставили обзавестись документами и удостоверениями о численности семьи. Пошел я за этим делом к нотариусу в деревню.

Вхожу в контору — да, не те уже времена!.. Там, где еще недавно сидел Валер Урбан, где сидели члены нашего Революционного Национального комитета, расположилась немчура. Ох, и зрелище же! Ясновельможное панство, надравшись сливовицы, куражилось вовсю. Смотрю — кого же это они сейчас в работу взяли, кого допрашивают? Да наших добрых знакомых — Драбанта, Ремешика и Стрменя!

— У вас сын партизан! — орал немец на отца Дюро. — Где он? Где вы его прячете?

Драбант, совершенно спокойный, отвечал:

— Мой сын еще до восстания ушел куда-то на юг: работа там подвернулась. И где он сейчас, не знаю. Почта не ходит.

— Он правду говорит, — подтвердил нотариус. — Дюро ушел задолго до восстания…

Тогда немец ткнул пальцем в Стрменя, словно хотел наколоть его, как бабочку на булавку, и взревел:

— Оружие где? Вы в милиции служили!

С этими словами он налил себе стопку и выдул залпом.

— Оружие?.. — забормотал Стрмень, растерявшись от того, что в обвинении заключалась правда. — Я… в милиции?.. Но ведь…

Нотариус подоспел к нему на помощь:

— Уверяю вас, тут какая-то ошибка. Это один из самых наших мирных граждан… Не угодно ли еще стопочку?

Не ожидая согласия, он налил всем немцам — пусть пьют, пусть затмится их разум, пусть у них в мозгах зеленые черти скачут!

Главный из немцев уткнулся в бумаги, а потом — Ремешика как обухом по голове:

— Вы снабжали партизан!

Это, ясное дело, прямо оглушило Ремешика. Такое обвинение! Кто это рассказал?..

— Какие там партизаны!.. Бандиты они, поняли? Явились, свинью у меня закололи… Да только их, слышишь, накрыла наша…

Вот олух! Еще немного, и пошел бы болтать о нашей милиции! Нотариус, не потеряв присутствия духа, перебил его:

— К нему в дом вломились бандиты, а соседи, наши жители, прогнали их. Свинья-то осталась… и в этом легко убедиться!

— Ну да! — подхватил Ремешик. — Ветчинка, окорочек, шейка до сих пор в рассоле лежат. На той неделе, слышь, коптить начнем…

Ну что ж, дело для них окончилось добром, всех троих отпустили, не найдя на них и пятнышка. Немец рылся в своих бумагах, качал головой, словно удивлялся, кто это так очернил нашу деревню. Честное слово! Кого ни возьми — чистый ангел. В худшем случае — простодушный крестьянин, сбитый с толку пропагандой…

Да, забыл упомянуть, кто еще, помимо нотариуса, находился в конторе — в роли надежного свидетеля. Думаете на бывшего старосту Шимчика? Куда! Этот — хоть бы его жена на коленях молила — навсегда презрел почет и мирскую славу. Но был здесь лавочник Цут, этот хитрый лис, и его-то назначили представлять самый мирный и солидный элемент нашей деревни. Но с тех пор как начались все эти передряги, у Цута не осталось ни малейшей охоты выставляться напоказ да ручаться за то, что не сегодня-завтра перевернется вверх тормашками. Не было у него никакого желания класть руку в огонь ради «немецкого порядка», купленного ценой жизни невинных людей. Это что, совесть в нем проснулась? Черта лысого! Думал он только о себе — потому и стал осторожен.

В тот момент, когда младший нотариус вызвал меня, чтобы выправить мои документы, дверь распахнулась настежь и два немецких солдата втолкнули в комнату Робо Лищака. Вот это было скверно — признаюсь, сердце у меня так и екнуло.

— Лищак? — Начальник смерил его острым взглядом и бегло заглянул в бумаги: — Что ты делал во время восстания?

Так и спросил — на «ты», собака. Видно, уверен был, что поймали самого важного…

— Что я делал? — совершенно спокойно повторил Лищак. — Да то же, что и всегда. Дома был, паровоз водил.

— Лжешь! — закричал немец. — У нас точные сведения, что ты организовал…

Но каков наш нотариус! Опять ведь нашелся! Снова наполнил стопочки немцам, и себе налил, и прервал немецкого офицера, когда он в самый раж вошел:

— Прошу… Ваше здоровье! А что касается этого, Лищака-то, пожалуйста, осведомитесь у самого серьезного свидетеля. У пана Цута вроде нет никаких причин покрывать или скрывать всякое свинство — пусть же он засвидетельствует, чья это заслуга, что никого у нас в деревне не убили, не ограбили! Пусть скажет, кто организовал наших самых уважаемых обывателей и своего рода отряд безопасности, который в самом деле так следил за порядком, что ни у кого волос с головы не упал.

Надеюсь, мне удалось хоть приблизительно показать, каким способом нотариус защищал Лищака. Говорил он, сами видите, как старый крючкотвор. Ему нужно было, чтобы лавочник не выдал Лищака.

А Цут, как я уже сказал, и сам в то время совсем растерялся — знал, что война близится к концу, нет ничего определенного, одна власть сменяет другую, как после зимы настает весна, а после ночи — день. Нынче здесь немцы, а завтра бог весть кто…

— Правда, — промолвил Цут несколько сдавленным голосом, — порядок был, и ни с кем ничего не случилось.

— Ваше здоровье! — поднял нотариус свою стопку.

— Ваше! — подхватили немцы.

А офицер махнул рукой, словно комара отгонял, и говорит Лищаку:

— Можете идти.

Уже на «вы» заговорил, гадина!

Я стоял возле младшего нотариуса, ожидая документы. Спросили меня о численности моей семьи.

— Ну, — говорю, — я сам, потом жена, ребенок…

— Но с вами еще письмоводитель живет, не правда ли? — говорит младший нотариус, косясь на соседний стол.

Я было подумал, что он ошибается, и только потом смекнул. Ну конечно же! Он мог бы вписать ко мне хоть десятерых — частенько у нас партизан был полон дом!

— Ах да, я чуть было не забыл Матея, — говорю. — Действительно, четверо нас.

— Так как его зовут?

— Матей… О господи, как же… — ищу скорей какую-нибудь подходящую фамилию. — Ну да, Матей Кордик!

Младший нотариус вписал в мой документ четвертое, несуществующее лицо, протянул мне бумагу и сказал:

— Как-нибудь выпишем и ему удостоверение личности…

Ну до чего же милый человек, ей-богу, и бесстрашный притом: под носом у немцев делал такие дела, за которые мог страшно поплатиться… Как он помогал людям, я увидел тотчас после того, как сам получил документы: как раз в это время в контору вошел заведующий нашей школы вместе с каким-то парнем и — прямиком к молодому нотариусу:

— Так и так, вернулся мой зять, и нужно ему удостоверение личности.

А у парня вид такой, словно он только вчера из дикого леса: глаза щурит и держится не очень-то уверенно. Как ни рылся я в своей памяти, никак не мог его припомнить и в конце концов пришел к твердому выводу, что этого человека у нас в деревне никто никогда не видел.

Но молодой нотариус не ломал себе головы.

— Ваше имя и фамилия? — спросил он парня.

— Милан Фролко, — поспешил ответить за него заведующий школой, кладя на стол свежую фотографию. — Милан Фролко, родился там-то и там-то, служащий налоговой управы…

Паренек и рта не раскрыл.

Тем временем жена нотариуса внесла угощение и спросила мужа:

— А ты не забываешь господ?

— Господа, прошу вас! — принялся потчевать немцев нотариус. — Ешьте, пейте на здоровье!

А те уже здорово хватили и едва глазами моргали.

Когда удостоверение для Фролко было готово (а должен сказать, молодой нотариус пек их как блины), мы все вместе вышли на улицу, и тут решил я пощупать учителя:

— А у вас, сдается, большая семья!

— Такая у меня семья, — отвечает учитель, — что я хоть сейчас батальон выставить могу. И каждый день родственничков все больше. И вот странность — одни мужчины, — усмехнулся он мне прямо в глаза.

Оказалось, что парень, только что возродившийся под именем Милана Фролко, — чешский студент-партизан, которого немцы поймали вчера в лесу и вместе с другими пленными привели в школу. Дивитесь, как ему удалось проникнуть из школьного здания в квартиру заведующего? А я бы сказал, никакого дива тут не было. Если господа офицеры в сельской управе не отказывались от стаканчика, то тем более не терялись перед бутылкой самогона часовые в школе; опьянение застлало им мозги, какая уж тут бдительность!

Так и вышло, что студент, которого как партизана, да к тому же чеха, ждала неминуемая смерть, проскользнул вслед за школьным сторожем в квартиру заведующего.

— Спасите меня! Помогите!

Так и вступил он в семью. Ночью потом его вывели на дальний хутор Медведёво — солдат и партизан там было, что маковых зерен, да и старые наши полицейские там скрывались.

Но сейчас еще ночь не наступила, Фролко еще не отвели на хутор; шел он с нами к школе и все твердил свое новое имя: «Милан Фролко, Милан Фролко…»

А надо сказать, что, как ваш теперешний класс, в котором вы учите детишек, так и все остальные помещения школы были забиты несчастными, схваченными по лесам. Еще и сегодня мурашки пробегают у меня по спине, как вспомню этих бедняг. Измученные долгими походами, исхудалые, избитые — многим из них смерть смотрела в глаза.

Думаете, немцы заботились о них? Хлеб давали, гуляш им варили? Как бы не так! Ничем они их не кормили, загнали попросту в классы да поставили на дворе часовых. Вот и все. Хоть ломала немцев злоба, хоть считали они, что мстят за измену, и вели себя, как в завоеванной стране, — следует признать, что кое-кому из них война уже осточертела; кое-кто уже не верил в обещанную победу, только и мечтал попасть наконец домой, и к службе стал равнодушным.

Нет ничего легче, как подметить такие настроения и слабые стороны охраны.

— Нынче в воротах стоит Вольфганг, — сказала жена заведующего, когда мы вошли к ним. — Опять спасем кого-нибудь… А вы спрячьтесь до вечера на чердак, как вас звать-то?

— Милан Фролко, исконный словак! — засмеялся молодой чех.

Как бы я ни старался, никогда мне не удастся нарисовать вам точную картину того, что делали наши люди для спасения арестованных. А дело было куда как нелегкое — немцы-то нагнали в школу сотни схваченных! В каждом доме у нас дым стоял коромыслом, как перед рождеством Христовым, в каждой халупе сломя голову варили, пекли, жарили. Хлеба да пирогов носили целыми корзинами, похлебку таскали ведрами…

Да что там похлебка, что там хлеб с пирогами! Тут еще и другое творилось.

Как раз, когда я выглянул в окошко из учительской квартиры, явились на школьный двор Шимон с Марой, неся огромную корзину. Они подошли к часовому, и пока другие люди со своими припасами топали прямехонько в классы, Шимон отвернул тряпочку, прикрывавшую корзину, и стал потчевать Вольфганга пирогами. Ей-богу, душевное было меж ними согласие, Шимон и по плечу немца похлопывал, как близкого друга.

— Сейчас вы кое-что увидите, — сказала учительница, а супруг ее добавил:

— Голову позакладываю, что под Мариными пирогами лежит еще кое-что! И спорим — лежит там Шимонова старая шапка да рубаха!

Мне, конечно, любопытно было, чем-то кончится визит Шимона. Ну, чтоб не испытывать ваше терпение, скажу уж прямо: кончился он сверх ожидания хорошо.

Первым вышел из школы Шимон. И опять заговорил с часовым; рассказывал что-то, руками размахивал, а все для того, чтобы посмеяться, похохотать, поднять немцу настроение.

Тем временем во двор стали выходить остальные посетители.

— Глядите, глядите! — воскликнул вдруг учитель. — Смотрите — Мара ведет одного!

И верно! Человек, который помогал Маре нести корзину и вместе с ней благополучно миновал ворота, был явно нездешний.

А все — старая шапка Шимона, его штаны да рубаха! Все — Шимон, который трещал без умолку, заговаривая зубы Вольфгангу, меж тем как второго часового сторожиха поила крепким чаем. А что? Холодина-то стояла лютая!

Вот так и спасали наши люди партизан и офицеров бригады, которым грозила наибольшая опасность; выкрадывали их, можно сказать, прямо из-под виселицы.

— Не с каждым, правда, договоришься, — заметила учительница, когда Шимон тоже ушел. — Тут три начальника караула: один добрый, второй так себе, зато третий… Никому не пожелаю видеть, на что он способен! Мюллер его фамилия — это тот, со шрамом. Ох, зверь просто!

Учитель не согласился с женой:

— А что мы знаем о том, который поселился у нас? Мало, почти ничего. Ты говоришь — добрый. Прикидывается добрым, да потому только, что дело-то их дрянь. Зовут его Корнель Лишка, у него в Братиславе мясная лавка; отец чех, а мать родом из Вены. Сестра его объявила себя немкой, брат-врач — чехом, а сам Корнель пошел в эсэсовцы для того только, чтобы, как говорят, спасти свою лавку от разорения. Видно, просто гнусный лавочник. Я и знать не хочу, скольких невинных людей он замучил и убил, пока немцы побеждали.

— Добрый он или просто судьбу подкупает, не знаю, — ответила учительница. — Но только он видит все, что делается в школе, и помалкивает. Разве малое дело произошло тут вчера? Сами судите!

И она рассказала эпизод, который вы могли бы поместить в вашу хронику. Чтоб черти их всех!.. Это я про немцев…

Так что же случилось?

Схватили немцы одного человека и заперли вместе с остальными в школе.

А сторож школьный все среди арестованных околачивается, и этот человек ему говорит:

— Плохо мое дело, приятель! Связной я. И если вы сейчас же меня не выручите, расстреляют еще сегодня.

Сторож тут же хватает стол, приподнимает его, кричит:

— Эй, помогите-ка!

Вынесли стол из школы, через двор — и в квартиру заведующего. А часовые тряслись от холода, проклинали дождь, жались по уголкам. Служба? А ну ее к лешему! Их больше спиртное интересовало, — пьяные уже были.

А сторож, войдя в кухню, говорит:

— Вот вам еще один… Надо что-то сделать! Переодеть да какие-нибудь документы раздобыть…

Позвали того человека в комнату, стали примерять одежду.

— Через два дня я должен быть в Братиславе, — говорит он. — А больше меня не спрашивайте. Только — ах, черт, в этих штанах я и шагу не ступлю!

Подали ему другую пару брюк. И как раз, когда он их натягивал, прыгая с ноги на ногу в одной рубашке и подштанниках, — бац, открывается дверь и входит эсэсовец Корнель Лишка. А по кровати да по стульям разбросана разнообразная одежда, так что ему достаточно было одного взгляда, чтобы все понять.

— Гм, какой богатый гардероб! — усмехнулся Лишка. — Или комедию какую играть собираетесь?

Все, естественно, побледнели, как мел. Будь Лишка хоть чуточку менее корыстен, честное слово, загремели бы все, как миленькие. Но человек, о котором речь, не вчера родился; он разбирался в людях и тотчас понял, с кем имеет дело. Короче: поставил он все на одну карту.

— При таких обстоятельствах, говорит, — нет нужды играть комедию. Слыхал я, вы изволите быть из Братиславы, а потому разрешите представиться: ваш земляк. Послезавтра мне надо быть в нашем прекрасном городе, чего бы… чего бы это ни стоило!

Ей-богу, Лишку он видел первый раз в жизни и рисковал страшно. Видимо, такие мгновенные решения принимают те, чья жизнь на волоске.

А Лишка, подумайте, не вовсе потерял чувство долга. Были у него свои представления об ответственности. Но с другой стороны, ему понравился намек на вознаграждение, и он говорит:

— Если им не удастся повесить тебя, они повесят меня. Еще вопрос, кто из нас обоих ценит свою жизнь дороже.

Видите, из ответа его торчали рожки весьма прозрачной дипломатии.

— Ну, об этом мы с вами легко договоримся, — возразил тот человек. — Ах, наша Братислава…

— Ладно, переночуешь у меня, — решил начальник караула.

Так и сделали. Под утро Лишка вывел того человека из деревни — он, может, и сам с радостью дошел бы с ним до Братиславы. Отчего же — были ведь и такие, которым война обрыдла. И такие, что боялись ее конца.

Вот что узнал я тогда от жены учителя. Но если вы и вставите в свою хронику этот эпизод, — верю, такой мелкий случай не перевесит чашу весов, на которой нагромоздились все зверства и безобразия немцев. Им уж ничто не поможет…

Я простился, вышел — пора мне было и домой.

Только отошел я немного от школы, как меня потрясла картина, которая никогда не изгладится из моей памяти.

По грязному шоссе, под холодным ветром и дождем, немецкие солдаты гнали толпу бродячих цыган. Сами знаете, — цыгане! Смотреть больно: одеты кое-как, дырявые юбки у женщин, у мужчин задницы из штанов вылезли. Матери обвешаны детьми, — несли их в платках за спиной или на руках, а цыганята, что уже умели ходить, путались у взрослых под ногами, семенили по слякоти, плакали… На одних хоть рубашонки были, но сколько детишек бежало совсем голеньких!

Скажу вам: взгляд цыганских глаз совсем не такой, как наш. Смотрит он как бы из другого мира, о котором они уже и сами-то забыли. Но в глазах этих цыган, которых близкий фронт загнал в лапы к немцам, было нечто иное, чем отсвет далекого мира, забытой родины. Было в них недоумение и страх, ужас перед тем, что их ожидает, и — была на них кровь, потому что немцы, как я понял с первого взгляда, не шутили с беднягами, охаживали их прикладами по чему попало…

Кровь на лицах, на руках, кровь просачивалась сквозь одежду — кровь, слезы, причитания, отчаяние. Они ломали руки, призывали бога, молили о пощаде, — но стоило кому-нибудь отстать — трах! — получай пулю. И еще один труп валялся в грязи…

Несчастные, они попали в руки самого худшего, в руки того дьявола со шрамом, Мюллера, в котором, по словам учительницы, не было ни капли человеческих чувств.

Ох, палач! Он шагал в группе своих подручных, стегая кнутом плачущих детишек, да еще — насколько ему позволяла рассеченная рожа — довольно ухмылялся.

Как хотелось мне броситься на него! Пожалуй, надо было хоть попытаться уговорить его, пристыдить… До сих пор раскаиваюсь, что не нашел я в себе тогда столько силы. До смерти буду сгорать со стыда, что отошел я тогда в сторонку и только проводил их взглядом.

«Да смилостивится над ними господь бог!» — подумал я, увидев, что прогнали их мимо школы.

Вечер наступил, стемнело уже, когда я постучался к Драбантам. Не удивляйтесь, пожалуйста, что не знаю я прямой дороги домой и что даже в то опасное время носили меня черти бог весть где. Я ведь привык к ночным обходам, к извилистым тропкам, а что касается немецких часовых, то опасаться мне было нечего — документы мои были в порядке.

— Добрый вам вечер, — говорю, когда мне открыли. — Что поделываете, люди божьи?

Они ничего не делали, отдыхали, только старая Драбантиха вынимала из печи последние хлебы.

— Напекла вот немного… для наших в школе, — отозвалась она. — Господь ведает, до чего же у меня за них сердце болит, как подумаю…

Посидел я с ними, и опустилась на меня тишина, наполнявшая весь дом; и совсем я забыл, зачем, собственно, явился. Да и была ли у меня какая-то цель?

— Вестей никаких нет? — спрашиваю, пожалуй, для того только, чтоб нарушить эту тишину. И тут оказалось — каждый из семьи погружен в свои особые мысли.

— О Лукаше? — схватилась, словно со сна, невестка.

— О нашем Дюрко? — будто издалека откуда-то спросил старик.

А старая Драбантиха, которую равно терзали все горести, только вздохнула:

— Господи, когда все это кончится!

Что делать? Пришлось утешать их. Преодолевая гнетущее чувство, владевшее мной с тех пор, как я увидел печальное шествие цыган, стал я искать такие слова, в которых можно было бы почерпнуть хоть немного надежды.

— Конец наступает неудержимо, — сказал я тогда. — Наши страдания лишают нас, правда, всякого терпения, и многие впадают в отчаяние, теряют надежду. Но немецкий фронт трещит по всем швам и война постепенно издыхает, поверьте! Скоро конец…

Сидели мы вокруг стола — вместе, и все же каждый как бы в своем особом мире, и миры эти были далеки друг от друга, как звезда от звезды.

— И слухи о нем не доходят… — опять вспомнил старый Драбант о младшем сыне.

— Почти все уже вернулись, — прошептала невестка Веронка. — Только мой Лукаш…

— Не бойтесь вы за них, люди божьи, — говорю, — Дюро — под охраной Козлова, а тот не даст ему погибнуть. А что до Лукаша, кто знает, может он на ту сторону пробился? Спорим — вернется он вместе с русскими…

Не успел я договорить, как послышался слабый стук во входную дверь. Такой слабый был этот стук, что мы бы и не услыхали, если б не Веронка. А она, словно по таинственному внушению, вдруг вскочила, выпрямилась и вся замерла в напряженном ожидании.

И опять: тук-тук-тук…

Тогда вышел старый Драбант в сени и открыл дверь. А дверь распахнулась настежь — потому что снаружи на нее всем телом навалился какой-то человек, рухнувший теперь на пол.

— Господи Иисусе! — вскричал Драбант. — Что это? Что же это делается!

Ей-богу… то был Лукаш!

Бросились мы к нему, а он лежит без сознания, только стонет. Ну, можете вообразить, что тут началось. Веронка так и пала на него, обхватила, из горла вырвался какой-то отчаянный вой, старая Драбантиха заметалась из угла в угол, хватаясь за голову, не понимая, что делает…

— Рехнулись, бабы! — приглушенным голосом окликнул их Драбант. — Тихо!

Мы перенесли Лукаша в комнату, уложили на кровать. Он был ранен, и, видимо, тяжело: правый бок гимнастерки весь пропитался кровью, да и левое плечо, кажется, сильно было задето.

— Лукаш!.. Вымолви хоть словечко, Лукаш! — причитала его молодая жена, но Лукаш не отзывался, Лукаш был в глубоком беспамятстве. Еще бы! Он совсем обессилел и наверняка потерял много крови.

Мы сделали, что могли, что привыкли делать в таких случаях: стянули с него всю одежду, промыли раны.

Ох, черти, как же они его отделали! Ясно было, кто тут виной. Лукаш не открывал ни глаз, ни рта, чтоб хоть словечко промолвить — но мы и без этого знали: немцы плюют на всякие гарантии свободного возвращения, данные нашей регулярной армии, охотятся на людей, они и подстрелили Лукаша. В кармане его нашли мы даже ту самую пресловутую листовочку… Простреленная, слипшаяся от крови — отличная гарантия!

Но откуда в Лукаше такая сила? Как добрался он из леса? Полз, поди, по склонам гор, землю ногтями царапал, ветки грыз, чтоб заглушить боль, приникал к бороздам, прятался в кустах — только бы его не нашли… Ей-богу, с такими ранами да по такой дороге — всякий другой давно бы дух испустил!

Только собрались мы перенести Лукаша из общей комнаты в чулан, явился Матуш Трчка.

— Шел мимо, вижу: у вас еще свет в окошке…

Он, конечно, понятия не имел о случившемся. Но, увидев тяжкие раны Лукаша, тряхнул головой:

— Тут вы сами не справитесь. Я пошел за доктором!

— Не ходи, Матуш! Ради бога, никто не должен знать о Лукаше!

Но Трчка не слушал никаких протестов. Когда он вышел, я стал успокаивать Драбантов:

— Не бойтесь, Матуш знает, что делает. Ни он сам, ни доктор вас не выдадут. Думаете, одному Лукашу так повезло? Видали бы вы, сколько раненых да обмороженных… Люди прячут их по домам, на Крупке вон — целый лазарет. И скажу вам: честь и хвала нашему доктору…

Вечер уже перешел в ночь, когда я отправился домой. Тучи катились, как льдины по реке, из них то и дело выныривал месяц. Дул пронизывающий ветер. И хотя на дорогах и долинах еще лежала слякоть, со склонов и вершин не сошел еще и первый снег, а уже собирались метели.

В горах отдавались выстрелы. Сволочи! Не дают покоя… Я остановился, огляделся и заметил слабое зарево над горами. Подумал, что горит где-то за выселками, которые мы называем Ергов. И не догадывался я, что именно там, на месте, что зовется Репчула, решал Мюллер, этот изверг с рассеченным лицом, судьбу цыган.

А как я мог догадаться? Я ведь еще не потерял рассудка, не взбесился, не сделал жестокость законом и сердце у меня не было таким пустым, бесчувственным, как у них, — я даже отдаленно не мог себе представить, на что они способны!

Еще и сегодня — а прошло два года — охватывает меня гнев и ужас, как вспомню, что мы тогда услышали на следующий день. Поступили немцы так во имя справедливости? Была ли это кара за вину? О нет! Только за то, что глаза у цыган черные, а не голубые, что волосы у них как смоль, а не как солома, за то, что жили они, как птицы небесные, а не ходили по немецкой линейке, — только за это страшной смерти предали немцы несчастных. И была эта смерть ничуть не легче для мужчин, которых перестреляли, чем для женщин и курчавых цыганят: их загнали в сарай, облили бензином и подожгли.

Ваша воля — хотите, представьте себе весь этот ужас и страшные вопли и все, что там могло разыграться… Только, богом прошу, не требуйте от меня, видите, меня и сейчас трясет, как вспомню об этой немецкой культуре…

Но раз уж я заговорил о тех цыганах, позвольте мне и кончить сегодняшний рассказ их же соплеменниками. Видите ли, слева от дороги, под Пустым, как идти к моему лесничеству, приютился поселок наших цыган. В ту ночь, когда я возвращался от Драбантов мимо их бедных лачуг, все думал я о печальной процессии их бродячих собратьев, вспоминал старую цыганку Паулину, красавицу Катарину, ее Яно — вернулся ли он?..

Ах, хоть бы вещий сон показал им то, что вершилось в это время над Ерговом! Что бы им хоть во сне получить предостережение!

Нет, цыгане не знали злобы, мира, — за улыбку они платили улыбкой, не ударом за удар. Какое им дело, что где-то беснуется какой-то Мюллер? Они пекли себе картошку да обсасывали шкурку от сала. И как же они поплатились!

Если не ошибаюсь, на другой или на третий день пришли к ним в поселок трое: немецкий солдат и двое власовцев. Пришли веселые, с шуточками, стали поить цыган паленкой. А когда те порядочно подпили, начали ловить их на крючок.

— Так и так, — сказали, — мы дезертировали и хотим пробраться к партизанам. Можете показать нам дорогу?

Цыгане, конечно, растерялись: верить — не верить? Тут им налили еще по чарочке, да по другой, да по третьей — языки-то у них и развязались, и пошли они болтать с пятого на десятое да рассказывать, о чем их и не спрашивали.

— Дорогу показать? Да нет ничего легче! Идите себе в лес — там всюду партизан полно!

— А среди вас партизан нет? — спрашивают гости.

— Как так нет! — начали хвастать пьяные. — Только они еще не вернулись…

Как стемнело, гости ушли.

Цыгане разбрелись по своим лачугам и завалились спать. Никакие кошмары не мучили их лохматые головы после доброй паленки спали они как убитые.

А ночью на них обрушились немцы. Ворвались в поселок, как полая вода, выгнали наших смугляков из постелей и собрали всех в одном сарае, к которому приставили часовых.

И поселок запылал с двух концов. О господи милосердный! Смилуйтесь, паны добрые! Не дайте погибнуть!

Не знаю, объяснится ли когда-нибудь чудо, свершившееся тогда. То ли околдовали часового очи прекрасной Катарины, то ли в нем — прошу прощения — заговорила совесть человеческая, не могу сказать. Только часовой этот попросту растворил двери, выпустил цыган — босых, в одних рубашках, на мокрый снег — и до тех пор стрелял в воздух, пока все не разбежались по чащобам.

Вот я рассказал о пожаре, и вы, надеюсь, поверите, что старый поселок сгорел дотла. А пройдите сегодня мимо бывшего пепелища — увидите, как сверятся срубы новых цыганских домов. Пусть это докажет вам, что наш народ ни к кому не питает ненависти, и вовсе нам не мешает, что у цыган черные глаза да курчавые волосы.

 

XIV

Далеко от нас, совсем в других местах, даже в других государствах, велась высокая политика вокруг того, что творилось в наших краях. И конечно, вы не заставите меня коснуться ее хоть словом. Вы заметили: я ни разу не упомянул о том, что делал Словацкий Национальный Совет, не привел ни одного его распоряжения, не коснулся его указаний. Я не говорил о политических группировках, принимавших участие в восстании, из которых наша партия, естественно, с самого начала войны пользовалась наибольшим весом; к чему это вам, если б я указал, что многие, подписывавшие в те поры всякие договоры и обязательства, действовали под давлением обстоятельств, не ломая себе головы, как сохранить им верность?

Точно так же не хочу перечислять, какие делегации наших политических деятелей летали из страны в страну, а уж тем более вы от меня не услышите, что они там делали и на чем условились. Что знали обо всем этом мы? Ровно ничего. Самолеты, которые вот уже несколько месяцев проносились над нашими головами, привозили и сбрасывали нам отнюдь не дипломатов, а нечто совсем иное.

Одним словом, мы, которые суетимся, трудимся и боремся тут, внизу, на этой черной земле, переживали эти тяжелые времена по-своему. И не заботились о высокой политике. Да ее у нас и не было.

Были тут мы, простые люди, и делали мы то, что должны были делать. Нынче, как поглядишь на все это с некоторого расстояния, многие наши дела покажутся подвигом, другим недалеко до смешного, третьи даже как бы стоят на грани трусости. Пусть уж будущее рассудит… Да, думаю, иначе и быть не могло — хрупкий сосуд человек, порой он и себя-то не понимает, где уж тут понимать свои поступки!

Я склонен думать: человек, насколько он может определять свое поведение при полном сознании, скорее поступит как трус, чем как герой. По-моему, некоторые становятся героями бессознательно; отдавай они себе полный отчет в происходящем — да у них бы волосы дыбом встали и многие вряд ли решились бы на подвиг.

Простите мне это небольшое отступление, с которого я начал, вместо того чтобы ринуться прямо в центр событий, разыгравшихся у нас в ту пору. Этим я хотел еще раз показать, что представляю себе вашу хронику как простой обзор событий в деревне, созданный нашими скромными силами. Историческое описание восстания с его политической и не знаю какой еще там оценкой предоставим другим. Чего нам карабкаться на высоты, которых мы все равно не достигнем? Останемся-ка лучше дома, при своих делах.

Прежде чем рассказать о том, как мы простились с шукаевцами, хочу показать вам, до чего они действовали умно.

Уже почти в середине ноября из ближайшего ко мне нижнего лесничества я получил телефонное сообщение:

«Сейчас от нас вышел сильный немецкий патруль в вашем направлении. Будьте начеку!»

А у нас в это время был подполковник Шукаев со своим штабом, и множество его ребят обогревалось в рабочих бараках; в нехитрых землянках и норах, вырытых старым Драбантом и нашими людьми, набились партизаны и солдаты из самых разных частей — все они были подавлены развитием событий и не предпринимали ничего, просто выжидали.

Услышав сообщение, Шукаев подумал немного, а потом и говорит своему адъютанту:

— Немедленно передай всем мой приказ: покинуть укрытия, бараки и оттянуться поглубже в лес. На немецкий огонь не отвечать!

— Спасибо, подполковник, — сказал я, когда адъютант вышел; смысл такого приказа мне был ясен.

— Конечно, мы могли бы ответить на их огонь и задавили бы их в два счета — а толку что? — ответил Шукаев. — Не сегодня, так завтра сожгут твое лесничество, бараки и всякое жилье вокруг — что мы от этого выиграем? Или те, которые придут после нас? Ничего.

Он вышел на веранду, наблюдая, как выполняется его приказ.

— Дальше в лес! — кричал он. — Поглубже!

Прошло немного времени, и мы услышали первые выстрелы. Одновременно далеко, на повороте дороги, появились немцы.

— Вы останетесь здесь, на веранде? — спросил я Шукаева.

Наблюдая за немцами в бинокль, он ответил:

— Успею…

Собравшись в кучу, швабы открыли бешеный огонь во все стороны. Стреляли из винтовок, из автоматов, и многократное эхо выстрелов наполнило всю долину. Пули стали долетать и до нас. По-моему, немцы стреляли либо для собственного ободрения — не по себе им было в этом враждебном краю, — либо, чтобы спровоцировать партизан.

Я затаил дыхание.

Теперь важно было, чтобы кто-нибудь не выстрелил сгоряча. А этому я вовсе не удивился бы: немцы были у наших точно на мушке!

Знали бы они, сколько тут наших! Сколько пар глаз не отрываются от них! Сколько удалых молодцов сжимает оружие, мысленно проклиная Шукаева! Подполковнику достаточно было бровью повести — и все немцы полегли бы разом… Но долина молчала, долина не издала ни звука, казалось, она вся вымерла.

Зачем же тогда немцам идти дальше? Ни к чему! И они повернули назад в деревню.

Однако не думайте, что так кончались все вылазки немцев! Ха-ха! Ведь соображения, заставившие Шукаева быть столь осмотрительным, распространялись отнюдь не на все случаи. В наших окрестностях не раз вспыхивали стычки и верх одерживали то наши ребята, то немцы, как было, например, в жаркой перестрелке на Обрубованце, пришедшейся на ту же самую пору.

Пока Шукаев готовился уйти на Мурань, некоторые его отряды беспокоили немцев в Полгоре, взорвали мост и железную дорогу около Тисовца; тогда партизаны, рассеянные по близлежащим перевалам и долинам, вообразили, видно, что в горах они вполне безопасны, и отбросили всякую осторожность. И были за это наказаны.

Немцы предприняли большую экспедицию на Обрубованец, в те места, где, бывало, паслись на полонинах овечки да царил в своей хижине бача; напали они на партизан и, надо признать, задали им тогда жару.

Слух об этом сражении разнесся по деревне. Еще бы! Немцы вернулись гордые собой, они хвастались, бахвалились, как мальчишки на гулянке.

Тогда-то после долгого перерыва, созвал нас, лесников, управляющий на совещание.

— Нигде не застревай и возвращайся поскорей! — напутствовала меня милая моя жена. В ней, естественно, зародились определенные опасения.

Но я пошел с легким сердцем, страшно любопытствуя, что расскажут мои коллеги. Ведь вокруг наших лесничеств и хуторов, куда мы забились, как таксы в норы, случилось многое.

В самом деле, только я поздоровался со всеми, спрашивает меня Колар, лесник с соседского участка:

— На прошлой неделе не приходили к вам немцы с Хлпавиц? Я послал их окольным путем, чтоб хлопцы успели скрыться. Ты ведь получил сообщение…

— Получил, — говорю, — но немцы не явились.

— Ух, сколько их было! — продолжал Колар. — Вот были бы вам гости! Приехали на бронемашинах и сразу — спрашивать, что там у вас делается. «Ничего, — отвечаю, — партизан там искать нечего. Поезжайте лучше на Хлпавицы, там много деревянных хижин…» Поверили, двинули туда. Только убрались, провел я быстренько через долину Петра Ильича — он шел связным в штаб и ночевал у нас в эту самую ночь — и скорее позвонил вашим, чтоб выслали часовых.

— Видишь, как мне хорошо, — засмеялся я. — Швабы к нам боятся — у нас ведь конец света…

— А на другой день, — рассказал далее Колар, — они заявились снова. В аккурат на ночь. И говорят: «Посмотрим, не ходят ли к вам партизаны ночевать». Ох, и жарковато нам стало!.. Честное слово, не знаю, случайность это или уж бог нас хранит, только партизаны, хоть и ходили к нам ночевать каждый день, в ту ночь, к счастью, не пришли. А то погорели бы мы!

У каждого из нас, лесников, был свой опыт, за каждым, как оказалось, следили немцы и являлись в уединенные лесничества, когда им было угодно. Не стану напрягать свою слабую память, припоминать мелкие случаи, но то, что рассказал пан Рихтер, лесничий из той долины, где, как я знал от Лищака, скрывался Безак с несколькими нашими, — стоит упоминания.

Немцы, как только пришли в ту деревню, тотчас заняли лесничество Рихтера и все хозяйственные строения. Немцев было много. В доме Рихтера они устроили свой штаб, на дворе поставили миномет — и сразу открыли огонь. Хотели перехитрить партизан, заставить их отойти в соседнюю долину, которую тоже заняли большими силами. Хорошо рассчитали, сволочи, как я уже говорил, именно в тех местах они больше всего погубили людей. Как пойдете мимо Сиглички, Толстого Явора или Пустой — снимите шляпу и склоните голову. Там — могилы наших мучеников.

Но вернемся к пану Рихтеру и дадим ему слово. Вот что он рассказал:

— Однажды вызывает меня немецкий командир и спрашивает, где находится такая-то высотка. А я заметил — у них там пленный, человек в кожаном пальто. По цвету кожи, по глазам и черным как смоль волосам догадался я, что это азиат. Вернувшись в кухню, спросил я часового. «Комиссар это», — отвечает шваб. Потом скорчил злую рожу и буркнул: «Спрашивать не полагается! Нечего любопытствовать!» Вскоре двое солдат вывели комиссара в лес, и я услышал выстрел. Солдаты вернулись, и на одном из них было кожаное пальто…

Ну, такая деталь нас ничуть не удивила. Что там пальто, стянутое с мертвого! Ясно ведь было, что и войну-то немцы затеяли, чтоб ограбить весь мир.

— В тот же вечер, — продолжал пан Рихтер, — привели они из леса двух женщин. Я-то воображал, что к женщинам они отнесутся милосерднее, что командир поведет себя, как подобает офицеру… Куда! Не было в нем ничего рыцарского, ни крошки благородства. Одну женщину он приказал застрелить тотчас, другую — под утро… Вот какие у меня милые гости! — шепотом закончил он.

Управляющий лесной конторой сделал нам несколько указаний, выслушал наши рапорты и закончил совещание. «Стоило созывать нас из-за этого!» — думаю; но раз уж пришлось мне проделать такой дальний путь, решил я воспользоваться случаем и заглянуть в школу.

А в ней еще полно было пленных, которых постепенно увозили неизвестно куда или убивали на месте.

— Ну как, растет ваше семейство? — начал я разговор шуткой. — Еще зятья не появились?

Я понятия не имел, что такой легкомысленный тон сейчас вовсе не к месту, потому что учитель сказал в ответ:

— Только что был здесь Матуш Трчка. На верхнем конце немцы застрелили двух наших парней…

— И приводят все новых и новых, — добавила его жена.

— Это понятно, — говорю я. — Многие в лесах ослабели как мухи… Ничего удивительного. Голод, холод, мороз, снег, сырость — не всякий выдержит.

Не успел учитель назвать, кого из наших парней застрелили немцы, как дверь разлетелась и в кухню вбежал какой-то странный человек. Наверное, я никогда уже не узнаю, случайность ли это, или скорее бессознательная, отчаянная смелость помогла ему без школьного сторожа добраться до квартиры учителя…

— Ради бога, спасите! — И он, сложив руки, упал на колени посреди комнаты. — Только скорее! Через пять минут будет поздно…

Мы затолкали его под кровать и задвинули чемоданами.

— Что случилось? — спросил его тогда учитель. — Кто вы?

— Человек, невыгодный во всех отношениях, — прошептал тот из-под кровати. — Я чех, партизан, да к тому же — еврей. Взгляните во двор… Наверное, моих товарищей уже ведут — нас было шестеро…

Действительно, во дворе царило какое-то необычайное оживление, вывели каких-то людей, устроили перекличку, кого-то не могли досчитаться. Под конец старший по команде махнул рукой и велел трогаться. Ясно было, что путь их лежит в вечность.

— Что же мне с вами делать? — спросила учительница. — Во что вас переодеть? Вот единственные лишние брюки — а они вам никак не подойдут…

— Я хотел пробраться к Вранским, — послышалось из-за чемоданов. — Передать им привет от сына… Они дали бы мне его одежду.

К счастью, словно по уговору, к вечеру мелькнул во дворе младший сын Вранского.

— Поди-ка сюда, Тонко! — позвали его в кухню. — Снимай пальто. Вот этого гостя домой отведешь.

— Нет. — Парень решил сделать иначе. — Я пойду домой один, надену два пальто и вернусь.

Видали, каков? Сообразительный парень! Так он и сделал. Когда уже совсем стемнело и часовой отошел на другой конец двора, мы все вместе вышли на улицу, и с нами — тот, кто остался для нас безымянным и о котором мы знали одно: этому человеку грозит смертельная опасность.

Подумал я тут о своей жене, о страхах ее, которые были естественны, когда вокруг творились такие страшные дела, подумал о милой моей дочурке, которая — но виноват ли я в этом? — почти не видела папку, и двинулся домой.

Откуда ни возьмись — возникает из темноты Адам Панчик и присоединяется ко мне.

— Что нового? — спрашиваю его прямо, потому что Панчик никогда не появляется просто так.

— Я узнал, зачем немцы тут, — отвечает он. — Ждут, чтоб их части с той стороны Поляны нагнали сюда наших солдат и партизан, прямо им в руки… Для того и патрули повсюду высылают.

— Дураки! Воображают, что наши кучей пойдут, — засмеялся я. — Ну и пусть себе ждут.

Панчик прошел со мной еще немного, но, увидев доктора, который возвращался в деревню из соседнего поселка, круто повернулся и, ни слова не говоря, скрылся. Так я встретился с доктором один на один.

— Откуда, доктор? — начал я, хотя был уверен, что идет он от Драбантов.

С тех пор как раненый Лукаш дополз до отчего порога, я ничего о нем больше не слыхал и теперь надеялся, что доктор сам удовлетворит мое любопытство. Но он только кивнул головой в сторону поселка и небрежно бросил:

— Сами понимаете — ноябрь… Скверное время для стариков…

Так и ушел я несолоно хлебавши, не узнав, удалось ли Лукашу оправиться от тяжелых ран, — а все-таки порадовался, что доктор умеет молчать, даже когда в этом и нет нужды.

Было совсем темно, когда я подходил к нашему лесничеству. И в этой темноте, в тишине этой, за которыми могут скрываться сотни опасностей, я особенно остро ощутил, что значит для меня этот дом, где ждет меня добрая жена, где потрескивает хворост и пылают буковые дрова в печке, где светит лампа… в общем, где мне так хорошо, как нигде на белом свете.

На сей раз я мог обнять Розку раньше, чем думал: она стояла перед калиткой, закутавшись в платок, и дрожала от холода. Это меня немного встревожило.

— Что ты тут делаешь?

— Давно поджидаю тебя! Иди скорей домой, скорей!

«Что-то случилось!» — блеснуло у меня в голове, но спросить я не решился. Сейчас же подумал о Наде, — эта неугомонная девчушка всюду бегает, во все сует свой любопытный носишко… Охваченный тревогой, я в два прыжка очутился дома.

Слава богу, с Надей ничего не случилось! Еще в сенях услышал я ее радостный визг и смех, а войдя в кухню, чуть с ног не свалился.

Боже ты мой! На чьих коленях она прыгает?!

Да ведь это… если не ошибаюсь… старший Козлов!

И впрямь то был Иван Козлов, а другой, который щекотал Наденьку так, что она давилась от хохота, был Дюрко Драбант!

Подумайте только! Вот так встреча! Сколько вопросов, оставшихся без ответов! У меня они вырвались все сразу — так уж всегда бывает, когда тревога и страх внезапно сменяются огромной радостью.

— Иван! Дюрко! Ах вы, мои милые!.. — закричал я, обнимая обоих. — Вернулись, целые и невредимые!

— Вернулись, — ответил Козлов, — и даже нас стало еще больше…

— Где же вы?

— На Большом Болоте, — сказал Дюрко. — В сарае.

— Ну, рассказывайте, где вас носило! — я не мог укротить своего любопытства, хотя тотчас понял всю неуместность и необъективность вопроса.

— Сразу не скажешь, — проговорил Дюрко таким тоном, словно имел за собой сотни боев и тысячи километров. — Все время меняли места — нынче здесь, а завтра там…

Я едва удержался от смеха. Видали, какой герой! И вспомнилась мне июньская ночь, когда мы с Розкой несли на Большое Болото продукты для наших парашютистов, вспомнился и рассказ Козлова о том, как нашли они Дюрко, спавшего под елью. Давно ли это было? Еще и полугода не прошло! Был тогда Дюрко беспомощным жучком, и теперь — гляньте: да у него на подбородке уже кое-где волоски выросли, и не пищит он теперь, голос его приобрел мужскую окраску, и взгляд стал тверд… Мужчина!

Иван глянул на него так, словно хотел сказать: «Но, но, Дюрко, не хвастайся!» — но промолчал, а на мой вопрос ответил:

— Мы сейчас от Поляны пришли. Немцы нас вытеснили…

— А здесь они вас поджидают, — вспомнил я слова Панчика. — Думают, все вы так и сунетесь им в петлю!

— Пускай ждут! — засмеялся Дюрко, однако Козлов хорошенько взвесил свой ответ:

— Что ж, кто попался, тот попался. И побили многих, это правда. Только ваши немцы могут укладывать вещички. Кончилось их время.

В самом деле! Эти слова подтвердились раньше, чем мы осмеливались надеяться.

На четвертый день после большого боя на Обрубованце и всего того, что затем последовало — после массовых расстрелов партизан и зверского истребления цыганского племени, Янко Крайча прислал ко мне специального гонца с вестью, которая меня радостно поразила.

— Вчера из деревни ушли танки и машины. Сегодня уходят последние пехотные части.

— В каком направлении? — спрашиваю гонца.

— Одни в город, другие через Шопик… Говорят, еще вернутся.

Я расспросил о настроении в деревне, обо всем, что могло интересовать отряд Козлова и других, кто укрывался по горам, и узнал: как только первые немцы выбрались из деревни, люди бросились в долины и леса — спасать раненых, собирать оружие…

Ах, милые вы мои, я мог бы сразу поведать, что я тотчас предпринял, как послал радостную весть о Дюрко старому Драбанту и что велел передать на Большое Болото, — но нет, не стоит обременять ваши записи подробностями о совершенно естественных делах. Тем более что наконец-то я подошел к тому, что произошло тотчас после ухода немцев; когда б ни вспоминал я об этом случае — он глубоко меня трогает.

Правда, я не был очевидцем и в жизни не видел человека, который играл тут главную роль, — но спросите любого ребенка, и он скажет вам, как было дело.

Ну, так слушайте.

Как я уже сказал, после ухода немцев люди побежали в лес. Поверьте, прогулка была не из веселых: вы слышали ведь, погода стояла скверная, холода начались раньше обычного. Дожди, мокрядь, в ямах да на открытых местах уже порядочно намело снега, и студеные ветры словно с цепи сорвались… Повыше в горах так уж и казалось, что на свете только и есть, что снег да мороз. Снег, мороз и метели… Но что для наших! Не обращая внимания на непогоду, они доходили до Толстого Явора и до Сиглы, предавали земле убитых, разыскивали раненых, уносили их в деревню, укрывали по домам. Таких было человек сорок. Вот это надо вам отметить.

Конечно, мальчишки были проворнее всех. Мечтая раздобыть хотя бы армейский пистолет, если уж не автомат, они забирались в такие места, которые взрослые не успели осмотреть, и так они наткнулись на Федора.

Нашли они его на склоне Обрубованца, возле погасшего костерка, но сочли его мертвым. Приглядевшись, поняли, что он еще жив. Положение его было ужасное: рубаха разорвана на груди, ноги закутаны в шинель, в руке он держал котелок со снеговой водой. Его била дрожь, он изнемогал от голода. Как попал он под этот бук? Ветер и метель занесли тот страшный путь, который он преодолел, но когда, попав в тепло, Федор пришел в сознание, он сам все рассказал.

В том сражении на Обрубованце его ранили в руку и прострелили обе ноги. Короче, он был весь изрешечен, не мог ни встать, ни пошевелиться и лежал в снегу, истекая кровью. Таких было немало. Немцы после боя ходили от одного раненого к другому и добивали их выстрелами в голову. Бог знает, то ли это была случайность, но рука у немца, подошедшего к Федору, дрогнула, и пуля скользнула по черепу. А немцу достаточно было увидеть кровь на голове Федора, и он ушел.

Так лежал Федор на снегу, теряя силы. Ждал. Временами, придя в сознание, пытался встать. Да куда! Тогда он перевернулся на живот и, проваливаясь локтями сквозь наст, пополз вперед, волоча за собою раненые ноги.

Спрашиваете, как долго мог он продержаться? Ей-богу, всякий другой давно бы уже испустил дух, но Федор был молод и хотел жить. Он прожил так почти неделю, почти неделю полз к ямке под буком, теряя сознание и снова приходя в себя, чтобы снова бороться за жизнь… Но к тому времени, как его нашли мальчишки, силы его уже совсем иссякли.

А дело было к вечеру, в поселок отнести они его не могли, и тогда оттащили Федора в ближайший сарай, накормили хоть хлебом и лишь на другой день на лошади его перевезли в долину.

— Кто возьмет этого человека? — спросили ребята, сняв его с телеги посреди поселка.

Вы, надеюсь, побывали уже в тех местах и хорошо себе представляете эти несколько халуп возле речки, так стиснутых лесом, что кажется, ветви елей лезут прямо в окна.

Люди, вышедшие из своих домов, только плечами пожимали.

— Я бы взял, — сказал один, — да у меня уже трое здоровых живет…

— То-то и оно! — подхватил другой. — Кабы он еще ходить мог… А ну немцы нагрянут, что тогда? Постреляют всех нас…

— Верно! Здоровый-то — скок в лес, и все дело. А с этим как быть?

Вам, поди, сдается, что люди проявили неохоту, и в их словах вы готовы увидеть бессердечие. Ошибаетесь, пан мой! Надо принимать людей такими, каковы они есть, а не какими мы бы хотели их видеть. Одни совершенно справедливо отговаривались тем, что уже укрывают по два-три партизана, а другие при виде беспомощного Федора вполне обоснованно опасались — это же так понятно. Нелегкое было дело — взвалить на себя заботу о Федоре!

Тут произошло то, чего никто не ожидал.

Из кучки людей раздался голос:

— Я беру его…

Оглянулись: кто этот смелый? В ком пробудилась живая любовь и сострадание? И увидели Бету Ярабчанову.

— Ты?.. — удивленно спросили ее.

Им стало немного стыдно. Но я уверен, вы бы тоже удивились, потому что, если все жители поселка были бедняками, то Бета была самой бедной.

Вот растает снег и подсохнут дорожки, сходите как-нибудь туда. Загляните к Бете Ярабчановой — ее дом под номером 1288. Увидите: домишко крошечный, старая развалюха, протиснетесь через сени — и вы уже в горнице, в которой не повернуться. В одном углу печь, в другом стол с лавками, третий угол занимают кросна, четвертый — кровать. Единственная кровать, сударь.

В этой развалюхе и жила Бета Ярабчанова (и до сей поры живет, коли не ушла на заработки), жила там со своей старушкой матерью и восьмилетним сынком — живой памятью о былой любви.

Как увидите все это собственными глазами, то и представите себе, как вбежала Бета в дом и начала поспешно перестилать эту самую единственную кровать.

— Ты что, дочка? — удивилась мать — она была глуховата, и Бете пришлось хорошенько крикнуть, чтоб старушка поняла, что, кроме двух здоровых партизан, прятавшихся на сеновале, будет у них еще и этот искалеченный бедняга.

Федора внесли в халупу, уложили. Смыли кровь с головы, перевязали руку и обнажили раны на ногах. Матерь божия! Голень размозжена… А разули, смотрят — большие пальцы на ногах отморожены… Вот и представьте себе, в каком он был состоянии. Без сознания был, лежал, как Лазарь…

Взвесила ли все это Бета Ярабчанова? Вообразила ли хоть мысленно, какой тяжкий крест взвалила на себя? Нет! Эта женщина полна живой веры и умеет любить ближнего в несчастье больше самой себя.

Вскоре после этого встретил я ее в деревне, но не мог предложить ей ничего, кроме вполне заслуженной похвалы. Она возразила:

— Что вы меня хвалите? Ведь это христианский долг!

— Знаю. Только те, которые усерднее всех размахивают крестом, исповедуют ненависть и помогают немцам мордовать наших же людей, — ответил я. — Вы человека любите. Они же хотят власти над ним.

Не знаю, поняла ли она, — тогда мне казалось, что такие мысли ей недоступны. Бежала она в лавочку купить что-нибудь из того, чего не увидишь на прилавке, — для Федора; собиралась у Сламки достать сала и кусочек мяса; и, где бы она ни была, с кем бы ни разговаривала, — все ее помыслы были о несчастном ее подопечном.

— Ах, видели бы вы его! — всплеснула руками Бета. — Видели бы вы его раны! Двинуться не может, лежит и кричит… В жизни не слышала, чтоб человек так кричал!

— А других не нашлось, чтоб взять его к себе? — спросил я было, но она тотчас вскинулась:

— Не отдам! Не отдам я его! Сама выхожу!

Я знал ее домишко и понимал, до чего все они стеснены, — небось, стелют себе на лавке шубу или спят на печи.

— Великое дело вы делаете, — сказал я Бете на прощание. — Золотое у вас сердце, вы — сама любовь…

— Да ну вас совсем! Кто-то же должен о нем позаботиться! — И она побежала дальше…

А теперь вернемся к старому Драбанту.

Ясное дело, теперь, когда он переживал из-за раненого Лукаша, больше всего ему нужно было услышать о Дюрко. Он сделал все, как я ему передал, отыскал фотографию сыночка, раздобыл удостоверение на имя, которое я ему назвал, и помчался обнять своего младшенького.

Так я и нашел их у нас, когда вернулся из деревни. Старик не спускал с Дюрко счастливого взгляда — он уже выслушал краткий рассказ Козлова о том, где они были, что делали и как держался Дюрко.

— Слава богу! Слава богу! — твердил Драбант. — Хоть ты-то уцелеешь… На-ка! Возьми!

Но Дюрко презрительно бросил удостоверение на стол:

— К чему это, отец? Уж не думаете ли вы, что теперь я забьюсь в нору, как заяц?

Козлов улыбнулся: его забавляла смешная воинственность этого щенка, но старый Драбант стоял, как ошпаренный. Надо было ему помочь.

— Отец прав, — сказал я Дюрко. — Ты можешь скрываться у нас. Если придут немцы, пригодится тебе и это удостоверение. Дюро Драбанта они убьют, Матея Кордика им убивать не за что… Бери!

Но Дюрко не слушал уговоров.

— Не стану я нигде скрываться! Есть у меня отряд, и — я присягу давал!

Видали, до чего въелась в него эта партизанщина! Ах, я готов был расцеловать этого Дюрко, такой славный парнишка!

На другой день, едва рассвело, весь отряд партизан с Иваном Козловым во главе двинулся в деревню. Вот бы вам посмотреть! Какое торжество! И хотя кое-кого до сих пор еще терзал страх перед немцами и в воздухе еще пахло их злодеяниями, хотя насильники эти были совсем близко, в городе за горой, и могли в любую минуту ворваться к нам, настроение, надо сказать, совсем уже изменилось. А как же! Ведь по улицам совершенно открыто расхаживали наши, Шимон Сигальчик здоровался с Дюрко, Робо Лищак подбирал новых парней в милицейский отряд, заглянул в деревню Тоно Фукас со своими ребятами из бригады, показался и надпоручик Звара — он в это время начал устанавливать тайные контакты с недовольными венграми. Пришли бы наверняка и Безак с Валером Урбаном, если б было у них время для веселья. Но большие заботы лежали на их плечах.

Какие заботы?

Не торопите, не торопите меня! Я и о них расскажу.

Теперь хочу только дать вам ясную картину тех дней.

Немцы, понятно, не могли допустить, чтобы мы радовались: мол, ушли насовсем, и мы их больше никогда не увидим. Как я говорил, они засели в соседнем городе, а чтоб мы не слишком веселились, высылали к нам, в доказательство своей силы, небольшие патрули. И случалось, что люди, которых швабы в свое время вешали на первом же дереве — партизаны, бойцы бригады или наши политические работники, — спокойненько наблюдали из окон да из-за углов, как гордо шагает по шоссе немецкий патруль.

Что делали эти патрули? Да ничего. Заходили в сельскую управу, где молодой нотариус фабриковал подложные документы для всех, кто в них нуждался, заглядывали в дома, покупали сало, яйца…

— Да дайте вы им, — говорили скрывавшиеся по домам, — недолго будут они объедать вас!

— Не воображайте, что они стали такими тихонькими из любви к вам, — твердил Адам Панчик. — Русские-то, вишь, продвигаются помаленьку, они и поджали хвост. В городе они себя увереннее чувствуют. Хуже было бы, если бы они торчали тут у нас. А потому — давайте им, пусть подавятся!

И честное слово, покупали бы мы их таким образом еще какое-то время, если б сами они все не испортили. Однажды в начале декабря приехали немцы на грузовике и — прямым ходом к сельской управе. Люди выглядывали из окон, думали: что-то будет?

Ах, черт бы их побрал! Было-то худо…

Вывели они молодого нотариуса, посадили на грузовик и — в город. Говорят, немецкий командир, безжалостно толкая его, кричал:

— Мы тебе покажем, как подделывать документы!

Если б я не придерживался последовательности в своем рассказе, то уже сейчас поведал бы, что наш славный нотариус, которого таскали по тюрьмам да гладили кнутами из воловьих жил, в конце концов бежал из какого-то транспорта и вернулся к нам тогда уже, когда война для нас кончилась. Но до этого приключилось еще столько всего, что если я не хочу все перепутать и поставить на голову, то пока пропущу это мелкое событие и перейду к тому, что было дальше.

Арест нотариуса, конечно, сильно задел чувства наших людей.

— Жаль человека, — говорили одни.

— Сегодня его, а кого завтра? — спрашивали себя другие.

— Пока они довольствовались яйцами да салом — ладно, — заявил Матуш Трчка. — Но людей мы им не отдадим!

Сам ли он до этого додумался или говорил с чьего-то голоса — все равно это было сильно сказано для Матуша Трчки, который отличался мирным нравом и рассудительностью. Но именно его слово оказалось решающим.

— Перекроем дороги! — крикнул кто-то.

Это всем понравилось.

— Перекроем! Завалим! — закричали люди.

Нет, не думайте, что они были безрассудны, что такие важные вопросы решал кто хотел, на собственный риск! Нет, далеко не так!

Ведь хотя партизан не было в ту пору в деревне, связь с ними не прерывалась; да и Безак с товарищами своими всегда знал до малейших подробностей все, что делалось в деревне, а мы в свою очередь не делали ничего без их согласия или указания.

Вскоре мы в самом деле начали устраивать завалы на некоторых дорогах.

Понимаете, что это означало?

Ведь этим мы как бы сами объявили войну немцам!

 

XV

Когда я вам рассказывал, как радовались люди уходу немцев, как подняли голову даже те, кто все еще находился в опасности, вам показалось странным, что среди нас не появился Лексо Безак. Ведь милиция Лищака, пусть пока безоружная, снова бдительно следила за каждым движением в деревне, глаза и уши Лищака были повсюду, и он не допустил бы ничего такого, что могло бы угрожать хоть кому-нибудь из наших.

Безак не приходил не потому, что боялся. Он не показывался на людях по той причине, что еще не пришло его время. Ведь он… как бы это сказать… собственно, не существовал больше для широкой общественности.

Смеетесь? А я сейчас объясню!

Нет нужды распространяться о том, что после подавления восстания Безаку грозила наибольшая опасность. Высокие господа давно были сыты им по горло, им было бы весьма по вкусу пришить ему все, что случилось у нас во время восстания. Сам Безак понимал это лучше всякого другого.

Поэтому, когда восстание кончилось и люди сломя голову бросились спасаться в леса, Безак, устроив семью на одном из отдаленных хуторов, сказал жене:

— Какие бы злые слухи обо мне ни приходили, ничему не верь. Я вернусь.

Потом он простился с семьей и исчез, словно его поглотила земля.

А вскоре по деревне пошли шепотки:

— Немцы схватили Безака где-то под Быстрицей и убили… Нет его в живых!

Сострадательные бабки, конечно, не тратя даром времени, побежали к жене Безака — поддержать в великом горе.

— Утешь вас господь, душенька, — причитали они, заливаясь слезами. — Дай вам бог силы, а его упокой в царствии своем…

Но — невиданное дело! — жена Безака ни слезинки не уронила…

А рабочие лесопилки, лесорубы да возчики, лучше всех знавшие Безака, шептались о другом.

— Ну да, так и дался Безак немцам! Чепуха… Он в Россию улетел… Голову даю на отсечение, коли это неправда…

И вот ведь какая штука — слухи об отлете Безака в Россию усерднее всех распространял Адам Панчик, отлично знавший, что Безак скрывается в Выдрово: ведь он был его связным.

Какой бы из этих слухов ни считался правдивым, а оба они заметали след Безака не хуже доброй метелицы.

— Он уже перед судом божьим, — толковали одни.

— Вернется с Красной Армией, — твердили другие.

И о Безаке понемногу забыли…

Только мы, несколько человек, не верили ничему: мы ведь и сами с усами! В каждом решении, что принималось у нас, в каждом предприятии чувствовали мы направляющую руку Безака.

Однажды наши солдаты, пробравшиеся с той стороны Поляны, дали знать Безаку, что есть три неких товарища, которые во что бы то ни стало желают перебраться сюда и встретиться с ним.

— Вы их видели? Опишите их, — сказал Безак.

— С виду они вот какие, — начали солдаты. — У одного — высокий лоб, зубы редкие; другой — седой как лунь, а у третьего, самого из них молодого, — борода, видно, в лесу отпустил…

Когда солдаты сообщили еще более точные приметы, Безак убедился, что это не ловушка, что, пожалуй, это очень хорошо ему знакомые люди, которым надо помочь.

— Кто этот, с бородой, — не догадаюсь, — сказал Безак Валеру Урбану, с которым делил землянку, — но пусть меня громом прибьет, коли остальные двое — не Базалик и Чабан! Пошлю-ка я за ними. И перейдем мы с ними в новую землянку под Вепором — пускай теперь Гондаш помучается с нами.

Адам Панчик послал за этими тремя людьми Шимона и Лищака.

— Приведите их к вечеру. Их надо будет переодеть.

Посланцы задание выполнили и незаметно провели этих людей к Безаку.

Безак угадал! Это действительно были Базалик и Чабан. Каждый из них своим путем вернулся из России и делал во время восстания свое дело. Я не был при этой встрече, но представляю, как они обнялись! Сами понимаете: старые соратники… Сходки, стачки, конференции… Младшего из них, с бородой, Безак не знал, но, увидев, что парень с головой и занимается научными вопросами, приказал поселить его в надежном месте, где бы человек этот мог писать свои книжки до тех времен, пока его не оторвет от этого дела новая канонада.

Декабрь — такое время, когда люди собираются на посиделки и женщины занимаются своим рукоделием. Этот обычай испокон веков имел практические корни, а тем более во время войны, когда керосина мало, а Кавказ завоевать нам так и не удалось. Так что у одной лампы сходилось чуть ли не полдеревни.

В тот вечер, когда Сигальчик с Лищаком вели в деревню трех дорогих гостей, хата Стрменя была битком набита. У меня тогда было дело в деревне — я подыскивал возчиков. И хотя знал я, что у Стрменя остался всего один вол, а о лошадях он до сих пор только мечтает, и возчиком, следовательно, быть не может, все равно заглянул к нему на минутку — надо же рассеяться малость.

О женщинах, прявших пряжу, ничего не скажу, а вот девушки за прялками просто не знали, — сучить нитки или поглядывать на парней. А один из них уже затеял озорство: смастерил подобие кропила и, намочив кончик его в воде, подошел к одной из девушек и затянул:

Купите хохотушки у пани Добротушки, да соленые, да ядреные…

И пошла игра в хохотушки! Которая сумела сдержаться, не захохотала — хорошо, а которая засмеется, той — хлесть, хлесть! — брызнет кропилом в лицо, по плечу… Ах, как веселилась молодежь! Сколько смеху, визгу!

В самый разгар в сенях скрипнула дверь. Стрмень вышел, поговорил с кем-то и, вернувшись, позвал меня в чулан. Там Лищак представил мне человека, у которого мягкая прядка волос спускалась на высокий лоб.

— Принимай гостя, — сказал Лищак. — По приказу свыше ты должен охранять его. Он пойдет в новую землянку.

Меня, естественно, мучило любопытство, ужасно хотелось узнать, с кем имею честь — ведь по тому, что сказал Лищак насчет приказа свыше, я понял, не простой это человек…

А тот сразу догадался, что делается в моей душе, и сказал мне в утешение:

— В жизни у меня были тысячи фальшивых имен. Теперь, если хочешь, зови меня Дубильщиком. Немцам шкуру дубить помогаю… Ты доволен?

«Да, то птица высокого полета, — подумал я. — И шутить умеет, а попробуй раскуси его!»

С тем большей охотой помог я ему натянуть штаны и старую рубаху Стрменя.

Ну и вид! Когда он еще нахлобучил на голову старую шляпу — совсем стал похож на пугало огородное!

А тут как раз прибежал в чулан маленький Мишко, мой речной браконьер, этот образцовый ребенок, прославившийся на всю деревню. Протер он сонные глазенки и, увидев дядьку, который сильно смахивал на какого-нибудь бродягу, схватил отца за руку и ахнул:

— Ай, Йожко Кациак!

Да так и застыл с открытым ртом.

— Кто это — Йожко Кациак? — спросил наш гость.

Стрмень шлепнул сына по губам, вскричав:

— Помолчи, озорник!

Очень ему стыдно было за простодушие сына, и ни за что на свете не желал он объяснить, кого имел в виду Мишко. Тогда я взял эту задачу на себя:

— Йожко Кациак известен по всему нашему краю. Это бродяга, старики его жалеют, взрослые не принимают всерьез, а ребятишки швыряют в него камнями.

— Вот и отлично! — воскликнул гость. — Такая маска мне и нужна. Поди-ка сюда!

Он притянул к себе Мишко, обнял его и сунул ему в кулачок пятикроновую монету.

После этого мы двинулись в путь.

Вы помните, о чем я упоминал раньше. В свое время получили мы распоряжение — я, конечно, тотчас сообразил, что оно исходит от Безака, — хорошенько оборудовать бункер на склоне Вепора; мы позаботились об этом не мешкая.

Хорошая штука предусмотрительность! Право, лучшего убежища и быть не могло. Шатайтесь по этим местам хоть целый день, спорим, не найдете бункер! И если в позапрошлом году, когда я привел туда русских инженеров, его можно было сравнить с комнатой, то теперь, когда мы его расширили, это были просто палаты.

Хотите знать, кто там жил?

Сейчас скажу. Пятеро там жили.

Сначала сюда переселились из Выдрово Безак с братом Владо и Валером Урбаном, а позднее, после долгих невзгод и опасностей, поселились там и двое наших известных товарищей — Базалик и Чабан.

Ах, какое было времечко! И жилось же им! На дворе метель, северный ветер — а им что? У них — отличная печурка, дров — завались! Захочется им капустной похлебки да ветчинки? Господи, да в двух шагах — наше лесничество с кухней, где моя Розка творила бесподобные чудеса! У них могло быть все, чего только ни пожелают, но они, едва вошли в бункер, первым долгом бросились к приемнику.

— Настрой на Москву! А если не выйдет, — тогда уж давай что-нибудь другое…

Конечно, вы не думаете, что всех их интересов было — похлебка с ветчиной да радио. О, нет! С того дня как они засели в бункере, связные так и забегали по всем местам — один Адам Панчик уже не справлялся, где ему!

Положение немцев ухудшалось, и среди их солдат немало было таких, которым война уже изрядно надоела. И они искали способ, как бы сбросить с себя хомут, который с каждым днем все больше натирал им шею.

Нашлось несколько власовцев, в которых наконец-то заговорила совесть, но к партизанам прежде всего перебежали кое-кто из венгров, что посознательнее.

У нашего политического штаба в бункере работы было по горло.

Я ходил к ним почти каждый день и видел, как они трудились, обсуждая различные директивы, как подыскивали самые убедительные доводы и лозунги, как составляли листовки — венгерские, русские, словацкие… Даже немецкие стали выпускать — Базалик ведь полсвета обошел и усвоил понемногу от каждого языка.

Время от времени тут появлялся Шимон Сигельчик, брал тексты листовок и исчезал в лесу.

— Будь осторожен, как бы не поймали! — всякий раз предупреждали его.

Я не спрашивал, куда он ходит. Ни словечком не выдал я естественного любопытства. Только один раз, — это когда я встретил Шимона на Большом Болоте, на том склоне, откуда начинается долина Калично. Да он и сам, видно, понял, что глупо так и разминуться со мной без слова, ведь ясно было, что не охотиться он сюда пришел. Тогда он и намекнул мне, показав рукой на Кленовские холмы:

— Хорошее дело — такие хутора… У нас напишут, а там и размножат.

А кто и где разбрасывает листовки — этого уж и он не знал. Но в той стороне, за Кленовскими холмами, немецких войск было погуще, туда уже приближался фронт, и оттуда приходило к нам больше всего дезертиров.

Один раз, когда в землянку снова пришел Сигельчик, Базалик нарядился в свой парадный костюм огородного пугала и сказал:

— Пойдем, покажи мне, где Волчья Яма.

Я понял, что его туда влекло: ходили слухи, что в этих Волчьих Ямах — штаб Садиленко. Было это далеко, я опасался, как бы им не наткнуться на какой-нибудь немецкий патруль, и стал отговаривать Базалика:

— Не советую тебе ходить, пошли к Садиленко связного…

Его немножко задели мои опасения, но я говорил от чистого сердца: не за себя боялся, за него! Но Базалик преодолел чувство обиды, улыбнулся и молвил:

— Ну что ты, чего бояться Йожке Кациаку? В худшем случае меня мальчишки камнями забросают! У меня, милый мой, случались дорожки и поопаснее…

Тут в глазах у него загорелись озорные огоньки, словно вспомнил он что-то веселое. Да так оно и было!

Базалик — настолько-то мы уже успели его узнать — страшно любил рассказывать, а так как за свою жизнь, то есть за жизнь профессионального революционера, он испытал множество всяких приключений, то и говорить он мог с утра до ночи, вспоминая сотни случаев. Вот и сейчас он начал:

— Раз, а это было уже во время войны, послали меня из Москвы в Словакию. Дорожка не из легких! Добрался я только до Варшавы — а дальше ни в какую! Ах ты, черт, думаю…

И Базалик, оживленно жестикулируя, описал первую и вторую неудачную попытку, сопряженную с большими опасностями, упомянул и о важности задания, которое заставляло его во что бы то ни стало искать способ перейти границу.

— Только в третий раз удалось мне перейти через Карпаты. Добрался я до первой приграничной деревни под полонинами, кругом — полно полицейских и военных патрулей. На дорогах — проверки, в поездах — проверки… Плохо дело! К счастью, в районном городке открывалась ярмарка. «С коровой пойдешь, — сказал мне местный товарищ, на которого я мог положиться. — Переодевайся в мою одежду!» Так мы и сделали. Не знаю, к лицу ли была мне гуцульская рубашка с бараньей шапкой, зато в кармане у меня был паспорт коровы, сама корова — на цепочке, и в таком виде приплелся я на городской рынок. А там меня ждал уже владелец коровы, переодетый в мой костюм. Он приехал поездом — ему-то легче было. Отправились мы с ним в корчму, в сарае снова обменялись одеждой. Да, мой милый, осторожность, конечно, не мешает, только никогда не надо бояться… Ну, пошли!

Махнув рукой Шимону, он двинулся в путь.

Садиленко действительно был в Волчьих Ямах, у него была рация, связывавшая их с главным командованием всех партизанских сил; от него наши связались с Киевом и Москвой. Понимаете, какое это имело значение?

Базалик вернулся на другой день, мурлыча себе под нос какую-то песенку, — казалось, она только складывалась в его голове.

— Листовки? Хорошее дело. Директива? Тоже хорошо, — сказал он, — но народ любит петь. Дайте им новую песню!

— А верно! — воскликнул Валер Урбан. — И давно бы надо!

Сели они в кружок и начали складывать слова да рифмы.

Как — вы еще не слыхали нашей песни? Ах да, вечера-то вы просиживаете дома, тетрадки правите да на ошибки сердитесь. А это вредно для желчного пузыря. Вот вышли бы как-нибудь на люди, пропустили бы с нами бокальчик-другой, услышали бы, что нас радует, а что печалит, — полезно это вам было бы. Ручаюсь, тогда знали бы вы и песню эту — наши хлопцы часто ее поют. А я помню из нее только обрывки. Как бишь она начинается? А, вот как:

Эх, недолго же словаки волюшкой дышали! Как с зимой нагрянул немец — горы застонали! Застонали горы! — Немцы грабят, убивают, как скотину, наших кровных в полон угоняют. Угоняют наших кровных — как слезам не литься! Автоматами грозятся не дают проститься… Не простилась мать с сыночком…

— Ну вот — дальше и забыл! Розка, не знаешь, как там дальше? Насколько помню, там какая-то трогательная история словацкого паренька, который, на горе родителям, погиб в Германии, в жестоком рабстве, — только стихами никак я уж этого не скажу. Однако песня сильно действовала на чувства людей, — верно, потому что оканчивалась она боевым призывом:

Гей, словаки, подымайтесь! С партизанской ратью разобьем врагов кровавых, отомстим за братьев!

Трудно сказать, песенка ли эта помогла поднять боевое настроение или сами немцы… Одно ясно: распространилась она очень широко. И когда ее запевали в бункере, то подхватывали ее не только непосредственные ее творцы (что было бы вполне естественно) и не только Безак, но часто даже и товарищ Чабан, у которого, право же, мало было причин петь.

Ему уже подкатывало под шестьдесят, и был он сед как лунь. Да что там возраст, седая голова! Товарищ Чабан был болен, застудился в лесах, ревматизм его мучил, он весь исхудал, и, казалось, на лице его остался один нос, как огромный клюв. Он много рассказывал о годах эмиграции, о трудной обороне Москвы, о том, как холодно и голодно было тогда — и все же совсем не так, как у нас… Немцев там не пропустили! А у нас — свои же, словаки, продались немцам, помогают им расправляться со всеми, кто думает иначе…

— Когда я участвовал во Всеславянском конгрессе в Москве, — после вспоминал товарищ Чабан, — вот уж не думал, что найдется среди нас столько гадов…

Он имел в виду все те ужасы, которые война принесла нашему народу, жестокость немцев, бесчинства гардистов, пожары, казни, братские могилы, все, все… Чабан, крестьянин, который каждую весну выходил в поле пахать и сеять, содрогался от отвращения к беснованию, которое означало только разрушение, истребление, смерть.

— А что ты удивляешься? — отозвался однажды Базалик, когда речь снова зашла об этом. — У каждого свое представление о правде и праве — хотя это порой бывает ложью и бесправием… Но люди действуют сообразно своим представлениям. В Турце, милый мой, я стал свидетелем одного случая, который частенько вспоминаю…

И он тотчас начал рассказывать:

— В дом, где был командир Попов со своим штабом, привели на допрос местного учителя, немца. Попов — человек справедливый, спокойный и ненавидит тех, кто прибегает к насилию против беззащитных. Так начал он и с тем учителем — мирно, вежливо, хотя и знал, что у учителя, заядлого нациста, многое на совести. Однако учитель оказался упрямым как осел, упорно ни в чем не сознавался. Попов однако не дал себя вывести из равновесия, но, видя, что даром тратит драгоценное время, задал ему последний, резкий вопрос: «Вы одобряете то, что делает Гитлер?» И представьте нахальство этого учителя — он ответил: «Да, все это правильно!» Тут уж Попов не совладал с собой — вскочил, взбешенный, швырнул документы обвиняемого ему в лицо, закричал: «Ах ты, гад! Значит, ты одобряешь, что у меня жену убили? Что моему четырехлетнему сыну голову об стену размозжили? Одобряешь, что разбомбили наши города и сожгли наши деревни?!» И, не сказав больше ни слова, он показал на дверь. Все мы поняли, что это означает. Вскоре раздался выстрел…

Вот что рассказал Базалик. Надеюсь, мне удалось повторить рассказ так, как мы его услышали. Просто невероятно, сколько подобных примеров носил Базалик в своей голове!

Помню… Сидим мы раз вечером в бункере, обсуждаем новости, которые я только что принес. Насколько помню, говорили тогда о том, как нам действовать, если немцы попрут через наши места.

Вам кажется, что это было лишнее? Что впереди было достаточно времени решать такие вопросы? О нет! Уверяю вас: с тех пор как Базалик ходил к Садиленко, у нас были совершенно надежные сведения. И обитатели бункера отнюдь не были фантазерами. Да и к чему?

Мы уже так и видели, как пробираются через леса мелкие немецкие разведотряды, как тянутся за ними отряды побольше, а там наползают и главные силы, которым мы, по правде говоря, ничуть не радовались…

Сидим мы, занятые таким волнующим разговором, вдруг слышим снаружи треск сучьев, тихие шаги.

Не знаю, как кому, а мне в голову под впечатлением нашего разговора пришла пословица: «Речь о волке, — а волк тут как тут!»

Мы невольно потянулись к оружию.

Дверь отворилась, и Шимон Сигельчик сунул в нее нос:

— Вы дома?

— А, чтоб тебя! — ответил я ему. — Я-то уж думал: немцы!

— Чепуха! — засмеялся Шимон. — Этот бункер не так-то легко обнаружить. Ей-богу, ночью даже я с трудом его отыскиваю!

— Не полагайся на это, — возразил Базалик. — Никто не может знать… Вот помню случай…

Ага, опять он зачерпнул из своего источника! Мы замолчали, ожидая рассказа.

— Однажды, в начале восстания, шел я лесом с несколькими товарищами, партизанами. К вечеру добрались мы до какого-то сарая и собрались заночевать в нем. Мы не знали, достаточно ли это надежное убежище, и, хотя по дороге не встретили ни души, если не считать маленькой девочки, которая пасла корову, все-таки приготовились на случай, если нагрянут немцы: распределили обязанности — тому браться за автомат, этому стоять в резерве с гранатой, третьему, с топором в руке, осторожно открывать дверь… Потом легли спать. И хоть никак мы этого не ждали, слышим ночью — стучат. Мы без звука вылезли из постелей, взялись за оружие. Тот, с топором который, идет к двери: «Кто там?» Никто не отвечает, только опять стучат. Товарищ, подняв топор над головой, тихонечко открывает дверь, мы все приготовились… А в двери — женщина, и лицо у нее озабоченное. «Господи, как вы сюда попали? — спрашиваем. — И что вам от нас нужно?» — «Ничего мне не нужно, — отвечает, — да только дочка вечор пригнала корову и рассказала про вас. Я сразу смекнула, кто вы такие. Вот принесла хлеба буханку да кусок сыра… Верно, голодные, думаю…» Положила она свои дары и бесшумно исчезла в ночи…

Базалик помолчал, потом, чтобы связать рассказ со словами Шимона, добавил:

— Вот я и говорю — никогда нельзя знать, не следит ли кто-нибудь за тобой. Осторожность никогда не вредит.

Однако Шимон явился к нам вовсе не за притчами подобного рода — он за делом пришел. И спрашивает:

— Готово?

— Готово!

Дали ему бумаги, тексты листовок, все, что полагалось, и он ушел, чтобы до свету добраться до Кленовских хуторов.

— Будь осторожен! — крикнули ему вслед, ведь дороги были не так уж безопасны, и немецкие гарнизоны, разбросанные в окрестностях, высылали в горы мелкие патрули.

Но Шимон и сам все знал: кроме сообщений заграничного радио, которые жадно глотали мы все, получали мы вести и из города. Нам доставлял их наш старший нотариус — видно, за то, что в свое время он так славно поил и угощал немцев, они прониклись к нему доверием и делились с ним такими сведениями, которые и сами-то передавали друг другу лишь шепотом.

В немецкой армии воцарилась тревога. И не удивительно! Она уже два года отступала, два года мыкалась по чужим странам, с диверсантами в тылу, а чтобы пересчитать возможности обещанной победы, хватало уже пальцев на одной руке. Мечта, казавшаяся такой близкой два года назад, когда армия стояла под Сталинградом и на Кавказе, постепенно таяла. Злость и отчаяние овладевали немцами, и многие из них горели жаждой мести. Такие не любили допросы да суды: подойди к ним на выстрел — и готово дело.

Зато другие — по большей части солдаты венгерских соединений и кое-кто из обманутых власовцев — не видели никакого счастья в том, чтобы продолжать это безумие с немцами, связывать с ними свою судьбу. Эти тайно покидали свои части и наудачу пускались в леса. Я не говорю, что ими руководила какая-нибудь возвышенная идея и не собираюсь убеждать вас, что они предпочли борьбу за свободу прислуживанию угнетателям. Наверняка многие из них думали только о своей шкуре и не остановились бы перед преступлением.

Имел это в виду и надпоручик Звара, который устанавливал контакты с такими дезертирами, не забывал об этом и поручик Тоно Фукас, чье дело было организовать их и давать им задания. Да, пан мой, здесь более чем где бы то ни было нужна была осторожность.

Поэтому не удивляйтесь, что обитатели бункера решили в конце концов, — хотя это убежище было отлично скрыто — выставлять часовых.

Конечно, ничего приятного тут не было. Спать приходилось урывками, и каждый, укладываясь на нары после дежурства, проклинал снег, мороз и метелицу.

Знаете ли вы, что это такое — стоять ночью в лесу одному как перст? Знаете, какие мысли приходят тогда в голову? Какие чувства овладевают человеком? Да, милый мой, не у всякого нервы выдержат!

Раз как-то — а погода была такая, что собаку на улицу не выгонишь, лес гудел, ветер свистел в ветвях, как на дьявольском органе, — вернулся с поста Валер Урбан, снял тулуп, бросился на нары и говорит:

— Ко всем чертям! Не иначе как разгулялась вепорская шайка… Слышите?

Конечно, всех разбудил — потому только, что объяла его какая-то жуть и нужно было ему убедиться, что он не один в такое время.

Безак, правда, повернулся на другой бок и безмятежно продолжал спать — упоминание о вепорской шайке его никак не взволновало: он-то знал, что имеет в виду Валер. Но Базалик, готовый в любое время послушать интересные рассказы, приподнялся на нарах и спросил:

— Что за шайка?

А старого Чабана мучил приступ ревматизма, он все равно не мог спать. И Валер, несмотря на поздний час, подкинул дровишек в печку и повел рассказ:

— Это предание такое — о нашем Вепоре. В его таинственных недрах скрывается целая шайка духов — говорят, это духи благородных панов из Гемера; когда-то охотились они здесь на оленей, поссорились за картами, и эта незначительная ссора привела к перестрелке. Только теперь уж стреляли они не в оленей, а друг в друга, и было ль, не было ль того, а в конце концов все они полегли на месте. Мальчиком не раз слышал я от бабушки, что в ненастные ночи выходит эта шайка из Вепора и куролесит по его склонам да полянам. Да еще и ныне не один старик будет вам клясться и божиться, что собственными глазами видел, будет доказывать, что слышал, как бык ревет, волынка воет и какая-то девица пляшет, держа под мышкой свою отрубленную голову. Сейчас — как раз их время! Рассказывают: перед полуночью выезжают они из Вепора на черном быке, у Толстого Явора делают привал. А пока они отдыхают, бык пляшет и скачет по склонам под дьявольскую музыку. А музыка то гудит и стонет, как волынка, то звучит тоненько, словно свирель. И не дай бог человеку затесаться к ним в ту пору! Бык его на рогах разнесет. Только тогда ничего не случится с человеком, если зашита у него в поясе змеиная голова… Нет, вы послушайте!.. Слышите?..

Урбан, замолчав, поднял палец. Действительно, словно все черти играли свадьбу в эту ночь.

А старый Базалик сказал:

— Змеиную, говоришь, голову? Вот беда, зимой змею не найдешь… В следующий раз подвешу к поясу хоть ручную гранату…

Все это они мне рассказали, когда я на другой день пришел к ним. Посмеялись, естественно. Но я уверен, что у Урбана, всеми корнями связанного с нашим краем, ощущения были совсем не такие, как у остальных, хотя и он давно уже отказался от бабьих суеверий.

Одной из главных задач наших политических руководителей в ту пору было организовать снабжение всех партизан, повстанцев и дезертиров из немецкой армии, присоединявшихся к нам. Да если б все они еще хоть здоровыми были! Но видели бы вы эти раны! Эти обмороженные руки и ноги! Эти болезни! Право, многие были в весьма незавидном положении.

Например, Федор. А дело его, милый мой, было очень плохо. Почему, спрашиваете? Да ясно почему…

— Никогда не видал до такой степени размозженную кость, — говорил доктор.

Он сложил кость, наложил гипс на ногу, но неудачно. Пришлось стянуть голень железными шинами. Представляете, возиться с такой искалеченной ногой, чистить, перевязывать ее, перекладывать — сам черт не выдержит. Да кабы только огнестрельные раны — в ноги, в руку, в голову! Федор, как я уже говорил, целую неделю пролежал в снегу на Обрубованце, и, хотя закутал он раненые ноги шинелью, толку было мало. Мороз сделал свое дело.

И не стоит корить ребятишек, нашедших его, за то, что они развели тогда в сарае костер. Конечно, этого не следовало делать, но они-то поступили так с самыми добрыми намерениями: хотели его спасти.

Но — ох, как же он потом мучился! Раны и обмороженные ноги гноились, мясо разлагалось, отваливалось кусками, обнажая кость. Страшные боли терзали Федора, а он пошевелиться не мог, лежал пластом… И кричал, нервничал, злился…

Бедная Бета! Тяжкий крест взвалила она на себя. Откуда взялось в ней столько сил? Откуда это святое терпение? Ведь у каждого человека, даже такого изувеченного, как Федор, — свои естественные потребности… Она прикасалась к нему нежно, любовно, переворачивала его, помогала, а Федор, потеряв голову от боли, только ругался, проклинал Бету, проклинал весь мир, истерзанный и страшный…

Однажды, когда явился доктор осмотреть его гниющие раны, Бета взмолилась:

— Пан доктор, бога ради, да помогите же вы ему как-нибудь!

Доктор видел, что силы ее подходят к концу. Он знал, что для спасения Федора она отдала уже все, что имела при бедности своей; под несчастным уже разлагался последний соломенный тюфяк, последняя простыня разъедена кровью и гноем, и Бете уже нечем было прикрыть перину.

— Сделаю, что в моих силах, — сказал он. — Придется оперировать…

Он отнял у Федора семь пальцев на ногах.

Ох, как же это было тяжко! Доктор резал раны, срезал все, что сгнило, а Федор сопротивлялся, бил, проклинал их… Зато потом ему полегчало.

Когда ему стало получше и можно было спокойно разговаривать с ним, Бета подсаживалась к нему в сумерки.

— Ты, Федор, очень злой и неблагодарный, — частенько говаривала она ему. — Уедешь домой и нас забудешь…

Федор был родом из Краснодара. Кубанский казак. Давно не видал он родины… Но в те ночи, когда боль не давала ему заснуть, он часто мысленно возвращался туда. Возвращался туда от нас, от наших дремучих лесов и крутых гор, по склонам которых сползают узенькие полоски овса, возвращался в родную степь и, верно, чувствовал себя так, словно заново родился.

— У нас, на Кубани, — шептал он в бреду, — у нас пшеница растет… высокая, как тростник… С конем в ней укроешься… Хорошо у нас…

И Бета понимала: Федора здесь уже нет, Федор уже где-то под Краснодаром, ходит по своим полям…

Но то были одни мечты. Федор, бедняга, жил только душою, а беспомощное тело его лежало на кровати, как совершенно посторонний предмет.

Как-то все ушли из дома, а когда потом Бета вернулась, нашла Федора на полу.

— Господи Иисусе! Что случилось? — бросилась она к нему.

Он не ответил. Даже когда она уже уложила его и поправила подушку под головой — не решился он сознаться, что попробовал в их отсутствие встать на ноги… Видно, стыдно ему было. Стыдно за свое бессилие, и он молча перебарывал в себе гнев и боль.

Ах, куда там! Не скоро еще будет ходить Федор, поняла Бета.

Задолго до этого, в начале декабря, когда немцы арестовали молодого нотариуса, встретил я Бету в деревне. Стал расспрашивать о том о сем и вижу: какая-то она неспокойная. Вдруг говорит:

— Если только эти швабы опять зачастят к нам…

Она, конечно, думала о Федоре.

— Будем надеяться, вас они оставят в покое, — ответил я, хотя и знал, что это пустые слова.

— Я не за себя боюсь — за Федора, — призналась тогда Бета. — Убьют ведь его! Но я…

Она замолчала, а я ждал — чувствовал, что она не докончила мысли, только ищет, как бы ее получше выразить.

— …Я все уже продумала. Коли придут, ворвутся в наш дом, найдут в кровати Федора, я скажу им: «Это мой муж!» И лягу к нему под одеяло… Может, они не поверят, спрашивать его начнут, еще, может, и автоматом пригрозят, черти… И тогда — вот как бог надо мною — я скажу им: «Отстаньте вы от него! Немой он!» Вот видите, как я все придумала…

Не знаю, какой дьявол подстрекнул меня разрушить план Беты и заронить в ее сердце сомнение. До сих пор стыжусь того, что ей тогда сказал:

— А если они не поверят? Если откинут одеяло и увидят его раны? Что тогда?..

— Что тогда? — растерянно повторила она. — Ну, тогда… Тогда мы…

Нет, не ко всем случайностям подготовилась Бета!

К счастью, немцы перестали появляться у нас. Видно, их одолевали более серьезные заботы.

Тем временем приближалось рождество.

 

XVI

Повествование мое, слава богу, подходит к концу. Еще два-три вечера помучаете меня, а потом уж засядете в своей комнатушке, приготовите бумагу да откроете пузырек с чернилами. Надеюсь, составляя свою хронику, вы будете точно придерживаться заметок, сделанных вами, правды не исказите и не навлечете на мою голову позора или презрения.

Об одном прошу: пишите так, чтобы всем было ясно, каков образ мыслей был у восставшего народа, да подчеркните, какие силы указывали ему правду, какие мысли и чаяния питали его отвагу и стойкость.

И не надо вам опасаться гнева кое-кого из нынешних больших людей, который охватит их за то, что вы не уделили им исключительного внимания. Те, которые скрывались тут и бескорыстно трудились во имя всего народа, — наверняка не тщеславны и равнодушны к личной славе. Те же, кто явился позднее, чтобы защитить свои узкие интересы, без внимания к общему делу, — такие и не заслуживают особого прославления. Что нам до них? Пусть себе злятся! Пусть распределяют между собой награды да ордена…

Нам важны не личности, а само дело. Нам важно, чтобы дети наши и внуки когда-нибудь прочитали в этой хронике, какие страдания доставили их родителям те, кто в конечном итоге думали только о себе и в ненависти к всеобщему прогрессу готовы были стакнуться хоть с самим дьяволом. И еще нужно, чтобы хроника напоминала нашим потомкам все то, что пришлось нам пережить, сколько жертв принести, чтобы отвратить несчастье и гибель нашего народа. Будем надеяться, такие уроки им не повредят.

А теперь вернемся к тем предрождественским дням. Должен сказать, никогда еще, сколько стоит наша деревня, не было у нас такого тревожного рождества, как в конце 1944 года. Женщины наши на части разрывались, убирали дома, выметали печи, пекли, что положено, и колбасок наготовили — да что проку? Девушки накрахмалили сорочки, выгладили юбки, чтоб красиво колыхались на ходу, — опять-таки спрошу, какой был в том прок, коли мужчины наши и парни словно голову потеряли?

Потому что как раз когда, кроме нас, нескольких человек, почти все уже о нем забыли, явился в деревню, как ни в чем не бывало, Безак. Пришел он совершенно открыто, все могли его видеть. Те, кто поверил, будто его убили немцы, от изумления рты не могли закрыть. А другие твердили:

— Безак вернулся, — значит, русские не за горами!

— Конечно, скоро их дождемся!

Безак, ясное дело, явился не просто так. Не для того, чтоб повидать семью да поболтать с соседями. Он ведь пришел из бункера, куда поступали совершенно точные сведения о положении, где обсуждали всякие варианты, принимали в расчет каждую мелочь, где, так сказать, знали наперед все, что будет, и заранее ко всему готовились.

Первым долгом Безак вызвал Лищака:

— Подобрал новых ребят?

— Как ты приказал, — ответил Робо. — Две команды. Ребята все молодые, такие, что с оружием обходиться умеют.

— И они уже вооружены?

— Кто как. Сам знаешь, каждый подобрал в лесу какую ни на есть тарахтелку.

Безак махнул рукой:

— Подобрал! К твоему сведению: милиция должна быть как огонь! Еще сегодня перевезем оружие из Выдрово. Что останется, сложим у Панчика.

Нет, подумайте только, какие пришли времена! Тут уж дело было не в одних милиционерах. Тут уж каждый, кто не собирался покоряться слепой судьбе, знал, что ему делать. И когда жены напоминали мужьям о хлевах, сараях да сеновалах, мужья ворчали себе в усы: «Отстань ты с ерундой!» Опять началось движение в деревне, опять мужчины собирались по домам или в трактире, опять каждый считал себя самым умным и задаром раздавал свои идеи. А вернувшись домой, вытаскивал оружие из тайника и чистил его.

Интересно мне было, что говорят по поводу возвращения Безака, и я собрался в деревню.

— Вижу, опять у тебя земля под ногами горит, — сказала жена, совсем потерявшая голову от предрождественских хлопот. — Тогда уж пряностей принес бы, что ли, — корицы там, имбиря…

— Отлично! — говорю. — Так меня и совесть не будет зазрить, что оставляю тебя в разгар работы, а сам иду шататься…

По дороге я все повторял ее наказ и, как только дошел до деревни, завернул в лавку Цута.

А тот, я знал, любил меня как собака кошку еще с тех самых пор, как мы накрыли его у Добрички. И показалось ему, что теперь он может мне отплатить.

— Ах, дорогой пан лесник, — запел он сладеньким голоском, — неудачно вы пришли… Какая уж тут корица да имбирь! Было, все было, пока жили мы мирно и товары нам регулярно подвозили. А теперь что? Кто нам что даст? Кто нам поверит?

— Не для того я пришел, чтобы выслушивать ваши политические соображения, — с сердцем возразил я. — И вовсе мне не интересно ваше отношение, которое вы и не пытаетесь скрыть. Я спрашиваю только то, что вы слышите. Нету?

— Нету… Вот после войны, даст бог… А насчет того, что вы сказали…

Не стал я ждать его оправданий и вышел из лавки, где этот Цут сидел всю жизнь, как паук, и ткал свою отвратительную паутину. Вышел, вдохнул морозного воздуха и словно очутился в новом мире.

Перед полицейским участком стояли сани, нагруженные вроде бы еловыми ветками. Но Лищак с несколькими молодцами вытаскивал из-под веток какие-то продолговатые свертки в мешковине, — и я тотчас понял, что это за товар.

— Оружие из Выдрово привезли, — сказал мне Лищак. — До вечера сдадим на хранение полицейским. Знаешь, Мелихар уже вернулся!

— Все перевезли-то? — спросил я.

Лищак глянул на меня искоса, словно заглядывая мне в душу, но это он скорее по привычке: никакого недоверия ко мне он не мог испытывать. И он ответил сразу:

— Пулеметы пока оставили. Пусть будут у нас под рукой. А это все перенесем вечером…

Я хотел было двинуться дальше, да вспомнил еще одно деле и говорю:

— Слыхал? Партизаны, что на Болдишке, опять взорвали железную дорогу…

— Знаем, — ответил Лищак. — Так и надо. Нарушить снабжение немцев… и затруднить им отступление. Пусть русские побьют их как можно больше.

Зашел я к Панчику, Адама в доме не было.

— Около хлева он где-то, — сказала его жена. — Позвать?

В этом не было надобности, я сам пошел к нему. И вот между двумя поленницами во дворе застиг я двух многообещающих сынишек Адама. Целиком занятые наблюдением за чем-то, они показывали друг дружке в сторону хлева. Я остановился, спрятался от них в ту самую минуту, когда старший — а ему и шести годочков не было, — повернувшись к младшему, с очень важным видом пригрозил ему:

— Смотри мне, малый! Не вздумай что-нибудь выболтать!

Со смеху лопнешь, услышав такое! До чего же строгий да важный! Видно, отец загнал их на печь, а они пробрались тайком сюда и спрятались, чтобы удовлетворить свое любопытство.

Что же между тем делал их отец?

Раскидав навозную кучу, сбоку от нее он копал яму. Небольшую такую, узкую, продолговатую, — мне и головы ломать не пришлось, зачем она. Достаточно было вспомнить разговор с Лищаком о том, что вечером оружие перенесут, — а куда, напрашивалось само собой.

— А трудно зимой землю копать, верно? — говорю я Панчику, не выказывая и намека на интерес. — Затвердела земля-то.

— Потому и копаю под навозом — так еще ничего, — ответил он.

Видите, и он ни словечком не проговорился. Потом, не прекращая работы, спросил:

— По что пришел?

— Да за чепухой, — отвечаю, — честное слово, Адам, за чепухой. Жене имбирь понадобился…

Глянул он на меня снизу, засмеялся и стал копать дальше.

Теперь вы, поди, хотите, чтобы я подробно описал вам, как проходило у нас рождество, как справляли праздник люди в деревне и как — партизаны в лесу. Только этого вы от меня не дождетесь.

Если это важно для вашей работы, отошлю вас к другим источникам. Кроме того, пришпорьте-ка собственную фантазию, пускай и она поработает. Я же считаю важнее рассказать вам о том решении, которое было принято в канун праздника, — оно-то и было тем родником, от которого пошли потом все наши дальнейшие дела.

Если жена моя думала о пряностях, то у меня, естественно были совсем другие цели. Мне хотелось принести в бункер вести о том, как встретили в деревне возвращение Безака, да рассказать, на чем порешили наши люди, потому что, надо вам сказать, вечером того же дня они созвали собрание в трактире.

Когда я пришел в трактир, распивочная была уже полным-полна. Безак, надо сказать, ничего не хотел навязывать людям. А так как речь шла о деле военного характера, то он пригласил поручика Фукаса и нескольких его товарищей по бригаде. Рядом с Фукасом сидел даже какой-то незнакомый человек — впоследствии оказалось, член партизанского штаба, — тоже со своими. Нет нужды упоминать, что был тут и Робо Лищак с верными своими ребятами. Словом, собрались все наши вооруженные силы, — ведь даже те, кто не числился ни в каком отряде или части, все равно скрывали оружие по сараям.

— Граждане, товарищи, — начал Безак свою речь, — мы стоим перед серьезным решением. Фронт приближается. Нам пока не известно, когда это будет, но мы обязаны подготовиться. Мы знаем, какая судьба постигла деревни, которые немцы объявили партизанскими; знаем, как поступают немцы с деревнями, в окрестностях которых кто-нибудь хоть раз выстрелил по швабам; поэтому я вас спрашиваю: хотите ли вы впустить отступающих фашистов в свою деревню и отдаться на их произвол? Никто из нас не сомневается, что им известно о наших вооруженных силах, и пусть никого не вводит в заблуждение то, что пока они нас не трогают. Не беспокойтесь, они уж найдут время и для нас! Кто может поручиться, что во время отступления немцев у нас не завяжется бой? Господи, ведь мы друг друга знаем! Полагаю, у всех нас зачешутся руки… Хотя бы от радости, что по пятам за немцами идут русские, не один из нас поднимет пальбу… Но в таком случае, как знать, может, худо нам придется. Пойдут расстрелы, поджоги и все прочее… Разорят дотла!

— Что же тогда делать? — раздались голоса.

— Закрыть все дороги к нам, — посоветовал Тоно Фукас. — Устроить завалы — тогда они хоть с артиллерией не пройдут.

— Не так-то это просто, — усомнился кто-то. — Они, гляди, будут патрули высылать…

— Это уж предоставьте нам, — махнул рукой партизанский командир. — Важно, как вы решите: пускать их или нет?

Ну, выбор был не очень затруднителен. Все не так давно испытали на себе ласку немцев, так кому же хотелось снова попасть к ним в лапы? Кто хотел бы увидеть, как его дом обращается в прах и пепел? Нет, нет, наши не дураки!

Стало быть, нечего и говорить, какое было принято решение. Оно было совершенно естественным.

Только прошел главный праздник, наши мужики начали валить деревья на дорогах. Да, это были уже совсем другие времена — не то что в ту пору, когда тут лютовали фашистские гады! Веселее стало: люди наши и партизаны дружно валили огромные деревья, осматривали укрепления, построенные до прихода немцев, трудились изо всех сил, мороз — не мороз, снег — не снег, хотя бы и было его по пояс.

Ребятишки не успели допеть колядки о трех царях, как дело было сделано: мы были отрезаны от всего мира, и образовалась у нас, как бы сказать, собственная республика с революционной властью во главе. И если б Лищак со своей командой не исполнял обязанности министерства внутренних дел, он смело мог бы назваться министром узкоколейки! Видите, мы были не лыком шиты…

Но чтобы нам не обманываться насчет того, будто достаточно перекрыть дороги, и все будет в порядке, — случилось то, чего и следовало ожидать.

Примерно в середине января немцы отправили к нам из города небольшую разведку. Тут-то и сказалась предусмотрительность партизан. Разведчиков, в которых наши засеки пробудили немалое любопытство, тихо-мирно взяли в плен и отвели в штаб. Не спрашивайте, что там с ними сделали. Наверное, нашлось бы какое-нибудь объяснение тому, что больше мы об этих немцах никогда ничего не слышали.

Вскоре точно такая же судьба постигла и вторую группу немецких разведчиков.

Это, конечно, не могло остаться в тайне. Да никто и не старался этого скрыть. Людям было совершенно ясно: ничего не поделаешь! Если мы не хотим пускать немцев к нам, нельзя позволить никому из них вернуться.

Если я теперь скажу, что были такие, кто осуждал наши меры, то вам нетрудно будет отгадать, кто это был. Конечно, лавочник Цут, потом — Гамай, который так и не убрался в Братиславу, да еще два-три немецких прихвостня; они собирались по вечерам за картишками и заводили такие разговоры:

— Совсем рехнулся народ! Слыханное ли дело — позакрывать все дороги? Только сумасшедший может помыслить об отпоре такой силище…

— Боюсь, погубят они всю деревню, — твердил Цут. — Где нашим перехитрить немцев!

— Да нам-то с какой стати страдать? — возмущались они.

Спрашиваете, откуда я это знаю? Вам странно, что я повторяю их речи слово в слово, хотя сам с ними не сидел и карты не мусолил? Да, господи же, ясно откуда. Не говоря о том, что не только стены, но и ребята Лищака имели уши, не забывайте, что господа эти сами пускали слухи в народе. Им нужно было возбудить недоверие в людях, поколебать их решимость и встревожить их. И хотя делали они это тайно, с превеликим коварством, Безак решил дать им но рукам. Собрав членов Национального комитета, он высказал свое мнение и предложил:

— Надо дать этим людям понять, что мы видим их черные души насквозь. Надо открыто заявить, что мы им не доверяем и не собираемся с ними шутки шутить. Пусть знают, что их ждет.

Ну, такое предложение приняли с большой охотой!

И вот Цуту, бывшему старосте Шимчику, Гамаю, Добричке и еще кое-кому разослали официальные письма, отнюдь не похожие на любовные записочки. Что там написали? Сейчас скажу:

«Красная Армия стоит у порога, — было там написано вполне вежливо. — Близок день расплаты. Об измене не помышляйте! Если кто из вас хоть пальцем шевельнет — тут ему и конец. Смерть фашизму! Да здравствует свобода!»

У храбрых адресатов, конечно, душа в пятки ухнула, залезли они на печь, не решаясь и пикнуть. Двое даже прибежали к Лищаку, и, заломив руки, запричитали:

— Да господи! Что вы против нас имеете? Чем мы против вас провинились? Не одна ли во всех нас кровь?

Начальник милиции так им ответил:

— Кровь крови рознь! Ваша-то малость подпорчена…

И, пригрозив им виселицей и адским пламенем, отправил их по домам.

После такого предупреждения в деревне воцарился мир. Она была отрезана от мира, и засыпал ее глубокий снег. Казалось, никто о нас не знает, все нас забыли и мы в тихости дождемся того благословенного дня, о котором все мы только и мечтали.

Ах, какое это было заблуждение!

Ну да, все шло у нас своим чередом, по улицам ходили милиционеры, Тоно Фукас выставлял часовых по окрестным выселкам, это так… Да ведь немцам в городе спать не давала загадка: отчего не возвращаются их разведчики?

И вот однажды, а было это двадцать первого января, в деревню нашу словно гром с ясного неба ударил. Вы сами учитель и сумеете представить себе то, о чем я вам сейчас расскажу.

Мишко Стрмень, этот примерный ученик, о котором не раз уже заходила у нас речь, вертелся дома без дела, мешая взрослым.

— Ах, чтоб тебя! Ты чего уроки не делаешь? — прикрикнул на него отец. — А ну марш за дело и не вертись под ногами!

Мишко опустил ушки и поплелся к окошку, где на подоконнике лежали его тетрадки. Его охватил ужас при виде арифметических примеров, которые ему предстояло решить, и он все зыркал глазами к печке — там отец натирал конопляную веревку и правил воловью упряжь. Через некоторое время отец пошел на двор и еще с порога сказал:

— Я к соседям, за матерью. Смотри, не натвори тут чего! Как вернусь, покажешь урок.

Ну, что тут рассказывать? Сами знаете, каковы эти невинные деточки. Стоял Мишко у окна, ерошил свои растрепанные волосенки, слюнявил карандаш да силился проникнуть в тайны арифметики, но ничего у него не получалось. Перед глазами его плясали немыслимые примеры:

35 + 17 =

47 + 26 =

54 + 38 =

Да что вы хотите, Мишко только-только восемь стукнуло, а в те времена дети много пропустили занятий в школе, и теперь пани учительница — бррр! — требовала, чтоб ребятишки разом усвоили всю премудрость.

А у ребятишек-то было совсем иное на уме. Нет, я говорю не о сокровищах в их карманах, о бечевочках, перочинных ножичках, гвоздях и ключах, из которых можно было здорово стрелять горошинами! Я имею в виду то, о чем все они тогда думали: о партизанах да военных приключениях. Разве не маячили перед их глазами ежедневно часовые, которых Тоно Фукас высылал в деревню из Медведёва, не разглядывали они разве венгерских перебежчиков, удравших от немцев и поступивших в бригаду?

Вот и теперь, пока Мишко терзал свою взлохмаченную головенку сложением, за окном, в которое он то и дело выглядывал, прохаживался перед лесной конторой часовой. Ах, как хотелось Мишко подойти к нему, потрогать винтовку, спросить о том о сем… Да куда! Часовой был венгр, это Мишко уже знал; он был венгр, а венгра поди пойми! Оставалось только снова приняться за уроки…

Двадцать семь да тридцать будет пятьдесят семь, а пятьдесят семь и восемь будет… будет…

Ах, черт! Мишко был уже близок к решению, да вдруг возьми и выгляни в окно. Господи! Что случилось? Куда подевался венгр?

Прижался Мишко лицом к стеклу, так что носишко расплющился — и видит: какие-то люди обступили венгра со всех сторон, толкают его, дергают, орут, — в общем, судя по всему, плохо кончится это дело! Еще бы — их десять против одного, вооружены до зубов, и хоть серую свою форму содержали они в порядке, форму венгра готовы были разорвать в клочья, да вместе с телом…

Тут уж Мишко, естественно, и думать забыл об уроках. Сердчишко-то так и екнуло! Но никто никогда не объяснит, а тем более он сам, как это он сообразил, что побудило его — пока на улице происходил весь этот шум и гвалт — выбежать из дому, мышонком проскользнуть проулком между домами — и бегом к лесу!

Куда он бежал? Господи, да ясно куда! Шмыгнул к опушке, увязая в глубоком снегу, а добравшись до места, где немцы его уже не могли видеть, спустился к дороге. Снегу было выше колен, местами даже до пояса, снег забился ему в сапожки, но Мишко бежал, бежал словно обезумевший, бежал на выселки, где по домам прятались солдаты и партизаны.

Скорее всего именно страх не давал ему передохнуть — страх, что будет дома. И Мишко, раздвигая сыпучий снег, перепрыгивая через сугробы, совсем уже задыхался и временами, свалившись в ледяной пух, метался в нем отчаянно, как подстреленная птичка.

Но он снова поднимался! Поднимался — и бежал дальше…

Никогда еще он так не бегал. И никогда еще эта знакомая дорога не казалась ему такой бесконечной. Бедняжка! Он уже совсем выбился из сил… Уже и ноги не двигались… Господи, когда же доберется он до первого дома?

Ну, еще немножко! Еще несколько шагов!

И он вскакивал снова, и снова падал в снег, и вставал, и бросался вперед, но когда завидел он первую хату выселок, силы вовсе оставили его, ноги его подломились, и Мишко, раскинув руки, свалился посреди скользкой дороги.

К счастью, в той первой хате расположились партизаны, и у окна сидел их часовой. Увидев упавшего мальчика, партизаны выскочили из дому и бросились к нему.

— Что с тобой, парень? В чем дело? — заговорили все разом, поднимая бедняжку. — Ты чего прибежал?

А Мишко и говорить ничего не мог — пришлось им подождать, пока он переведет дух. И тогда у него вырвалось:

— Немцы в деревне!.. Венгра взяли!..

И, совсем ослабев, он заплакал.

Нет нужды говорить о том, что последовало. Мальчика внесли в дом и в одну минуту подняли тревогу. Ну и народу вывалилось из хат! Партизаны, венгры, солдаты из бригад, даже кое-кто из жителей похватали оружие и — марш в деревню! И вовремя они подоспели, ей-богу! Немцы сбились в кучку перед трактиром, и наши напали на них сбоку. Трах! — И без долгих размышлений послали им первое приветствие.

Хлоп! Свалился первый немец, вскинув руки. За ним — другой, третий. Эти трое уже не поднялись. Зато остальные семеро разбежались с криком, как куры, укрылись по придорожным канавам.

Эх, да если б они даже в земные недра прогрызлись и землею прикрылись — ничто бы им не помогло! Они оказались в западне.

— Руки вверх! — закричали им партизаны.

И немцы сдались, продлив себе жизнь на несколько минут, — до вынесения приговора в штабе.

Понятно, не одно любопытство заставило немцев заглянуть в наши кастрюли. Эти январские дни были для них очень тяжелы. Русские теснили их к Римавской долине, к Мураню — да что проку! И там, перемешавшись со своими тыловыми частями, они уже не могли остаться. Отражая атаки русских, они постепенно отходили, ища временного прибежища по городкам да селам. Бессмысленность сопротивления пробуждала в них жестокость и ярость. Огонь русских с фронта, партизанские налеты в тылу, мороз, метровый снег, и горы, и леса без конца, без края… да, тяжело давалось им проклятое отступление от былой славы. В хорошей они очутились каше…

То-то и вспомнили они о нашей деревне, надеясь разместить в ней кое-какие части. Вскоре после того, как Мишко Стрмень совершил свой подвиг, выслали они в нашу сторону разведку из шести человек с задачей обеспечить у нас размещение ста шестидесяти человек и девяноста лошадей.

Ого! В хорошенький попали бы мы переплет, если б кто открыл им из страха, как мы тут обращаемся с их братом! Дали бы они нам жару!

К счастью, Лищак недаром выбрал для своей милицейской команды таких ребят, которые любили не только оружие и опасности, но еще и хорошую игру. Ребята были острые, прошедшие военную подготовку, а кое-кто из них имел уже и фронтовой опыт; горячие были головы и, надо сказать, порой такие штуки откалывали, что их собственные родители только руками всплескивали. Но Лищак был ими доволен и, требуя дисциплины, прощал удалые выходки своих подчиненных.

Не знаю — меня не было в деревне, когда все это происходило, и я не видел собственными глазами, какая участь постигла ту немецкую разведку. Я опоздал всего на несколько минут и еще ясно слышал выстрелы, — если не хочу врать, что учуял и запах пороха.

А пришел я потому, что Безак послал меня узнать, что там творится, но я подоспел к шапочному разбору. Отправляя меня, Безак еще предупредил: «Смотри, осторожней, не нарвись на пулю!» Ему было известно, что фронт и тылы его передвигаются, знал он и то, что немцы полезут к нам хотя бы обогреться и покормить лошадей.

И верно, едва я дошел до нижнего лесничества, встречаю коллегу, а он и говорит:

— Слыхал — только что через Шопик перешли немцы? В деревню идут…

— Звякни моей Розке, — попросил я и тут только спохватился, что телефон-то наш уже дня два как не работает, видно, линию кто-то повредил.

Я пошел дальше. Всюду — снег, снег, лес стоит тихий, ни одна пичужка не шевельнется, не прощебечет. Только цепочки лисьих следов пересекают снежную равнину, да в тех местах, где ручей подходит ближе к лесу, можно было заметить тропку, по которой ходят на водопой косули.

Мой коллега был прав. Только я добрался до Шопика — вижу, снег изрыт коваными немецкими сапогами. И пришло мне невольно на ум, что именно в этом месте тетка Трчкова нашла первую мертвую змею, именно в этом месте подгулявший сапожник возвращался с крестин… Эх, где та весна! Куда девался тот апрельский день! Те двое тогда осенили себя крестным знамением, в великом страхе как бы предчувствуя недоброе; и вот недоброе наступило, уже и восстание подавлено, и бои позади нас, и страдания, и кровь, а что впереди — неведомо…

Поспеши же, Гондаш! Скорей!

Ниже Шопика нашел я и причину, почему никак не мог дозвониться до Янко Крайчи: на большом отрезке все провода были сорваны со столбов: «Вот сволочи! Чтоб у них руки почернели!» — мысленно обругал я немцев и прибавил шагу.

И вот я их вижу! Вдали на ровной дороге закопошились какие-то черные точки. Они!

Я навострил зрение и слух и чуть ли не бегом побежал: хотел увидеть и услышать, откуда и когда раздастся первый выстрел. Можно было предположить, что Лищак разослал дозорных и на верхний конец деревни, и на выселки, чтоб ни одна мышь не проскользнула.

Но вот странность! Немцы прошли уже мимо первых выселок — и ничего; вот они уже на верхнем конце деревни, оглядывают церковь и школу — ничего! Вижу, потянулись они дальше, к тем местам, где недавно их собратья спалили цыганские лачуги, — опять ничего! Черт возьми, где же милиция Лищака? Не хотелось мне думать, что ребята заснули средь бела дня, и уж совершенно невозможно было предположить, что они забыли свой долг и засели за карты…

Но как раз, когда немцы скрылись от меня за поворотом дороги, когда я уже не смог совладать с тревогой, замечаю, как далеко впереди, между домами, промелькнули какие-то фигуры. От дома к дому, от проулка к проулку, от дерева к дереву, пока не собрались в кучку и не вышли на дорогу.

Шутники! Видно, задумали впустить немцев в деревню, позволить им еще напоследок потешиться воображаемой мощью и силой!

А потом началось. Вдалеке раздались выстрелы. Но никто на них не ответил.

Полагаю, вы потеряете всякое терпение, если я стану описывать во всех подробностях, как все происходило. Хотели ли наши сперва попугать швабов или вызвать их на открытую схватку — не знаю. По-моему, шутка эта вышла нашим ребятам боком, потому что ни один из немцев не пострадал и все разбежались кто куда. Еще бы — положение их было выгодным: с одной стороны дороги — лесопилка, во дворе которой уйма всяких досок и бревен, с другой стороны — дома. Было им где прятаться.

И чего наши дураки не пощекотали их в открытом поле?

К счастью, двое лищаковских милиционеров, дежуривших за лесопилкой, сразу сообразили, что стреляют-то неспроста, и бросились на подмогу. Бежать им было трудно, снег глубокий, без тропинок, и вот мотаются они между штабелей, вдруг видят: два немца в узком проулке норовят втиснуть головы под бревна. Подбежали наши к ним — раз, раз, выбили оружие из рук и — марш вперед! На дорогу!

Вывели они немцев с поднятыми руками, как раз, когда и я подошел.

— Неправильно вы рассчитали, — укорял товарищей один из милиционеров, капрал в отставке. — Ну, взяли двоих, а остальные где?

— Ничего, отыщем! — отвечали ребята и побежали на поиски.

Это было, конечно, не простое дело. Как знать, за какими углами, за чьими сараями попрятались швабы? Побегай по закоулкам, а они тебя пулей по затылку погладят…

К счастью, в этих немцах кровь была не слишком горячая. Что им до интересов родины — заботила их только собственная безопасность, собственная жалкая жизнь. У них от страху зады сморщились. Они вообразили, что лучше им держаться вместе. И все четверо, вбежав в дом Урика, полезли из сеней прямиком на чердак, не спросившись хозяина.

Вскоре в эти сени заглянул один из наших.

— Немцы тут не попрятались? — спросил он старого Урика. — Не видали?

— Не, никого тут нету, — отвечал тот громко, чтоб слышно было и на чердаке, — как знать, может кто из них и понимает по-словацки, подумал хозяин, — а сам позвал парня в горницу и там шепотом проговорил:

— У меня они! Ты потихоньку уйди да скажи четырем своим, чтоб так же потихоньку пришли к нам. Да не торопитесь. Погодите с полчасика, пока шум уляжется.

Так и сделали.

Партизаны прокрались в дом, спрятались по углам, на улице все стихло и не слышно было больше голосов, — тогда Урик поднялся на чердак и сказал немцам:

— Валяйте вниз, ребята. Все в порядке.

Они прислушались — в самом деле, все тихо; однако слезать им очень не хотелось — осторожничали.

— Пойдемте, я вам горячего молока дам, — заманивал их Урик.

— Was ist das, корятше молого? — спрашивают.

Урик присел, замычал коровой, руками стал тянуть воображаемые соски, подражал тому звуку, с каким молоко ударяется в подойник. Тогда все четверо спустились в сени, и тут на них набросились наши. Что было дальше, нечего рассказывать. Заботу о них взял на себя поручик Фукас, да был тут еще один русский лейтенант со своими людьми, и с этого же эпизода начал у нас свою деятельность и капитан Бениач, который в то самое утро добрался к нам со своим отрядом с Поляны. Капитан Бениач был дядька здоровенный, такому только дай подраться. Впрочем, о нем речь впереди.

В тот же день к вечеру со стороны Полгоры пришли на разведку еще трое немцев, но дальше верхнего конца деревни им ходу не было. Один отдал богу душу на месте, другие последовали за ним после короткого допроса.

Как видите, день был хлопотливый. А я радовался, что могу принести в бункер добрые вести, радовался, что деревня держится мужественно.

На обратном пути зашел я к Панчику. Там собрались уже все, кто имел решающий голос. Был там командир русских партизан, и Фукас, и Бениач, пришел и Лищак с колбасником Сламкой, под конец заявился даже надпоручик Звара, угостивший нас отличной новостью.

— Слыхал я, здорово вы держались, — сказал он как бы мимоходом. — Ну, да и я времени не терял. Прихожу это я в Подбрезовой к знакомому лавочнику, а он и говорит: «Слушай, вовремя ты появился! Немцы одного нашего офицера схватили, повезут теперь в город на допрос. А конвоировать его доверили венгерским офицерам, так что, если можешь, постарайся! Они еще тут, в моей комнате сидят…» Ну, больше мне ничего не надо было говорить. Вошел я к ним: возьмите, мол, меня с собой, приятели, нам по дороге! Ну, венгры — сами знаете… Немцы им, правда, грозили, что в случае измены за них поплатятся семьи, — а им начхать, они только и думали, как бы задний ход дать; офицеришки — обожали гуляш, вино да цыганскую музыку. Взяли они меня с собой… так и вышло, что оставили мы город в стороне и явились прямо к нам в Медведёво. Нашего человека я спас, а что касается этих венгерских гуляшников, то обратно я их не отпустил — пусть себе живут, дожидаясь своего гуляша, пусть еще хоть раз в жизни спляшут чардаш…

— Здорово! — похвалили мы Звару. — Отлично сделали!

А капитан Бениач, в восторге от событий, участником которых стал в первый же день своего появления здесь, все хлопал себя по коленям, угощал нас — и себя — сливовицей, и кричал:

— Ну и дела!.. А ей-богу, в отличное местечко мы попали! А знаете, друзья, сколько мы пережили под Поляной?

Панчик отнесся к словам капитана с известным недоверием: по его мнению, капитану подобало бы держаться более солидно и поменьше говорить. Поэтому он ответил:

— Знаем. Есть у нас тут люди с Поляны.

Такой уж человек был Адам. Ни за что на свете не обронит лишнего слова, а молчание ценит выше самой лучшей остроты.

Его холодность очень удивила капитана Бениача. Оно и понятно: он был родом с юга, из тех краев, где веселье и оживленный разговор рождаются вместе с божьим даром, и ни один из парней, которых он от самой Трнавы привел к повстанцам, не был скроен по мерке Адама. Капитан любил своих ребят и, хотя не раз попадал с ними в такие переделки, когда жизнь их висела на волоске, отечески заботился об их безопасности. Драться с немцами? Когда угодно! Но — только с выгодных позиций…

— Садитесь, люди, — пригласил всех Адам Панчик. — Потолковать надо…

Тут подошла к нему его жена и шепотом спросила:

— Долго вы?.. А то знаешь, у нас нынче посиделки…

Адам только сморщил сердито лицо и отогнал вопрос рукой как муху.

Но все разрешилось к добру: не успели гости рассесться, как вошли Шимон Сигельчик с Марой.

— А я от вас, сверху, — сказал Шимон, увидев меня. — В бункере был. Рассказал там, что сегодня случилось…

Тут только я вспомнил, что Шимон был среди тех, кто поймал немцев в доме Урика. Быстро же он обернулся!

— И что же наши? Велели что-нибудь передать?

Шимон отлично сознавал всю важность приказов, которые он принес. Еще и сейчас вижу, как обвел он нас всех взглядом, как вытащил носовой платок и шумно высморкался перед тем, как заговорить:

— Русские уже в нескольких километрах от Тисовца. Немецкий фронт двинулся. Швабы полезут в наши горы. Вы понимаете, что это значит. Чего бы это ни стоило, нельзя пускать их сюда, — а то нам крышка — после всего, что мы натворили. И вот наши передают такой приказ: пусть военное командование определит во всех долинах самые выгодные позиции для обороны, — тут он глянул на Фукаса. — Лищаку и Панчику немедля перевезти из леса боеприпасы. Милиции быть в боевой готовности… И связные пусть действуют быстро. Кроме того, надо сейчас же исправить телефонную линию, чтоб была связь с деревней и со всеми долинами. Это все.

Если бы Шимон сообщил нам все не таким отрывистым тоном, а нашел бы слова покруглее — эффект был бы один и тот же. Началось! И во всем этом мы сидим по уши — тут все были единодушны.

— Стало быть, советоваться не о чем, — нарушил тишину Адам Панчик. — Всем понятно, что делать.

А тут стали входить женщины со своими веретенами. Рассаживались по лавкам, дули на пальцы.

— У-у! Давно таких холодов не было! — сказала одна из них.

— А я все думаю о тех, кто в лесу, — прошептала старая Побишка, утирая нос передником. — Бедный сынок мой — у него-то уже все позади…

Внезапно ввалился в избу и Ремешик со своей Зузкой.

— Что же это теперь будет, люди божьи?! — начал он. — Еще поплатимся после…

Панчик разозлился:

— Чем поплатимся-то? Вы свою свинью уже съели, а жизнь ваша никому не нужна!

— Все вы ополоумели, — подала голос тетка Трчкова. — Вон и мой Матуш, чтоб ему… С таким трудом отговорила пойти в добровольцы, так он, подумайте, нынче целый пулемет в хату притащил…

Мы вышли от Панчика, и я спросил Лищака:

— Это ты дал Матушу пулемет?

— Ну да! — ухмыльнулся Лищак. — Он его, верно, в сарае прятал. Пулеметы — это его страсть…

Домой я шел в тот день в полном одиночестве, думая о самых разнообразных вещах. Прежде всего вертелись в мыслях моих приказы, переданные через Шимона, и задачи, поставленные перед каждым из нас, и опасался я, как бы Безак не назначил мне такую службу, которая меня не удовлетворит. Я догадывался, что наступают решающие времена, и хотел участвовать в бою, душу отвести, если придет жаркий день…

Я был прав! Опасения мои оправдались.

Но чтоб не набивать мне лишний раз трубку, — отложим на завтра разговор о том, что было дальше.

Как знать, может, то будет последний вечер нашей общей работы. А там уж вы будете мучиться один.

 

XVII

Я вчера закончил тем, какие опасения охватили меня, когда я в ту январскую ночь возвращался к Безаку. И вот — предчувствие меня не обмануло.

— Да ты что думаешь?! — прикрикнул на меня Безак. — Можешь ты знать, какой путь выберут немцы? А вдруг они попрут именно через наши места! Знаю, знаю, ты меткий стрелок и бьешь без промаха, но не бойся: в деревне обойдутся и без тебя. Дома будешь сидеть, при телефоне!

Значит, это Безак виноват в том, что не был я очевидцем всего того, о чем вам теперь расскажу. Но события эти известны у нас всем до мельчайших подробностей, — кого ни спроси, любой подтвердит правдивость моего изложения.

Любой человек скажет вам, в каких хлопотах прошли два следующих дня. Приказы нашего политического руководства выполнялись до последней буковки. Тоно Фукас с капитаном Бениачем еще раз осмотрели все подступы к деревне и выбрали наиболее выгодные для обороны места, причем им добрую помощь оказал партизанский командир, лейтенант Николай Радов, явившийся к нам со своим отрядом от Садиленко. Правда, в ту пору я еще не подозревал, кто был в этом отряде…

Лищак с Адамом Панчиком приволокли из леса последние партии боеприпасов. И скажу вам, просто чудо, что они отыскали их по тайникам, засыпанным метровым снегом!

А милиция! Если еще во время восстания ей только и дела было, что проверять документы у проезжих да пугать Добричку, — то теперь горячие настали для нее деньки! Думаете, было время у ребят опустить голову на руки да вздремнуть? Ничего подобного! Ни на минуту! Днем и ночью патрулировали они по деревне, связные то и дело бегали к дозорам, оставленным на оборонительных рубежах.

Исправить телефонную линию тоже было нелегким делом. Связать проводами всю округу — это тебе не комар начихал. Спросите-ка моего коллегу Колара, что это была за работенка! Надо было ведь не просто соединить две лесные конторы с управлением — велено было связать все долины, все лесничества! Колар два дня трудился с рассвета до сумерек, и только на третий день — это было 28 января — вернулся он к полудню домой и стал проверять связь. Звонил в центр, звонил в лесную контору, звонил по лесничествам — слава богу, телефон действовал надежно. Колар даже не удержался от смеха, когда на его сигнал отозвался лесничий Демко из Паленичного, испуганно спросил: «А, что такое? Идут, что ли?» Колар ответил: «Никто не идет! Это я линию проверяю…»

Колар, правда, видел, что людей опять охватила тревога, женщины и дети увязывают узлы, готовясь бежать в укрытия, но никак не мог он понять, отчего именно Демко так нервничает.

Кто знает? Я и сам не верю в бабьи предрассудки, а все-таки бывает ведь так, что порой охватывает человека предчувствие того, что должно вскоре случиться…

Чтобы дальнейшее стало вам яснее, скажу, что происходило у Демко. Шурин, брат жены, скрывался у него от угона в Германию. В документе о численности семьи он не был указан и только тогда мог изображать главу семейства, когда сам Демко уходил в лес. Короче, этому шурину приходилось все время быть начеку, ночью спать вполглаза, все видеть и в случае нужды испаряться как призрак.

В ту минуту, когда Демко отвечал Колару, что телефон в порядке, шурин его вышел в переднюю горницу. Неважно, что ему там было надо — скорее всего, он и не нашел требуемого, потому что глянул случайно в окошко — и видит, что к лесничеству, проваливаясь в снег, останавливаясь передохнуть и снова устремляясь вперед, движутся какие-то фигуры. Они были еще далеко, не разобрать, кто они да что, но парню показалось, что за плечами у них торчат винтовки.

Он бросился в кухню:

— Немцы!

И — перемахнул через плетень, отгораживающий сад от густого ельника.

Демко побежал в горницу, схватил бинокль — и правда немцы! стал считать: два… четыре… шесть… Потом на глаз прикинул численность, метнулся к телефону в сенях и доложил в лесную контору:

— Полсотни немцев проходят по Паленичной долине!

А телефон наш, как вы могли заметить, расчудесное устройство: только крутани ручкой — и зазвенит во всех лесничествах, по всем долинам. Тут уж никаких секретов — боже сохрани любезничать с хорошенькой девушкой или сплетничать о ком-нибудь! Вас услышат не только в лесной конторе, но и все лесники или их жены. Правду я говорю, Розка?

Так можете себе представить, как переполошил всех Демко. Приказы посыпались во все стороны. А связные! Связные — на лыжи. Лесная контора на нижнем конце деревни призвала к оружию партизан из Медведёва. Лесная контора на верхнем конце передала защитникам в Паленичном: «Готовьтесь! Немцы идут!» И естественно, вся деревня в момент была на ногах.

Между тем дозорные на нашем оборонительном рубеже, ничего еще не подозревая, старались согреться, бегая по снегу туда-сюда. Бедняги! Они торчали там с утра, а мороз стоял жгучий, и до вечера было еще далеко.

Когда связной принес им весть о немцах, кровь у них быстрее потекла в жилах: слава богу, хоть согреемся! И они побежали к огневым точкам на склоне.

Что? Ах, так! Вы подумали, что там были надежные окопы, укрепленные пулеметные гнезда, железобетон… Боже, с чего вы взяли? Ничего такого там и в помине не было.

Вот кончатся холода да подсохнут дороги, сходите в тот конец Паленичной долины, посмотрите на этот скалистый отрог горы, усеянный валунами и вывороченными могучими деревьями. Отрог этот выбежал с правого бока долины до самой дороги, похожий на полную женскую грудь. Мы называем его Керашово — это и есть то место, на котором поручик Фукас решил удержать любые силы врага. И с полным правом! Вот придете туда, поднимитесь-ка на склон этого отрога, притаитесь за любым валуном да вообразите, что в руках у вас винтовка или автомат. Под вами будет дорога и речка, перед вами — открытая долина, ровная как ладонь. И если есть в вас хоть капля воображения, представьте, что на вас движется отряд неприятеля. Ей-богу, все они будут у вас под прицелом!

И тогда ясно вам станет, почему наши защитники ни на минуту не усомнились в том, что справятся с полусотней немцев. Куда там, достаточно было бы каждому из наших выстрелить по два-три раза, и можно спокойно отправляться по домам.

— Пятьдесят швабов? — засмеялся Шимон Сигельчик. — Ну для нас это семечки!

Однако тут прибегает второй связной:

— Демко сообщает: показалась еще полусотня!

Ах черт, это уже хуже!

Огляделся Шимон вокруг, соображая, кто за каким укрытием лежит, переступил с ноги на ногу да начал шепотом считать: один, два, три… пять… восемь… двенадцать… Боже, боже, вот досада! Мало наших…

Кто же да кто был на Керашово?

Ну, прежде всего наши знакомые: Шимон, Адам Панчик, Дежо Сламка, лесоруб Разга да два-три парня из лищаковской милиции. Еще тут было несколько русских партизан, которые пришли с поручиком Фукасом, потом капитан Бениач со своей группой, численностью тоже не более двенадцати человек. Что это? Капля в море! И как ни старался Шимон, в лучшем случае мог он насчитать не более тридцати защитников. А немцев перла добрая сотня!

Махнул поручик Фукас рукою в сторону долины, словно хотел мановением волшебной палочки смести с лица земли всех немцев, — и ничего не сказал. Зато капитана Бениача известие о новых немцах встревожило. Обвел он взглядом своих ребят, припомнил все страдания и опасности, преодоленные вместе с ними, и не понадобилось ему особенно напрягать свою мысль, чтоб понять: попали они в скверную передрягу. Улыбнувшись, чтобы подбодрить ребят, он сказал:

— Ну, мальчики, если мы теперь выкарабкаемся, это будет чудо… Смотрите, укрывайтесь получше!

Можете себе представить, как не понравились такие слова Фукасу или Шимону. Показалось им, что Бениач трусит, хочет спасти свою жизнь. Но что такое человеческая жизнь, когда решалась судьба целой деревни?

Когда я теперь раздумываю об этом, то вижу, что обе стороны — и наши, и капитан Бениач — были по-своему правы. Наши парни готовы были жизнь отдать, лишь бы наложить немцам как следует, лишь бы спасти свои семьи, дома, всю деревню. Капитан же Бениач отвечал за целую группу молодых людей. Сколько пожарищ перевидел он за войну! Дом сгорит — новый отстроишь, но погаси жизнь человека — не воскресишь…

Как знать, быть может, то были две стороны одной и той же истины — как у каждой монеты есть орел и решка.

Прежде чем продолжать рассказ о наших защитниках, надо нам еще раз заглянуть к Демко.

Что же там делалось? Ну, сами понимаете, Демчиха здорово перепугалась — за мужа, за сынишку и, в конце концов, немножко и за себя. Ведь такая куча немцев валила к лесничеству! Она уже предвидела, что тут начнется…

Демко стоял в передней горнице, наблюдая за неприятелем. Пятьдесят? Сто? Ох, да их больше! Он постоял еще у окна, посчитал, посчитал, потом бросился к телефону:

— Еще пятьдесят объявилось!

Это было все, что он успел сделать. Потом выбежал на веранду, схватил шест и сорвал телефонные провода, потому что к калитке его уже подходили первые немцы.

Теперь у него, как говорится, было алиби.

Да что из того, что он успел сообщить о третьей полусотне, когда их было раза в два больше! Вскоре вся долина зачернела…

Не к чему упоминать, сколько их втиснулось в лесничество, сколько снегу они наносили, как согревались, сколько выдули чаю и о чем расспрашивали. В дом-то вошло всего несколько человек, зато на дворе их мерзло до пяти сотен. Измученные тяжелым переходом через горы, они едва на ногах держались, были злы как собаки и мечтали поскорее попасть под крышу.

— Далеко до деревни? — осведомились немцы.

— Часа два пути, — ответил Демко.

Видно, хотели немцы еще до наступления темноты попасть к теплой печи.

А теперь вернемся к нашим смельчакам — мы можем смело называть их так, потому что у того, кто решился принять бой с противником, превосходящим тебя в три раза, сердце отнюдь не заячье, и ноги не заячьи. Притом же мороз на Керашово был ничуть не меньше, чем в долине, по которой шли немцы. Мороз стоял трескучий — двинь рукой, и, кажется, воздух зазвенит и рассыплется, как разбитое стекло.

Так вот, смельчаки наши все оглядывались назад, на деревню, — не идет ли подмога? Черт возьми, пора бы ей подойти!

Тут прибегает третий связной и докладывает еще о пятидесяти немцах…

— Разрази их гром! Это уж многовато…

Не могу сказать, с чьих задубеневших губ сорвалось это замечание. Но оно было единственным, выразившим чувства защитников.

Поручик Фукас кивнул и промолчал.

Капитан Бениач кивнул и промолчал.

Молчали все. А время тянулось.

Вдруг один из ребят говорит:

— Идет кто-то.

Оглянулись. Далеко, так далеко, что не распознать, кто это, по глубокому снегу шел человек. Долго ждали его.

— Верно, связной из деревни, — сказал Разга.

— Ерунда! А телефон на что?

Тут один, самый зоркий, вскричал:

— Да это Матуш! Матуш Трчка!

— И верно, он!

Вскоре его узнали все. А Матуш спешил, ноги его разъезжались по снегу, временами он пускался бежать и снова останавливался, — нет, в такое время прогулка была не из приятных.

— Гляньте, гляньте! Что это он тащит?

— Никак, пулемет!

Но вот Матуш уже тут вместе со своим пулеметом, уже отыскивает для него наилучшую позицию, уже залег в ямку под густым ельником, пристроил пулемет, приготовил ленты. И только тогда поднял глаза на поручика Фукаса:

— Так ладно будет?

— Ладно, Матуш, ладно!

Можно вообразить, сколько твердости и уверенности постарался Фукас вложить в свой ответ. Ни тени сомнения, ни намека на опаску перед лицом пятикратного превосходства!

Как видите, я говорю о численности неприятеля, известном им. Знали бы они, какая на самом деле валилась на них сила, может, поколебался бы и сам Тоно Фукас.

Прошло еще добрых полчаса, и на дороге из деревни показались люди. Кто-то крикнул:

— Идут! Подкрепление идет!

Все обернулись.

— Слава богу!

По дороге ехало двое саней, за ними поспешала группа людей, они торопились изо всех сил — да что! Надо бы, чтоб они уже были тут! Потому что в эту самую минуту раздался приглушенный возглас:

— Немцы!

Эх, некогда смотреть на подходившее подкрепление, некогда отсчитывать минуты. Все еще раз устроились поудобнее, припали щекой к прикладам — и с этой минуты не спускали глаз с дороги, постепенно заполнявшейся войском.

Кто скажет, о чем тогда думали наши ребята? Я готов поверить, что не думали они ни о чем. О чем им было размышлять? Они видели: немцы едва плетутся, устали, выбились из сил. Движутся как машина, работающая на последних оборотах. Но вместе с тем видели: их много.

— Приготовиться к бою! — скомандовал Бениач.

Лишние слова. Все и так были готовы.

— Без приказа не стрелять!

Вот это уже да: приказ поручика Фукаса имел какой-то смысл. Пусть немцы подойдут под самые мушки! Пусть покажутся все, сколько их есть!

Передние уже совсем близко. А сколько шло за ними! Уже всю долину заполнили, а из-за поворота выходят все новые и новые. Господи, да сколько же тут батальонов?

Заснул, что ли, поручик Фукас? Пора, ох пора начинать!

И тут — уж не знаю, может, кто-нибудь из наших неосторожно пошевелился или перебежал от дерева к дереву — раздался первый выстрел. Выстрел — с немецкой стороны.

— Огонь!

Матерь божия! Наконец-то! Грянули все винтовки разом.

Немцы смешались, подались назад, заколебались… Еще бы! Из последних сил добрели они сюда, уже чуяли запах дыма от смолистых поленьев, чуяли тепло крестьянских печей — и тут на тебе!

А сколько из них ткнулось в снег лицом! Или перевернулось навзничь! Сколько раненых упало в сугробы, разгребая снег в предсмертной агонии!

Было совершенно естественно, что в первый миг немцы были ошеломлены, однако не надо воображать, будто они так и застыли соляными столбами и не стали обороняться. Наоборот! Ведь они прошли немало боев. То были обстрелянные солдаты, и мера ярости их возрастала с количеством «благородной» крови, пролитой их соратниками в чужой стране. И вот, пока одни помогали раненым, другие схватились за оружие, в мгновение ока обозрели поле боя в поисках наиболее выгодных позиций. Рассыпались по долине, укрываясь за сугробами, некоторые залегли вдоль речки, откуда стали понемногу подвигаться по течению. Вот гады, по ним уже колокол звонит, а они еще об окружении помышляют!

Бой был яростный. Положение наших было выгоднее, и палили они как бешеные. Палили в тех, кто остался на дороге, и в тех, что рассеялся по долине, брали на прицел тех, кто карабкался по склону на Реписки, укрываясь за стволами деревьев. Ой-ой-ой, сколько же их уже валялось вокруг! А что крику, что стонов! И крови!

Наши стреляли залпами. Матуш Трчка сменил уже вторую ленту — он забирал всю долину, косил полукругом, почти так, как некогда кашивал сено где-нибудь на Заклюках. Только тогда раздавались песни сгребальщиц, теперь же — выстрелы, крики, стоны…

— А гром тебя разрази!..

Это вскрикнул лесоруб Разга — его винтовка отказала. Опершись на локти, он приподнялся, чтоб вытащить затвор, — треск! Пуля влепилась в приклад, приклад — надвое. Слава богу, что не в живот!

В эту минуту, как рассказывают очевидцы, из пулеметного гнезда долетел слабый вскрик: пуля хлестнула Матуша по ноге. Удивляетесь, как это получилось? Откуда, спрашиваете? Да сбоку, сударь! Кто-то из швабов, лезших на противоположный склон, заметил яростный огонь Матуша и взял его на мушку. Но Матуш не обратил внимания на такую мелочь — он принял это как предостережение и стал разворачивать пулемет в ту сторону. Поздно! Ах, поздно, Матуш! Потому что следующая пуля влетела ему в рот и вышла через затылок.

Бедняга Матуш! Он рухнул в снег и потерял сознание.

Его пулемет, единственный до той поры у наших, онемел. И сразу стрельба стала реже.

Капитан Бениач кинул взгляд на долину. Немцев как мух! И все подходят новые и новые… Вспомнил Бениач число, названное Демко, опытным глазом прикинул — и понял: явная ошибка. Пятьсот — не менее! Пятьсот против тридцати…

Одним взглядом обнял он своих ребят. Неужели бросать их швабам в пасть? При таком соотношении сил ему показалось невозможным остановить немцев, а тем более разбить их. Да еще без пулемета!

— Отступить! Оттягивайтесь назад! — скомандовал он своим. — В гору!

На минуту все смешалось. Те, кто был поблизости от капитана, полезли вслед на ним вверх по склону, но другие, под прямым влиянием Фукасовой боевой ярости, заразились его отвагой. Чудеса творил не только Фукас. Винтовки Сигельчика, Панчика, Сламки — да что там, винтовки всех защитников гремели без передышки, словно молотилки.

— Бей! Бей их! — кричал Шимон.

— Дай им нажраться словацких галушек!

— Кто умеет из пулемета? — озирался Разга.

— Держи! — бросил ему свою винтовку один из русских партизан и, соскользнув в снежную яму, лег к пулемету Матуша. Вскипела удалая кровь!..

Эх, поспешил капитан Бениач! Не надо было ему брать в расчет сухие числа. Тут ведь было нечто большее, чем просто соотношение сил, тут решало даже не количество оружия — сердце! Воля! Отвага!

Да, поторопился он. Потому что, едва он с несколькими своими ребятами достиг вершины отрога и скрылся из виду, подошло подкрепление. Прибежал Лищак со всей милицией, примчались солдаты бригады, а главное: появился лейтенант Николай Радов с целым отрядом русских партизан, среди которых — вы не поверите — были и хлопцы Козловы, и Дюрко Драбант. Откуда они взялись?

Они даже не стали разузнавать, кто тут командует. Услышав о том, что только что произошло, Лищак крикнул:

— Не отступать! Стреляй веселей!

И их пулеметы вступили в бой.

Картина теперь изменилась. Немцы оказались в хорошей западне! Они, правда, пытались еще пробиться, но это им не удавалось. Сколько их уже испустило дух! А сколько валялось на снегу с тяжелыми ранами и замерзало! Сколько металось по долине, падая в сугробы, ища, где бы укрыться! Им самим стало ясно: здесь не пройти.

Спускался вечер, с темных гор падала на долину тьма. Оставаться тут? Замерзнут! А ждать — чего? Они ведь совсем уже обессилели, они смертельно устали, и всем им страшно хотелось спать. Только бы под крышу, к печке!

— А, черт! — ойкнул один из русских партизан — Петя, младший Козлов: пуля угодила ему в плечо. Нет, рана была не страшная — он мороза боялся.

— Увезите раненых, — распорядился поручик Фукас. — Клади их на сани!

Эх, Матуш.. Его дела были из рук вон. Казалось, пока длился бой, он постепенно истекал кровью… Но нет! Когда его клали на сани, тело его еще было теплым. Сердце билось.

Так возвращался он из битвы. Не видел ничего, глаза закрыл, ничего не чувствовал, и душа его витала где-то в ином времени и пространстве.

Так провезли его по деревне. Смеркалось, а люди стояли вдоль улицы, и, обнажая головы, спрашивали, кто это.

— Да он еще жив! — кричал Козлов. — Что вы в самом деле!..

Но доктор… Ах, доктор был иного мнения! Пощупав запястье Матуша, он с безнадежным видом опустил его руку. Приложил стетоскоп к груди, прислушался — бьется?.. Нет, не удалось ему расслышать хоть самого слабого биения сердца. Отвоевался Матуш…

Но вернемся-ка на поле боя: надо нам узнать, что же делали немцы.

Они, конечно, поняли, что после подхода нашего подкрепления нет у них никакой надежды пробиться здесь. Назад им тоже ходу не было, и вот рассеялись они по Репискам, по этому голому крутому склону, что высился от них по левую руку: видно, решили перебраться в соседнюю долину, которую мы называем Бротово. Наверное, по карте увидели, что оттуда можно спуститься прямо в нашу деревню.

Ох, и промахнулись они! Представьте себе старые вырубки, засыпанные метровым снегом, обнаженные, голые, где ни одного деревца не осталось… Да, нелегкую они выбрали дорогу, но это была единственная возможность уйти из-под огня.

Все, что я вам рассказываю, вы можете почти слово в слово услышать от любого жителя нашей деревни. Ведь в каждом доме рассказы об этом дне повторялись бессчетно, и, пожалуй, года через два-три детишки будут знать их назубок…

Прежде чем завершить повествование об этом дне и вечере, должен я упомянуть о том, что делал я. Только, ради бога, не подумайте, что я хочу как-то выдвинуть свои заслуги или даже хвастаться. Вы могли бы уже убедиться, что в моем характере нет ни капли тщеславия, и часто я давал слово другим даже там, где мое место было не из последних.

Можете поверить, до чего стыдно мне было сидеть дома при телефоне! Как! Товарищи мои бьются с немцами, а я тут сижу за таким смехотворным делом!

Бедняжка наша Наденька! В детском своем неведении она и понятия не имела об опасности, которая нам грозила. Некому было играть с ней, и она играла одна, бегала по комнате, таскала кошку за хвост, сбросила пепельницу со стола и натворила еще множество подобных же вещей, за что в конце концов получила шлепки. Естественно, она подняла страшный крик, и я совсем вышел из себя. А именно в эту минуту мне позвонили, что под Керашово отдан приказ отступать…

— Господи, я с ума сойду! — заорал я на Розку. — Ну-ка, клади ее спать!

Известие об отступлении поразило меня как молния. Не может быть! Да это ведь конец! Ах, какая страшная была ночь!

Я выскочил на веранду и бросился к лыжам, хотя все это было совершенно бессмысленно да еще нарушало приказ Безака.

Тут к калитке подбежал партизанский связной — один из тех ребят, которые стояли в дозоре на Помываче, на Хлпавицах и вокруг Махнярки. Безак поступил очень мудро, расставив их там: немцы, вытесненные русскими из Тисовца, легко могли проникнуть в нашу долину через эти перевалы.

Связной даже лыжи не сбросил, даже калитку не открыл — прокричал с дороги:

— Немцы! Немцы повернули на Полгору! Значит, слава богу, не к нам…

Но только я порадовался доброй вести, как тут же понял страшную вещь: если немцы уходят через Полгору, значит, туда же двигаются и их преследователи — значит, они пройдут мимо нас, стороной, и это как раз в то время, когда у нас кипит бой, когда исход его сомнителен и наши отступают!

— Чеши обратно! — закричал я связному. — Скорей! Как только появятся у вас первые русские, задержите их! Задержите во что бы то ни стало!

Не знаю, как могла блеснуть в моей голове такая мысль. Не знаю, откуда взялась во мне уверенность, что нам удастся изменить маршрут русских войск. Ах, если мой замысел не осуществится, сколько будет жертв, сколько горя, какая вина падет на мою голову!

Я кинулся к телефону:

— Алло! Контора? Сейчас же передайте нашим: держаться! Держаться всеми силами! Русские здесь! Красная Армия идет на помощь!

 

XVIII

Едва я передал это ложное сообщение, как пала на меня невыносимая тяжесть, ужас перед возможными последствиями. У меня не было достаточно ясного представления о ходе боя под Керашово, в ушах все звенела та тревожная весть, что дело плохо, и капитан приказал отступать. Я ведь не знал, что помощь подоспела вовремя и бой заканчивается успешно.

Если я и считаю нужным еще вернуться к тому сумасшедшему вечеру, то лишь для того, чтобы дорисовать вам отчаянное положение немцев.

Им, конечно, не очень-то хотелось лезть на Реписки. Был вечер, серые тени легли на снег, вершина клонилась над ними темной, расплывающейся плоскостью. Они карабкались вверх, спотыкаясь, съезжая по снегу назад, падая в ямы, натыкаясь на старые пни. А в спину стреляли наши, и они должны были еще отвечать… Нет, это было непосильно для людей. И даже для «сверхчеловеков».

Еще раз попытали они счастья. Еще раз собрались, кинулись в атаку, чтобы пробиться.

Напрасно. Одна надежда оставалась для них: через Реписки в долину Бротово, а оттуда в деревню. Оставались на их долю ночь, глубокий снег да жгучий мороз. И — наши с тылу.

Ни одного преимущества не было на их стороне. Даже ночь не дала им передышки: из-за леса выкатилась луна и ярко осветила склон и тропки, протоптанные немцами в снегу. На этом голом склоне каждый был словно точка на листе бумаги. Можете вы себе представить более заманчивую цель?

Шимон вдруг встал и побежал вниз, к убитым немцам, бросив своим:

— Автомат пригодится! У немцев автоматы неплохие!

И он расхаживал среди трупов, как привык расхаживать среди поваленных деревьев, и души его не коснулся ни человеческий ужас, ни человеческое горе.

Несколько парней последовали за ним. Перешагивая через скрюченные тела, переворачивали их на спину, откидывали им руки, оцепеневшие, облепленные снегом, а услышав стон, только плечами пожимали и шли дальше.

Стыдно мне признаться, на что позарились некоторые наши молодцы. На немцах была справная одежда — теплые шинели, крепкие сапоги… Вот чего захотелось некоторым из наших!

Этого не следовало делать. Да и неосторожно: ведь слышали же они стоны! Слышали вздохи раненых! А вдруг кто-нибудь из немцев, умирающих на берегу речки или в сугробе, очнется от предсмертного обморока и в последнем порыве ненависти подумает о мести?

— Назад! — крикнул поручик Фукас. — Немедленно назад!

Потом, посоветовавшись с Николаем Радовым, он собрал всех бойцов и выделил часовых.

— Останетесь тут. На этих, — он кивнул головой на тела немцев, — не обращайте внимания. А мы пойдем прикроем деревню со стороны Бротово…

К чести капитана Бениача надо сказать, что и он оценил положение точно так же. Наши застали его на верхнем конце деревни за лихорадочной деятельностью. Весть о тяжелой битве, которую он принес в деревню, помогла ему поднять жителей.

— К оружию, люди божьи! У кого какая хлопушка — все сюда!

И он выслал дозорных на горные луга и к лесу. Боже, что за ночь! Какая стрельба! Когда в деревню вернулись защитники с главного поля боя и принесли известие о победе, когда все увидели, что, кроме двух раненых, все вернулись здравыми и невредимыми, кончились все сомнения и колебания. Люди вытаскивали оружие из тайников, выкапывали его из-под земли и присоединялись к бойцам.

— Закрыть Бротово! К лесу! К лесу! — кричал Лищак.

— А ну, у кого есть глоток горячего? — озирались иззябшие бойцы. — Бабы, хоть чаю вскипятите!

И бежали дальше — продолжать охоту на «сверхчеловеков». Снова на горные луга, где опасность подстерегает на каждом шагу, снова в тишину, протканную одиночными пулями, снова в снег и мороз!

Было уже около полуночи, когда немцы, доведенные отчаянием до ярости, решили атаковать долину Бротово. Им необходимо было проложить себе дорогу к деревне! Под крыши! К печкам!

Ох-ох-ох, им уже казалось, что победа — вот она, ведь никто их не останавливал. Пожалуй, они уже вообразили, будто главные наши силы так и остались под Керашово, веселясь и празднуя победу. Они не учли, что наши люди знают свою местность куда лучше их, да и родились на свет не вчера и не сегодня.

Представьте, с какой радостью валили немцы с горы в долину! Им, поди, уже виделось, как они вытягиваются на соломе, варят кофе да открывают консервы.

Да, жестоко же они ошиблись.

Наши подпустили их на выстрел и тогда открыли адский огонь.

— Бей! Бей их!

Еще сегодня, как подумаю об этом, мурашки по спине бегают, как бегали тогда, когда Лищак рассказывал мне про этот бой. Словно я сам там был — слышу пулеметную россыпь, слышу ружейные залпы, крики, команды, вопли, стоны…

Ничего не оставалось немцам, кроме как отступить, оттянуться, укрыться в лесу. Ничего им не оставалось, кроме как просить подмоги. И — проститься с надеждами на теплую ночевку, перевязывать раны да мерзнуть под открытым небом. Может быть, кто-нибудь из них задумался тогда о том, какое безумие — война? Вряд ли… Они ведь и сами, должно быть, были безумны…

Повторяю: я ничего тогда не знал о том, что происходило в тот вечер под Керашово и в самой деревне. После того как я так легкомысленно передал ложное, безответственное сообщение, мне ничего другого не оставалось, как самому отправиться на Хлпавицы. Я, конечно, был смешон, потому что решился уговорить хоть двух-трех русских братьев срочно явиться в нашу деревню, хоть показаться… Не скрою, помимо морального воздействия, которое могло произвести их появление, я видел в этом единственную возможность спасти собственную репутацию, которую поставил под удар своим же неразумием.

Пока я поднимался на лыжах в гору, чтоб поскорее добраться до Хлпавиц к нашим дозорам, мне казалось, что нет ничего легче, как уговорить русских повернуть к нашей деревне… На Малом Помываче меня остановили наши часовые:

— Стой! Кто идет?

И чего спрашивали — в такую ясную лунную ночь они могли узнать меня издалека. Я ответил паролем и тотчас спросил:

— Где они? Где?!

— Переходят к Полгоре.

— О господи! И вы их не задержали? Ведь их надо бы к нам!..

— Кого — немцев? Мы про немцев говорим! — засмеялись ребята.

Видите, у меня уж ум за разум зашел.

Глубокой ночью дождались мы первых разведчиков Красной Армии. Вообразите, какое чувство мы испытали! Не успели они выйти из лесу, еще и не огляделись порядком вокруг, а мы уже мчались к ним на лыжах, раскрыв объятия:

— Товарищи! Братья!

Ах, как наивны были наши представления! Им некогда было проявлять свои чувства, и наши излияния были совсем не ко времени.

— Здравствуйте! — отвечали они. — Ну, как тут у вас? Все в порядке?

И если кто из них и попадал в наши объятия, то скорее для того, чтобы найти опору. Улыбки, шутки, слезы счастья? Черта лысого! Они были измучены до крайности. И падали в снег как подкошенные, и, заворачиваясь в шинели, закрывали глаза. Некоторые еще находили в себе силы наломать хворосту на опушке да развести хоть маленькие костерки. Хоть немножко согреться! Хоть чуточку поспать!

Потом появился старший сержант. Но и тот, едва дойдя до вершины, бросил под дерево полевую сумку, сел на нее и опустил голову на руки.

Я совсем потерял терпение.

— Вы пойдете дальше за немцами? — спрашиваю его.

Он приподнял голову, приоткрыл один глаз, но ответить у него не было сил.

— К нам! — закричал я. — К нам надо идти! У нас бой идет!

— Подожди командира, — пробормотал старший сержант, и голова его снова упала на руки.

— А он когда придет?

Я был в отчаянии.

Я представлял себе, что немцы уже ворвались в нашу деревню, уже расправляются с нашими людьми, грабят, жгут…

Тем временем подходили все новые и новые части Красной Армии. И опять мы приветствовали их, мотались от одного к другому с одним и тем же вопросом:

— Где командир? Нам надо говорить со старшим командиром!

Но все только неопределенно показывали рукой куда-то назад:

— Не знаем… Скоро будет… — И валились на снег…

Нет, это было выше моих сил. Побежал я тогда через Помывач в долину. Домой!

— Были сообщения по телефону?

Ничего. Из деревни никто не звонил.

Теперь, когда все мои расчеты рухнули, не оставалось ничего иного, кроме как обратиться к высшему авторитету.

— Поставь-ка чаю, жена! А я пока в бункер схожу…

Но в тот день, как назло, ни в чем мне не было удачи. Не в том дело, что дорога к бункеру тяжелая, что лыжи скорее мешали мне, чем помогали — а в том, как я удивился, когда бункер оказался пустым.

«Куда они могли пойти? — соображал я. — Неужели в деревню? Но какой дорогой? Я не заметил никаких следов…»

Ага, вот в чем дело! Теперь я понял: прошли они не вдоль подножия горы, не мимо моего лесничества — выбрали более короткий путь: прямиком с крутого склона вниз и через речку. Видно, торопились и некогда им было оповестить меня.

Беда! Выбрали-то ведь самую тяжелую дорогу! Ну, Безак, Урбан, Базалик — им еще ничего, это люди железного здоровья, хотя и в летах. Но Чабан! Старый Чабан с его жесточайшим ревматизмом! Ну и задал он себе задачу!

Раздосадованный, вернулся я домой, проклиная все на свете. А все Безак! Кабы не его приказ, я мог бы с самого обеда стрелять немцев, хоть душу бы отвел… А сами они, наши политические руководители, могли бы вместо меня уговаривать русских, чтобы те изменили направление… Теперь все это свалилось на мою голову, черт меня побери совсем! И когда же придет этот командир?!

Настала полночь, и на Хлпавицах расположился уже целый табор, когда туда наконец-то добрался старший командир.

Подстегиваемый всеми ужасами, которые я воображал, не зная истинного положения дел в деревне, я подбежал к нему в крайнем раздражении; вытянулся перед ним — пусть, мол, наши видят, что я сделал все, что было в моих силах, — и брякнул:

— Товарищ командир!.. Пожалуйста… Именем нашего Революционного Национального комитета…

И выпалил все, что хотел сказать.

Как видите, я прикрылся надежным щитом — присвоил право говорить от имени фирмы, которая имела добрую репутацию.

Но — увы! — мое раздражение было совершенно неуместно. Я был несправедлив к командиру. Он, пожалуй, и не слышал меня как следует — так он был утомлен, ничуть не меньше своих бойцов, которые лежали вокруг нас подобно деревьям, поваленным бурей.

— Помощи просите? — проговорил он, так, словно каждое слово стоило ему большого труда, и обвел взглядом этот поваленный человеческий лес. — Придется подождать… Им сейчас и с горы-то не спуститься…

И я ждал, не отходя от них в ту морозную ночь, и с нетерпением считал минуты. Снег скрипел под ногами, обжигал мороз… Господи, как они тогда не замерзли?

Под утро, когда месяц соскользнул к горизонту, бойцы вскочили на одеревеневшие ноги, затопали, стараясь согреться…

— Подъем! Вперед! — скомандовал командир и показал направление.

Ах, я готов был задушить его в объятиях, расцеловать! Знаете, какое он указал направление? С Хлпавиц вниз, нашим на помощь!

Теперь кончилась и моя служба, которую так бессердечно взвалил на меня Безак. Нечего было опасаться, что немцы нападут на нас с этой стороны — конец тревогам и опасностям! По долине нашей, где до сих пор скрывались партизаны, шли части Красной Армии!

Наступило утро, когда я вместе с ними дошел до верхнего конца нашей деревни. И кого же я вижу? Вот это да! Сам Янко Крайча, самый дисциплинированный телефонист в лесной конторе, и тот на радостях бросил свою трубку и схватился за ружье. Ну, правильно! Пока одни охотились на немцев по горным полянам и лесам, другие блюли в деревне порядок. А это было необходимо: таких передряг испокон века не видала наша деревня.

Правда, как только мы подошли, и эта служба оказалась ненужной. Зачем? Кто мог помешать нам, кто мог указывать нам меру радости? Кто вправе был говорить: вот это можно, а это — нет? Наконец-то пришли к нам те, о которых мы до сих пор только слушали, затаив дыхание, а теперь мы собственными глазами видели их, обнимали собственными руками, своими губами целовали!

— Привет, братья! Добро пожаловать! — И голос срывался от счастья, от волнения, и многие вытирали глаза тылом ладони.

Но тут раздался такой горестный крик, что сердце захолонуло: то тетушка Трчкова пала на колени, и била себя по голове, и причитала:

— Ах, почему вы не пришли раньше! Почему!..

Горе ее было всем известно, но я-то знал больше, чем другие. Напрасно в конце года возносила тетка благодарность богу за то, что он смилостивился над нею, не посетил ее великой печалью. Несчастье, которое было суждено пережить ей, просто опоздало на месяц…

Но что горе тетушки Трчковой против радости всех нас! То, что мы тогда переживали, никогда не приходит без жертв. Я даже склонен верить, что только жертвы и в состоянии подчеркнуть все величие и торжество подобных минут.

В довершение всего появился и наш политический штаб. Они тотчас разыскали советского командира, информировали его о положении — и сразу стали с ним, как свои, давно знакомые люди. Еще бы, Базалик ведь исколесил всю Россию! Или Чабан — член Славянского комитета…

— А мы что говорили? — бахвалились некоторые. Мол, если вернется товарищ Безак, то не иначе как с Красной Армией!..

Валер Урбан почувствовал необходимость придать этому историческому моменту официальный характер. И выждав подходящую минуту, обратился к долгожданным гостям:

— Дорогие товарищи, позвольте мне приветствовать вас от имени Революционного Национального комитета, от имени всех наших жителей… в том числе и тех, что еще там палят по немцам… И прошу вас…

Надо сказать, Валер давно обдумал эту необычайную речь. Сколько раз, лежа в землянке ненастными ночами, представлял он себе этот миг, сколько раз слово за словом нанизывал он на ниточку торжественную речь, которая теперь вдруг так оборвалась… Да и как не оборваться! Мечтания Валера никак не согласовались с действительностью: он-то воображал, что будет митинг, торжественные выступления, школьники прочитают стишки, будут песни, цыганский оркестр…

А тут — все совсем не так: ни речей, ни стишков, ни цыган с их скрипками, только с гор доносится веселая пальба.

— После, товарищ… После! — прервал Валера советский командир. — Сперва надо побить фрицев…

И, не теряя времени, он разделил своих бойцов и разослал нашим на помощь. Услышать бы вам, как разом оживилась стрельба! Какие победные клики донеслись до нас! Ах, теперь уже всякому ясно стало: немцы к нам не пробьются!

Однако никогда не следует забывать народную мудрость: «Не кричи гоп, пока не перескочишь!»

Я недавно упомянул, что после неудавшейся атаки на Бротово немцам пришлось вызвать помощь. Каким образом, спрашиваете? Боже мой! Ведь такая крупная воинская часть располагает всем необходимым. Был у немцев свой штаб, и были там всякие… как их… ну, аппараты, словом. Зная, что в соседнем городе стоит немецкий гарнизон, они и запросили у него подкрепления.

Хорошо, что ребята из бригады, скрывавшиеся в Медведёво, и Лищак расставили дозорных и по направлению к городу! Такая предусмотрительность оказалась не лишней.

Потому что едва только солнышко вскарабкалось повыше, едва наши люди чуть-чуть опамятовались после вчерашнего кровавого воскресенья и страшной ночи, глянул кто-то со склона на дорогу… Черт возьми! Это правда или просто чудится? Там, где дорога сливалась уже со снежной равниной, показалась толпа. И чем дольше вглядывались наши, тем яснее различали, что это не такая толпа, какой люди возвращаются со свадьбы, не процессия богомольцев, которые шагают, как бог на душу положит… Это, сударь, шло войско! Идут стройными рядами, и притом довольно быстро…

— Ох, ребята, честное слово, влипли мы! — воскликнул один из наших часовых. — Коли стиснут деревню с двух сторон, не выдержим!..

— Придержи язык, — осадили его товарищи. — Лучше прикинь, сколько их…

Прикинул — немало выходит: с добрую сотню. Тут-то и екнуло у них сердечко.

— Скорей в деревню! Живо!

Да что! Как бы ни поспешали они — толку мало. В деревне ведь все шло вверх дном! Недостаточно было добежать и передать эту весть, надо было еще вернуть с гор те отряды, которые теснили вчерашних немцев, организовать их, разделить, половину послать на нижний конец, потому что с этой минуты бой у нас открывался на два фронта!

Вот вы говорите: это вопрос организации и командования. Ох, ошибаетесь! Тут в первую очередь был вопрос времени. Потому что, пока наши часовые добежали до ближайших выселок и послали оттуда гонца в деревню, немцы уже вступили на наши земли. Вы видели кадастровую карту, и вам должно быть ясно, что и гонцу и немецким частям предстояло преодолеть примерно одинаковое расстояние.

Что оставалось нашим дозорам? Что было делать милиционерам Лищака? Их было восемь человек, сударь мой!.. Всего-навсего восемь… Оказать сопротивление такой силе? Это было бы просто самоубийством.

— Выселки Крам мы защищать не можем, — сказал отставной капрал, тот самый, который уже раз отличился в деле у лесопилки. — Придется бросить им этот кусок — даст бог, подавятся…

Они послали за помощью и в Медведёво, велели передать, чтоб на подмогу шли все, у кого есть руки, ноги да какое-никакое оружие, да чтоб шли без промедления, если там остался еще кто-нибудь из партизан, наших солдат, милиционеров или хотя бы венгерских перебежчиков. Это было единственное, что они успели сделать, после чего отошли за выселки и залегли за высокой насыпью на перекрестке дорог.

А немцы уже тут как тут! Подоспели по старой дороге, вступили в выселки без единого выстрела. Представьте, как это их приободрило! Они ведь наверняка ждали встречного огня и пальбы из засад, и мало ли откуда еще, ждали трудного боя — и вот ничего!

Конечно, это их ни на минуту не обмануло: они отлично знали, куда явились. Информацию они получали точную.

Рассыпались по домам — и пошло! Хорошо, если где хозяин оказывался на месте. А где были одни женщины с детьми — тут начиналось божье попущение.

— Где твой муж? — наскакивали они на бедную женщину. — Говори! Ага, в партизанах!

Перерывали весь дом, вспарывали перины, искали оружие. Хватали все, что имело для них хоть какую-то цену. Грабили, милый мой, не хуже татарской орды, а над плачущими женщинами да детишками только измывались. Легко им было — сопротивления-то никакого! Руки-то развязаны, вот и давали они людям предметный урок.

Тем временем наши восемь милиционеров лежали за насыпью, и предоставляю вам вообразить, каково им было. Как чесались у них руки! Эх, стрельнуть бы, показать немчуре, что они тут! Да на что — только раздразнить… Немцы и так были злы, как осы.

Чтоб не испытывать ваше терпение, скажу, что в Медведёво наскребли-таки небольшой отряд вооруженных молодцов. И они подошли — осторожненько, залегли на склоне выше выселок, укрываясь на опушке. И стали ждать.

Бог весть, что думали надменные швабы! Быть может, они вообразили, что колесо счастья повернулось, и им снова предстоит победный марш по странам, которые они уже потеряли. Что снова можно будет грабить и убивать. И что путь их будут освещать пожары. Только так и могу я себе объяснить их поведение. Потому что, если не их самонадеянность, что еще могло толкнуть их поджечь лесную контору? Догадались ли они, что оттуда поддерживается телефонная связь с партизанами? Или кто-нибудь им это выдал? Да нет, не поверю.

Так или иначе, здание горело, и наши смотрели, как клубится и переваливается по-над крышами черный дым. Они слышали шум, доносились до них крики женщин и плач перепуганных детей…

И тут один из них глянул в сторону деревни и что же он видит? По берегу речки, путаясь в глубоком снегу, спешит какой-то человек. От вербы к вербе, от ольхи к ольхе — скок да скок… Явно старался, чтобы немцы его не заметили. Это был Стрмень. Опять в руках у него был короткий карабин, и он чувствовал себя по-прежнему милиционером, и бежал спасать свои выселки. Плюхнувшись к нашим за насыпью, он ошеломил их известием:

— Ни шагу назад! Русские в деревне! Придут!

— Скорее бы!.. Смотри!

Капрал показал рукой на середину выселок — там из клубов дыма как раз вырвались яркие языки пламени.

— Слава богу, ветра нет… Ах ты, чтоб тебя, что ж это делают, сволочи? Куда собрались?

Там, где дома расступились и видна была дорога, немцы строились в колонну. Готовились в поход по другим выселкам нашей округи, чтобы и там бесчинствовать, доказывая, что они все еще хозяева мира.

Тут наши ребята взяли их на мушку:

— Огонь!

И пошло! Пули посыпались с перекрестка. Немцы, не ожидавшие стрельбы, рассеялись во все стороны и, укрывшись по домам, стали отстреливаться. Ах, очень скоро заметили они, что нападают на них не с одной стороны: пули летели не только с дороги, но и со склона над выселками, и из перелесков: одним словом, стреляли им не только в лоб, но и в спину. Это дали о себе знать те, кто прибежал из Медведёво.

Чем меньше было наших, тем смелее должны были они действовать. Перебегая от леса к канавам, к насыпи узкоколейки, они подбирались все ближе и ближе к домам, в которых забаррикадировались немцы.

А лесная контора горела как свеча.

Жаль, не могу ни слова сказать, что думал и что переживал милый наш герой Мишко Стрмень. Только вряд ли он в ту пору занимался арифметикой. Скорее всего, думал он об отце, ушедшем в бой. Но если бы только Мишко мог подозревать, что сейчас творится в школе, наверняка подумал бы и о ней, хоть теперь! Почему? Сейчас скажу.

В доме учителя как раз ждали, что отелится корова. Бог ее знает, зачем она выбрала такое неподходящее время, но ничего не поделаешь — корова лежала без сил, то и дело подергивалась и жалобно мычала.

— Сходи-ка, взгляни, как она там, — сказала учительница.

Такой момент, конечно, упускать нельзя. И вот учитель выбегает во двор — и наталкивается на три немецких автомата!

О господи, вот это сюрприз! Учитель мгновенно забыл и думать о корове, подошел к офицеру и, состроив дружеское лицо (это когда кругом кипела схватка не на жизнь, а на смерть!), скоренько припомнил несколько немецких слов:

— Ich… bin… Oberlehrer… stellt sich vor!

Вежливость так вежливость, подумал, видимо, офицер, щелкнул каблуками, выбросил в знак приветствия руку и отчеканил:

— Forstmeister Hermann Köck!

Впрочем, никакая культура не могла смягчить их поведение. Они обыскали весь дом, перебили стекла, разломали шкафы, облазили все уголки… Партизан искали! Потом бросились в классы и расставили пулеметы у выбитых окон.

Вот вы, поди, удивляетесь, что за странный способ проветривать помещение! Да нет, не о том они думали, боже сохрани. Это была мера предосторожности: немцы хотели видеть, что делается снаружи.

Да только не помогло им это. Потому что вдруг весь шум и гвалт, все крики и адская пальба были заглушены громовым кличем:

— Уррра-а-а-а! Вперед! Ура!..

Нечего долго объяснять причину: это подошли первые части Красной Армии, и без всякого вступления и приветствий ударили в самую гущу. И тогда началось…

Тут уж никто не оглядывался, никто не думал о собственной безопасности. Даже те, кто до сих пор сидел дома, например столяр Маруш. Похватали оружие и бросились в бой.

Ах, этот столяр Маруш! Не знал он, что его ждет… Мы видели, как бежит он от своего дома к насыпи узкоколейки, но углядели мы и того шваба, который, притаившись под забором, целится в него. Взяли мы его на мушку, да поздно… Он опередил нас на одну только секунду. Выстрелил… метко! Зато и он всего на секунду отстал от нашего Маруша по дороге на тот свет.

Повторяю: боевое неистовство охватило всех. В ход шло уже не только огнестрельное оружие, уже не имели значения молодость или воинская выучка. Уже и старики, и женщины, даже мальчишки ринулись в сражение — да, пан мой, с топорами!

Лавина эта катилась от дома к дому. Напрасно искали немцы укрытия на чердаках, в каморах, в подвалах. Напрасно надеялись они спастись. Защищаться? Об этом они уже и думать перестали… Если и рассчитывали еще на что, так разве на чудо какое или на милость божию, но не на оружие.

Да и что бы это был за бог, если б после всего того зла, которое немцы принесли миру, не отвратил от них своего лица?

Они должны были понести кару!

И расправлялись с ними прямо в домах, в подвалах — всюду, где они прятались. Ах, как вспомню я ту стрельбу! Те крики, те нечеловеческие вопли! Казалось, все мы до единого потеряли рассудок…

До сих пор стоит перед моими глазами картина: разъяренные женщины бегут от дома, где мы застукали швабов, к соседнему дому с криком:

— Там тоже они!.. Скорее сюда! Бейте их! Побейте всех до единого!

Даже беременная Мара, хотя ей уже тяжело было ходить, мчалась вместе с женщинами, крича:

— Шимон!.. Сюда, Шимон!..

И никогда не забуду я Штефана, тщедушного парнишку, которому тогда и восемнадцати-то не было… Представьте, выследив в одном доме нескольких немцев, он влез в окно, прямо с автоматом и вытеснил их в сени, где уже наши мужики добили их.

Говорю: все мы как обезумели. Я, например, и сам не помню, что тогда делал. Ярость и инстинкт самосохранения затуманили наше сознание, как запах крови одурманивает хищного зверя…

Господи! Видали вы когда такое? Примчался к нам Йожо, мальчишка, только что со школьной скамьи, — и, путаясь у взрослых под ногами, все просил:

— Ради бога, дайте же и мне застрелить хоть одного!

Нынче он, конечно, стыдится этого. Не хочет вспоминать.

Когда русские добежали до школы, был уже полдень. Нет, не бойтесь, Герман Кёкк и не думал приказывать стрелять по ним из пулеметов! Этого еще не хватало — он слишком любил себя. Семья учителя спряталась в подвале, а немцы благоразумно бросились улепетывать — через двор, через пчельник, через заборы… Да поздно!

— Еще и здесь сидят! В подвале фрицы!

— Киньте туда гранату!

Можете себе представить, как сидевшие там испугались. Учитель выскочил во двор:

— Что вы! В подвале ни одного немца, там все наши… Гражданские…

Несколько успокоившись, он обвел взглядом свой двор и увидел у забора Германа Кёкка — тот лежал неподвижно, свернувшись в клубок. «Эх, лесничий… Не ходить тебе больше по немецким дубравам, — подумал учитель, — не ухаживать за сосновыми рощами… Нашел ты себе успокоение под такими лесами, каких никогда и не видывал…»

Бой постепенно догорал. Не за кем было гоняться, не в кого стрелять. Кто убежал — наверняка потерял охоту возвращаться. Было у нас несколько пленных — жители окружили их маленькую кучку, поворотили их лицом к пожарищу, крича им с проклятиями:

— Ах вы, гады! Злодеи, мерзавцы! Смотрите, что вы наделали!..

Спрашиваете, что было с остальными? Ах, да, вы запомнили, что немцев было около сотни. Ну, что ж — четвертая часть их рассталась с жизнью. Эти валялись по канавам, возле домов, на шоссе, смерть настигла некоторых на лужайке, у речки.

А про тех, кто был смертельно ранен — лучше и не спрашивайте. Не люблю вспоминать об этом.

Бывают в жизни человека минуты, когда в нем просыпается зверь. Вот и добрый человек, тихий, боязливый, и живет себе смирно, по божьим заповедям — и вдруг разом, в одно какое-нибудь мгновение, все это в нем ломается. Сердечную доброту затопит ядом, из робости родится жестокость, и христианская любовь к ближнему вмиг обратится в яростную ненависть. А все от страха, сударь мой, от эгоистического страха за свое добро. Честный, смелый человек, думающий не только о себе, никогда не переступит границ человеческого достоинства.

Я думаю сейчас о потрясающих сценах, что разыгрывались после боя, когда опасность давно миновала. До сего дня помню двух женщин — бегут по шоссе, тащат санки, а на них — тяжело раненый немец. Они бросили его на санки, как обрубок бревна, кое-как, бессильные руки и ноги волокутся по снегу, а окровавленная голова бьется об лед дороги, подскакивая, как мячик.

— Куда его тащите? — спрашивали люди.

— В штаб! — ответила одна из женщин. — Верещал у меня под окном, слушать противно… Еще, поди, ночью являться будет…

И они побежали дальше, как фурии.

Потом встретился им старый цыган. Перепрыгнув через канаву, он сбежал вниз по дороге к глубокому сугробу, в котором умирал раненый немец.

— А, сволочь! — взревел цыган. — Может, это ты подпалил мою хижину!

И — бац! бац! — колом его по голове…

Вы ждете, поди, что женщины-то эти хоть перекрестятся, да станут уговаривать цыгана смилостивиться над несчастным… Куда там! В ту минуту не было в них ни капли сострадания.

Они еще и подбадривали цыгана:

— Так его! Так!

— Ого! Какие на нем сапоги-то ладные!

Вот на что внимание обратили!

Однако и это беснование — как перед этим битва — постепенно стихало. Люди, оглушенные, ослепленные страстью, начали мало-помалу сознавать, что не совсем еще утратили разум. Стали уже что-то воспринимать! Вернулись к ним зрение, слух…

Как говорится, отвели сердце — и вот, начали они понимать, что бой окончен, все опасности позади, наступают спокойные времена. Конец ужасам войны! Мир!

И только теперь увидели то, на что некогда было смотреть раньше. Услышали то, что тонуло в грохоте битвы.

Ватники! Шинели! Звезды на шапках! Русская речь! Господи, да вот же они, красноармейцы!

— Ну, теперь-то немцы нас не подожгут! — слышались голоса.

— Это точно! И не угонят никого…

Нужно ли рассказывать, как, осознав все это, люди обнимали простых русских парней и усатых мужиков, как целовали их, как провозглашали им славу? Пожалуй, в этом нет надобности.

Даже я, который сросся с оружием, вдруг почувствовал, что с легким сердцем могу отбросить, как ненужную вещь, винтовку, из которой только что стрелял. Как же было не овладеть этому чувству душами тех, кто схватился за оружие только в минуту крайней опасности? Для нас война уже кончилась! Для нас начинался мир! Слышите?!

Впервые после долгого времени вздохнул я свободно и глубоко.

Я стоял в сторонке, смотрел на этот человеческий муравейник, и было у меня такое чувство, будто пришла пора расставаться с кем-то. Точно такое чувство! Мне становилось ясно, что все пережитое нами за долгие месяцы укатилось уже в прошлое и входим мы в новые, совсем непохожие на прежние времена.

Всякий раз теперь, как выхожу я в лес на обход, бункер под Вепором нахожу я пустым. Не будет там уже ни Безака, ни Урбана, ни Чабана с Базаликом — не будут они составлять там воззвания и листовки, не будут устанавливать связь и организовывать подполье, не затянут песню собственного сочинения… И не придет больше сюда Шимон за текстами листовок, чтобы доставить их на Кленовские выселки — я заметил, что Шимон помышляет о том, как бы присоединиться к Красной Армии в ее походе через Моравию на Прагу… И даже Адам Панчик не будет больше связным. Казалось мне, что теперь всякий раз, как придет ко мне Панчик с каким-нибудь официальным уведомлением или распоряжением, представится мне, будто несет он какой-нибудь тайный приказ или секретный пароль… И я видел Лищака: он стоял, окруженный своими ребятами, но я-то знал: пройдет две-три недели, и засвистит за поворотом нашей долины «кукушка», и Робо Лищак пожмет мне руку, отцепит вагоны и вернется на паровозике к лесопилке за новым грузом… А Дюро Драбант? Я не удивлялся, что парнишка все еще не расстается со своим автоматом — понравилась ему военная служба; а вот отец его, старый Драбант, наверняка уже думал о том, как пойдет он с пилой и топором в тот самый лес, где еще недавно строил землянки. А вон стоит и милый наш Сламка, колбасник! Вместо загадочных свертков и оружия будет он теперь снова возить розовых поросят и, вместо того чтобы заряжать ружье, будет начинять колбасы нам на радость…

Среди красноармейцев шаталась кучка сорванцов, и, конечно, был с ними Мишко Стрмень. Вот застеклят окна в школе — и опять будет ерзать мой герой над своими задачками… А как побежит в Медведёво к крестной, будет вспоминать… Зато отец его отложил винтовку, как только кончился бой. Он стоял в группе односельчан и, вероятно, уже раздумывал над тем, как ему раздобыть второго вола под пару.

Словно и впрямь надломилось над нами время. Никому не было охоты слушать сапожника Ремешика и историю его свиньи, что было самым сильным его военным переживанием. Если и говорили люди о чем-то серьезно, так о том, что перенесли они за эти два дня. И если задумывались, так только о том, что будет.

Вот почему, верно, сказал поручик Тоно Фукас:

— Наших раненых и больных надо перевезти из выселок в деревню. А мертвых похоронить с почестями…

И случайно заметил я, как при этих словах старый Худик, делегат съезда, вытер кулаком слезы. Быть может, только сейчас, припомнив гибель людей, которых он знал — гибель Росика и кочегара Йожо Дебнара, смерть возчика Земко, Янко Латко, расстрел двух наших молодых партизан, смерть лесоруба Матуша Трчки и столяра Маруша и всех, кто пал здесь, — подумал Худик, какой высокой ценой оплачена радостная весть, принесенная им когда-то из Быстрицы…

Здесь были почти все, о ком я вам рассказывал, но были они уже иные, не такие, какими вы могли себе их представить по моим словам. С красноармейцами они обращались как с самыми дорогими людьми, без конца обнимались, бросались в объятия то к ним, то к партизанам. Но как ни велика была радость, а каждый, когда вся эта буря поулеглась, задумался о том, что он будет делать завтра. Обнимали красноармейцев, конечно, с благодарностью, но вряд ли кто из наших знал так хорошо, как я, через что прошли эти русские парни. Вспомнил я ту июньскую ночь, когда мы на Подвепорском лугу ждали первых советских партизан. Господи, сколько же с того времени довелось испытать пятерым братьям Козловым и их дружине! Сколько диверсий совершили они, сколько немцев отправили на тот свет… И еще представлялась мне та картина на Хлпавицах: красноармейцы, бредущие из последних сил и падающие прямо в снег в трескучий мороз — только бы немного отдохнуть… Откуда пришли они? Через сколько рек, лесов и гор? И сколько их товарищей должны были пасть, чтобы могли они дойти, спасти нас?

Я сказал, что тут были почти все наши, но кое-кого все-таки не хватало. Кое-кто не появлялся…

Нет, я имею в виду не тех, кто еще до восстания примкнул к нам, и даже планы составлял вместе с нами, да лакомился живанкой: этих я тоже видел среди наших. Правда, во время восстания люди эти были очень осторожны, мало мы о них слышали, о некоторых даже и вовсе ничего, но совесть их не обременяли никакие грехи, им нечего было бояться.

И не бывшего старосту Шимчика имею я в виду, не лавочника Цута, не Добричку или Гамая, или кого-нибудь еще из их шайки. Шимчик, хотя, как мы знаем, совсем отошел от всякой политической деятельности, все-таки хорошо чувствовал, что ему не место среди нас. А остальные… Ха-ха, попробовали бы показаться! Уж мы бы сказали им пару теплых слов!

Так кого же не хватало среди нас?

Да Беты Ярабчановой!

Можете не сомневаться, она отлично знала, что происходит в деревне. Когда наши гоняли немцев по склонам, оттесняя их в горы, стрельба приблизилась и к этому отдаленному поселку. Кто мог поручиться за то, что, когда бой кончится и наши вернутся в деревню, немцы, усталые и перемерзшие, не явятся к ним? Вот чего боялась Бета! За Федора боялась.

И она оказалась права. Может быть, предчувствовала…

Когда все мы убаюкивали себя надеждой, что немцы окончательно рассеяны и ни на что больше не осмелятся, они оказались тут как тут! Нет, пришли они уже не как завоеватели и мстители — они были в отчаянии, были без сил, и хотелось им одного — спать. И вот забрели они в поселок, словно самим господом богом забытый; трое ввалились в хату Беты Ярабчановой и без долгих разговоров улеглись прямо на полу. И не было им никакого дела до человека, лежащего на единственной кровати. Федор мог быть спокоен.

Но сами понимаете, у него так и чесались руки. Наконец-то была возможность отплатить за все свои раны и страдания. Ах, если б только он мог лучше двигаться! Если б мог стать на ноги! Смотрел он на этих ненавистных ночлежников и все шептал Бете:

— Забери у них автоматы!

Но Бета не послушалась его. Она приникла к Федору, стараясь успокоить его гнев. Сердце ее так и сжималось от недоброго предчувствия.

Нет, то не было опасение, что немцы пристрелят Федора. Куда там! Нет, нет. Под утро, когда в поселок ворвались красноармейцы с партизанами, она сама крикнула троим швабам: «Бегите!» — и собственными руками вытолкала их за двери. Знала, что спросонок они нарвутся прямо на выстрелы наших…

Нет, другое горе терзало Бету. Еще накануне вечером, когда кончился бой, в поселок вернулся сосед Кмошко и сказал Бете:

— Раненых и больных будут свозить в деревню…

Ах господи, вот он и наступил этот момент! Вот оно — то самое, чего в последнее время так боялась Бета. Вот почему и не видели мы ее среди нас. Как было ей оставить Федора? Могла ли она спокойно стоять, болтая с односельчанами, радуясь окончанию войны? Все смеялись и веселились — только ей конец войны нес с собой великое горе.

А Федор и сам не раз говорил:

— Вот придут наши, увезут меня…

Ах, не подозревал он, как больно ранили эти слова Бету! Неужели не замечал он, что Бета исполняет все желания, какие только могла прочесть по его глазам? Неужели он был слеп? Он ни в чем не терпел недостатка — Бета пожертвовала для него всем. И он мог бы остаться здесь… Но всякий раз, когда боль отпускала его, он улыбался как ребенок и все твердил:

— А у нас в Краснодаре…

И вот — оно пришло…

Перед хатой остановились сани, и в дом вошли русские.

— Здравствуйте! Здорово, Федор!

Меня там не было, но даю руку на отсечение, что слезы хлынули из глаз Беты.

— В Тисовец тебя отвезем — потом домой поедешь… Ну и отделали же тебя эти сволочи!

Что тут еще рассказывать? Наступало самое горькое. Приходилось прощаться…

— Прощай, Бета. И спасибо тебе! — сказал Федор. — Никогда я тебя не забуду…

Бедная! Она-то ждала совсем другого.

И если я — быть может, против вашего ожидания, — собираюсь кончить свое повествование этим эпизодом, то хочу в заключение заметить: если и есть человек, который никогда ничего не забудет, то это Бета Ярабчанова.

* * *

Ну вот мы и кончили. Теперь вам — только сесть за стол да приступить к работе. Ох, не завидую я вам: знаю, какое для вас начинается мучение. Насколько легче было бы вам связать между собой все эти эпизоды, если б могли вы ввести несколько вымышленных героев! Насколько занимательнее стало бы чтение, если б вплести сюда какую-нибудь любовную интригу!

Сознайтесь, сначала вы ведь так и собирались сделать?

Еще когда вы произвольно делили текст на главы и ставили римские цифры, я предупреждал вас, чувствовал: есть у вас что-то на уме. Может, вы думали, что я увлекусь собственной фантазией и, кроме реальных событий, выдумаю несуществующих героев, которых вы потом могли бы протащить по раю и аду, заставив их вздыхать в любовном томлении…

Ага! Я вас разгадал! И обошел. Мне удалось затоптать ростки собственного воображения, которое, возможно, есть во мне, и рассказал я все так, как оно было. Убедительно прошу и вас придерживаться того же. Пишите хронику — и точка! Не более и не менее.

И не поддавайтесь вы при этом никаким таким чувствам… Ни любви, ни ненависти. Ни злобе, ни состраданию.

Ах да! Сейчас вот пришло мне на ум еще одно, о чем следует рассказать.

В ту весну, после боев, иду это я раз вниз по деревне, и на нижнем конце, там, где шли самые горячие схватки, натыкаюсь на дорожного рабочего. Он чистил канавы — весенние воды занесли их илом и песком.

— Чего только не найдешь в этих канавах, — говорит он мне. — Взгляните-ка!

И вытаскивает из кармана размокший бумажник с немецкими марками и разными документами. Среди них была семейная фотография: молодой солдат в форме, с одного боку — мать, с другого — отец. И дорожный рабочий говорит:

— Смотрю, смотрю я и думаю: вроде совсем милые люди. Старик-то — ведь сама доброта! И жена его… Поди, и понятия не имеют, где их сын лежит…

И наболтал еще много в том же духе.

— Смотрите, не заплачьте, — отвечаю я ему. — Теперь вдруг пожалели! А помнится, у вас-то у самого тогда ружье в руках было. Как знать, может, именно вы его и убили! Вот вы по лицам судите, говорите, добрые люди. Оно понятно: любого человека жалко. Любого хорошего человека. Но ведь иной раз неважно, что человек добр сам по себе. Важно, чтобы он за доброе дело стоял. Этот парень с черепом на фуражке мог быть сто раз добрым, я это допускаю, хоть и неохотно, но он пришел сюда со всеми остальными! А что они тут творили — сами знаете…

Сознаюсь, я малость рассердился. Но это еще не все! Мне предстояла еще неприятная встреча, немного подальше, там, у дороги, где цыгане закопали после боя убитых немцев. Место это, конечно, довольно унылое, всю траву, что растет там, съедают коровы. Да что ж! Ведь и сами немцы миллионам людей отвели такие места под вечное упокоение.

Там-то и встретил я одну старушку… Нет нужды называть ее имя. Представьте: та самая бабка, которая в памятный январский день так жестокосердно волокла раненого немца на санях. Та самая, что еще подзадоривала цыгана, который добивал колом другого беднягу: «Так его, так!»

И эта самая бабка стоит теперь над этой братской могилой и со страхом поглядывает на серые тучи, готовые пролиться дождем.

— Неладная у нас весна, правда? — заговорил я с ней. — Льет и льет…

А она в ответ:

— Это все немцы… Креста над ними не поставили…

Вам, может быть, странно, зачем я об этом упоминаю. А я это для того, чтобы вы не слишком занимались подобными людьми. Пускай они и участвовали в нашем деле, но никакого влияния на события не имели. Просто болтались у нас в хвосте, а если кто и стрелял вместе с нами по немцам, то лишь потому, что защищал дом, свое добро… Или хотел отомстить за личные свои обиды. Их страстность, их гнев имели неглубокие корни. Через два-три месяца они уже рыдали над немцами.

Так нельзя: нынче одно, а завтра другое. То жить с кем-то во вражде и ненависти, то заступаться за этого кого-то. То отрекаться от него, то давать ему убежище… Сегодня бить — завтра жалеть!

Раз уж бьешь — так знай хоть, за что.

Вот почему я и говорю вам: как начнете писать свою хронику, старайтесь, чтобы в первую очередь слышны были голоса тех, кто знал, за что они бьются. На первом месте должны быть не те, кто только приспосабливался к событиям, а те, кто сам их творил. Не превозносите до небес дела, порожденные чувством личной мести! Защиту личных интересов не возвышайте, называя ее подвигом! Обратитесь к тем, кто бил фашистов и их подручных не как разбойников, а бил в них то, чем они дали себя развратить: насилие, привычку убивать, жечь, разрушать, грабить — все то, в чем они провинились как целое.

В предостережение тем, кто пожелал бы пойти по той же дорожке!

Для памяти тех, кто придет после нас!

И помогай вам бог!

#img_14.jpeg