— Ничего не трогать! — повторил Мун, на этот раз для Дейли. Сам он тоже ничего не трогал, даже старался не глядеть на детали. Положение было щекотливым. Для Мэнкупа они были специально вызванными им американскими детективами, для гамбургской полиции — просто иностранцами. Любое самовольное действие могло только осложнить отношения с официальными органами правосудия.

Но существовала еще одна причина, пожалуй, более важная, почему Мун не захотел ни оставаться в комнате, ни даже осматривать ее. Любое новое впечатление, вдобавок к уже накопившимся, рассредоточивало. А сейчас следовало сосредоточиться на одном-единственном задании — вспомнить каждое произнесенное Мэнкупом слово. У Муна было смутное предчувствие: все, что Мэнкуп мог сказать и хотел сказать, сказано сегодня, под всеми его, казалось бы, случайными маршрутами, реакциями, разговорами скрывался подтекст, намек, указание.

Баллин подошел к телефону, остальных вывел Дейли.

— Посидите с ними в холле! — шепнул Мун. — Прислушивайтесь, но, ради бога, не задавайте никаких вопросов. Пока нам не разрешат принимать участие в расследовании, мы такие же гости, как все.

Пока Баллин звонил в полицию, Мун не трогался с места. Он стоял возле самого порога, точно там, где остановился, увидев мертвого Мэнкупа. Даже не сдвинулся, чтобы выключить телевизор, где по экрану под сильнейшие шумовые эффекты мелькали двойники тех, кто одновременно прыгал, бежал, стрелял в предоставленной ему комнате.

Когда Баллин кончил, Мун попросил его обождать. Он ни минуты не хотел оставаться в этой комнате без свидетелей. Мун вынул ключ из внутренней стороны замка и при Баллине запер комнату, потом вместе с ним прошел в холл. В глаза бросились в первую очередь не люди, а обстановка. После темноты кабинета, где остался запертый на ключ мертвец, красочность мебели и стен потрясала своей несуразностью. Скульптуры казались искаженными глиняными, металлическими, деревянными гримасами. Композиция бегущего в ужасе человека приняла черты Мэнкупа. Лишь свисавший с потолка часовой диск оставался прежним. Своим спокойным лунным цветом и неторопливым движением стрелок он напоминал о том, что ничего, в сущности, не изменилось, кроме количества живущих на земле людей.

Мун положил на стол ключ от баховской комнаты (по-прежнему оставалось непонятным, почему ее так называли). Ловиза что-то спросила, но Мун не расслышал. Он направился в комнату, где на столике еще лежал не прочтенный до конца договор, и принялся вспоминать свою беседу с Мэнкупом на аэровокзале.

Что-то мешало. Телевизор! Мун механическим движением выключил его и снова, погрузившись в воспоминания, вернулся на шесть часов назад.

Маленький кафетерий — еще по ту сторону таможенного барьера. Уютно шипит кофеварка, блондинка с голубыми фарфоровыми глазами раскладывает по блюдечкам белые кубики сахара. Реплика за репликой — и вот полуироническая фраза Муна:

— Остается только добавить, что Прометея звали Магнус Мэнкуп, а небожителя — Штраус.

Весь дальнейший разговор представлялся теперь Муну как монолог Мэнкупа, его собственные изредка ввернутые вопросы были несущественными. Он тогда еще слишком мало знал. Не знал, что через шесть часов поймет: монолог Мэнкупа был прощальным.

— Вы сказали — Прометей? — Мэнкуп усмехнулся.

Мун смутно сознавал, что непосредственному отклику на его фразу предшествовали другие реплики. Высказывания Мэнкупа не сохранились в памяти как одно целое, скорее как фрагменты древнего барельефа, извлеченные археологами в той последовательности, в какой их разбросало стихийное бедствие. — Вы невольно напомнили мне одну мою статью трехлетней давности. Я писал о том, что выдержать нашу удушливую, все сгущающуюся атмосферу способны лишь четыре категории людей: те, для которых привычка дышать водородом стала второй натурой; слепцы, не замечающие ничего, кроме собственного пупа; прирожденные ханжи и, наконец, рядовые Прометеи. Рядовые, но незаурядные. Ибо вместо гордой славы бросившего вызов богам классического Прометея их ожидает участь безымянных христианских мучеников…

К счастью для меня, мой отец принадлежал к категории ханжей. Сам он оставался в Германии, чтобы блюсти свои торговые интересы, но меня вовремя отправил в Англию под патриотическим предлогом, что все англичане жулики и за ними надо глядеть в оба. В действительности жуликом, причем довольно прозорливым, являлся он сам. Слияние с английской фирмой по рыбному экспорту произошло сразу же после прихода Гитлера к власти. А за два месяца до начала войны отец послал свою флотилию на промысел в район Шетландских островов и держал ее там, пока немецкие суда не были конфискованы английскими властями. Практически это означало, что судами распоряжался английский компаньон. Прибыль исправно шла на имя отца в швейцарский банк. И когда он вскоре после войны умер, я оказался довольно состоятельным человеком…

Вначале основанный мной еженедельник назывался «Гамбургский Аргус». Зоркое око, всматривающееся без предвзятости в послевоенную Германию. Девизом я выбрал слова Гёте: «Постой, мгновенье!» Те, кто знает «Фауста» понаслышке или изучал на школьной скамье, когда предписанную дозу классики стараешься поскорее проглотить, как ложку рыбьего жира, неправильно толкуют это место. Патетическое восклицание Фауста вовсе не относится к раю на земле, где людям остается только вкушать плоды изобилия. Я уважаю Гёте прежде всего за то, что он был мыслителем. Диалектиком, как принято говорить сейчас. Вы, должно быть, уже заметили, что я в основном цитирую только самого себя. Но ради Гёте готов пойти на уступки: «Жизни годы прошли недаром; ясен предо мной конечный вывод мудрости земной: лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой. Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной дитя, и муж, и старец пусть ведет, чтоб я увидел в блеске силы дивной свободный край, свободный мой народ! Тогда сказал бы я: «Мгновенье, прекрасно ты, продлись, постой!..»

Мой друг Грундег был одним из тех, кто при виде нашей действительности готов был восклицать: «Мгновенье, постой!» Прекраснодушный идеалист (в политике и такие изредка встречаются), которого я бы отнес ко второй людской категории. Созерцая пуп нашей «демократии», он преисполнялся добродетельной верой в отлично сшитый выходной костюм парламентских дебатов и конституционных прав. Я с моими мрачными прогнозами казался ему воплощением мефистофельской усмешки. Он не подозревал, что больше всех роль хронического скептика тяготила меня самого. В моей газетной работе я руководился принципом — самые достоверные сведения из самых первых рук. Чем больше правдивой информации накапливалось в моем мозгу, тем тягостнее становилось заглядывать в завтрашний день. Я видел, как к выходному костюму спешно пришивались карманы. Госпожа Федеративная Республика с одинаковой аккуратностью прятала в них чековые книжки и снабженное привлекательной суперобложкой, переработанное издание гитлеровской «Моей борьбы». Меня стали называть Гамбургским оракулом — друзья с улыбкой, враги с издевкой. Я ответил тем, что соответственно переименовал журнал. Есть такая сказка про человека, которому дьявол в обмен на душу дал очки, позволявшие читать в людских сердцах. Это было его сокровенным желанием, а превратилось в проклятие. Быть дальнозорким среди толпы близоруких отнюдь не возвышает. Это обрекает на бессонные ночи, на муки одиночества, если хотите — даже на мысли о самоубийстве…

Когда возмущенный Грундег принес мне секретный план маневров НАТО под кодовым названием «Феликс», я, в отличие от него, понимал и что мне грозит за публикацию, и чья это игра. Я сознательно пошел на это, для меня возможность сказать людям правду была важнее всего.

Маневры с участием бундесвера предусматривали применение атомного оружия для так называемого «превентивного удара» по Восточной Германии и России. Тактические расчеты строились на том, что половина населения Западной Германии погибнет уже в первые дни войны. Сомневаюсь, нашлось бы у Гитлера столько поклонников, знай они заранее, во сколько им обойдутся аплодисменты… Для Штрауса, «Атомного Штрауса», как его с восторгом называли приверженцы, публикация этого материала была ударом прямо в солнечное сплетение.

Узнав, что Штраус уже отдал приказ о моем аресте, Грундег прибежал ко мне в состоянии крайней тревоги. Это была тревога не только за меня, но и за свои благожелательные иллюзии, из которых внезапно высунулась костлявая рука грубого насилия. Высокопоставленные друзья, которые просили не называть их имен, передали ему для меня заграничный паспорт с испанской визой. Почему мне предлагали бежать в Испанию, а не в любую другую столицу? В отличие от Грундега, я и на этот раз понимал, что иду в капкан. Но крупный международный скандал, последовавший за выдачей меня испанскими властями, входил и в мои интересы…

Должен признаться, что поездка в Мадрид отчасти была связана и с эгоистической целью. Я уже давно собирался проконсультироваться с одним профессором по поводу… Невропатолог назвал бы мое недомогание неврозом на почве гипертрофированного желчного пузыря. Нет ничего вреднее для здоровья, чем доскональное знакомство с политической кухней. Великолепный официант подает вам вкусно пахнущее блюдо, числящееся в меню под названием «светлое будущее». А повар, потирая руки, извлекает тем временем новую порцию из проржавевшей банки двадцатилетней давности. Такое знание опасно не только для пищеварения, но и для жизни…

Мой незаконный арест в Мадриде всколыхнул почти весь мир. Немцам он весьма болезненно напомнил времена и методы гитлеровцев. Агенты гестапо неоднократно похищали антифашистов на территории нейтральных стран. Под угрозой была рвущаяся по швам лайковая перчатка правового государства, из которой беззастенчиво вылезал волосатый кулак со знакомой татуировкой. Люди, незадолго до этого провозглашавшие запрет коммунистической партии величайшим благом после экономического чуда, единодушно бросились к спасительной игле. Швы быстро заштопали, торчавший наружу толстый палец Штрауса заменили менее заметным, скандальные пятна наскоро вывели при помощи сухой химчистки, и госпожа Федеративная Республика снова щеголяла в безукоризненной лайковой перчатке, эластичной, удобной, элегантной…

Мой друг Грундег радовался бы, как малое дитя, — ничто больше не мешало вернуться с чувством восстановленной справедливости в уютный мир иллюзий. Но он был мертв. Как ни странно, во всей этой истории меня больше всего потрясла его внезапная смерть. Грундег погиб как бы вместо меня, хотя первоначально ему предназначалась всего лишь роль ничего не подозревающей пешки…

Вы назвали меня в шутку Прометеем. Легенды нашего времени имеют закулисную сторону. В данном случае она важнее самой легенды. На сцене — я в роли Прометея. Но если вы находитесь не в зрительном зале, а в скрытом за декорациями сумрачном мире веревок, блоков, задников, записанных на пленку шумовых эффектов, то вместо сцены увидите шахматную доску, а на ней Магнуса Мэнкупа в роли жертвуемого ферзя…

Режиссером всего этого был генерал Гелен. Начальник разведки при гитлеровском генеральном штабе, в послевоенные годы начальник неофициального, работавшего на американцев, агентурного бюро, сегодня начальник официальной разведки. В наше время секретная информация такая же реальная власть, как деньги или нефть. Тот, в чьих руках она сосредоточивается, более могуществен, чем должностные лица, для которых она якобы предназначается…

Когда Штраус принялся наращивать при военном министерстве собственную разведку, Гелен нокаутировал его. Это он через подставных лиц подсунул Грундегу секретный план маневров НАТО, он же использовал доверчивость Грундега, чтобы разыграть «испанский вариант». Все было скрупулезно учтено благородное возмущение Грундега, ярость и самодурство Штрауса, угодничание Франко перед Западной Германией, реакция общественности на это преждевременное раскрытие кулинарных рецептов и, наконец, главный фактор этой игры — моя репутация бесстрашного борца…

Одно лишь было Гелену неведомо: притворяясь таким же простаком, как Грундег, я понимал что к чему. Когда учитель греческого языка рассказывал нам миф о Прометее, я уже задавался скептическим вопросом: пошел бы Прометей на свой подвиг, знай он заранее, что является объектом придворной интриги небожителей, за которую придется во веки вечные расплачиваться собственной печенкой? Оставляя своих героев в неведении насчет подлинной начинки троянских коней, древние греки проявили себя неплохими психологами…

Скала, к которой прикован Прометей, — это памятник. Монументальный, трагический, величественный. Если уж наклеивать на меня поэтические ярлыки, то я скорее был рядовым христианским мучеником. Несчастный раб, осмелившийся назвать официальных богов языческими идолами, знал, что его ожидает. Не благодарность человечества, не место в пантеоне, а всего лишь прожорливый желудок выпущенного на арену льва и одобрительный хохот публики, когда тот, отрыгиваясь, выплевывал несъедобный символ веры — нательный крестик. Единственное, на что он надеялся, — весьма скромное местечко на том свете…

Но и эта легенда неприменима ко мне. Я слишком большой скептик для такого амплуа, тем более когда из суфлерской будки выглядывает генерал Гелен. Римский раб тоже не знал всего. Не знал, что из его мученической гибели умные люди будут в течение двадцати веков выколачивать материальную и политическую выгоды, что от его имени Христианско-демократический союз Аденауэра выстроит грандиозный Колизей. Меню все то же, только клетки для хищный зверей переименованы в ложи для представителей прессы, радио и телевидения…

Пощечину по физиономии мы еще в состоянии снести, оплеуха нашим иллюзиям приводит нас в неистовство. Грундега мой арест довел до такого состояния, что он пригрозил власть имущим разоблачениями. Будучи членом парламентского комитета по вопросам обороны, он был посвящен в некоторые тайны органов разведки. Его внезапная смерть, несомненно, вызвала кое у кого вздох облегчения.

Так что же толкнуло меня на опасную публикацию, за которую по иронии судьбы пришлось расплачиваться Грундегу?.. Абстракция. Идея. Сомневаться значит мыслить. Что такое Германия без мыслящих людей, мы уже однажды видели…

Что касается меня самого, то мне ничего не надо. Ни легенды, ни памятника, ни мученического венца. Свое я свершил. Остается только воскликнуть: «Мгновение, прекрасно ты, продлись, постой!»

…Вот и все, что Мун мог вспомнить. Какие-то важные нюансы из разговора с Мэнкупом, возможно, потеряны. Но общее впечатление недоговоренности, скрытого под сарказмом глубоко личного подтекста, было настолько сильно, что Муну даже почудилось, что вот-вот удастся заполнить пробелы. Это была всего лишь игра воображения. Свои секреты Мэнкуп унес с собой.

Стряхнув с себя оцепенение, Мун с усилием встал. Он и сейчас старался ни о чем не думать. Ни кто и зачем запер его с Дейли в комнате, ни где в это время находились друзья Мэнкупа.

Когда он заглянул в холл, все четверо сидели в прежних позах. Скульптор и Магда, стараясь не глядеть друг на друга, нервно курили. Баллин, растянувшись в низком кресле, полулежал в состоянии полной прострации, с бессмысленно устремленными на потолок глазами. Ловиза сидела, свесив голову на подлокотник, не пытаясь убрать упавшие на лицо волосы; в ее неподвижности угадывалось крайнее напряжение.

Дейли перелистывал иллюстрированный журнал. Увидев Муна, он встал, но тот махнул рукой — сидите!

Холл переходил прямо в коридор. Не очень широкий, без окон, кроме одного в самом конце, он освещался матовыми люминесцентными светильниками. По правую сторону девять одинаковых, обитых красной кожей, закрытых дверей несли молчаливую вахту.

Строители дома позаботились и о звуконепроницаемых стенах. Хозяин квартиры усилил изоляцию. И теперь в этом длинном жилом отсеке стояла тишина, как в покинутом командой, наглухо задраенном отсеке затонувшей субмарины. Шелест толстой журнальной бумаги и потрескивание трубки да еще еле слышное тиканье висящих в холле часов были единственными, чудом уцелевшими звуками.

Мун не слышал даже собственных шагов. Дорожка из густого, пушистого синтетического материала, начинаясь у входных дверей, пересекала холл и уходила в глубь коридора. Одну за другой Мун открывал двери. Кухня, туалет, ванная, спальня бывшей жены Мэнкупа. За ней следовали еще четыре помещения одинаковых размеров.

В первой комнате доминировал цвет старого золота. Зеркальный пластик, отражаясь в некрашеном, покрытом прозрачной пленкой дереве, накладывал друг на друга все оттенки насыщенного сумраком золотого, отчего получалась как бы одноцветная языческая радуга. На столе лежала отпечатанная на машинке рукопись с отчеркнутыми репликами диалога на предпоследней странице. Мун догадался, что это рабочий экземпляр «Перчаток госпожи Бухенвальд». Обтянутая черным с золотыми прожилками диванная подушка была смята, окно закрыто и занавешено, в воздухе все еще держался запах терпковатых, не слишком дорогих духов, которые употребляла Ловиза.

Следующее помещение занимала Магда. Интенсивно зеленое, оно как нельзя более соответствовало ее характеру. Переступив порог, Мун остановился. В широкое распахнутое окно врывался шум ночного города. Не приглушенный, а необычайно резкий после неестественной тишины квартиры. Далекие шаги, плавное движение троллейбусов, музыка, доносившиеся из порта пароходные гудки — все это порывами ударялось о стены и катилось дальше по коридору. Звучало даже легкое дуновение ветра. Оно поднимало миниатюрный вихрь в заваленной недокуренными сигаретами малахитовой пепельнице, скользило красной рябью по висящему на стене жакету.

В соседней комнате обосновался скульптор. Тут преобладал цвет красного дерева. На зеркальной тумбочке возле полыхающего ярко-осенними тонами дивана лежала раскрытая коробка с трубочным табаком. Скульптурные работы все в том же полуабстрактном стиле занимали несколько полок. На широком подоконнике стоял обработанный кусок глины. Судя по затвердевшему, потрескавшемуся материалу, скульптор не притрагивался к нему уже несколько дней. Больше всего поражала в той комнате картина, но Мун не стал терять времени на ее разглядывание.

Занятое Баллином помещение было стерильно белым. Белые нейлоновые занавески, сквозь которые проглядывало темное небо, белые стены, белый пластик. Здесь царил образцовый порядок. Аккуратно сложенные столбиком книги да стопка чистых страниц на отражавшем заоконный мрак зеркально белом столе. Мун, бессознательно раскрыв лежащий сверху томик, увидел экслибрис: пароходик с мачтой-авторучкой, на вымпеле выведено имя «Д.Баллин». Несмотря на пренебрежительный отзыв о родне, Баллин, без сомнения, дорожил принадлежностью к имени судоходной династии.

Непосредственно к этому помещению примыкал кабинет Магнуса Мэнкупа. Мун шагнул мимо закрытой двери к окну коридора. Прильнув лицом к прохладному стеклу, он бездумно глядел на стоявшее напротив четырнадцатиэтажное здание, похожее на плоский макет. Точная копия дома, в котором жил Мэнкуп. Оно казалось тенью, обретшей объемность и вместе с ней самостоятельность.

Он круто повернулся, чтобы пройти в холл, но запертая дверь притягивала, как магнит. Нехотя он приблизился и замер в почти мистическом испуге. Изнутри доносились приглушенные толстой обивкой крики. Волна мерзкого животного страха пробежала по позвоночнику и ушла обратно, отшвырнутая приступом истерического смеха. Проклятый не выключенный телевизор!

И опять неслышимые шаги по толстой ковровой дорожке, опять мир безмолвия, связанный с реальным лишь тонкой ниточкой шуршащей бумаги и потрескивающей трубки, опять ожидание, в котором принимали участие одни только нервы. Пронзительный дверной звонок прозвучал как избавление.

Они ввалились все разом — комиссар, его помощник, фотограф, врач, сотрудники уголовной полиции.

— Что тут произошло? — спросил Боденштерн, обводя взглядом гостей Мэнкупа.

— Это придется выяснить вам, — подал голос Дейли.

— Иностранец? — спросил с легким раздражением Боденштерн. — Как вы тут очутились?

— Это друзья Магнуса Мэнкупа, журналисты из Америки, — поспешил объяснить скульптор.

— Как вас зовут? — обратился к нему Боденштерн.

— Лерх Цвиккау!

— Профессия?

— Скульптор.

По лбу комиссара прошла складка, он пытался что-то вспомнить. Отвернувшись, он резко спросил:

— Кто из вас первым обнаружил труп?

— Я! — Баллин выступил вперед.

— Вы? — Веки Боденштерна еле заметно дрогнули. Усевшись в кресло спиной к Баллину, он вынул блокнот. — Расскажите, как это было.

— Я находился… — начал Баллин, но комиссар оборвал его на полуслове:

— Я забыл представиться. Криминал-комиссар Боденштерн! А это мой помощник, криминал-ассистент Енсен.

Державшийся до сих пор в тени сухопарый мужчина лет тридцати неловко вышел вперед и, машинальным движением оправив пиджак, поклонился.

Сугубо штатский поклон, интеллигентное пенсне на слишком тонком носу, резавшие слух иностранные термины — решительно все в Енсене раздражало Боденштерна. Не говоря уже о политических взглядах. Правда, Енсен никогда не разговаривал на такие темы, но Боденштерну достаточно было его осуждающего молчания. Он в свою очередь остерегался открыто высказывать свою антипатию, любезно предлагал сигареты, осведомлялся о здоровье невесты Енсена, приглашал на кружку пива. На службе Енсен был идеальным помощником. Сотрудник института криминалистики, перемещенный в гамбургскую уголовную полицию за дисциплинарное нарушение, он с остервенением кидался на отпечатки пальцев, анализы крови, пробы почвы, пороховые тесты, — одним словом, занимался всем тем, что претило Боденштерну. Зато он никогда не вмешивался в тактические ходы расследования и не пытался присвоить себе часть заслуг. Даже в деле Блунгертана, где все, в сущности, решил почвенный анализ застрявшего под ногтем убитого комочка земли, Енсен с подозрительной скромностью предоставил все лавры своему начальнику.

— Продолжайте! — Енсен обратился к Баллину, заметив, что Боденштерн задумался.

Комиссар действительно на миг отключился. Присутствие американских журналистов и радовало, и смущало. Среди коллег бытовала поговорка: «Удачное расследование — ступенька карьеры, хвалебный отклик в прессе — лифт». Однако если Мэнкуп, как он надеялся, действительно убит, присутствие этих американцев осложнит его задачу. Если они друзья Гамбургского оракула, то едва ли захотят понять, кем он был для немцев. И еще одно обстоятельство давило на Боденштерна, заставляя метаться между двумя противоположными чувствами. Сознание, что придется принимать самые энергичные действия, боролось с желанием переложить это бремя на другие плечи.

— Я находился в соседней комнате, — начал Баллин, стараясь говорить спокойно. Это ему почти удавалось, лишь красные прожилки на щеках обозначились явственнее. — Услышал выстрел и выбежал.

— Время? — Боденштерн, не потрудившись повернуться к Баллину лицом, ждал ответа с авторучкой наготове.

— Без нескольких минут двенадцать.

— Чем вы занимались?

— Читал книгу. Мы разошлись по комнатам, ожидая, когда Магнус, то есть господин Мэнкуп, пригласит нас.

— Пригласит для чего?

— Мы отмечали сегодня дебют Ловизы Кнооп в новой роли.

— Вы Ловиза Кнооп? — Боденштерн обратился к Магде.

— Нет, я Магда Штрелиц.

— Вот она! — сказал Енсен почти одновременно с Магдой. Потом с улыбкой добавил: — Я видел вас несколько раз в театре Санкт-Паули.

— Ваша профессия? — игнорируя актрису, спросил Боденштерн Магду.

— Архитектор по интерьеру. Эта квартира отделана по моему проекту.

Боденштерн обвел насмешливым взглядом яркое разноцветие.

— Одним словом, полное собрание изящных искусств. Литература, скульптура, архитектура, журналистика, театр… От таких свидетелей едва ли дождешься точных показаний…

— Господин комиссар! — Фотограф посмотрел на часы. — Можно начинать? Мне еще надо в порт, «Фредерика» под утро уходит в море.

— А те снимки?

— Получились недостаточно четкими. К тому же Енсен просит снять трюм сверху.

— Это еще для чего? — Боденштерн недовольно повернулся к своему помощнику.

— Не исключено, что матрос Граубунд все же сам свалился с трапа.

— Но ведь электрик признался! — еще более резко заметил Боденштерн.

Енсен пожал плечами. «Признание обвиняемого еще не доказательство вины», — эти не высказанные вслух слова словно повисли в воздухе.

— Обождите, — хмуро бросил Боденштерн фотографу и предложил: Продолжайте, господин Баллин!

— Я вбежал в комнату Мэнкупа. Увидев, что он мертв, выбежал в коридор и закричал. Магда, Лерх и Ловиза выбежали из своих комнат. Они тоже вбежали к Мэнкупу…

— Вбежал, выбежал, вбежали! — Боденштерн поморщился. — Вы ведь писатель, господин Баллин.

— Когда волнуешься, не до стиля, — огрызнулся Баллин.

— Еще кто-нибудь из вас слышал выстрел? — осведомился Енсен.

— Нет, — отозвалась после небольшой паузы Магда.

Скульптор отрицательно покачал головой. Ловиза вообще не ответила.

— Мне тоже послышалось нечто вроде выстрела, — не удержался Дейли. По бесстрастному выражению на лице Муна он понял, что тот не стремится раньше времени раскрывать их инкогнито, и старался вести себя как обычный свидетель.

— Почему же вы не выбежали, как это сделал господин Баллин? — спросил Боденштерн.

Надо было бы сказать про задвижку, но Дейли не был уверен, что Мун одобрительно отнесется к этому.

— В нашей комнате стоял телевизор, — пробормотал он. — Шел как раз фильм с выстрелами, так что я сомневался… Кстати, в кабинете Мэнкупа телевизор тоже был включен. Как же господин Баллин смог отличить экранные выстрелы от настоящих?

Баллин промолчал и, только когда тот же вопрос повторил Енсен, нехотя пояснил:

— Во-первых, моя комната рядом, так что мне слышнее. Во-вторых, господину Дейли должно быть известно, что в фильме выстрел подкрепляется добавочным шумовым эффектом. Настоящий звучит иначе.

— А где вы находились в это время? — обратился Боденштерн по-немецки к Муну.

Мун недоумевающе раскрыл глаза.

— Мой коллега говорит только по-английски, — объяснил за него Дейли.

— Это осложняет дело, — недовольно заметил Боденштерн. — Придется вызвать переводчика.

— Я могу переводить, — почти одновременно предложили Баллин и Ловиза.

— Если вы полагаете, что инструкции выдумывают ослы, то глубоко ошибаетесь. Это не формальность, ибо у меня нет гарантии, что ваш перевод будет… — Боденштерн остановился, подыскивая слово.

— Аутентичен, — подсказал Енсен и скромно добавил: — Я понимаю по-английски.

— То-то вы знаете столько иностранных слов, — пошутил Боденштерн. Переведите ему мой вопрос.

— Мы с Дейли находились в отведенной нам комнате, пока господин Баллин не позвал нас, — объяснил Мун, также умалчивая об истории с задвижкой.

— Да, я еще не рассказал вам… — начал было Баллин, но Боденштерн отмахнулся:

— После! Как видите, не только наш фотограф, но и доктор Краузе спешат поскорее покончить с этим делом.

— Кабинет заперт. Ключ вон, на столе, — предупредил Дейли.

— Мера предосторожности, чтобы не украли труп? — засмеялся Боденштерн. — Пошли! К вам это не относится! — Боденштерн загородил дорогу друзьям Мэнкупа.

— А мы? — спросил Дейли.

— Что ж, журналисты всегда желанные гости, тем более к покойнику.

Дверь кабинета распахнулась. Из полутемной комнаты со спокойным кругом настольной лампы на переднем плане и мерцавшим в глубине экраном на входящих обрушилась пулеметная очередь. Фильм был двухсерийным. Боденштерн нащупал находящиеся рядом с дверью кнопки выключателей и нажал все разом. Помещение озарилось ярким светом. Только теперь Мун понял, почему этот кабинет называли в полушутку баховским. Одна стена была багровой, вторая фиолетовой, третья — оранжевой; голубые шторы во всю ширину комнаты замыкали квадрат с четвертой стороны. Те же цвета, что доминировали в водной интерпретации баховского произведения. Стол, за которым сидел Мэнкуп, сверкал черным пластиком. Белое дерево и черные блестевшие плоскости немногочисленной мебели создавали настроение светлой торжественности и большого простора. Комната не имела ни начала, ни конца, цветовая палитра стен как бы сливалась в общем необычайно красочном звучании. Виновником этих чудес был зеркальный потолок.

Поняв это, Мун взглянул наверх и чуть не отшатнулся. Над ним висела голова с коротко остриженными, в седых бликах волосами. Остекленевшие глаза смотрели прямо на него — что-то подсказывающие, о чем-то напоминающие мертвые глаза. А около плыло втиснутое в квадрат небо, кружился искаженный фокусом вертолет, свистели пули, и стоящему внизу казалось, что бортовой пулемет целится не в экранных врагов, а в голову Магнуса Мэнкупа.

Кто-то догадался выключить телевизор, кто-то очертил мелом место, где лежал пистолет, началась прерываемая короткими восклицаниями профессиональная суетня.

Мэнкуп был убит выстрелом в затылок. Аккуратная ранка. Вокруг темнело совсем немного спекшейся крови. Точное попадание в нужное место. Так расстреливали гестаповцы. Но так уходили из жизни некоторые генералы участники неудавшегося заговора против Гитлера. Смотреть на дуло страшнее, чем прятать его за спиной. И еще — даже умирая, им не хотелось запачкаться. Выстрел в затылок, если знаешь, в какую точку целиться, гарантирует пристойный вид.

Дурацкие ассоциации, связанные, очевидно, и с постоянной тематикой сегодняшних разговоров, и с названием неоднократно упоминаемой книги Дитера Баллина! Насилу освободившись от них, Мун принялся следить за Енсеном. Разжав оцепеневшие пальцы Мэнкупа, тот снял с них отпечатки и занялся пистолетом.

— «Система «Вальтер», номер 12572», — продиктовал он на ходу, потом спросил стоявшего рядом Дейли: — Здесь ничего не трогали?

— После нашего прихода — ничего. Но друзья Мэнкупа уже примерно минуту находились в комнате. А в чем дело?

Енсен не успел ответить. Его позвал Боденштерн. Они отошли в сторону и, оглядываясь на Мэнкупа, принялись о чем-то совещаться с врачом.

— Все ясно! — сказал Боденштерн. — Мгновенная смерть! Положите его на диван.

Двое детективов с трудом оторвали Мэнкупа от письменного стола, от пишущей машинки, перед которой он сидел в позе задумавшегося над следующей строкой человека. Один схватил за ноги, второй поднял за плечи. Покачиваясь, тело поплыло по зеркальному потолку. На полпути идущий впереди споткнулся и чуть не уронил ношу. Что-то звякнуло. Из кармана Мэнкупа выпали два ключа. Маленький, — по-видимому, им заводились часы в холле. Другой — от английского замка. Муну сразу же вспомнилась деталь, на которую он прежде не обратил внимания: отперев входную дверь, Мэнкуп спрятал ключ в карман.

Его положили на диван, на тот самый диван, где за вечность до этого Ловиза пряталась в темноте. От чего? От света? От горя?

Неподвижное тело в сером костюме, с застывшим в смертельной судороге лицом. Беспомощный мертвец, не способный даже заслониться от бьющего прямо в глаза, беспощадно яркого света.

Над диваном, на багровой стене, висела картина. Очевидно, картина, ибо зачем иначе обрамлять кусок почти сплошной черноты узким деревянным багетом? Ее нельзя было проглядеть хотя бы из-за величины — три на шесть метров. До сих пор Мун не обращал на нее внимания лишь потому, что решительно не мог понять, изображено ли на ней хоть что-нибудь. Сейчас, когда под ним лежал мертвый Мэнкуп, полотно как бы оживилось.

Внимательно вглядываясь, Мун заметил на переднем плане прикованного к скале человека. Прометей? Нет. Скала имела крестообразную форму, темное лицо было лицом Христа. Мун инстинктивно отступил назад. Линии стали рельефнее. Одной рукой, согнутой в неистовом усилии, человек пытался оторвать цепь от скалы, другой, с повисшей на ней тяжелой цепью, защищал глаза. От чего? Еще шаг назад — и из, казалось бы, непроглядной тьмы выпростался орел, пикирующий со сложенными крыльями на человека. Орел? Да нет, это ведь самолет! «Мессершмитт!» На фюзеляже черный немецкий крест, вращающийся на турели пулемет нацелен прямо в глаза человека.

На короткий миг картину заслонило воспоминание — зеркальный потолок, голова, вертолет, прошитое пулями небо. Совпадение, не более. Жизнь комбинация миллиона миллионов закономерных случайностей, рулетка, где повторное выпадение одного и того же номера основано вовсе не на мистике, а на математике, на теории вероятностей. И все же когда при таких обстоятельствах возникают оптические двойники, редко кто в состоянии отказаться от суеверной символики.

Спустя секунду Мун опять находился во власти удивительной картины. Какой гениальный обман — мираж темноты, постепенно оживающий, чтобы наконец превратиться в жестокую реальность. Было что-то душераздирающее в беззащитности прикованного к каменному кресту человека перед пикирующей с воздуха гибелью. Но и это впечатление оказывалось ложным. Стоило только перенести внимание с действия на пропорции, и сразу становилась понятной главная мысль: по сравнению с самолетом человек был великаном! Настолько могучим, что требовалось двойное иго — креста и оков, — чтобы справиться с ним.

Какой-то возглас заставил Муна отойти от картины. Дойдя до письменного стола, он еще раз обернулся и лишь сейчас понял ее до конца. Художник обладал космическим видением — чем дальше расстояние, тем легче выступали детали. Сейчас черный хаос заднего плана, казавшийся вблизи беспорядочным нагромождением полузакрытых тучами скалистых глыб, расступился. Из него выдвинулись пикирующие самолеты, каменные кресты, прикованные люди. Их было много, но каждый был иным. Один висел на своих цепях с бессильно поникшей головой, с кричащими черными ранами пустых глазниц. Второй, с чудовищно вздувшимися мускулами, только что вырвал свой крест из каменной почвы. Третий, уже освободившись от оков, огромными ручищами разламывал фюзеляж самолета… Это была битва титанов с механизированными птицами, и исход ее отнюдь не был предрешен.

— Вот посмотрите! — Боденштерн стоял у письменного стола. — Вам, как журналистам, не повезло. И мне тоже. Напечатанное трехаршинными буквами заглавие «Комиссар Боденштерн находит убийцу Гамбургского оракула» помахало мне издали ручкой и бесследно испарилось.

Енсен перевел. Мун невольно протер глаза, до того сильно было ощущение, что он долго-долго спал и видел длинный сон. А стрелка наручных часов трезво доказывала, что с момента, когда Мэнкупа уложили на диван, прошла всего неполная минута. Мун осмотрел почти пустой стол. Бутылка шампанского, рядом пробка, два узких стакана с золотыми ободками, на дне обоих уже не пенящаяся, а вялая, безжизненная влага. И пишущая машинка. Именно ее Боденштерн имел в виду, когда с неплохо сыгранным профессиональным сожалением заявил:

— Вот вам доказательство! Типичное прощальное послание самоубийцы! Стихи нашего бессмертного поэта, выражающие тоску по вечному покою!

На чистом листе бумаги выделялись несколько строчек. Четкие, почти рельефные. Такие невозможно отстукать дрожащими пальцами. Это была «Ночная песнь странника» Гёте.

На вершинах седых — покой. Ветер стих, убаюкан листвой. В роще замолкли птицы. Это недолго продлится Черед наступит и твой.

Енсен специально для Муна процитировал по памяти перевод известного английского поэта.

Стихи? Вместо окончания статьи, о которой говорил Мэнкуп? Странно, непонятно, нелепо. Мун повернулся к Мэнкупу, словно ожидая от него объяснений. Отделенный всей шириной комнаты, тот неподвижно покоился на диване — коченеющее тело, из которого постепенно уходило последнее тепло. Стеклянные глаза были обращены на висевшую над ним картину. И когда Мун присмотрелся к лицу, оно показалось ему чем-то похожим на это полотно гениальным обманом. Гамбургский оракул усмехался.