Глобализация – это апофеоз модернистского прогрессизма. Глобализация – весьма сложный и многоаспектный феномен. Мы можем определить ее как универсальное распространение однородных культурных образцов и создание единой глобальной системы экономики и социального управления, происходящие неизбежно за счет абстрагирования от национальных и вообще любых специфических традиций и особенностей. Абстрагирование от национальных и любых прочих партикулярных культурных образцов и моделей может происходить не только в случае экспансии либерально-капиталистической экономики и культуры, но и в условиях экспансии социалистической модели общественного устройства. То есть в принципе возможна и социалистическая, она же коммунистическая глобализация. Она не только возможна теоретически, но и, как известно, фактически имела место в течение более чем полувека с 1920-х по 1980-е годы. Она тоже состояла в стремлении к универсальному распространению однородных культурных образцов и созданию единой социальной и экономической системы за счет подавления (не обязательно административного, часто мягкого, культурного) партикулярных традиций и особенностей. Другими словами, социализм оказывается одним и тем же и в России, и в Монголии, и в Латинской Америке, и в Австралии, если бы он там появился. Везде будет руководящая социалистическая или коммунистическая, или с иным названием партия, Центральный комитет которой будет принимать решения по всем важным вопросам жизни страны; везде будут экспроприированы богачи-кровососы; везде произойдет национализация крупных (а кое-где и всех) компаний и предприятий; везде будут унифицированы культурная жизнь и потребительский стиль. Национальное и местное будет, конечно, поощряться и даже, как это было в СССР, насаждаться искусственно, но с одним непременным условием: все национальное должно быть «национальным по форме, социалистическим по содержанию». Национализма советские идеологи боялись пуще всех других зол.

Примерно то же происходит и в случае либеральной глобализации. В стране появляется парламент и происходят выборы, в результате которых в депутатские кресла усаживаются племенные вожди, главы кланов, командиры отрядов боевиков и крупные наркоторговцы (а иногда и работорговцы), видящие в этом очевидную пользу для своего бизнеса. Выборы представляют собой не борьбу политических программ и мировоззрений, а борьбу кланов и оказываются большей частью беспардонно сфальсифицированными, но либерально-демократические наблюдатели их безусловно одобряют, если побеждает свой кандидат – носитель демократических идеалов, и объявляют нелегитимными, если выбирают кандидата, который им не нравится. В общем-то, даже такие выборы хороши, особенно когда они приходят на смену бесконечной гражданской войне (хотя чаще всего они ее не прекращают). Воцарение демократии (как и в случае социалистической глобализации) часто имеет силовую составляющую. Происходят изменения в экономике, МВФ и Всемирный банк выделяют кредиты, сопровождающиеся рядом требований, в частности (в противоположность социалистической глобализации), начать или продолжить (по обстоятельствам) приватизацию, сделать Нацбанк независимым, обрезать бюджетные расходы и т. д. Что касается культуры и потребления, то в этих сферах резких сдвигов не происходит: Леди Гага в телевизоре и «Макдональдсы» в центрах крупных городов давно уже светят местной молодежи светом желанных далеких звезд. Россия сама все это совсем недавно пережила.

Как мы раньше говорили о метафизике консерватизма, так мы можем сейчас говорить о метафизике глобализации. Понимание этой метафизики будет, правда, несколько иным. Речь пойдет о некоторых вездесущих, но редко фиксируемых проявлениях глобализации. Важнейшим из них является сжатие или просто даже исчезновение пространства. Это надо понимать не в физическом или психологическом смысле, хотя психологически это исчезновение пространства рано или поздно начинает восприниматься и выражаться в схематичности действительности и скуке пребывания в ней. Причины исчезновения пространства многообразны. С одной стороны, это скоростной транспорт и распространение информационных технологий, которые позволяют не только мгновенно и с любой частотой и длительностью связываться с любой точкой Земли, но и переносить наблюдателя по его желанию в эту самую любую точку, создавая полную иллюзию присутствия в ней. В случае применения дополнительных технологий возникают еще и возможности реального воздействия на вещи [54] . Все это делает пространство нерелевантным, то есть практически не имеющим существенного значения по отношению к нашим целям и задачам. Некоторые приемы и технологии исключения пространства из числа детерминант нашего поведения давно (или недавно) развиты в Европе и Америке, но не применяются или редко применяются в России. Так, например, в европейских поездах постоянно можно видеть молодых людей офисного вида, ведущих переговоры по мобильному телефону перед раскрытым ноутбуком. Фактически там, где есть телефон и ноутбук, там и офис. Кто-то может сказать: подумаешь, у меня тоже есть и ноутбук, и мобильник! И что тут интересного! А интересное здесь то, что на наших глазах происходят изменения всемирно-исторического масштаба, надо только уметь их заметить. Походный офис, или, лучше сказать, офис, который всегда с тобой, – это не просто некое чисто техническое усовершенствование. Макс Вебер – первый ученый, понявший и описавший эпохальную роль бюрократии как системы управления, определившей в значительной мере лицо современного мира, называл одним из главных признаков бюрократии, наследницы «патримониальной», или феодальной, системы управления, именно отделение дома от офиса. С этим было связано отделение должности от владения и прочие организационные инновации модерна, с которыми мы живем по сей день. Так вот, офис, который всегда с тобой, есть отрицание этого организационного принципа. Дом и офис как разные пространства перестают существовать. Здесь мы не можем рассмотреть, как отражается это изменение на прочих сторонах бюрократической организации (частично об этом идет речь в последней главе). Каждый может сам найти множество примеров того, как современная техника делает пространство нерелевантным.

Но еще важнее, на наш взгляд, другой аспект исчезновения пространства в ходе глобализации. Пространство делается нерелевантным по причине глобального распространения идентичных культурных образцов. Повсюду – от Берингова пролива до пролива Магеллана, от Исландии до Новой Зеландии – каждый может воспользоваться и пользуется одним и тем же комплексом услуг, как то: получение денег по кредитной карте, обед в «Макдональдсе», комната с ванной в отеле со стандартным набором услуг и даже стандартной мебелью, новости CNN в телевизоре, «Бенетон» и «Адидас» за углом вместе с Сити-банком и т. д. Это и в Венеции, и в Лондоне, и в Бангкоке, и в Пекине. Реальность всего перечисленного подтверждается практическим соприкосновением человека с этими вещами и явлениями. А реальность венецианских дворцов или пагод Бангкока кажется, если можно так выразиться, менее реальной, потому что они не являются необходимыми для жизни и связанными с моими практическими целями. Они похожи на декорации и не более, а может быть, даже менее реальны, чем трехмерное теле– или киноизображение, чем пейзажи Пандоры из «Аватара». Такая вот феноменология современного туризма! Но самое интересное состоит в том, что не только туристы, но и сами жители этих городов уже не способны или все меньше способны воспринимать себя в единстве с традицией, воплощенной в дворцах и пагодах, ибо набор туристских услуг с некоторыми изменениями и дополнениями – это и их реальность. Visa или Master Card, CNN в телевизоре, «кока-кола», чипсы «Lays» и т. д., а также супермаркеты, до отчаяния идентичные друг другу и с почти одинаковым набором товаров на полках, – и в Венеции, и в Москве, и в Пекине. Именно это и есть современная культура, и она едина на всем пространстве земного шара. Это и есть культурная глобализация, делающая пространство нерелевантным. Как же оно может быть релевантным, если, куда бы ты не поехал, ты попадешь в точно такую же культурную и предметную среду!

В общем, пространство становится нерелевантным потому, что перестает быть традиционным, то есть утрачивает свое изначальное родство с населяющими его людьми, состоящими в органичной, в определенном смысле магической, связи с ним. Оно теперь не субстанционально, а функционально: выполняет хозяйственную, рекреационную, организационную и прочие функции. Нерелевантность пространства психологически и идеологически равносильна его исчезновению.

Это и есть важнейшее и до конца еще не осмысленное последствие либеральной глобализации. Производительное совершенство, инновативность и технический перфекционизм капиталистической экономики обещают дальнейший отрыв жизни от пространства. В принципе такое развитие не должно быть неожиданным. Начало этому процессу исчезновения пространства было положено на заре Нового времени. Его можно связать с возникновением утопий ( греч. ou – «нет» и topos – «место», то есть «не имеющее места», «нигде не находящееся»; первоначально название романа Томаса Мора о воображаемом совершенном государстве). Возникновение утопий стало принципиальной заявкой на создание социальных общностей, не нуждающихся в месте, наоборот, принципиально от него отказывающихся, поскольку на земле не было свободных мест. Все места были связаны с традициями и в сознании того времени слишком крепко отождествлялись со специфичностью многовековой народной жизни. Реальные земные ландшафты, реки, горы и ущелья были полны мифов, теней предков, в них жило не только настоящее, но и прошлое с его бесчисленными поколениями. Пространство было субстратом народной жизни. Невозможно было представить себе пространство без жизни, будь то действительная или магическая жизнь. Места, куда не ступала нога человека, его воображение населяло духами и демонами. Ясно, что совершенное общество его конструктор не мог расположить в обжитых местах, но и недоступные горы для этой цели не подходили, поскольку там уже обитали духи, живущие по иным, традиционным правилам! Тогда пространство было релевантно, оно было слишком весомым фактором, слишком многое определяло в человеческой жизни. Чтобы избежать возмущающего действия пространства, утопия стала утопией.

Модернистская утопия, воплощаемая в реальность, начинает господствовать в процессе глобализации. Но она, как была, так и осталась враждебной пространству, поэтому она предполагает и требует психологического и идеологического упразднения пространства. Если в пору своего зарождения утопия была «нигде», то теперь она, можно сказать, стала «везде», потому что запас «где» становится скуднее и скуднее. Такая тенденция вызывает протест пространства, которое не хочет исчезать. Этот протест воплощается в возрождении локальных традиций, в том числе магических и религиозных, в агрессивном национализме, в возрождении геополитики. Даже исконные жители современной реализованной утопии (хотя могут ли жители утопии быть исконными!) ищут возможности уйти из времени, в котором они обитают, в пространство и используют для этого туризм, хотя это может получиться только в исключительных случаях на особых «маршрутах».

Реакция локальных культур оказывается консервативной реакцией: особенное не просто сохраняется, но начинает выпячиваться, приобретать неожиданно вызывающие, утрированные, даже уродливые формы. Оживает и наполняется новой жизнью не только традиционное, но архаическое, магическое – то, что казалось относящимся к давно прошедшим эпохам: сатанизм, рабство, ритуальное людоедство, политический терроризм, не говоря уже об исторически совсем недавних вещах, таких как шариат, во многих местах Земли успешно сосуществующий с современной экономикой и технологией и небезуспешно конкурирующий с рациональными правовыми методами.

В связи с этой консервативной реакцией на глобализацию становится все важнее вопрос о роли места, то есть о роли «где», о значимости пространственных детерминант жизни. Пример – понятие ландшафта. Если отвлечься от геодезии и физической географии, где ландшафт рассматривается исключительно в его физической определенности, то другими науками, изучающими ландшафт, будут экономическая и политическая география, культурология и культурная антропология. В экономической географии издавна существует понятие «кормящий ландшафт», помогающее анализировать ландшафт с точки зрения его экономической функции. В политической географии и культурологии ландшафт всегда рассматривался как одна из важнейших детерминант политического и культурного своеобразия обитающих в этом ландшафте народов и этносов. Но это тоже объективистский подход: ландшафт здесь – один из элементов объективной внешней среды, воздействующей на формирование этносов. И только в конце прошлого века культурная антропология стала более или менее систематически заниматься ландшафтом в том смысле, в каком он понимался консервативными философами, – как средоточие народной памяти и истории. Ландшафт стал орудием, используемым в борьбе против нивелирования национального и исторического своеобразия народов и культур. Этнографы и культурантропологи поняли бесперспективность абстрактных «метаповествований» и стали использовать ландшафты как средства «раскодирования» идей и ценностей, составляющих ядро национальных идентичностей. Ландшафт в этом контексте оказывается формой кодификации самой истории, воспринимаемой с точки зрения личностного опыта; в нем также зашифрованы история, политика и социология – неповторимые исторические констелляции коллективного опыта. Авторы одной из сравнительно недавних работ поясняют принципиальную значимость ландшафта с точки зрения идентичности: в ландшафте совмещаются два элемента – идея памяти и идея места. Вместе они занимают в концептуальном пространстве ту позицию, которую в большинстве этнографических исследований занимает общность ( community ). Память и место, воплощаемые в ландшафте, либо обеспечивают взаимное приспособление локального, национального и глобального в исторической динамике, либо, наоборот, обуславливают конфликт этих сил. Авторы считают, что так открывается альтернативный путь изучения идентичности в отличие от рассмотрения таких идейных продуктов, как национализм и национальная идентичность per se [55] . Ясно, что внимание к историческим и национально значимым ландшафтам есть свидетельство того, что социальная наука пробует восстановить в себе чувство истории. Она постепенно уходит от утопических (в описанном выше смысле) версий «сконструированных» национальных идентичностей, которые остается лишь деконструировать в ходе когнитивно-эмансипаторской работы и обеспечить тем самым безраздельное господство либеральной утопии.

У французских философов Жиля Делеза и Феликса Гваттари тот же подход, что у культурантропологов, воспроизводится на ином, более глубоком уровне. Ландшафт здесь символизирует этап становления социальной и культурно-исторической определенности из предшествующего хаоса. Это достаточно сложная философская концепция, углубляться в которую мы не будем. Схематически (применительно к нашей теме) развитие можно изобразить следующим образом. Первый этап – milieu (среда), некое первоначальное приближение к организации и структурированности на полпути от хаоса к организации; среда – это «ритмическое движение хаоса» [56] . Существует множество сред: внешняя среда тела, внутренняя среда тела, приводящая, в частности, к образованию лица, и т. д.; наконец, географическая среда, представляющая собой сближение сложных пространств, источник ландшафтов.