Утонченный мертвец (Exquisite Corpse)

Ирвин Роберт

В “Изысканном трупе” Каспар исследует секс, сюрреализм, гипнагогические образы, восковые скульптуры, организацию “Мнение Масс”, искусство наци, гипноз и безумие. Он ведет хронику кровавых обстоятельств распада Братства Серапионов. Помимо этого он пишет о своей одержимости безумной страстью и неустанном поиске исчезающей женщины. Действие книги происходит в Лондоне, Париже и Мюнхене в 40-х и 50-х годах. Так же как и в “Арабском кошмаре” и “Пределах зримого”, центральной темой нового романа Роберта Ирвина является странная сила воображения.

 

Авторское предисловие ко второму изданию

«Книги имеют свою судьбу». Первое издание этой книги воспоминаний, или лучше назвать ее книгой антивоспоминаний, вышло в свет только в прошлом году. Зачем же так скоро понадобилось второе? Дело в том, что в течение нескольких месяцев после выхода этого произведения (и в ответ на его публикацию) произошли некоторые события, после которых история, описанная в «Утонченном мертвеце», предстала совсем в другом свете. Возвращаясь к первоначальному варианту, я смеюсь, хотя, по идее, должен расплакаться. Мне казалось, что я смогу выглянуть в прошлое, как в окно. На самом же деле, я смотрел не в окно, а на стену с нарисованным на ней окном…

Всего лишь иллюзия… обман зрения и сердца… Когда я в последний раз был в Брюсселе, Рене Магритт показал мне одну из своих ранних работ, «Человеческий фактор I», на которой изображена картина, стоящая на мольберте на фоне пейзажа. Таким образом, часть пейзажа закрыта картиной. На картине изображена как раз та часть ландшафта, которую она закрывает. Мы, однако, не знаем, насколько точно пейзаж, нарисованный на картине, соответствует истинному положению дел. Не исключена и такая возможность, что на картине изображено совершенно не то, что скрывается за холстом. Только недавно я понял, что моя версия прошлого, которую я представляю в «Утонченном мертвеце», чем-то похожа на эту картину-загадку Магритта. Теперь все, что случилось в те давние годы, видится мне совершенно не так, как прежде. Если бы я взялся описывать эти события теперь, я бы все сделал иначе. В иной манере, в другом содержании. Тем не менее, я не изменил ни единого слова в тексте. Я просто добавил в конце еще одну главу: завершающую главу, которая полностью меняет смысл всех предыдущих. Я, грешным делом, уже начинаю бояться, что еще через год-полтора, мне снова придется писать предисловие к третьему, расширенному и дополненному изданию… но надеюсь, что нет. Ведь должно же все это когда-то закончиться.

 

Глава первая 1951

Лондон, декабрь, 1952.

Кэролайн снится мне редко. Однако вчера мне приснилось, что мы с ней гуляем по луна-парку в Баттерси. Она сказала, что хочет нарядиться молочницей. Я пообещал подарить ей миниатюрный дворец Трианон. Потом я встал перед ней на колени. Она торопилась, ей надо было вернуться в контору, но все же она снизошла до того, чтобы накормить меня пастилками от кашля.

Где сейчас Кэролайн? Куда все пропали? Я брожу по знакомым до боли улицам Сохо и Блумсбери и не встречаю вообще никого. И не только в Сохо и Блумсбери. Я бываю в других местах тоже – в Илинге, Сент-Олбансе, -в предместье Сен-Жермен – везде улицы неизменно пустынны, за исключением толп коммерсантов в элегантных костюмах и котелках, спекулянтов и уличных торговцев в мягких фетровых шляпах и костюмах попроще, и солдат и матросов, отпущенных в увольнительную. Но все они – мертвые. Только женщины представляются живыми. Я пристально вглядываюсь в лица женщин, ищу Кэролайн, а если не Кэролайн, то кого-то другого – просто какую-нибудь женщину, – в надежде ее изучить и тогда, может быть, лучше понять Кэролайн.

Никого нет. Ни Кэролайн. Ни Неда Шиллингса. Ни Оливера Зорга. Ни Дженни Бодкин. Ни Маккеллара. Ни Феликс. Ни Хорхе. Пропала даже Памела, а ведь каждый вечер, когда она пела, ее приходили послушать сотни человек. Куда все подевались? Может быть, я на минуту отвлекся, и за эту минуту, пока я стоял к ним спиной, они заключили тайное соглашение и разом подались в хранители маяков, ушли в монастырь или завербовались в иностранный легион? Быть может, они успокоились, остепенились, поселились в каком-нибудь тихом предместье, устроились секретарями, страховыми агентами, внештатными оформителями и т.д. Хотя в последнее как-то не очень верится.

Передо мною лежит фотография, на которой заснята часть нашей группы. Снимок сделан в 1936 году, месяца через два после закрытия Первой международной выставки сюрреалистов в галерее Нью-Барлингтон. Мы стоим перед входом в галерею Винкельмана на Риджент-стрит. Все щурятся на яркое солнце – все, кроме Неда, который бесстрашно таращится в объектив со своего места в центре. Блестящие белки его глаз всегда ассоциировались у меня с чем-то хищным. Большинство из нас улыбается робкой, несмелой улыбкой. Дженни Бодкин в полосатой матросской тельняшке машет одной из своих знаменитых кукол для кукольного театра абсурда – той самой, в виде прожорливого волосатого влагалища. Джордж стоит на коленях в первом ряду и неубедительно изображает борьбу с концертино. Бокалы с вином и дымящиеся сигареты представлены в полном объеме. Бокалы подняты в тосте, предназначенном Неду, поскольку мы как раз отмечали его выставку. Феликс сидит у ног виновника торжества и тянется шаловливой ручонкой к его промежности.

Я стою с самого края, в тени под навесом у входа в галерею. Сейчас я смотрю на себя на снимке и вспоминаю, чем были заняты мои мысли в тот день. Я хотел уговорить Винкельмана, чтобы он сделал выставку моих иллюстраций к Маккелларову «Детству и отрочеству Гагулы». Но я, видимо, был недостаточно убедительным. Оливер обнимает меня за плечи одной рукой, а другой рукой прижимает к себе Монику. Кэролайн на фотографии нет. «La femme trouvee»*, она не входила в наше объединение. Но это она нас снимала. Позже, значительно позже, уже после войны, на основе именно этого снимка я написал ретроспективный портрет нашей группы. Я ничего не менял, только нарисовал всех присутствующих с закрытыми глазами, как будто они крепко спят и поддерживают друг друга в своем коллективном сне. Единственный человек на портрете, который не спит – это я сам. Я стою с широко распахнутыми глазами и смотрю на зрителя с края холста. Теперь картина находится в собственности лондонской Национальной портретной галереи и, должно быть, лежит у них где-то в запасниках в качестве резервного экспоната.

* Найденная женщина (фр.). По аналогии с objet trouvee – найденным предметом, вещью из повседневного обихода, которую сюрреалисты использовали в качестве материала для создания своих произведений. Обыкновенный предмет, часто промышленного производства, представленный в определенном контексте, становился произведением искусства и приобретал новый смысл.

В наш кружок «Серапионовых братьев» входило человек двадцать-тридцать, плюс восторженные почитатели и всякие сопутствующие товарищи. За последние несколько лет до начала войны не проходило буквально ни дня, чтобы ты не встретил кого-то из них на улице или в клубе. Заходишь вечером в «Дохлую крысу» и видишь, как минимум, с полдюжины «своих». Если ты был в центре Лондона и случайно не встретил кого-то из братьев – это считалось едва ли не странным. На самом деле, мне кажется, что до войны даже случайности проявляли себя по-иному. Мы, члены братства, были уверены, что сможем все изменить. Искусство, литературу, политику -все. Теперь бары и клубы Сохо принадлежат новым людям. Более шумным, более пьяным и более уверенным в себе. Мак-ларен-Росс. Тамбимутту, Колкахун, Макбрайд, Дилан Томас, Нина Хамнетт. Старая гвардия исчезла почти без следа. Я изредка вижусь с Полом Нэшем и Дэвидом Гаскойном. Пару недель назад я приметил в витрине какого-то магазина одну из игрушек Дженни Бодкин. Того самого плюшевого медвежонка с молотком в лапах, который, если взять его в руки, рычит: «Поставь меня на место». Нед Шиллинге умер, как и обещал. Мы до сих пор переписываемся с Гербертом Ридом, хотя в последнее время тон наших посланий становится все более язвительным. Я слежу за публикациями Оливера Зорга в «Горизонте» и других литературных изданиях, но не знаю, где его можно найти, а все письма на имя Сирила Коннолли для последующей передачи Оливеру Зоргу остаются без ответа. Сам Сирил божится, что не знает, где сейчас живет Оливер.

Оливер Зорг, Пол Нэш, Хорхе Аргуэльес, Герберт Рид. До меня как-то не сразу дошло, что все упомянутые имена, и мое – в том числе, могут создать у читателя в корне неверное представление, о чем эта книга. Это не история «Серапионовых братьев». И ни в коем случае не автобиография. Я сам ненавижу автобиографии, все эти скучнейшие подробности из жизни родителей автора, его бабушек и дедушек, его прадедушек и прабабушек, воспоминания (чаще всего неприятные) о школьных годах и лирические пассажи о том, как автор все же расправил крылья, когда стал студентом университета, и т.д., и т.п. Меня это не вдохновляет. Я не вел дневников, которые могли бы послужить основой для монументальной автобиографии. У меня есть только дневник сновидений, куда я записываю те немногие события, которые происходят со мной во сне. Если вас интересуют мои родители, достаточно будет сказать, что мой папа – Лотреамон, а мама – Алиса в стране чудес. Что касается моего детства, то оно продолжается до сих пор. В плане познания мира, бутылка виски служила мне микроскопом, а бордель был единственной лабораторией.

Эта книга – не мемуары художника. Я пишу ее не для того, чтобы рассказать о себе. Мое участие в организации Первой международной выставки сюрреалистов в Лондоне, наша ссора с Андре Бретоном, мой разрыв с сюрреализмом, моя карьера военного художника, мои работы, мой психованный психоаналитик, из-за которого я угодил под суд – все это упоминается здесь лишь постольку поскольку. На самом деле, эта книга не обо мне. Мало того, я пишу не для вас – если только вы не Кэролайн. Вещь, которую вы сейчас держите в руках, это не литература. Это магическая ловушка. Она создавалась с единственной целью: найти Кэролайн. Разумеется, книга должна выйти в свет. Каждый ее экземпляр – как послание, закупоренное в бутылку. Мне представляется множество этих бутылок, плывущих по странным, далеким морям. Собственно, в этом-то и заключается парадокс. Для того чтобы «Изысканный труп» исполнил свое единственное предназначение, необходимо, чтобы он разошелся многотысячными тиражами, хотя эта книга – действительно очень личная, и сделана для одного человека, и адресована только ему. То есть, ей. Если вы все-таки соберетесь ее прочесть, вы очень скоро поймете, что как литератор я полностью несостоятелен. У нас в братстве были свои писатели, Оливер и Маккеллар. Я же, художник, затеявший делать книгу, вторгаюсь сейчас на незнакомую территорию. Мне действительно проще думать, что я пишу очередную картину, только не красками, а словами; и под мазками из слов, вымыслов и неправд лежит темный грунт меланхолии и жалости к себе. Эта книга, мне кажется, выйдет похожей на печальные, сумрачные полотна генуэзского живописца Алессандро Магнаско – унылые и хмурые пейзажи в тусклом свете вечерних сумерек, на которых с трудом различаются расщелины в скалах и безбрежные болота, и посреди этих пустынных ландшафтов, наполовину сокрытые листвой или завалами камней, иной раз проглядывают одинокие фигуры бледных и изнуренных отшельников или печальных шутов, их измученные тела словно высвечены вспышкой молнии.

Закончив этот абзац, самую длинную цепочку слов из написанных мною с тех пор, как я бросил школу, я пошел прогуляться по Южному берегу. Там как раз проходил «Фестиваль Британии», и я решил заглянуть на выставку. В экспозиции были представлены очаровательные и донельзя изысканные механические конструкции Эммета, очень английские нелепости Джона Пайпера, зловеще-футуристический Скайлон и не особенно захватывающая коллекция мебели серии G-Plan. Меня особенно удручали явные признаки доместикации сюрреализма, встречавшиеся повсеместно. Сейчас стало модным писать пейзажи с завышенной линией горизонта, размечающей пустое пространство, где нет ничего, кроме нескольких загадочных объектов, разбросанных как попало, а на рекламных щитах сплошь и рядом красуются изображения вырванных глаз и отделенных от тела рук. Сюрреализм утратил свое изначальное предназначение: провоцировать, эпатировать и удивлять. Былая сила его обаяния теперь стала более чем сомнительной. Фестиваль – это праздник. Ничего себе праздничек!

Даже во время войны настроение у нас было более праздничным. Оно было по-настоящему радостным. Пробираясь сквозь толпы людей на выставке, я весь пылал, словно заряженный пламенем, и мне представлялось, что если сейчас кто-то дотронется до меня, он тут же сгорит и осыплется пеплом, поглощенный огнем моей жгучей души.

Вернувшись домой, я открыл очередную бутылку виски, а потом долго сидел и смотрел на стену. Мне все равно, на какую из стен смотреть, потому что однажды, в краткосрочном припадке вдохновения на trompe d’oeil*, я нарисовал на трех стенах фальшивые окна, и теперь эти стены стали точно такими же, как и четвертая, в которой действительно есть окно, выходящее на запасные пути у вокзала. Дверь в мою комнату почти невидима, потому что раскрашена под обои. Своим искусством я сотворил для себя тюрьму.

Хотя я работаю в этой комнате, как рабочая студия она подойдет далеко не для каждого живописца. Настоящее окно выходит на юг, а все мои братья-художники, или будет вернее назвать их соперниками, ратуют только за северное освещение. Однако меня не заботит проблема света, поскольку я не пишу «из жизни» и предпочитаю работать при желтом свете голой электрической лампочки, который как нельзя лучше подходит для моих ослепительно ярких и пестрых цветов. Я пишу исключительно «из головы». Все происходит само собой. Я закрываю глаза и погружаюсь в поток гипнагогических образов. Фигуры людей, звери, здания, символы и пейзажи как будто гоняются друг за другом в безмолвном пространстве за закрытыми веками, а потом исчезают в неосвещенных зонах сознания. Когда я спросил доктора Уилсона, своего психоаналитика, об этих странных картинках из головы, он заверил меня, что гипнагогические образы – явление достаточно распространенное, даже обычное, связанное с пропуском каких-то там импульсов на фоторецепторах сетчатки глаза. То ли на палочках, то ли на колбочках, я уже точно не помню.

Я посмотрел в словаре, что означает слово «гипнагогический». Вызванный, порожденный сном. Но здесь явно какая-то неувязка, поскольку я определенно не сплю, когда наблюдаю за этими образами, что заполняют все поле зрения, кружатся в вихре бредового танца и перетекают друг в друга, создавая поистине фантастические сочетания. Собака, лежащая на траве, превращается в вазу для фруктов, хвост, согнутый колечком, вдруг проступает изгибом жемчужины, а красавец Нарцисс, завороженный своим отражением в зеркальной воде, стоит только немного сместить угол зрения, вдруг обращается в белую руку скелета, держащую яйцо – в соответствии с параноидально-критическим методом видения мира и построения художественной реальности, разработанным моим старым другом (я имею в виду, бывшим другом) Сальвадором Дали. Сам Дали определил его как «спонтанный метод непосредственного изложения иррационального знания, рожденного в бредовых ассоциациях, а затем критически осмысленного. Осмысление выполняет роль проявителя, как в фотографии, нисколько не умаляя параноидальной мощи». Это полностью согласуется с Манифестом сюрреализма, поскольку мы следуем рекомендации Бретона, пытаясь творить под «диктовку мысли вне всякого контроля со стороны разума, без каких бы то ни было эстетических или нравственных ограничений».

* Оптическая иллюзия; изображение, создающее иллюзию реальности (фр.)

Как бы там ни было, я не верю, что гипнагогические образы связаны со сновидениями, поскольку с тех пор, как исчезла Кэролайн, меня мучает бессонница. Иногда я лежу на полу с закрытыми глазами и бездеятельно наблюдаю за текучими образами, колышущимися в пространстве: пламенеющие зигтураты обращаются огненным ветром костров, языки пламени извиваются побегами виноградной лозы, виноградник простирается до стены, в стене есть дверь, но когда я подхожу к этой двери, она превращается в озеро, по которому плавает утка, только это уже не утка, а перевернутая стопа, и так – без конца, с неослабной энергией. Бредовый, бессмысленный фильм без сценария и сюжета.

В другие разы я не столь безучастен и не довольствуюсь ролью пассивного наблюдателя, поскольку эти текучие образы можно менять произвольно, и у меня разработан комплекс упражнений на концентрацию и построение заданных видений. Я вызываю буквы алфавита. Одна за другой, они неуверенно поблескивают на экране закрытых век, страстно желая стать чем-то иным. Потом я слегка ослабляю контроль, и их очертания растекаются, и они, преисполненные благодарности, превращаются в страусов, окна и банджо – в любую вещь по их выбору. Или я вызываю в сознании образ Гитлера и заставляю его расхаживать с важным видом, потом – бегать, потом – стоять на голове, причем я могу сделать так, чтобы его голова раздулась наподобие воздушного шара, и стала в три раза больше нормальных размеров. Однако подобные визуальные построения требуют немалого напряжения. И самое сложное – это добиться портретного сходства при создании образа определенного человека.

Как правило, гипнагогические фигуры крайне неустойчивы и быстро выходят из-под контроля. Когда я вызываю образы обнаженных или полуодетых женщин, эти женщины отчаянно корчатся и извиваются, сливаясь друг с другом и деталями окружающего пейзажа. Они так застенчивы и стыдливы, им так не хочется подчиняться моему богоподобному произволу. Оберегая свое целомудрие, они превращаются в миртовые деревья, или в коров, или во что-то еще. Иногда мне удается зафиксировать какой-то из этих образов, и захваченная мною женщина застывает на середине волшебного преображения: у нее на руках распускаются листья, ее нос превращается в птичий клюв, ее стройные ноги растекаются струями дыма. Эти причудливые фигуры напоминают «изысканных трупов», небывалых созданий, составленных из разнородных частей, которых мы производили в неимоверных количествах в наших сюрреалистических играх во «Что получилось?». Один художник рисовал голову, потом загибал листок и передавал его другому участнику, который рисовал торс, не видя головы, вновь загибал листок и передавал его дальше. А потом мы разворачивали рисунок и рассматривали получившегося удивительного гибрида.

Кстати, писатели-романисты тоже пользуются приемом «изысканного трупа». Помню, Оливер был убежденным сторонником такого подхода. Стелла, героиня «Вампира сюрреализма», его самой известной книги, и есть в своем роде изысканный труп, поскольку ее ослепительно-белая кожа и черные волосы списаны с Феликс, остроумие, задница и бедра позаимствованы у Моники, а грудь – у какой-то женщины, которую Оливер мельком увидел на Кингс-роуд. Во всяком случае, он так говорил.

Разумеется, я пытался призвать гипнагогический образ Кэролайн, но мне было страшно. Мне почему-то казалось, что я совершаю какое-то святотатство, и, наверное, поэтому у меня ничего не вышло – ни разу. Волшебства не получилось. Заклинание не сработало. Сейчас я хочу попытаться снова, и я не знаю, насколько удачной будет эта вторая попытка. Подчинится ли Кэролайн магии букв, ложащихся на страницу? Она придет, если я позову? Может быть. Но допустим, ее нет в живых. Допустим, что как-то под вечер, я буду сидеть и писать эту книгу в своей комнате с четырьмя окнами, в доме на задворках вокзала Ватерлоо, и вдруг услышу негромкий, но все же настойчивый стук, и спущусь вниз по лестнице, и открою входную дверь, и нечто выйдет из серого смога, и упадет мне на грудь. Я прижму к себе это гниющее существо в корке влажной земли. Ее зубы, расшатанные и желтые, прижмутся к моим губам. Ее синее платье, сгнившее наполовину, будет испачкано грязью. И все-таки я обниму его с радостью, это тело, восставшее из могилы. Мне будет страшно, по-настоящему страшно. Но сейчас мне страшнее во сто крат. Да, вполне вероятно, что она мертва. Вполне вероятно, что ее убили. Не исключена и такая возможность, что убийцей был я.

 

Глава вторая 1936

– Люди добрые, подскажите несчастному слепому калеке, потерявшему зрение на службе отечеству – Боже, храни, короля Георга и Англию! – где он теперь оказался, в какой части великой Британии? – Я был громким и шумным, и я уверен, что многие оглядывались на меня.

Маккеллар, однако, старался не повышать голоса.

– Мы почти в центре Хэмпстеда. Через пару минут выйдем на Фласкуок. Нам навстречу идет епископ. Поздоровайся с ним, сними шляпу. Пожелай ему доброго дня. Слева -винная лавка. Жалко, что ты ничего не видишь. Там, в витрине – замечательная коллекция импортного хереса…

Маккеллар говорил без умолку, добросовестно описывал лавки и магазины, мимо которых мы проходили, но я слушал его вполуха, полностью поглощенный своей новой ролью. Изображая Слепого Пью, я исправно стучал по асфальту индийской тростью. Эту трость с вкладной шпагой я позаимствовал на день у Оливера. Шляпу (точно такую же, как у Валентино в «Четырех всадниках Апокалипсиса») мне одолжил апач Хорхе. Я был в пальто Неда, которое он по рассеянности забыл у меня, когда заходил пару дней назад. Впрочем, черная маска для сна, закрывавшая мне глаза, была моей собственной. Пока Маккеллар подбирал слова для описания своей версии Лондона, я разглядывал совсем другой город, проступавший на внутренней стороне век, где улицы вдруг обрывались в пропасть, и повсюду стояли восточные храмы. Я видел священников и монахинь, которые выгуливали крокодилов на пустынных, безлюдных улицах. Я заходил в дома и квартиры, выбранные наугад. Проходил по гостиным, прислушиваясь к разговорам, которые были весьма оживленны, и все же безмолвны. Я различал в толпе лица людей, подмечал каждую черточку, вплоть до мельчайших деталей, и меня даже не удивляло, что я никогда раньше не видел этих людей. Так, вслепую, бродил я по Лондону и жадно впитывал чудеса, открывавшиеся моему затемненному взору.

Fourmillante, cite pleine de reves,

Ou le spectre en plein jour raccroche le passant

Les mysteres partout comme des seves

Dans les canaux etroits du colosse puissant.*

Маккеллар вывел меня из Бодлерианской задумчивости: – Нам навстречу идет герцогиня. Поздоровайся с ней, сними шляпу. А вот лавка торговца сыром. Изумительные сыры! Чувствуешь, как они пахнут?

Я втянул носом воздух. Он был влажным, тяжелым, насквозь пропитанным угольной пылью и копотью. Сырами даже не пахло. Собственно, я не слушал Маккеллара еще и по той причине, что он все выдумывал. Он зашел за мной утром на Кьюбе-стрит, мы вышли из дома, прошли через Доклендс и сели в трамвай. Потом Маккеллар повел меня завтракать в какую-то рыбную кафешку, вероятно, на Уайтчепел-роуд. Он кормил меня чуть ли не с ложечки и объяснял нашим случайным сотрапезникам, что я потерял зрение на службе Сюрреализму. После этого мы долго бродили по улицам, и по моим приблизительным прикидкам, мы сейчас подходили не к Хэмпстеду, а к Сохо. Но Маккеллар – мастер выдумывать небылицы, и никогда не упустит возможность соврать. Для него это было почти делом принципа – необходимая тренировка воображения писателя, создающего вымышленные миры. Он даже изображал из себя восторженного почитателя доктора Йозефа Геббельса и частенько цитировал фразу «Чем чудовище ложь, тем охотнее в нее верят», добавляя от себя, что ложь – как губная помада, ведь женщины красятся, чтобы быть красивее и интереснее, а мир, подкрашенный ложью, тоже становится красивее и интереснее.

* О город, где плывут кишащих снов потоки,

Где сонмы призраков снуют при свете дня,

Где тайны страшные везде текут, как соки

Каналов городских, пугая и дразня!

Отрывок из стихотворения Бодлера «Семь стариков» в переводе Эллиса.

В Ист-Энде у нас приключилась маленькая неприятность. Маккеллар подрался с калекой-нищим, который подумал, что я вторгаюсь на его территорию. Чуть позже я слышал, как какая-то женщина (судя по голосу, шикарная дама) сказала, что меня нужно как следует высечь, чтобы повыбить из меня всю дурь. И это было последнее волнующее событие.

– Я устал, и мне скучно, – объявил я в полный голос. – Знаешь что, отведи-ка меня в бордель. В самый лучший бордель!

– Тише, приятель. Мы туда и идем. Уже почти пришли. Это лучший бордель в Хэмпстеде.

Через пару минут мы прошли через какую-то дверь.

– Это бордель?

– Да, настоящий бордель. Только не надо так громко, а то распугаешь всех девочек.

– Они красивые, девочки? -Да.

– Опиши мне, какие они.

– Обязательно. Только сначала переговорю с мадам, чтобы нам принесли выпить.

Маккеллар усадил меня на жесткий деревянный стул и ушел, оставив меня одного в помещении, явно набитом народом. Явственно пахло пивом. Я снова задумался, зачем я все это затеял. Дефамилиризация мира, безусловно, хорошее упражнение на очищение восприятия, когда знакомые явления и предметы вдруг наполняются новым значением и смыслом, и я сам убедился, что это действенный способ пережить сновидения наяву. Но я все равно чувствовал напряжение и беспокойство. Я ждал, что случится что-то необыкновенное – что-то такое, что навсегда изменит мою жизнь. Когда я вышел из дома сегодня утром, я возлагал столько надежд на этот день. Я ожидал неожиданного и представлял себя чем-то вроде приманки для чуда – этаким маленьким козликом, привязанным к дереву хитрым охотником.

Маккеллар вернулся и придвинул к моей руке стакан с пивом.

– Что ты видишь, дружище? Что это за люди? – воскликнул я. – Расскажи, ради Бога!

– Это один из лучших борделей Лондона, – заверил меня Маккеллар. – Очень приличное заведение. Кроме нас, все мужчины во фраках, но мы с мадам – большие друзья, и она пропустила нас, в качестве исключения.

Я терпеливо кивнул. Я нисколечко не сомневался, что Маккеллар привел меня в один из двух пабов на Грик-стрит. Может быть, даже в «Орла». Я бывал в этом месте, когда собирал материалы и копил впечатления для иллюстраций к «Исповеди англичанина, любителя опиума» Де Квинси. (Именно здесь, на Грик-стрит, Де Квинси встретил проститутку Анну).

– Все женщины полностью обнажены, – продолжал Маккеллар. – Они сидят или полулежат на диванах, обтянутых красным бархатом, в дальнем конце зала. Некоторые с любопытством поглядывают на тебя. Наверное, им интересно, на что это похоже – заниматься любовью со слепым. Я уверен, что кто-то из них непременно сейчас подойдет.

– А там есть красивые?

– Я же тебе говорил, они все красавицы.

До этой минуты я чувствовал лишь запах пива, но теперь где-то рядом возник восхитительный аромат нежных женских духов с легкой, едва уловимой горчинкой, и женский голос тихо произнес:

– А что с ним такое?

– Любовь слепа, – философски заметил Маккеллар.

Потом он замолчал. Мне показалось, я слышу, как он что-то пишет. Маккеллар всегда носил с собой ручку с блокнотом и записывал свои впечатления о мире. Больше всего он боялся, что ему неожиданно посчастливится пережить некое божественное откровение, а у него не случится с собой ни бумаги, ни ручки, чтобы его записать. Я сидел, попивая пиво, и размышлял о многочисленных проблемах Маккеллара. А потом, это было немного похоже на то ощущение, когда ты спускаешься по лестнице в темноте, и нога вдруг не находит ступеньку, я почувствовал, что его больше нет рядом.

– Маккеллар, ты где? Маккеллар?

Мне ответил молодой женский голос. Может быть, тот же самый, который я слышал чуть раньше.

– Так зовут вашего друга? Я кивнул.

– Он только что вышел. А когда выходил, сунул мне в руку записку.

Она зачитала записку вслух. По ее голосу я понял, что она от души веселится.

«Дорогая мисс _______,

У Вас такое хорошее, доброе лицо. Умоляю Вас, позаботьтесь об этом юноше. Трагический случай лишил его зрения. Господи, помоги мне недостойному. У меня больше нет сил. Спасибо Вам, добрая девушка. Благослови Вас Господь,

Его впавший в отчаяние, безутешный отец,

Я вздохнул:

– Ах, Маккеллар.

Она хихикнула.

А потом:

– Вы пойдете со мной.

Ее голос, хотя и приятный, не допускал никаких возражении. Явно не кокни, но и не Меифэр. Скорее всего, Метроленд. Голос из Метроленда. Продолжая прислушиваться к интонациям этого голоса, я отметил несколько преувеличенную четкость дикции, характерную для начинающих киноактрис. Вполне может статься, что моя невидимая собеседница ходила на курсы ораторского искусства – голос наводил на мысли о том, что его обладательница не была дебютанткой*, хотя и хотела ей быть. Мне импонировал этот голос. В нем была некая скованность, которую я находил эротичной. В его звучании все гласные были как будто затянуты в корсет согласных.

Она взяла меня за руку и вывела из паба на улицу. Я себя чувствовал доверчивым маленьким мальчиком в детском саду, где все дети гуляют парами, взявшись за руки. (Это было восхитительное ощущение: ее рука, словно крошечная птичка в моей руке.) В последний раз я ходил с кем-то за ручку именно в детском саду. Солнце все-таки пробилось сквозь серый туман, я почувствовал его расплывчатое тепло. Поначалу я не говорил ничего, только слушал. Мне надо было сосредоточиться. Я пытался представить, какое тело сопутствует этому голосу. Я давно убедился, что определенному типу голоса соответствуют определенные типы тела. Взять хотя бы оперных певиц. Я был уверен, что голос, который меня направлял, мог исходить только от тела с очертаниями скрипки. Такой голос могла породить только женщина с тонкой талией и пышными бедрами – по крайней мере, я очень на это надеялся.

* Здесь имеется в виду дебютантка высшего света, девушка из знатной или богатой семьи, впервые начавшая выезжать в свет.

Я заслушался стуком ее каблучков по асфальту, и тут она снова заговорила:

– А чем вы занимаетесь? В смысле, кто вы по профессии? Будь на моем месте Маккеллар, он бы выдал ей что-нибудь

оригинальное типа смотрителя зоопарка или профессионального игрока в ма-джонг, но я сказал правду.

– Я художник. Пишу картины.

– Художник! Как интересно!

Я поморщился. Мне хотелось сказать ей: «Нет, нет. В этом нет ничего интересного. Это скучно, на самом деле. В основном, это чистая техника и долгие приготовления к тому, чтобы эту технику применить. Натянуть холст, смешать краски, развести их маслом в нужной пропорции – что здесь интересного?». Почти все наши беседы с Феликс сводились к тому, где купить подходящее масло, как чистить кисти, и какие безбожные комиссионные дерут галерейщики и агенты. Нам это было действительно интересно. Нам – да, но не людям, далеким от этих проблем. Когда я завершаю очередную картину и объявляю ее «законченной», у меня до сих пор каждый раз возникает тягостное ощущение, что можно было бы посвятить больше времени этой работе и сделать ее много лучше. Но я не стал ничего говорить. Это было не то, что хотелось услышать моей собеседнице, и я не стал ее разочаровывать и рассказал – с должным воодушевлением, – о своей новой работе, иллюстрациях к Маккелларову «Детству и отрочеству Гагулы», за которые я взялся по просьбе его издателя.

За день до этого я как раз приступил к литографии, на которой прекрасная юная Гагула празднует победу над принцем Ндомбы. Она танцует ликующий танец, попирая ногами тело поверженного врага, а суровые воины Кукваны взирают на это, отступив на почтительное расстояние. Гагула вопрошает: «Каков жребий человека, рожденного женщиной?» И Кукваны отвечают ей хором: «Смерть!» Стилистика этого эпизода, как и стилистика всей книги, романа абсурда, задуманного как пародия, строится по модели детского ежегодника «Друзья-приятели», принятого Маккелларом за образец. Но лично мне не хотелось придерживаться этой юношеской эстетики. В книге Гагула олицетворяла собою стремление к свободе, зародившееся в темном сердце Африки, которая, в конечном итоге, освободит нас от власти западной науки и рационализма. Воинов Кукваны, опирающихся на свои ассагаи, я изобразил наподобие статуй, такими же окостеневшими, как и тело убитого принца. А Гагула была у меня воплощением жизненной силы: вся – сверкающие глаза и разметавшиеся волосы, застывшая в мгновении, выхваченном из взвихренного танца. В книге этот момент был одним из ключевых эпизодов, и иллюстратор, в моем понимании, должен видеть такие моменты и, соответственно, делать на них акцент.

После этого ей захотелось побольше узнать о Маккелларе, и обо всех остальных. Они все такие, мои друзья? Писатели, художники, философы? И все немного с приветом? Потом она спросила, как меня зовут. Я сказал, что Каспар.

– Каспар!

Я поспешно добавил, что это ненастоящее имя.

– В тебе все какое-то ненастоящее. Не совсем настоящее. В ее голосе слышалось скрытое неодобрение. Я принялся

защищаться. Имя, данное нам при рождении, мы выбираем не сами, и почему мы должны соглашаться с тем, что нам навязывают другие? А что касается фамилий, это самые обыкновенные ярлыки, придуманные для удобства властей, чтобы им было сподручнее за нами приглядывать, призывать на военную службу и собирать с нас налоги.

Теперь мы шли по траве. Наверное, в Сент-Джеймсском парке. Периодически я чувствовал солнце, но было вполне очевидно, что день уже клонится к вечеру.

Мне хотелось побольше узнать о своей собеседнице.

Ее звали Кэролайн. Она работала секретарем-машинисткой в фирме по импорту меха. Контора фирмы располагалась в Сохо. Обычно сразу после работы Кэролайн возвращалась домой в Патни, где жила вместе с родителями, но иногда заходила в кафе «АБС» на углу Пиккадилли вместе с подругой с работы. («Она очень хорошая, но страшно нудная».) Сегодня она в первый раз в жизни пошла в паб одна. Так что сегодняшний день стал приключением не для меня одного. Она вошла в «Орла», обмирая от страха. Для нее это было не просто питейное заведение, а целый мир, который до этой минуты существовал только в ее фантазиях. Прежде она никогда не бывала в подобных местах, ей было трудно представить, какие там собираются люди, и что там должно происходить, но ей почему-то казалось, что она обязательно встретит какого-нибудь богемного художника с дурной репутацией, и они познакомятся, разговорятся… И она познакомилась со мной. Иногда жизнь бывает такой предсказуемой…

На работе Кэролайн печатала счета на товар и деловые письма. Фирма была небольшая. В штате – пять человек. Я слушал, как завороженный. Все это было настолько нормальным, и в то же время настолько странным. Работа в конторе! Штатное расписание! Нормированный рабочий день! Служебные интриги! Служебный юмор! Для меня это был фантастический мир в миниатюре, этакая современная Лилипутия, милая и даже трогательная в своих мелких заботах. Кэролайн рассказала, что ей приходится много и напряженно работать, чтобы соответствовать высоким требованиям начальства в лице мистера Мейтленда, который помешан на экономии, и им приходится отчитываться за каждую ленту для пишущей машинки и за каждый лист копирки, а Джим, их посыльный, вечно дразнит ее и заигрывает, и они вечно спорят, какой брать сорт чая, и она часто мечтает о какой-то совсем другой жизни, может быть, более яркой и интересной, но эти мечтания слишком расплывчаты, чтобы описать их словами. Я вдруг поймал себя на совершенно безумной мысли, что мне хочется стать сопричастным этой волшебной стране лилипутов.

– Я бы хотел стать посыльным, – объявил я задумчиво. -Что надо сделать, чтобы меня взяли?

– Тебя все равно не возьмут. Ты уже староват для посыльного.

Мне показалось, я слышу упрек в ее голосе. Она, наверное, решила, что я над ней насмехаюсь. А я был предельно серьезен. Подумать только, мне всего-навсего двадцать пять, и я уже староват для того, чтобы стать посыльным! А вдруг из меня получился бы очень хороший посыльный, но эта дорога для меня закрыта. Еще одна упущенная возможность. Причем сразу и бесповоротно. Это грустно, на самом деле. Грустно и очень обидно. Мне бы хотелось работать посыльным в одной конторе с Кэролайн. Я бы выполнял поручения, заваривал чай, клеил марки на конверты и заигрывал с Кэролайн. Поначалу я был бы лишь мальчиком на побегушках, но я бы старался себя проявить, и меня бы повысили, и предложили бы хорошую должность. А вечером после работы мы с Кэролайн ходили бы на выставки или просто гуляли бы по Оксфорд-стрит, и разглядывали витрины, и мечтали о том, как мы обставим наш дом, когда поженимся. Я стану первым помощником мистера Мейтленда, а потом займу его место. Мы с Кэролайн поженимся, купим дом в Барнсе. Я научусь курить трубку, заполнять налоговые декларации, сажать овощи в огороде, играть в канасту и носить домашние шлепанцы. Наверняка, это несложно. Я читал о людях, которые это умеют. Я готов постараться. У меня есть желание учиться. И когда-нибудь в той, другой, жизни в Барнсе я включу радио, и попаду (совершенно случайно) на передачу о сюрреализме, и подумаю про себя: Что за бред?! К тому же, скучный и претенциозный. Разумеется, в жизни, которую я представляю для нас двоих, тоже будет немало скучного, поскольку мне волей-неволей придется обсуждать на работе международные цены на меховую продукцию, а дома – узоры для шторок. Но это будет красивая скука. Скука, в которой, собственно, и заключается вся прелесть этого странного и удивительно неестественного образа жизни. Да, это будет красиво. Скука как способ овладеть тайной секса и счастья, слившихся воедино. В чем смысл буржуазного образа жизни? Смысл в том, чтобы поставить счастье и секс в центре существования и создать предпосылки для их скорейшего достижения. Когда я представлял себе домик в Барнсе, будущий театр нашей прирученной, одомашненной страсти, для меня было вполне очевидно, что это действительно очень красиво, и что никто из художников, ни я сам, ни даже Сальвадор Дали, никогда не напишет картину, которая могла бы сравниться с той, что представлялась мне в воображении.

Кэролайн утомило мое молчание. Она спросила, что я делал в пабе с маской для сна на глазах. Я попробовал объяснить. Рассказал о «Серапионовых братьях», наших поисках конвульсивной красоты и о необходимости упражнений на восприятие тонких аур. Для того чтобы почувствовать эти ауры, нужно сбить все привычные настройки чувств или вообще отключить их на время. Моя искусственная слепота была разновидностью познавательной отчужденности, когда день превращается в ночь, с ее сновидениями и таинственной тьмой. С помощью Маккеллара я вслепую бродил по знакомому городу, который обрел для меня новое измерение, и искал женщину-мечту – женщину, которая до сих пор существовала лишь в грезах братства. Я процитировал строчку из стихотворения Поля Элюара, опубликованного в журнале «Сюрреалистическая революция»:

Une femme est plus belle que le monde ou je vis Et je ferme les yeux.

– Женщина прекраснее мира, в котором живу. И я закрываю глаза.

Даже мне показалось, что я несу полный бред. Я уже сделал глубокий вдох, но она поднесла палец к моим губам, призывая к молчанию. Я поцеловал ее палец. Раньше мы шли с ней бок о бок, но теперь она встала передо мной, загораживая мне дорогу.

– Как все глупо, – сказала она с притворной серьезностью. – Но мило.

И мы поцеловались. По-настоящему, в губы. Я не знал, где мы сейчас. Не знал, что происходит вокруг. Вполне могло быть, что нас окружала толпа любопытных зрителей, наблюдавших за нами, как мы целуемся. Я уронил трость на землю и поднес руки к лицу Кэролайн. Мои пальцы скользили по ее лицу, заменяя незрячие глаза. Мои руки ласкали пушистые волосы, рассыпавшиеся по плечам, потом скользнули по твердой высокой груди под плотной тканью платья, опустились до пояса, ниже пояса. Ее голос был скрипкой, но будет ли скрипкой она сама?

Может, на ней будут шелковые чулки? А вдруг у нее деревянная нога? А что? С Маккеллара бы сталось подыскать для меня одноногую женщину. Однако, она не дала мне проверить, сколько там у нее ног, и, решительно отстранив мою руку, усадила меня рядом с собой на траву.

– Ну, что… я та самая… как ты там говорил? Конвульсивно красивая женщина-греза? – Ее голос дразнил и смеялся.

– Кэролайн, я хочу написать твой портрет. Приходи ко мне… Кьюбе-стрит, 41. Это неподалеку от Вест-индийской верфи. Я напишу твой портрет. Приходи в эту субботу. У меня пальцы художника. Они знают, что ты замечательная натура. У тебя превосходная кожа.

– Ну…

Я буквально физически ощутил, как она недоверчиво приподняла бровь.

– Портрет будет в одежде. Молчание.

Я лихорадочно соображал, как бы ей объяснить, что мое предложение сделать ее портрет ни в коем случае не станет прелюдией к попытке коварного соблазнения, но подобрать убедительные слова было очень непросто, поскольку попытка коварного соблазнения как раз и входила в мои намерения.

– Не знаю, – сказала она. – Я подумаю. – Я держал ее за руку, но теперь она высвободила ладонь. – Пойду куплю нам мороженого.

Она ушла, я остался сидеть на траве. Я сидел в темноте, слушал кряканье уток и приглушенный шелест чужих разговоров поодаль. По моим ощущениям, солнце уже опустилось за кроны деревьев. На улице было тепло, но меня бил озноб. Она не вернулась. Я, как дурак, просидел в ожидании еще почти час, но она не вернулась ко мне. Наконец, я снял маску. Даже в сумерках в парке было достаточно многолюдно, и повсюду, куда ни глянь – столько хорошеньких молодых женщин, блондинок, брюнеток и рыжих. Я не заметил, чтобы кто-то из них обращал на меня особенное внимание.

 

Глава третья

На следующий день я проснулся еще до рассвета, разбуженный собственным криком, и потом мне уже не спалось, и я долго лежал с закрытыми глазами и думал о разном. Скоро на верфи начнется рабочий день, в сухих доках включатся машины для демонтажа списанных кораблей, но сейчас, рано утром, все звуки, что доносились снаружи, были приятными и действовали успокаивающе: тихий рокот моторов на баржах, проплывавших по Темзе, плеск воды у причала, редкие сигналы туманного горна, скрип шагов по гравиевой дорожке за домом. Тот дом на Кьюбе-стрит, где я снимал комнату в 1936-ом, в 1941-ом году разбомбили немцы, во время очередного налета на Лондон. Это был старый, нелепый дом, каменный пережиток восемнадцатого столетия, втиснутый между двумя пакгаузами, сооруженными в конце девятнадцатого века. Помимо монументальных складских хранилищ на улице-были конюшни для ломовых лошадей, гостиница для моряков, китайская бакалейная лавка и паб («Герб Лонсдейла»).

Я лежал с закрытыми глазами, слушал, как оживают доки, и думал о Кэролайн. Она была настоящая? Вполне вероятно, что нет. Чем больше я думал, тем сильнее убеждался в том, что это был просто спектакль. У Маккеллара много знакомых актрис, и он вполне мог попросить кого-то из них сыграть роль секретарши из конторы торговца мехами. Я позавтракал сигаретой и чашкой кофе. И тогда, и сейчас мои дни измеряются количеством выкуренных сигарет. Для того чтобы встать к мольберту, пришлось подкупить себя еще одной сигаретой. Я делал пастельный набросок портрета Кэролайн, как она представлялась мне в воображении. Я изобразил ее с телом в форме скрипки, но без ног. Мне вдруг пришло в голову, что Кэролайн может быть чернокожей, и поэтому женщина на картине превратилась в безногую негритянку, парящую в небе над городом на другом берегу реки, наподобие божественной покровительницы Ротерхита, а над ее головой я нарисовал слепой глаз, истекающий слезами.

Я никак не мог сосредоточиться. Оставив набросок, я попробовал поработать над иллюстрациями к «Детству и отрочеству Гагулы». Но и с «Гагулой» дело пошло не лучше. Я вышел из дома, сел в трамвай и поехал в Уэст-Энд. Там я долго бродил по улицам Сохо, но не нашел ни одной конторы, как-либо связанной с торговлей мехами. Но, опять же, Кэролайн, когда рассказывала о работе, ни разу не упомянула названия своей фирмы. Я зашел в паб на Грик-стрит и просидел там больше часа – пил пиво и прислушивался к голосам, но ее голоса не услышал. Потом я еще заглянул в «АБС» на Пиккадилли и походил по Сент-Джеймсскому парку.

Уныло посмеиваясь над собой, я вернулся домой. Я всерьез думал о том, чтобы еще раз съездить в паб ближе к вечеру, но вскоре после обеда пришел Маккеллар, узнать, как продвигается работа над иллюстрациями к его книге – и, разумеется, полюбопытствовать, что у нас получилось с той девушкой из бара.

– Маккеллар, ради Бога, скажи мне, какая она была?

– В смысле, какая она на лицо? Я бы сказал, очень даже хорошенькая. Э… волосы темные. Глаза, кажется, карие.

– А сколько у нее было ног?

– Наверное, две. Как у всех. Хотя я не присматривался.

Я продолжал наседать на Маккеллара, но больше он ничего не сказал. Меня бесила эта неопределенность. У Маккеллара напрочь отсутствует визуальное восприятие, что лишний раз проявилось его комментарием по поводу моих иллюстраций. Маккеллар заявил, что они «слишком претенциозные в смысле художественного исполнения». Мы как раз спорили по этому поводу, когда пришел Оливер. Сказал, что Нед просил передать: сегодня вечером состоится внеочередное собрание братства. (Тут, наверное, надо сказать, что название «Сера-пионовы братья» происходит от одноименного сборника рассказов Гофмана, немецкого писателя, жившего в девятнадцатом веке, где фигурирует пустынник Серапион, фантазер и мечтатель, вдохновлявший других героев и утверждавший, что люди способны одним своим духом усваивать все, что происходит во времени и пространстве. Как и писатели из России, из кружка с точно таким же названием, с которыми мы вели переписку, мы придерживались убеждения, что воображение -страшная сила, и ей подчиняется все: и пространство, и время.) Неду стало известно, что Андре Брет.он написал организаторам выставки в галерее Ныо-Барлингтон письмо, в котором всячески обругал «Серапионовых братьев» и потребовал, чтобы их работы убрали из экспозиции. По этому поводу Нед объявил полный сбор. Разумеется, мое присутствие на чрезвычайном собрании братства было строго желательно, равно как и присутствие Манассии. Манассия жил неподалеку, в Шедвелле. Мы решили пройтись пешком. По дороге Маккеллар рассказал Оливеру о нашем вчерашнем эксперименте с маской для сна и секретарем-машинисткой. Оливер не проникся.

– Девушка правильно сказала. Дурацкая была затея. А ты, Каспар, держись подальше от машинисток. Конторские служащие – объективно контрреволюционное явление. Тем более что пока ты клятвенно не пообещаешь жениться, даже и не надейся на то, что тебе будет позволено залезть к ней в трусы.

Оливер сказал это как бы в шутку, но я почувствовал в его голосе скрытое раздражение. Его возмутило и даже обидело, что вчера я провел целый денье Маккелларом и какой-то невыразительной машинисткой, вместо того, чтобы посвятить это время ему. Оливер принялся живописать свой обед с некоей contess’oft*. Я-был уверен, что никакой contess’bi не существует. Оливер вечно рассказывал о своих многочисленных подругах, но я ни разу не видел ни одной из этих женщин.

Мы зашли на Манассией. Его картины, на самом деле, относились скорее к еврейскому фольклору, нежели к сюрреализму в самом что ни на есть приблизительном определении, но он, тем не менее, входил в нашу группу. Мало того, выставочный комитет выбрал для экспозиции в Барлингтоне одну из его картин вместе с несколькими небольшими гравюрами – а также одну из моих картин и одно из изделий Хорхе, нечто среднее между скульптурой и objet trouve. Так что парижский demarche угрожал нам напрямую. Сегодняшнее собрание братства обещало быть напряженным еще и по той причине, что Барлингтонский выставочный комитет категорически отклонил все до единой работы Феликс, заявленные на выставку.

* Contessa – графиня (ит.)

Мы чуть-чуть опоздали и подошли уже ближе к концу обличительной речи Неда, направленной против Андре Бретона.

– … черный Папа сюрреализма. Это не нас, а Бретона следует исключить из рядов сюрреалистического движения. Нам надо объединиться с другими художниками из Москвы и Мехико.

Нед вещал, восседая в единственном на всю комнату кресле. Феликс сидела у его ног и терлась об него, как кошка. В конце концов, мы решили, что я, Манассия и Хорхе завтра утром пойдем в галерею в качестве уполномоченных представителей, заявим протест и пригрозим демонстрацией в день закрытого просмотра. Потом мы обсудили другие вопросы -Рейнленд, Абиссинию, проколотые уши и смерть Г.К. Честертона. Я был невнимателен и рассеян. Я думал о Кэролайн. Кто-то сказал, что назрела насущная необходимость изобрести новый порок. А то как-то нехорошо получается. Когда появился последний порок? Пора уже выдумать что-то новое.

Оливер сказал, что последний из изобретенных пороков – это, наверное, курение. Адриан фыркнул, но промолчал. Не поддался даже на столь откровенную провокацию. Адриан, он был странный. Присутствовал на всех наших сборищах. Он есть на всех фотографиях, сохранившихся у меня с той поры. На всех общих снимках. Он все время молчал, не участвовал в разговорах, и мы все удивлялись, что он делает в нашей компании. Он говорил, что сочиняет стихи, но никому их не показывал. Адриан был поклонником классицизма, увлекался античностью. Ходили слухи, что он пишет книгу с рабочим названием «Курение табака в Древней Греции». Я не знаю, где он сейчас, и его книга точно не выходила в свет, но насколько я понял по сбивчивым, невразумительным объяснениям самого Адриана, в этой задуманной им монографии он приводил доводы в пользу того, что поистине ничто не ново под Луной, и древние греки были заядлыми курильщиками, и в «Илиаде» встречаются многочисленные упоминания о курении, если правильно перевести определенные фразы. Вот все, что я знаю. Больше он не рассказывал ничего. Ни мне, ни кому-либо другому.

Но я отвлекся. Кто-то высказал предположение, что самый недавний порок – фетишизм на резину. Оливер предложил сверлить дырки в человеческом теле, чтобы в нем было больше отверстий для удовлетворения сексуальных потребностей. Идеальный любовник (любовница) должен выглядеть, как сыр «Эмменталь». В конечном итоге разговор перешел на мою слепую прогулку по Лондону и знакомство с девушкой-машинисткой. Оливер высказался в том смысле, что поиск Таинственной незнакомки – это напрасная трата времени, после чего сделал провокационное заявление, что у женщин вообще нет души.

Нед взбесился и не дал ему договорить. Пришло время сюрреалистической проповеди. Нед объявил, что улицы Лондона буквально пронизаны чудесами. Непостижимое пытается подать нам знак. Надо только настроиться на прием и суметь разглядеть эти знаки, заключенные в случайных встречах и совпадениях. Чудесное откроется только тому, кто готов к восприятию чуда. Нед процитировал Бодлера, его пассаж о старьевщике из «Вина и гашиша». «Вот человек, который должен собирать все, что столица выбросила за день. Все то, что большой город отбросил, потерял, презрел, разбил, растоптал, он подбирает и тщательно сортирует. Он сверяется с архивами разврата, свалками отбросов. Подобно скупцу он собирает клад, мусор, который станет предметами, приносящими пользу или наслаждение». Женщины – это каналы, через которые Чудесное проявляет себя. По словам Неда, женщина осуществляется в мире, когда желание оплодотворяет случайность. Такие женщины, в свою очередь, одним своим существованием преобразуют мир в царство непреходящего Чуда.

– Вещи не производят на фабриках. Это все буржуазная ложь. Вещи создаются всесильным желанием. Если мы хотим чего-то такого, чего у нас нет, надо всего лишь хотеть сильнее, и оно у нас будет. Я сотворил себе Феликс исключительно силой желания, – заявил Нед под конец.

Прищуренные глаза Феликс на миг приоткрылись, и она что-то пробормотала себе под нос. Я не уверен, но, кажется, она сказала: «Поцелуй меня в задницу, демиург». Повисло неловкое молчание. Хорхе достал планшет – дощечку с колесиками для спиритического сеанса. Ни одно сборище «Серапионовых братьев» не обходилось без игр или какого-нибудь группового эксперимента.

Мы решили вызвать дух Абсурда. Все уселись за стол и положили руки на дощечку. Все, кроме Моники, которая, как обычно, уселась в сторонке и приготовилась записывать ответы духа. Карандаш, прикрепленный к дощечке, двигался медленно и неуверенно.

Вопрос. Что такое сновидения?

Ответ. Бескрылые зверрри.

В. Что такое искусство?

О. Смещенная лекция.

В. Кто победит в войне в Абиссинии?

О. Парадопсы.

В самом конце сеанса Маккеллар задал вопрос, кем была Кэролайн.

О. Бред печали.

Потом Маккеллар спросил:

– Кто ты? Назови свое имя, дух, говоривший с нами? О. Стелла.

Оливер задумчиво почесал нос.

– Нам нужна Стелла, – сказал он, глядя в пространство, и спросил: – Стелла, старушка, где тебя можно найти?

Карандаш заметался из стороны в сторону, как будто в дощечку вселился взбесившийся дух. Она поднялась над столом и улетела в дальний угол комнаты.

Нед объявил, что сеанс окончен.

– Нам надо поосторожнее с этой Стеллой. Похоже, ее подослал негодяй Бретон.

Я поехал домой на трамвае, и всю дорогу от остановки до дома распевал: «Я спятил, я спятил, я полностью спятил». Люди поглядывали на меня как-то странно, в ответ я корчил им рожи. Меня ни капельки не волновало, что обо мне подумают. Я весь открылся навстречу миру, полный решимости не пропустить тайный знак чуда, которое может явиться везде, даже на этих убогих улочках. Любая случайная встреча могла обернуться соприкосновением с Неведомым. Когда-нибудь, где-нибудь, очень скоро мы разговоримся на улице с человеком, и он окажется учителем музыки и предложит мне научиться играть на органе, или рука вдруг покажется из окна лавки ростовщика, и поманит меня, и я, конечно, отвечу на этот безмолвный призыв. Может быть, я случайно подслушаю фразу, произнесенную владельцем похоронной конторы и адресованную, разумеется, не мне, но что-то в ней, в этой фразе, покажется мне интересным. Или я войду в темный, глухой переулок, и там, в темноте, кто-то вдруг закричит. Может быть, что-то уже происходит, просто я этого не замечаю. У меня было странное ощущение, словно улицы вздрагивают и колышутся: реальность на грани распада, которая вот-вот растворится под напором моих ожиданий. В то время я думал, что жизнь состоит из бессчетных возможностей, и что все дороги открыты, и я могу выбрать любую, и тучи клубились в ночном синем небе, и небо растягивалось в бесконечность.

Лежа в постели, я вызываю гипнагогические картины и долго разглядываю эти текучие образы, сдерживая натиск сна. Я не хочу засыпать, не хочу видеть сны. Не знаю, в чем дело, но обычно мне снятся бесцветные, скучные сны. Сны про график работы, походы по магазинам и ожидание автобуса. От таких снов, наверное, тоже есть польза. Хотя бы в качестве подготовки для жизни в яви, для нормального существования petit bourgeois*.

«Видишь, – поучают меня мои собственные сновидения. -Вот так покупают сосиски. А чтобы автобус остановился на остановке, надо вот так поднять руку!» Но подобные сновид-ческие извращения никак не годятся на роль источника художественного вдохновения.

На следующий день, в субботу, мы с Манассией и Хорхе пошли в галерею Нью-Барлингтон. Хотя был выходной, Пен-роуз и Мезанс были на месте, распределяли места под выставку. Они нас выслушали с вежливым удивлением. Как оказалось, в последнее время они вообще не общались с Бретоном и не получали никаких нот протеста с требованием убрать из экспозиции работы «Серапионовых братьев». Пенроуз сказал, что он с нетерпением ждет открытия и Вудет рад видеть всех нас на закрытом просмотре, после чего мы ушли, бормоча сбивчивые извинения. Мы опять пали жертвой бубной Недопои паранойи.

* Здесь: маленького обывателя (фр.)

Я был зол и сердит (столько времени потрачено впустую!) и, вернувшись к себе на Кьюбе-стрит, сделал несколько карандашных набросков свирепых львов для «Гагулы» – взбешенных и явно голодных, иными словами, таких, каким можно было бы скормить Шиллингса или Бретона. Потом, недовольный своими львами почти в той же мере, в какой я был зол на Неда, я лег на пол, закрыл глаза и приготовился погрузиться в гипнагогический транс. Я решил призвать образ женщины. Потоки лавы текли в темноте за закрытыми веками, но я был не в том настроении, чтобы наблюдать вулканические извержения. Я попробовал сосредоточиться и разглядеть женщину в этом алом потоке раскаленных пород. Две картинки слились друг с другом, и у меня получилась фигура, наполовину – женщина, наполовину – дрожащее пламя, а потом чей-то голос сказал:

– Как у тебя симпатично!

В литературе, связанной с гипнагогическим опытом, встречаются упоминания о воображаемых голосах, и я поначалу подумал, что голос принадлежит пламенеющей женщине, образ которой я вызвал из вулканического огня. Но потом я открыл глаза и увидел Кэролайн. Я узнал ее сразу, хотя никогда прежде не видел. Она стояла в дверях, молодая женщина, обретенная силой моего желания. Может быть, даже придуманная этой силой желания.

– Прошу прощения. Я постучалась, но ты, очевидно, не слышал, а дверь была приоткрыта, и мы решили, что можно войти. С тобой все в порядке? Почему ты лежишь на полу?

Я не стал подниматься: так и лежал на полу, смотрел на нее и молчал. У Кэролайн были темные волосы с каштановым отливом, карие глаза и две вполне стройные ножки. Она была в синем платье и в длинных синих перчатках почти до локтей. В одной руке – сумочка, в другой – зонтик. Ее лицо… сейчас, в этих анти-воспоминаниях, я затрудняюсь его описать. Печально, но правда, что я не помню ее лица. С тех пор, как Кэролайн исчезла, я постоянно думаю о ней. Каждый день, каждый час. Помню, она была очень красивой, и это была настоящая английская красота, с легкой детской припухлостью, почти незаметной для неискушенного глаза. И больше не помню почти ничего. Память тоже изнашивается со временем. Я не помню ее лица, помню только воспоминание о своих первых воспоминаниях о лице Кэролайн, но и эта ускользающая эрзац-память держится, в основном, на портретах, которые я делал тогда и сохранил у себя до сих пор. Иными словами, я оказался во власти образов, которые сам же и создал, и уже не могу сказать точно, насколько они соответствуют оригиналу.

– Это Бренда. – Кэролайн представила мне свою спутницу. Бренда, самая обыкновенная молодая женщина вполне заурядной внешности, стояла за спиной Кэролайн и с любопытством смотрела на меня.

– Как у тебя симпатично! – повторила Кэролайн. Она прошла в комнату и принялась осматриваться. Она трогала вещи, брала их в руки. Примерила шляпу гаучо. Щелкнула пальцем по медному шарику неумело сработанной модели «вечного двигателя», стоявшей у меня на столе, и привела в движение сложную систему маятников и реек. Кэролайн с подозрением понюхала трубку для опиума. Рассмотрела коровий череп, бутылку Клейна, коллекцию деревяшек, выловленных из реки и сваленных в живописную кучу в углу, портрет Муссолини, приспособленный под доску-мишень для дартса, статуэтку Изиды, гипсовый бюст с френологической разметкой, огромный тибетский абак, костяную фигурку Девы Марии, распятой на кресте, стопку иллюстрированных книжек про Африку и, разумеется, мои картины и рисунки, разбросанные по всей комнате. Глаза Кэролайн лучились восторгом. Она ходила по комнате и говорила без умолку.

– Я пришла извиниться. Я поступила не очень красиво, я знаю. Прости, пожалуйста, что я бросила тебя в парке. Я не могу объяснить. У меня было чувство… предчувствие… со мной такое бывает… в общем, глупо все вышло. Я не могу объяснить. Просто мне вдруг стало страшно. Такой приступ паники… -Она обернулась ко мне, ее взгляд умолял о прощении. – И еще я хотела спросить, ты действительно хочешь писать мой портрет? Ты тогда не шутил? Это Бренда, моя подруга с работы. Я тебе про нее рассказывала. Если хочешь, можешь сделать и ее портрет тоже.

Бренда, которая, вполне очевидно, исполняла сейчас роль дуэньи, так и стояла в дверях, нервно поглядывая на меня. Наконец, она набралась смелости и спросила, что я делаю на полу

Я ответил, что борюсь со скукой, вернее, уже не борюсь, потому что она победила, и процитировал строфу из Бодлера:

Rien n egale en longeur les boiteuses journees,

Quand sous les lourds flocons des neigeuses annees

L’Ennui, frait de la morne incuriosite

Prends les proportions de l’immortalite.*

Кэролайн слушала, как завороженная.

– Это французский! – сказала она. – Я учила французский в школе.

– Это Бодлер.

– Да? Мы его не проходили.

Вялым взмахом руки я предложил им обеим присоединиться ко мне на полу и понаблюдать за игрой отраженного от реки света, отблески которого переливались на потолке зыбкой золотистой рябью. Мне показалось, что им понравилась эта мысль. Однако они рассудили, что пол у меня недостаточно чистый, и Кэролайн взяла меня за руку и попробовала поднять на ноги, заявив, что нельзя быть таким ленивым. Бренда ей помогла, и уже через пару минут Кэролайн отрядила меня делать чай.

Она совершенно не разбиралась в живописи, и, по-моему, ей предстазлялось, что я сейчас выпью чаю и сразу примусь за ее портрет маслом. Но у меня не было ни одного загрунтованного холста, и даже если бы холст был, я никогда не сажусь за картину, не сделав хотя бы два-три предварительных эскиза. Поэтому я взял все, что нужно для карандашных набросков, и, поскольку в тот день было солнечно, мы вышли на пристань. Усадив Кэролайн на швартовую тумбу, в общем-то, не предназначенную для сидения со всеми удобствами, я приступил к работе. Бренда смотрела на нас с нескрываемой завистью, и уже очень скоро вокруг собралась небольшая толпа из матросов и докеров, которые отпускали лестные замечания по поводу внешности Кэролайн и не столь лестные – относительно моих рисунков. Когда я работаю над портретом, я люблю, чтобы натурщики разговаривали, и специально стараюсь их разговорить. Для того чтобы портрет получился, мне нужно узнать человека как можно лучше. К тому же, когда человек говорит, его лицо оживает. Поначалу лицо Кэролайн было почти «безответным», то есть, безжизненным и пустым, но когда она разговорилась, и вокруг собралась толпа восхищенных поклонников, она вся расцвела и наполнилась жизнью.

* …И вот в моей душе

Бредут хромые дни неверными шагами,

И, вся оснежена погибших лет клоками,

Тоска, унынья плод, тираня скорбный дух,

Размеры страшные бессмертья примет вдруг.

Отрывок из стихотворения Бодлера «Сплин» в переводе Эллиса.

Сам я говорил мало, мне нужно было сосредоточиться на рисунках, но время от времени я задавал Кэролайн вопросы, чтобы она не молчала. Собственно, всю основную работу предстояло исполнить ей. Это она, а не я, должна была передать частичку себя своему образу на портрете. Предыдущий портрет я писал с Оливера. Оливер тогда заявил, что с его точки зрения, это нелепо: тупо сидеть и позировать, тем более, когда тебя заставляют рассказывать ни о чем на протяжении всего сеанса. Но поскольку ему всегда нравилось все нелепое, он сказал, что, пожалуй, попробует учредить что-то подобное у себя: приглашать в дом людей и сажать их «позировать» для его романов и рассказов. В частности, он очень надеялся, что Моника согласится побыть для него натурщицей, и тогда он сумеет найти правильные слова для описания ее задницы.

Но я снова отвлекся. Что касается женщин, до сих пор я общался исключительно с дамами полусвета, певицами из ночных клубов, актрисами и проститутками. Кэролайн пришла из другого мира. Ее счастливое детство, жизнь в родительском доме, школьные розыгрыши, работа в конторе с ее мелкими огорчениями и радостями, ее любовь к собакам и кошкам, увлечение любительским театром и танцами, ее коллекция кофейных кружек и мечта научиться портновскому делу – для нее это было естественно и нормально, а меня повергало в недоумение пополам с тихим восторгом. Неужели так можно жить! А если да, почему я тогда не хожу в театральную студию и в танцевальный кружок? Что мне мешает?

Поднялся ветер, стало заметно прохладнее. Буквально за считанные секунды серые тучи затянули все небо, но я успел сделать несколько снимков. Натурщики не понимают, в чем смысл фотографий. Я фотографирую не для того, чтобы потом тупо скопировать снимки на холст. Мне не нужно полное подобие, мне нужно то, что лежит за пределами внешнего сходства. Для того чтобы работать с незримым, надо сначала увидеть зримое.

Кэролайн много рассказывала о себе. Сказала, что хочет отправиться в путешествие, и чтобы обязательно с волнующими приключениями. Ее глаза горели восторгом. Первое приключение уже состоялось: художник-сюрреалист пишет ее портрет. Мы вернулись ко мне, и я предложил девушкам виски, чтобы согреться. Кэролайн понравилась моя картина с безногой негритянкой над Ротерхитом. Она сказала, что это «классно», но Бренда была в тихом шоке. Кэролайн пообещала, что придет в следующую субботу. Я сказал, чтобы она надела то же самое синее платье. Она подставила мне щеку для поцелуя. Потом мы с Брендой пожали друг другу руки.

В следующую субботу она пришла рано, и одна, без подруги. Я сразу же сел за мольберт. Я умею работать достаточно быстро, но только когда иллюстрирую книги, а когда пишу маслом, дело идет очень медленно. Я работаю тонкими кисточками из коровьей шерсти, в манере мелких мазков, настолько частых, что они сливаются в сплошной тон. Я очень тщательно прописываю все детали и стараюсь создать ощущение одинаково яркого света, разлитого по всей плоскости холста. Несмотря на модернистские сюжеты моих картин, моя техника, как отмечали некоторые критики, держится в рамках традиции так называемых фламандских примитивистов, в частности, братьев ван Эйков.

Приступая к портрету Кэролайн, я хотел, прежде всего, передать на двухмерной плоскости ощущение живого, объемного тела, которое осознает свое место в пространстве и заполняет его целиком. Сперва я решил, что она – не отсюда, с другой планеты, хотя, конечно же, все было с точностью до наоборот. Это я прибыл на Землю из какой-то далекой галактики и теперь наблюдаю за жизнью земных обитателей своим озадаченным инопланетным взглядом – я здесь чужой, ни к чему по-настоящему не причастный, и самые обыкновенные явления и вещи повергают меня в недоумение. Но я снова отвлекся. Я хотел передать на картине всю полноту ее плоти, и поэтому спросил, не согласится ли она позировать мне обнаженной. Кэролайн отказалась, и меня это даже обрадовало. На самом деле, если бы она согласилась, я бы, наверное, огорчился. Мне нравилась ее pudeur*.

Но я придумал один хитрый ход, как обойти ее категорическое нежелание раздеться.

На этот раз мы остались в комнате, поскольку мне не хотелось устраивать на пристани представление с мольбертом, палитрой, раскладным стулом и прочими атрибутами живописца на выходе. В помещении было жарко, и лицо у Кэролайн потело, и она периодически прерывала сеанс, чтобы припудрить носик. Но даже когда мы садились работать, она постоянно вертелась, ее взгляд беспрестанно блуждал по моей художественно захламленной студии, и как я ее ни упрашивал посидеть хоть минуту спокойно, ей все равно не сиделось на месте.

Она много рассказывала о своем детстве и о том, как она представляет себя в роли матери. У нее будет много детей, и она будет очень хорошей мамой. Я задавал ей вопросы, побуждая ее говорить, но не особенно вслушивался в ответы, думая о своем. Для меня работа над этим портретом была неким магически-эротическим действом, формой взаимного обольщения, когда ее ускользающий образ, пойманный мною в ловушку красок, захватит, в итоге, меня самого и уже не отпустит, и я обрету в ней свое отражение. Это было почти как мистический брак из алхимических рукописей, когда черный король восходил на любовное ложе с белой королевой внутри стеклянной реторты, и плодом этого царственного союза был фантастический гермафродит, предстающий во всем своем яркокрасочном великолепии.

* Стыдливость, целомудрие (фр.)

Я не хотел выражать в этом портрете себя. Наоборот, я хотел от себя отказаться, устраниться настолько, чтобы потом, уже в самом конце, объявить с полным правом: «Это не я. Это был кто-то другой»*.

Я окунался все глубже и глубже в это предельное самоотречение. Увы! Мне не удалось поработать и двух часов – сеанс был прерван неожиданным появлением Оливера.

Он сказал, что зашел, чтобы забрать свою трость с вкладной шпагой. Он удивился, застав у меня незнакомую женщину, и как-то не слишком обрадовался, когда я представил ему Кэролайн. Однако манеры Оливера всегда были безукоризненны.

– Так вы и есть та безумно красивая, но невидимая машинистка! А я Оливер Зорг, писатель. – Она не ответила, и он добавил: – Я еще не известный писатель, но собираюсь им стать. Кстати, у вас нет знакомых по имени Стелла?

Кэролайн покачала головой.

– Как жаль… Вы точно уверены, что у вас нет сестры, которую звали бы Стелла? Понимаете, я решил завести новый роман. Все равно, с кем. Лишь бы ее звали Стелла.

И Оливер разразился пространной речью: рассказал, как он влюбился в таинственную Стеллу с планшета на спиритическом сеансе, и как он провел несколько дней за городом, в совершенно роскошном особняке, и очаровательная chatelaine** была от него без ума, и он тоже был без ума от нее, но у них не могло ничего получиться, потому что есть люди, которые просто не могут быть вместе. Кэролайн, наверное, знает, как это бывает?

Он достал золотой портсигар – объявив, что это подарок Эмеральд Кюнар, – и предложил Кэролайн сигарету. Кэролайн не курила. Оливер сказал, что ей следует познакомиться с Эмеральд. Он говорил, скромно потупившись, вперив взгляд в свои руки, сложенные на коленях, но этот ход не сработал.

* Грамматически неправильная фраза в оригинале «I is the Other!» отсылает нас к французскому первоисточнику, «Саг Je est un autre» (из письма Артюра Рембо Полю Демени от 15 мая 1871 года. Приблизительно переводится как: «Потому что во мне говорит другой, я чужой самому себе» (фр.)

** Хозяйка, владелица поместья (фр.)

Кэролайн просто не знала, кто такая Эмеральд Кюнар. Тем не менее, когда прошла первоначальная настороженность, Кэролайн подпала под искрометное обаяние Оливера. Он сидел с видом красавца-актера, который пользуется неизменным успехом у женщин, и обращался ко мне поверх плеча Кэролайн, а она даже не замечала, что он относится к ней свысока. Когда Оливер общался с женщинами, его взгляд всегда становился не то чтобы страдальческим, но каким-то тоскливым, и он прибегал к запредельной учтивости и лести, чтобы защититься от потенциальной агрессии с их стороны.

Помню, в тот день, перед тем, как зайти ко мне, Оливер ходил в кино, на последний фильм Чаплина «Новые времена» -его первый фильм со звуковым сопровождением. В агиологии сюрреализма Чаплина почитали святым: за его эксцентричный комедийный талант и страсть к куннилингусу. Оливер пустился в ортодоксальные рассуждения и процитировал избранные отрывки из «Руки прочь от любви!», памфлета Луи Арагона в поддержку «маленького человечка». Я, однако, питал органическое отвращение и к «маленьким человечкам», и к их дешевому, безвкусному юмору, и мы с Оливером затеяли яростный спор, во время которого Кэролайн сидела молча, и ей явно было неловко.

Обсуждение сцены с людьми-автоматами на заводе вылилось в дискуссию о будущем. Каким будет мир в 1950-ом году? И найдется ли там место нам? (Этот вопрос мы обсуждали почти на каждом собрании братства, хотя всегда лишь умозрительно. Никто из нас не рассчитывал дожить до сорока, а Нед, помнится, как-то провозгласил, что умрет в тридцать три года, в возрасте истинных революционеров, Иисуса Христа и Сен-Жюста.) Однако, в тот майский день 1936-го года, мы втроем воображали себе футуристический мир грандиозных больших городов, составленных из небоскребов и зиггуратов и расчерченных спиралями скоростных автострад. Помимо автомобилей, в качестве транспорта будут использоваться небольшие летательные аппараты, курсирующие от башни к башне. В 1950-ом году Британия станет республикой под управлением Контролеров, осуществляющих руководство крупными технико-экономическими корпорациями. Оливер изменит своему призванию и будет писать пропаганду и речи для Контролеров, и я тоже предам идеалы юности и стану (стыд и позор!) членом Республиканской Академии. Когда Оливер спросил Кэролайн, кем она видит себя в технократическом мире будущего, она смутилась и ответила, что не знает. Ей хочется просто жить где-нибудь за городом, в своем доме, и чтобы у дома был сад, и в саду цвела жимолость.

Потом Кэролайн сказала, что ей пора. Я проводил ее до выхода из подъезда. Она пообещала прийти в воскресенье и снова подставила мне щеку для поцелуя.

Когда она ушла, Оливер расслабился.

– Значит, это и есть твой objet trouve – femme trouvee, я бы даже сказал. Ничего так изделие, ноги, фигура… в общем, приятная форма для бревнышка, сплавленного по реке, только, пожалуй, не стоит его вылавливать. Пусть плывет себе дальше. Она не для тебя.

– Что значит, не для меня?

– Нет, ты ее соврати в любом случае. Девочке явно не помешает, чтобы ее как следует развратили. Но если ты человек искусства, и принимаешь искусство всерьез, тогда принимай всерьез жизнь, которая станет предметом искусства. Все, по-настоящему значимое для писателя или художника, случается с ним в возрастном промежутке между шестнадцатью и двадцатью пятью. Все, что будет потом, это лишь переработки, усовершенствования, вариации, подстрочные примечания и воспоминания о былом. Поэтому, пока мы еще молодые, нам нужно суметь взять от жизни как можно больше. И, боюсь, что интрижка с маленькой Мисс Машинисткой не входит в понятие насыщенной, интересной и полной жизни.

Оливер пристально смотрел на меня. Я молчал. В таком неловком молчании мы просидели, наверное, пару минут, а потом Оливер встал и подошел к мольберту. Я не показывал Кэролайн, что я делаю с ее портретом, так что Оливер был первым, кто увидел мою работу.

– Тем не менее, должен признать, что портрет получается великолепно. Браво!

«Стриптиз», наверное, самая известная из всех моих картин. Я никогда не соглашался ее продать, тем не менее, она выставлялась на выставках неоднократно. В «Стриптизе» я изобразил Кэролайн женщиной с телом из синей ткани, причем специально старался придать е° лицу, ногам и предплечьям текстуру хлопчатобумажной материи. Ее перчатки и платье я раскрасил в тонах живой плоти, так что сразу становится ясно, что женщина на портрете одета в наряд из человеческой кожи. Мне много раз говорили, что эффект создается волнующий, даже тревожный.

Кэролайн сдержала свое обещание и вернулась на следующий день. Она ни разу не слышала, чтобы люди спорили о кино так, как спорили мы с Оливером. Ей хотелось побольше узнать о его несбывшемся романе с прелестной хозяйкой загородного поместья, но я решил, что не буду потворствовать буйным фантазиям Оливера и участвовать в его живописных выдумках.

– Нет никакого романа, и никакого поместья с прелестной хозяйкой. Он все придумал. Даю голову на отсечение, что Оливер – гомосексуалист.

Ее глаза широко распахнулись.

– Никогда не общалась с гомосексуалистом. Во всяком случае, так, чтобы знать, что он гомосексуалист. (Еще одно волнующее приключение!) Мне показалось, что он очень милый, но я хотела спросить… У тебя все друзья такие?

– Какие такие?

– Такие же странные, и говорят о таких странных вещах? Мое «нет» было вполне искренним, потому что раньше я

как-то об этом не думал, но теперь вдруг задумался и понял, что Оливер был, наверное, самым нормальным из нашей компании. Я решил, что, пожалуй, не стоит знакомить Кэролайн с нашей Серапионовой братией. Как бы там ни было, я принялся задавать ей вопросы о ее театральной студии, а сам занялся портретом уже всерьез. На этот раз, когда Кэролайн уходила, я сказал, что мне нужно узнать ее ближе, для того чтобы портрет получился. Она улыбнулась и согласилась встретиться со мной в среду вечером, потому что по средам их отпускали с работы пораньше.

 

Глава четвертая

Мы встретились в ресторанчике «АВС». Кэролайн была в хорошем настроении. Мистер Мейтленд ее похвалил, сказал, что она аккуратно и быстро печатает. Ей захотелось купить себе что-нибудь приятное, и мы сели в автобус и поехали в «Gamages». Когда мы вышли на Хай-Холборн, начался дождь, и мы шли, тесно прижавшись друг к другу, под одним зонтом. Я вдыхал аромат ее духов, и, упиваясь ее ароматом, не думал вообще ни о чем. Все уже было придумано до меня. И лучше Бодлера все равно не скажешь.

Et des habits, mousseline ou velours,

Tout impregnes de sa jeunesse pure,

Se degageait un parfum de fourrure.*

«Gamages», сердце Империи! Империи Женщин, я имею в виду. Там, внутри, почти не было мужчин. Я весь обмирал от восторга. Я в первый раз в жизни попал в большой универмаг, и все же узнал это место: театр моих сновидений, где залы, подобные подземным пещерам, не знают естественного освещения, и проходы между рядами прилавков, заваленных вещами, тянутся в необозримую бесконечность, и продавщицы похожи на бледных сомнамбул, плывущих в пространстве – я столько раз видел это во сне. Это был Броселианд, заколдованный лес; в чаще этих высоких колонн меня ждали волшебные приключения и неведомые чудеса. Кэролайн взяла меня за руку. Мы начали с галантереи и, по-моему, обошли весь магазин, не пропустив ничего. Я с восхищением обозревал это собрание objels trouves, вырванных из своего бытового контекста. Меня особенно поразил шляпный отдел: несколько сотен головных уборов при отсутствии голов, предназначенных для этих уборов, которые напоминали растерянных омаров, выброшенных на берег.

* В одеждах бархатных, где все еще полно

Дыханья юности невинного, святого,

Я запах меха пью, пьянящий, как вино.

Отрывок из стихотворения Бодлера «Аромат» в переводе Эллиса.

И все же, пока мы бродили по этому Музею будничной жизни, мимо шляп и заварочных чайников, лент, туфель и пепельниц, какая-то часть моего существа доподлинно знала, что каждой из этих вещей предрешено стать обретенной – ее непременно найдут, как сиротку, потерявшуюся в снежной буре в стольких старых немых кинофильмах, наивных и сентиментальных. Кроме того, я заметил, что процесс выбора и покупки исполнен вполне очевидного эротизма, когда самая обыкновенная вещь превращается в предмет вожделения. Все вокруг было пронизано сладострастной истомой. Даже шторы как будто твердели эрекцией. Я остановился понаблюдать за одной полной дамой, которая нежно поглаживала абажур торшера, пока тот не соблазнил ее на покупку.

Кэролайн хотела купить еще одну кофейную кружку для своей коллекции. Я разглядывал сотни и сотни кофейных кружек, простиравшихся перед нами. Здесь, в отделе керамики, передо мною предстала модель беспорядочной грезы жизни, потому что за всю свою жизнь человек встречает, наверное, не меньше тысячи кофейных кружек, но эти встречи распределяются более-менее равномерно по дням и годам, а в «Garnages» вся тысяча была собрана единовременно в одном месте. Кэролайн сказала, что даст мне пенни, если я расскажу ей, о чем сейчас думаю, и я поделился с ней некоторыми из этих соображений, и пока говорил, уже пожалел об этом, потому что боялся, что меня примут за сумасшедшего. Когда я закончил, она и вправду задумалась.

– Знаешь, ты очень загадочный. Прямо как граф Монте-Кристо.

(Монте-Кристо они проходили по школьной программе, вместо Бодлера.)

Кэролайн продолжала рассматривать кружки. Буквально на днях в магазин поступили кружки в честь коронации Эдуарда VIII, в ассортименте, и Кэролайн, в конце концов, выбрала одну из них. Я тоже сделал покупку в соседнем отделе, где продавались кухонные принадлежности. Заброшенный и одинокий, среди скопления терок и веничков для взбивания яиц, стоял металлический кубик, открытый сверху и снизу, а изнутри к его стенкам крепилось какое-то непонятное перекрученное лезвие, похожее на корабельный винт. Когда я спросил продавщицу, что это такое и для чего оно нужно, она честно призналась, что не знает. Она сказала, что сходит узнает у администратора, но я сказал, что не надо, и тут же достал кошелек. Мне сразу понравилась эта вещь. Меня привлекали ее кричаще безвкусная тайна и слабая связь с реальностью. За какие-то девять пенсов я приобрел замечательный objet trou-ve.

Наверху, в отделе женского платья, где все предметы одежды либо уже обрели, либо готовятся обрести эротическое освящение, соприкоснувшись с живой женской кожей, у меня случилась эрекция. У Кэролайн не было денег, чтобы купить себе новое платье, но ей все равно захотелось примерить кое-что из того, что понравилось больше всего, и она то и дело скрывалась за таинственными занавесками примерочной, как ассистентка иллюзиониста – в специальном ящике для трюка с исчезновением, а потом выходила наружу, уже в новом наряде, чтобы я оценил его с точки зрения художника.

– Если рядом художник, этим надо воспользоваться, -сказала она.

– Тебе надо одеться в тайну, – ответил я.

Она примеряла платье за платьем, а я стоял рядом с кабинками, держал ее зонтик и сумочку и думал о завесе, отделявшей святилище от Святого-святых в древнем Иерусалимском храме. И тут меня кто-то позвал:

– Каспар! Ничего себе так совпадение! Каспар, оглянись! Я здесь!

Я оглянулся и увидел Монику, выходившую из соседнего отдела чулочных изделий. Она подошла, соблазнительно качая бедрами, как всегда, вызывающе роковая женщина; и когда Кэролайн в следующий раз вышла из-за занавески, я представил их друг другу. Моника с Кэролайн тут же принялись обсуждать платья, чулки и другие предметы женского туалета, и как будто вообще позабыли о моем скромном присутствии, хотя время от времени Моника поглядывала на меня как-то странно. Тогда я подумал, что она просто не ожидала встретить меня в универмаге, и ее поразила случайность этой действительно непредвиденной встречи. Однако теперь я доподлинно знаю, что Монику больше всего удивило, что я был с женщиной, поскольку как раз незадолго до этого она решила, что мы с Оливером были любовниками.

Моника была внештатной журналисткой, а «для души» занималась коллажами. Но что действительно выделяло ее в нашем творческом коллективе, так это ее знаменитая картотека. Моника вносила туда всех знакомых, и вообще всех, с кем ей доводилось общаться хотя бы р аз в жизни; все, о чем они с ней говорили, она аккуратно записывала на отдельные карточки с указанием даты и места, и собирала в отдельном разделе упоминания о людях, которых не знала сама, но о которых ей кто-то рассказывал. Как-то раз, на одном из собраний братства, она прочитала нам лекцию о научной ценности своей картотеки (которая уже к тому времени занимала не один несгораемый шкаф). Когда-нибудь в будущем, объявила она, ученые тщательно сопоставят и проанализируют ее записи, и докажут, что миром действительно правит объективная случайность, внешнее выражение наших желаний. Случайности и совпадения, эти крошечные верхушки гигантского айсберга, выдающиеся над поверхностью сознания, можно использовать в качестве картографических точек для разметки подводных глубин непостижимого бессознательного. Читая нам лекцию, Моника все время улыбалась, и мы так и не поняли, серьезно она говорила или просто дурачилась.

– Обязательно приводи Кэролайн на следующую встречу братства, – сказала Моника, наконец, вспомнив обо мне.

Я пробурчал «да», имея в виду «нет». И дело даже не в том, что Кэролайн будет чувствовать себя неуютно в компании «Серапионовых братьев», и что они отнесутся к ней свысока. Я просто боялся знакомить ее с Недом Шиллингсом. Я не знал ни одного человека, который бы смог устоять перед мощью его ума. Женщины (и мужчины тоже) неизменно становились жертвами его неодолимого интеллектуального обаяния, и его умственное превосходство давало ему, в своем роде, droit de seigneur* на всех женщин братства. Сама Моника только недавно получила отставку в пользу Феликс.

Моника попрощалась с нами и ушла, погруженная в свои мысли. Очевидно, она проговаривала про себя наш разговор, чтобы лучше его запомнить и внести в свою картотеку. Кэролайн сказала, что Моника «славная».

– Они все такие же славные, твои друзья?

Я опять пробурчал что-то нечленораздельное, но больше похожее на «да». На самом деле, как это виделось мне, среди нашей братии не было ни одного хотя бы предположительно славного человека (включая меня самого). Однако, если быть «славным» означало, что мне будет позволено поцеловать Кэролайн, я был готов притвориться, хотя, если по правде, я стоял у примерочных кабинок и держал ее зонтик и сумочку исключительно в рамках долгосрочной стратегии завалиться с ней в койку и отжарить ее до потери сознания.

Мы спустились на эскалаторе на первый этаж. К тому времени моя эрекция сделалась по-настоящему болезненной. Кэролайн купила подставку для трубки – подарок папе на день рождения. Эта вещь казалась почти такой же причудливой и бесполезной, как и моя кухонная принадлежность. Я сказала Кэролайн, что мне хотелось бы познакомиться с ее родителями. Сначала она удивилась, а потом проговорила уклончиво:

– Они самые обыкновенные.

Я повел ее в паб на Ред-Лайон-стрит и познакомил с Дядюшкой Пенни. Почти каждый вечер он сидел на углу, неподалеку от бара. Ты давал ему несколько пенни, он их глотал и разрешал тебе приложить ухо к его животу, чтобы послушать, как монетки звенят внутри. В удачные вечера он собирал по три или даже четыре шиллинга – то есть, на вечернее пиво хватало с лихвой. Теперь его нет. Наверное, погиб во время одной из немецких бомбежек.

* Право сеньора, права первой ночи (фр.)

Дождь так и шел, и мы снова тесно прижались друг к другу под одним зонтом, и на этот раз Кэролайн разрешила мне поцеловать ее в губы. «Каждый поцелуй – это победа над отвращением», как сказал мне Лари Даррелл спустя несколько лет, когда мы с ним жаловались друг другу на свое невезение с женщинами. Но тогда, в 1936-см году, я вдруг испытал что-то похожее на анти-прозрение. Я целовал Кэролайн под зонтом, и внезапно мир вышел из фокуса, расплылся. Ее глаза стали, словно медузы в окружении черных ресничек, а между медузами поднялся маленький бугорок, или это был клюв, а под клювом открылось ненасытное алое отверстие с шевелящимися краями. Через мгновение все прошло, восприятие мира поправилось, и Кэролайн была самой красивой женщиной на свете. Для меня были не новы подобные расстройства зрения. Кеннет Кларк учил нас видеть обнаженное тело как наиболее близкую к богу форму, но у меня часто случались такие моменты, когда я просто не мог воспринять обнаженное тело как тело, лишенное одежды и всех культурных напластований: я видел всего лишь разветвленный корень мандрагоры, который истошно кричит, когда его вырывают из грязной земли.

Кэролайн ничего не сказала по поводу моей эрекции, хотя я так недвусмысленно к ней прижимался, что она не могла ничего не заметить. Наконец, она отстранилась.

Я спросил:

– Когда мы увидимся снова?

– Уже скоро, милый. Я приду на сеанс в субботу.

Милый! Еще никто не называл меня милым. Слово наводило на мысли о большой дружной семье, собравшейся вечером у камина, когда все слушают радио и пьют «Овалтин». В слове «милый» было что-то от frisson*. Я повторял его про себя вновь и вновь, всю дорогу до дома. И вожделение, угнездившееся между ног, отдавалось клокочущей болью при каждом шаге.

Из нашего братства Кэролайн уже знала Оливера и Монику, а следующим был Маккеллар – нет, если быть совсем точным, Маккеллар был первым. С ним она «познакомилась» еще до меня. Как бы там ни было, в следующую субботу, когда я пытался придумать, как лучше расположить тени и блики на окрашенных под кожу туфлях Кэролайн на портрете, а сама Кэролайн увлеченно рассказывала про свою кошку, дверь неожиданно распахнулась, и танцующей походкой вошел Маккеллар с большой сумкой в одной рукой и стопкой журналов «Большой мир» – в другой.

* Дрожь (фр). Здесь – чувственный трепет.

Он узнал Кэролайн и ужасно обрадовался.

– Кого я вижу?! Это же та самая юная барышня из борделя… э… то есть, из паба.

Он бросил сумку с журналами на пол и принялся кружиться по комнате, выговаривая нараспев:

– Теперь ты в хороших руках. Я свободен, свободен! Моя благодарность не знает границ.

Потом он запыхался и замер на месте. Он смотрел на нас с запредельно довольным и благостным видом и рассеянно поглаживал свои усы.

– Я учил своего юного друга Каспара, что к женщинам следует относиться почтительно, с уважением. Надеюсь, у вас нет претензий на этот счет?

Кэролайн покачала головой. Если Оливер при первой встрече заставил ее понервничать, то Маккеллар очаровал ее сразу, это было заметно невооруженным глазом.

– А вы кто? Вы ведь не папа Каспара, правда?

– Я Маккеллар. – Он помолчал и добавил, как потустороннее эхо Оливера Зорга на прошлой неделе: – Я писатель, но неизвестный писатель. Собственно, мы за это и боремся, чтобы оставаться в безвестности.

– Как Оливер?

– А, так вы уже познакомились с Оливером?! Нет, я совсем не как он. Куда мне до Оливера! Он такой умный, такой поэтичный. Многие отрывки из Оливера я знаю практически наизусть. – Маккеллар закрыл глаза и принялся декламировать: – Сизеносые мандрилы играют на флейтах, сопровождая викариев, которые каждодневно прессуют свои одеяния в формы пик, треф, бубен и червей, выражая тем самым презрение директорам крупных железнодорожных кампаний, их чопорным супругам и бледным отпрыскам, страдающим були-мией. О, Марди-Гра! О, Пентонвиль! О, Дева Мария! Что стало с оправленным в сталь леопардом, кто обходил на своих пламенеющих лапах, сотканных из огня, безбрежные угодья перекрестков, вокзалов и бань, и одаривал купальщиков радужными переливами своего ослепительного дыхания…

Разумеется, это был полный бред. К тому же, явно придуманный сходу. Маккеллар, как всегда, беззастенчиво лгал. Они с Оливером были литературными союзниками поневоле, и хотя выступали совместно против всего остального мира, относились к работам друг друга с надменным презрением. В то время, весной 1936-го года, Оливер экспериментировал с автоматическим письмом. Он писал одновременно двумя руками, пытаясь пробить канал в подсознание и использовать его в качестве источника вдохновения; писал, не задумываясь, по наитию, создавая метафоры и образы посредством свободных ассоциаций. На самом деле, импровизированная пародия Маккеллара на творчество Оливера вряд ли была чем-то хуже, чем пародируемые произведения. Оливер, со своей стороны, отзывался о романах Маккеллара как о каких-то ребяческих шалостях. Мне, кстати, странно, что теперь никто далее не вспоминает о книгах Маккеллара, тогда как Оливер по-прежнему известен, пусть даже в узких кругах литературных эстетов.

Маккеллара несло. Упиваясь своей пародийной импровизацией, он говорил, говорил, говорил, и ничто не могло его остановить, так что в итоге Кэролайн пришлось завязать ему рот своим шелковым шарфом.

– Вот трагедия нашего времени. Одаренный писатель, величайший талант современности, не побоюсь этого слова, гений, вынужден зарабатывать на жизнь, давая представления в ночных клубах.

– А что он делает?

– Фокусы показывает.

– Правда?! Он фокусник?!

Маккеллар поклялся, что это правда – и так все и было на самом деле. А неправда, она заключалась в том, что Маккеллар сделал вид, будто считает, что это трагедия. Люди, которые встречали Оливера впервые и судили о нем по манерам и по одежде (всегда безупречным), неизменно делали вывод, что он живет в собственной роскошной квартире где-нибудь в Кенсингтоне и имеет доход, более чем достаточный для того, чтобы не озадачиваться вопросом, как заработать себе на жизнь. На самом деле, Оливер снимал небольшую квартирку неподалеку от Тоттенхэм-Корт-роуд, и хотя он сумел прикупить себе фрак, у него не было денег на большую часть снаряжения, необходимого для фокусов, и у него не было денег на то, чтобы нанять ассистентку.

Я уже понял, что работа над портретом откладывается до лучших времен. Маккеллар усадил Кэролайн на диван и принялся показывать ей журналы, которые принес с собой. Он показывал ей картинки с изображением зулусов и пигмеев и пересказывал сюжет своего «Детства и отрочества Гагулы». Кэролайн слушала в явном недоумении.

– Не понимаю. А в чем тут смысл? Вы зачем это пишете? Почему?

– Это будет могучий удар в защиту африканских женщин и одновременно патафизическое осуждение западного империализма, – объявил Маккеллар не без пафоса. Прозвучало действительно грандиозно.

– Физическое, а какое в начале?

– Патафизическое. Патафизика – это наука воображаемых решений.

После чего Маккеллар одарил Кэролайн своим патафизическим видением Африки. Он ни разу не был на черном континенте, и когда сел писать свой роман, добросовестно не подготовился и принципиально не стал изучать никаких материалов по теме. Для него это был континент темных фантазий, где поэт Рембо и его банда работорговцев и охотников за слоновьей костью проплывали призрачными тенями над кладбищами слонов и по тесным ущельям таинственных каменных великанов, в поисках легендарного эротического сокровища – женщины по имени Гагула.

Потом Маккеллар захотел посмотреть мои последние иллюстрации к его книге. Я как раз закончил сцену в Чертогах Белой Смерти, где да Сильвестра, злодей-португалец, склоняет Гагулу к интиму, обещая отдать ей свой зонтик. Пока мы рассматривали эту волнующую картинку, Кэролайн потихоньку подошла к мольберту. Ей хотелось взглянуть на портрет, а я не хотел, чтобы она его видела в процессе, но теперь я отвлекся, и она не преминула этим воспользоваться.

– Это ужасно! Каспар, как ты мог?!

Я в первый раз видел, как она сердится. Это было так трогательно, до боли.

– Ты как будто меня раздел, – продолжала она. – Значит, ты меня видишь вот так?! Зачем делать такие картины?! Такие гадкие и ненормальные?! Какой в этом смысл?!

Я не знал, что ответить. В ее мире подобного рода картины были действительно лишены какого бы то ни было смысла. Но в моем мире это были порталы в иную реальность. Все, что странно – красиво. Все, что красиво – причудливо и странно. Но Кэролайн было больно, и я ощущал ее боль, как свою. Я не хотел ее обижать, я просто делал картину в единственной манере, которую знал – и по-другому я просто не мог.

Кэролайн смотрела на меня с упреком. Слезы блестели в ее глазах. Она ждала ответа. Маккеллар не заметил ее огорчения – или, быть может, заметил.

– Это всего лишь портрет глазами сюрреалиста. В этом нет ничего плохого, ненормального или ужасного. Это просто красивая шутка. Сюрреализм, он построен на шутке. Сюрреализм -как заколдованный остров Шекспира, который «полон звуков – и шелеста, и шепота, и пенья; они приятны, нет от них вреда»*.

(Очередная Маккелларова ложь. В темном сердце сюрреализма лежит уродство и ужас. Сюрреализм уничтожил Неда. Иногда я жалею, что Господь Бог не забрал меня вместе с ним.)

Маккеллар продолжал:

– Давайте я вам расскажу о моем сюрреалистично-патафизическом романе, над которым сейчас работаю.

Изобразив звук фанфар, он открыл свою сумку и достал череп и зубоврачебное ручное сверло. Маккеллар не столько рассказывал о своем новом романе «Дантист с Дикого Запада», сколько разыгрывал его в лицах. Главный герой этого волнующего произведения, Док Миллиган, был ревностным католиком и единственным дантистом в Дед-Роке (Мертвой Скале). Он мечтал сделаться Папой, но иезуиты, имевшие большое влияние в Чикаго, подослали к нему наемного убийцу, причем не кого-нибудь, а самого Билли Кида. Маккеллар изобразил, как Билли Кид шамкал беззубым ртом после того, как Миллиган с ним закончил, а потом перешел к самой концовке книги, к сцене в салуне «Чокнутый Джи», когда Миллиган, окруженный толпой разъяренных ковбоев, под прицелом чуть ли не полусотни винтовок и револьверов, все-таки убивает кардинала Вито Борджия, запломбировав ему зубы ядовитой амальгамой.

* Отрывок из «Бури» Шекспира в переводе М. Донского.

Маккеллар хорошо изучил материалы по этой теме, и теперь, схватив череп, принялся сверлить коренной зуб, выдавая по ходу импровизированный диалог (разумеется, в лицах) между Вито Борджия (невнятно и скованно, по причине наличия инструментов во рту) и Миллиганом (вкрадчиво-триумфально). Маккеллар привлек к этому действу и Кэролайн, в качестве очаровательной ассистентки Миллигана – в прошлом девочки из борделя и певички в «Чокнутом Джи», которая под благотворным влиянием Миллигана, вдохновившись его примером, решила уехать на восток и выучиться на дантиста. Маккеллар заставил нас обоих спеть вместе с ним «Дом на пастбище», причем во весь голос, а сам продолжал сверлить черепу зуб. Смысл был в том, чтобы заглушить крики обреченного кардинала. Изучив дырку при помощи крошечного серебряного зеркальца, он показал нам, как надо пломбировать зуб -специальным раствором, который он также достал из сумки.

Под конец Маккеллар степенно уселся в кресло, изображая Папу Миллигана, который сидит на своем Ватиканском троне и держит на коленях голову поверженного врага. Представление закончилось только тогда, когда мы с Кэролайн преклонили колена и облобызали его папский перстень, после чего Маккеллар рванул на первый этаж, к моему тайнику под лестницей, где я прятал бутылки виски.

Кэролайн, я так думаю, предпочла бы сердиться на меня и дальше, но как можно сердиться и злиться на человека, с которым вы только что спели хором «Дом на пастбище»?! Я согласился бросить «Стриптиз» (он был практически завершен, и я мог бы закончить его уже без Кэролайн) и пообещал, что напишу ее настоящий портрет – настоящий, в смысле нормальный и без выкрутасов, – и что мы можем начать уже в следующую субботу.

Кэролайн сидела на подоконнике, залитом солнцем, и смотрела на реку. Маккеллар вернулся с бутылкой виски и предложил тост за object trouve из «Gamages». Мы выпили, и Маккеллар завел разговор о кино. В ближайшую пятницу намечается общий поход «Серапионовых братьев» на «Тайну музея восковых фигур». Маккеллар настоятельно приглашал Кэролайн с нами. Я уже понял, что мне не удастся удерживать нашу компанию подальше от Кэролайн. Я передал Маккеллару сигарету, включил граммофон, и по комнате разлилась мелодия «Она просто прелесть, она просто чудо. Кто это, скажите? Малютка мисс Аннабель Ли».

 

Глава пятая

Весь день я работал над сценой, где Рембо с Гагулой проходят сквозь рой диких голодных пчел, и попутно Рембо объясняет Гагуле принципы символистической поэзии, а вечером поехал на Пиккадилли, чтобы забрать Кэролайн. Наша компания уже собиралась у входа в «Витаграф». (Присутствие на таких групповых выходах считалось строго желательным, и только Манассия настойчиво не желал ходить в кино вместе со всеми.) Маккеллар был в приподнятом настроении, поскольку выяснил, что Зейн Грей, автор «Всадников пурпурного шалфея» и ряда других популярных вестернов, до того, как заняться писательством, работал дантистом. Маккеллар отправил ему длинное письмо со списком вопросов, касавшихся зубоврачебной практики. Я представил Кэролайн Дженни Бодкин, нашей игрушечных дел мастерице. Подошел Оливер. В своем старом поношенном фраке он, тем не менее, выглядел весьма импозантно. Сразу после кино у него начиналось вечернее представление в «Дохлой крысе». Щелкнув каблуками на манер прусских аристократов, он церемонно поднес руку Кэролайн к губам и при этом с любопытством взглянул на меня. А потом – откладывать дальше было никак нельзя, – подошли Нед с Феликс. Феликс старалась не отставать от Неда ни на шаг. Она словно висела у него на поясе наподобие кинжала в ножнах.

– Привет, Каспар. Чем сейчас занимаешься? Все еще этим Гагулиным детством и юностью? – спросила Феликс и, не дожидаясь ответа, с лучезарной улыбкой обратилась к Кэролайн. – А вы, наверное, Кэролайн, о которой мы столько наслышаны. Очень рада знакомству. Наконец-то Каспар нашел себе нормальную женщину. А то меня уже стало мутить от его развеселых подружек. Кстати, я Феликс. Надо нам будет как-нибудь поболтать о своем, женском.

Кэролайн, хотя и была выше Феликс чуть ли не на полголовы, казалась робкой смущенной девочкой, растерянной и ранимой, и я ничего не мог сделать, чтобы ее защитить. Нед положил руку Феликс на плечо и сжал со всей силы. Он учтиво представился и добавил:

– Не обращайте внимания. Феликс немного с приветом.

– Мы все немного с приветом, – сказала Феликс и сообщила Кэролайн, вроде как по секрету: – Неду нравится бить своих женщин – по-настоящему, плеткой, до крови, – иначе он просто не может творить. Потом ему стыдно, и он всячески извиняется, и я заставляю его целовать меня и облизывать везде и всюду. Хотя зря я все это рассказываю. О таких вещах как-то не принято говорить вслух. Расскажи что-нибудь о себе, Кэролайн. Ничего, что я сразу на «ты»? Ничего, что я интересуюсь? Я вообще любопытная. Люблю совать нос в чужие дела. Ты чем занимаешься? Танцуешь? Рисуешь? Пишешь стихи или прозу?

Кэролайн ничего не сказала. Я заметил, что ее глаза подозрительно заблестели, и ответил за нее:

– Она секретарша.

– Секретарша?! – воскликнула Феликс с преувеличенным разочарованием. – А разве бывают сюрреалистичные секретарши? Какая связь между высшей реальностью и делопроизводством? Не понимаю.

– Потому что ты не умеешь думать, – сказал Нед (который не отрывал глаз от Кэролайн). – Сюрреалистическая революция, она либо для всех, либо ни для кого. Когда «Серапионовы братья» придут к власти в этой стране, нам понадобятся сюрреалисты-таксисты, чтобы мчать нас к таинственной цели, и сюрреалисты-сантехники, рабочие канализаций, чтобы исследовать глубины коллективного Бессознательного, и сюрреалисты-секретарши, чтобы печатать под диктовку Чудесного со скоростью сто двадцать слов минуту.

Кэролайн сказала, что она печатает со скоростью не более ста слов в минуту, но Нед заверил ее, что под властью Сюрреализма (именно так, с большой буквы) ее скорость существенно возрастет, и Маккеллар подтвердил, что с тех пор, как он примкнул к сюрреалистам, его машинописное мастерство достигло почти запредельных высот.

Когда наша братия ходила в кино, мы всегда садились все вместе, в первом ряду – по возможности ближе к мерцающим грезам на белом экране.

В зале уже погасили свет, мы пробирались к нашим местам в темноте. Кэролайн шумно втянула носом воздух и сказа мне громким шепотом:

– Если любовник облизывает тебя всю, это еще не заменяет хорошую ванну. Этой женщине не помешало бы хоть изредка мыться с мылом.

Феликс, которая все слышала, обернулась к ней в полном восторге:

– А тебе явно стоит попробовать, чтобы Каспар облизал тебя всю.

Оливер был рядом и, без сомнения, слышал этот обмен любезностями. В темноте я не видел его лица, но я мог представить его выражение.

Нед хотел, чтобы мы с Кэролайн сели рядом с ним и Феликс, но Кэролайн замешкалась и как бы случайно пропустила вперед Оливера, который сел между ними и нами. Феликс подмигнула мне за спиной Кэролайн, и я подмигнул ей в ответ.

После коротенькой документальной ленты об итальянских войсках в Аддис-Абебе начался собственно фильм. «Тайна музея восковых фигур» с Лайонелом Этуиллом и Глендой Фаррелл, и Фэй Рэй в роли второго плана. Однако, «Серапионовы братья» пришли на фильм именно из-за Фэй Рэй (известной, прежде всего, своей ролью в «Кинг-Конге»). Нед с Феликс уже дважды видели эту картину и произносили реплики диалогов вместе с актерами на экране. Всякий раз, когда главный злодей Иван Игор выдавал что-то вроде: «Если вы, моя прелесть, извините мне эти культяшки, я буду рад познакомиться с вами поближе», весь наш первый ряд буквально взрывался смехом, но в зале были другие зрители, и они принимали кино всерьез, и где-то на середине фильма к нам подошел администратор и призвал нас к порядку, пригрозив удалить нашу компанию из зала, если мы будем и дальше мешать остальным.

В фильме Игор похищает Фэй Рэй – хочет покрыть ее воском и выставить как Марию Антуанетту в своем некрофильском музее восковых фигур, но я считал, что Кэролайн гораздо красивее Фэй Рэй, и поэтому не особенно вникал в происходящее на экране. Когда Игор проник в городской морг Беллвью и склонился, подавляя рвотные позывы, над трупом молодой женщины, Кэролайн прижалась ко мне. Я приобнял ее за плечи, и она не отстранилась. Я опустил руку чуть ниже и принялся легонько ласкать ее правую грудь, а второй рукой гладил ее колено. Я так думаю, ее колено мало чем отличалось от колена любой другой женщины. Колено – вещь самая что ни на есть заурядная, и все-таки в темноте кинозала, под бледным мерцанием экрана, я гладил колено Кэролайн под тонким шелком чулка и чувствовал себя запредельно счастливым. Колено есть переходная зона между функциональной икрой и эротичным бедром. Женское колено – обвал камней, под которыми хрупкое мужское умение обретет (если отважится) источник живительных теплых вод. На самом деле, тогда я не думал об этом в таких выражениях. Я же не псих ненормальный. То есть, наверное, все-таки ненормальный, но не до такой же степени. Просто я часто потом вспоминал этот вечер: в кино с Кэролайн.

Ее колено высовывалось из-под юбки – такое трогательное, беззащитное, и в то же время такое вещественно-осязаемое. Разумеется, это был верх абсурда: сидеть в кинотеатре и превозносить чье-то колено, но я в то время был ярым приверженцем абсурда, и Кэролайн, к тому же, была вовсе не против того, чтобы я гладил ее колено. Мои ласки она принимала спокойно, я бы даже сказал, безмятежно – как смирная лошадь, которая позволяет себя погладить. Я почти ненавидел ее за то, что она пробуждала во мне такое яростное вожделение, и все же я был так счастлив, что, помнится, сказал себе: мне все равно, что будет потом, может быть мне суждено целую вечность гореть в аду, ну и пусть, эти минуты с Кэролайн, когда я гладил ее колено, прижимая ее к себе – они того стоят. В свете того, что случилось потом, воспоминания об этих мгновениях и этих мыслях представляют особенный интерес. Эти невинные ласки были исполнены чарующей легкости и небывалого удовольствия, и когда «Тайна музея восковых фигур» уже приближалась к своей кульминации, и мы с Кэролайн слились в поцелуе, мне стало даже немного грустно, что все закончилось так банально.

Пошли финальные титры, и «Серапионовы братья» дружно рванули к выход}’. Мы никогда не оставались на гимн – для нас это был принципиальный вопрос. Мы решили зайти в «Герцога Йоркского». Кэролайн достала из сумочки зеркальце и подкрасила губы. Хорхе пошел к барной стойке, взять всем выпить. Дженни Бодкин завела разговор о зловещих сюрреалистических куклах Ганса Беллмера, некоторые из которых будут представлены на выставке в Нью-Барлингтоне, но Нед перебил ее на полуслове. Он спросил Кэролайн, что она думает о фильме. Кэролайн улыбнулась.

– Он какой-то немножечко глупый. Но все равно было страшно.

– В самую точку, – ответил Нед. – Хотя я бы сказал, что в нем есть немалая доля Абсурда. И тогда возникает вопрос: «Почему этот фильм пробуждает страх?». Вполне очевидно, что источники этого страха связаны с бессознательным и сексуальным. Любой анализ психо-сексуального потенциала «Тайны музея восковых фигур», для того чтобы он был убедительным, следует проводить сразу на нескольких уровнях. То, что представлено нам на экране, есть, по сути своей, психологическая драма, в которой задавленные, неосуществленные желания проявляются в замаскированных формах. Что такое, в конце концов, восковые фигуры? По сути дела, они выполняют то же символистическое назначение, что и автоматы, куклы и манекены. Они как сигнальные флажки на опасной границе между жизнью и смертью. Восковые фигуры – это подобия жизни, но это действительно только видимость. В то же время, функциональная связь восковых фигур с куклами, здесь я имею в виду игрушки, прямо указывает иа то, что в этом фильме мы отступаем назад во времени, возвращаемся в детство с его инфантильными желаниями и страхами. Всем детям хочется, чтобы их куклы ожили, и они часто изображают, что именно так оно и происходит. Безусловно, это присутствует в фильме. Но идея гораздо глубже. Иван Игор, хозяин музея восковых фигур, это чудовище в человеческом облике, представляет фигуру отца – внешне доброго и мягкого, а в действительности враждебного своим детям. Фэй Рей и Гленда Фаррелл бессознательно принимают роль дочерей Игора, и, как все дочери, мечтают о том, чтобы переспать с папой.

Лицо Кэролайн выражало сомнение. Мне показалось, что она на секунду задумалась над последним высказыванием Шиллингса насчет переспать с папой (который, в моем представлении, был уже пожилым человеком, который всю жизнь проработал железнодорожником, и от которого пахло трубочным табаком), но тут же выбросила из головы эту мысль. Выступление Неда не произвело на меня впечатления, поскольку я уже слышал его анализ (почти слово в слово) «Золотоискателей 1933-го года», буквально за пару недель до того. Нед всегда говорил абзацами, без всяких э-каний и других междометий. Его речи струились плавно и воздействовали на слушателей гипнотически. Люди в баре, сидевшие неподалеку от нашего столика, оставили на время свои разговоры и внимательно слушали Неда.

– И, разумеется, вы обратили внимание, что между Игором и всеми женщинами, которых он похищает и убивает, присутствует вполне очевидное фамильное сходство. Игор, после того, как едва не погибает в пожаре в начале фильма, превращается в изуродованное чудовище, а женщины, как всем известно, тоже чудовища. В каком-то смысле, их можно рассматривать как кастрированных, то есть изуродованных мужчин. Это последнее утверждение выводит нас на новый уровень анализа этого, безусловно, глубокого и интересного фильма. События, происходящие на экране, прямо указывают на присутствие явной угрозы исконному патриархальному строю, поскольку мы видим…

– Нед, постой, – перебила его Дженни Бодкин. – А не разумнее ли будет рассматривать мужчину как своего рода уродскую женщину? Взять, к примеру, горбуна из Нотр-Дама. Разве не очевидно, что горб – это в символистическом смысле смещенный пенис, каковой можно принять за уродливое дополнение к совершенному женскому телу? И Фэй Рэй в «Тайне музея восковых фигур» – это фигура матери, которую Игор воспринимает как угрозу своей сомнительной половой зрелости. И ты, Нед, я уверена, со мной согласишься.

Дженни торжествующе улыбнулась, но Нед, дослушав ее до конца, как ни в чем ни бывало продолжил свои рассуждения, словно его и не перебивали.

– Поскольку мы видим символистический образ мужского страха перед женской сексуальностью. Игор – своего рода Синяя Борода, который может нейтрализовать женскую сексуальность, только покрыв женское тело воском. И что показательно…

– Нед, погоди! А как же, что говорила Дженни?! Что мужчина – уродская женщина? – Похоже, Феликс решительно настроилась остановить поток Недовой речи.

– Если ты дашь себе труд задуматься, ты поймешь, что мы с Дженни говорим об одном и том же, – невозмутимо отозвался Нед. – Но я все же продолжу. Показательно то, что Игор, когда убивает Фзй Рэй, превращает ее в восковую фигуру Марии Антуаннеты, женщины, которая старше его на несколько столетий, то есть, это его мать. Но и это еще не все. Если развить предыдущую мысль, я бы сказал, что хотя в фильме явно присутствуют мужские страхи…

– Нед, погоди! Погоди! Вы с Дженни говорите о двух разных вещах. Ты утверждаешь, что женщины – это изуродованные мужчины, а у Дженни все наоборот.

– Феликс, ты меня утомляешь, – ответил Нед, по-прежнему не сводя глаз с Кэролайн. – Как я говорил, хотя в фильме явно прослеживаются мужские страхи перед женской сексуальностью, на самом деле, главное в фильме – это страх женщины перед своей собственной сексуальностью. Этим он и интересен, я бы даже сказал, притягателен. Комплекс Красавицы и Чудовища. Собственная сексуальность кажется женщине пугающей и абсурдной. Добавлю, кстати, что на удивление многие женщины, молодые, красивые и интересные, с которыми у меня что-то было, боялись в открытую говорить о своих сексуальных потребностях и предпочтениях.

Нед смотрел прямо в глаза Кэролайн. Она сидела с прямой спиной, над своим бокалом шанди*, и спокойно выдерживала его жгучий взгляд.

– Женщинам, которые спят с Недом, надо бояться лишь одного, чтобы он не схватился за плетку, – громко сказала Феликс.

– Именно так лично мне видится основной конфликт фильма, – невозмутимо закончил Нед. – Хотя, разумеется, «Тайну музея восковых фигур» можно интерпретировать как притчу о вуайеризме и опасностях такого подхода, когда женщин рассматривают в качестве сексуальных объектов. Впрочем, фильм настолько неопределенный и многозначный, что провести полный его анализ не представляется возможным.

Все долго молчали, а потом Оливер сказал, что он понял фильм точно так же. Дженни вновь завела разговор о куклах Ганса Беллмера. Беллмер и Дали собираются выставить в Нью-Барлингтоне, помимо прочего, и свои восковые фигуры.

* Шанди – смесь пива или портера с лимонадом или безалкогольным имбирным пивом.

– Приходи на закрытый просмотр, Кэролайн. Каспар, непременно возьми Кэролайн на закрытый просмотр.

Феликс сказала, что ей надо выпить еще, чтобы как-то расслабиться после мутного выступления Неда, но Оливер сказал, что нам нужно идти, потому что ему уже скоро выходить на сцену. Большинство из компании все равно собиралось засесть в «Дохлой крысе», поскольку уже подходило время традиционного вечернего возлияния. Оливер пригласил и нас с Кэролайн, но Кэролайн вежливо отказалась, сказала, что мама с папой ждут ее к ужину. Я хотел проводить ее до дома, но она разрешила только до автобусной остановки. Сказала, что она не хочет, чтобы из-за нее я не попал в клуб. Когда мы ждали автобуса на остановке, она спросила, что имела в виду Феликс, говоря про моих «развеселых подрулсек».

– Именно то и имела. Просто подружки.

– Расскажи мне о них.

– Расскажу, но потом. Не сейчас. Лучше скажи, ты пойдешь на закрытый просмотр, на выставку? Там будет интересно.

Кэролайн задумчиво кивнула.

– Да, я пойду.

Я думал, она вернется к вопросу о развеселых подружках, но тут подъехал автобус. Если бы она продолжала настаивать, у нее, может быть, и получилось бы пробиться в своего рода тайную комнату герцога Синяя Борода, где хранилась моя коллекция прошлых постельных привязанностей. Девственность я потерял в Стамбуле, в пятнадцать лет. Там была (и, наверное, есть до сих пор) целая улица борделей, в районе Пера, неподалеку от моста Галата. Турки валено расхаживали по улице и разглядывали полуголых женщин, стоявших в дверях или у распахнутых окон, и мы с моим провожатым ходили вместе со всеми, и, в конце концов, остановились на женщине, которую оба сочли самой красивой. У нее были короткие волосы, жесткое лицо и груди, как два теннисных мячика. Мой провожатый вручил мне какую-то сумму денег, которую я отдал кассиру в кассе, располагавшейся на входе в публичный дом. Потом я показал на женщину с короткими волосами, и она молча увела меня наверх. Она сразу бросилась на кровать и раздвинула ноги, а когда я попробовал что-то изобразить, ясно дала мне понять, что ей не нужны мои поцелуи и ласки, и лучше бы я побыстрее кончал, хотя меня и не требовалось поторапливать -все закончилось очень быстро. Она тут же вскочила с кровати и бросилась к биде. Через пару минут мой провожатый решил, что он тоже, пожалуй, ее опробует.

Потом у меня были более приятные, хотя и более дорогие случайные связи: почти бурный почти роман с Жанин в Париже, и одна незабвенная ночь с Кики де Монпарнас, и потом в Лондоне – с бессчетным количеством прелестниц, которым я платил за любовь, в том числе и с проституткой, что называется, зрелых лет, питавшей ко мне самые нежные чувства, с моей «Смертью от старости», как нарекла ее наша братия. В каком-то смысле все эти женщины были мне вместо матери. Но теперь я надеялся от них спастись.

Посадив Кэролайн в автобус, я поспешил в «Дохлую крысу». Памела с Оливером решили устроить совместное выступление. Памела пела «Ou Sont Tous Mes Amants» и «Chanson du Rat Mort» своим ночным дымным голосом, а Оливер (под сценическим псевдонимом Мандрика) показывал даже не фокусы, а жонглерские трюки с двумя колодами карт, создавая из них веера, водопады и прочие подвижные картины. Он заставлял карты бегать вверх-вниз по его рукам и парить в воздухе между его расставленными ладонями. Яркий сценический грим не скрывал, а скорее подчеркивал его мрачное меланхолическое выражение, под прожекторами было жарко, и пот стекал по его лицу, мешаясь с расплывшейся тушью. Оливер был похож на Пьеро, плачущего черными слезами.

Я пробрался за столик к своим, где меня уже ждал наполненный бокал. Я пил шампанское и размышлял о своей злобной натуре. Сравнив себя с Игором из фильма, я пришел к неутешительному заключению, что я, по сути, такое же чудовище, которое охотится на невинных, доверчивых женщин. Но (и в этом было решающее различие) я страстно желал отпущения грехов, чтобы потом объявить с полным правом: «Это не я. Это был кто-то другой». Зачем я сидел в этом клубе? Не будь мои сны столь мучительно скучны, я предпочел бы лечь спать – это было бы всяко лучше, чем весь этот дым, шум и кричащая безвкусица. В тот вечер мы все сидели какие-то унылые и подавленные. Особенно мне запомнилось лицо Феликс, у нее были красные опухшие глаза, и было вполне очевидно, что они с Недом опять разругались.

Нед говорил о супружеской жизни. В том смысле, что брак -это мерзко и пакостно. Брак, по сути своей, есть завуалированная форма коммерческой сделки, когда женщина продает свое тело для секса в обмен на товары и различного рода услуги, которыми ее обеспечивает супруг.

– Секс должен быть неограниченным и свободным, это должен быть акт доброй воли, совершаемый равными партнерами при отсутствии всяческих обязательств, – заявил Нед, и тут на него снизошло озарение.

– Нам надо устроить большую оргию – я имею в виду, групповую. При участии всей группы. Таким образом «Серапионовы братья» станут ближе друг к другу, что укрепит нашу сплоченность. Вот прямо здесь все и устроим! В смысле, здесь, в клубе! Хотя женщин у нас маловато. Надо будет пригласить еще. Пусть каждый из вас, я имею в виду мужчин, приведет с собой женщину.

Маккеллар принял эту идею с восторгом:

– Жена буквально вчера выразила недовольство, что я никогда ее не приглашаю на наши сборища.

Однако все остальные не разделяли его восторгов и угрюмо смотрели на Неда.

Номер Памелы и Оливера закончился, и они присоединились к нам.

– Привет, Каспар, – нежно проворковала Памела.

– У него новая девушка! – грянули все хором.

Памела сердито надула губки, изобразив недовольство. Я пожал плечами, словно извиняясь, и вымолил у нее туфельку. Потом взял бутылку, вырвав ее у Хорхе, налил в туфлю шампанское и поднял этот «бокал» за Памелину красоту. Памела, эффектно сраженная наповал, упала ко мне на колени и тоже отпила глоток, после чего туфля пошла по кругу. Все согласились, что клубное шампанское получается гораздо вкуснее, если пить его из туфли.

Маккеллар проявил себя истинным ценителем:

– Похоже на красное вино с сыром, да?

Он так увлекся, что снял свой ботинок и наполнил его шампанским. Памела, пригревшаяся у меня на коленях, тихонько мурлыкала строчки из «Ou Sont Tous Mes Amants?»

А Нед, как обычно, настырный, вновь вернулся к вопросу об оргии.

– Все должны будут входить в помещение на четвереньках и с завязанными глазами. Каспар, где ты достал свою маску для сна?

– Купил в магазине, на Уигмор-стрит. Это специализированный магазин, там продают всякие медицинские принадлежности, в том числе и протезы.

– Отлично. Тогда купи двадцать, нет, тридцать масок – и пару-тройку искусственных ног. Они пригодятся для оргии, для стирания границ между реальностью и нереальным. Хорхе даст тебе денег.

Хорхе уныло кивнул.

Оливер закурил сигарету из своего портсигара от Эмеральд Кюнар, выдул колечко серого дыма и произнес, нарочито растягивая слова:

– А разве оргии теперь не vieux jeu*? Нед раздраженно взглянул на него.

– Речь идет не об убогой буржуазной оргии, которая отличается от обычного званого вечера только тем, что все раздеваются догола. Речь идет о полном погружении в полиморфный порок вкупе с намеренным систематическим расстройством привычных чувств. Завязанные глаза, то есть насильственная слепота, откроет дорогу случайности и объективному желанию, мы сотворим живой ковер из сплетенных рук, языков, бедер и половых органов, который будет вздыматься, пульсировать и колыхаться в едином таинственном ритме. Секс следует освободить от супружества и размножения. Больше того, нам, мужчинам, нужно избавиться от страхов перед собственной физиологией. Отринув условности добра и зла, не делая разницы между плохим и хорошим, мы будем действовать по формуле: «Долой все запреты!».

Он-выдержал паузу и сказал, обращаясь к Оливеру:

* Устарелый, старомодный (фр.)

– Приводи свою contess’y И ко мне:

– А ты приводи Кэролайн. После чего он продолжил:

– Вот что самое примечательное в этой оргии: в сюрреализме не будет дискриминации по принципу красивый – уродливый, когда у всех будут завязаны глаза…

Но Неду так и не удалось закончить мысль. Феликс встала с ногами на стул и закричала, с трудом удерживая равновесие:

– Я знаю, зачем ему оргия. Я ему надоела. Только мне он надоел еще раньше!

И она вылила Неду на голову полбутылки шампанского. Норман, старший администратор клуба, тут же примчался спросить, не нужна ли ей еще бутылка, но Феликс лишь раздраженно махнула рукой. Потом она попыталась пнуть Неда в лицо, но сорвалась со стула и, падая, ударилась головой о соседний столик. Нед бросился к ней и не вставал с пола все время, пока она медленно приходила в себя в его нежных объятиях. Потом Феликс расплакалась, и Нед принялся облизывать ей глаза. Хорхе вручил им по бокалу шампанского.

После чего мы взялись напиваться уже всерьез. Я плохо помню, что было дальше. Помню, Нед говорил, что на следующем собрании мы проработаем все оргвопросы по оргии. И еще помню, как он говорил, обращаясь конкретно ко мне:

– Эта твоя Кэролайн, она очень умная. Ты знаешь об этом, Каспар?

Заметив мое удивленное выражение, Нед продолжал:

– У нее умное лицо. И особенно – брови. По лицам можно читать, как по книгам. Ты, как художник и портретист, должен об этом знать. Когда люди взрослеют и вырастают из детства, они теряют лицо, с которым родились, и обретают лицо, которое делают себе сами. Посмотри на меня. У меня лицо льва. Я сам его сделал. Потому что мне нужно такое лицо, если я лидер братства. А теперь посмотри на себя. У тебя на лице напрочь отсутствует смех. А эти печальные складки у губ… Ты нарастил себе маску, но эта маска, она ничего не скрывает, потому что теперь маска стала тождественна лицу. Они полностью идентичны, лицо и маска. А у Кэролайн настоящее лицо. Настоящее, умное лицо.

Я был пьян, но пытался как-то держаться, и даже вспомнил, где находится выход, но Нед удержал меня за рукав, и то, что он сказал дальше, удивило меня еще больше:

– К тому же, по правилу большого пальца, люди, которые живут нормальной, правильной жизнью и подчиняются дисциплине ординарной, обычной работы, они гораздо умнее и интеллигентнее художников, поэтов, писателей, артистов и прочей богемы, которую современная мифология возвела в ранг элиты. Посмотри на них, Каспар. Посмотри. Что ты видишь? Ты всегда это знал, но не хотел признавать, что в «Серапионовых братьях» собрались, по большей части, ущемленные, несчастные люди, так или иначе убитые жизнью, хорошо, пусть не убитые, искалеченные, совершенно беспомощные без своих костылей: спиртного, наркотиков и всеобщего повышенного внимания. Но Кэролайн – не такая. Она, в отличие от нас, возьмет от жизни именно то, что ей нужно.

– Это очень интересно, Нед, – сказал я, вырывая у него свой рукав. Но прежде, чем я добрался до выхода, я застрял в массовой конге*, которая раскачивалась, истекая потом, и весь клуб как будто штормило, и в моем воспаленном воображении конга раскручивалась в пространстве, и никак не кончалась, и змеилась по пыльной дороге, которая позже вольется в поля сражений Второй мировой войны.

* Конга – кубинский танец в маршеобразном ритме, ведущий свое происхождение от так называемых «компарсас» – парадов.

 

Глава шестая

Первая международная выставка сюрреалистов открылась для публики в субботу, 11 июня 1936-го года. Закрытый просмотр прошел вечером в пятницу. Мы договорились, что я заберу Кэролайн после работы. До галереи можно было дойти пешком, но я устроил Кэролайн сюрприз: договорился с Хорхе, чтобы он отвез нас на машине. Когда мы подъехали, Кэролайн стояла на углу у входа в свою меховую контору и читала «Les Fleurs du Mal»*. Она убрала книжку в сумочку и, садясь в машину, помахала рукой Бренде и Джиму, которые с завистью наблюдали за нами из окна на втором этаже. Кэролайн была в элегантном длинном белом платье, облегающем на бедрах и довольно широким снизу. Я с удивлением узнал, что она сшила его сама. Наряд дополняла широкополая черная шляпа, украшенная розовыми восковыми стерженьками.

– Какая хорошая машина!

– Я так рад, что у нас появилась возможность увидеться снова.

Вся безбрежная пустота пампасов струилась в плавно-тягучей и медленной речи Хорхе. Заботясь о шляпе Кэролайн (чтобы ее не сдуло ветром), он ехал медленно – так медленно, что нас обогнал даже конный катафалк. На Нью-Бонд-стрит было столько машин, что нам пришлось припарковаться за полквартала до галереи. Дальше мы пошли пешком. Как оказалось, мы шли сразу следом за трио Ситуеллов**, и фотокамеры светской хроники «Movietone» на миг оторвались от них, чтобы заснять нас на фоне входа в галерею. Уже в дверях Кэролайн вдруг застеснялась и растерянно обернулась ко мне, как бы ища поддержки. Я взял ее за руку, и мы кое-как протолкались внутрь.

Когда мы вошли, Герберт Рид как раз начал свое представление Андре Бретона. Привлекая внимание, он забрался с ногами на достаточно пружинистый диванчик и говорил, едва удерживая равновесие:

– Не судите это движение чересчур доброжелательно. Это не очередная приятная шутка для развлечения публики. Это вызов и бунт – это отчаянный акт проницательных людей, которые хорошо понимают, что цивилизация прогнила до основания, и поэтому даже и не собираются спасать ее пошатнувшуюся репутацию…

* «Цветы зла», сборник стихотворений Шарля Бодлера.

** Ситуеллы – Эдит, Осберт и Сэчеверелл – два брата и сестра из древнего английского аристократического рода. Все трое были достаточно известными поэтами, литераторами, критиками или историками искусства.

В зале было не протолкнуться. Было жарко и душно, и собравшиеся с вожделением поглядывали на столики с напитками за спиной у Рида, и ему приходилось кричать, чтобы заглушить гул разговоров. Кэролайн была напряжена и взволнована, и, наверное, немного нервничала, и в то же время в ней ощущалась спокойная уверенность, потому что, мне кажется, она сознавала, что знает о сюрреализме гораздо больше и разбирается в нем много лучше, чем большинство из присутствующих. К тому же, ее наряд обращал на себя внимание и вообще смотрелся эффектно, а как сказал Эмерсон, «ощущение себя идеально одетым дает чувство внутреннего спокойствия, которое не в силах дать ни одна религия». Она улыбалась. В то время она улыбалась почти всегда. А мне хотелось просто стоять рядом с ней и заряжаться ее чистой радостью.

Мы развлекались, выглядывая в толпе знакомые лица. Андре Бретон и Нед Шиллинге стояли друг против друга, наподобие геральдических львов, и обменивались натянутыми любезностями. Оливер беседовал с баронессой д’Эрлангер и лордом Бернерсом. Маккеллар в ковбойском наряде что-то с жаром втолковывал Константу Ламберту. Позднее он рассказал мне, что он предлагал Ламберту объединить творческие усилия и сделать оперу про ковбоев. Маккеллар собирался назвать ее «Рио-Гранде». Совсем рядом с нами стояли Генри Мур с Сальвадором Дали, и со стороны было очень похоже, что последний наставительно поучал первого, как правильно помадить воском усы.

Хотя этот закрытый просмотр был незапланированным событием художественного сезона, в тот день в галерее собрался le tout Londres et Paris* – художники, поэты, патроны и критики. Картины и скульптуры служили формальным предлогом для сбора, однако на самом деле это была выставка женщин. Я понял это, благодаря Кэролайн. Она регулярно читала журналы мод и была настоящим экспертом в данном вопросе. Она шептала мне на ухо названия модельных домов, чьи изделия были представлены в полном объеме – Мэнбоше, Штейбель, Скьяпарелли. Меня восхищало это ликующее торжество таинственного Духа Моды. Женщины в галерее, движимые инстинктом и желанием показаться во всей красе, сбились в тесную стаю – бесконтрольную, не подчиненную никакой дисциплине, но все-таки стаю. Отдельные детали слегка выделялись из общей массы – чуть более глубокий вырез, оригинальный фасон шляпной булавки, почти незаметная сборка по краю подола, более темный тон доминирующих цветов – незначительные изменения, робкие эксперименты, которые рождаются из стремления выделиться из всех, и, в конечном итоге, определяют общее направление всей стаи.

Я прошелся по залам и нашел свои собственные работы. Мой «Букинистический магазинчик № 1» висел между картинами Макса Эрнста и Андре Массона. Мои экспериментальные гравюры, иллюстрации к «Исповеди англичанина, любителя опиума» лежали в стеклянной витрине вместе с иллюстрациями Тенниела к «Алисе в стране чудес» и дизайном обложки для «Минотавра» работы Пикассо.

Как только Рид завершил свою речь, гости рванулись к напиткам. Мы взяли себе по бокалу, и Кэролайн сказала, что хочет как следует рассмотреть «Букинистический магазинчик № 1», поэтому я оставил ее одну, а сам пошел смотреть выставку. Феликс тоже разглядывала экспонаты – бродила по залам, тыкала пальцем в картины, не пропуская ни одной, и объявляла громким свистящим шепотом: «Дерьмо! Дерьмо! Дерьмо на палочке!» Леди Уинборн пожаловалась кому-то из устроителей, и уже через пару минут Феликс вывели из галереи.

* Весь Лондон и Париж (фр.)

Потом меня отловил Маккеллар и сообщил, потрясая увесистой стопкой бумажных листов, что взял на себя организацию Недовой оргии. Он сейчас составлял список участников. Не желаем ли мы с Кэролайн подписаться на это дело? Всего надо набрать человек тридцать-сорок. Я сказал, что мы с Кэролайн не желаем, но посоветовал обратиться к Эдит Ситуелл, которая наверняка согласится участвовать в таком замечательном мероприятии, и Маккеллар устремился на поиски Эдит.

Мое собственное отношения к работам, представленным на выставке, было не столько радикальным, как у Феликс, но в конечном итоге я пришел к более-менее сходному выводу. Беда в том, что британские сюрреалисты были какими-то чересчур пресными и анемичными, что вкупе с ребяческой одержимостью цирками и морским побережьем и отчаянным стремлением никого не обидеть и всем понравиться давало картину безрадостную и блеклую. В тот день в галерее собрался весь цвет интеллектуальной элиты Мейфэра. Меня окружали люди, чьи рты полнились дешевым вином и всевозможными «измами»: импрессионизмом, постимпрессианизмом, неоромантизмом, дадаизмом, фашизмом, анархизмом, коммунизмом, фрейдизмом. Сюрреализм был просто еще одним «измом», одним из многих и в одном с ними ряду. Я слышал самые разные мнения: кто-то громко возмущался, а кто-то высказывался в том смысле, что все это он уже видел, и ничего нового ему не открылось. Предполагалось, что сюрреализм -это революционный подход к восприятию, но все разговоры сводились к пустой болтовне за фуршетом о мало чем примечательных образцах фантастического искусства. Но я-то знал, что сюрреализм – это вовсе не «изм», и что он никаким боком не связан с неоромантическими идеями фантастического искусства. Сюрреализм – это наука о высшей реальности, посвященная обнаружению чудесного в любых проявлениях повседневности.

Я стоял, пил вино и лихорадочно думал, а потом принял решение. Моя работа не должна находиться посреди этого непробиваемого идиотизма от Штейбеля-Скьяпарелли. Я нашел свободный стул и подтащил его к «Букинистическому магазинчику № 1». Потом, взгромоздившись на стул, снял со стены мою картину. Мезанс с Пенроузом прибежали меня отговаривать.

– Каспар, что на тебя вдруг нашло? Так нельзя!

– Но мне нужно.

– У тебя контракт с галереей, – заметил Пенроуз. Я рассмеялся:

– Какие контракты при сюрреалистической революции?! Тут вступил Мезанс:

– Не слишком ли ты, Каспар, самоуверен? Или ты думаешь, что твоя картина слишком хороша, чтобы висеть рядом с Пикассо, Нэшем и Дали? Ты ведешь себя, как ребенок.

Кэролайн, которая беседовала с какими-то людьми, мне незнакомыми, подошла узнать, что происходит. Я обвел взглядом пьяную толпу.

– А это, по-вашему, взрослые? Тогда я лучше не буду взрослеть.

Мезанс улыбнулся и пожал плечами. Теперь, уже задним числом, когда я вспоминаю об этом противостоянии, мне кажется, что он был не так недоволен моим выступлением, как хотел показать. Я так думаю, ему не нравилось, что закрытый просмотр проходит как-то уж слишком гладко. Ему хотелось скандала – причем, чем скандальнее, тем лучше.

Я уже собирался выступить с обличительной речью в адрес так называемых интеллектуалов с Мейфэра, но тут вмешалась Кэролайн.

– Повесь картину на место, Каспар. Ты себя ставишь в глупое положение.

И, прежде чем я успел выдать достойный ответ на тему «художник должен быть честен перед собой», она взяла меня под руку и горячо зашептала мне в ухо:

– Я хочу, чтобы твоя работа была украшением выставки. Сделай это для меня, Каспар. Сделай, как я прошу, моя радость.

Сразу же позабыв о достоинстве и чести художника, я повесил картину на место.

Кэролайн взяла меня за руку:

– А теперь я тебя познакомлю с очень приятными, милыми людьми. Мы с ними так замечательно поговорили.

«Приятными, милыми людьми» оказались, ни много ни мало, Поль и Нюш Элюары и Гала Дали. Поль Элюар, серьезный мужчина кроткого вида, подал мне руку для рукопожатия. Его рука заметно дрожала, и моя, кстати, тоже, так что наше с ним рукопожатие было похоже на мимолетное переплетение нервных водорослей в глубине моря.

Потом Поль указал взглядом на Кэролайн и прочитал первые строчки из одного своего стихотворения:

Une femme est plus belle que le monde ou je vis Et je ferme les yeux.

У меня закружилась голова. Строки, которые я процитировал Кэролайн в нашу первую встречу «вслепую», теперь читал мне сам автор, с которым меня познакомила Кэролайн. В этом ошеломительном совпадении мне на миг приоткрылась иная реальность, та самая подлинная реальность, которая по-настоящему управляет миром, где перекрестье тоннелей в глубине мироздания и ощущение бездны, протянувшейся в бесконечность, изгибаются невообразимым искривлением пространства и замыкаются на себе. Я почувствовал, как бокал выскальзывает из руки, хотя я уже не совсем понимал, что такое бокал и что такое рука. Я ничего не видел – то есть, видел, но лишь решетку из серебристых металлических нитей, которая заполнила все пространство. Я пошатнулся, но кто-то, наверное, Поль, удержал меня за плечо. А потом центр серебристой решетки стал истончаться и распадаться на части, и мне показалось, что я краем глаза заметил высокие черные силуэты, колыхавшиеся в зыбкой подводной пещере. Но она тут же преобразовалась в огромный зал, полный картин и людей, которых я не узнавал. А потом я узнал кое-кого из людей, но так и не понял, что они делают в этом месте. Наконец, я пришел в себя. Я стоял напротив Поля и Кэролайн, и у меня было чувство, что мой череп только что вскрыли, прошлись по мозгам жесткой проволочной щеткой, а потом запечатали череп по-новой.

Кэролайн смотрела на меня с искренним беспокойством:

– Каспар! Что с тобой?!

– Видимо, перепил, – предположил Оливер, стоявший неподалеку, с другой группой людей.

– Я только что понял, что во вселенной есть логика, только она абсолютно бессмысленна. – Мой голос звучал как-то расплывчато и невнятно, но зато с чувством. – И только в сюрреализме есть истинный смысл.

Пока я выпадал из реальности, Поль спас мой бокал, который, что примечательно, не разбился. Теперь он отдал его мне. Я молча принял бокал и закурил сигарету. Прикрываясь табачным дымом, я с подозрением поглядывал на Элюара. Мне вдруг пришло в голову, что этот серьезный французский поэт с редеющими волосами и нервным, трясущимся рукопожатием, вполне вероятно, совсем не тот, за кого он себя выдает. Вовсе не исключено, что это создание в твидовом пиджаке и фланелевых брюках на самом деле искусно замаскированный портал в другую вселенную. Он, со своей стороны, смотрел на меня с равным подозрением.

Вновь появился Маккеллар.

– Эдит сказала «нет». Я думаю, она бы наверняка согласилась, если бы поблизости не было ее братьев.

Он посмотрел на свою рубашку, залитую красным вином.

– Но я быстро сообразил, – продолжил он, – что надо опрашивать людей, пьющих белое вино. Моника тоже сказала «нет». Гаскойн сказал, что его в это время не будет в стране. Поэт из Уэльса – не помню, как его звать – согласился, но сперва ему надо вылечится от триппера. Парень из Би-Би-Си сказал, что можно и поучаствовать, если мы это серьезно. Пен-роуз просто взбесился. Многие сделали вид, что вообще не понимают, о чем я толкую.

Элюары не знали, как отнестись к Маккеллару. Кэролайн с Нюш принялись обсуждать «Букинистический магазинчик № 1». Помнится, про себя я отметил, что Кэролайн на удивление хорошо говорит по-французски. Оливер Зорг и Дэвид Гаскойн присоединились теперь к нашей группе, и Поль с Дэвидом стали расспрашивать нас с Оливером о «Серапионовых братьях», в частности, их интересовало, как мы относимся к необходимости вывести движение сюрреалистического освобождения на новый, более масштабный уровень вплоть до политической революции. В ответ Оливер выдал им выдержки из проповеднических наставлений Неда: на самом деле, политики не существует. Политика – это фантазия, вымысел, форма группового психоза. Объяснение задним числом, почему произошло то или иное событие. И капитализм, и коммунизм – оба бессильны перед всемогущим Желанием. Слова Оливера явно обескуражили и встревожили Элюара, который до этого дня даже не слышал о «Серапионовых братьях».

Потом Кэролайн с Нюш спросили меня, что я хотел сказать своим «Букинистическим магазинчиком». Я изобразил на картине лавку букиниста, сплошь заставленную старыми пыльными книгами в кожаных переплетах, но на полу посреди магазина, наполовину скрытая книжными стеллажами, лежала целая куча истощенных и голых трупов.

– Что там делают эти мертвые тела?

– На самом деле, вопрос должен звучать по-другому: что там делают книги? – Я рассмеялся и отпил вина. Это был глупый ответ, но что должен был отвечать, чтобы не умалить свою Собственную работу? Если бы я думал, что «Букинистический магазинчик № 1» нуждается в пояснениях, я бы составил сопроводительный текст и прикрепил его к раме. Но самое главное, я не смог сходу придумать ответ, который бы не приоткрыл Кэролайн доступ к моим внутренним кошмарам.

– Хорошо, что там делают книги? – продолжала упорствовать Кэролайн.

Но с этим было уже проще.

– В этом магазинчике собраны знания, которые уже никому не нужны. Букинистические магазины, набитые отвернутым знанием, эти прибежища для неудачников и изгоев в кожаных переплетах, олицетворяют собой бессознательный разум буржуазного общества.

Но Нюш по-прежнему думала только о трупах. Нежно взяв мужа под руку, она объявила, что ей кажется странным, что тогда как поэзия Поля исполнена красоты, утонченности и любви, все, что представлено на этой выставке, совершенно не сочетается с поэзией. Как-то само собой получилось, что наша группа сместилась чуть в сторону, и теперь мы стояли перед картиной Марселя Жана «Rue coupee en deux», на которой безногая и безрукая женщина стояла на пьедестале, и из ее разъятой утробы тянулось белое полотно. Нюш указала в другой конец зала, на «La Роирее» Ганса Беллмера, куклу, чьи руки и ноги были вывернуты под такими немыслимыми углами, что это сразу же наводило на мысли о девушке, которую только что изнасиловали.

– Сюрреализм призван шокировать и возмущать чувства, -пояснил Оливер. – Тело женщины – хрупкое и уязвимое, и именно эти два качества придают шоковую выразительность данным работам.

Слова Оливера не убедили Нюш, и я уже собирался ему возразить – относительно его замечания, что женщины на этих сюрреалистических картинах выступают как отражения иррационального и являются боготворимыми иконами абсурда. На мой взгляд, женщины на этих картинах символизировали необходимое противодействие мужскому рационализму. Однако я не успел сформулировать и высказать свои мысли, потому что к нам подошел Хорхе с чем-то, что оказалось Шейлой Легге. Я говорю «с чем-то, что оказалось Шейлой Легге», потому что то, что представил нам Хорхе, было им обозначено как иллюзорный Фантом Сексапильности, а что мы увидели, представляло собой человеческую фигуру в длинном платье из белого атласа и черных кожаных перчатках, с огромным букетом роз вместо головы. Шейла Легге поистине была наряжена в тайну. Хорхе с Шейлой решили, что люди должны это видеть, и Шейла сейчас собиралась отправиться на Трафальгарскую площадь, чтобы там ее сфотографировали газетчики. Хорхе очень настаивал, чтобы мы пошли с ними. Хотя я с надеждой припрятал в карман свой пустой бокал, вино закончилось уже давно. Мы решили, что нам действительно не помешает пройтись и подышать свежим воздухом.

Нюш пошла за пальто. Пока мы ждали ее у выхода, Кэролайн вдруг обернулась ко мне и, положив руки мне на плечи, буквально прижала меня к стене. Испытующе заглянув мне в глаза, она сказала:

– Я тебя люблю.

Я беспечно пожал плечами и улыбнулся.

Нед куда-то пропал. Вероятно, отправился утешать Феликс. Членов оргкомитета тоже не было видно. Как бы там ни было, большая компания сюрреалистов (и в том числе «Серапионовы братья») отправилась следом за иллюзорным Фантомом Сексапильности в ее сюрреалистическом странствии на Трафальгарскую площадь под свист мальчишек-разносчиков. Мы являли собою достаточно причудливую процессию. Помню, мы с Кэролайн шли вместе с Максом Эрнстом, и Макс, которого я к тому времени знал достаточно хорошо, рассказывал нам о повелителе птиц Лоплопе, гигантской птице, его музе и одновременно жестоком преследователе. Макс с Кэролайн интересовались, если ли у меня такая же муза.

И здесь мои воспоминания о той безумной прогулке по Пиккадилли в июне 1936-го года заходят в тупик. Я проверял себя сотни раз. Просматривал старые газеты, справлялся по книгам по истории искусства и даже расспрашивал Роланда Пенроуза. И теперь я доподлинно знаю, что мы не могли разговаривать с Максом Эрнстом, потому что в 1936-ом году он ни разу не приезжал в Англию. Весь июнь он провел во Франции. И все же я помню тот разговор, и помню самого Макса -его голову, похожую на сводчатый купол собора, его роскошную седину, острый нос, его удивительно поэтичные высказывания о живописи и о том, как Лоплоп помогает ему в работе -и все это на фоне тоскливой архитектуры дипломатического представительства какой-то из стран Содружества на Пэлл-Мэлл, то ли Канады, то ли Австралии. Мои воспоминания об Эрнсте в тот день – это ложные воспоминания, и таких было немало, просто в данном конкретном случае мне выдалась редкая возможность проверить себя.

Но почему я решил, что в тот день мы с Кэролайн шли вместе с Эрнстом, и он рассказывал нам о себе и делился самым сокровенным? Какое подлинное воспоминание скрывается за этой фантомной памятью? С кем мы шли, с кем разговаривали в тот день? Я не знаю, не помню. Если бы Кэролайн была рядом, мы бы сравнили наши воспоминания, но ее нет. Она бесследно исчезла и забрала с собой немалую часть моего прошлого. Она украла мою память, и я осуждаю ее за это.

Та же проблема, но немного другого свойства, возникает у меня и с лекцией под названием «Паранойя, прерафаэлиты, Харпо Маркс и иллюзии», прочитанной – в вернее, непрочитанной – Сальвадором Дали в Конуэй-Холле дней десять спустя. Дали пытался читать свою лекцию о параноидально-критическом восприятии, нарядившись в водолазный костюм, из-под шлема которого доносился приглушенный и совершенно невнятный даже не голос, а просто звук. Дали отчаянно махал руками, и вскоре стало понятно, что он задыхается. Гала Дали бросилась на сцену и принялась стучать по заклепкам, которыми крепился шлем. Ей помогали организаторы. Люди в зале смеялись и аплодировали, ни на секунду не усомнившись, что все так и задумано, и драматическая ситуация была специально разыграна экстравагантным художником, но потом Гала сказала мне, что Сальвадор действительно чуть не умер. Все это было заснято на кинопленку. Есть фотографии, есть репортажи в прессе. Ни один отчет о Первой международной выставке сюрреалистов в Лондоне не обходится без упоминания об этой попытке Дали совершить погружение на глубину бессознательного. Проблема в том, что теперь я не помню, был я на лекции или нет. Наверное, все-таки был, но, опять же, не исключено, что мои воспоминания – это лишь компиляция, составленная на основе рассказов и документальных свидетельств других.

Но как бы там ни было, когда мы шли по Пэлл-Мэлл, я уверен, что помню, как Кэролайн по-хозяйски взяла меня под руку, хотя, может быть, это тоже ложное воспоминание. На Трафальгарской площади к иллюзорному Фантому Сексапильности Шейле слетелись фотографы и голуби. Голуби садились ей на плечи, что добавляло причудливой странности ее образу. Прохожие останавливались и смотрели. Один из них, судя по виду – начинающий городской джентльмен, обратился к Кэролайн, которая к тому времени уже отпустила мою руку, сходила купила пакетик крошек и теперь кормила голубей. Видимо, она производила впечатление самой вменяемой и нормальной из всей нашей компании.

– Что происходит? Это что? Какой-то студенческий розыгрыш?

– Это иллюзорный Фантом Сексапильности, – уверенно ответила Кэролайн. – Сюрреалистическая манифестация бессознательного, – добавила она чуть менее уверенно.

– Прошу прощения, не сочтите меня за дремучего дурака – кстати, меня зовут Клайв Джеркин – но мне это ни о чем не говорит. Что значит «сюрреалистическая»? Это какая-то политическая партия?

Несмотря на признание в дремучем невежестве, он показался мне человеком далеко не глупым. Его лицо с чертами проказливого эльфа и блестящие проницательные глаза выдавали наличие живого пытливого ума.

Кэролайн терпеливо объяснила:

– Сюрреализм – это движение, которое пытается вывести человека за пределы его ординарного мышления, помочь ему освободиться от узости предубеждений и… э… показать человеку реальность такой, какой он раньше ее не видел. Он выходит за рамки здравого смысла и обретает иной, высший смысл.

– Черт возьми! Звучит странно, но интересно. Вы позволите мне чем-нибудь вас угостить, пригласить в кафе, может быть? Мне очень понравилось, как вы объясняете, и мне бы хотелось в ответ сделать вам что-то приятное.

Кэролайн вдруг застеснялась и решительно покачала головой. Она подошла ко мне и опять взяла под руку. Городской джентльмен приподнял шляпу и пошел дальше своей дорогой. Потом к нам подошел Хорхе. Сказал, что все решено. Элюары считают, что в Лондоне слишком жарко, и поэтому завтра мы -Хорхе, Поль, Нюш и я с Кэролайн – едем на целый день в Брайтон.

 

Глава седьмая

Гала Дали и Оливер тоже выразили желание поехать в Брайтон, так что нам были нужны две машины. Нам удалось говорить Монику отвезти половину компании в ее «Форде» – в обмен на интервью с полем Элюаром. И вот в субботу мы с Хорхе и Оливером выехали пораньше, чтобы забрать Кэролайн из Патни, а Моника поехала в отель – за Элюарами и Галой. (Сальвадор Дали сказал, что хотел бы поехать с нами, но него на сегодня назначена встреча с Эдвардом Джеймсом по поводу оформления новой квартиры миллионера на Уимпол-стрит. Однако теперь, уже в ретроспективе, я пришел к мысли, что тогда Гала просто не захотела, чтобы Дали ехал с нами.) Кэролайн ждала нас на улице, у ворот своего дома. Когда она садилась в машину, я заметил, что из окна на втором этаже на нас внимательно смотрит женщина в пестром цветастом халате: мама Кэролайн.

Кэролайн наклонилась вперед и тронула Хорхе за плечо.

– Хорхе, хочу тебя кое о чем спросить. Бренда, моя подруга, вчера увидела твою машину, а вечером она заходила ко мне

спросила, какая это машина. Я сказала, что синяя, а она сказала, что это совсем не смешно. Ей интересно, что это за марка, а я совершенно не разбираюсь в автомобилях. Что это за арка?

– Это «Испано-Сюиза», – невыразительно проговорил Хорхе.

– «Испано-Сюиза», «Испано-Сюиза». Я лучше запишу, а то забуду. – Кэролайн помолчала, а потом с чувством проговорила: – Какой сегодня чудесный день!

На это Хорхе ничего не сказал, и какое-то время мы ехали молча. Хорхе был скован и напряжен. Для него знакомство с «Серапионовыми братьями» было чем-то сродни затяжной дружеской пьянке, на которой он периодически появлялся незваным гостем и снабжал всех спиртным, но не чувствовал себя «своим»

и поэтому вечно испытывал неловкость. В тех редких случаях, когда он пытался принимать участие в разговорах, его неуклюжие замечания, как правило, клали конец всей дискуссии.

Когда же мы выехали на шоссе, разговаривать стало уже невозможно, потому что свистящий ветер относил прочь все слова. Кэролайн прикрыла лицо шарфом и сидела, тесно прижавшись ко мне.

Мы мчались вперед, мимо высоких зеленых изгородей, обгоняя велосипедистов, телеги с сеном и пешеходов. Я смотрел на пейзаж, проплывающий мимо, и пребывал в полной растерянности. Я – англичанин, я родился и вырос в этой стране, но она все равно представляется мне чужой. Деревья сплетались ветвями, нависая над самой дорогой, а я даже не знал названий этих деревьев. Зеленые ограждения пестрели цветами, но как называются эти цветы, я, опять же, не знал. Я видел людей, которые трудились в полях – но что они делали, оставалось для меня загадкой. Пешеходы махали нам, когда мы проезжали мимо, а я размышлял про себя, какого черта их дернуло гулять по проселочным дорогам.

На въезде в Брайтон мы встретились с Моникой и остальными, и дальше поехали вместе. Хотя мы выехали из Лондона достаточно рано, на пляже уже было жарко. Мы сняли купальную кабинку. Первыми переоделись женщины, потом – мужчины. Когда я вышел, Кэролайн с Нюш уже бежали к воде. Перед тем, как войти в море, они безотчетно подтянули края своих купальных костюмов, чтобы лучше прикрыть ягодицы.

Мы с Полем и Хорхе тоже пошли купаться. Всякий, кто читал Фрейда достаточно вдумчиво (а все «Серапионовы братья», конечно же, изучали его работы), когда входит в воду – в любую воду, – представляет себя метафорически погружающимся в глубину бессознательного. Я окунулся в зеленый сумрак, и у меня перехватило дыхание – вода была очень холодной. Я быстро всплыл на поверхность, и ко мне подплыла Кэролайн. Ее длинные темные волосы, упавшие на лицо, были похожи на черную вуаль. Она откинула их назад, и мы поцеловались. Ее губы были солеными и прохладными. Хорхе надул пляжный мяч, и мы с Кэролайн затеяли волейбол на мелководье. Мы резвились, как дети, под наблюдением нашего неулыбчивого аргентинца. Оливер с Галой остались на берегу. Было вполне очевидно, что Гала не любит море, и я подумал, что она поехала с нами в Брайтон лишь для того, чтобы быть рядом с Полем. Хотя я так и не понял, оставались ли они с Полем любовниками до сих пор. Гала сидела на гальке и с неодобрением поглядывала на нас своими незабываемо черными, глубоко посаженными глазами, знакомыми каждому по картинам ее знаменитого мужа. Оливер сидел рядом с ней, и через какое-то время Гала достала из сумки колоду Таро и предложила ему погадать. Мы наблюдали за тем, как она говорит и машет руками наподобие цыганки. Пару раз она указала на нас, но мы были достаточно далеко и не слышали, что она говорила, и я так и остался в неведении относительно будущего Оливера.

Моника тоже не стала купаться. Она привезла с собой целую кипу газет и уселась читать. Почти в каждой газете была статья о выставке сюрреалистов, и, пока мы вытирались и сохли, Моника с Оливером зачитывали нам вслух избранные отрывки. Например, отзыв Дж.Б. Пристли, который сказал, что сюрреалисты «стоят за насилие и невротическое безумие. Они подлинные декаденты. У них за спиной – мрачные сумерки варварства, и эта тьма скоро затянет все небо, и наступит еще одна долгая ночь человечества». Дальше он называл нас охотниками до нездоровых сенсаций и сексуальными извращенцами. Помню, я высказался в том смысле, что все это особенно несправедливо сейчас, когда мы только что искупались и очень бодро сыграли в мячик. Интересно, а чем занимался сегодня сам Пристли? Вряд ли чем-то хотя бы на треть столь же здоровым. Наверняка он все утро сидел, выковыривал остаток недокуренного табака из своей отвратительной трубки.

Оливер развил мою мысль:

– Надо устроить сюрреалистический день здоровья с подвижными играми и спортивными состязаниями, и пригласить поучаствовать нашего жизнерадостного Джека Пристли. Kraft durch Unheimlichkeit, Сила в нелепых причудах, вот наш победный девиз.

Поля слегка озадачила фраза Пристли, что сюрреалисты – охотники до сенсаций.

– А что в этом плохого, стремиться к сенсации? – пробормотал он. – Все поэты стремятся к сенсации. А иначе зачем существует поэзия?

Эта последняя фраза послужила сигналом для Моники и стала началом ее интервью. Элюар говорил без запинки, легко и свободно, хотя и с неким дельфийским налетом двусмысленности, как прирожденный оракул. Я был рядом и слышал, что он говорит. Насколько я понял, он относился к поэзии как к силе, способной вызвать и осуществить политические изменения, и был искренне убежден, что место поэта – на баррикадах. Поэт -не тот, кто вдохновляется, а тот, кто вдохновляет. Вдохновенное слово поэта вернет рабочему классу естественную поэзию, которую у него отобрали капиталисты. Элюар процитировал Лотре-амона: «Поэзия должна твориться всеми, а не одиночками».

Элюар принялся рассуждать о неудачах Народного фронта во Франции, и Оливер, который ненавидел политику, заскучал и перебрался поближе к Кэролайн.

– А каково ваше мнение? Я уверен, у вас есть занятие поинтереснее, чем читать стихи.

– Но мне нравятся стихи. Я сейчас как раз читаю Бодлера. «Les Fleurs du mal». Вы читали?

Он не читал, и как-то даже слегка растерялся. Кэролайн продолжала, обернувшись ко мне:

– Бодлер такой мрачный, правда? И очень грустный. Непонятно, как ему удавалось писать стихи, если он постоянно грустил. У него все так красиво, и так зловеще. Он саму красоту превращает в ужас. И тем не менее, он любил кошек, и вообще все хорошее. И еще он любил море.

Она неожиданно выпрямилась и, глядя на море, прочитала чистым и звонким голосом:

Homme libre, toujours tu cheriras la mer! La mer est ton miroir; tu contemples ton ame Dans le deroulement infini de sa lame, Et ton esprit n’est pas un gouffre moins amer…*

* Свободный человек, от века полюбил

Ты океан – двойник твоей души мятежной;

В разбеге вечном волн он, как и ты, безбрежный,

Всю бездну горьких дум чудесно отразил.

Отрывок из стихотворения Бодлера «Человек и море» в переводе Эллиса.

Она прочитала все четыре строфы «Человека и море», и Элюар оборвал свои рассуждения о роли поэта в политике и замолчал, с любопытством глядя на Кэролайн. Оливер сидел с отвисшей челюстью. «Маленькой мисс машинистке» все-таки удалось произвести на него впечатление.

– Ничего себе, – выдохнул он.

Кэролайн улыбнулась и снова легла на горячую гальку. Она прильнула ко мне и прошептала на ухо:

– А ты бы хотел, чтобы я была Бодлеровской женщиной, искушенной и утонченно порочной, с острыми зубками и жестокой душой? Тогда мы смогли бы жить вместе в усыпанной драгоценностями нищете. И мы не слишком печалились о нищете, пока у нас были бы драгоценности.

Мы снова поцеловались. Она была такой мягкой и влажной – я словно тонул в ином море.

– Знаешь, ты на меня плохо действуешь. Ты – как шоколадный торт, такой же вкусный и вредный, – прошептала она. – Когда мы с тобой поцеловались в парке… я в первый раз целовала мужчину. Но ты не мог меня видеть, и мне казалось, что так безопаснее.

Я ничего не ответил, и она продолжала:

– У меня странное чувство. Я как будто росла в аквариуме, а ты пришел и его разбил. Мама с папой так меня оберегали, пытались спасти меня от «того самого человека». И вдруг появляешься ты, и я вдруг понимаю, что ты совершенно не «тот человек». Тот должен быть правильным, а ты неправильный. И мне это нравится.

Мы еще долго лежали, обнявшись, а потом Нюш, Гала и Оливер захотели пройтись по пляжу, поискать интересные камушки и деревяшки, и сказали, что мы непременно должны пойти с ними. Мы бродили по пляжу достаточно долго и отошли далеко от пирса, так что он пропал из виду. Прежде чем возвращаться, мы сели передохнуть. Оливер был само обаяние. Он хотел получить членство в «Магическом круге» и рассказал о своей подготовке к вступительному экзамену, а потом показал несколько фокусов на Галиных картах таро. После этого он принялся вынимать камушки из ушей всех присутствующих. Заливаясь безумным смехом, он сказал Нюш:

– Видите, у меня нет рукавов, чтобы что-то в них прятать. Однако повсюду в пространстве существуют невидимые карманы, и в них можно спрятать, что хочешь. Все дело в том, чтобы отвлечь внимание зрителей, пока ты шаришь в карманах пространства.

Как оказалось, Нюш не особенно понимала разницу между фокусом и волшебством. Я объяснил ей, что разница существует, причем разница принципиальная, и что Оливер не верит в волшебство. Но тут Оливер прекратил улыбаться и оборвал меня на полуслове. Он смотрел на меня как-то странно, как будто я чем-то его напугал, и теперь он меня боится.

– Еще два дня назад я бы полностью согласился с Каспаром. Но теперь я уже не настолько уверен… Нет… я уверен, но я не уверен, в чем именно…

Он растерянно замолчал, не зная, что еще можно сказать, и надо ли говорить вообще. А потом, к моему крайнему изумлению, он рассказал нашим спутницам о спиритическом сеансе на недавнем собрании «Серапионовых братьев» и о явлении духа по имени Стелла, которая под конец впала в ярость и едва не сломала планшет.

– Это имя меня зацепило, – признался Оливер. – Оно показалось мне значимым, символичным, хотя, почему – я не знаю. Я решил не забивать себе голову и сосредоточиться на репетиции номеров, которые я собираюсь представить приемной комиссии «Магического круга». А потом неожиданно я вспомнил, где я встречал это имя – Стелла.

Оливер выдержал паузу. Он был похож на трагического актера, причем похож даже внешне. Надо сказать, выглядел он потрясающе. Мне кажется, я даже знаю, почему он в тот день не купался: боялся, что у него потечет тушь.

– Вы, наверное, знаете, что название нашего объединения, «Серапионовы братья», происходит от одноименного сборника рассказов Эрнста Теодора Амадея Гофмана, немецкого композитора и писателя, жившего в девятнадцатом веке. Там есть персонаж, отшельник Серапион, который рассказывает удивительные истории и безоговорочно верит в безграничную силу воображения. Так вот, буквально на днях я совершенно случайно купил в букинистической лавке жизнеописание Гофмана Генри Клюта. Как оказалось, у Гофмана была непростая жизнь, в нищете и лишениях. В книге подробно разобраны истоки странных и жутких историй писателя, там написано о его страшной болезни, и вечном страхе сойти с ума, и злосчастной любви к молодой девушке, которую Гофман увидел на балу в Берлине. Гофман увидел ее и понял с первого взгляда – или ему так показалось, – что они предназначены друг для друга самой судьбой, и что их свел не случай, а притяжение двух родственных душ, и что их любовь будет вечной. Но этому не суждено было сбыться. Хотя Гофман действительно был тяжко болен, а девушка, такая прекрасная и сияющая в своем восхитительном бальном наряде, казалась самим воплощением юности и здоровья, на самом деле, она доживала последние дни. Стелла – так ее звали -умерла от чахотки еще прежде, чем Гофман решился признаться ей в любви.

– Мы, «Серапионовы братья», дети Гофмана, если угодно, приучили себя постоянно держаться настороже, чтобы узнать и откликнуться на эти таинственные судьбоносные откровения, которые все остальные называют «случайностями». Чудесное откроется только тому, кто готов к восприятию чуда. Я сразу понял, что имя Стелла – не случайность. Это был знак, посланный мне сквозь века, как свет далекой звезды. Я стал одержим этим именем, Стелла – что означает «звезда». Я думал о нем непрестанно, оно билось в моей голове в такт биению сердца. И вскоре мне стало ясно, что я влюбился в девушку по имени Стелла, влюбился просто за звук ее имени. Я действительно одержим. Amour fou, безумная любовь – вот название для моего состояния.

– Но как человеку добиться любви бестелесного призрака? Я не знал, да и откуда мне было знать. Но я сделал все, что было в моих силах. Навел порядок в моей грязной берлоге на Тоттенхэм-Корт-роуд, украсил ее, как мог, и в назначенный вечер накрыл ужин на двоих, зажег свечи, усыпал стол живыми цветами. Я не ждал, что она придет, моя бесплотная возлюбленная, но я сел за стол, и, пока ел, разговаривал с темнотой по ту сторону зыбкого света свечей. Сначала я лишь повторял ее имя: «Стелла, Стелла, Стелла, Стелла, Стелла». Всю свою силу воли я направил на визуализацию грезы о той реальности, что могла быть обозначена этим именем. «Стелла, я люблю тебя. Стелла, я буду служить тебе вечно, и поклоняться тебе, как богине. Стелла, я беден, но я обязательно разбогатею, если богатство сделает тебя счастливой. Да, я беден, но я талантлив… Нет, буду честным. Я – гений. И как писатель, и как иллюзионист. Я не бахвалюсь и не обманываю себя, потому что я вижу свои недостатки столь же ясно, как вижу достоинства. Мои недостатки… Я не буду, не должен скрывать от тебя свои слабости, Стелла. Ты узнаешь меня таким, какой я есть на самом деле. Ты узнаешь, что я тщеславный и очень завистливый. Мне нужно признание, нужно быть лучшим, и если при мне превозносят кого-то другого, меня это бесит. Я хочу, чтобы меня любили, но не решаюсь просить о любви. Меня больше тянет к мужчинам. Я боюсь женщин, всегда боялся. И только теперь, в первый раз в жизни я понял… почувствовал, что женщину можно любить».

Теперь уже я сидел слушал, разинув рот. Меня поразило это откровение. Я ни разу не слышал, чтобы Оливер рассказывал о себе с такой беспощадной искренностью, и не знал, что мой друг способен на такой проницательный самоанализ. Сперва я подумал, что Оливер просто дурачится: то ли действительно придуряется, то ли отрабатывает на нас замысел очередного готического рассказа в манере Шеридана ле Фаню или того же Гофмана. Может быть, в скором времени мы увидим его в напечатанном виде, скажем, в «Blackwood’s Magazine». Но нет, это было совсем не похоже на всегдашний экспериментальный стиль Оливера, и к тому же, все было слишком серьезно и чересчур откровенно.

– Но я же из «Серапионовых братьев», – Оливер по-прежнему обращался к невидимой Стеле. – И я знаю, что надо делать: тренировать свою волю, чтобы ей покорилось пространство и время. Моя безграничная воля – вот источник моей гениальности. Человек либо относится к этому очень серьезно, либо вообще не задумывается об этом. Я – воплощение абсолюта, для которого не существует границ, и моя любовь к тебе, Стелла, в каком бы облике ты ни явилась, она тоже не знает границ. Я уверен, что мне удастся добиться успеха в жизни, но успех придет легче, и его вкус будет слаще, если ты будешь со мной, и мой гений прославит тебя в веках. Стелла, Стелла, Стелла. Приди ко мне, умоляю. Бедняга Гофман был болен и слаб. А я молодой, сильный, решительный. И, самое главное… да, сейчас я скажу очевидную вещь… но самое главное, я живой, а кости Гофмана давно обратились в прах.

Глаза Оливера горели огнем. И это не просто метафора. Они действительно сверкали, словно подсвеченные изнутри. Мне показалось, что у него сводит челюсти, и ему было трудно произносить слова.

– Весь вечер я говорил, обращаясь к пустой комнате. Покончив с ужином, я продолжал говорить в пустоту, но теперь я достал карты и затеял показывать фокусы, надеясь тем самым развлечь свою гостью, которой не было. И уже после полуночи – да, вскорости после полуночи – я вдруг почувствовал, действительно почувствовал, я не мог ошибиться, как что-то холодное и невесомое на миг прикоснулось к моему затылку. Это был поцелуй призрачной девы.

Жаркое солнце сияло в безоблачном небе. Слушая Оливера, я рассеянно наблюдал за детишками, которые строили замки из гальки, и за стариками, которые, закатав брюки повыше, безмятежно бродили по кромке прибоя. Этот пляж, залитый солнцем, и то, что сейчас говорил Оливер – это было настолько несовместимо, что меня бросило в дрожь. Я, конечно, не верил в существование Стеллы, призрака или вампира, но мне стало страшно, что мой друг сходит с ума.

Оливер натянуто улыбнулся и замолчал, глядя в пространство. Потом он обернулся ко мне с Кэролайн.

– Может быть, это был поцелуй абсолюта. Или же обещание грядущей любви. Но как бы там ни было, меня в первый раз в жизни поцеловала женщина. И что теперь? Я не знаю. Для того чтобы идти вперед, нужна карта, а у меня ее нет. Я знаю только одно: моя страсть к этой женщине – это священная страсть. И еще я уверен, что когда-нибудь в будущем, так или иначе, она явится мне во плоти, и тогда наша любовь совершится. Знаете, у меня ощущение, что я могу загипнотизировать реальность и заставить ее стать такой, какой нужно мне.

Он опять замолчал и задумался, словно решая, продолжать или нет. А когда снова заговорил, его тон сделался более будничным и прозаичным:

– Я хочу подготовиться к этому дню и собираюсь купить диван или кушетку… нет, лучше диван… красный бархатный диван, на котором мы со Стеллой займемся любовью. Я заложил все, что осталось от фамильных драгоценностей Зоргов, но мне все равно не хватает на новый. Придется брать подержанный. Беда в том, что я еще никогда не покупал мебель. Я просто не знаю, как это делается. Может быть, вы мне подскажете или даже поможете выбрать?

Кэролайн решительно покачала головой. Мне показалось, что ей было страшно. Этот новый и странно серьезный Оливер ее пугал. Нюш тоже разволновалась, и только Гала сидела, как ни в чем ни бывало, и улыбалась, щурясь на солнце, словно она и не слышала, что говорил Оливер. Оливер пожал плечами и больше не заговаривал о Стелле. Минут через пять мы поднялись и пошли обратно. Нюш, которая раньше работала манекенщицей, была стройной и худенькой молодой женщиной с совершенно очаровательным нежным личиком. На обратном пути она рассказала мне о своем детстве в Германии, о своих фантастических снах и коллажах, которые она составляла по мотивам этих сновидений.

После того, как Кэролайн прочитала по памяти Бодлера, и особенно после ошеломительных откровений Оливера о его призрачной страсти, я бы нисколько не удивился, если бы и Поль Элюар тоже сразил нас каким-нибудь неожиданным талантом типа умения плясать чечетку или играть на укулеле. Но нет. Они с Моникой просто сидели и разговаривали. Мне показалось, что Моника пытается разъяснить ему принципы и убеждения «Серапионовых братьев».

Так прошел день. Мы купались, играли в мяч. Поль посоветовал Кэролайн, кого еще из французских поэтов ей стоит прочесть. Они с Нюш настойчиво приглашали нас к себе в Париж. Сказали, что следует всячески укреплять связи между британскими и французскими сюрреалистами, и что Кэролайн, которая, как оказалось, еще никогда не была за границей, непременно должна посмотреть Париж. Они заставили ее клятвенно пообещать, что она непременно приедет во Францию вместе со мной, и Поль подарил ей сборник своих стихов с автографом, причем она вдруг застеснялась, и ему пришлось долго ее уговаривать принять этот скромный подарок. Я сделал несколько быстрых набросков, нарисовал Кэролайн, потом – Поля с Галой. Поль с Галой время от времени целовались, но Нюш как будто было все равно. Моника что-то строчила в своем блокноте, Хорхе задремал, а Оливер сел чуть в сторонке и погрузился в раздумья. Потом, помню, мы с Кэролайн говорили о том, что я мог бы иметь неплохой дополнительный доход, рисуя плакаты для железнодорожных или автозаправочных станций.

Я часто вспоминаю тот день. Если бы я обладал сверхъестественным даром Серапиона, я бы, наверное, остался в том дне навсегда, и до конца своих дней играл в мяч с Кэролайн и слушал рассуждения Поля о поэзии любви. Но вот что любопытно: меня не покидает свербящее чувство – смутное, странное, неуловимое, – что я в тот день провалил некий экзамен, о котором я даже не знал, что он был.

Пришло время ехать домой. Уезжать никому не хотелось. Кэролайн потеряла туфлю, и я донес ее до машины на руках. Не сказать, чтобы она была легкой, но мне было не тялсело. Потому что я был влюблен. Когда мы приехали в Лондон, Хорхе решительно заявил, что не повезет Кэролайн домой, потому что она непременно должна посмотреть его скромное жилище. Потом он вызовет ей такси и оплатит дорогу, и вовсе не в качестве одолжения. Дом Хорхе действительно стоил того, чтобы на него посмотреть. Он был одним из чудес и диковин Лондона и в каком-то смысле служил компенсацией его, в сущности, неинтересной и пресной личности. Хорхе жил в сделанном на заказ автоприцепе, который он называл своей «Колесницей», и который в то время стоял в переулке у Парк-Лейн. Он любил повторять, что когда-нибудь доедет в своей колеснице до самого Китая, и откроет отсталым вождям прелесть сюрреализма и, разумеется, будет курить только опиум.

Хотя в автоприцепе у Хорхе были предусмотрены две крошечные комнатушки для дворецкого и прислуги, он договорился с администрацией одного из отелей Мейфэра, чтобы к нему ежедневно ходила горничная. Стены в комнатах самого Хорхе были обтянуты алой кожей, а все двери сделаны из красного дерева. Кэролайн, которая всю дорогу до Лондона просидела какая-то сонная и погруженная в свои мысли, вновь оживилась. Она пришла в неподдельный восторг и повела себя точно так же, как в свой первый визит в мою студию на Кьюбе-стрит. Она ходила по комнатам, открывала шкафы, нажимала на кнопки. Например, на панели в гостиной был один рычажок, если нажать на него, из стены выезжали два раскладных кожаных кресла, а если нажать на другой рычажок, прямо из пола вырастал карточный столик – и все это под потолком, выложенным мозаикой из искусственных глаз.

Хорхе наблюдал за восторженной Кэролайн с совершенно блаженным видом. Я так думаю, для него демонстрация богатства была гораздо приятнее секса.

– Меня всегда привлекала броская, неряшливая простота кочевой цыганской жизни, – сказал он, усмехнувшись.

– Замечательный дом! – отозвалась Кэролайн. – Ты счастливчик, Хорхе!

– Да, наверное. Хотя я считаю, что счастье не в деньгах. Но, если подумать, на кой черт нам счастье?

 

Глава восьмая

В Париж мы поехали в ноябре. Я был рад возможности уехать из Англии. Нед почти еженедельно читал братству пространные лекции о раскрепощении духа, которое проистекает из разделения сексуального удовлетворения и стремления к продолжению рода, и непрестанно твердил, что пора проводить задуманную оргию и решительно рвать «буржуазные и псевдосемейные узы». Что касается Оливера, то теперь, когда его приняли в «Магический круг», тщеславие моего друга не знало границ. Похоже, он возомнил себя этаким современным графом Калиостро или Распутиным, хотя, на мой скромный взгляд, он был просто талантливым фокусником, умеющим обращаться с колодой карт. Его одержимость усопшей подругой Гофмана не ослабла со временем, и, насколько я знаю, он действительно приобрел красный диван в надежде когда-нибудь воплотить на нем свои некрофилическйе фантазии. Маккеллар, когда мы рассказали ему о Стелле, решил, что это безумно весело и тут же устроил потешный спиритический сеанс с целью призвать дух Гагулы.

– Гагула! Гагула! Приди, чернокожая чертовка. Я знаю, ты прячешься в сумраке, где-то рядом. Я заклинаю тебя: приди! Ты черна телом и все же прекрасна. Погоди, я еще до тебя доберусь, и ты сама сбросишь набедренную повязку!

Однако я уже закончил свои иллюстрации к «Детству и отрочеству Гагулы», и мы с Маккелларом стали видеться реже.

Кэролайн сказала родителям, что едет во Францию с Брендой. Меня удивила ее решимость поехать в Париж, равно как и готовность соврать родителям.

Сразу с вокзала мы отправились pied a terre* на квартиру, которая принадлежала Хорхе, и которую он сдал нам «за так» на неделю. Дом стоял на Монмартре, буквально в двух шагах от Пляс-Пигаль. Поскольку Хорхе всегда ночевал у себя в «Колеснице», мне было не очень понятно, зачем он купил эту крошечную квартирку. Хотя кое-какая догадка мелькнула, когда я увидел внушительную коллекцию порнографии на полках в нише над кроватью. Там присутствовали современные сюрреалистические образцы – фотографии Мэна Рэя и Беллмера, и проза Дали – но большую часть этой поистине роскошной коллекции составляли анонимные или якобы анонимные авторы и художники девятнадцатого столетия. По вечерам, когда мы с Кэролайн возвращались усталые и запыхавшиеся после долгих прогулок по городу, мы изучали альбомы и книги, зачитывали друг другу отрывки из предельно распутных, но при этом донельзя комических (непреднамеренно) диалогов, и озадаченно рассматривали иллюстрации и гравюры.

Здесь: как только вышли из поезда (фр.)

Меня особенно поразила одна гравюра, если не ошибаюсь, из книги под названием «Sombres dimaches»*. Все неделю, пока мы были в Париже, эта загадочная картинка, которую я обнаружил, рассеянно листая «Sombres dimaches», никак не шла у меня из головы. Я до сих пор ее помню в мельчайших деталях.

Молодая женщина в закрытом черном атласном платье стоит на коленях перед prie-dieu**. Боковая стенка prie-dieu густо покрыта ажурной резьбой в готическом стиле, и скамеечка, поэтому, напоминает церковные хоры в миниатюре. На скамейке лежит большая раскрытая книга, и женщина прижимается к ней грудью, положив голову на страницы. Лицо женщины, которое мы видим в профиль, исполнено мягкой смиренной покорности. Ее светлые волосы уложены в высокую прическу и убраны под широкополую шляпу с цветами, какие носили в 1890-х годах. Стены комнаты оклеены крапчатыми обоями, на которых едва различимы бледные цветы. В глубине помещения стоит кровать, наполовину закрытая белым пологом, ниспадающим откуда-то сверху, из невидимой зрителю точки. На стене, прямо над головой коленопреклоненной женщины, висит зеркало в богато украшенной овальной раме. Подол платья и нижние юбки у женщины задраны вверх, так что видны ослепительно-белые голые ягодицы. У нее за спиной стоит джентльмен в смокинге и с усами и задумчиво созерцает это почти светящееся великолепие. В одной руке он держит круглое зеркальце на длинной ручке. Рука, отведенная для замаха, неизбежно наводит на мысли, что он собирается отшлепать женщину зеркальцем. Лицо мужчины полностью видно лишь в зеркале на стене. Оно отражает тревожные, тягостные сомнения. В зеркальце в руках у мужчины отражаются ягодицы женщины. Однако подобные отражения просто физически невозможны, если исходить из расположения его лица, ее ягодиц и зеркал относительно друг друга в пространственной композиции. Быть может, все дело в некомпетентности художника, хотя я сомневаюсь. Эти неправильные отражения будили смутное чувство тревоги, но еще более тревожным мне представлялось общее настроение рисунка и застывшие позы персонажей. У меня было чувство, что я стал невольным свидетелем некоего ритуала, который происходит достаточно часто и лишь опосредованно связан с сексом. На рисунке все действие сдвинуто в угол, и мы не видим, что еще есть -в этой комнате, но мне почему-то казалось, что она очень маленькая, и за ней нет ничего, кроме множества точно таких же комнат – во всяком случае, очень похожих. И еще мне казалось, что в комнате душно, и то, что там происходит, происходило под вечер, в середине зимы – промозглой, сырой и тоскливой. Как я уже говорил, меня почему-то тревожила эта картинка. Она будила дурные предчувствия.

* Темные, пасмурные воскресенья (фр.)

** Скамеечка для молитвы (фр.)

Помню, когда я увидел ее в первый раз, я поспешно захлопнул книгу и спрятал ее под кровать. Я не хотел, чтобы Кэролайн увидела эту гравюру и испытала на себе ее тревожное воздействие. Но когда Кэролайн не было рядом, когда она выходила пройтись по магазинам или готовила еду, я доставал книгу и украдкой рассматривал ту гравюру. Меня словно тянуло к ней -вновь и вновь. Мной завладела нелепая мысль, что надо лишь изучить ее очень внимательно, вплоть до мельчайших деталей, и тогда мне откроются все ее тайны – тайны, сокрытые, может быть, в расположении теней, или в едва различимых узорах ковра, или в изгибе единственной видимой зрители брови коленопреклоненной женщины.

Что-то похожее у меня было с моими портретами Кэролайн. Каждый раз, когда я делал ее портрет, у меня никак не получалось передать настоящее сходство, я по сто раз переделывал свою работу – подправлял, улучшал, уточнял – и все равно чувствовал, что это не то. Это было лишь приближение к Кэролайн, а не сама Кэролайн. Я напряженно рассматривал ее лицо – такое прекрасное и удивительное, и в то же время такое обыкновенное, – в надежде в точности скопировать его на холст, и моя кисть продвигалась мелкими шажками по ее нарисованному лицу, как старательные, работящие насекомые. Мне никак не удавалось приникнуть в ее тайный мир. Она не давалась мне, ускользала, таилась. Я был уверен, что она что-то скрывает. И еще: она менялась. Может быть, эти неуловимые изменения были связаны с самим процессом позирования для портрета. Иногда, во время наших сеансов, по ее лицу вдруг пробегала сумрачная тень – словно облако, наплывающее на луну. Я уже начал думать, что никогда не узнаю ее настоящую, пока не познаю в библейском смысле: не распластаю ее на постели и не проникну в ее сокровенную глубину. К тому времени, когда мы собрались во Францию, я уже понял, что в качестве инструмента познания моя кисть доказала свою полную несостоятельность, но все еще возлагал надежды на свой пенис.

В частности, я очень надеялся на нашу первую ночь в Париже. Меня лихорадило в предвкушении, и мне с трудом удавалось скрывать нетерпение. На самом деле, мне кажется, что Кэролайн не могла не заметить моего возбужденного состояния. Как бы там ни было, она два часа просидела с ногами на застеленной кровати, рассматривая грандиозную коллекцию эротики, собранную Хорхе, после чего объявила, что, наверное, пора ложиться. Пока она была в ванной, я быстро сбросил с себя всю одежду и нырнул под одеяло. Кэролайн вернулась в комнату и начала раздеваться. Это было как ритуальное действо – восхитительные, отточенные движения и позы в строго определенной последовательности: наклониться и расстегнуть застежки на поясе для чулок, скатать чулки плавным движением сверху вниз, снять через голову платье, слегка выгнуть спину и завести руки назад, чтобы расстегнуть бюстгальтер. Кэролайн осталась лишь в трусиках и поясе для чулок. Она подошла к кровати и на миг замерла, слоено любуясь своим полуобнаженным телом в зеркале моих глаз.

Потом она сказала:

– Мы будем спать вместе, в одной постели, но только спать. В смысле, как брат с сестрой. Мне кажется, мы еще не готовы к чему-то большему.

Я принялся возражать, но она перебила меня:

– Каспар, не надо! Просто мы еще недостаточно хорошо знаем друг друга. Мне нужно время. А у нас оно есть, у нас впереди целая вечность. Прояви терпение, не торопись, чтобы ничего не испортить.

– А разве секс что-то портит?

– Господи, этого я и боялась. Каспар, прости меня. Когда я согласилась ехать с тобой в Париж, для себя я решила, что все у нас будет. Я имею в виду, постель. И ты купил мне билет, и за все заплатил, и вообще… Ты прости меня, дуру. Не знаю, что на меня нашло. Просто мне кажется, что сейчас это будет неправильно.

– Что будет неправильно?

– Не знаю. Я уже окончательно запуталась. Я не знаю.

– Ладно, ложись и перестань дрожать. И, пожалуйста, не плачь. Я тебя не укушу и не буду тебя насиловать.

Она с сомнением посмотрела на меня и прилегла на самый краешек кровати. Я придвинулся ближе к ней.

– Смотри, но руками не трогай, – сказала она.

И все-таки, несмотря ни на что, еще оставалась возможность, что ее «нет» означало «да». Может быть, ей хотелось, чтобы ее принудили к близости. Может быть, это был мнимый отказ, чтобы успокоить ее совесть или же спровоцировать меня на роль господина и повелителя? Как бы там ни было, я вожделел ее с такой силой, что у меня самого уже не было никаких сил.

– Кэролайн, что ты хочешь? Скажи. Что мне для тебя сделать? Для тебя я готов на все.

Она смотрела на меня очень серьезно.

– Правда?

– Если ты сейчас скажешь, чтобы я отрубил себе правую руку, я ее отрублю, не задумавшись ни на секунду.

– Я прошу лишь об одном: чтобы ты не настаивал с сексом сегодня. Не торопи меня, ладно? И, конечно же, я не хочу, чтобы ты отрубил себе правую руку. Она такая хорошая.

Она взяла мою руку и поцеловала в ладонь. Потом долго молчала, пристально глядя мне в глаза, и сказала:

– Но если ты говорил серьезно, тогда я хочу, чтобы ты сделал со мной то, что Нед делает с Феликс. Оближи меня всю. Если, конечно, тебе это будет приятно.

Я перебрался в изножье кровати и принялся облизывать Кэролайн ступни. Потом она перевернулась на живот, и мой язык заскользил по ее ногам. Она явно играла со мной в ту ночь, хотя я так и не понял, что это была за игра. Она играла моим желанием и в то же время, мне кажется, испытывала себя – насколько ей хватит решимости ему противиться. Пока я облизывал ей ноги, она рассеянно листала «Похотливого турка» из коллекции Хорхе.

– Восхитительно, – сонно пробормотала она, когда мой язык добрался до ее бедер, но когда он коснулся кружевного краешка трусиков, и я уже собирался стянуть их с нее, она перевернулась на спину и села, подтянув колени к груди.

– Ты испорченный гадкий мальчишка. – Она улыбнулась. -Но я тебе разрешаю меня обнять. Пока я засыпаю.

Я обнял Кэролайн и лежал, прижимая ее к себе и наблюдая за тем, как сон отбирает ее у меня.

В то первое утро в Париже я проснулся, разбуженный собственным криком. Я забыл предупредить Кэролайн, что такое случается со мной постоянно, и она испугалась, и набросилась на меня сверху, и прижала к кровати, словно я был каким-то припадочным, и меня надо было держать, пока не пройдет приступ, но потом, когда я ее успокоил, она улеглась на мне поудобнее и принялась перебирать волоски у меня на груди. Нам не хотелось вставать с постели, потому что погода в тот день совершенно не радовала. В квадрате окна виднелись крыши соседних домов, как будто накрытые промасленной тканью, окна, словно затянутые мутной пленкой, сумрачные дворы и унылые голуби – все такое же серое, как перламутровый тусклый свет того хмурого утра. Облака опустились, казалось, до самой земли, и я процитировал Кэролайн афоризм Малькольма де Шазаля: «Если бы не было тени, свет не смог бы кататься верхом на предметах, и солнцу пришлось бы ходить пешком».

Выходить не хотелось, и мы предпочли бы остаться дома, но в тот день нас ждали к себе Элюары. Настроение у Кэролайн было странным: не настолько подавленным, как у меня, но мне почему-то казалось, что ей неспокойно, и хочется бросить все и бежать без оглядки. Она действительно убегала, спасалась. Вот только вместе со мной или же от меня?

Идти было не близко, и последние два-три квартала мы буквально бежали, чтобы не опоздать к назначенному часу. Поль угостил нас анисовым ликером и тут же завел разговор о войне в Испании. Поскольку Нед не признавал политику, мы в «Серапионовом братстве» не особенно интересовались гражданской войной. Однако в Париже только о ней и говорили. Франко остановили на подступах к Мадриду, но все понимали, что это лишь временная отсрочка, и республиканское правительство перебралось из столицы в Валенсию. Элюар задавался вопросом, что в такой ситуации делать писателю или художнику. Чем он может реально помочь силам освобождения и прогресса? Потом мы сели обедать, и разговор перешел на менее серьезные темы. Нюш спросила, как мы с Кэролайн познакомились. Выслушав нашу историю (историю любви уж точно не с первого взгляда), Поль на полном серьезе высказал мысль, что это была гениальная идея, и что, пожалуй, ему тоже стоит пройтись по Парижу с завязанными глазами – чтобы лучше увидеть город. Пришло время прощаться. Мы договорились о следующей встрече. Кроме того, поскольку мне надо было увидеться с Андре Бретоном по одному деловому вопросу (который никак не касается этих ан-ти-воспоминаний, и я, поэтому, не буду вдаваться в подробности), Поль согласился представить меня лидеру сюрреалистов, хотя к тому времени они с Бретоном общались уже не так тесно, как прежде.

Мы целыми днями бродили по городу, исследуя Париж по канонам сюрреализма. Мы не пошли в Лувр (кладбище мертвого искусства). Мы не стали смотреть Триумфальную арку (торжество милитаризма). Мы далее не приближались к Эйфе-левой башне (монструозный, вульгарный кусок арматуры). Взявшись за руки, мы гуляли по улицам в откровенно немодyых arrondissemenls*, заходили в неприметные магазинчики и тихие кафе. Если мы забредали в тупик, мы всегда доходили до самого конца и только потом возвращались обратно; если нам попадалась лестница, мы обязательно поднимались по ней или спускались. Если статуя на площади стояла с поднятой рукой, словно указывая направление, мы шли туда.

Всякий раз, проходя мимо букинистической лавки, мы останавливались ненадолго, и я делал быстрые зарисовки. Кэролайн внимательно рассматривала витрины швейных мастерских и магазинов готового платья, и иногда заходила внутрь и беседовала с работницами ателье или с кем-нибудь из начальства. Ей хотелось побольше узнать о парижской моде. Когда мы гуляли, она то и дело указывала на платья, проходившие мимо, и распознавала изделия известных модельных домов: Скьяпарелли, Вионне и т.д.

До приезда во Францию она считала, что французский придумали садисты из министерства образования, чтобы мучить несчастных английских школьников. Теперь же она с изумлением обнаружила, что это живой, настоящий язык, на котором говорят настоящие люди. У нее был хороший французский, хотя, может быть, чересчур правильный. Я сам говорил по-французски достаточно бегло, но как-то коряво, и у меня в речи постоянно проскальзывали жаргонные выражения, которых я набрался за полгода в Марсельской тюрьме.

Все неделю, пока мы пробыли в Париже, в городе было пасмурно и сыро. Небо было похоже на мутную реку, и я рисовал себе в воображении, как в его сумрачной глубине проплывают снулые воздушные рыбы. Тяжелые капли воды набухали по краю навесов и на продрогших осенних листьях, а потом обрывались и падали в лужи. Гуляя по улицам с Кэролайн, я пытался смотреть на город ее глазами, и часто случалось, что, следуя за направлением ее взгляда, мой собственный взгляд натыкался на лужи, витрины и лица других мужчин. И постепенно я понял, что она изучала не воду, стекло и чужие глаза – она вглядывалась в себя. В свое отражение в парижских улицах. И мне нравилось сопровождать ее в этом поиске.

* Районы (фр.)

Город, захваченный влажной осенью, словно гнил на корню. Ржавые водосточные трубы сочились водой, дома покрылись лепрозойными пятнами шелушащейся краски. Помнится, самые модные кварталы казались особенно мрачными и гнетущими -подходящие унылые декорации для моей нереализованной страсти. Portes-cocheres* были вечно закрыты. Дома скрывались за темными деревьями, и зеленые ставни на окнах были, как и portes-cocheres, закрыты. Мы с Кэролайн строили предположения и сочиняли истории о том, что происходит за этими закрытыми ставнями, и мне вспоминалась гравюра из книги: мужчина и женщина, захваченные между двумя зеркалами. (Только теперь мне пришла мысль, что, может быть, пара с гравюры проводила эксперимент по эротической катоптрике**, используя отраженные отражения, чтобы размножить образ ягодиц женщины в черном платье, растянув его в бесконечность, и таким образом умножить до бесконечности наслаждение, проистекающее из созерцания означенных ягодиц.) В тот единственный раз, когда нам попалось окно, не закрытое ставнями, мы увидели за стеклом голую женщину. Она танцевала, забравшись с ногами на красную кушетку, спиной к окну. Мы наблюдали за нею достаточно долго, а потом пошли дальше в молчании. Эта странная сцена напомнила мне про Оливера и его красный диван.

Мы просто бродили по городу, без какого-то определенного маршрута. В наших прогулках, конечно же, не было ничего необычного, да и мы были самыми обыкновенными. Трудно придумать что-нибудь более банальное, чем пара влюбленных в Париже. (Хотя я всегда отличался богатым воображением и мог бы составить достаточно длинный список банальностей, которые будут гораздо банальнее, но я не хочу никого утомлять.) Нам часто встречались другие влюбленные пары, которые точно так же держались за руки, и, когда я их видел, я впадал в полуобморочное оцепенение, сраженный обыденностью – заурядностью – их и нашей любви.

Мы поздно ложились и поздно вставали. Мы любили гулять по ночам. Если ночью шел дождь, стены домов отливали влажным серебром, а сфинксы, горгульи и обелиски, которых в Париже бессчетное множество, искрились в рассеянном свете уличных фонарей. Обычно, уже под конец прогулки, мы заходили в какой-нибудь бар выпить виски, а потом возвращались в квартиру Хорхе и изучали его коллекцию порнографии.

* Ворота (фр.)

** Катоптрика – раздел оптики, изучающий построение зеркальных отображений.

После той первой ночи Кэролайн решила, что мне можно доверять, и уже не ложилась в постель в своем неудобном и жестком поясе. Каждую ночь я просил разрешения ее облизать, и неизменно его получал. Я запретил Кэролайн принимать на ночь ванну, потому что мне нравился запах ее пота. Я также держал на полу у кровати бокал «Перно», чтобы смачивать в нем язык. Мне, конечно, хотелось настоящего секса, но и эта подмена казалась пусть и не равноценной, но все же приемлемой: в меру невинной для Кэролайн («Я себя чувствую котенком, которого вылизывает мама-кошка!») и в меру испорченная для меня (я себя чувствовал сексуальным рабом). Мне даже удалось убедить себя в том, что в нашем ночном ритуале было что-то сюрреалистичное: то, что делала со мной Кэролайн, чем-то напоминало роман Сальвадора Дали «Скрытые лица» (малоизвестный и явно недооцененный), в котором он представляет миру то, что объявляется новым извращением: кледализм, способ «любить, не дотрагиваясь», amour-voyance* или оргиастическая вакханалия сознания. В кледализме любовь приближается к таким запредельным крайностям, что влюбленные достигают оргазма, даже не прикасаясь друг к другу, одной только силой желания, так сказать, умозрительно. Всю неделю в Париже я занимался таким умозрительным сексом. Я пытался себя уговаривать, что это именно то, что мне нужно и чего я хочу, но себя не обманешь. У меня уже был совершенно безумный и феерический секс с Кики де Монпарнас и другими. А теперь мне хотелось нормального секса, и чтобы у нас с Кэролайн были дети. Не потому, что я сильно люблю детей. Я к ним вообще равнодушен. Но если у нас с Кэролайн будут дети, это привяжет ее ко мне, и у нас с ней получится дивная традиционная буржуазная семья. Вот такой разгул буйной фантазии.

* Любовь-ясновидение (фр.)

Когда я облизывал ее всю (вернее, почти всю, потому что меня не пускали в запретное межножие), она засыпала, а я часами лежал и смотрел на нее спящую. Она спала, как тюлень, ворочаясь в постели, словно в воде. Я сам спал урывками, просыпаясь по несколько раз за ночь. Но несмотря на такие «всенощные бдения», я проснулся однажды утром и обнаружил, что Кэролайн нет рядом. Она оставила на подушке записку:

«Милый,

Мне вдруг захотелось побыть одной. Я решила пойти погулять, а ты спи. Я не буду тебя будить. Встретимся в час в «Кафе-дю-Дом».

Целую, люблю, ХХХХХХХХХХХ»

Словно в дурмане, я бросился к окну и увидел внизу Кэролайн. Она шла быстрым шагом по Рю-де-Клиньянкур. Я даже не стал тратить время на то, чтобы надеть ботинки. Натянул брюки, накинул рубашку, выскочил из квартиры, скатился по лестнице и помчался по Рю-де-Клиньянкур, которая переходила в Рю-де-Рошешуар, а та, в свою очередь, вела прямиком к центру. Очень скоро я разглядел впереди “Кэролайн. Она шла достаточно быстро, не глядя по сторонам. При желании я мог бы догнать ее, но не стал. Я пошел следом, наблюдая за ней с безопасного расстояния и продвигаясь короткими перебежками от дерева к urinoir*, а оттуда – под козырек подъезда, как секретный агент из шпионского фильма. Мне даже нравилась эта игра: я представлял себя то сотрудником разведки, то индейцем на тропе войны, то частным детективом, – но с другой стороны, меня буквально мутило от страха. Хотя я так и не понял, чего именно боялся.

В конце Рю-де-Рошешуар Кэролайн остановилась и достала из сумочки карту (я и не знал, что у нее есть карта Парижа). Дальше она пошла медленнее, то и дело сверяясь с картой. Мы были уже далеко от дома, и я стер одну ногу до крови. За мной тянулся кровавый след.

* Здесь: общественный туалет (фр.)

Как оказалось, Кэролайн не просто гуляла, а направлялась в конкретное место. Она купила билет и вошла внутрь. Я проковылял через улицу и остановился у входа в музей Гревен на бульваре Монмартр, тупо глядя на надпись над входом под изображением двух дремлющих женщин: «Cabinet Fantastique. Palais des MIRAGES»*. Однако я не решился войти в этот дворец восковых фигур. Мне не хотелось смущать Кэролайн. Я опять перешел на другую сторону и укрылся в подъезде какой-то конторы. Я прождал два часа, и только потом мне пришло в голову, что там, может быть, есть еще один выход. И мои опасения подтвердились. Из музея Гревен был второй выход в пассаж Жоффруа, крытую галерею, проходившую вдоль стены здания. Вполне вероятно, что Кэролайн уже вышла, а я рисковал опоздать на встречу в «Кафе-дю-Дом».

Пришлось взять такси. В кафе я влетел ровно в час. Кэролайн опоздала на десять минут. Она была чем-то встревожена и даже как будто напугана, хотя, может быть, мне показалось. Я был в том состоянии, когда очень легко напридумывать себе всяких глупостей.

– Прости, я опоздала. Гуляла по городу и задумалась. Милый! Что у тебя с ногами?!

Я взглянул на свои ноги, изображая растерянность.

– Ой, а где мои туфли? Я, наверное, забыл их надеть.

– Каспар, ты меня убиваешь. И что мне теперь с тобой делать? Тащить домой на руках?

Я улыбнулся. Потом щелкнул пальцами, подзывая чистильщика обуви, и велел ему вымазать мне ступни черной ваксой и начистить до блеска. Пока мальчик возился с моими ногами, мы с Кэролайн рассказали друг другу о том, как провели это утро, причем наши рассказы были на удивление похожи: мы оба просто гуляли по город}’, и ничего интересного не происходило. Потом Кэролайн заговорила про выставку моды на Вандомской площади, куда ей хотелось сходить. Я делал вид, что внимательно слушаю, но при этом думал о своем. Мне было стыдно, что я шпионил за ней. Это было типичное проявление моей подозрительной, гадкой натуры. Да, вот он я. Во всей красе. Бледное, жалкое существо, которое таится по темным подъездам и прячется за кабинками urinoirs. Я был сам себе отвратителен.

Мы все же отправились на Вандомскую площадь. По странному совпадению, в витрине выставочного зала стояли восковые манекены, представлявшие новую коллекцию Скья-парелли – вечерние платья по рисункам Сальвадора Дали. Кэролайн сосредоточенно изучала витрину, а я смотрел на нее и не мог понять, что ее так захватило: вечерние платья или же восковые фигуры.

* Комната фантазий. Дворец миражей (фр.)

Вечером, когда мы вернулись домой, Кэролайн вымыла и забинтовала мне ноги, и сказала, что я сумасшедший и очень загадочный, и что она уже привыкает к мысли, что ей никогда не узнать меня настоящего.

На следующий день (это был наш последний полный день в Париже) мы встретились с Андре Бретоном в кафе «Флор». Когда мы пришли, Бретон с Жаклин уже были на месте. Они с Элюарами сидели за столиком снаружи и увлеченно играли в карты. Поль кивнул нам с Кэролайн, но при этом предостерегающе поднял руку, давая понять, что игра приближается в завершающей стадии, и ее лучше не прерывать. Андре сдал две карты Полю, пять карт – Жаклин, четыре – Нюш и три – себе. Оставшуюся колоду он разделил на три кучки. Поль открыл верхнюю карту из первой кучки, присвистнул с досады и бросил карту на стол. Жаклин открыла верхнюю карту из второй кучки. Это была двойка треф. Жаклин показала собравшимся даму пик из тех карт, что были у нее на руках, и забрала себе всю кучку. Нюш не стала переворачивать карту, а поменяла вслепую три карты из четырех, что были у нее на руках, с картами из третьей кучки, после чего положила на стол две червовые фигуры. Игра продолжалась еще четверть часа, и я так и не понял, какой в ней смысл. Время от времени кто-то из игроков объявлял «большой шлем», говорил, что джокеры – козыри и требовал новой тасовки карт в одной из двух оставшихся кучек.

Наконец эта странная беспорядочная игра, правила которой, насколько я понял, игроки изобретали прямо на ходу, завершилась взрывом веселого смеха, после чего Поль поднялся и торжественно, я бы даже сказал, церемонно представил нас с Кэролайн Андре Бретону и его супруге. Мы с Андре сели в сторонке и заговорили о делах, а когда все вопросы были решены, Бретон принялся расспрашивать меня про Неда и «Серапионовых братьев». Он не принимал Неда всерьез и уговаривал меня бросить его к чертям и примкнуть к парижским сюрреалистам. Жаклин тем временем рассказывала Кэролайн о своем бурном спортивном прошлом (она была профессиональной пловчихой).

Потом разговор сделался более-менее общим. Андре достал из кармана письмо от Бенжамена Пере. Пере тогда воевал в Испании: сражался в рядах анархистов, в колонне Дурутти, защищавшей Мадрид от фашистов. Буквально за несколько дней до этого фашисты заняли Сарагосу. Угроза нависла над самой свободой и демократией. Испанский народ вел священную войну, которая касалась всех. Я не привык к подобным разговорам. Как я уже говорил, Нед не верил в политику. (С точки зрения Неда, политика была сродни астрологии и представляла собой хитроумную систему, построенную на обмане и лжи и предназначенную для оправдания всяческих гнусностей, а демократия была не более реальной, чем сказочные сокровища фей.)

Потом Андре рассказал о своих планах на будущий год. Он собирался устроить большую выставку сюрреалистов в Париже и надеялся, что я приму в ней участие. И еще, может быть, Дженни Бодкин.

– Сальвадор Дали недавно представил весьма интересные работы с использованием манекенов и восковых фигур. И Белл-мер тоже, – заметил Андре.

– Да, Дженни тоже работает с воском, – сказал я, повышая голос. – Она считает, что воск – стимулирующий материал.

Краем глаза я наблюдал за Кэролайн. Но, похоже, она не прислушивалась к нашему разговору. Сейчас она полностью сосредоточилась на собаке, которую кормила остатками пирожного.

Кэролайн присоединилась к беседе только когда наигралась с собакой и скормила ей все до последней крошки. Они с Полем заговорили о его сборнике стихотворений «Les Yeux Fertiles», «Плодоносные глаза», и Кэролайн спросила, кого еще из поэтов ей стоило бы прочесть. Потом она обратилась к Андре и поинтересовалась, что он ей посоветует из романов.

Андре взорвался:

– Какие романы, мадемуазель?! Никаких романов! Никогда больше их не читайте! И постарайтесь забыть те, которые уже прочитали! Роман – устаревшая форма литературы, он ни на что не годится. Чтение и написание романов стесняет и сдерживает воображение. Роман вводит нас в заблуждение, что пространство и время всегда постоянны, и мы заперты в них, как в ловушке. Роман превращает жизнь в рабство. Человеческие характеры представляются в нем неизменными, что есть наглая ложь. Все романисты – тираны духа.

Андре так яростно сыпал словами, что Кэролайн, кажется, испугалась и вжалась спиной в спинку стула. Где-то на середине своей пламенной речи Бретон взглянул на нее и как будто только сейчас разглядел ее по-настоящему, и его тон немного смягчился:

– Читайте только поэзию, мадемуазель, ибо только поэзия способна вместить в себя тайну любви и женственности. – И он процитировал сам себя: – В проблеме женщины заключено все чудесное и волнующее, что только есть в этом мире.

Кэролайн с сомнением покачала головой. Может быть, ей не понравилось, что ее рассматривают Как проблему, сколь угодно волнующую и чудесную.

Жаклин спросила, как мы познакомились, и Кэролайн еще раз рассказала, как она «подобрала» меня в пабе в Сохо, где я сидел с завязанными глазами. Поль опять загорелся этой идеей и предложил мне прямо сейчас пройтись по Парижу вслепую. Кэролайн завязала мне глаза своим шарфом. Аудиенция у Андре Бретона подошла к концу. Я поднялся и попрощался со всеми наощупь: пожал руки мужчинам и расцеловал женщин в щечки.

Я не знаю, куда Кэролайн водила меня в тот последний день в Париже. Я думал совсем о другом. Почему я вчера не вошел следом за нею в музей Гревен? Почему я потом не спросил, что она делала в музее восковых фигур? Но все не так просто. Все получилось так глупо. Да, я мог бы потребовать объяснений, но тогда мне пришлось бы признаться, что вчера я шпионил за ней. А мне не хотелось, чтобы она об этом узнала. Мне было стыдно. Как бы я ей объяснил? Что бы я ей сказал? По было еще кое-что. Может быть, самое неприятное Меня не покидало тревожное чувство, что я нечаянно приблизился к чему-то запретному, к чему-то такому, к чему мне нельзя прикасаться. У меня в воображении разыгрался целый спектакль: сейчас я спрошу Кэролайн про музей восковых фигур, и она скажет мне правду, но мне не понравится эта правда. В моей абсурдной фантазии она приведет меня за руку в музей Гревен и разрешит развязать глаза, нет, сама снимет повязку, и я у зрею окровавленные тела моих столь же глупых предшественников, которые сдуру задали ей тот же вопрос, что и я, и теперь их застывшие трупы висят на мясницких крюках в холодильной камере и дожидаются своего часа, когда их закатают в воск.

Это был уже полный абсурд: Кэролайн в роли коварной злодейки. Кэролайн, такая хорошая, добрая, милая. Старомодная английская девушка, игривая и ласковая, как котенок, в тот последний наш день в Париже.

Я принял решение внезапно. Я остановился, привлек Кэролайн к себе и поцеловал ее в губы. А потом:

– Кэролайн, выйдешь за меня замуж?

В ответ – тишина. Сердце билось так бешено и яростно, что я испугался: сейчас оно разорвется, и я умру.

– Не знаю. Мне надо подумать.

Еще одна долгая пауза, растянувшаяся в бесконечность. Меня вдруг захватило гнетущее чувство, что кто-то стоит рядом с нами и внимательно слушает все, что мы говорим. Я сорвал с глаз повязку. Мы стояли одни на пустынной набережной. Рядом не было никого, но теперь я увидел, что Кэролайн плачет.

– Это не потому, что мне плохо, – объяснила она. – Я плачу от счастья.

– Кэролайн, я не могу без твоей любви.

– Я тебя очень люблю.

– Нет, мне нужна твоя страсть, а не нежность.

– Нет, мой хороший, сейчас тебе нужна нежность. И она вся – твоя, без остатка. – Она помолчала, и вдруг: – Ты меня совершенно не знаешь. Когда ты на меня смотришь, у тебя всегда такой взгляд, как будто ты собираешься меня съесть, но ты меня совершенно не знаешь.

 

Глава девятая

В ту зиму все рухнуло. В воскресенье, в начале декабря, Кэролайн пришла ко мне на Кьюбе-стрит на последний (как потом оказалось) сеанс. До этого она несколько раз отменяла встречи, и мне уже не терпелось попробовать себя в роли миниатюриста – я хотел сделать портрет Кэролайн, который можно было бы носить в медальоне. На эту мысль меня навела выставка миниатюр Николаса Хиллиарда в музее Виктории и Альберта.

В конце сеанса я предложил встретиться в следующую субботу, чтобы продолжить работу. Кэролайн нервно заерзала в кресле.

– Я, наверное, уже не смогу приходить так же часто. Мама с папой уже обижаются, что меня не бывает дома по выходным, и еще… я как раз собиралась тебе сказать… мне дали роль в «Вихре» Ноэля Коуэрда. Это будет постановка любительского драмтеатра Патни и Барнса, и я буду играть Бантн Мейнуоринг, невесту Ники, который наркоман. Это лучшая роль из всех, которые мне предлагали. И репетиции как раз по субботам и воскресеньям. – У нее был виноватый вид. – Премьера в конце января. Если хочешь, приходи посмотреть.

Я был зол и не скрывал своей злости. А как же я?! Неужели я ей безразличен?! И ее фантастические портреты, которые я сейчас делаю – неужели они ничего для нее не значат?! Она хочет все бросить?! Неужели она променяет подлинное искусство на какой-то любительский театрик?!

Кэролайн тоже взбесилась.

– Мне очень жаль, дорогой.

(Я ни разу не слышал, чтобы «дорогой» произносили с такой яростной неприязнью.)

– Мне очень жаль, но ты совершенно не знаешь жизни. Тебе еще многому нужно учиться. Так не бывает, чтобы всегда было только по-твоему. Быть может, теперь ты чему-то научишься – если захочешь.

Я застыл, пораженный, и даже слегка растерялся. Неужели она, эта девочка, будет учить меня жизни?! Она убрала с лица прядь волос и продолжила:

– Вы в своем «Серапионовом братстве» рассуждаете о сюрреалистической революции и о своих фантастических деяниях, которые вы обязательно совершите… в необозримом будущем… но как это связано с реальной жизнью? Вам нужно понять, кто вы на самом деле, и вот тогда у вас что-то получится. Сколько ты еще будешь писать свои непонятные, бессмысленные картины? И какая от них польза миру?

Она встала, чтобы уйти, но все-таки остановилась, уже на пороге.

Меня поразило спокойствие в ее взгляде.

– Я сказала все, что хотела. На твоем месте я бы в ответ промолчала, чтобы не сказать что-то такое, о чем я потом пожалею.

Она послала мне воздушный поцелуй и вышла за дверь.

Поскольку Оливер давно перестал заходить ко мне на Кьюбе-стрит, я пошел к нему сам. Когда я пришел, он сидел за столом и смотрел на разложенные на нем карты. Я уже видел такую колоду у Галы Дали, это были гадальные карты Таро. Оливер с трудом оторвал затуманенный взгляд от фигуры из десяти карт.

– Добрый вечер, Каспар. – Он умолк на мгновение и вдруг произнес властным тоном, не терпящим никаких возражений: -Иди сюда, посмотри на расклад. Мне выпало четыре старших аркана. Дурак, или Шут, или Безумец, его называют по-разному, Маг, Звезда и Повешенный. Одна карта – особенная. Скажешь, какая? Сразу не отвечай, присмотрись повнимательнее, подумай.

Я внимательно изучил карты, но не увидел ничего особенного.

Оливер взял в руки Звезду. На карте была нарисована звезда, а под ней – обнаженная женщина, опустившаяся на колени и льющая воду из двух сосудов: из одного – на землю, из другого – в ручей.

– Это семнадцатый аркан. Он символизирует надежду, путеводный свет. Вдохновение свыше. Предрешенное будущее.

Определенность. Способность выйти за пределы обыденного и совершить невозможное. Это моя карта. Она выпала мне. Ты уже понял, Каспар? «Звезда» по латыни – «Стелла».

Я обреченно вздохнул. Честно сказать, я надеялся, что его бред со Стеллой благополучно забыт. Но, увы!

– И что тебе предсказали карты?

– Предсказали? О, нет. Я не верю в гадания. – Оливер, похоже, всерьез оскорбился. – Эти оккультные штучки, они для невежественных цыганок. Нет, я просто работаю над сюжетом своего следующего романа. Он будет называться «Вампир сюрреализма», а сюжет будет строиться на случайных раскладах колоды Таро. Это мой новый метод, как использовать случайность для стимуляции бессознательного творческого процесса. Я достал наугад десять карт. Это десять персонажей романа. Разумеется, Стелла – главная героиня.

Мне показалось, что в этом действительно что-то есть, и я уже собрался сесть на красный диван у окна и обсудить новый метод Оливера более подробно, как вдруг Оливер закричал:

– Нет, туда не садись! Даже не прикасайся к нему! Он только для Стеллы. Здесь мы с ней занимаемся любовью. Вот, садись на мой стул. А я постою.

Потом он успокоился и извинился. Сказал, что в последнее время на него столько всего навалилось, и поэтому он часто срывается. Это все из-за нервов. Норман, владелец клуба «Дохлая крыса», выражает настойчивое пожелание, чтобы Оливер дополнил свой номер чечеткой.

– Я, конечно, могу станцевать чечетку. Я все могу, если нужно. Но это так… унизительно.

Впрочем, Оливер не стал углубляться в свои проблемы и спросил, что меня привело в его скромный приют.

Я не сразу заговорил о том, что меня беспокоило. Сначала я рассказал Оливеру о нашей с Кэролайн поездке в Париж, рассказал почти все, умолчав лишь о наших ночах на квартире у Хорхе и о ее тайном походе в музей Гревен. Когда я принялся пересказывать то, что Бретон с Элюаром говорили о гражданской войне в Испании, о нависшей над миром угрозе фашизма и долге художника, лицо Оливера поскучнело. Поэтому я неохотно завел разговор о том, о чем мне действительно хотелось и в то же время совсем не хотелось поговорить.

– Кэролайн сегодня была у меня.

– Это же хорошо, – проговорил Оливер с непроницаемым видом.

– Да, но она сказала, что мы теперь будем видеться не так часто, и еще она отчитала меня и попыталась учить меня жить. Сказала, что мы все позеры, и все, что мы делаем… мы, в смысле, сюрреалисты… это бессмысленно и никому не нужно. И еще она, кажется, намекнула, что я боюсь быть собой.

Оливер пожал плечами, но я продолжил:

– Нет, послушай, пожалуйста. Знаешь, что самое странное? Когда она все это говорила, у меня было стойкое ощущение, что она меня презирает, но именно в эти мгновения я хотел ее больше, чем когда бы то ни было.

И тут Оливер взорвался:

– Вот, Каспар! Я тебя предупреждал, что она не для тебя. Нашел, за кем увиваться. Неужели ты не понимаешь, каким ты себя выставляешь придурком?! Над тобой все смеются – нет, я не смеюсь, но остальные смеются. Брось эту дуру. Давно пора. С самого первого дня. Она – не твой тип.

– Я поэтому ее и люблю. Потому что она не мой тип, и мы с ней очень разные. Мне хочется, чтобы меня полюбила такая женщина, которая никогда не полюбит такого, как я.

– Ну, что же, – сказал Оливер. – Если хочешь страдать, то страдай. Для художника это полезно.

– Но, Оливер, ты тоже страдаешь, и тоже тянешься к недостижимому. И скажи честно, что бы ты выбрал, если бы мог выбирать: боль, которая полезна для творчества, или все-таки Стеллу?

Он улыбнулся, но как-то горько:

– Теперь у меня есть и то, и другое.

– Оливер?

– Да, – он раздраженно взглянул на меня, явно давая понять, что ему неприятен этот разговор.

– Помню, ты как-то рассказывал про сеансы «снов наяву», которые проводили французские сюрреалисты. Андре Бретон, Робер Деснос и все остальные. Про их состояния транса, про магнитные, нет, магнетические поля…

– Период гипнотических трансов. Да. Они гипнотизировали друг друга с целью извлечь образы из подсознания. Но потом они отказались от этих экспериментов, решили, что это опасно. Кто-то бросился на кого-то с ножом, и еще были сложности, когда людей не могли вывести из транса. Да, помнится, я об этом читал и рассказывал. И что с того?

– Оливер, ты тогда говорил, что хочешь выучиться гипнозу. У тебя получилось? Ты научишь меня?

– Что? – переспросил он рассеянно, а потом, когда до него дошло, почему я об этом спросил и зачем мне учиться гипнозу, заявил самым решительным тоном: – Нет, нет и нет! -В его голосе явственно пробивалась истерика или даже безумие. – У тебя все равно ничего не получится. Ты не сможешь заставить кого-то тебя полюбить, но даже если бы смог… это было бы, как заниматься любовью с автоматом или восковой куклой.

– Оливер, пожалуйста… ты мой лучший друг. Научи меня гипнозу.

– Нет, нет и нет! И еще раз нет! Это опасно. И это – зло. Вспомни рейхсканцлера Германии Адольфа Гитлера. Стоит лишь раз на него посмотреть, и сразу становится ясно, что он занимается гипнозом. И этот толстяк, который бывает в «Пшеничном снопе»… как его там?… ну, от которого воняет… Алистер Кроули. Тебе хочется стать похожим на этих людей?

– Но, насколько я понял по твоим недавним рассказам, ты сам практикуешь гипноз, чтобы добиться ее любви… этого духа… Стеллы.

Оливер рассмеялся.

– Но я знаю, что делаю! Я знаю, как это опасно. Вся сила – в глазах. Вернее, сила в тебе, но она изливается через глаза. А глаза лучше не трогать. Ты художник, Каспар, тебе нельзя портить зрение. Все, тема закрыта.

Я встал и направился к выходу. Оливер догнал меня и приобнял за плечи:

– Только не обижайся, пожалуйста. Мы же друзья и, я думаю, останемся друзьями, и будем встречаться, и ничего не изменится, только, пожалуйста, я тебя очень прошу, не приходи сюда больше. Ты беспокоишь тонкие психические поля, а мне нужно сосредоточиться. Стелла может материализоваться в любую минуту. Но она никогда не покажется, если в комнате есть посторонние.

Он взял со стола карту с Повешенным.

– Карты подсказывают, что в моем новом романе кем-то придется пожертвовать, чтобы спасти дружеские отношения. Но кто это будет, пока неясно.

Чувствуя себя отвергнутым и ненужным, я пошел прогуляться по Чаринг-Кросс-роуд. Забрел в «Зеленого человечка»» выпил там пару рюмочек – нет, черт возьми, я набрался изрядно. Потом я решил зайти к Неду. (После того, как решил не заходить к Маккеллару из опасений наткнуться на его «милую» женушку.)

Дверь мне открыла Феликс. И сразу все поняла.

– Бедный, несчастный Каспар, – сочувственно проговорила она, как только увидела меня на пороге. Потом она ушла в магазин, и мы с Недом остались вдвоем.

Я рассказал ему о странностях Оливера.

– Оливер сам выбрал свой путь, и теперь приближается к его концу, и это, похоже, его надломило, – сказал Нед, пожимая плечами. – Будем надеяться, что он не назначит себя на роль Жертвы, которую следует принести ради Спасения Дружбы.

– Нед, ты еще не все знаешь. За последние несколько месяцев я не написал ни одной картины, в которой было бы хоть что-то сюрреалистическое. На самом деле, я почти не брался за кисть, при теперешнем моем состоянии. Я тут подумал… может быть, мне стоит выйти из братства и вообще порвать с сюрреализмом. Мне кажется, я смогу сделать больше, если займусь чем-нибудь более приземленным… скажем, дизайном афиш и рекламных плакатов.

– Порвать с сюрреализмом не так просто, как кажется. Вопрос не в том, хочешь ли ты порвать с сюрреализмом. Вопрос в том, захочет ли сюрреализм порвать с тобой. – Голос Неда был абсолютно бесстрастным. – Но ведь дело не в деньгах, да?

– Нет. Я просто думаю о том, чтобы все изменить. Я еще ничего не решил. Мне нужно подумать, разобраться в себе. Но мне кажется, я должен заранее предупредить. Если я все же приму решение, у меня будет другая жизнь. А прежняя жизнь, она просто закончится. Если рвать с прошлым, то рвать окончательно. Если это случится, я тебе напишу… я всем напишу и скажу, что не хочу никого видеть. Это не потому, что они все плохие, а я хороший. Просто, если я все поменяю в жизни, если я соберусь переделать себя, стать другим человеком, тогда мне будут нужны и другие друзья.

– И вообще все другое. За исключением Кэролайн, – сказал Нед, впившись в меня острым взглядом. – Кэролайн остается.

– Кэролайн остается, – подтвердил я. – Если я соберусь стать другим, я стану таким человеком, каким хочет видеть меня Кэролайн. Может быть, я вообще брошу искусство и займусь коммерцией.

Нед долго молчал. Сидел, барабанил пальцами по стулу, думал. А потом принял решение.

– Знаешь, это хорошая мысль, – сказал он. – Если хочешь уйти, уходи. Уходи, пока есть возможность. Сюрреализм исчерпал себя. Ничего нового уже не будет. Все дороги разведаны, все пути привели в тупик. Сюрреализм превратился в гетто в древнем сумрачном городе, обнесенном высокой стеной, где сплошные извилистые переулки, тупики и глухие дворы. Если пройти сюрреализм до конца, там, в конце, будет только безумие и смерть. Тем более, в Европе скоро начнется большая война, и я даже не представляю себе, как в нее впишется братство и какая от нас будет польза. Я буду с братьями до конца – столько, сколько смогу. Но у меня есть обязательства перед ними. Я в ответе за этих людей. А для тебя все иначе. Конечно, мне будет жаль, если ты нас покинешь, но, с другой стороны, меня радует, что ты об этом задумался. Иди за своей путеводной звездой. Я так думаю, самое главное в жизни, это не то, что с тобой происходит, пока ты живешь, а то, что останется после тебя. То, что ты оставляешь для вечности. Есть два пути в вечность. Первый путь – это искусство, в котором ты воплощаешь свои идеалы и мысли. Второй путь – это дети. Ты написал достаточно картин. Теперь, наверное, пора заводить детей. Прими мое благословение. Женись на Кэролайн. У нее подходящие бедра для деторождения. Хотя жалко, конечно… я на вас очень рассчитывал в смысле оргии.

Мы еще долго сидели, просто болтали о том о сем, уже не касаясь каких-то серьезных тем, но я был доволен, что рассказал Неду о своих сомнениях, потому что до нашего с ним разговора – это признание дается мне не без труда: я себя чувствую как-то глупо, – меня донимала нелепая фантазия, что если я объявлю о своем вероятном намерении выйти из братства, меня заклеймят как ренегата и затравят любыми возможными способами. Но Нед воспринял мои слова на удивление спокойно, и даже как будто меня поддержал, у меня отлегло от сердца. Только потом, уже позже, мне пришло в голову, что Нед просто хотел усыпить мою бдительность, и теперь он готовит расправу над презренным отступником в моем лице, и вот прямо сейчас, в эту самую минуту, инструктирует доверенных душителей из рядов братства, как вернее ко мне подобраться… Но нет, это уже полный бред.

Теперь я просиживал в «Пшеничном снопе» каждый вечер. На седьмой день появился Кроули. (Сперва я почувствовал его запашок, и только потом увидел его самого.) Весь вечер я угощал его выпивкой, но он сидел мрачный, замкнутый и неприветливый. Однако, в конечном итоге, он все-таки разговорился и посоветовал мне заглянуть в книжную лавку Уоткинса в переулке Сесил-Корт, рядом с Чаринг-Кросс-роуд, где продавалась оккультная литература и где, если мне повезет (или не повезет?), может быть книга доктора Акселя «Гипноз. Практическое руководство».

– Потом расскажешь мне, как успехи, мой мальчик, – сказал он, когда я попрощался и направился к выходу.

Я достал эту книгу и, следуя рекомендациям доктора Акселя, каждый день выполнял упражнения для глаз, сидя перед зеркалом. (Долговременный результат этих упорных занятий заметен на некоторых автопортретах, которые я написал много позже.)

В среду, уже после того разговора с Кроули, Кэролайн согласилась со мной поужинать. Мы договорились встретиться в кафе. Кэролайн была в замечательном настроении, оживленная и веселая. Сразу принялась рассказывать о своем театре, о первой репетиции «Вихря», об остальных членах труппы, занятых в спектакле. Я намекнул, что мне тоже хотелось бы поучаствовать в постановке, но мне было сказано, что все роли уже распределены.

Под конец ужина Кэролайн улыбнулась мне и сказала:

– Замечательный вечер, правда? Видишь, как все хорошо получается? Просто нам нужно время, чтобы лучше друг друга узнать.

– По этому поводу у меня есть предложение. Хочешь пойти со мной на Новогодний бал искусств в Челси? Это бал-маскарад, он всегда тематический. Тема этого года «Восемнадцатый век». Пойдем. Не устроят же вам репетицию в самый канун Нового года!

Она отчего-то задумалась, хотя было вполне очевидно, что ей понравилась эта идея. Потом она сказала:

– Да, милый. Пойдем. Это будет чудесно.

И мы принялись придумывать себе костюмы.

Я продолжал прилежно практиковаться в гипнозе. Доктор Аксель утверждал, что самое главное в этом деле – натренированные мышцы глаз. Он, однако, подчеркивал, что существует одно обязательное условие: гипнотизер должен добиться доверия гипнотизируемого, чтобы тот согласился подчинить свою волю воле гипнотизера. Из чего сам собой следовал вывод, что, невзирая на все вероятные успехи, мои возможности в данном случае были заранее ограничены.

Как-то вечером наша компания собралась, по обыкновению, в «Дохлой крысе» (Оливер в тот вечер не выступал, его вообще не было с нами; кажется, он давал представление в Театре Маскилайна*). Я завел разговор о своем увлечении гипнозом и спросил, нет ли желающих выступить в роли подопытных кроликов. Маккеллар вызвался первым, но он был безнадежен – сидел с глупой улыбочкой и спрашивал каждые пять-шесть секунд:

– Ну, что? Уже началось или нет? Когда я уже подчинюсь твоей воле?

Второй была Моника. Я сам поразился тому, с какой легкостью, чуть ли не с третьего пасса, мне удалось погрузить ее в транс, однако все остальные были настроены более скептически. Я заставил ее поднять и опустить руки, но все заявили, что это – не настоящее испытание. А потом Нед предложил, чтобы я заставил ее раздеться.

* Джаспер Маскилайн (1902-1973) – известный английский иллюзионист.

– Даже под гипнозом человек никогда не сделает того, чего не хотел бы сделать, – возразил Хорхе.

– А ты ей скажи, что она у себя дома, в спальне, и что пора спать, – предложил Нед.

Я так и сделал.

– Ты в моей власти, Моника. Я буду тебе говорить, что делать, а ты будешь слушаться, пока я тебя не отпущу. Сейчас ты одна, у себя в спальне. Уже поздняя ночь. Тебе пора раздеваться и ложиться спать.

Губы Моники сложились в слабую сонную улыбку. Глаза наполовину закрылись. Медленно, но без малейшего колебания, она расстегнула «молнию» на юбке, и юбка упала на пол. В нашу сторону уже поглядывали. И хотя посторонние зрители хлопали в ладоши, выражая горячее одобрение этому нечаянному стриптизу, для Моники их словно не существовало. «Серапионовы братья» наблюдали за действием молча. Теперь, глядя в прошлое, я все больше и больше склоняюсь к мысли, что в их пристальных взглядах присутствовал не только чисто научный интерес. Я уверен, что если не все, то хотя бы некоторые из нас следили за обнажением Моники с неким извращенным злорадным удовольствием, поскольку нас все-таки задевало, что она всегда держится в стороне, причем, подчеркнуто в стороне, и наблюдает за нами, и собирает наши разговоры для своей картотеки.

Но когда Моника сняла с себя трусики и растерянно огляделась в поисках кровати, Феликс вдруг закричала:

– Каспар, перестань! Прекрати! Это уже не смешно!

Ее неожиданная вспышка страха сбила мою концентрацию, и я с ужасом понял, что пассы, которые я столько раз отрабатывал перед зеркалом, не выводят Монику из транса. Она неуверенно продвигалась вперед в своем слепом поиске несуществующей кровати, и мне приходилось пятиться, чтобы она не наткнулась на меня. Наконец, мне удалось ее разбудить, и когда Моника очнулась и поняла, что случилось, она закричала и, подхватив с пола свою одежду, убежала в направлении женской уборной.

Грудь и бедра Моники являли собой зрелище поистине восхитительное, и все начиналось как совершенно безвредная невинная забава, а вот закончилось гадко. У меня было скверное, тягостное ощущение, что я неумышленно откупорил сосуд беззаконий.

Как бы там ни было, Моника ушла из «Серапионовых братьев», и виноват в этом я. Время от времени мы с ней встречались, потому что, покинув братство, она примкнула к другому объединению сюрреалистов, к так называемой группе из Блэк-хита. Она сблизилась с Чарльзом Мэджем, Роландом Пенроузом и Хамфри Дженнингсом, и до нас доходили слухи, что она принимает активное участие в проекте «Наблюдения масс». По словам Дженнингса (который, кстати сказать, перевел на английский Поля Элюара), «Наблюдение масс» было призвано выявить «глубины английского коллективного бессознательного». Участники проекта – а их было несколько сотен, если не несколько тысяч – наблюдали за тем, как ведут себя люди в самых разных жизненных ситуациях, причем объектом внимания могло стать, что угодно, «поведение людей у памятников жертвам войны, выкрики и жестикуляция автомобилистов, культ домашних растений, антропология футбольного тотализатора, поведение людей в общественных уборных», и т.д., и т.п. Предполагалось, что данные наблюдения – в корне отличные от методов литературной элиты, – позволяют проникнуть в подлинную структуру английской жизни.. Рабочему классу впервые будет представлена его собственная культура. Как и Лотреамон с Элюаром, Дженнингс был убежден, что «Поэзия должна твориться всеми, а не одиночками». Нед поначалу отнесся к «Наблюдению масс» с большим недоверием, но… Впрочем, я снова отвлекся.

Была уже середина декабря. Я с нетерпением ждал новогоднего вечера, когда мы с Кэролайн пойдем на Бал. Время от времени мы с ней встречались. Я всегда приходил на свидания с букетом роз. Почему именно с розами? Потому что это были единственные цветы, название которых я знал и мог без стеснения спросить в магазине. Помимо прочего, мы с Кэролайн обсуждали свои костюмы. Я решил нарядиться графом Калиостро и договорился со знакомыми из театра, чтобы взять костюм там, но Кэролайн, которая выбрала для себя образ Марии Антуанетты, шила платье сама. Судя по описаниям, это было истинное чудо инженерно-портновской мысли – сложная конструкция из кринолина на обручах, оборок, рюшей и многослойных нижних юбок. Я не знаю, как она все успевала: работа, репетиции в любительском театре, изготовление костюма, -и при этом она была бодрой, веселой и полной сил. Я же, наоборот, ничего не делал, но при этом ходил весь уставший, замотанный и озабоченный.

И вот, наконец, наступил Новый год, долгожданная ночь, которой закончился один плохой год и начался следующий, оказавшийся еще хуже. До войны Бал искусств в Челси считался главным событием года. Может быть, он остается таким до сих пор – я не знаю. На входе в Алберт-Холл, где дежурили репортеры из «Pathe» и «Movietone», Кэролайн царственным жестом сбросила пальто мне на руки, явив нацеленным на нее фотокамерам умопомрачительный кринолин – настоящее произведение искусства из белой, розовой и голубой материи. Как оказалось, у каждой оборки и рюшки, у каждой ленты, у каждого буфа и банта было свое назначение. Кэролайн очень подробно мне все разъяснила. Она прикрепила на туфли пряжки, чтобы придать им старинный вид. Она была возбуждена, ее щеки горели лихорадочным румянцем – хотя, может быть, это был просто такой эффект, создаваемый густым слоем румян. С таким макияжем «под старину» и с высркой напудренной прической она казалась гораздо старше и была похожа на опытную куртизанку с длинным послужным списком опасных связей. У меня до сих пор сохранилась одна фотография с этого бала, снятая штатным «бальным» фотографом. На ней Кэролайн выглядит почти зловеще. На самом деле, мы оба выглядели слегка странно. По периметру бального зала стояли миниатюрные беседки и павильоны, а сам зал был заполнен английскими, французскими, русскими и венецианскими аристократами в напудренных париках. Были там и гренадеры, и разбойники с большой дороги, и их подружки, и молочницы, и бандиты, и санкюлоты, и персонажи итальянской комедии масок. Многие пришли в полумасках, и в этом была своя прелесть: глаза в прорезях масок казались ярче, а улыбки под ними – острее и тоньше.

В ту ночь на балу играли сначала Джек Хилтон со своим оркестром, потом – Амброуз. Было так странно наблюдать за людьми в париках и шелках, одетых для менуэта, но танцующих под «Night and Day» и «Begin the Beguine». Кэролайн танцевала со мной, вся такая податливая и мягкая, и я не смог удержаться, и когда она положила голову мне на плечо, мои руки принялись алчно обшаривать ее тело: лиф платья, корсаж, безнадежно непроницаемый кринолин, – и поначалу она как будто не возражала, но потом отстранилась, оборвав танец на середине.

Мы вышли из бального зала и уселись в маленькой гостиной. Когда я убедился, что Кэролайн больше не сердится, я сказал:

– Кэролайн, мне нужно сказать тебе одну вещь. – Да?

– Я много думал о том, что ты мне сказала: что я странный, и что картины, которые я пишу, лишены всякого смысла, и что я живу в отрыве от реальности, – я много думал об этом и решил порвать с сюрреализмом. Я собираюсь устроиться на работу. Думаю, я смогу получить должность художника-оформителя на почте, или в метро, или еще где-нибудь. У меня будет нормальная работа и постоянный доход. Как тебе такой вариант?

– Ты это делаешь ради меня?

– Да, ради тебя.

– О, Каспар! Но ведь это смешно. Я не хочу, чтобы ты чем-то жертвовал ради меня. Я хочу только, чтобы ты был собой. Настоящим собой.

– Я хочу быть таким, каким тебе хочется меня видеть, – ответил я.

Но Кэролайн, кажется, было неинтересно. Она смотрела куда-то в сторону, словно меня вообще не было рядом. Словно все ее мысли были заняты чем-то другим – или кем-то другим. И я вдруг понял, в чем дело. И мне стало плохо. Когда я задал ей вопрос, чтобы подтвердить это внезапное прозрение, мой голос заметно дрожал, и я сам себя ненавидел за это:

– Кэролайн, у тебя есть другой?

Она кивнула и опустила голову. Ей было стыдно смотреть мне в глаза.

– Но кто? Почему? Ты должна мне рассказать. Она вздохнула. А потом:

– Клайв.

– Так, давай еще раз. Кто?

– Клайв Джеркин. Ты, может быть, его помнишь. Когда мы ходили на Трафальгарскую площадь с Шейлой Легге и всеми, он подошел ко мне и попросил объяснить, что происходит, а потом пригласил в кафе, но я отказалась. Я про него совершенно забыла, а потом, через пару недель, мы с ним встретились в поезде в метро, совершенно случайно, и поговорили о сюрреализме, и еще о моей работе, а потом оказалось, что он тоже живет в Патни, и он что-то такое обмолвился, что там совершенно нечего делать по вечерам, и я рассказала ему о нашем любительском театре. Я вышла на своей остановке, и потом даже не вспоминала про эту встречу. Но мы встретились снова. И где, ты думаешь? В нашем театре. Он тоже записался в студию. И сейчас мы играем в одном спектакле. Я играю Банти Мейнуоринг, а он – Ники Ланкастера, моего жениха. Он хороший актер. Он недавно купил машину – по-моему, дорогую машину, – и иногда он подвозит меня на работу. А один раз мы ездили в Хенлей, кататься на лодках.

– Клайв Джеркин – глупое имя.

– Правда, Каспар?

– А какой он вообще… ну, кроме того, что хороший актер?

С моей стороны это было не праздное любопытство, поскольку я был слегка не в себе и ухватился за бредовую мысль, что если она любит Клайва, мне нужно как можно больше о нем узнать, выяснить все плоть до мельчайших подробностей и стать точно таким же, как он – только лучше.

Теперь, когда Кэролайн уже могла говорить о нем, не таясь -об этом мужчине, которого она любила, – она снова нашла в себе силы посмотреть мне в глаза.

– Он очень хороший. Я думаю, он бы тебе понравился. Черта с два, сказал я про себя. Он мне понравится только

в гробу. Хороший Клайв – мертвый Клайв. Но вслух я, конечно же, этого не сказал. Я лишь спросил будничным тоном, как бы между прочим:

– А чем он занимается?

– Он посредник по каким-то продажам. Работает в каком-то агентстве, – рассеянно проговорила она. – Он хорошо зарабатывает на процентах и говорит, что к тридцати собирается стать миллионером. Хотя деньги для него – не главное. Он хороший актер, я уже говорила. И еще он замечательный музыкант. Играет на пианино и на фаготе. И еще он играет в крикет. Какое-то время даже выступал за команду графства. Его мама и сестры его обожают.

Она улыбнулась. Вот, подумал я с горечью, стоит ей только подумать о нем, и она вся словно светится счастьем.

– А еще у него поразительное отношение к женщине. Когда он с тобой говорит, ты себя чувствуешь особенной. Знаешь, женщине очень важно почувствовать, что ее ценят, что ею восхищаются.

Я сидел, обхватив голову руками. По странной иронии судьбы, мне приходилось выслушивать эти признания, одетым в костюм графа Калиостро. В этом была даже некая изысканность – изящество абсурдного бреда, – но в те минуты я вряд ли был в состоянии оценить ее по достоинству. Я уже понял, что мое положение безнадежно. Да, у меня были свои достижения в этой жизни, я бы даже сказал, выдающиеся достижения, но куда мне тягаться с успешной коммерческой деятельностью, игрой на фаготе и пианино, актерским талантом и сборной графства по крикету?! Может быть, я бы и смог проявить себя в данных аспектах – но на это уйдет много времени. Да и где мне взять любящую семью?!

Кэролайн обняла меня за плечи, желая утешить.

– Каспар, миленький, ты такой грустный. На тебя больно смотреть. Ты не расстраивайся, не надо. Послушай. Мы с Клайвом просто друзья. Между нами ничего нет. Вообще ничего. На самом деле, мне кажется, он меня даже не любит. У него столько подружек. Мы просто общаемся. Да, с ним приятно общаться. И он мне нравится, очень нравится. Вы оба мне нравитесь. Давай не будем портить такой замечательный вечер. Пойдем танцевать, я уже отдохнула.

Но теперь каждый танец оборачивался кошмаром. Я держал Кэролайн в объятиях, но ее глаза были закрыты почти все время, и мне казалось, что она представляет себе, будто танцует с Клайвом. Вокруг бушевал праздничный карнавал, всем было весело и радостно, и только меня одного мутило от тоски. Мутило – в буквальном смысле. Каждый раз, когда я думал о Клайве, о том, как он прикасается к ней, кислая тошнота подступала к горлу, я и боялся, что мне придется бросить Кэролайн прямо посреди танца и бежать сломя голову в уборную, чтобы меня не стошнило прилюдно. Но все обошлось. Тем временем дело близилось к полуночи. В зал вкатили огромные часы с боем, с потолка посыпались воздушные шары, толпа затянула «Auld Lang Syne»*.

Значительно позже, уже после того, как по залу прошествовал Король-Солнце со своей свитой, и были разыграны небольшие спектакли, представлявшие венецианскую «Свадьбу с морем» и суд, на котором главенствовал судья Джефрис, мы с Кэролайн снова уселись в гостиной. Кэролайн говорила о том, что она пока не собирается замуж – за кого бы то ни было. Она сказала, что высоко ценит мою любовь, но пусть эта любовь остается платонической. Я спросил, что такое в ее понимании платоническая любовь, но она не ответила. А я продолжал лихорадочно шарить рукой по ее корсажу и повторять, как в бреду:

– Кэролайн, Кэролайн, Кэролайн, Кэролайн… И вдруг она оттолкнула меня и закричала:

– Глаза! Каспар, что у тебя с глазами?! Не смотри на меня так, не надо!

Она закрыла глаза руками и разрыдалась. Ее всю трясло. Похоже, это была истерика. Управляющий Клубом искусств, который как раз проходил мимо двери, заглянул в комнату и спросил, все ли у нас хорошо. (Он, похоже, решил, что я пытался ее изнасиловать.) Но Кэролайн лишь махнула рукой, чтобы он нас оставил, а потом попросила меня проводить ее до такси. Я опустил глаза и послушно повел ее к выходу. Так закончился этот вечер, на который я возлагал столько надежд.

Я промучился всю зиму и всю весну, но для меня это страдание было (и по сей день остается) величайшим сокровищем, потому что мне было позволено, по крайней мере, видеться с Кэролайн – на определенных условиях. Мы встречались только в общественных местах – в кафе, кинотеатрах и ресторанах -и она каждый раз говорила, чтобы я обязательно приходил в темных очках. Я себя чувствовал по-дурацки, но Кэролайн повторяла, что мой пристальный взгляд действует ей на нервы, и ей лучше не видеть моих глаз. Часто случалось, что она могла уделить мне совсем мало времени, и большую часть этого малого времени мне приходилось выслушивать ее рассказы про Клайва, какой он весь из себя замечательный, и как он трепетно к ней относится, хотя, на самом деле, ее не любит, в смысле, по-настоящему, и что я – единственный человек, с которым она может поговорить о Клайве, и все в том же духе. Премьера «Вихря» прошла, но Кэролайн запретила мне приходить на спектакли – наверное, боялась, что я сделаю какую-нибудь глупость или обижу ее драгоценного Клайва.

* «Добрые старые времена» – шотландская застольная песня на стихи Роберта Бернса.

Один единственный раз я сорвался и дал волю свою своим чувствам. Почему клайвам всегда достается все самое лучшее в этом мире?! – кричал я. – Частная школа, потом Оксфорд… Он же Оксфорд закончил, если я не ошибаюсь? Эти клайвы, в своих блейзерах и фланелевых брючках, говорящие на своем сленге, понятном лишь для посвященных – сперва они ублажают друг друга орально в своих частных закрытых клубах, а потом просто идут и берут, что им хочется: работу, деньги и женщин… Да, в первую очередь, женщин… словно все это принадлежит им по праву. Наглые, самоуверенные… ненавижу… Ненавижу причесанных мальчиков в дорогих элегантных костюмах, с гладкой правильной речью, непринужденными манерами и ангельскими мордашками. Они мне противны. И будь у Кэролайн хоть капля ума, она бы сама разглядела, какие они мерзопакостные (и он в том числе).

Кэролайн даже не стала со мной пререкаться. Она только сказала, что мне, наверное, нездоровится. Я совершенно не знаю Клайва и не понимаю, о чем говорю. А если я всерьез полагаю, что все дело в его деньгах, то она прямо сейчас едет домой. Она не только заставила меня извиниться, но и вырвала у меня клятвенное обещание, что отныне и впредь я буду всегда отзываться о Клайве лишь в уважительном тоне.

Как я уже говорил, я всегда приносил Кэролайн розы. Как-то раз, когда ей особенно не терпелось скорее уйти, она забыла букет на столике в кафе. Я схватил цветы и бросился следом за ней. Выскочил на улицу, завернул за угол, потом еще раз за угол – и увидел, как Кэролайн мчится навстречу Клайву, который идет к ней с распахнутыми объятиями. Они были такими счастливыми, оба буквально светились. Я поспешил прочь со своими розами, пока эти двое меня не заметили.

В общем, все было плохо. И еще я постепенно терял друзей. В феврале мы проводили Оливера в Испанию. Поначалу никто не поверил, что он идет на войну. Мы в «Серапионовом братстве» не особенно интересовались политикой, и Оливер был самым аполитичным из всех.

Наша группа пришла на вокзал почти в полном составе. Даже Кэролайн взяла выходной на работе, сказавшись больной. Оливер собирался доехать до Дувра, оттуда добраться паромом до Кале, а в Кале опять сесть на поезд – уже до Каталонии, через всю Францию, с несколькими пересадками. Эти проводы на вокзале были практически нелегальны, поскольку правительство Чемберлена проводило политику невмешательства в Гражданскую войну в Испании и запретило гражданам Великобритании участвовать в этой войне под страхом тюремного заключения, так что Оливер, по возвращении в Англию, рисковал сесть на два года. В Испании Малага уже сдалась фашистам. Мадрид пока держался, но все говорило за то, что продержится он недолго. Почти все британские добровольцы, воевавшие против фашистов на испанских фронтах, сражались в составе Интернациональных бригад, но Оливер сказал, что его раздражают нападки на сюрреализм со стороны французских и русских коммунистов, и он лучше запишется в ополчение к троцкистам или к анархистам – в общем, куда возьмут.

– Это par excellence* интеллектуальная война, – сказал он. – Этим летом в Испании соберутся все лучшие люди: Мальро, Хемингуэй, Пере, Оруэлл… Такую возможность нельзя упустить. И еще возьму с собой карты, чтобы развлекать бойцов…

Я не знал, что и думать. Оливер был моим лучшим другом, самым близким мне человеком из всей нашей группы. Но теперь мне казалось, что нашей дружбы как будто и не было, потому что я понял, что совершенно его не знал. Оливер, заметив мое расстройство, взял меня под руку и отвел в сторонку.

– Правда, немного похоже на фарс? – сказал он. – Я ведь даже не знаю, что такое Народный фронт. Но ты уже догадался, я думаю, зачем я все это затеял.

* Типичный, характерный (фр.)

Я покачал головой, и Оливер взглянул на меня удивленно.

– Я, наверное, не решусь рассказать все, но кое-что расскажу. Может, потом ты поймешь все, что я не досказал. Это все из-за Стеллы. Мы приблизились к опасной черте. Накал страстей слишком велик, и еще она пьет из меня энергию. Иногда по утрам я вообще не могу подняться – она выпивает меня без остатка. Мне нужно спасаться, бежать от нее. Она вряд ли последует за мной в Испанию. Тем более что в ополчение женщин не берут. То есть, я думаю, что не берут.

Он рассмеялся судорожным нервным смехом.

– Как бы там ни было, мне надо уехать. Здесь я задыхаюсь. Я не знаю, как все сложится там, и будет ли у меня время писать. Скорее всего, нет. Но я все-таки собираюсь написать этот роман про Стеллу. «Вампир сюрреализма».

Вот тогда-то Оливер и рассказал, что образ Стеллы в его романе будет составлен из разных частей, как в наших играх в изысканный труп. Это будет комбинированное существо с лицом Феликс, задницей Моники и грудью одной незнакомой женщины, которую Оливер однажды увидел на Кингс-роуд.

– А почему ты ее не опишешь, как есть? – спросил я. Оливер пожал плечами.

– Не могу. Не посмею. Стелла мне не позволит. Ты даже не знаешь, о чем ты сейчас говоришь.

После этого странного tete-a-tete мы снова присоединились к компании. Пришло время прощаться. Все подходили к Оливеру по очереди, каждому хотелось сказать ему что-то хорошее, ободряющее.

– Береги себя, Олли, милый, – сказала Кэролайн и поцеловала его в губы.

Оливер зашел в вагон и встал у окна. Вид у него был растерянный и даже немного испуганный. Через пару минут поезд дернулся и поехал, и лицо Оливера исчезло в дыму. А мы отправились в привокзальный кинотеатр, где шла только документальная хроника, и посмотрели мрачный репортаж о войне в Испании.

Следующим на очереди был Манассия. Хорхе довез его на машине до Саутгемптона, и мы с Недом поехали с ними – проводить нашего друга в Нью-Йорк. Пока носильщики занимались его багажом, мы с ним стояли на пристани. Манассию бесило наше непробиваемое легкомыслие, как он это назвал.

– Скоро начнется война, – сказал он. – И победят в ней нацисты, и когда они вторгнутся в вашу страну, они станут охотиться за такими, как я. И тогда… – Он полоснул себя по горлу ребром ладони. – Англия сейчас – сущий рай для дураков. Может быть, я и дурак, но меня не прельщает жить в дутом раю. Очень скоро все кончится – и не только для нас, евреев. Вот вы улыбаетесь, вам смешно меня слушать, но что, как вы думаете, будет с вами, когда нацисты захватят Лондон? Я вам скажу Это ни для кого не секрет. Их министр культуры, доктор Йозеф Геббельс, высказался вполне определенно. С его точки зрения, все художники-сюрреалисты – дегенераты, а поскольку вы дегенераты, вас тоже сгонят в концентрационные лагеря, вместе с евреями, цыганами, гомосексуалистами, душевнобольными и умственно отсталыми. Вас уже заранее зачислили в почетные евреи! А я не хочу, чтобы мне приходили известия о том, как вы все умираете в лагерях. Пожалуйста, послушайтесь дружеского совета. Уезжайте отсюда, пока есть возможность. Берите билеты на следующий рейс до Нью-Йорка, бросайте все и спасайтесь. Я вас очень прошу, джентльмены. Пора просыпаться, а то вы рискуете заблудиться в своих сюрреальных снах.

Мы с Кэролайн продолжали встречаться, хотя теперь наши встречи сделались натянутыми и прохладными, в лучшем случае. А потом, в тот злополучный день – в воскресенье, 27 апреля 1937-го года, – она неожиданно пришла ко мне на Кьюбе-стрит. Кэролайн вошла в студию так неуверенно, словно ни разу здесь не была. Если бы я знал, что она придет, я бы не стал напиваться уже с утра. Я налил ей большой бокал виски. Я был так рад ее видеть, я с таким нетерпением ждал нашей следующей встречи – хотел подарить ей медальон с ее миниатюрным портретом, – а теперь у меня вдруг появилась возможность преподнести ей подарок уже сейчас. Кэролайн сказала, что пришла потому, что ей нужно мне что-то сказать и кое о чем попросить. Я сразу понял, что мне не понравится то, что она собирается мне сказать, но я же не мог заткнуть уши.

– Каспар, знаешь, я думаю, нам лучше вообще не встречаться какое-то время. Эти встречи, они только мучают нас обоих. Меня пугает твой взгляд. Взгляд голодной гиены. Прости, пожалуйста, но я уже не могу. Мне нужна передышка. Это не навсегда. Я тебя очень прошу, дай мне месяца два или три. У нас будет время подумать, посмотреть, что и как. Понять, что мы чувствуем друг к другу. Я не хочу потерять тебя, Каспар. Я очень надеюсь, что ты останешься моим другом. Мне сейчас так нужна дружеская поддержка.

Я встал перед ней на колени и положил голову ей на колени.

– Не хочу быть твоим другом. Хочу быть любимым муж-иной. Без любви я никто, – сказал я.

Он рассеянно провела рукой по моим волосам.

– То, что ты называешь «любовью», для тебя это только учение. Неужели ты сам этого не понимаешь? Или тебе нравится быть несчастным?

– Лучше я буду несчастным с тобой, чем счастливым с кем-то другим. Я не стремлюсь к счастью. Оно мне не нужно. Мне нужна ты.

– А обо мне ты подумал? Если ты не стремишься к счастью, значит, я тоже должна страдать?

– Ты страдаешь не из-за меня. Это все из-за Клайва. И не возражай мне, не надо. Я все вижу и все понимаю. У тебя постоянно заплаканные глаза. Ты раньше такой не была.

Она тяжко вздохнула. Она часто вздыхала в последнее время.

– Ничего ты не понимаешь. И ты меня совершенно не знаешь.

– Ты сама не даешь мне себя узнать. Если бы ты согласилась со мной переспать, тогда, может быть, мы бы узнали друг друга лучше. Нам надо сблизиться по-настоящему…

Теперь ее голос звучал раздраженно:

– Нет, ты действительно помешался на этой мысли… затащить меня в койку. А если бы я согласилась с тобой переспать, что бы тогда изменилось?

Я не знал, что на это ответить. Лучше всего было бы промолчать, но меня понесло:

– Тогда что тебя держит, если тебе все равно? Ты могла бы со мной переспать, а потом мы бы остались друзьями, платоническими или какими захочешь. Чего ты боишься? Лишиться своей драгоценной девственности?

– А кто сказал, что я все еще девственница?

Ее голос вдруг сделался жестким. Она столкнула с колен мою голову и резко встала.

– К твоему сведению, я никакая не девственница. Я еще не уверена, но, по-моему, я беременна. Я поэтому и пришла. Хотела тебя попросить о помощи, но я уже вижу, что помощи ждать не приходится. Как я уже говорила, нам лучше не видеться. Может, когда-нибудь… месяца через три, через четыре… когда ты успокоишься, мы с тобой поговорим. А сейчас я ухожу.

Она шагнула к двери. Я преградил ей дорогу и прижал к столу, отчего маятники моего «вечного двигателя» беспорядочно закачались.

– Хоть поцелуй меня на прощание. Она быстро чмокнула меня в щеку.

– Раньше ты целовала меня по-другому, – я схватил ее за плечи и хотел поцеловать в губы, но она не далась.

– Не уходи. Если сейчас ты уйдешь, я покончу с собой, -сказал я.

Она сбросила с плеч мои руки и пошла к двери. Я обежал стол с другой стороны и бросился на пол, загородив дверь своим телом.

– Дай мне поцеловать твои ноги. Какой от этого вред? Если теперь мне нельзя целовать тебя в губы, дай мне хотя бы поцеловать твои ноги, – я рванулся к ее ноге.

Потом я поднял глаза и увидел ее лицо. Оно было словно застывшая маска ненависти и презрения. Кэролайн увернулась и, перешагнув через меня, растворилась во тьме на лестнице. Я не помню, что было потом. Я много пил, это точно, и в какой-то момент вышел из дома. Наверное, я пил где-то еще. Проснулся я на рассвете, замерзший и грязный, на траве в маленьком сквере в Восточном Лондоне.

 

Глава десятая

Я вернулся домой, принял ванну, потом сбегал на почту, чтобы кое-кому позвонить, и в банк – снять деньги со счета. До Кройдонского аэропорта я добирался сперва на метро, потом на такси. Моими попутчиками в аэроплане были, по большей части, серьезные дяди в дорогих меховых пальто. Должно быть, торговцы оружием. Англия с ее аккуратными квадратиками полей и пестрыми лентами пригородных застроек осталась далеко внизу. Но мне не было дела до Англии и до других пассажиров. Я сидел, то и дело прикладываясь к своей фляжке с виски, и напряженно думал.

Все было плохо, по-настоящему плохо, и очень неправильно. Мир вообще устроен неправильно, но я пытался решить для себя, насколько все это необратимо, и можно ли что-то исправить. Мне так хотелось вернуться обратно во времени и пространстве – в то «туда» и «тогда», где Кэролайн все еще любила меня, и если бы в какой-то момент я повел себя по-другому, то сейчас, я уверен, все было бы иначе. Но где он, тот переломный момент из прошлого, который мог все изменить? Он был явно раньше вчерашнего кошмарного разговора. И явно раньше той ночи на новогоднем Балу Искусств в Челси, когда я уже знал в глубине души, что она меня больше не любит. И даже в Париже, хотя там все было хорошо – вроде бы хорошо, – у меня все равно было смутное ощущение, что что-то не так. И после нашей поездки в Брайтон с Элюарами… ведь я же заметил, что Кэролайн на обратном пути была, нет, не грустной, но странно задумчивой, как будто что-то ее угнетало. На самом деле, я предпочел бы вернуться на открытие Выставки сюрреалистов в галерее Нью-Барлингтон, но до того, как мы отправились на Трафальгарскую площадь, где к Кэролайн подошел этот Клайв Джеркин. В идеале, я бы вернулся в тот миг, когда Кэролайн прижала меня к стене и объявила: «Я тебя люблю».

Аэроплан накренился над устьем Темзы. Я закрыл глаза и попробовал сосредоточиться. Я же из «Серапионовых братьев», а мы в братстве верим, что воображение – великая сила, которая преобразует реальность и позволяет нам выходить за пределы пространства и времени. Сейчас я открою глаза и окажусь в галерее Нью-Барлингтон, с бокалом вина в руке, и услышу, как Поль Элюар прочитает свое: «Une femme est plus belle que le monde ou je vis…» Я окажусь в галерее и, вероятно, не буду помнить ни новогоднего Бала Искусств в Челси, ни вчерашнего разговора с Кэролайн, когда она объявила о своей вероятной беременности, ни этого вылета из Кройдона – я все забуду, но это будет блаженное беспамятство.

Но у меня ничего не вышло. Я верил, что все получится, но верил не в полную силу, и когда я открыл глаза, аэроплан пробивался сквозь встречный ветер к берегам Франции.

Самое странное, что теперь, когда я узнал о неверности Кэролайн, я желал ее еще сильнее. Теперь я доподлинно знал, что у нее есть своя тайная жизнь, независимая от меня. Конечно, мне было обидно, но с другой стороны, я открыл для себя новую Кэролайн. Она вдруг сделалась более настоящей и по-человечески близкой – именно потому, что не была совершенством, и я понял, что люблю ее вероломство не меньше, чем ее роскошное тело. Тем не менее, эта измена меня сразила и заставила усомниться в самих принципах мироздания, как они виделись мне до сих пор. Потому что я верил, что наша встреча была не случайной – что мы с Кэролайн предназначены друг для друга самой судьбой, которая проявляет себя в случайностях, совпадениях и желаниях.

Une femme est plus belle que le monde ou je vis Et je ferme les yeux.

Эти строки я процитировал Кэролайн в Сент-Джеймсском парке, а потом, спустя несколько месяцев, эти же строки прочитал нам сам автор. Безусловно, это был знак – знамение свыше. Благословение, дарованное нам судьбой, принявшей обличив слепой случайности. Вряд ли я мог ошибиться. Это было бы слишком жестоко. И Кэролайн не имела права противиться велению судьбы.

Я боялся, что у меня будут сложности в аэропорту, что меня станут расспрашивать о целях приезда, а мой багаж будет подвергнут тщательному осмотру на предмет подозрительной литературы, но все прошло на удивление гладко.

– Добро пожаловать в Мюнхен.

В том месяце в Мюнхене проходил Фестиваль немецкого искусства и культуры, так что приезжих было немало, и я далеко не сразу нашел Gastheim, где были свободные номера. Когда же я, наконец, поселился в гостинице и распаковал свои вещи, мне уже ничего не хотелось – только упасть на кровать и спать. Но заснуть удалось лишь под утро, потому что, как только я лег, в голову сразу полезли мысли, и я всю ночь думал о Кэролайн (и в ту ночь, и на следующую, и еще много ночей подряд), о том, что она сделала, и что сделал я, и чего мы не сделали из того, что должны были сделать, и что мы могли бы сказать друг другу, но не сказали. Мысли неслись, словно бурный поток воды, приводящий в движение мельничное колесо, и скрип жерновов не давал мне заснуть. Мне редко когда удавалось поспать больше двух часов кряду.

Следующие два дня я бесцельно бродил по городу, выбирая направление по случайным подсказкам – по рукам статуй, вскинутым в нацистском приветствии, по взгляду бронзовых орлов, по красным знаменам со свастикой, хлопающим на ветру. Я провел в Мюнхене две недели, и эти недели запомнились мне ослепительно синим небом, которое всегда было чистым, с редкими белыми росчерками облаков. Я понимаю, что это звучит нелепо, но почему-то мне кажется, что довоенные облака были совсем не такими, какие они сейчас. Так что те облака над Мюнхеном запомнились мне облаками тридцатых. И еще мне запомнились женщины. Всегда – восхитительно элегантные, и почти всегда – под руку с офицерами СА или СС. Мой взгляд художника привлекали не только наряды женщин, но и мундиры военных. Как однажды сказал мне Уолтер Бенджамин: «Фашизм – это эстетизация политики».

Мюнхен в то лето был городом роз. Повсюду сплошные гирлянды из роз, и знамена, и бронзовые орлы на вершинах высоких мраморных колонн. Пышно украшенный город -подходящий фон для моей персональной тоски. Я был один.

И не только в том смысле, что без Кэролайн. Впервые за несколько лет я был совершенно свободен, и мог спокойно подумать наедине с самим собой, и разобраться в себе, и погрузиться в анализ своих настроений и мыслей, не чувствуя себя обязанным докладывать «Серапионовым братьям» о результатах своих размышлений.

По вечерам я напивался один в своем номере, слушая отдаленное громыхание духовых оркестров в соседних кафе и пивных. Я не стремился общаться с людьми. Я возобновил свои занятия по гипнозу: сидел перед зеркалом, сверлил взглядом свое отражение и находил некое смутное утешение в этом скучном и однообразном занятии. При этом мне вспоминались слова Ницше, однажды процитированные Манассией: «Если долго смотреть в бездну, бездна начинает смотреться в тебя». Выполняя упражнения, призванные укрепить магнетическую силу взгляда, я подолгу сидел перед зеркалом, изучая отражение своих зрачков, заключенных в его поверхности. Невзирая на предостережение Ницше, я продолжал эти занятия, и в скором времени – я сам не знал, почему так получилось: видимо я безотчетно пытался сохранить свою цель в секрете даже от себя самого, – я принялся изучать свои губы и их безмолвные движения. Я решил овладеть искусством читать по губам.

Только на третий день я почувствовал себя готовым посетить Entartete Kunst – выставку дегенеративного искусства. Собственно, ради нее я и приехал в Мюнхен. Нацистские власти собрали большую коллекцию авангардной живописи и скульптуры и выставили эти «образчики вырождающегося искусства» в старом здании Института археологии. В дегенераты попали: Нольде, Кирхнер, Брак, Шагал, Шмидт-Ролдуф, Кокощка, Мондриан и многие другие.

«Искусству не должно валяться в грязи ради грязи. Искусство не предназначено для того, чтобы изображать человека в состоянии полного разложения, когда слабоумные кретинки символизируют материнство, а убогие деформированные идиоты – мужскую силу».

Каждый «дегенеративный» экспонат был снабжен подобной сопроводительной надписью, оскорбляющей произведение и содержащей предостережение для зрителя.

«Некоторые политически несознательные личности, лишенные эстетического чутья, восхваляют художников, которых на протяжении четырнадцати лет оболванивали марксисты и евреи, и превозносят их как революционеров искусства. Но немецкий народ не приемлет такое искусство».

«Еврейская тоска по бесплодной пустыне разоблачает себя в Германии, и негр становится расовым идеалом дегенеративного искусства».

«Если они действительно видят реальность такой, какой ее изображают, значит, это несчастные, больные люди, и они, как и всякие душевнобольные, должны быть подвергнуты стерилизации, чтобы не плодили таких же несчастных уродов. Если же они видят реальность такой, какой ее видят нормальные люди, но продолжают настаивать на том, чтобы изображать ее в извращенном виде, тогда этих художников следует привлекать к уголовной ответственности. (Адольф Гитлер)».

Прислушиваясь к разговорам других посетителей выставки, я с ужасом понял, что в этих нравоучительных текстах, в общем, и не было надобности. Со всех сторон только и слышалось:

– Отвратительно! Мерзко! И что это должно означать? Зачем выставлять на всеобщее обозрение такое уродство?! Если вы спросите мое мнение, я скажу, что задача искусства – изображать только то, что красиво, а это вообще не искусство, а грязь. Боюсь, как бы меня не стошнило!

А одна юная Hausfrau’ в ярком цветастом платье выдала следующее:

– Надо было здесь выставить не картины, а самих художников, чтобы честные люди могли подойти к ним и плюнуть в рожу!

Пожилая дама в черном, очевидно, ее мать, одобрительно кашлянула.

И я, шпион сюрреализма в Доме дегенеративного искусства, сжался от страха и виновато опустил глаза. Я боялся разоблачения. Но больше всего я боялся, что они, может быть, правы, и мне очень хотелось, чтобы моя верность сюрреализму была столь же непоколебимой, как их к нему ненависть. Это была нехорошая мысль, совершенно чудовищная и нелепая, но мне действительно было страшно, что человеческая ограниченность заразна и что эти ужасные люди навяжут мне свой взгляд на вещи.

* Домохозяйка (нем.)

И все же, пока я бродил по выставке и рассматривал произведения кубистов, экспрессионистов и сюрреалистов, столь ненавистных нацистскому режиму, мой рассеянный взгляд лишь скользил по поверхности и не будил никакого движения мысли. Потому что я думал совсем о другом. Я думал о Кэролайн и о том, как ее соблазнил Клайв. Я рисовал себе в воображении эту сцену, как Кэролайн отдавалась ему; я проигрывал ее вновь и вновь, как фрагмент старого фильма – сплошные царапины на пленке, резкие, толчкообразные движения и неверный мигающий свет. Кэролайн, заливаясь румянцем, раздевается перед Клайвом, а он наблюдает за ней с самодовольной улыбочкой. Она стоит перед ним, трепетная и нагая. Она вся горит – так велико возбуждение. Она больше не может ждать. Идет к нему, помогает ему раздеться. Ее руки дрожат, она еле справляется с его запонками и застежкой на воротничке. Теперь Клайв тоже голый, только забыл снять носки. Он бросает ее на кровать и накрывает ее своим телом, и она обнимает его, прижимает к себе, и он безо всяких прелюдий вонзает в нее свой багровый член, и она кричит – поначалу от боли, а потом от безумной радости. А в самом конце, уже после всего, они лежат на смятых простынях в благостной полудреме и осуждают со смехом, что делать с несчастным, больным от любви Каспаром.

Но это была только часть проблемы: я вложил столько себя в мою любовь к Кэролайн, что она стала живым воплощением моей души, моей анимой, и когда Клайв вонзался в ее естество, он входил и в меня тоже: совокупляясь с Кэролайн, он содомировал и меня. И поскольку в моем воспаленном воображении мы с Кэролайн были одним существом, когда она наклонялась над членом Клайва и брала его в рот, мой собственный рот неизменно оказывался в том же месте.

Я рассеянно бродил по выставке, представляя себе эти жуткие постельные сцены и доводя себя до исступления, и мне вдруг подумалось, что та Hausfrau с резким пронзительным голосом, вероятно, права. Я заслуживаю того, чтобы мне плюнули в рожу, потому что подобные мысли могут прийти в голову только дегенерату. Я даже подумал о том, чтобы разыскать эту юную женщину в ярком цветастом платье, и встать перед ней на колени, и признаться, что я художник-сюрреалист, и подставить ей спину, умоляя о том, чтобы она меня высекла плеткой.

– Entshuldigen Sie bitte, gnadige Frau, простите, пожалуйста, я больной дегенерат. Я не достоин любви здоровой добропорядочной женщины. Поэтому, я вас прошу, отлупите меня, как следует! Выбейте из меня эту болезнь!

Но, конечно, я этого не сделал. Потому что, на самом деле, я любил этих кошмарных чудовищ, населявших мой разум. Боялся – да, но и любил. Так что я не признался, а раз не признался, то и не был разоблачен и подвернут публичной порке на радость добропорядочным гражданам, отстоявшим немалую очередь, чтобы всячески заклеймить и обругать вопиющее непотребство, которое называется современным искусством. Дело в том, что у этих людей было достаточно четкое представление о том, как должен выглядеть дегенеративный художник. У него мутный взгляд, одурманенный наркотиками. Сам он грязный, небритый, с длинными сальными волосами, узким обезьяним лбом, безвольным ртом и обязательно крючковатым, однозначно еврейским носом. А я был высоким блондином с тонким точеным лицом, и Памела не раз говорила, что в профиль я чем-то похож на Бастера Китона. В глазах посетителей выставки Entartete Kunst я вполне мог сойти за офицера СС в штатском. Эта малоприятная мысль навела на еще более унылые размышления. Если каждому достается такое лицо, которого он заслуживает, наверное, стоит задуматься, почему мне досталось мордашка нордической белокурой бестии? Если меня одарили лицом офицера СС, может быть, мне туда и дорога?

Я думал, думал и думал, все время думал, и мысли были совершенно неуправляемыми – как сложный часовой механизм, у которого испортилось заводное устройство или регулятор хода, и где-то внутри распрямилась пружинка, и колесики и шестеренки завертелись быстрее. В ’ быстрее и быстрее. Манассия был прав: скоро будет война, и победит в ней Германия, это вполне очевидно. И он все правильно сказал про Англию. Она обессилена, истощена и изнежена – ей не выстоять в этой войне. Но если я запишусь в СС, значит, я буду на стороне победителей, и когда вы войдем в Лондон, я добьюсь, чтобы мне нашли Клайва. Он, я ни капельки не сомневаюсь, станет летчиком-истребителем или же офицером в каких-нибудь элитных войсках. Я прикажу, чтобы его расстреляли. А потом прикажу, чтобы мне привели Кэролайн в кандалах… Господи, что за бред?!

Я пытался придумать, как вернуть Кэролайн. Иногда я склонялся к тому, что, наверное, стоит попробовать напустить на себя вид холодного безразличия и даже возобновить связь с Памелой, чтобы возбудить в Кэролайн ревность. Иногда мне казалось, что нужно избрать прямо противоположную тактику и обрушить на Кэролайн всю мощь моей пламенной страсти, чтобы она не смогла устоять перед этим напором, и тогда, может быть, у меня даже получится сделать так, чтобы она приняла меня как художника и прониклась величием и блеском моих сюрреалистических произведений. Был еще и такой вариант: прекратить громко кричать о своем, безусловно, благом намерении устроиться на приличную работу, а уже пойти и куда-нибудь устроиться.

Так я мысленно метался туда-сюда, не в силах решить, что мне выбрать, и все это время у меня в голове крутился закольцованный порнографический фильм с участием Клайва и Кэролайн. Лишь по прошествии нескольких часов я сумел по-настоящему увидеть картины, на которые пришел посмотреть, но для того, чтобы я смог на них сосредоточиться, мне нужно было представить, что Кэролайн держит меня под руку, и я ей рассказываю о картинах и объясняю, что хотел выразить художник, когда создавал этот образ. Ее незримая тень, во всем послушная мне, благоговейно внимала моим безмолвным речам.

Меня очень обрадовало, что среди сюрреалистических произведений, представленных на выставке, была «La Belle Jardiniere»’ Макса Эрнста. На этой картине изображена обнаженная женщина в саду. На ее как бы распоротом, зияющем животе сидит птица и клюет стилизованные внутренности, а у нее за спиною танцует призрачный обнаженный садовник. Я объяснил несуществующей Кэролайн, что эту картину Эрнст написал в период так называемых «снов наяву», когда Бретон, Пере, Деснос и другие французские сюрреалисты экспериментировали с образами, извлеченными из подсознания при погружении в гипнотический транс. Закрытые глаза двух фигур на картине могут служить указанием на то, что каждый из них – это греза другого, вызванная в состоянии транса. Моделью женской фигуры для «Прекрасной садовницы» была Гала Дали, темная муза сюрреалистов – вернее, тогда, в 1923-ем году она была еще Галой Элюар, и у них с Максом Эрнстом был бурный роман. Я вспомнил, как Гала сидела на пляже в Брайтоне и наблюдала за мной с Кэролайн, когда мы играли с мячом у воды, вспомнил ее непроницаемо черные, глубоко посаженные глаза, ее пристальный, словно застывший взгляд – и она вдруг показалась мне существом, предвещавшим беду.

* Прекрасная садовница (фр.)

«La Belle Jardiniere» будила тревожные чувства. Собственно, Эрнст этого и добивался. Пока мы с невидимой Кэролайн рассматривали картину, мне вдруг пришло в голову, что у сюрреализма с нацизмом есть одна точка соприкосновения, которая делает их если не соучастниками, “то сообщниками. Изначально сюрреализм ставил перед собою задачу поражать и шокировать публику. И вот, наконец, здесь, в нацистской Германии, мы нашли аудиторию, готовую принять нас всерьез. Мы повергли их в шок. Дома в Англии мы наряжались в костюмы горилл и в тяжелые скафандры подводников, и, стоя на головах на роялях, читали пространные лекции посетителям художественных галерей о том, что наше искусство – искусство высшей реальности – призвано возмущать, эпатировать и провоцировать обывателя, а в ответ получали тоскливые улыбки на скучающих лицах и, в лучшем случае, вежливые возражения, а здесь, в Мюнхене, наши работы, официально объявленные «возмутительными» нацистским правительством, хотя бы обрели надлежащий статус. Я обозначил себя возмутителем спокойствия, и доктор Геббельс со мной согласился.

Тем летом в Мюнхене были еще и другие выставки. Неподалеку от Entartete Kunst, я обнаружил Grosse Deutsche Kunstausstellung, Выставку величайшего германского искусства, проходившую в специально построенном Дворце искусств, длинном низком здании с классическими фашистскими колоннадами, где картины, одобренные властями, висели ровными, строгими рядами, и несообразные скульптуры Арно Брокера, изображавшие чересчур мускулистых мужчин и коней, стояли, безжизненные и застывшие, на своих помпезных пьедесталах. Хотя изваяния и картины не блистали хоть сколько-нибудь художественными достоинствами, пока я рассматривал эти изделия, я все время мысленно возвращался к тому разговору с Недом, когда он сказал, что сюрреализм исчерпал себя и зашел в тупик. И еще мне вспоминались замечания некоторых критиков, убежденных, что сюрреализм миновал пору расцвета еще в конце двадцатых. А здесь, в Haus der Deutsches Kunst, я смотрел на работы художников, которые, наоборот, были уверены, что творят своей кистью искусство будущего. Большинство этих работ было полностью несостоятельно с технической точки зрения, и лишено вдохновения, и даже вульгарно, и все же, когда я рассматривал эти образчики «величайшего искусства» в том далеком 1936-ом году, у меня – человека, не обладавшего даром провидеть будущее, – действительно было безрадостное ощущение, что я, вполне вероятно, смотрю на искусство следующего тысячелетия.

В библиотеке Немецкого музея, если мне не изменяет память, проходила выставка, посвященная Der Ewige Jude, Вечному Жиду, и хотя Манассия утверждал, что все сюрреалисты, а значит и «Серапионовы братья», теперь причислены к почетным евреям, меня по-прежнему мало интересовала вся эта навязчивая пропаганда. Гуляя по городу, я иной раз натыкался на красочную карнавальную процессию – грандиозное шествие, устроенное то ли в честь двухтысячного юбилея немецкой культуры, то ли по поводу какой-то еще знаменательной даты, измышленной нацистами, – платформы на колесах, раскрашенные золотой и серебряной краской, всадницы, наряженные валькириями, мужчины в полном боевом облачении Тевтонских рыцарей и белокурые барышни в белых хитонах, которые бросали цветы в шумную радостную толпу. Все улыбались. Все были довольны и счастливы. И только я ходил мрачный, напуганный и печальный.

Я понял, что пора уезжать из Мюнхена, и, просмотрев несколько путеводителей, сел на поезд до Потсдама и там поселился в гостинице у озера Ваннзее. Только тогда я решился послать Кэролайн телеграмму:

ПРОСТИ ЧТО БЫЛ ТАКИМ ГАДКИМ. КОГДА ВЕРНУСЬ ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО. ЛЮБЛЮ ТЕБЯ. КАСПАР.

Я решил провести в Германии еще пару месяцев, прежде чем возвращаться домой и налаживать отношения с Кэролайн. Я писал ей почти каждый день: часами просиживал над пачкой листов, строил фразы на исчерканных черновиках, грыз кончик карандаша, подбирал правильные слова. В тех нескольких письмах, которые я все же решился отправить, было больше рисунков, чем слов: случайные прохожие на улицах, купальщики, загорающие на пляже, шахматисты из парка, мальчики из Гитлерюгенда и девочки из Лиги немецких девочек, выполняющие гимнастические упражнения в групповых секциях «Силы через радость», яхты, скользящие по тихому озеру на фоне пейзажей с летними домиками и водолечебницами, обрамлявшими берег. Мне так хотелось представить себя в этих письмах веселым”и неунывающим человеком, который просто делится впечатлениями о своем замечательном отпуске. Эти письма – длительные упражнения в красивой лжи, – были больше похожи на эпистолярный роман о некоем вымышленном герое. На самом деле, мне было плохо. По-настоящему плохо. Я изнывал от тоски и думал лишь об одном: как мне вернуть Кэролайн? (Она не отвечала на письма, хотя у нее был мой адрес poste restante*).

В качестве подготовки к возвращению в Англию я набросал несколько вариантов возможного развития событий, исходя из различных тактических ходов. «Набросал» – в смысле сделал наброски, рисунки. Я не умел облачать свои мысли в слова, мне было проще выразить их в картинках, и я рисовал ключевые сцены у себя в блокноте: я на коленях перед Кэролайн; мы с Памелой проходим мимо Кэролайн, и я делаю вид, что вообще ее не замечаю; мы с Клайвом деремся за Кэролайн; я насилую Кэролайн… В конечном итоге, у меня набралось почти тридцать рисунков – альтернативных сценариев, – и я мог рассматривать их часами, разложив листы перед собой, словно карты в пасьянсе.

* До востребования (фр.)

Сейчас, когда я вспоминаю то время на озере Ваннзее, я мысленно обозначаю его как период Sitzkrieg’a, или Притворной войны. Я не то чтобы очень на это рассчитывал, но все же надеялся в глубине души, что мое долгое отсутствие окажется полезным в том смысле, что Кэролайн затоскует и поймет, что не может без меня жить. А я тем временем делал все, чтобы укрепить силу духа. Каждый день я ходил загорать на озеро, и желтый шар солнца, отпечатавшийся на внутренней стороне век, преображался в текучие гипнагогические образы, и я зарисовывал их вслепую, не открывая глаз, в блокноте, который все время держал под рукой. Потом я подолгу рассматривал эти рисунки в поисках знаков – подсказок на будущее. Но когда я пытался чуть более пристально присмотреться к фигурам, проплывавшим в моих гипнагогических видениях -мне почему-то казалось, что они непременно подскажут, как мне быть с Кэролайн, – они ускользали и превращались в деревья, зверей и камни. Наверное, для них я был чем-то вроде далекого и неумелого Бога, который не может понять свое собственное творение. Эти опыты, сходные с погружением в транс, отнимали немало душевных сил, и под конец я начинал задыхаться, и меня била дрожь, и напряжение спадало далеко не сразу.

Конечно, я часто купался. Как я уже говорил, всякий, кто читал Фрейда достаточно вдумчиво, каждый раз, входя в воду, представляет себя метафорически погружающимся в глубину бессознательного. Но там, на Ваннзее, в окружении серьезных и важных немецких купальщиков, я испытывал странное чувство, что эти мутные воды населены призрачными мыслеформами, с которыми я прежде не сталкивался. И сюрреализм, и нацизм добрались до самых глубин темного озера европейского мифа, и хотя они вышли на берег с такой разной добычей, они, тем не менее, единокровные братья – герои, бесстрашно вступившие в безумную схватку с рассудком и логикой.

По вечерам я продолжал заниматься у зеркала, практикуясь в гипнозе. Сначала я выполнял упражнения на сосредоточение силы воли, а потом – на проекцию ее вовне через взгляд. У меня в номере не было зеркала – пришлось идти покупать. Зеркало – необходимое приспособление, пусть даже оно ограничивает поле зрения и позволяет увидеть лишь то, что попадает в его отраженное пространство. В этом смысле зеркала чем-то похожи на гипнагогические видения, потому что когда я смотрю эти сны наяву, я могу смотреть только вперед. Я не могу повернуть взгляд на 180 градусов и посмотреть, что происходит у меня в затылочной части. Бельгийский художник Рене Магритт написал портрет миллионера Эдварда Джеймса, который стоит перед зеркалом и отражается в нем со спины – то есть, смотрится в зеркало и видит в нем свою спину. Я бы тоже, наверное, не отказался от такого волшебного зеркала.

Я продолжал упражняться и в чтении по губам, добросовестно выговаривая беззвучные фразы своему отражению в зеркале. И еще я почти ежедневно ходил в кино: затыкал уши специальными восковыми затычками и следил за губами актеров на экране. Таким хитрым способом я посмотрел множество фильмов – и старую классику типа «Кабинета доктора Калига-ри», «Носферату» и «Голубого ангела», и совсем новые картины, снятые при поддержке доктора Геббельса. Среди них попадалась и откровенная пропаганда вроде «Hitlerjunge Quex», но в основном отдыхающим на Ваннзее предлагались легкие музыкальные или же приключенческие комедии. Лучше всего для моих упражнений по чтению с губ подходили фильмы на английском с немецкими субтитрами – я их смотрел все подряд и однажды попал на «Тайну музея восковых фигур». Только на середине фильма, когда Фэй Рэй появилась в облике восковой Марии Антуанетты, я вдруг осознал, что у меня вся рубашка спереди промокла от слез.

Так прошло больше двух месяцев, и, наконец, я почувствовал, что готоз провести мысленный эксперимент, который задумал с самого начала. На следующий день, рано утром, я ушел в: дальний конец пляжа, расстелил полотенце, лег на спину, закрыл глаза и призвал гипнагогические видения. Остаточное изображение солнца на внутренней стороне век расплылось малиновым завитком в обрамлении желтых лучей на, фоне не. менее яркого изумрудно-зеленого сияния. Потом это сияние уплотнилось, распалось пятнами тени и света и превратилось в сверкающий летний лес. В лесу я был не один: среди деревьев мелькали фигуры туристов, велосипедистов, теннисистов с ракетками и рыболовов с удочками и ведрами. Я долго стоял и рассматривал этих людей. Их было так много – я не знал, кого выбрать. Наконец, я нашел подходящую кандидатуру. Это была молодая женщина в костюме для тенниса, с пышными светлыми волосами, перехваченными лентой на манер Алисы в стране чудес. Я преградил ей дорогу.

– Что мне сделать, чтобы Кэролайн меня полюбила? Мой гипнотический взгляд пригвоздил ее к месту, не давая

пошевелиться. Будь ее воля, она бы уже ускользнула, превратила бы свои глаза в камни, а тело – в цветущий куст, и я бы снова остался ни с чем. Подсознание, за которое ей предстояло сейчас говорить, выдает свои тайны с большой неохотой, но мне удалось удержать ее силой мысли. Теперь, когда Трилби была в моей власти – как и у всякого зыбкого образа, временно сотворенного потревоженным подсознанием, у нее не было имени, но для себя я назвал ее Трилби, – я погрузил ее в гипнотический транс. Потом я проверил, насколько глубок ее транс, применив один из стандартных тестов гипнотизера, так называемый тест на падение с прямой спиной: я заставил ее наклониться вперед всем телом, не сгибая спины и коленей, пока она не легла мне на руки – на мои фантомные гипнагогические руки – под углом в 45 градусов к земле, оставаясь при этом прямой, как палка.

Только когда я уже окончательно убедился, что она полностью в моей власти, я снова задал ей вопрос:

– Что мне сделать, чтобы Кэролайн меня полюбила?

Ее ответ, разумеется, был беззвучным, но для этого я и учился читать по губам. Трилби «произносила» слова очень четко, и читать с ее губ было вовсе не сложно. А вот поверить «услышанному» оказалось гораздо сложнее:

– Полюби Клайва. Полюби так же, как его любит сама Кэролайн. Лишь полюбив его так, как его любит она, ты сумеешь увидеть его таким, каким его видит она, и только так ты сумеешь понять, как переделать себя. Как стать таким человеком, которого она сможет любить. Полюби Клайва. Полюби его так же, как его любит она.

– Это немыслимо! – возразил я.

– Да, это трудно, – беззвучно выдохнула Трилби. – Очень трудно. Но это единственный способ. Полюбили Клайва.

К нам подошли другие теннисисты, товарищи Трилби. Они пришли ей на помощь и были настроены очень решительно.

– Теперь ты должен ее отпустить, – заявили они. – Ты получил, что хотел. Она ответила на твой вопрос. Отпусти ее. Ты нас задерживаешь, мы не можем играть без нее.

Да, Трилби ответила на мой вопрос, хотя я ждал не такого ответа. Но, как бы там ни было, я велел ей проснуться, и она тут же пришла в себя и стремительно скрылась в мерцающем сумраке за деревьями, а я, в свою очередь, вернулся в нормальное состояние сознания и очнулся на берегу озера Ваннзее.

Я лежал, щурясь на солнце, и хотя было жарко, меня бил озноб. Значит, я должен его полюбить. Полюбить Клайва Джеркина так, чтобы бросаться со смехом в его объятия. И любить его имя, и его воспоминания о привилегированной частной школе, и то, как он напевает себе под нос старую школьную песенку или играет на своем фаготе. Я должен любить его, даже тогда, когда его член копошится у меня во рту, пока он продолжает наигрывать мелодию все той же старенькой школьной песни. Я должен желать всего этого всем своим существом, изнывающим в страстной истоме, а потом, уже после того, как он кончит, я должен тихонечко сесть в уголке и с умилением штопать его носки. И, разумеется, я должен любить ребенка – его ребенка, – которым, быть может, беременна Кэролайн. Я должен любить его так, как будто этот ребенок – мой. Трилби сказала, что это единственный способ добиться любви – Кэролайн, и в подобном самоотречении и смирении мне виделось что-то мистическое, запредельное. Однако, поскольку Трилби была оракулом Леса Подсознания, я не смел даже думать о том, чтобы подвергнуть сомнению ее слова.

Подхватив полотенце с блокнотом, я вернулся обратно в гостиницу. Теперь я был готов к возвращению в Англию. Когда я только приехал в Германию, я пребывал в ужасающем состоянии: был слегка не в себе и совершенно не знал, как жить дальше. Я на полном серьезе боялся сойти с ума. Теперь же мне стало значительно лучше. Я хорошо отдохнул, более-менее успокоился. Я погрузился на самое дно своего темного озера и поднялся на поверхность возрожденным духовно. Теперь мне казалось, что я знаю, что надо делать.

Три месяца я был совершенно один. Разумеется, мне приходилось общаться с хозяевами гостиниц, официантами, кондукторами, кассирами и т.п. – исключительно в силу необходимости. По-настоящему я разговаривал лишь с невидимой тенью Кэролайн и, конечно же, с Трилби. Для меня, человека, не привыкшего к одиночеству, это был новый опыт, и он, как ни странно, оказался живительным и полезным.

 

Глава одиннадцатая

Я надеялся, что по возвращении в Англию на Кьюбе-стрит меня будет ждать письмо от Кэролайн, но письма не было. На следующий день, ближе к вечеру, я поехал в центр и встал перед входом в Англо-Балканскую меховую компанию с огромным букетом роз, дожидаясь окончания рабочего дня. Вышла Бренда в компании двух сотрудниц, вышел посыльный Джим. Последним вышел сам мистер Мейтленд, который запер контору. Я так готовился к встрече с Кэролайн! Предвкушал наше воссоединение, придумывал, что я скажу… А теперь, не застав Кэролайн там, где рассчитывал ее увидеть, я так растерялся от неожиданности, что даже не подошел к мистеру Мейтленду.

Однако на следующий день я снова поехал туда и специально дождался Бренду.

– Бренда, привет. Помнишь меня? Я Каспар.

– Конечно, я тебя помню.

Она явно занервничала и попыталась ускорить шаг, но от меня было не так-то легко отделаться.

– Хочешь чего-нибудь выпить? Могу я тебя угостить?

– Нет, спасибо. Это очень любезно, но мне надо домой. Боюсь, я спешу. Меня ждут.

– Удели мне всего пять минут, – я схватил ее за локоть и развернул лицом к себе, так чтобы видеть ее глаза. У нее были прямые каштановые волосы и круглое, чуть полноватое, но все же вполне привлекательное лицо. В ее взгляде читалась упрямая неприязнь.

– Бренда, где Кэролайн? Почему она не на работе?

– Я не знаю, – сказала она со слезами в голосе. – Она не ходит на работу с июля. Она даже не увольнялась. Никому ничего не сказала. Просто однажды она не пришла, и с тех пор ее не было. Я, правда, не знаю. И не смотри на меня так, мне не нравится, как ты смотришь. Извини, но мне надо идти.

Когда я услышал ее ответ, у меня внутри все оборвалось. Но я еще крепче сжал ее локоть.

– Но ты должна что-то знать. Скажи мне. Пожалуйста. Теперь в ее голосе явственно слышались нотки истерики:

– Отпусти меня. Ты отвратительный человек! Мы с ней были подругами, но ты испортил ее. Ты и твои ужасные друзья. Если хочешь знать правду, я думала, что она сбежала с тобой.

Она закрыла лицо руками. Сперва я подумал, что она хочет закрыться от моего взгляда, но потом увидел, что она действительно плачет. Наконец она успокоилась и вновь посмотрела на меня, все так же сердито и недружелюбно.

– Я тебе не нравлюсь, да? Ты мне тоже не нравишься. Если ты сейчас же меня не отпустишь, я позову полисмена. Я тебя ненавижу! Ненавижу!

Удивленный этой ребяческой вспышкой раздражения на грани истерики, я отпустил ее руку. Промучившись пару минут, я решил съездить в Патни и зашагал к автобусной остановке. В тот день, когда мы все ездили в Брайтон, мы с Оливером и Хорхе заезжали за Кэролайн к ее дому, но я не очень запомнил дорогу, и достаточно долго искал ее дом, и когда наконец позвонил в дверь, было уже достаточно поздно.

Дверь открыл пожилой мужчина – должно быть, папа.

Я вежливо приподнял шляпу.

– Добрый вечер, сэр. Простите за беспокойство, а мисс Бигли дома? Мне бы хотелось с ней поговорить, если можно.

Мужчина поморщился от отвращения.

– Уходите.

– Я не коммивояжер, я ничего не продаю.

– Я знаю, кто вы. Я вас очень прошу, уходите, иначе я сделаю что-то такое, о чем потом буду жалеть.

Дверь захлопнулась у меня перед носом. Я опять позвонил, но мне не открыли, хотя я слышал, как мама с папой о чем-то яростно спорят внутри.

Тогда я закричал во весь голос:

– Кэролайн, дорогая, если ты дома, выйди ко мне на минутку. Пожалуйста. Это я, Каспар! Кэролайн! Кэролайн! Прости меня. Я виноват. Кэролайн, я не могу без тебя…

Впрочем, я успокоился очень быстро и, перейдя через улицу, уселся на низком каменном ограждении у дома напротив, и сидел там, наверное, еще часа два, надеясь хоть мельком увидеть в окне Кэролайн, хотя какая-то часть моего существа уже знала, что она больше здесь не живет.

На следующий день я написал Кэролайн два письма: на домашний адрес и на адрес ее конторы, для последующей передачи. Не зная, что делать дальше, я пошел навестить Маккеллара. С тех пор, как я был у него в последний раз, он обзавелся монументальным стоматологическим креслом, которое поднималось и опускалось при помощи ножного насоса. Маккеллар убрал с полок все книги, освободив место под черепа. Один череп был весь иссверлен маленькими дырочками, замазанными какой-то блескучей мастикой, наподобие пастообразных самоцветов. У второго на месте отсутствующих зубов красовались крошечные электрические лампочки, которые, к тому же, горели. Остальные я даже не стал рассматривать.

Маккеллар спросил, как я съездил в Германию, но я предпочел не вдаваться в подробности и поинтересовался, как продвигается его «Слепой Пью глядит в прошлое», и когда у меня будет текст, который я смог бы проиллюстрировать.

Маккеллар вздохнул.

– Как сие не прискорбно, но «Пью» продвигается натужно. На самом деле, он не продвигается вовсе. Никак не могу заставить пиратов подняться на борт. Приходится их буквально подталкивать по трапу. И еще мне не слышно, что они говорят, и приходится выдумывать все диалоги за них. Если я создаю ситуацию, которая требует каких-то действий, скажем, шторм в открытом море, они просто стоят и ждут, пока я не скажу им, что надо делать. Я себя чувствую маленькой девочкой, которая играет одна, и устроила воображаемый ужин для кукол.

Маккеллар снова вздохнул и продолжил:

– Помнишь, Оливер всегда говорил, что эмоциональный капитал писателя ограничен, и что его накопление происходит в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет, и нужно стараться скопить как можно больше, чтобы потом хватило на всю жизнь? А я, кажется, не рассчитал и уже все истратил.

– Кстати, есть какие-то новости от Оливера?

– Вообще никаких. Никто ничего не знает. Нед очень обеспокоен. Уровень смертности среди добровольцев в Испании достаточно высок, и от Оливера нет никаких известий. Как бы там ни было… в общем… единственное, что меня по-настоящему интересует в моих пиратах, так это их зубы…

И Маккеллар пустился в пространные рассуждения об истории стоматологии и гигиене полости рта. Сказал, что подумывает о том, чтобы вообще прекратить писать книги и выучится на дантиста. Но все упирается в деньги. А издатель по-прежнему не проявляет особенного интереса к его «Дантисту с Дикого Запада»…

В конце концов, мне удалось завести разговор о том, о чем мне действительно хотелось поговорить. Я рассказал Маккеллару о Кэролайн и о ее таинственном исчезновении.

Маккеллар проявил сочувствие, но только до определенных пределов.

– Жалко, конечно. Очаровательная была девушка. Мне она очень нравилась. Хотя, с другой стороны, может быть, оно и к лучшему. Тебе без нее будет лучше. Все же она была недалекой. Помню, однажды, когда тебя не было, в группе зашел разговор о тебе и о ней, и Оливер тогда процитировал Бодлера: «Глупость – украшение красоты; она помогает сохранить красоту».

Меня удивило (хотя чему тут удивляться?), что мои отношения с Кэролайн обсуждались в братстве у нас за спиной. И мне, разумеется, было не очень приятно, что мои друзья объявили Кэролайн хорошенькой дурочкой.

– Нед однажды сказал, что она очень умная женщина.

– Да, у Неда все женщины умные, если они ему нравятся. Он, должно быть, и Феликс считает умной. И, знаешь, хотя Нед, вероятно, умнее нас с тобой вместе взятых, его суждения о людях подчас поражают своей убогостью.

– Ладно, речь не о том. Будь Кэролайн хоть тупицей, хоть гением, мне нужно найти ее. Может быть, ты мне подскажешь, что делать?

– Это же очевидно. Странно, что ты сам не додумался. Cherchez l’homme*. Разыщи этого Клайва Джеркина, про которого ты говорил.

* Ищите мужчину (фр.). Парафраз известного выражения «Ищите женщину».

Да, это было вполне очевидно. По крайней мере, теперь, когда Маккеллар это озвучил. Я вполне искренне полагал, что активно ищу Кэролайн, хотя, если по правде, я старался не думать о том, где она может быть. Я подсознательно тянул время, потому что был почти уверен, что найду Кэролайн у Клайва, и когда я ее найду – я поклялся себе, что заставлю себя сделать так, как велела мне Трилби. Я предложу им себя -целиком, без остатка, – и стану им нежным любовником. Им обоим.

Мы с Маккелларом еще немного поговорили, но я был подавлен, и ему тоже было невесело, и вместе нам было тоскливее вдвойне, так что, хотя Брайони, жена Маккеллара, предложила мне остаться на ужин, я очень скоро откланялся.

На розыски Клайва Джеркина у меня ушло полтора дня. Если бы не его несколько странное имя, я бы, наверное, никогда его не нашел. Начав поиски с Сити, я в конечном итоге нашел его в офисе на Бромптон-роуд. Я пришел к нему после обеда. Секретарша, сидевшая за столом в дальнем конце мраморного вестибюля, остановила меня и спросила, есть ли у меня договоренность о встрече. Я ответил, что нет, но попросил передать мистеру Джеркину, что меня зовут Каспар, и я пришел по поводу Кэролайн.

Секретарша позвонила Клайву по телефону, и уже через минуту он вышел ко мне. Он протянул мне руку, и я неохотно ее пожал.

– Так вы тот самый Каспар, о котором мне столько рассказывали! Потрясающе! Вы представлялись в ее рассказах таким исключительным человеком, что, признаюсь, я даже подумал, что она вас выдумывает. Очень рад познакомиться! Знаете что. Я все равно собирался обедать. Здесь за углом есть один замечательный ресторанчик. Итальянская кухня. Пойдемте, я угощаю.

Не дожидаясь ответа, он чуть ли не под руку вывел меня из конторы и повел в ресторан. Я был смущен и растерян. Я совершенно не так представлял себе нашу первую встречу, и уж точно не ожидал такого душевного приема. А то, что было потом, оказалось еще неожиданнее. Мы не прошли и пяти шагов, как он вдруг обернулся ко мне и спросил:

– Кстати, а как поживает Кэролайн?

– То есть, что значит, как подживает? Я думал, она с вами. Он решительно покачал головой.

– Нет. С чего бы ей быть со мной? Я не видел ее уже пару месяцев и полагал, что она уехала с вами в Париж или куда-то еще. Нет? Стало быть, она провела нас обоих. Так что, выходит, мы с вами парочка болванов.

Это был долгий обед, очень долгий. Клайв даже послал официанта в контору, чтобы тот предупредил секретаршу, что мистер Джеркин задерживается и просит ее отменить все назначенные на сегодня встречи. Сперва я его расспросил об их встречах с Кэролайн и об их любительском театре. Как оказалось, она была очень хорошей актрисой. Восхищение Клайва не знало границ.

– Удивительная девушка! Настоящая английская роза! Таких теперь больше не делают!

Однако, за исключением нескольких поцелуев и страстных объятий, по большей части – за сценой во время репетиций «Вихря», между ними ничего не было. Кэролайн объявила Клайву, что хочет, чтобы их отношения были чисто платоническими.

Кстати, Клайв мне понравился. Приятный, разносторонний, целеустремленный молодой человек с живыми яркими глазами, маленькими и блестящими, как у воробушка. Его интересовало буквально все. В последний год он особенно увлекся «длинными волосами и эклектичным богемным стилем».

– Когда я увидел всю вашу компанию на Трафальгарской площади и ту женщину с розами на голове, я специально пошел на выставку сюрреалистов. Мне очень понравилось. Это было красиво и необычно. Я хорошо помню ваш «Букинистический магазинчик № 1», хотя, конечно, тогда я еще не знал, что он ваш. Очень здорово сделано. Техника – потрясающая.

Он подлил мне еще вина, а потом наклонился через стол и прошептал с заговорщеским видом:

– Но ведь это все в шутку, я правильно понимаю? Старина Джеркин умеет хранить секреты, так что можете мне довериться. Я никому не скажу. Это останется между нами. Сюрреализм – интересное направление, но в конечном итоге это отчасти и шутка. И это здорово, по-настоящему здорово, потому что такое искусство заставляет нас думать… таких, как я… оно задевает нас, будоражит, издевается над нашими буржуазными предрассудками и заставляет тем самым встряхнуться, взглянуть на вещи иначе, увидеть их с неожиданной стороны… все эти растекающиеся часы и меховые чайные чашки… и все-таки сюрреализма – это шутка. Скажите, что я не ошибся.

Я решительно покачал головой, хотя про себя и признал, что в отдельных случаях, как, например, с Маккелларом, Клайв был отчасти прав.

Клайв, как выяснилось, читал книги писателей-сюрреалистов, в частности Дэвида Гаскойна и Герберта Рида, и ему хотелось обсудить со мною прочитанное. Я был ему интересен как ярко выраженный представитель сюрреализма, но еще больше я был ему интересен как человек. Отчасти по той причине, что Кэролайн много рассказывала обо мне. Но не только поэтому.

– Я не знаю, как это выразить, – сказал он. – Не могу подобрать правильные слова. Но когда я был маленьким, мне хотелось сбежать из дома с бродячим цирком. Конечно, я никуда не сбежал. Когда я уехал из дома, я уехал учиться в Итон и Оксфорд. А вы, по-моему, такой человек, который если решит сбежать с цирком, то возьмет и сбежит. На самом деле, я вам благодарен – таким людям, как вы. Просто за то, что вы есть. Понимаете, в последнее время я часто задумываюсь о том, что бы из меня получилось, если бы я действительно поступил в цирк, или стал бы художником на Монмартре, или наемником в армии в какой-нибудь южноамериканской стране. Тогда я был бы таким же, как вы. Я имею в виду, вы – это я, которым я мог бы стать, если бы выбрал другую дорогу в жизни. Любой выбор – это столько упущенных возможностей. Господи, я все так запутанно излагаю.

Я при всем желании не мог ответить ему взаимностью, поскольку в детстве, естественно, не мечтал убежать из дома, чтобы стать коммерсантом или посредником в сделках, к тому же, в тот день все мои мысли были заняты лишь Кэролайн. Я думал о том, как бы все повернулось, если бы по возвращении в Англию я узнал, что они с Клайвом Джеркином поженились. Как я пришел бы к ним в дом, и что бы я сделал, чтобы стать третьим в их паре, полноценным и полноправным участником этого ненормального menage a trois*. Как бы все это смотрелось на практике, если бы я попытался любить Клайва так же, как любит его Кэролайн, и взял бы в рот его член, а он тем временем продолжал бы разглагольствовать о богемном образе жизни. Я всегда отличался богатым воображением, но тут оно меня подвело.

– Дам тебе пенни, если скажешь, о чем сейчас думаешь, -сказал Клайв, который, наконец, заметил, что я весь погружен в свои мысли и уже не участвую в разговоре.

– Да так, ни о чем… Простите, пожалуйста, но Кэролайн, правда, не с вами? И вы, правда, не знаете, где она?

– О Господи! Я думал, что этот вопрос мы закрыли уже в начале. Я действительно не знаю, где сейчас эта милая девочка.

Он достал из кармана бумажник, из бумажника – фотографию, и протянул ее мне. Я тупо уставился на изображение хорошенькой молодой женщины с пухлым детским лицом и темными кудрявыми волосами.

– Это Салли, – с гордостью проговорил Клайв. – В марте мы с ней поженимся.

И вдруг его осенила мысль.

– Знаете что, приходите ко мне на свадьбу. Я пришлю вам приглашение. Мне будет значительно интереснее общаться с вами, чем с кошмарными родственниками моей Салли. Я ее очень люблю, но ее семейство – это что-то с чем-то. Обязательно приходите.

Я уклончиво улыбнулся.

– Но как же Кэролайн? Где мне найти ее? – упорствовал я. Клайв задумался.

– Вам нужен частный детектив. Обратитесь в агентство.

– Да, но как мне найти агентство?

– Я не знаю, но попрошу секретаршу, чтобы она занялась этим вопросом. Дайте мне ваш адрес. Я с вами свяжусь. Это будет забавно!

Сразу после ресторана я отправился к Неду. Когда я пришел, Нед сидел за столом и намазывал масло на хлеб остро заточенной опасной бритвой. У него были гости, вернее, гость.

* Семья на троих (фр.)

Молодой человек, которого я не знал. Дверь в соседнюю комнату была открыта. Феликс спала на кровати. Видимо отсыпалась с похмелья.

– Дженни только что ушла. Вы с ней разминулись буквально на пять минут, – сказал Нед, кивая на стул. – Она говорила, что встретила Монику. Дня три-четыре назад. Ты, наверное, слышал, что Моника сейчас участвует в «Наблюдении масс» и мотается туда-сюда между Блэкхитом и Болтоном на своей старой жестянке. Но все интереснее, чем мы думали. По словам Хамфри Дженнингса, человека, с которым она работает, они там не только проводят опросы насчет политических взглядов и собирают статистику о том, что люди едят и что носят. Нет, их главная цель: сделать так, чтобы все наблюдали за всеми, и постоянно держались настороже, и подмечали любое, пусть даже самое малое, проявление бессознательных импульсов, с тем, чтобы составить наиболее полную картину коллективного бессознательного, которое проявляет себя в повседневных вещах и событиях. «Наблюдение масс» постепенно перерастает в проект широкомасштабного психоанализа будничной жизни. Я думаю, что все это следует обсудить на ближайшем собрании братства, и хочу предложить, чтобы все члены «Серапионовых братьев» записались в «Наблюдение масс» и немедленно приступили к сбору материалов. Пожалуй, начать стоит с пабов. Записывать все разговоры, случайно подслушанные за соседними столиками, засекать время, за сколько люди выпивают стакан целиком, вести наблюдение за тем, в какой момент в разговоре они закуривают – и все в том лее роде. С «Наблюдением масс» поиск Чудесного выйдет на новый, более научный уровень.

Это было вполне в духе Неда. Меня не было несколько месяцев, я просто исчез, не сказав никому ни слова, и за все это время ни разу не написал Неду или кому-то еще из братства, однако он даже не полюбопытствовал, почему я пропал так надолго, и где я был. Нед, как обычно, был занят только собой и тем, что его в данный момент увлекало.

Я вежливо кивнул незнакомому молодому человеку, и только тогда Нед спохватился:

– Ой, да. Я забыл. Каспар, это Марк. Новобранец в «Серапионовых братьях». Он только недавно вернулся из Португалии. Он… какое там было слово?… a, monachino, специалист по растлению монахинь. Он их соблазняет.

– Привет, Марк. А чем ты еще занимаешься?

С виду он был вылитый херувим с пухлыми щечками, но мефистофельский изгиб бровей портил все благостное впечатление. В ответ на мой вопрос он лишь улыбнулся и пожал плечами.

– Он возводит соблазн в ранг искусства, – заметил Нед.

– А почему только монахинь? – полюбопытствовал я.

– Они хорошо пахнут, – наконец, подал голос Марк.

Я уже понял, что разговора у нас не получится, и опять обратился к Неду:

– Я был в Германии, Нед. Я видел будущее, и оно нас не любит.

Я рассказал про Выставку дегенеративного искусства, про свои наблюдения о нарастающей милитаризации Германии, про законы против евреев, про движение «Сила через радость» и т.д., и т.п.

Марк молча ушел. Почти сразу, как только я начал рассказ. Неда, безусловно, заинтересовало «дегенеративное» искусство, но он не любил говорить о политике, и хотя выслушал меня до конца, ему было явно не очень уютно.

– Темные сущности, которые до сего времени существовали лишь в страшных сказках, теперь проникают в реальность. Мы с нацистами чем-то похожи, Нед, – заключил я. – И мы, и они ищем встречи с Иррациональным, но стоит пожать ему руку, и можно лишиться руки.

На что Нед ответил:

– Пойдем прошвырнемся по пабам. Сегодня я собираюсь напиться. Так, чтобы забыть обо всем, о чем я успел передумать за всю свою жизнь.

Он пошел в спальню переодеваться, а сонная Феликс выползла в столовую и нежно чмокнула меня в щечку.

– Каспар, старый хрен, где тебя черти носили? Я так рада, что ты вернулся. Может, ты вправишь Неду мозги. Поговори с ним, пожалуйста. Он помешался на этой оргии – по-настоящему помешался. Это уже патология. Сначала он поручил Адриану изучить древнеримские вакханалии и дионисийские ритуалы, но теперь, когда появился этот кошмарный Марк, все стало уже совсем мрачно. Они с Недом штудируют маркиза де Сада и Антонена Арто и рассуждают, как эта оргия уложится в принципы Театра жестокости. Поговори с ним, Каспар. Тебя он, может быть, и послушает. Мне не нравятся его настроения.

Я рассеянно кивнул. Нед вернулся в гостиную, и мы с ним вышли на улицу. Я твердо решил, что уже пора вылить пару ушатов холодной воды на великий проект по оргии, может быть, даже сегодня. Но сперва мне хотелось поговорить с Недом о Кэролайн, и когда мы уселись в «Геркулесовых столпах» и взяли по пиву, я рассказал ему вкратце, что произошло между нами с Кэролайн до моего отъезда в Германию, и о ее таинственном исчезновении.

– Я утратил ее любовь, и это была единственная утрата, которая для меня что-то значит. В ней – вся моя жизнь. Я не могу без нее, Нед. Я не видел ее три месяца, и за эти три месяца я понял, что она мне нужна больше жизни. Если я не добьюсь ее, я умру. И это не просто слова. Я уже подумываю о самоубийстве.

Нед воспринял мое заявление на удивление спокойно.

– Да, может быть, это выход. Но ты уверен, что из жизни вообще можно выйти? Уйти – да, но не выйти.

Мы смотрели каждый в свою кружку, и я раздумывал над этим пугающим образом, обозначенным Недом: жизнь как замкнутый на себе кошмар, из которого не выйти, потому что все двери закрыты и заперты на замок. Потом я продолжил:

– Я сам не пойму, почему так получилось – это просто какое-то наваждение. Как будто она меня приворожила. Захватила меня целиком, все мое существо. Я понимаю умсм, что она совершенно обычная, и в ней нет ничего особенного; но я не могу без нее, не могу. Мне нужна только она. Ни деньги, ни слава, ни счастье, ни даже жизнь – только она, Кэролайн. Я постоянно думаю о ней: что она говорила, как двигалась, как смотрела. Я одержим этой женщиной. Но почему? Почему?

– Ну, это просто, – ответил Нед. – Все дело в опознавательных сексуальных сигналах и бессознательных реакциях. Твое подсознание реагирует на ее грудь и задницу. Разум здесь ни при чем. В данном случае действуют только гормоны. Точно так же лабораторные мыши реагируют на определенные запахи, которые их возбуждают, а самки павлина – на развернутый хвост самца, один вид которого автоматически пробуждает желание спариться. А что касается Кэролайн, ее реакции подсознательно обусловлены стремлением к продолжению рода и необходимостью найти подходящую пару и подходящее место для обустройства гнезда, прежде чем приступить непосредственно к воспроизведению потомства. В этой связи показательны брачные предпочтения калифорнийской плодовой мушки, dropsophila pseudo obscura. В ходе масштабных и длительных наблюдений ученые установили, что самки плодовой мушки предпочитают самцов с редкой раскраской тем, чья раскраска статистически ближе к средней. В принципе, я бы сказал, что у тебя были очень хорошие шансы. Ты видный мужчина, у тебя необычная внешность. Ты вообще человек явно не ординарный.

– Но я же пытаюсь привлечь не плодовую мушку.

Мне очень хотелось поговорить о Кэролайн подольше, но к нам подошел Джон Гастхорн, эксцентричный маньяк-библиофил и сочинитель романов ужасов. Он сидел неподалеку, случайно подслушал наш разговор и тоже решил поучаствовать. Помню, мы заговорили о самоубийстве, и Гастхорн процитировал Марка Аврелия: «Ни с кем не случается ничего такого, чего он не в силах был бы вынести». Потом Гастхорн завел разговор о моем цикле картин «Букинистический магазинчик» и поинтересовался, случаен ли выбор названий на корешках нарисованных книг, или они несут определенную смысловую нагрузку. Потом Нед принялся уговаривать Гастхорна принять участие в оргии «Серапионовых братьев».

– Каспар очень вовремя вернулся в Англию. Оргия пройдет в клубе «Дохлая крыса», в следующий четверг. Наконец-то мы с Марком все организовали.

– А это действительно необходимо, Нед? – спросил я.

– Безусловно. И тебе, Каспар, особенно. Ты хотя бы поймешь, что с анатомической точки зрения, в приложении к сексу, Кэролайн – это просто дыра, к которой еще прилагается тело. В этом смысле она ничем не отличается от любой другой женщины. Влагалище у всех одинаковое. Самое главное – это влагалище, а все остальное лишь необязательное дополнение.

Я хотел возразить, что если все остальное – это необязательное дополнение, то почему он всегда спит только с красивыми женщинами, вот, в частности, с Феликс? Но Нед продолжал, повернувшись к Гастхорну:

– Оргия станет мощным ударом по рациональному. Это будет возвращение к первобытному ритуалу, наделенному вейкой силой. Все должно проходить стихийно, чтобы каждый

участник почувствовал свою сопричастность к творению события. К тому же, я приготовил сюрприз, и могу сказать точно: эта оргия запомнится всем надолго.

Разговор перешел на других членов группы. Нед сказал, что беспокоится за Оливера. Никто даже не знает, жив он еще или нет.

Гастхорн неожиданно указал пальцем на человека, выпивавшего в одиночестве в дальнем конце зала.

– Видите этого человека? Он был в Испании, воевал в троцкистском ополчении. Может быть, он что-то знает про Гуливера. Давайте я вас представлю.

Сегодня все знают про Джорджа Оруэлла, но до войны и до выхода «Скотного двора» и «1984» он был не столь широко известен. То есть, как я понимаю, он и тогда был достаточно знаменит, но поскольку мы с Недом читали только писателей-сюрреалистов и совершенно не интересовались политикой, мы о нем даже не слышали. А он, похоже, ни разу не слышал о нас. Во всяком случае, когда Гастхорн нас представил, Оруэлл не подал виду, что наши имена ему хоть сколько-нибудь знакомы. У него было морщинистое и вытянутое, слегка «лошадиное» лицо. Как и Клайв, он закончил Итон, но в отличие от Клайва, не производил впечатление человека, который учился в привилегированном частном колледже. У него был глубокий, ко до странности блеклый голос. Монотонная манера речи слегка напоминала Хорхе. Позднее я узнал, что Оруэлл был ранен в шею на Арагонском фронте, и после этого у него навсегда изменился голос.

Он производил впечатление человека приветливого и вполне дружелюбного, и Нед спросил, не встречался ли ему в Испании такой Оливер Зорг. Нам повезло. Оруэлл действительно встречался с Оливером и хорошо его помнил. Дело было в Мадриде, в книжном магазине.

– Он искал англо-испанский словарь. Он был какой-то растерянный, словно не понимал, что вообще происходит.

У него даже не было денег на словарь. Мы с ним встречались всего один раз. Я воевал в ополчении у троцкистов, а он был с анархистами. Насколько я понял, в анархизме он тоже не разбирался. Я так и не понял, что с ним творится. То есть, он был нормальный, вполне вменяемый, но какой-то излишне нервный и очень бледный, и что-то рассказывал о женщине, от которой пытается убежать. Впрочем, я сам был не в форме. Мы все были не в форме. Вы даже не представляете, что это такое. А тем, кто сражается вместе с троцкистами и анархистами, тяжелее вдвойне. Нас убивают не только фашисты, но еще и коммунисты. Если ваш друг уцелеет, это будет большая удача. Вы не знаете, что такое война. Но скоро узнаете, потому что нацисты придут и в Англию, и немецкие бомбы посыплются градом на улицы Лондона, и мы лишимся всех наших милых уютных пабов. Бомбардировщики всегда прорываются к цели. Но все в Англии старательно делают вид, что если мы будем и дальше сидеть и вообще ничего не делать, то война нас не коснется.

Оруэлл неожиданно вскинул руки, словно опрокидывая невидимый стол.

– Англия, просыпайся! Уже хватит спать! Посетители в баре, все, как один, обернулись на шум и тут

же смущенно отвели глаза.

Когда Оруэлл более-менее успокоился, Нед спросил, не знает ли он, где Оливер сейчас. Оруэлл покачал головой:

– Нет, не знаю. Я вернулся в Англию в июне, а с тех пор многое произошло. Я только помню, что он произвел на меня странное впечатление. Такой весь изнеженный, неприспособленный… декадентский…

И тут у него на лице отразилась пронзительная неприязнь.

– Я понял, кто вы такие, – сказал он с отвращением. – Вы «Серапионовы братья». А вы, – он ткнул пальцем мне в грудь, -вы рисуете эти пакостные картинки. И за каким, интересно, хреном?! Ваши так называемые произведения, это что-то немыслимое, нездоровое, мерзость как она есть, полное нравственное разложение. Но вы называете это искусством и хотите, чтобы мы вас считали художником. Буквально позавчера я видел в одной галерее ваш «Букинистический магазин № 4», и меня чуть не стошнило.

(В «Букинистическом магазине № 4» корешки книг сочатся кровью и спермой, которые стекают тоненькими ручейками на пыльный пол и собираются в лужицы.)

Оруэлл продолжал:

– Мне он напомнил Сальвадора Дали, его самые отвратительные поделки вроде «Великого рукоблуда» или этого мерзкого «Черепа, содомизирующего рояль». Вы, сюрреалисты -эстетические бандиты и паразиты. Существуете только за счет своих дойных коров, богатеньких дегенератов типа Эдварда Джеймса и Хорхе Аргуэльеса.

В ответ я заорал так же громко, как Оруэлл:

– Я буквально на днях вернулся из Германии. Вам, наверное, будет приятно узнать, что нацисты полностью разделяют ваши взгляды.

– Мне не надо рассказывать про нацистов и фашистов. Я воевал с ними в Испании. А что сделали вы для борьбы против фашизма?!

Теперь и Нед тоже кричал:

– Мы, к вашему сведению, тоже не принимаем фашизм. И если мы будем бороться, то будем бороться не только с фашистами, но и с такими вот самодовольными пуританами, типа вас, которые погрязли в своей ограниченности и хотят навязать ее всем и вся. Вы считаете, что все поголовно должны быть такими же скучными, серыми и унылыми, как вы сами. Хороший товарищ, он никогда не смеется. Вы считаете само собой разумеющимся, что политика, которой как раз и управляют такие, как вы, и которая есть чистой воды мошенничество, это самое важное в жизни, а все остальное вы просто не видите. Не замечаете ничего: ни любви, ни тайны. Ваша политика – смерть души. Пойдем, Каспар, мы уходим.

Еще через два паба мы оказались в «Пшеничном снопе» на Рэтбоун-плейс, и я принялся рассказывать Неду о своих безуспешных попытках держать под контролем гипнагогические видения и вступать в контакт с их обитателями.

– Я думал, она целиком в моей власти, но эта девушка, Трилби… но она меня обманула… во всяком случае, скрыла часть правды. Она должна была предупредить меня, что Кэролайн пропала, и что я не найду ее по возращении в Англию. И еще она должна была сказать, что у них с Клайвом не было ничего серьезного. Трилби следует наказать – и Трилби, и всю эту теплую компанию лживых образов из моего подсознания. Но я не знаю, как это сделать. Должен быть способ, как вытянуть из них правду. Пусть даже под пыткой. Но они слишком зыбкие и текучие, эти образы. Они всегда ускользают. И поскольку у них нет физических тел, они, вероятно, не восприимчивы к боли.

– Не увлекайся, Каспар. По-моему, ты сейчас не совсем в том состоянии, чтобы рассуждать здраво. И потом, было бы несправедливо наказывать Трилби, ведь, по сути, она тебя не обманула. Она дала тебе лучший совет из всех, что сумело найти твое собственное подсознание, полагаясь на ту информацию, которая была доступна на тот момент. Но твое подсознание – это вовсе не непогрешимый оракул, и в этом смысле на него полагаться не стоит. Нет, для того чтобы найти Кэролайн и понять, как ее завоевать, тебе следует подключить коллективное бессознательное.

– Замечательно, но как это сделать?

– Меньше думать и больше стараться. Главное, сосредоточиться.

– Но на чем? И, кстати, где оно обитает, это коллективное бессознательное? Где его можно застать? У тебя есть его адрес?

Нед долго молчал. Я очень надеялся, что он собирается с мыслями, чтобы ответить мне что-нибудь умное, но, честно сказать, я боялся, что он для этого слишком пьян и теперь просто пытается вспомнить, о чем мы только что говорили. Хотя, в конечно итоге, он все-таки выдал ответ:

– Нет, твой подход – в корне неверный. У тебя, как у отдельного индивидуума, просто по определению не может быть коллективного бессознательного. Оно общее, одно на всех. Ты его делишь со всеми, кто есть в этом пабе, и со всеми, кто есть в Лондоне и вообще во всем мире. Тебе нужно провести опрос, что-нибудь наподобие «Наблюдения масс» для коллективного бессознательного.

Нед заметно воодушевился. Ему явно понравилась эта идея, и он тут же пустился ее развивать:

– Разумеется, тебе не удастся отпросить все население земного шара, но что ты можешь и должен сделать, так это попробовать охватить по возможности больше народу. Начать можно с «Серапионовых братьев», но этого мало. Подходи к людям на улицах, предлагай им деньги, чтобы они разрешили себя загипнотизировать, и пусть они отвечают на твои вопросы в состоянии соприкосновения с их собственными гипнагогическими видениями. Это будет новаторская работа. Ты станешь первопроходцем. Магелланом или Пастером коллективного бессознательного.

Я не разделял его энтузиазма. То, что он предлагал, было в принципе неосуществимо. Во-первых, Нед даже не подозревал, сколько сил отнимает гипноз. Всякий раз, когда я пытался кого-то загипнотизировать, я буквально физически ощущал, как разряжаюсь. Вся заключенная во мне энергия – мое внутреннее электричество – вытекала наружу через глаза. При всем желании я не смогу загипнотизировать столько народу (несколько сотен, если не несколько тысяч), потому что умру от истощения еще в самом начале. Во-вторых, далеко не все люди способны увидеть гипнагогические картины. Этой способностью обладает примерно один человек из пяти. И, разумеется, прохожие на улицах явно сочтут меня за ненормального, если я буду хватать их за руки и предлагать деньги за то, чтобы они разрешили их загипнотизировать. Я не думаю, что кто-нибудь согласится. Маккеллар был прав. Нед – человек, безусловно, умный, но его суждения и вправду подчас поражают своей убогостью.

– Так, – сказал Нед. – По-моему, мне уже хватит пить.

Я удивился и даже слегка испугался, потому что когда Нед устраивал большой выход по пабам, обычно он не умел вовремя остановиться и всегда доходил до последней черты. Должно быть, заметив мое замешательство, он добавил:

– Если я выпью еще, меня вырвет. Мне нужно кое-что другое. Пойдем, что ли, на Кейбл-стрит.

Когда мы направились на выход, меня окликнул Алистер Кроули, которого я не заметил раньше:

– Мой мальчик! Как успехи на ниве гипноза? Нашел книгу доктора Акселя? – проговорил он со зловещим смешком. Он сидел за столиком у самой двери и попытался перехватить меня, но я увернулся, и мы с Недом вышли на улицу.

На Кейбл-стрит, наверное, самой грязной и самой запущенной улице в городе, располагался известный опиумный притон Честного Чена, который тогда, в предвоенные годы, считался самым роскошным среди заведений подобного рода. Слуги-китайцы в традиционных нарядах бесшумно ступали по толстым коврам, подавая гостям, возлежазшим на мягких подушках на ложах, отгороженных плотными непрозрачными занавесками, длинные тонкие трубки, подогретые катышки опиума и горячий зеленый чай. «Les vrais paradis sont les para-dis artificiels»*. Ступорозные посетители, вдыхавшие сладкий дурман в тот вечер, представляли собой причудливую смесь интеллектуалов из Мейфэра и матросов из домов, приправленную «щепоткой» живописных китайцев из Ист-Энда. Две женщины в красных атласных платьях танцевали друг с другом, но никто не обращал на них внимания.

Больше мы с Недом не разговаривали. Откинувшись на подушках на своем ложе, я закрыл глаза и погрузился в гипнагогические видения, размышляя о тайнах и загадочных совпадениях, связанных с Кэролайн: ее первый выход в питейное заведение, когда она пришла в паб одна, без компании; ее тайная вылазка в музей восковых фигур в Париже; ее актерский талант; ее решение одеться Марией Антуаннетой на Бал Искусств в Челси; ее настойчивые просьбы, чтобы я ходил в темных очках; ее подлинная или выдуманная беременность; ее таинственное исчезновение. Наверняка, все это взаимосвязано. Но прежде чем я сумел уловить эту связь, ход моих мыслей сбился, и мне вдруг подумалось, что, может быть, дело не в Кэролайн, а во мне. Быть может, она избегает меня и прячется, потому что я сам ее оттолкнул – своим поведением, которое, надо признать, становилось все более непредсказуемым и странным день ото дня. Во мне бурлили стихийные силы, токи бурной энергии, и если я не сумел их укротить – кого мне винить, кроме себя самого? Я сам творец своего несчастья. Теперь я понял (с большим опозданием), что в ту минуту, когда я приступил к изучению «Гипноза. Практического руководства» доктора Акселя, я продал душу Дьяволу. Я процитировал про себя: «…ибо душа моя насытилась бедствиями, и жизнь моя приблизилась к преисподней. Я сравнялся с нисходящими в могилу; я стал, как человек без силы, между мертвыми брошенный – как убитые, лежащие во гробе, о которых Ты уже не вспоминаешь и которые от руки Твоей отринуты. Ты положил меня в ров преисподней, во мрак, в бездну, в смерть»**.

* Подлинный рай – рай искусственный (фр.). Цитата из Шарля Бодлера.

** Псалтырь. Псалом 87, 4-7.

Действие опиума проявляется тонко и незаметно, и далеко не сразу. Во всяком случае, в ту ночь мне пришлось ждать достаточно долго. Но, наконец, я закрыл глаза и приготовился к путешествию по сумрачным опиумным ландшафтам в погоне за Трилби. Едва я смежил веки, как передо мною предстала процессия невест в ослепительно-белых платьях. Они неторопливо спускались вниз по деревянной спиральной лестнице. Мне вдруг пришло в голову, что среди них может Сыть Трилби, но их лица скрывали плотные вуали, и я их не видел. У подножия лестницы располагался китайский театр. На сцене стоял мандарин. Его яркий наряд менял цвет и фасон буквально на глазах. Выбравшись из китайского театра, я подумал о том, что мне, наверное, надо сходить в музей Гревен и посмотреть, что там было такого, что привлекло Кэролайн. Быть может, я далее встречу Кэролайн среди восковых фигур! Но я не сумел найти вход. На самом деле, я обошел весь квартал, но ни в одном здании не было дверей. Вновь появились невесты. Они гуляли по улицам без дверей, по французским садам и паркам. Должно быть, они разговаривали друг с другом, но из-за плотных вуалей я не мог прочитать по губам, что они говорят. Наконец я оставил бесплодные попытки найти вход в музей Гревен и лег спать на траве в тихом парке.

Утром мы с Недом, словно в тумане, покинули «Дом безмятежности» Честного Чена и, распрощавшись друг с другом, разошлись по домам.

– Надеюсь увидеть тебя на оргии, – сказал Нед. – Для меня это важно, чтобы ты пришел.

Дома, на Кьюбе-стрит, меня ждала почтовая открытка от Клайва. Там было написано:

«Игра начинается! Господа Мелдрум, Фрейни и Хьюджес, частные детективы, Грейт-Портленд-стрит № 39 – это именно те, кто вам нужен. Держите меня в курсе, если будут какие-то новости.

Всего наилучшего, Клайв».

Похоже, что Клайв от души забавлялся, но я был встревожен всерьез, потому что не исключал и такой возможности, что Кэролайн угрожает опасность. Я не стал завтракать. Опиум отбивает аппетит. Я по-прежнему чувствовал себя странно, но все равно поспешил на Грейт-Портленд-стрит.

Табличка на двери с окошком из матированного стекла сообщала, что господа Мелдрум, Фрейни и Хьюджес имеют лицензию Британской ассоциации детективных агентств. Я постучал и вошел, не дожидаясь ответа. За столом, заставленным радиоаппаратурой, сидел крошечный человечек с длинными темными волосами и уныло обвисшими усами. На столе также присутствовали три телефонных аппарата, три больших пепельницы и спортивная газета. Все стены были заклеены картами и газетными вырезками. Она вырезка из «Evening Standart» извещала большими жирными буквами: «ДОНАЛЬД МЕЛДРУМ. ЧЕЛОВЕК С ТЫСЯЧЕЙ ЛИЦ». В общем и целом обстановка напоминала старое Bureau central des recherches surrealistes* (насколько я представлял его по рассказам), располагавшееся в свое время на улице Гренель в Париже. Бюро занималось созданием архивов всего, что касается бессознательной деятельности ума: снов, фантазий, тайных желаний, случайных встреч, удивительных совпадений, и странных событий, которые можно было рассматривать как послания бессознательного. Информация, поступавшая от членов сюрреалистических объединений, тщательно обрабатывалась и изучалась. Это было еще в двадцатых, причем Бюро просуществовало чуть больше года, после чего благополучно закрылось.

Я обратился к маленькому человечку, сидевшему за столом. – Вы кто? – спросил я.

* Бюро сюрреалистических исследований (фр.)

– Я Мелдрум, – тихо ответил он и указал мне на кресло с другой стороны стола. Он прикурил сигарету и только потом предложил закурить и мне.

– А вы?

– Каспар. Просто Каспар.

– Ага. – Мелдрум напустил на себя понимающий вид. Он, наверное, решил, что «Каспар» – это такое вымышленное имя наподобие воровской клички, которым я назвался с целью соблюсти анонимность.

Я спросил его, какого рода работу выполняет агентство, и он ответил, что они занимаются, по большей части, мошенническими страховыми требованиями, но так же различными исковыми заявлениями, разводами, проверкой подлинных биографических данных и финансового положения предполагаемых женихов и невест, выявлением воровства в магазинах и на торговых складах и поиском пропавших без вести людей. Рассказывая о своей работе, Мелдрум нервно смеялся.

Я сказал, что хочу обратиться к нему по поводу пропавшего без вести человека, и рассказал о Кэролайн – не все, разумеется, а лишь то, что счел нужным, – об обстоятельствах нашего с ней знакомства и о ее таинственном исчезновении. Пока я говорил, Мелдрум делал пометки у себя в блокноте, то и дело перебивая меня, чтобы уточнить, как правильно пишутся слова типа «Серапионовы», «сюрреалист» и «Элюар», при этом он бормотал что-то себе под нос и посмеивался в усы, как будто ему с трудом верилось в то, что я ему говорил. Когда я закончил, он стал задавать мне вопросы.

– А эта ваша знакомая… у нее… э… как у нее с головой?

– Что вы имеете в виду?

– Ха-ха. Нет, ничего. Не обращайте внимания, это неважно… Она, случайно, не была католичкой?

– Нет. А почему вы об этом спросили?

– Чтобы не тратить зря время на проверку монастырей. А вы не знаете, она часто бывала в швейных ателье и в магазинах готового платья?

– Да, достаточно часто. Я бы далее сказал, очень часто.

А это валено?

– Ха-ха-ха. Да. Нет. Наверное, не важно… но, знаете ли, ходят слухи… ха-ха! Да!

– Какие слухи?

– Да разные слухи. Хорошенькая молодая женщина приходит к портному. Идет в кабинку примерить платье, а обратно уже не выходит. Платок с эфиром, прижатый к лицу – и ее потихоньку выносят из ателье в упаковочном ящике. Хорошо организованная группировка белых работорговцев тайком вывозит ее за границу. Ее запирают в каюте какого-нибудь контрабандного судна, идущего курсом в Макао или Шанхай. Там ее продают кому-нибудь из многочисленных китайских вождей. Говорят, они высоко ценят английских девушек. Их приучают к наркотикам и превращают в сексуальных рабынь. Ха-ха-ха! Разумеется, вероятность ничтожно мала, но проверить все-таки не помешает. И, опять же, поскольку нацисты в Германии подвергают евреев гонениям, многие евреи – торговцы мехами из Лейпцига сейчас переехали в Лондон, так что возникла жестокая конкуренция между коммерческими меховыми компаниями. Не исключена и такая возможность, что ваша Кэролайн стала жертвой торговой войны. Также мне надо задать вам один деликатный вопрос. Она принимала наркотики?

– Нет. Насколько я знаю, нет.

До меня вдруг дошло, что он говорит о Кэролайн в прошедшем времени.

– Вы считаете, что ее уже нет в живых?

– Ха-ха-ха! Нет, вовсе не обязательно. Сейчас еще рано впадать в уныние. Но если вы читаете газеты, вы должны знать о маньяке, убивающем женщин и расчленяющем их тела. Я, безусловно, проверю все морги.

(В то время я вообще не читал газет и, разумеется, не знал ни о каком маньяке.)

– Скажу вам по секрету, полиция подозревает некоего капитана Уиллоуби, который, насколько я знаю, сбежал на континент. Однако, нет никаких доказательств, что он действительно тот самый маньяк.

Потом Мелдрум вдруг посерьезнел, надолго задумался и спросил:

– А за то время, пока вы с ней общались, в ее поведении не было ничего странного? Вы ничего не заметили?

– Всего пару раз. Когда мы были в Париже, она тайком от меня ходила в музей восковых фигур. И потом, уже в Англии, она настойчиво просила меня приходить на свидания в темных очках. Это началось за несколько месяцев до нашей последней встречи.

– И судя по вашему рассказу, можно предположить, что вы были последним, кто видел ее живой? Ха-ха-ха.

Раньше я как-то об этом не думал. Мне показалось, что после того, как Мелдрум произнес это вслух, он стал еще более нервным и дерганым. Я тоже разволновался. Меня почему-то нервировало электрическое оборудование в кабинете, и еще у меня было странное чувство, что мое собственное внутреннее электричество истекает наружу через глаза. Я украдкой взглянул на хихикающего Мелдрума, и мне вдруг пришло в голову, что он, может быть, подозревает меня в убийстве Кэролайн. При таком варианте развития событий, я мог убить ее в припадке ревности, в состоянии полного помрачения, а потом обратиться в сыскную контору, либо чтобы отвести от себя подозрения, либо из-за провала в памяти – допустим, сработал некий защитный механизм, и я вполне искренне забыл о том, как убил Кэролайн, а потом спрятал тело. Мелдрум заметил, что я наблюдаю за ним, и поспешно отвел взгляд.

– Дело пропавшей машинистки! Ха-ха-ха! Да. Звучит интригующе. Гинея в день, плюс текущие расходы. Аванс – десять гиней. У вас есть фотография мисс Бигли?

Я передал ему фотографию и деньги.

– Какая куколка! Настоящая красавица, как вы и рассказывали!

Он поспешно выпроводил меня из конторы.

– Первый отчет вы получите в течение десяти дней.

В четверг я встретился с Клайвом. Он пригласил меня на обед в дорогой ресторан и, расспросив во всех подробностях о визите в контору Мелдрума, Фрейни и Хьюджеса, завел разговор о политике и искусстве. Похоже, он сильно разочаровался, когда узнал, что я не большевик, поскольку всегда был уверен, что все авангардные художники – большевики, и всякий мужчина, носящий длинные волосы, считает Россию страной будущего. Мало того, что я не был большевиком, я вообще наотрез отказался говорить о политике. Так что Клайву пришлось удовольствоваться искусством. Еще в нашу первую встречу он говорил, что сюрреализм – интересное, интригующее направление, но было вполне очевидно, что всерьез он его не принимает. Помнится, в тот вечер Клайв упорно пытался заставить меня согласиться, что абстрактное искусство – это движение вперед, и что такие художники и скульпторы, как Бен Никол-сон, Генри Мур и члены группы «Первый взвод», уже сейчас творят искусство будущего. Я сказал ему, что меня не особенно интересует движение вперед, равно как и механический прогресс, который он живописал с таким пылом. На самом деле, меня больше интересует движение назад и вглубь.

По ряду причин, которые прояснятся чуть позже, у меня не сохранилось сколько-нибудь вразумительных воспоминаний о событиях тех последних недель 1937-го года. Встреча с Клайвом за ленчем стала последним более-менее значимым эпизодом, который случился до оргии в клубе «Дохлая крыса».

 

Глава двенадцатая

Я, пожалуй, не буду подробно описывать оргию в «Дохлой крысе». Отчет об этом событии можно найти в любом более-менее полном исследовании по социальной истории, наряду с остальными сенсационно-скандальными происшествиями в период между Первой и Второй мировыми войнами: делом Стависки, убийством Билли Коллинза, похищением сына Линдберга, лишением духовного сана Гарольда Дэвидсона, печально известного священника из Стиффкея, и убийством на представлении «Чу-Чин-Чоу». Я лишь перескажу свои собственные впечатления о странных событиях той злополучной ночи, приведших к не менее странным последствиям.

Из задней комнаты клуба, снятой на всю ночь специально для этого случая, убрали всю мебель и застелили пол толстым черным ковром. Комната была небольшая – там едва хватило место, чтобы вместить всех участников оргии, которых набралось человек тридцать-сорок. Пока все собирались, Норман подавал в баре шампанское и устриц. «Серапионовы братья» пришли почти в полном составе. Поскольку женщин у нас было мало, Нед с Хорхе привели проституток – разумеется, высшего класса. В ожидании начала мы много курили и много смеялись, но это был нервный смех. Особенно нервничали проститутки. Вполне очевидно, что это затея казалась им крайне странной и подозрительной. Среди людей, пожелавших участвовать в оргии, было несколько человек, чье появление стало для нас неожиданностью. Скажем, Памела и Норман. Так же пришел репортер с Би-Би-Си, с которым Маккеллар познакомился на Выставке сюрреалистов – причем пришел не один, а с подругой. Но самым главным сюрпризом было явление Честного Чена, который угощал всю компанию кокаином и бензедрином по принципу «кто первый пришел, того первого и обслужат». Чен был красивым и элегантным мужчиной, и я заметил, что многие женщины поглядывают на него с нескрываемым интересом.

Кое-кто захватил с собой дополнительный инструментарий. Дженни Бодкин ворвалась в клуб, размахивая огромным искусственным членом в форме черной крысы, вытянутой в длину. Маккеллар с Брайони притащили поднос с чайными чашками, как они объяснили, для сбора и последующей дегустации спермы. От первоначальной идеи о масках для сна и протезов давно отказались, сочтя ее глупой. Вместо этого было условлено, что в комнате плотно занавесят все окна и выключат свет, а участники оргии разденутся снаружи и будут входить в темную комнату «вслепую».

Перед началом Нед произнес краткое похвальное слово групповому сексу в темноте: сексу, который освобождает сознание и является самым демократичным способом плотской любви, поскольку при этих условиях и толстые, и тощие, и красивые, и безобразные, и молодые, и старые – все получают равные шансы в сексуальной лотерее. Однако Нед подчеркнул, что не ставит перед собою задачу провозгласить эротическую демократию. Его амбиции шли много дальше: по его мнению, наше безудержное групповое совокупление должно высвободить божественное безумие, которое явит себя всем участникам оргии и размоет границы между рациональным и иррациональным, и тогда нам откроется некая высшая истина из высшей реальности. Пока Нед говорил, его била дрожь. Помню, я еще подумал, что никогда в жизни не видел его таким возбужденным. Должно быть, он наслаждался своей демонстрацией власти над нами.

Потом мы все разделись и, побросав на пол одежду, один за другим проскользнули за плотную черную занавеску, скрывавшую вход в темную комнату. (Входя в эту комнату, я подумал, что это немного похоже на смерть.) Я вошел сразу следом за Памелой, надеясь, что мне удастся перехватить ее первому. Однако она словно растаяла в темноте, и я, схватив пустоту, вжался в стену спиной и пошел по периметру комнаты прочь от двери. Не успел я пройти и пяти шагов, как чья-то рука схватила меня за лодыжку, а потом две руки обхватили меня за талию и увлекли на пол. Я не сопротивлялся. Я просто упал, прижавшись лицом к чему-то, что вполне очевидно было мягким и гладким женским бедром, и я принялся целовать и облизывать это бедро, неспешно продвигаясь все выше и выше. Но когда я уже приближался к самому интересному, на другом конце комнаты вдруг раздался пронзительный крик. Помню, первой моей реакцией было неподдельное раздражение на какую-то глупую сучку, у которой, по всей вероятности, сдали нервы, но крик не стихал – он заполнил собой темноту, и как будто метался затравленным эхом от стены к стене, и вскоре я различил, что кричал не один голос, а несколько. Кто-то крикнул: «Включите свет!»

Свет включили. Я посмотрел в тот конец комнаты – и тут же зажмурил глаза, но жуткая сцена уже отпечаталась в памяти, и стояла теперь перед мысленным взором в обрамлении расплывающихся световых пятен: Нед сидит, привалившись к стене, а перед ним на коленях стоят две женщины. Его голова вывернута под странным, неестественным углом. Из разрезанной шеи фонтаном бьет кровь, густые красные брызги летят на стены и на двух обнаженных красавиц, словно окаменевших от ужаса.

Когда я снова открыл глаза, оказалось, что моей невидимой (впрочем, так и не состоявшейся) любовницей, которой я целовал бедро, была Феликс. Ее всю трясло. Она с трудом поднялась на ноги и бросилась к Неду, спотыкаясь о тела, распластанные на полу. Она кричала:

– Козел! Вот козел!

Из всех потерь и упущенных возможностей, случившихся у меня в жизни, я, конечно же, больше всего сокрушаюсь о потере Кэролайн, но второе, о чем я больше всего жалею и чего больше всего стыжусь – что бросил Феликс, когда она рыдала над телом Неда в ту жуткую ночь. Мне надо было остаться, но я сбежал, и теперь уже ничего не поправишь, время не повернешь вспять – и слава Богу! Норман кричал, чтобы все расходились: хватали одежду – любую одежду, – одевались и уходили, потому что Памела уже пошла звонить в полицию.

В дверях образовался настоящая давка. Я боялся, что никому не удастся уйти до прихода полиции, но не прошло и минуты, как я уже был одет и мчался по улицам, не разбирая дороги. Когда я более-менее пришел в себя, оказалось, что я стою перед входом в кафе у «Ковент-Гардена». Я вошел, заказал себе чаю и просидел там, наверное, около получаса, прислушиваясь к разговорам привратников и таксистов. Потом я вернулся к Сент-Джеймсскому парку и бродил там до рассвета. Хотя ночной парк казался пустынным, я не обманывался на сей счет. Глаза были повсюду: глаза «Наблюдения масс», а в последнее время – еще и зоркие глазки нацистских шпионов. Угроза войны становилась все более явной, и все знали, что в Лондоне действуют тайные агенты нацистской Германии. Я был начеку, я сознавал всю опасность их взглядов, и все-таки не боялся, потому что мой собственный взгляд тоже таил в себе силу. Когда я смотрел в зеркало при должном настрое, под моим взглядом дымилось стекло! Ближе к рассвету я понял, что надо делать. Предложение Неда насчет испытательного опроса коллективного бессознательного было во всех отношениях безумным, как и многие его проекты, которые теперь уже никогда не воплотятся в жизнь. Но оно навело меня на дельную мысль: ведь не зря же я тренировал силу взгляда, может быть, мне удастся заставить кого-нибудь близкого к Кэролайн рассказать мне о том, что они скрывают намеренно, или даже о чем-то таком, что они бессознательно знают, не подозревая о том, что они это знают.

Бренда пришла на работу рано – контору еще не открыли. Она стояла у входа, ждала. Я выскочил из-за мусорных баков, за которыми прятался.

– Привет, Бренда! Помнишь меня?

Она закричала, и я попытался ее успокоить.

– Я тебе ничего не сделаю. Я просто хочу, чтобы ты посмотрела мне в глаза. Посмотри мне в глаза, Бренда.

Но эта дурочка даже не слушала, что я говорю. Она продолжала вопить дурным голосом, и меня это бесило. Криков мне было достаточно еще с ночи.

– Бренда, будь умницей. Я тебя очень прошу, посмотри мне в глаза.

Хотя я старался, чтобы мой голос звучал спокойно и ровно, мне самому было слышно, какой он раздраженный и злой. Я не знаю, быть может, в конечном итоге я бы сумел загипнотизировать Бренду, но мне помешали. Кто-то набросился на меня сзади. Это был мистер Мейтленд. Будь он один, я бы справился с ним без труда (он был уже пожилым человеком), но на шум прибежал полисмен.

Меня привели в участок на Боу-стрит и заключили под стражу, предъявив обвинения в попытке изнасилования и оказании сопротивления при аресте. Когда в суде магистратов был поднят вопрос о том, чтобы выпустить меня под залог, я решил, о сейчас лучше не упоминать никого из «Серапионовых братьев», и единственным человеком, не связанным с группой, к кому я мог обратиться, был Клайв. Клайв приехал вместе с адвокатом, а чуть позже привел в полицейский участок врача. На самом деле, я не очень уверен в очередности тогдашних событий, и даже не знаю, был ли выплачен залог.

Помню, мы с Клайвом и доктором ехали в Хэмпстед в лимузине. Клайв буквально дрожал от восторженного возбуждения. Может быть, это маленькое приключение для него было чем-то сродни побегу из дома с бродячим цирком? Он сказал, что нам надо поторопиться, пока мое имя не связали с «Кровавой трагедией в клубе «Дохлая крыса». Вот так и вышло, что по совету его врача я подписал обвинительное заключение, и меня поместили в Милтонскую психбольницу.

Сейчас я на пару минут прерываю повествование, иду вниз, на первый этаж, захожу в ванную в своем доме в Ватерлоо, опускаюсь на четвереньки и нюхаю линолеум на полу. Если мне надо вспомнить свои ощущения в клинике, мне достаточно просто понюхать линолеум. Его запах переносит меня назад во времени – и особенно вкупе с запахом мочи, – стоит просто закрыть глаза, и вот я снова в Милтонской лечебнице, гуляю по коридорам ядовито-зеленого цвета. У меня было стойкое ощущение, что коридоров там больше, чем комнат, и действительно – многие двери открывались не в комнату, а в очередной коридор.

Про коридоры мне стало известно не сразу, потому что первые пару недель я провел под воздействием сильных успокоительных в своей одиночной палате или, наверное, будет правильнее сказать – в камере. На меня надели смирительную рубашку, хотя в этом не было необходимости. Врачи и медсестры, когда заходили ко мне, старались держаться у самой двери, подальше от меня, и шепотом обсуждали мой случай. Они не знали, что я умею читать по губам, и поэтому «слышу» все, что они обо мне говорили. Слово «параноик» всплывало достаточно часто, и я вспоминал в этой связи знаменитый параноидально-критический метод Сальвадора Дали и его поразительное умение превращать лебедей в слонов буквально двумя взмахами кисти. И еще мне вспоминались слова Дали: «Единственное мое отличие от сумасшедшего – то, что я не сумасшедший». Со мной было так же, поскольку, по мнению врачей, в моем случае присутствовали все симптомы безумия, и в то же время, раздумывая о себе объективно, я приходил к однозначному выводу, что я не нисколько не сумасшедший. На самом деле, мне представлялось крайне несправедливым, что я, безусловно, талантливый гипнотизер, должен терпеть унижения, запертый в психушке и затянутый в смирительную рубашку, в то время, как другой великий гипнотизер, герр Гитлер, не только разгуливает на свободе, но и правит Германией при поддержке восторженных толп.

Мои первые «вылазки» из палаты проходили на больничной тележке, на которой меня отвозили в пустой кабинет электрошоковой терапии. В первый раз я сам рвался на процедуру, горя нетерпением, поскольку за последние месяцы у меня из глаз истекло столько энергии, что мне действительно не помешало бы пополнить запасы внутреннего электричества, и в этом смысле электрошоковая терапия представлялась мне неплохим способом подзарядиться. Быть может, она таковой и была, но после этих сеансов у меня в памяти образовались провалы – огромные дыры, окна, глядящие в пустоту, люди без лиц и имени, названия улиц без улиц, с ними соотносящихся. (Я бы назвал эту книгу «Воспоминания потерявшего память», но музыкант и композитор Эрик Сати уже использовал это название для своего абсурдистского текста.) У меня было чувство, что я теряю энергию вместо того, чтобы накапливать, и очень скоро сама мысль о близящемся сеансе электрошоковой терапии наполняла меня инфернальным ужасом. Предполагалось, что во время этих процедур я должен быть без сознания (каждый раз перед тем, как подключить электроды к моей голове, мне давали наркоз), но какая-то часть моего словно впавшего в кому разума все равно сознавала, что происходит, и я чувствовал и холодок электродов на коже, и вкус резинового кольца, которое клали мне в рот, и конвульсивные судорога, сотрясавшие все тело, когда боль вонзалась мне в череп обжигающей шаровой ¦вишней. К концу этой пытки я бы сознался в любых прегрешениях, ко я был недостаточно в сознании, чтобы формулировать мысли и произносить их вслух, и к тому же моих мучителей не интересовали признания.

Была еще одна вещь, помимо электрошоковой терапии, вторая пугала меня безмерно: книга доктора Акселя «Гипноз. Практическое руководство» и сам доктор Аксель. Я рассуждал так: если бы я не взялся практиковать гипноз по его пособию, я бы сейчас не сидел в дурдоме. Тем более, не исключалась возможность, что когда врачи разберутся с моим странным случаем, они свяжутся с доктором Акселем, признанным авторитетом в области практического гипноза и в каком-то смысл.: виновником всех моих бед. Мне представлялось, как доктор Аксель сидит в кабинете в той части клинике, куда у меня нет доступа, и читает мою историю болезни, прожигая листы своим пламенным взглядом. А потом он заходит ко мне в палату, погружает меня в гипнотический транс и смотрит в меня, как иные смотрятся в бездну.

Пока я пребывал на лечении в Милтонской клинике, в моих собственных занятиях по гипнозу наступил вынужденный перерыв. Когда я чуть выше писал о своем отражении, это была просто фигура речи, поскольку на протяжении целого года я ни рл ;у не видел зеркала. В клинике не было зеркал – во всяком случае, в тех местах, куда мне разрешалось ходить. Вероятно, врачи опасались, что кто-нибудь из пациентов разобьет зеркало и вскроет вены осколком. Я пытался смотреться, как в зеркало, в воду в ванной, но поскольку я всегда принимал ванну под присмотром кого-то из персонала, сосредоточиться не получалось.

Буквально через несколько дней с меня сняли смирительную рубашку, а через месяц разрешили принимать посетителей. Самым первым был Клайв, потом пришла Дженни Бодкин, которую Клайв разыскал по моей просьбе, а по прошествии еще нескольких месяцев Клайв иногда заходил ко мне вместе с Салли, своей молодой женой. От Клайва с Дженни я узнал, чем закончилась эта кошмарная история в «Дохлой крысе». Полиция прибыла минут через десять после того, как основная масса участников оргии покинула помещение, и тех, кто еще не успел уйти, взяли под стражу по подозрению в соучастии в убийстве. На следующий день все газеты пестрели безумными предположениями о ритуальном убийстве художника и философа-сюрреалиста толпой оргиастов, одуревших от наркотиков. Однако бритва, обнаруженная рядом с телом Неда, принадлежала Неду, а после обыска в его квартире и осмотра оставшихся после него бумаг стало вполне очевидно, что он уже больше года планировал самоубийство и искал способ, как наиболее эффектно уйти из жизни.

Нед тщательно изучил Театр Жестокости и, находясь под впечатлением изученного предмета, рассматривал собственное самоубийство как эпизод в своем роде образовательный. Одна из его записных книжек открывалась цитатой из Андре Бретона, написанной красными большими буквами: «СЛОВО «САМОУБИЙСТВО» ПО СУТИ НЕВЕРНО: НЕВОЗМОЖНО УБИТЬ СЕБЯ. ТОТ, КТО УБИВАЕТ, И ТОТ, КОГО УБИВАЮТ – ЭТО ДВА РАЗНЫХ ЧЕЛОВЕКА». Находясь в Милтонской клинике, я много думал об этой фразе Бретона, но так и не понял ее до конца. Также мне не давали покоя слова из заявления Феликс в полиции. Она сказала, что, как ей кажется, Нед покончил с собой, потому что боялся смерти. Я этого не понимал, но, насколько я это себе представлял, такой страх был чем-то сродни головокружению, которое, собственно и порождает страх высоты, хотя на самом деле люди боятся не высоты как таковой, а, скорее, боятся себя и своей потенциальной готовности броситься вниз с высоты. Среди невнятных, запутанных записей Неда относительно самоубийства, постоянно проскальзывала мысль о том, что самоубийство составляет одну из основ философии и практики сюрреализма -естественное окончание жизненного пути, к которому тяготеют все сюрреалисты. Ранние литературно-художественные работы французской однозначно указывают на то, что Бретон, Арагон и Элюар были патологически очарованы зловещим мостом самоубийц в парке Бют-Шомон. В «Парижском крестьянине» Арагон высказывает мысль о том, что многие самоубийцы, которые бросались с этого моста, вовсе не собирались покончить с собой, просто их «вдруг потянуло в бездну, и они не сумели противиться искушению». Чуть дальше в той же главе Арагон рассуждает о таинственном сходстве головокружения и желания…

В 1919-ом году ушел из жизни Жак Ваше, смерть наступила от передозировки опиума. В 1929-ом застрелился Жак Риго, в 1933-ом Раймон Руссель покончил с собой при загадочных обстоятельствах; два года спустя Рене Кревель отравился газом, оставив записку: «Мне все опротивело». А потом, в 1937-ом, долгий и страстный роман Неда Шиллингса с Чудесным завершился кровавым acte gratuit*. И если как следует поразмыслить о событиях, предшествовавших его самоубийству, и особенно – о нашем с ним разговоре в «Геркулесовых столпах», получается, что Нед, вероятно, и вправду не верил в самоубийство как в способ свести счеты с жизнью, и представлял себе вечность непрестанно длящейся оргией в компании тридцати голых мужчин и женщин, совокупляющихся в темной комнате, из которой нет выхода. Кто знает?

Разумеется, у меня, пациента Милтонской психбольницы, была своя точка зрения на историю сюрреализма, отличная от точки зрения Неда, как она видится мне. Может быть, мой подход отдавал чрезмерным солипсизмом, но для меня сюрреализм начинался и заканчивался в дурдоме, поскольку изначально он зародился в психиатрическом отделении военного госпиталя в Сен-Дизье, где Андре Бретон работал санитаром во время Первой мировой войны. Именно там он проникся завораживающей красотой безумного бреда душевнобольных, после чего принялся изучать труды Пьера Жане об истерии и подготовил обширную базу для создания эстетики конвульсивной красоты и почти предрешенной безумной любви с сумасшедшей девушкой по имени Надя, которую Бретон встретил в 1927-ом году.

Но вернемся к последствиям оргии. Норманна обвинили в содержании публичного дома и присудили к двум годам тюремного заключения. Честного Чена, причем совершенно несправедливо, признали виновным в торговле наркотиками, и он получил десять лет. Нескольких проституток в судебном порядке выслали из Парижа. Хотя Феликс была среди тех, кто остался у тела Неда, она не присутствовала на суде. Как оказалось, ее отец был большим начальником в британских ВВС, и ее увезли в «родовое гнездо» где-то в Северной Ирландии. С тех пор я ее больше не видел.

* Беспричинный поступок (фр.)

Помимо Клайва и Дженни меня посетил Дональд Мелдрум. Сперва я его не узнал.

– Зачем вы сбрили усы?!

– Во-первых, я ничего не сбривал, это были фальшивые усы. – Он улыбнулся, словно извиняясь. – Меня не хотели пускать, но я назвался вашим кузеном. Так что вы меня не выдавайте. Я подумал, что должен представить отчет о проделанной работе, хотя отчитываться, собственно, не о чем. Родители Кэролайн не захотели со мной разговаривать, как и эта истеричка, Бренда. Но мне удалось поговорить с Джимом и Энид, с ее сослуживцами. Также я разговаривал с мистером Мейтлендом по телефону – представился служащим Министерства труда. Я расспросил всех соседей Бигли, но, похоже, родители Кэролайн живут замкнуто и не распространяются о своих семейных проблемах. Я нанял мальчишку следить за их домом, но безрезультатно. Я также проверил больницы и морги, и дал объявление в «Chronicle» с просьбой ко всем, кто обладает какой-либо информацией, обращаться ко мне. Никто не обратился. Существуют другие способы расследования, но при сложившихся обстоятельствах, я полагаю, что Дело об исчезнувшей машинистке можно считать закрытым.

Потом я узнал, что Мелдрум вернул мой аванс в десять гиней, оставив их на хранение в регистратуре.

У меня были еще и другие посетители. Хорхе однажды пришел вместе с Дженни. Он был очень нервный, и мне показалось, что он убежден, будто безумие заразно и передается воздушно-капельным путем. Он пришел попрощаться.

– Возвращаюсь к себе в Аргентину. В Англии уже не так весело.

Когда я это услышал, мне стало грустно. Хорхе был самым преданным поклонником моего творчества и всегда хорошо покупал мои картины. От Хорхе я узнал, что Антонена Арто, большого друга сюрреалистов и пионера Театра жестокости, также заперли в психбольнице буквально через пару недель после меня. По доходившим из Парижа слухам, его, как и меня, подвергали лечению электрошоком. Я написал ему р клинику в Руане, а потом – в Родезе, гю ответа так и не получил. Мои письма к Арто были впоследствии опубликованы в одной длинной статье в «Times Literary Supplement», так что я не буду пересказывать их содержание.

Самым странным визитом был визит Маккеллара. Он ввалился ко мне в палату, распространяя тяжелый дух сидра.

– Доброго утра, Каспар! – сказал он. – Вот, прими в дар бананы.

И он вручил мне связку бананов.

– Маккеллар! Как я рад тебя видеть. Как ты? Как остальные? Есть какие-то новости от Оливера?

– Информация о том, как я живу-поживаю, очень малоприятна, – сказал он. – Отхожу от оргии. Брайони сказала adios*. Что до книг, созданных мною, тот, кто мог бы их выпустить, говорит, что они страсть как плохи. Нашим друзьям настал полный kaput**, или они отбыли в даль, а наш добрый друг, он до сих пор там, в Испании, я думаю.

Выслушав эту тираду, я всерьез испугался за Маккеллара и подумал, что, может быть, его тоже определили в дурдом в качестве пациента, и теперь мы с ним соседи. Или же кто-то ему сказал, что с сумасшедшими следует разговаривать на языке сумасшедших и никак иначе?

– Спасибо за гостинец, – сказал я. – Но почему бананы? Маккеллар сосредоточенно наморщил лоб, подбирая слова для ответа.

– Я прихожу к продавцу фруктов и смотрю, что надо купить. Я собирался купить другой фрукт, такой… круглый и рыжий, из которого выжимать можно сок. Он яркий и сочный, окраски заката над жаркой саванной. Но сказать продавцу, каково имя фрукта, было с трудом исполнимо, и я, поэтому, купил бананы. Сказать «бананы» я мог.

– Замечательно. Большое спасибо, – сказал я. – Как я понимаю, «Слепой Пью глядит в прошлое» не пошел, и ты сейчас пишешь другую книгу?

* До свидания (исп.)

** Конец (нем.)

Он с воодушевлением закивал.

– Да, пишу. Назову новую книгу «Триумф Абсурда». Она про китайского мандарина, которому… можно, но наоборот, произносить одно слово… два слова, три слова… потому что он сразу даст дуба, когда эти слова будут сказаны вслух. Выпустив эту книгу про заколдованного мандарина, я стану богатым. Книгу купят, я знаю. Но, Каспар, расскажи, как твоя духовная хворь? И эта клиника, как она?

С тупым, сонным недоумением я слушал странные речи Маккеллара, удивляясь его странной лексике и корявому построению фраз. Мой мозг, одурманенный сильными успокоительными и потрясенный воздействием электрошока, работал с большим напряжением, и лишь минут через двадцать до меня начало доходить, что после своих неудач со «Слепым Пью» и «Дантистом с Дикого Запада» Маккеллар затеял новый проект – роман о Китайской Империи, в котором не будет ни единой буквы «е» – иными словами, он замахнулся на липограмматический роман. В качестве тренировки Маккеллар старался не произносить слова с буквой «е» и в обычной речи. Он принес мне бананы, потому что не смог попросить апельсины у торговца фруктами. К тому времени, когда я это понял, Маккеллар уже полностью выдохся, пытаясь строить беседу в подобной манере. Он ушел очень скоро, не пробыв у меня и получаса. Кстати, он так и не снял пальто, от которого также шел крепкий дух сидра.

– Скоро приду опять, – солгал он на прощание.

Маккеллар не пришел больше ни разу. Это была наша последняя встреча, и я очень жалею, что почти ничего не запомнил. Это так больно – терять друзей. Нед, наш вождь и учитель, ушел из жизни по собственной воле, превратив свою смерть в кровавый спектакль, и мне так хотелось об этом поговорить, но полупьяный дурачащийся Маккеллар с его добровольно возложенной на себя «е»-немотой” был непригоден к нормальному разговору.

И, наконец, был один посетитель, который так и не пришел. Каждый раз, когда мне говорили, что у меня будут гости, я начинал волноваться. Думал, а вдруг это Кэролайн?! Вдруг она все же придет, и возьмет меня за руку, и отведет домой на Кьюбе-стрит, и уложит в постель, и останется у меня. Но это волнение неизменно сопровождалось страхом – мне было страшно и стыдно, что она увидит меня в таком жалком, отчаянном положении.

Я забыл сказать, что месяца через два меня перевели из одиночной палаты в палату на семь человек. И хотя меня поощряли играть в пинг-понг или в карты с другими пациентами, я предпочитал сидеть в одиночестве и раскладывать долгий пасьянс собственного изобретения, в котором, прежде чем перевернуть каждую карту, я старался воздействовать на нее силой мысли – нет, не угадывая ее масть и достоинство, а назначая их по собственному произволу. Я прожигал взглядом карты, мысленно повелевая, чтобы следующей открылась, скажем, четверка пик.

Еще я подолгу сидел у окна, глядя на облака и пытаясь заставить их приминать нужные мне очертания и формы. Быть может, скульптуры из облаков – это искусство будущего, думал я. В принципе, подобные упражнения практически не отличались от работы с гипнагогическими видениями, ускользающим текучими образами, практически не поддающимися волевому контролю. (На самом деле, я давно начал подозревать, что главный смысл этих образов – навести человека на мысль, что вопреки своему кажущемуся постоянству, реальный мир столь же изменчив и зыбок, как и гипнагогические видения, и также послушен велениям натренированной воли и разума, научившегося управлять своей силой.) Однако на практике у меня редко когда получалось подчинить себе облако или карту. Своевольные и непослушные, они жили собственной жизнью, независимой от моего желания. Как сие ни прискорбно, но по прошествии нескольких месяцев мне пришлось признать свою полную несостоятельность в данном аспекте. Рискуя повториться, я все же хочу еще раз подчеркнуть, что сюрреализм, вопреки общему мнению, это отнюдь не художественное движение; это научный метод исследования реальности, в котором ведущую роль играет эксперимент. Неудачные эксперименты в лечебнице привели меня к объективному заключению, что я все же не центр вселенной, как мне представлялось вначале. Признаюсь, это открытие стало для меня настоящим ударом, от которого я оправился далеко не сразу.

Врачи настоятельно мне советовали пройти курс арт-терапии, и, как оказалось, не зря. Даже запахи красок и масел уже поднимали мне настроение. Я ничего не писал с самого отъезда в Германию. Последнее, что я сделал – это миниатюрный портрет Кэролайн. А потом мои мысли были заняты совершенно другим, и еще у меня постоянно тряслись руки – я просто боялся, что не смогу удержать кисть. Однако в клинике дрожь унялась, видимо, благодаря сильным успокоительным, на которых меня там держали.

Итак, после долгого перерыва я снова взял в руки кисть и с удивлением обнаружил, что мои стиль и техника изменились. Мазки стали мягче, свободнее, манера письма напоминала манеру импрессионистов, а сами картины обрели некий налет почти детской наивности. Теперь я уже не старался копировать фламандскую технику миниатюры, хотя все равно продолжал писать мелкие детали, заполняя пространство картины крошечными предметами и обрывками фраз. Большинство моих работ того периода сейчас хранятся в собрании Принцхорна*.

Самая известная из этих картин – также и самая большая. Приступая к работе над «Схемой проезда по Лондону», я тешил себя совершенно безумной мыслью, что мне, быть может, удастся продать ее Лондонскому департаменту транспорта, и что плакаты с ее репродукцией развесят на станциях метро, и мне предложат работу художника по рекламе. Однако, пока я трудился над этой поистине монументальной картиной, меня захватила другая идея. «Схема проезда по Лондону» – это огромная карта, снабженная множеством иллюстраций, в самом центре которой, сквозь клубящийся серый туман в лабиринте улиц проступает лицо Кэролайн. Оно расположено примерно в районе Холборна. Себя я нарисовал за решеткой в психиатрической клинике в Хэмпстеде, и еще одного себя – курящего опиум на Кейбл-стрит и рисующего в воображении эту автобиографическую карту. Хребет Лондона на моей схеме проходит через Трафальгарскую площадь, по Чаринг-Кросс-роуд и Тоттенхэм-Корт-роуд, к Юстону и дальше. Улицы, не заполненные туманом, расписаны цитатами, сложенными из микроскопических букв, причем фразы пересекаются на перекрестках. Например, «Интеллектуал -это такой человек, у которого есть дела поинтереснее, чем думать о сексе» Олдоса Хаксли проходит вдоль Оксфорд стрит до самой Чаринг-Кросс-роуд и смыкается на слове «секс» с цитатой из Андре Бретона, протянувшейся по Чаринг-Кросс-роуд до Тоттенхэм-Корт-роуд: «Сексуальные желания мужчины и женщины устремятся навстречу только в том случае, если между ними появится завеса из неопределенностей, постоянно возобновляемая».

* Принцхорн Ханс (1886-1933) – немецкий психиатр и психоаналитик. Изучал, в частности, “патологическое искусство” и собрал обширную коллекцию произведений душевнобольных. В настоящее время это собрание (около 5000 работ) находится в Гейдельбергском университете.

Или, скажем, поверх перекрестка «Семи циферблатов» написано достаточно крупными буквами: «Истина очень проста», – и от этой центральной фразы лучами расходятся семь улиц-цитат. «Истина очень проста: у меня в жизни был только один идеал – стать мужем, жить исключительно для того, чтобы жениться. Но смотрите, что получилось: пока я отчаянно стремился достичь своей цели, я стал писателем, и кто знает, быть может, даже великим писателем» (Кьеркегор); «Истина очень проста: необходимо мыслить вопреки разуму» (Гастон Башлар); «Истина очень проста: стоит ли жить, если надо работать?» (Андре Бретон) и так далее, по кругу. Я нарисовал несколько станций метро, но вместо надписи «Лондонской метро» поместил над входом высказывание Пьера Реверди: «Сон – это тоннель под реальностью».

Цель этих цитат – помочь иностранцу, впервые попавшему в Лондон, найти нужное место в городе. Я горжусь этой работой и считаю ее шедевром, новаторски соединившим в себе картографию, литературу и мои личные воспоминания. Например, на моей схеме присутствует паб в Сохо, где Де Квинси встретил проститутку Анну, а я – Кэролайн. Дом Кэролайн в Патни закрыт, его дверь заколочена досками. Алистер Кроули ждет кого-то у входа в «Пшеничный сноп». Прекрасная женщина-вампир выглядывает из окна квартиры Оливера на Тоттенхэм-Корт-роуд. На Бонд-стрит обозначена галерея Нью-Барлингтон. Клайв машет рукой из окна своего кабинета на Бромптон-стрит. Мелдрум, Фрейни и Хьюджес проводят совещание у себя в конторе на Грейт-Портленд-стрит. Неподалеку от входа в Грин-Парк стоит «Колесница» Хорхе. На общем фоне выделяются две детали: музей восковых фигур мадам Тюссо к северу от лица Кэролайн, а к югу, в том месте, где должен располагаться клуб «Дохлая крыса» – голый холм с пустым крестом на вершине, под которым рыдают коленопреклоненные женщины. Сент-Джеймсский парк сразу под этой Голгофой из Сохо имеет округлую форму. Этот круг можно крутить и тем самым содействовать осуществлению случайных встреч. И, наконец, во всех четырех углах карты стоят архангелы с надутыми щеками. Смысл в том, что когда они дуют, создается божественный ветер, который толкает людей друг к другу и разносит их в разные стороны.

Существует еще одна, как бы сопутствующая картина под названием «Лондон после бомбежки», на которой я изобразил себя в компании женщины в белом, чье лицо скрыто густой вуалью. Мы с ней стоим перед моей схемой Лондона, только все ее персонажи мертвы, большинство зданий разрушено, а цитаты на улицах перемешались и превратились в бессвязную мешанину из слов. Другие работы того периода включают, в частности, «Совокупление мыслеформ», где каждый квадратный дюйм на пространстве картины покрыт обнаженными человеческими телами, сплетенными в безупречной органической мозаике, и «Мистер Зорг сражается против фашизма», на которой я изобразил Оливера в цилиндре и черном плаще фокусника: он стоит на подступах к светлому замку и готовится принять бой с тучей клубящейся темноты, в которой едва различимо проглядывает фигура закутанной в черное женщины. И, наконец, стоит упомянуть «Глаза доктора Акселя», на которой мужчина и женщина пойманы, словно в ловушке, в огромных полукруглых глазах безумного доктора.

После того, как мне отменили электрошоковую терапию, я вдруг осознал, что мне в этой клинике не хорошо и не плохо -вообще никак. Я не пытался сбежать, хотя более чем уверен, что моих гипнотических способностей на это хватило бы. К концу первого года мне разрешили свободно ходить по зданию и по саду, но зеркало дали только на втором году «заключения». То, что я в нем увидел, меня встревожило и напугало: лицо – точная копия моего, но я знал, что это чужое лицо, не мое. Там, в зеркале, был не я. Не настоящий я. В отражении напрочь отсутствовала моя личность. Я не знал, чье это лицо – вероятно, лицо моего двойника, – и поэтому оставил его запертым в толще зеркального стекла, и больше к нему не возвращался. Это была небольшая потеря, поскольку к тому моменту я уже отказался от мысли об усовершенствовании своих гипнотических способностей. Вместо этого я самозабвенно писал картины, проявлял терпение и впервые в жизни читал газеты. С нарастающим беспокойством я следил за развитием событий в Европе: спешная эвакуация испанского правительства в Барселону, «Берлинский пакт» между странами Оси, присоединение Австрии к Германии, кризис в Чехословакии, Мюнхен, падение Испанской республики, кризис в Данциге, вторжение немцев в Польшу, вступление Великобритании в войну и период странной войны. К зиме 1939-40 годов у меня было только одно желание: выбраться из лечебницы, – потому что я хорошо представлял себе, что будет, когда немецкие войска войдут в Лондон. Врачи, связанные с СС, прочешут все психиатрические больницы, соберут в одном месте всех дегенератов, кретинов и психов и умертвят их посредством инъекций цианида.

Ударившись в панику, я принялся рисовать самые обыкновенные портреты персонала клиники и деревья-цветочки в больничном саду. Если я был уверен, что за мной никто не наблюдает, я разговаривал сам с собой, усердно практикуясь в поведении нормального человека.

– Как поживаете?

– Спасибо, хорошо.

– Как сегодня чудесная погода!

– Да, погода интересует меня чрезвычайно… нет, я хотел сказать, что, как и всякий нормальный человек, я обращаю внимание на погоду.

И так далее, и тому подобное.

Но, как оказалось, я зря волновался. В самом начале 1940-го года нам объявили, что Милтонская больница будет преобразована в военный госпиталь. Все, кого можно было отправить домой, были отправлены домой. Я попал в число тех, кого посчитали условно пригодными для жизни в нормальном обществе.

 

Глава тринадцатая

Милтонская больница – это машина времени. Когда я вошел туда, в Англии был мир, а когда вышел (весной 1940-го года), то вдруг обнаружил, что иду по незнакомому, странному городу, как будто выпавшему из реальности: в небе над Лондоном колыхались аэростаты заграждения, похожие на воздушных динозавров, газоны в парках и скверах были перекопаны под огороды, все таблички с названиями улиц куда-то исчезли, в городе не осталось ни одного указателя. Иногда мне казалось, что это совсем другой Лондон, и несколько раз я сбивался с пути,сворачивая не туда.

Я поступил в Милтонскую лечебницу в 1937-ом году, на сле-дующий день после последнего сборища «Серапионовых братьев». До этого несколько лет я почти не общался с людьми, не входившими в братство, и сейчас вдруг оказался один в чужом, странном мире, где не было Неда, Оливер пропал без вести и, возможно, погиб, Манассия уехал в Соединенные Штаты, Хорхе – в Аргентину, Феликс – в Северную Ирландию, а Маккеллар (после развода и продажи квартиры) обретался Бог знает где, но, скорее всего – в какой-нибудь ночлежке. Кого-то призвали на военную службу – как Марка и Дженни, – и распределили куда-то в провинцию. Так что я мог бы сказать, сокрушаясь, вслед за королем Артуром Томаса Мелори: «и впредь уже никогда благородному братству сиятельных рыцарей не собраться всем вместе». Сюрреализм пустился в бега, разлетелся по миру. Бретон с Танги успели уехать в Нью-Йорк, но когда немцы захватили Францию, остальные сюрреалисты оказались в концлагерях, и никто ничего не знал о судьбе Поля и Нюш Элюаров. Рожденный после Первой мировой, сюрреализм испустил дух под натиском следующей войны.

В моей квартире на Кьюбе-стрит уже давно жили другие люди, домовладелец аннулировал наш договор об аренде, когда узнал, что меня определили в дурдом, но добрая Дженни собрала мои вещи и оставила их на хранение на одном из складов «Харродза». Мне было некуда идти, и я поселился на время у Клайва и Салли. Я прожил у них пару недель, пока не нашел себе новую квартиру. В основном, я общался с Салли, потому что Клайв почти не бывал дома. Он добился поставленной цели и стал миллионером к тридцати годам, но с началом войны совершенно забросил дела и поступил в британские ВВС. На самом деле, мне кажется, что Салли была даже рада, что ее муж редко бывает дома, потому что его необузданный энтузиазм и неумеренное любопытство относительно всего на свете, вкупе с извечно восторженной увлеченностью всем и вся, действительно слегка утомляли. Он, как вихрь, врывался в дом и буквально с порога пускался в пространные рассуждения о штурвалах, закрылках, шасси и аэродинамических свойствах спитфаеров, а также о прочих своих увлечениях, скажем, «Поминках по Финнегану», о которых он мог говорить часами. Клайв очень подробно расспрашивал меня о клинике. Каково было мне ощущать себя пациентом дурдома? Какие там были врачи? Каковы мои впечатления о других пациентах? Я отвечал односложно и очень расплывчато, и Клайв, как я понимаю, был разочарован такими ответами. Но все дело в том, что я не особенно присматривался к другим пациентам клиники, поскольку мне лично они казались совершенно невыразительными и скучными по сравнению с моей прежней компанией из «Серапионовых братьев».

Через пару недель после выписки из больницы мне пришла повестка из военкомата. Решение призывной комиссии было известно заранее, и все заняло бы не более десяти минут, если бы члены комиссии не привязались к тому, что у меня нет фамилии. У них не укладывалось в голове, как такое может быть, и мы обсуждали этот вопрос, наверное, часа четыре. Однако в итоге все получилось именно так, как и должно было быть: меня признали полностью негодным к военной службе. Но если мне не суждено стать солдатом, то кем же я стану?

Понятно, что я не мог заниматься тем же, чем занимался до войны: писать сюрреалистические картины и иллюстрировать книги. Тем более что в городе стало почти невозможно купить необходимые материалы. Хоть какие-то кисти остались лишь в лавках скобяных товаров. Мой персональный меценат, Хорхе Аргуэльес, большой поклонник моих работ, жил теперь на другом конце света, и Эдвард Джеймс – тоже. Почти все лондонские галереи закрылись, но если даже бы они работали, все равно люди больше не покупали картин. Это было бы непатриотично. Покупать следовало лишь военные облигации, или как там оно называлось. Что касается книг, их теперь издавали значительно меньше, а те издания, которые еще выходили, оформлялись по экономическим стандартам военного времени.

В конце концов, я устроился на работу благодаря случайной встрече в пабе. Война – великое время для случайных встреч. Как будто чья-то невидимая рука вдруг подбросила в воздух все карты, лежавшие на столе, и они в первый раз перетасовались по-настоящему. Все постоянно куда-то перемещались – военнослужащие проездом из одного места в другое, курьеры, беженцы, эвакуированные, – и люди встречались друг с другом при совершенно неожиданных обстоятельствах. Я жил в непрестанном, томительном ожидании встречи с Кэролайн – скажем, на полевой кухне для беженцев, или в затемненном вагоне метро, или в бомбоубежище. В военное время подобные встречи обретают возможность осуществления, и вполне вероятно, что я несколько раз разминулся с Кэролайн всего лишь на пару секунд, когда она только что завернула за угол или села в автобус, а я был буквально в пяти шагах, но как раз в эту секунду почему-то смотрел не туда. Разумеется, я желал этой встречи всем своим истомившимся существом, но в то же время мне было страшно, поскольку я вышел из клиники импотентом. Может быть, это были последствия шока от оргии, когда секс и смерть неразрывно слились воедино в моем подсознании, или, может быть, на меня так повлияли сильные успокоительные препараты вкупе с электрошоковой терапией. Не знаю. Знаю только, что у других все было наоборот. Волнения военного времени, постоянное нервное возбуждение, ощущение полной неопределенности, когда ты не знаешь, где окажешься завтра и будешь ли ты еще жив в этом завтра, все это подняло эротическую температуру, и во время вечерних прогулок по городу мне нередко случалось набредать на влюбленные пары, которые лихорадочно совокуплялись на развалинах разрушенных бомбами зданий. Я отрешенно разглядывал их и шел дальше – я стал бесполым, и все проявления плотской любви теперь вызывали во мне интерес лишь научный.

Я не нашел Кэролайн, но зато нашел работу. В одном пабе на Шарлотт-стрит я встретил Роланда Пенроуза, и он устроил меня к одному своему приятелю, кинорежиссеру. Меня взяли на студию рисовать интерьеры -для декораций, и вот тут моя внешность сослужила мне добрую службу. Они искали актера на роль злобного офицера СС, и при моих светлых волосах и хищно-точеном профиле я был самой что ни на есть подходящей кандидатурой. «Тьму над Люблином», фильм про немецкую оккупацию Польши и польское сопротивление, снимали на студии «Ealing Studios». На съемочных площадках толпились актеры и консультанты: поляки и евреи из Восточной Европы. Фильмы очень похожи на сны – в случае в «Тьмой над Люблином» это был страшный сон, – и, как ни странно, мне было приятно играть воплощение кошмара. Режиссер тоже остался доволен: ему нравилось, как я умею выпучивать глаза и заставлять их гореть совершенно безумным огнем.

Репетиции и съемки длились всего полтора месяца, и на этом моя карьера киноактера благополучно закончилась. Однако как раз под конец съемок я встретил Пола Нэша (тоже случайно и тоже в пабе), и он вспомнил меня по предвоенным выставкам. Нэш познакомил меня с Кеннетом Кларком, а Кларк, в свою очередь, представил Комиссии военных художников. Таким образом, я вступил в группу, в которую уже входили Грэм Сатерленд, Генри Мур и Эдвард Ардиццоне. Мы вели художественно-изобразительную летопись войны. За эту работу я получал фунт стерлингов в день за каждый день, проведенный «на выезде», плюс к тому КВХ оплачивала мне проезд туда и обратно по железной дороге в вагоне третьего класса и выдавала небольшое денежное вознаграждение за каждую законченную картину, причем сумма вознаграждения оговаривалась заранее в зависимости от размера холста.

Начало моей работы в КВХ совпало с началом лондонского блица в 1940-ом, и я, таким образом, обрел свою миссию художника. Я рисовал разбомбленные здания, пожарища и огненные бури и представлял себя наследником Пиранези* и Джона Мартина**, прозванного Безумным. Все мои сюрреалистические изыски были отложены до лучших времен. Лондонский блиц создавал свои собственные сюрреалистические эффекты – белая лошадь, мечущаяся в огне на горящем мясном рынке, ее испуганные, обезумевшие глаза, рот, как будто разорванный страшной, застывшей улыбкой; маленькая девочка в голубом платьице, которая прыгает через скакалку в клубах черного дыма; странные искривления пространства, фасады зданий, вздутые нарывами пузырящейся краски и похожие на зловещие, мрачные декорации «Кабинета доктора Калигари». Куда ни глянь, везде – лестницы, уводящие в никуда, одинокие ванны, как будто подвешенные в дымном воздухе, водопады из раскрошенных кирпичей, льющиеся из зияющих дверных проемов, разбросанные предметы в самых причудливых сочетаниях, подтверждающих эстетический принцип Лотреамона, определившего прекрасное как «неожиданную встречу на операционном столе швейной машинки и зонтика». Помню, как горело одно огромное офисное здание. Длинные языки пламени рвались из всех окон, словно демоны, в панике убегающие из заколдованного дворца, освободившегося от чар. Я не боялся немецких налетов: мне почему-то казалось, что наш подлинный враг -огонь, а вода, таким образом, союзник. Иногда я задумывался о том, что, быть может, Великобритания вступила в войну не на той стороне, и что нам стоило бы заключить союз с великолепным ревущим огнем, а не с занудной хлюпающей водой.

Как сотруднику КВХ мне надо было добираться до разрушенных зданий, пока те еще полыхали и осыпались – разумеется, по возможности, – но в любом случае, до того, как туда же прибудут бригады спасателей и команды подрывников. Поскольку я относился к работе серьезно, я писал прямо на месте, при свете пожарищ и свете луны, под звон бьющегося стекла -худо-бедно прикрывая мольберт от оседающей пыли и сажи. Разумеется, уже после войны, меня часто спрашивали, что я делал в военное время, и я отвечал, что работал военным художником, причем я сам хорошо понимаю, что это звучало совсем не геройски. Людям, наверное, представлялся этакий изнеженный бледный юноша, который сосредоточенно хмурится над палитрой, смешивая краски, чтобы добиться нужного бежевого оттенка для изображения парадной формы какого-нибудь генерала. На самом деле, моя работа была по-настоящему рискованной. Бомбы, летящие с неба, невзорвавшиеся бомбы, дома, которые могут обрушиться в любую секунду – каждый ночной выход в город мог оказаться для меня последним. И это была не единственная опасность. Ист-Энд больше всего пострадал от бомбежек, и когда я работал там, мне приходилось прятаться от людей. Если бы местные жители, чьи дома были разрушены и чьи родные и близкие, вероятно, погибли под обломками обвалившихся зданий, застали меня за работой, они бы меня разорвали в клочья, голыми руками. Даже в Уэст-Энде мне несколько раз угрожали кровавой расправой.

* Пиранези Джованни Баттиста (1720-1778) – итальянский гравер и архитектор. Создавал «архитектурные фантазии», поражающие сверхчеловеческой грандиозностью пространственных решений и драматическими светотеневыми контрастами.

** Джон Мартин (1789-1854) – британский художник-романтик и гравёр; прославился изображением сцен катастроф. Его полотна заполнены крошечными фигурками среди грандиозных архитектурных сооружений.

На самом деле, я могу понять этих людей: мне и самом было странно стоять за мольбертом посреди горящих руин, вдыхать пронзительно-едкий дым, смешанный с запахом обугленной плоти, и как ни в чем ни бывало зарисовывать руки и головы, торчавшие из кирпичного крошева, в то время как люди вокруг суетились, пытались разгребать завалы, тащили пожарные шланги и передавали друг другу по длинной цепочке ведра с водой. С тем же успехом я мог оставаться в клинике: весь мир превратился в большой сумасшедший дом. Очень быстро все жители Лондона научились бояться безоблачных ясных ночей и полной луны – «Бомбежной луны», как ее тогда называли, – все, кроме меня. Теперь я спал днем, а в шесть часов вечера, с первой сиреной воздушной тревоги, брал мольберт и отправлялся на улицы города в предвкушении новых апокалипсических видений.

Мне нравилась моя работа. Быть может, я был прирожденным военным художником, и война была моей естественной стихией. Но что я действительно ненавидел в войне, так это навязчивое дружелюбие сограждан и кошмарное ощущение «мы все едины». Меня передергивало всякий раз, когда мне предлагали «стаканчик чего-нибудь горячительного», а если кто-нибудь в пабе предлагал «постучать по клавишам», я тут же вставал и уходил, опасаясь, что меня тоже заставят петь вместе со всеми «Беги, кролик, беги, беги» или «Ней Hitler! Ja! Ja! Ja!». В военное время многие самые обыкновенные вещи неизбежно становятся принудительно-обязательными. Я ничего не имею против того, чтобы исполнить в хорошей компании нестройным подвыпившим хором «Knees-up Mother Brown», но я не хочу, чтобы это превращалось в повинность. За те годы, что я провел в клинике, я отвык от больших шумных толп. Поначалу я даже боялся ходить в пабы – приходилось себя заставлять. И еще мне пришлось заново’ учиться пить.

Исполняя свое призвание живописца руин, я поначалу пытался держаться в гордом одиночестве, но вскоре понял, что это никак невозможно просто в силу специфики моей работы. Для того чтобы везде успевать, мне была необходима проверенная информация, каковую я мог получить только у добровольцев пожарной охраны, курьеров и сотрудников «скорой помощи». Уже по прошествии нескольких месяцев я запросто общался с бандами мародеров и нередко ходил вместе с ними к месту последней бомбежки. Мародеры не возражали. Сперва они относились ко мне настороженно, но я вел себя дружелюбно, не лез в их дела и не пытался взывать к их совести, и уже очень скоро у нас с ними установились довольно приятельские отношения – и не только с грабителями, но и с сотрудниками городской ПВО, санитарами, подрывниками, спасателями. Пока я работал, я невольно прислушивался к их разговорам. Надо сказать, что их версии событий на фронте разительно отличались от тех известий, которые передавали по радио и о которых писали в газетах.

Я слышал совсем уже невероятные вещи. Фрицы-шпионы, переодетые монашками, ведут наблюдение за нашей береговой обороной. Немцы уже предпринимали попытку напасть на нас с моря, но у них ничего не вышло. Прибой до сих пор вымывает на берег их раздувшиеся тела. Королевское семейство эвакуировалось ь Канаду, а в Букингемском дворце их заменяют актеры-двойники. В Лондоне появился оборотень-людоед, который рыщет по разбомбленным районам и нападает на людей. Говорят, что в человечьем обличие это пожарный, а кое-кто утверждает, что в Ист-Энде действует целая бригада пожарных-оборотней. Излишки мяса, которое они не съедают сами, они продают с черного хода в шикарные рестораны на Стрэнд и Пиккадилли. А один парень, бригадир поисково-спасательного отряда, рассказывал мне, что однажды разговорился на улице с девушкой-иностранкой в ярко-зеленой военной форме (он так и не понял, что это была за форма: быть может, латвийская, но он не уверен), и тут включились сирены воздушной тревоги. Они как раз вышли на Чэнсери-лейн, но вместо того, чтобы спуститься в метро, как все остальные прохожие, девушка взяла его за руку и повела за собой. Они прошли через низенькую неприметную дверь в боковой стене здания, с виду похожего на какое-то учреждение, и долго спускались по темной винтовой лестнице. И вот лестница закончилась. Они оказались в бомбоубежище, больше похожем на сказку. Мой собеседник был там единственным мужчиной среди множества женщин в зеленой военной форме какого-то непонятного, но явно союзного государства. Там стояли кровати, застеленные свежим хрустящим бельем. Еще он запомнил шампанское в ведерках со льдом и целые горы консервов. Парень, который мне это рассказывал, говорил, что провел в этом убежище лучшую ночь в своей жизни. Ночь небывалого наслаждения. Однако, хотя он старался запомнить дорогу, когда уходил, и потом возвращался в то место не раз, но так и не смог отыскать заветную дверь.

Нелепые слухи и богатый военный фольклор приводили меня в восторг, и я стал записывать эти истории в отдельную тетрадку. Потом я решил, что такое богатство нельзя держать лишь для себя, связался с Роландом Пенроузом и записался в проект «Наблюдение масс», что, в свою очередь, привело к очень значимой встрече.

Я в кои-то веки работал днем. Это было на следующий день, после того как разбомбили здание музея мадам Тюссо, и я не мог устоять перед таким искушением. Восковые фигуры в обрамлении полуразрушенных стен: наполовину расплавленные тела, перетекающие друг в друга, застывшие на середине этого жуткого преображения. Я передал эту сцену с фотографической точностью, и даже сейчас, когда я вспоминаю тот день, меня пробирает озноб. Закончив работу, я пошел на Портленд-плейс и встретил Пенроуза в офисе Би-Би-Си, который располагался тогда в гостинице «Лэнгем-Хаус». Пенроуза призвали в армию в качестве консультанта по маскировочным средствам, и он служил где-то за городом, но сейчас он был в отпуске и вернулся в Лондон, чтобы сделать передачу о современном французском искусстве. Он сказал, что мы встретились очень удачно, и он сейчас отведет меня на собрание участников «Наблюдения масс» на Сохо-сквер и познакомит с моими будущими коллегами. Разумеется, в городе действовало затемнение, но «бомбежная Луна» освещала нам путь. Когда мы собрались перейти через Оксфорд-стрит, Пе-нроуз схватил меня за руку и заставил остановиться. Сзади к нам подошла молодая женщина, участница проекта «Наблюдение масс», которая тоже спешила на собрание.

– Давайте я вас познакомлю, – сказал Пенроуз.

– А мы знакомы, – сказал я, оборачиваясь к молодой женщине в форме женской вспомогательной службы ВМС.

– Да, – сказала Моника. – Вот уж точно, мы встретились в лунном сиянии, Каспар.

Ее лицо в лунном сиянии было словно нагромождение плоскостей – такое изломанное и жесткое. А потом оно вдруг смягчилось.

– Я слышала, что с тобой было, Каспар. Мне так жаль. – Она шагнула ко мне, обняла и поцеловала в губы. По-настоящему.

Я застыл, ошеломленный.

– Поразительное совпадение! – воскликнул Пенроуз.

– Это не совпадение, на самом деле, – сказала Моника. -Для того чтобы нежданную встречу двух знакомых когда-то людей можно было назвать совпадением, эта встреча должна быть действительно невероятной. А наша встреча с Каспаром была неизбежной.

На собрании Пенроуз, Харрисон, Моника и еще несколько человек разъяснили присутствующим философские и эстетические задачи «Наблюдения масс», после чего нам раздали опросные листы и анкеты, большая часть из которых была подготовлена Министерством информации и касалась вопросов гражданской морали. Уже после собрания, в «Геркулесовых столпах», мы с Моникой выяснили, что живем совсем рядом друг с другом – в Челси. Мы вместе доехали на метро до Слоан-сквер и пошли дальше пешком. Мы разговаривали всю дорогу, и никак не могли наговориться. Тем более что разговор был серьезный.

– Я скучаю по братству, – сказала Моника. – Теперь они все словно призраки в этом городе. Я так рада, что мы с тобой встретились, хотя ты тоже немного похож на призрак. Я обратила внимание, в баре. Ты сидел такой тихий, такой печальный. Раньше ты был другим. Я хорошо помню, как ты любил говорить о разном, и обращать на себя внимание, и каждый раз приходил с новой женщиной, и тебе, кажется, было не важно, как они выглядят, и что они из себя представляют – пока не появилась та машинистка. Вы с Оливером вечно резвились и выдумывали всякие штуки. И с Маккелларом тоже.

– Кстати, а где теперь Маккеллар? – спросил я.

– Не знаю. Никто не знает.

Как я уже говорил, в последний раз я общался с Маккелларом, когда он приходил ко мне в клинику со связкой бананов, и насколько я понял теперь, с тех пор его больше никто не видел – в смысле, никто из «Серапионовых братьев». Я думал, что он придет ко мне еще не раз, но он не пришел. Если бы я знал, что так будет, я бы, наверное, вел себя по-другому. Точно так же и с Недом: я ужасно жалею, что не присмотрелся к нему повнимательнее в тот вечер в «Дохлой крысе», до того, как мы все вошли в затемненную комнату. Все когда-то бывает в последний раз, но ведь заранее не угадаешь, какой раз станет последним. Когда-нибудь я в последний раз съезжу в Париж, в последний раз посмотрю кино, съем последний завтрак, испущу свой последний вздох, но вряд ли я распознаю эти события и переживания как «последние».

– А что ты делаешь во вспомогательной службе ВМС? – спросил я.

– Я подумала, что цвет формы подходит к моим глазам, – сказала Моника.

– Тебе вообще очень идет эта форма, но чем ты там занимаешься?

– Ты не поверишь, но я повариха.

Монике не хотелось говорить о ВМС. Ей хотелось предаться воспоминаниям о «Серапионовых братьях».

– Теперь, когда Неда не стало, получается, что ты – лидер братства, – сказала она.

– По тому, как все обернулось, я и есть братство.

– Ну, я могу вступить снова, – Моника усмехнулась. – Только какой в этом смысл? – добавила она и принялась излагать мне свою теорию. Она считала, что предназначение «Серапионовых братьев» было пророческим. Мы стали Кассандрой среди художественных движений. Наши картины – визуализация кошмаров, расчлененных изломанных тел, дымных пространств, залитых кровью – предсказали войну. И теперь, когда мы исполнили наше предназначение, мы уже не нужны.

Когда она закончила говорить, мы как раз подошли к ее дому в переулке у Кингс-роуд.

– Я бы пригласила тебя зайти выпить кофе, но кофе нет. Если хочешь, давай выпьем просто горячей воды.

– Главное, чтобы не чаю, – ответил я. – Не люблю чай.

И я пошел к Монике, хотя уже понял, что будет дальше, и мне было страшно. Я действительно чувствовал себя призраком: бледной, пустой оболочкой, сотканной из тусклого марева ночи. Может быть, я и вправду оставил себя настоящего в больничном зеркале – с той стороны коварного стекла, навечно впечатанного в собственное отражение.

Моника достала бутылку бренди, которую хранила для особенных случаев. Мы сидели друг против друга. На стене за спиной у Моники висела огромная схема, нарисованная от руки и вся исчерканная разноцветными стрелками, которые сплетались в замысловатую сеть. Издали ее можно было принять за карту с планом боевых действий, где были размечены замысловатые передвижения танков, пехоты и артиллерии. Это была знаменитая Схема случайностей и совпадений, над которой Моника работала много лет, графическая раскладка явных и скрытых взаимосвязей между людьми через личные и опосредованные знакомства, обозначенные пересечением линий разных цветов и пунктиров, с акцентом на подлинные совпадения, выделенные красными звездочками. Например, за несколько лет до учреждения «Серапионовых братьев» Оливер с Недом встречались в Гайд-Парке, где оба работали летом в прокате шезлонгов. В то время ни тот, ни другой совершенно не интересовались сюрреализмом. Или вот еще странное совпадение: Моника с Феликс учились в одной частной школе и посещали одни и те же уроки латыни, а потом снова встретились уже на собрании братства. В центре этой карты случайностей, управляющей жизнью людей, Моника поместила Неда.

В тот вечер она говорила о нем постоянно. Разумеется, она с ним спала. Я думаю, что этого не избежала ни одна женщина в братстве. Моника вспоминала об их романе совершенно спокойно: без сожаления, без злости, без теплоты.

– Он относился ко мне, как к ребенку – или как будто я кукла, которая закрывает глаза, если ее положить на спину, и открывает глаза, если ее посадить. От нас не требовалось что-то делать. Я, Дженни, Феликс, Джейн, Памела и все остальные – мы должны были просто быть. Если кто-то из нас рисовал картину или сочинял более-менее удачное стихотворение, это было неплохо, да… вроде как неожиданный подарок… но для вас, «Серапионовых братьев», женщины, прежде всего, были музами, и именно этого от нас и ждали. Мы с Дженни часто задумывались о том, чтобы вообще отделиться и организовать что-то вроде «Серапионовых сестер», только для женщин. А потом, когда ты загипнотизировал меня в клубе… это стало последней каплей. Я на тебя не сержусь. И тогда не сердилась. Я ушла вовсе не из-за тебя… На самом деле, гипноз -это так интересно.

Она задумалась, подбирая слова. Потом пожала плечами, встала, обошла стол и присела на подлокотник моего кресла. Она казалась такой привлекательной и сексуальной в своей строгой форме. Безусловно, я это отметил. Но исключительно в абстрактном смысле. Она смотрела на меня сверху вниз, смотрела мне прямо в глаза.

– Загипнотизируй меня, дурачок.

– Моника, я не могу. Я уже ничего не могу.

– Тогда просто поцелуй меня.

– Все равно ничего не получится, Моника. Ты говорила, что я немного похож на призрака. Я и есть призрак. Почти бесплотный. То, что ты видишь, это не тело, а только подобие тела. Я уже не возбуждаюсь на женщин и не могу заниматься сексом.

Она опустилась передо мной на колени и принялась расстегивать пуговицы у меня на ширинке. – Сейчас проверим.

Она возбуждала меня обеими руками, полная решимости доказать, что я ошибаюсь, но поначалу все было так, как я и предвидел. Так что Моника оставила бесплотные попытки и резко поднялась на ноги. Глядя прямо перед собой, она начала раздеваться – очень медленно, словно во сне. Как будто и вправду под гипнотическим принуждением. Моника с ее широким славянским лицом, пышнотелая, с крутыми тяжелыми бедрами, была совсем не похожа на Кэролайн, и все же я вдруг с изумлением осознал, что она возбуждает во мне влечение. Разум все еще твердил, что это влечение – исключительно эстетическое, и в нем нет ничего эротического, но в глубине подсознания я был уверен, что разум – не лучший советчик в подобный вещах. Когда Моника закончила раздеваться, она опять посмотрела мне прямо в глаза, а потом опустила взгляд ниже, чтобы проверить, есть ли там хоть какой-то отклик. И отклик действительно был – не сказать, чтобы в полную силу, но все же. Издав тихий стон, словно ей было в тягость то, что она сейчас делала, Моника рухнула на колени, зарылась лицом у меня между ног и принялась целовать и облизывать мой слегка оживившийся член. А уже через пару минут мы с ней катались по полу, и Моника пыталась подмять меня под себя и занять позицию сверху. Я уже думал, что мне не справиться с этим бешеным натиском, но в итоге мне все-таки удалось восстановить исконно мужское главенство.

Я съехал со съемной квартиры и поселился у Моники. Как оказалось, она действительно служила в ВМС, только не поварихой. Про повариху она придумала, чтобы ее не донимали расспросами. В конце концов, Моника призналась, что работает в военно-морской разведке, но не стала вдаваться в подробности. «Меньше болтаешь – дольше живешь». Поскольку она ничего не рассказывала, я пускался в безумные фантазии, представляя себе, чем она занимается целыми днями. Наверняка у нее была очень опасная и интересная жизнь, насыщенная волнующими событиями: тайные встречи; подводные лодки, всплывающие на поверхность в районе «Собачьего острова»; злодеи с ярко выраженным иностранным акцентом, которых она, разумеется, убивает, а потом избавляется от тел, растворяя их в ванне, наполненной кислотой; вражеский цеппелин, спрятанный в лесу в Эппинг-Форест; нацистский шпион в штабе Адмиралтейства, разоблаченный, опять же, бесстрашной Моникой. С тем же успехом я мог бы придумывать занятия и для себя – именно что для себя, поскольку Моника совершенно не интересовалась моей работой.

Я познакомил ее с Клайвом и Салли, но их отношения не задались сразу: когда Моника сказала, что служит в женской вспомогательной службе ВМС на должности поварихи, у Клайва тут же загорелись глаза, и он принялся расспрашивать ее о наиболее экономичных меню и кухонной гигиене, и весь вечер категорически не желал говорить ни о чем другом. Мы достаточно часто встречались с Роландом Пенроузом и его тогдашней возлюбленной, американкой Ли Миллер, которая в свое время работала у Мэна Рея, в его парижском ателье, и была его близкой подругой. Потом Ли переехала в Лондон к Пенроузу, и сейчас в качестве военного фотокорреспондента снимала разбомбленный город. Она показала мне свою коллекцию снимков (в скобках замечу, весьма впечатляющих), и у нас с ней, безусловно, нашлась общая тема о художественном видении руин. Ли продемонстрировала Монике золотые наручники, которые ей подарил Роланд. Буквально на следующий день Моника тоже купила себе наручники, только, естественно, не золотые, поскольку у нас не было таких денег. По ночам мы с ней разыгрывали в постели маленькие спектакли, которые, наверное, можно было бы назвать смягченными вариациями Театра жестокости. Я был ее повелителем и господином, а она – покорной рабыней, прикованной к кровати для удовольствия сурового хозяина. Честно сказать, мне не нравились эти игры, и я сам никогда бы не стал затевать что-то подобное, но Монике хотелось, чтобы ее подчиняли и унижали, и я пассивно играл свою роль своевольного и властного сластолюбца, которую мне так упорно навязывали. Иногда мне казалось, что ее привлекают во мне только способности к гипнозу, продемонстрированные в тот давний вечер в «Дохлой крысе», когда я подчинил ее своей воле.

Последний массированный воздушный налет на Лондон случился в мае 1941-го года (хотя во время налета мы, разумеется, не знали, что он последний). Бомбежки закончились, но немецкие снаряды все же пробили немалые дыры в моих воспоминаниях. Здание клуба «Дохлая крыса», где в начале войны разместился рекреационный центр для французских беженцев, было разрушено; как и контора Англо-Балканской меховой компании в Сохо; как и мой прежний дом на Кьюбе-стрит. По окончании блица я перестал работать по ночам и писал теперь при свете дня, и хотя мои развалины еще не покрылись «налетом замшелых веков» и «истинной ржавчиной Баронской войны», они все же утратили свою трагическую сиюминутность. Среди разрушенных зданий уже пророс иван-чай, и птицы устроили гнезда на обломках кирпичных стен. Теперь некоторые районы Лондона напоминали мне заколдованный спящий дворец, заросший шиповником. И еще я писал Монику в разных видах: Моника спящая, Моника в образе Титании, Моника – сексуальная рабыня.

Наш роман продолжался еще два года. Я думаю, что мы так долго пробыли вместе, потому что почти не бывали вместе. Мы оба работали, причем наши графики часто не совпадали, и нередко случалось, что Моника уезжала на несколько дней по каким-то загадочным делам. Все, с кем мы были близки до войны, растерялись. Мы с Моникой остались вдвоем: осиротевшие дети, последние «Серапионовы братья», нашедшие утешение друг в друге. Но вот однажды Моника вернулась домой, вся возбужденная и радостная, и сунула мне в руки книжку. «Вампир сюрреализма» Оливера Зорга. (Если бы не Моника, я бы, наверное, еще очень не скоро узнал, что он вышел – я давно перестал заходить в книжные магазины.)

Я ужасно обрадовался. Значит, Оливер все-таки жив! Однако меня огорчило, что в книге не было никаких указаний на то, где сейчас может быть ее автор. На суперобложке был только список его предыдущих работ. Мы с Моникой читали книгу по очереди, лежа в постели. Когда в повествовании впервые появилась Стелла, я погладил Монику по пышной попе и улыбнулся про себя, вспомнив, что Оливер списал роскошную задницу своей героини со столь же роскошной седалищной части Моники.

Что касается романа в целом, он был в значительной мере менее экспериментальным, чем его ранние работы (и в скобках добавлю, чем его книги, которые выйдут впоследствии). Также было вполне очевидно, что, несмотря на полет готической фантазии, сумрачно-романтический антураж и обилие эктоплазмы и прочих эзотерических декораций, история была глубоко автобиографичной. Оливер (в книге он именует себя Робертом) нарушает строжайший запрет и вызывает в нашу реальность вампиршу из Ада, роковую красавицу Стеллу, безмерно прекрасного, но злобного духа, и они каждую ночь предаются греховной любви на алом диване. Вскоре Роберт понимает, что она пьет из него энергию, и что ему надо спасаться – бросить все и бежать, пока он еще может. Он едет в Испанию, где записывается в Интернациональную бригаду и отправляется защищать Мадрид. Он геройски сражается, ходит буквально на волосок от смерти, и все равно его мысли заняты только Стеллой. На самом деле, чем ближе к нему подступает смерть, тем больше он думает о своей потусторонней возлюбленной. В конце концов, Роберт приходит к выводу, что от мыслей о Стелле его может избавить лишь смерть. Он первым бросается в атаку, он бездумно рискует собой, вызывается идти добровольцем на самые опасные задания. Он сам ищет смерти. И вот, в одном из боев, он получает тяжелое ранение, и его, полуживого, привозят в мадридский госпиталь (расположенный в сумрачном здании древнего монастыря). Роберт уверен, что ему не выжить, и впервые за многие месяцы его душа обретает покой. Книга заканчивается на том, что он лежит у себя в палате, а молоденькая медсестра, отвернувшись к окну, набирает в шприц обезболивающий препарат. Она стоит спиной к Роберту, и он не видит ее лица. Зато его видит читатель. У медсестры лицо Стеллы.

«Вампир сюрреализма» открывается эпиграфом из Бодлера: «Любить умную женщину – удовольствие для педерастов». Книга Оливера, как и следовало ожидать, насквозь проникнута духом женоненавистничества. Автор вполне однозначно дает понять, что все женщины – вампиры. Весь роман – это одна большая аллегория страха мужчины перед женщиной, его извечным врагом. Любить женщину – для мужчины это означает отказаться от своей мужской сущности, что равносильно смерти. Как ни странно, «Вампир сюрреализма» вышел в солидном и довольно консервативном издательстве «Barrington and Lane». На следующий день я помчался в издательство, хотя заранее знал, что лишь зря проезжу туда-сюда. И действительно, на месте здания редакции на Патерностер-Роу зияла обугленная воронка.

Коллекция Моники – ее знаменитые карточки с записями разговоров друзей и знакомых, – оказалась еще интереснее, чем роман Оливера. Моника не хотела, чтобы я рылся в ее картотеке, но я так долго и нудно по этому поводу сокрушался, что, в конце концов, ей надоело выслушивать мои стенания, и она допустила меня к своему архиву. Я изучал его несколько месяцев, и это было действительно увлекательно, и я, безусловно, узнал кое-что интересное, хотя и затрудняюсь сказать, что именно. Во всяком случае, теперь я узнал, что Моника вступила в «Серапионово братство» после «случайного знакомства» с Недом. Собственно, после этого она и занялась изучением природы случайности, пытаясь понять смысл этой встречи (и вообще любой непредвиденной встречи, которая так или иначе меняет течение человеческой жизни). Для чего состоялась их встреча? Что должно было произойти, чтобы встреча случилась? Что привело их обоих в определенное место в определенный момент времени? Что с ними было потом, чего не могло бы произойти, если бы они не встретились? В какой мере это событие стало определяющим в их судьбе, и что именно оно определило? Моника очень подробно записывала свои мысли и приводила цитаты из Паскаля, Ферма, Фрейда и Юнга. Впрочем, я так и не понял, что из всего этого следует, и постигла ли Моника тайную суть объективной случайности.

Как мы там ни было, знакомство с Недом оказало большое влияние на Монику. Нед рассуждал о конвульсивной страсти, поисках Чудесного, исконном матриархате и прочих вещах, грандиозных, заманчивых и нетривиальных. Моника была зачарована гипнотической силой его рассуждений – я намеренно использую эту метафору. Она не столько подпала под его обаяние, сколько намеренно бросилась в омут его чарующей личности. Она решила, что станет Босуэллом для Джонсона Неда*. Она старалась не пропускать ни одного собрания «Серапионовых братьев», внимательно слушала Неда, запоминала его слова, а потом, уже дома, аккуратно записывала все услышанное. Она стала любовницей Неда: приняла эстафету у Дженни Бодкин и продержалась три месяца, пока ее не сменила Феликс. Мне попалась одна дивная запись, сделанная в один из самых последних дней, когда Нед и Моника еще были вместе. Они стояли в очереди в рыбной лавке, и Нед говорил – бла, бла, бла – об основном предназначении женщины, которая должна вдохновлять художника и быть его музой, и тут Моника психанула.

* Аллюзия на книгу Джеймса Босуэлла (1740-1795) «Жизнь Саму-эля Джонсона», посвященную выдающемуся английскому литератору, лексикографу и издателю Сэмюэлю Джонсону (1709-1784). Книга написана в жанре биографии: это своеобразная энциклопедия интеллектуальной жизни Англии XVII века. Герои книги, именитые современники Джонсона и Босуэлла, спорят и рассуждают о самых разных вещах: о свободе слова и страхе смерти, об учениях древних философов, о супружеской неверности и театре, о пользе изучения иностранных языков и государственной пенсии и т.д.

– Какая муза?! Какая женщина?! – Она указала на пожилую леди в очереди перед ними. – Вот тебе женщина, тучная тетка в кошмарных очках. Она, по-твоему, тоже муза?!

Женщина рассерженно обернулась. Нед задумчиво прищурился, глядя на нее в упор, как будто и вправду пытался решить для себя, насколько она подходит на роль вдохновляющей музы.

Моника продолжала:

– Мне надоело быть твоей музой. Возьми себе в музы кого-то другого. Например, эту старую вешалку. Или вон ту, впереди.

– Девушка, ты выбирай выражения, – возмутилась «старая вешалка» и схватила Неда за лацканы пиджака. – А вам, молодой человек, должно быть стыдно за вашу подругу. На вашем месте я бы ей задала хорошую порку.

Хозяин лавки попросил Неда с Моникой покинуть помещение и сказал, что здесь их не будут обслуживать никогда.

Под конец их романа, когда Моника перестала зацикливаться на Неде, круг ее интересов стал значительно шире, и поскольку она уже знала весь репертуар Неловых интеллектуальных приемов, она сделала вывод, что ее собственные идеи не менее увлекательны и интересны, и начала аккуратно записывать все, о чем говорили «Серапионовы братья» и вообще все друзья, и знакомые, и знакомые знакомых. Разбирая ее картотеку, я сам удивлялся тому, как я много и часто «вещал о разном», причем, все, что я говорил, воспринималось довольно серьезно другими членами нашей группы (но только не Моникой, как оказалось). Разумеется, я изучал эти записи вовсе не для того, чтобы побольше узнать о Монике, Неде и братстве в целом. Да, я открыл для себя много нового, но все это шло в дополнение к главному. А главной, конечно, была Кэролайн. В картотеке у Моники был целый раздел, посвященный Кэролайн, хотя они виделись считанные разы: в «Gamages», в кинотеатре, в галерее Нью-Барлингтон и в тот день, когда мы ездили в Брайтон. (Кстати, записи Моники очень мне помогли при создании этих анти-мемуаров; я не раз обращался к ее картотеке, чтобы освежить в памяти некоторые эпизоды.)

Помню, как я огорчился, когда на одной из карточек, посвященных групповому походу на «Тайну музея восковых фигур», рядом с кратким конспектом всего, что Кэролайн говорила и делала в тот вечер, обнаружилась приписка карандашом: «Типичная стерва из среднего класса, с поджатыми губками и стиснутой задницей». Разбирая записи, посвященные собраниям братства, я обнаружил еще одно упоминание о нашем походе на «Тайну музея восковых фигур». Моника очень подробно записала свой разговор с Дженни и Оливером по дороге из паба, где мы сидели после сеанса, к «Дохлой крысе». Дженни была озадачена обстоятельствами моего знакомства с Кэролайн. Приличные девушки, сказала она, обычно не ходят в пивные без сопровождения и не знакомятся там с мужиками. Как-то все это странно. Может быть, Кэролайн не такая, какой представляется? Моника высказала предположение, что Кэролайн, возможно, была не одна, но Дженни упорно держалась мнения, что она не такая невинная девочка, какой пытается показаться. Оливер закрыл тему, объявив разговоры о «маленькой мисс» скукой смертной.

Записки о встрече в «Gamages» сопровождались весьма любопытными рассуждениями на полях, которые очень меня позабавили: Моника обозвала меня неразборчивым бисексуальным эротоманом, который изменяет Оливеру с кем попало (в данном случае, с Кэролайн). Насколько я понял, Оливер у меня за спиной, можно сказать, распускал слухи, что мы с ним спим; то есть, он не говорил ничего такого, но по его поведению у окружающих складывалось впечатление, что у нас с ним большая любовь с откровенно постельным уклоном. С другой стороны, судя по записям Моники, она даже ни разу не заподозрила, что у нас с Кэролайн не было секса. По мнению Моники, я был законченным сексуальным маньяком и спал со всем, что шевелится. Отчет о поездке в Брайтон полностью совпадал с моими собственными воспоминаниями и дополнял их разговорами в машине Моники и беседами на пляже, при которых я не присутствовал. Оказывается, на обратном пути Оливер впал в злобно-глумливое настроение. Он как будто поставил себе целью добиться, чтобы Моника психанула и вышвырнула его из машины. Он издевался над ней, как мог: потешался над ее стремлением стать журналистом, острил по поводу ее умения водить машину и язвил относительно того, что она как бы в братстве и все же сама по себе, всегда – где-то с краю, всегда -обособленно, и он что-то не замечал, чтобы она проявляла желание с кем-нибудь подружиться. Он процитировал из «Так говорил Заратустра» Ницше: «Еще не способна женщина к дружбе: женщины все еще кошки и птицы. Или, в лучшем случае, коровы». Моника совершенно не представляла себе, как Оливер будет справляться, если его призрачная возлюбленная все же ответит на его призывы. На что ему женщина? Вызвал бы лучше духа красивого мальчика. Самая что ни на есть подходящая компания для Оливера.

Мое настойчивое желание получить неограниченный доступ к картотеке Моники и моя одержимость ее архивом отчасти стали причиной нашего с ней разрыва. Наблюдая за мной, Моника начала понимать, что я буквально помешан на Кэролайн. Когда мы занимались любовью, я всегда закрывал глаза, и в конечном итоге Моника догадалась, что я представлял на ее месте Кэролайн. Но дело было не только в этом. Постепенно я понял, что Моника любила во мне исключительно внешность. Я был ее «великолепным красавцем». Она называла меня «Каспарчиком» и своим «плюшевым мишкой». Мой интеллект, мои чувства и переживания не принимались в расчет. Моника любила мой член, мое тело, мои мускулистые ноги, но как личность я был ей нисколечко не интересен. Чем больше она восхищалась моим потрясающим телом, тем больше я его стыдился. Я уже начал бояться, как бы меня не похоронили заживо в моем собственном теле. В общем, мы начали потихонечку отдаляться, хотя по-прежнему спали вместе, и в какой-то момент – совершенно спокойно, без всяких скандалов – решили разъехаться. Я вернулся в свой дом в Ватерлоо, который по-прежнему снимал, хотя уже несколько лет там не жил. Какое-то время мы продолжали встречаться, а потом перестали.

Вскоре после того, как мы с Моникой расстались уже окончательно, немцы принялись обстреливать Англию ракетами Фау-1 и Фау-2 с баз в Па-де-Кале. У меня опять появилась работа: новые руины, которые надо было запечатлеть на холсте. Эти ракеты, возникавшие словно из ниоткуда, и жутковатые звуки, которые они издавали в воздухе перед тем, как бесшумно спуститься к земле, породили очередную волну фантастического фольклора. Например, появилось такое поверье, что Vergeltungswaffe, Оружие возмездия, направляют к цели души погибших пилотов Люфтваффе. Я аккуратно записывал все истории подобного рода и передавал свои записи в штаб «Наблюдения масс».

Ракетные обстрелы закончились в марте 1945-го года, а спустя пару недель меня направили в действующие войска: в британскую часть, только что переправившуюся через Рейн. Я нагнал свое подразделение на подступах к Бремену. Меня тут же откомандировали в Берген-Бельзен, где располагался нацистский концлагерь, с заданием как можно подробнее зарисовать все, что я там увижу.

Я заранее предвкушал эту поездку, открывавшую столько возможностей для художественного видения. Офицер, который меня инструктировал, уже побывал в Бельзене, и я мог составить себе представление о том, как все будет. В воображении рисовался необъятный пустырь, обнесенный колючей проволокой, с узкими дощатыми дорожками, проложенными по хлюпающей грязи, где живые скелеты, обтянутые бледной кожей, потерянно бродят среди еще не остывших печных труб, кособоких хибар и кустарных палаток. Воплощенный кошмар, проникнутый сумрачной мощью и даже романтикой, в духе Каспара Давида Фридриха*. Мертвецы меня не потревожат. Я привык к трупам на улицах Лондона.

Я прибыл в Бельзен, где познакомился с Мелвилом Пиком, тоже военным художником, молодым человеком с темными, глубоко посаженными глазами. Он приехал буквально на пару дней раньше меня. Мы ходили по лагерю вместе, и за все это время не перемолвились даже десятком слов. Меня постоянно рвало, и пару раз даже стошнило. За все время, что я пробыл в Бельзене, мне удалось сделать лишь несколько отрывочных набросков. Мелвилу, я думаю, тоже. Даже после освобождения лагеря бывшие узники умирали десятками – да что там десятками, сотнями – ежедневно. Очень быстро я понял, что не смогу ничего написать. Раньше я считал само собой разумеющимся, что предметом искусства и литературы может быть все, что угодно. Для художника не существует запретных зон. Теперь я убедился, что это не так. В Бельзене я не написал ни одной картины, и не стану описывать свои тогдашние переживания в этой книге. На самом деле, я бы и вовсе не упомянул ту поездку, если бы не одно значимое обстоятельство: я вернулся в Англию в очень странных умонастроениях, которые определились, помимо прочего, и впечатлениями от Бельзена.

* Фридрих Каспар Давид (1774-1840), немецкий живописец- пейзажист, представитель раннего романтизма. В своих работах Фридрих стремился передать восхищение стихийной мощью и бесконечностью природы, созвучие природных сил настроениям и движениям человеческой души, чувство прорыва в неведомое.

 

Глава четырнадцатая

Но в Англию я вернулся не сразу. После Бельзена меня определили в отдел культуры и изобразительного искусства Американской денацификационной1 комиссии и направили в Мюнхен – в тот самый город, где я так тщательно готовился завоевать женщину, которая, как оказалось, бесследно исчезла, так что и завоевывать было некого. Теперь половина города лежала в руинах, и руины множились с каждым днем, поскольку американские военные инженеры взрывали нацистские монументы, назначенные к уничтожению. Я присоединился к небольшой консультативной группе американских и британских художников и историков искусства. Мы решали, какие картины, скульптуры и прочие художественные изделия относятся к нацистскому искусству, и какие к нему не относятся. Вполне очевидно, что изображения нацистских вождей и любые картины на тему вермахта и гитлерюгена однозначно подпадали под первую категорию. Но как быть с Зигфридом, поражающим дракона? Или с троицей обнаженных белокурых красавиц, чьи тела были выписаны в полном соответствии с эстетическими канонами арийской расы? Или с традиционным крестьянским семейством, вкушавшим традиционную крестьянскую похлебку? Допустим, мы более-менее определились с понятием нацистской тематики, но остается еще вопрос о нацистской манере. Что это такое, и существует ли она вообще в приложении к произведениям искусства? Где бы мы ни провели разделительную черту, все равно что-то окажется не на той стороне. Мы часто не соглашались в своих оценках и яростно спорили, отстаивая свое мнение, но, в общем и целом, мы были не склонны к тому, чтобы проявлять мягкосердечную снисходительность, так что тысячи картин и скульптур были приговорены к бессрочному заключению в подвальных хранилищах Министерства обороны США. Искусство, объявившее себя искусством следующего тысячелетия, оказалось упрятанным под замок о прошествии всего лишь тринадцати лет.

* Денацификация (нем. Entnazifizierung) – инициатива союзников после их победы над фашистской Германией. Комплекс мероприятий, направленных на очищение послевоенного немецкого и австрийского общества, культуры, прессы, экономики, юриспруденции и политики от влияния фашизма.

8 мая, День Победы в Европе, я встретил в Мюнхене. Безусловно, это был замечательный день, и вся Европа взорвалась восторженной радостью, но у меня не было настроения праздновать. Я еще не оправился после Бельзена (тем более то несколько европейских сюрреалистов погибло в нацистских концлагерях, в частности – Робер Деснос, пионер автоматического письма в состоянии транса), и никакое совместное исполнение «Knees-up Mother Brown», пусть даже самое то ни на есть вдохновенное, не смогло бы развеять гнетущи ужас, захвативший мое существо. Газеты и радио объявили о полном и окончательном освобождении Европы. Мне было так странно читать и слышать это слово: «освобождение». До войны это было важнейшее слово в словаре сюрреалистов. Быть свободным для нас означало дать волю глубинным порывам души и убрать все препятствия на пути воображения, заключенного в тесные рамки рассудка. Де Сад, Фрейд и Арто подсказали, что надо делать, и придали нам мужества шагнуть за пределы нормального, и тогда нам казалось, что именно эти люди, отвергавшие всяческое принуждение в любых его формах, указали дорогу к освобождению человечества. Однако теперь я отчетливо понимал, что та «свобода», которая осуществилась, была достигнута благодаря жесткой организации и строжайшей, неукоснительной дисциплине.

Мне разрешили вернуться в Лондон лишь в ноябре 1945-го года. И вот как-то вечером, вскоре после приезда, я пошел прогуляться по Оксфорд-стрит. На улице было темно. За годы еженощной светомаскировки освещение в городе пришло в упадок, и его еще не успели восстановить, так что луна, которая время от времени выглядывала из-за туч, освещала улицы значительно лучше, чем редкие тусклые фонари. Поднялся туман – дома в отдалении растаяли в мутной клубящейся дымке. Витрины большинства магазинов были по-прежнему закрыты досками, но и в открытых витринах было практически пусто. Я вспоминал, как до войны мы ходили сюда с Кэролайн. Сейчас я был один, и отсутствие Кэролайн ощущалось буквально физически – словно сгусток пугающей пустоты, сосредоточие щемящей боли. Но я сам активно искал эту боль; я так отчаянно к ней стремился. Боль сжала мне сердце незримой рукой, и я сбился с шага. А потом краем глаза заметил какое-то движение сбоку. Я повернулся в ту сторону и увидел компанию истощенных фигур неопределенного пола с обритыми налысо головами. Все они были одеты в штаны и куртки наподобие пижам. Они смотрели на меня безо всякого выражения, их глаза были мертвы. Чуть дальше, у них за спиной, стояло огромное дерево, и на дереве висел человек с веревкой, обмотанной вокруг шеи. Я вскинул руки, защищаясь от этой жуткой компании, и узнал свое собственное призрачное отражение в пыльной стеклянной витрине. Я встал на колени прямо на обледенелую мостовую перед этим широким окном – единственной освещенной витриной на всей Оксфорд-стрит, – и уставился на восковую живую картину и надпись над ней: «Все кошмары и ужасы концентрационных лагерей. Вход – 6 пенни». Как только я более-менее пришел в себя, я тут же поднялся с колен и поспешил прочь, размышляя о том, что у меня тоже есть свои призраки, и они будут преследовать меня всю жизнь, только это не духи, вампиры и прочая нечисть, а самые обыкновенные вещи, осязаемые предметы из дерева, воска, стекла и бумаги, которые избрали меня своей жертвой, и теперь мне уже никогда не спастись.

У гипнагогических образов есть одно любопытное свойство: для того, чтобы они появились, вовсе не обязательно закрывать глаза. Если в комнате темно, образы неотвратимо проступят из сумрака неудержимым потоком фигур и предметов. Иногда мне начинает казаться, что эти видения проявляют себя постоянно – даже когда я на них не смотрю. Я не срываюсь в гипнагогические пространства только когда нахожусь в хорошо освещенной комнате, в состоянии активного бодрствования. И что самое странное, именно восковые фигуры на Оксфорд-стрит, а не подлинные впечатления от Бельзена, дали толчок глубинному ментальному кризису и определили надлом моего внутреннего бытия. Теперь мне повсюду виделись живые скелеты. Истощенные люди с пепельно-серой кожей проходили нескончаемой вереницей в сумраке под закрытыми веками и в темноте наяву. Они были везде, молчаливые, печальные, с неизбывным укором в глазах: в галереях, театрах, в парках, на набережных, в моем собственном доме, ока я не спал, мне кое-как удавалось не подпускать их к себе, но стоило лишь на секунду прикрыть глаза, как они вновь ступали меня плотным кольцом. Будь я уверен, что избавлюсь от этих видений, отрезав себе веки, я бы, наверное, так и делал.

Через пару недель, совершенно измученный, я обратился к врачу, и он выписал мне снотворные и успокоительные таблетки. Для усиления эффекта я прибег к давним испытанным средствам: алкоголю и опиуму. Как оказалось, в отсутствие честного Чена «Дом безмятежности» на Кейбл-стрит не прекратил свое существование, и я частенько наведывался туда курнуть трубочку. Горько-сладкий аромат нагретого опиума усугубившееся убожество обстановки (облупившаяся позолота, пыльный шелк и потрепанный атлас) будили приятные воспоминания о старых добрых временах.

По возвращении из Мюнхена моя служба в КВХ – «временная и без права на пенсию» – закончилась. И если мы говорили о том, что к 1945-ому году нацистское искусство отжило свое, то же самое можно было бы сказать и о сюрреализме. Сюрреализм вышел из употребления. Во время войны министерство информации и КВХ ставили перед художниками чисто репрезентативные задачи – искусство должно было документировать и пропагандировать, – а после войны галерейщики все как один увлеклись абстрактной живописью, тогда-то «Серапионовы братья» всерьез собирались покорить пространство и время, но теперь эти возвышенные устремления казались не более чем эксцентричной причудой – наряду с ма-джонгом, линди-хопом и прочими модными штучками, ныне благополучно забытым, хотя в свое время все поголовно сходили по ним с ума. Несколько моих картин вошли в экспозицию маленькой выставки «Многообразие сюрреализма» в галерее Аркада вместе с работами Макса Эрнста, Мэна Рэя, Магритта, Пикассо и Танги, но ни одна из них не продалась. Я был в отчаянном положении. Чтобы не умереть с голоду, я брался за любую работу, которую мне предлагали. Время от времени меня приглашали на «Ealing Studios» писать «интерьеры», но даже когда там не было работы, я все равно приходил на студию, потому что там было тепло. Изредка мне перепадали заказы от Королевской геральдической палаты. Я раскрашивал для них гербы. Плюс к тому я подрабатывал маляром, а в особенно суровую зиму 1946-47 годов устроился «призраком» на почту и один день в неделю отвечал на письма детишек, адресованные, как правило, Деду-Мо-розу, но также и Шерлоку Холмсу, Чарльзу Диккенсу и Зубной Фее.

Когда у меня были деньги на кисти и краски, я писал Кэролайн, изливая на холсты свою одержимость. Я создал целую серию портретов Кэролайн, какой она представлялась мне в воображении: Кэролайн в тридцать лет, в сорок, в пятьдесят… Даже в пятьдесят она по-прежнему была привлекательной женщиной, пусть и немного поблекшей. Однако на последнем портрете, Кэролайн в девяносто, где я изобразил ее стоящей за спиной у художника, который усиленно трудится за мольбертом (художником, разумеется, был я), она стала похожей на труп, поднятый из могилы. Седой пух волос уже с трудом прикрывал бледный череп; из-под ссохшейся кожи в многочисленных старческих пятнах выпирали кости, угрожая проткнуть эту хрупкую оболочку, натянутую на грани разрыва; на подбородке наметилась похожая на дымку белая борода. Также я возобновил работу над своим главным циклом картин. Из книжных полок в «Букинистическом магазинчике № 32» росли настоящие человеческие руки, которые держали раскрытые книги и указывали на особенно интересные иллюстрации, завлекая женщин-покупательниц.

Клайв «сосватал» несколько моих картин своим состоятельным друзьям. Он, кстати, ни капельки не изменился. Они с Салли переехали из Уокина в Чертей – в большой дом с бассейном, кортом для сквоша и лужайкой с павлинами. После войны Клайв вернулся в свою компанию и вновь занялся посредничеством. Его интересы по-прежнему не знали границ. Теперь он учил сербский язык и бродил по лесам в поисках редких птичьих яиц. Он также увлекся комическими опереттами Гилберта и Салливана, и мне пришлось выслушать пространную лекцию об их гениальных творениях, сопровождавшуюся прослушиванием на граммофоне избранных фрагментов из оных творений. От его пламенных музыковедческих рассуждений веяло неизбывным отчаянием. Он говорил взахлеб, не давая мне вставить ни слова, как будто боялся, что если я заговорю, то непременно скажу что-нибудь нехорошее про его новых кумиров. С Салли мы виделись редко, но очень скоро я сделал вывод, что она крутит роман с кем-то из соседей.

Кроме Клайва и Салли, я общался лишь с Роландом и Ли Пенроузами. Ли, которая в качестве военного фотокорреспондента освещала деятельность американских войск на территории Германии, сделала целую серию фотографий освобожденного Бухенвальда – по-настоящему сильных снимков, проникнутых гневом и горечью (тогда как мои впечатления от Бельзена были исполнены ужаса и угнетающей темной тоски). От Пенроузов я узнал, что Поль и Нюш Элюары пережили войну, хотя Нюш едва не погибла от истощения.

Постепенно мое положение как художника начало выправляться. Вдохновившись заказами от Геральдической палаты, я придумал и нарисовал сюрреалистические гербы для маркиза де Сада, Захер-Мазоха, Бодлера, Де Квинси, графа Калиостро, Льюиса Кэрролла, Сакко и Ванцетти. Как ни странно, но эта серия пользовалась популярностью – может быть, из-за того, что после войны у людей наступило похмелье после массового помешательства на армейских знаменах и знаках различия. В галерее «Дедал» устроили отдельную выставку моих геральдических опусов. Сэр Альфред Маннингс, президент Королевской Академии, побывавший на вставке, назвал эти работы «мерзкой мазней» и «оскорблением всех приличий». А владелец галереи сказал, что ругательный отзыв от Маннингса – это «счастливый билет» и «беспроигрышный вариант, наподобие солидного счета в хорошем, надежном банке», и так оно и оказалось.

Как-то вечером я зашел справить малую нужду в общественную уборную на Чаринг-Кросс-роуд и только-только пристроился у писсуара, как вдруг из-за двери одной из кабинок раздался голос. Я даже вздрогнул от неожиданности.

– Там есть кто-нибудь?

После секундного колебания, я ответил, что да.

– Вы там один? -Да.

– Тогда возьмите вот это. Это только для вас.

Из-под двери кабинки высунулась тоненькая брошюрка. Я застегнул молнию на брюках, подошел и поднял ее с пола.

Это был памфлет, отпечатанный на желтой бумаге и озаглавленный «За что мы сражались?» – совместное сочинение группы товарищей из Фаланстера* Западного Илинга.

– Возьмите это с собой и внимательно изучите, – велел мне голос из кабинки. – Мы с вами закончили наше дело. Теперь идите.

Мне стало действительно любопытно, за что же мы сражались, по мнению ярых последователей Фурье из Западного Илинга. Вернувшись домой, я открыл книжицу и начал читать. Как я и предполагал, мы сражались за то, чтобы осуществить утопические идеи французского социалиста Шарля Фурье (1772-1837), каковые идеи нашли самый пламенный отклик у авторов памфлета, таких славных и трогательных в своем неумеренном энтузиазме. В идеальной послевоенной Британии, «на обетованной земле для помешанных на сексе», вся территория поделена на фаланстеры; рабочий день длится не более двух часов, так что никто никогда не устанет от своей работы и не проникнется к ней отвращением. Секс тоже считается работой. Мусор собирают дети, одетые в яркие форменные костюмы. Эти детишки, «маленькие эскадроны», ездят верхом на зебрах и трубят в трубы, и поэтому они, разумеется, обожают свое занятие. На работу и с работы люди ездят на антильвах, полумеханических существах, сочетающих в себе черты и свойства автомобилей и львов. Путешествия по морю происходят на антикитах. В зонах отдыха устроены музеи, где экспонатами выступают живые мужчины и женщины, с гордостью демонстрирующие свои физические достоинства. В обществе всячески поощряются проявления необузданных страстей. В конце памфлета, сразу после почти непечатных ругательств в адрес доклада Бевериджа, читателей приглашали на регулярные собрания Фаланстера Западного Илинга (каждый четверг, в такое-то время, по такому-то адресу). Заинтересованные товарищи также могли написать лично некоему Майлзу Мидвинтеру.

* Фаланстер – в утопии Шарля Фурье, здание или ряд зданий, в которых проживает социалистическая коммуна; собственно социалистическая коммуна.

Я почти соблазнился. Любая случайность – она не случайна, и если мне вдруг представилась возможность познакомиться с людьми, которые в каком-то смысле могли бы стать для меня заменой «Серапионовых братьев», наверное, не стоит ее упускать. Также не исключалось, что в Майлзе Мидвинтере я вновь обрету Неда Шиллингса, перевоплотившегося в новом качестве, отличном от прежнего, но все же вполне узнаваемом. Однако, по здравому размышлению, я пришел к выводу, что сейчас я не в том настроении, чтобы знакомиться с новой компанией: в моем состоянии глубокой депрессии, я все равно бы не смог в полной мере проникнуться легкомысленными идеями нового фурьеризма. Я переслал памфлет Клайву – исключительно из озорства.

Однако меня поразило, что я и вправду чуть было не бросился к илингским фурьеристам. На самом деле, это был очень тревожный знак. Раньше я как-то об этом не думал, а теперь вдруг осознал, как сильно меня тяготит одиночество. Отчасти по этой причине я решил обратиться к психоаналитику. Также меня беспокоила затяжная бессонница: у меня получалось заснуть, только напившись до полного одурения. И самое главное, я по-прежнему надеялся, что однажды мы все-таки встретимся с Кэролайн на улице, и пойдем с пей в кафе или в бар, и я расскажу обо всем, что случилось со мной после нашего расставания: как я упражнялся в гипнозе и чтении по губам в Германии, как пытался найти ее через частного детектива, что я делал в Милтонской клинике, как работал военным художником в КВХ, чем занимался после войны. Я расскажу обо всем, может быть, даже о нашем романе с Моникой. Но сперва мне хотелось испробовать историю своей жизни на ком-то другом. Мне нужен был кто-то, кто меня выслушает, поймет и оправдает. Но больше всего мне хотелось взглянуть на себя со стороны, глазами непредвзятого постороннего. Мне хотелось освободиться от собственной довлеющей самости, выйти наружу, бросить небрежный взгляд через плечо и увидеть себя. Потому что в последнее время меня не покидало гнетущее ощущение, что я заперт в себе, как в ловушке; заживо похороненный в собственном теле, я мог сколько угодно кричать, надрывая голос, но никто бы меня не услышал.

Доктор Уилсои вел прием в кабинете, расположенном на цокольном этаже в его доме в Свисс-Коттедже. На стенах висели репродукции гравюр Уильяма Хогарта из цикла «Распутница». В углу стояла большая сумка с клюшками для гольфа, и добрый доктор сразу поинтересовался, играю я или нет, и, похоже, был разочарован, когда я ответил, что нет. Я приходил к нему дважды в неделю: ложился на мягкий диванчик и говорил, глядя на деревья за окном, а доктор Уилсон сидел на стуле у меня за спиной и что-то записывал в маленькую тетрадку. Он был очень похож на Дональда Мелдрума, только без бакенбард и усов, и чуть ниже ростом, и не такой шумный. Он был словно улыбка без кота. За тем небольшим исключением, что доктор Уилсон никогда не улыбался. Впрочем, как я уже говорил, он сидел у меня за спиной, так что, может, он и улыбался, просто я этого не видел.

– Что надо делать? – спросил я на первом сеансе. – О чем говорить?

– Говорите, о чем хотите.

– Но я не хочу ни о чем говорить.

После чего воцарилось молчание. Минут через десять я сдался.

– А мне разве не надо рассказывать о своих снах?

– Ну, если хотите.

На первый взгляд, я вроде бы проиграл этот раунд. Однако уже через пару сеансов, на которых я очень подробно пересказывал свои сны и говорил о своих впечатлениях и мыслях об этих снах, стало вполне очевидно, что я одержал верх над доктором Уилсоном, и ему пришлось отступить. Проблема, с которой столкнулся мой врачеватель душ, заключалась в том, что, как я уже говорил, мне снятся на редкость бесцветные и скучные сны – походы по магазинам, ожидание поезда, собеседования с потенциальными работодателями и все в том же роде. Я лично считаю, что эти сны тоже по-своему интересны, потому что за долгие годы повторяющихся сновидений у меня сложилась своеобразная сон-топография, и нередко случалось, что когда я бродил по городу во сне, я узнавал его улицы и заранее знал, что, скажем, если свернуть в переулок направо, там будет большая скобяная лавка с дивным ассортиментом товаров, который уже не найдешь наяву в послевоенной Британии. Мои тусклые сны, их четкая логика и почти материальная плотность, были по-своему обворожительны. Также меня поражало, что я ни разу не смог ничего купить в магазинах из снов. Неуловимые вещи, мелькающие в витринах в моих сновидениях, только дразнили, но никогда не давались мне в руки.

Доктор Уилсои не разделял моего восторга. Через пару недель он сказал, что мы больше не будем обсуждать мои сны, и я начал рассказывать о своих гипнагогических образах, которые тоже не заинтересовали доброго доктора. Как я уже говорил в самом начале, он считал эти видения некоей оптической аномалией, причем достаточно распространенной. Он решил перейти к впечатлениям из детства и принялся расспрашивать меня о моих первых воспоминаниях о родителях. Но его снова постигло разочарование: мои самые первые детские воспоминания были связаны с гувернером, помешанном на скачках, девушках легкого поведения и оперетте.

Уже после первых шести недель между нами установилась прочная эмоциональная связь. В психологии эта связь называется перенесением. Она проявляется в осознаваемых и неосознаваемых чувствах, которые пациент испытывает к своему аналитику, и способствует установлению более тесного эмоционального контакта. Мы с доктором Уилсоном вышли на эту критически важную стадию психоанализа всего через полтора месяца совместных занятий. Причем, чувства были взаимными. Мы ненавидели друг друга. Отчасти причиной тому послужила моя эрудиция. Как и всякий сюрреалист, я очень тщательно изучил теорию психоанализа, прочел почти всего Фрейда и разбирался в отдельных вопросах значительно лучше, чем сам доктор Уилсон. Поэтому я без труда различал все его хитрости и уловки.

Поначалу он еще как-то пытался держаться в рамках нейтральных дежурных вопросов типа «И что вы по этому поводу чувствуете?» или «Вы хотите об этом поговорить?», но с каждым разом ему становилось все труднее и труднее изображать непредвзятость, и в его тоне все чаще и чаще сквозило нетерпеливое раздражение. Поскольку с детскими воспоминаниями у нас не сложилось, мы перешли к Кэролайн. И тут меня прорвало. О Кэролайн я мог говорить часами, вспоминая все наши встречи вплоть до мельчайших подробностей. По прошествии месяца мы добрались всего лишь до «Тайны музея восковых фигур». Я как раз начал описывать доктору Уилсону, что я чувствовал, когда гладил колено Кэролайн в темноте кинозала, но он не дал мне договорить:

– Хватит! Больше не надо! С меня довольно! Я вам ничем не могу помочь. Психоанализ – определенно не для таких, как вы. Я лечу неврастеников, а вы… вы…

Он замолчал, явно давая понять, что не хочет меня обижать.

– И кто же я?

Я уверен, что он считал меня законченным психом, но не мог высказать это вслух, потому что тем самым признал бы свое поражение в игре, правила которой, как ему представлялось, он же и определял. Если бы он так осрамился и если бы об этом узнали другие фрейдисты, его, вероятно, изгнали бы с позором из Ассоциации психоаналитиков.

Он ответил мне, тщательно подбирая слова:

– Вы пришли сюда при полном отсутствии веры. Вы не хотите, чтобы вас исцелили. Вы не хотите вернуться в общество полноценным, нормальным членом. Вы пришли ко мне, чтобы я подтвердил правомочия ваших фантазий. Я не хочу больше слушать про эту мисс Бигли. Быть может, она существует на самом деле или существовала когда-то, хотя я лично в этом сомневаюсь. Как бы там ни было, вы ее выдумали. Даже если вы знали такую женщину, теперь она для вас – вымысел, порождение воспаленного воображения. Она – ваша мания. Так что давайте мы больше не будем о ней говорить. Я не волшебник, при всем желании я не смог бы вернуть вам потерянную любовь, этот фантом, сотканный из тоски и неутоленных желаний. Единственное, что может сделать психотерапевт, это помочь человеку разобраться в себе, привести его в норму…

– Но именно этого я и хочу! Стать нормальным! Умоляю вас, доктор Уилсон, сделайте меня нормальным!

– Нормальный человек никогда не сказал бы того, что вы сказали сейчас. Вы пришли ко мне не для tofo, чтобы стать нормальным. Вы пришли для того, чтобы еще больше почувствовать свою исключительность, чтобы сделать жизнь еще ярче. Вы ждете от жизни чудес и феерий. По-вашему, жизнь человека должна состоять из сплошных выдающихся событий. Но жизнь, она не такая. Жизнь – тяжелая штука. И надо уметь идти на компромисс. Жизнь – это та же работа, которая требует очень серьезного к себе отношения. Ее надо просто принять. Это категорически необходимо, иначе вы просто сломаетесь. И мой вам добрый совет: оставьте эти ваши фантазии о совершенной женщине, так называемой Кэролайн. И вам сразу же станет легче.

Я выдержал паузу, давая молчанию выстояться и сгуститься, а потом спросил:

– И что вы чувствуете по поводу того, что вы только что мне сказали?

Но тут я сглупил. Да, мне хотелось его уязвить, но мой вопрос сразу насторожил доброго доктора, и он снова переключился в режим невозмутимого аналитика, мастера «психоигрищ».

– Не ошибся ли я, усмотрев в вашем вопросе враждебность? – полюбопытствовал он.

– А почему вы спросили? – ответил я.

После чего мы затеяли словесную баталию, уйдя в глухую защиту и отвечая друг другу вопросами на вопросы. Однако сомнения доктора Уилсона в том, что Кэролайн существовала в действительности, обеспокоили меня больше, чем я хотел показать. Теперь, когда я об этом задумался, я вдруг осознал, что она действительно сделалась для меня существом из фантазий, порождением моего распаленного воображения- не более реальным, чем Трилби. А потом я подумал, что отчасти эту проблему можно решить, если овеществить воспоминания о Кэролайн, облечь их живой, осязаемой плотью.

Буквально на следующий день я поехал в Королевскую Академию драматического искусства на Гауэр-стрит и попросил проводить меня к ректору. У нас была договоренность о встрече? Нет. По какому я делу? Хочу нанять на день студентку актерского факультета. В конце концов, мне удалось поговорить с одной из заместительниц ректора. Она выслушала меня, кипя праведным возмущением, и решительно покачала головой.

– Ничем не могу вам помочь. Здесь у нас не эскорт-агентство. – Она чуть ли не вытолкала меня из кабинета. – Всего хорошего. До свидания.

Я слегка растерялся, поскольку никак не рассчитывал на неудачу. Но замечание заместительницы навело меня на мысль, и, вернувшись домой, я позвонил в одно эскорт-агентство в Челси. Женщина, с которой я беседовал по телефону, сначала даже не поняла, что мне нужно, а когда поняла, то сказала, что у меня слишком странные и специфические запросы, и их агентство не предоставляет подобного рода услуги, поскольку их девушки недостаточно для этого подготовлены. Тут я совсем приуныл и решил отказаться от своей задумки.

Однако следующий сеанс у доктора Уилсона выдался особенно бурным. Под конец я спросил:

– Вы меня ненавидите, да?

Его стул встревожено заскрипел.

– Да, пожалуй.

– А ничего, что вы говорите такое своему пациенту?

– Почему не сказать человеку правду?

– Вы считаете, что я убил Кэролайн?

– Вовсе нет. Я вообще сомневаюсь, что она существовала в действительности.

Сеанс закончился раньше обычного. Я ушел, хлопнув дверью. Рядом с метро я забежал в канцелярскую лавку, купил ручку с блокнотом, после чего завернул в первое попавшееся кафе и просидел там, наверное, больше часа, пока не исписал чуть ли не половину блокнота. Потом я доехал на метро до Лестер-сквер и оттуда пошел пешком в Сохо.

В итоге я все же нашел проститутку более-менее приличного вида. На ней было скромное платье из ситца с неброским узором, и она вполне могла бы сойти за молоденькую домохозяйку. Когда я увидел ее на улице, мне показалось, что ей чуть за тридцать, но ее лицо как-то странно блестело, и, присмотревшись к ней повнимательнее уже в пабе – в том самом пабе на Грик-стрит, – я понял, что ей хорошо за сорок, если не больше, просто она очень умело скрывала свой возраст под толстым слоем косметики. Тем не менее, она все еще оставалась довольно красивой женщиной.

Я угостил ее пивом, и она сказала, что ее зовут Мартина. Я сказал, что с этой минуты и пока я плачу ей деньги, ее зовут Кэролайн. Потом я вручил ей блокнот и попросил выучить реплики Кэролайн из записанного там диалога. Через несколько дней, когда она выучит роль Кэролайн наизусть, мы снова встретимся в этом же пабе: я буду в маске для сна, она возьмет меня за руку, и мы с ней выйдем на улицу и пойдем в Сент-Джеймсский парк. Шаг за шагом и слово в слово, мы воспроизведем мою первую встречу с Кэролайн.

Лже-Кэролайн собралась было отказаться, но я быстро вложил ей в руку пять фунтов. Это был только аванс. Когда мы опять встретимся в пабе, я дам ей еще столько же, и еще десять фунтов – если она сумеет сыграть свою роль так, как надо.

– У тебя все получится, – сказал я. – Ты очень красивая.

– Ты, наверное, всем девушкам так говоришь, – сказала она с самодовольной улыбкой.

– Это будет лучшая роль в твоей жизни, и ты с ней справишься, я уверен. Ты смотрела «Короткую встречу»?

Глупый вопрос. «Короткую встречу» смотрели все.

– Ты будешь Силией Джонсон для моего Тревора Хауарда* – продолжал я. – Это великая история любви. Одна из самых прекрасных историй нашего времени. Но я не хочу, чтобы ты просто запомнила реплики механически. Я хочу, чтобы ты прочувствовала свою роль, вжилась в нее, как настоящая драматическая актриса. Это сложно, я знаю, но постарайся использовать воображение и собственный опыт, насколько возможно. Попробуй представить, что ты – Кэролайн, молоденькая секретарша, наивная девушка, все еще девственница, которая мало что знает о жизни.

* Силия Джонсон и Тревор Хауард – исполнители главных ролей в фильме Дэвида Лина «Короткая встреча» (1945).

Лже-Кэролайн озадаченно нахмурилась. На самом деле, было бы значительно лучше, если бы я сумел договориться с кем-нибудь из КАДИ, с какой-нибудь начинающей актрисой, которая могла бы со знанием дела применить методы Станиславского на практике и сыграть роль Кэролайн по всем правилам драматического искусства, но, как говорится, «если черт подгоняет, побежишь со всех ног». Чего только ни сделаешь, если не терпится. А мне действительно не терпелось.

Лже-Кэролайн сказала, что постарается. Хотя было видно, что эта затея кажется ей подозрительной. Она пролистала блокнот, иногда останавливаясь и зачитывая вполголоса отдельные реплики, а когда дошла до последней страницы, подняла глаза и с недоумением уставилась на меня:

– Здесь написано «ИМПРОВИЗИРУЙ». Что это значит?

– Именно то, что написано. Отсюда и дальше мы будем играть без сценария, и продумывать реплики прямо на месте, по ситуации, и чем ты лучше сыграешь, тем больше я заплачу. Так что есть смысл постараться, чтобы я остался доволен.

Лже-Кэролайн окончательно растерялась. Но я действительно не знал, что будет дальше, после того, как мы придем в парк и усядемся на траву. Мои записи обрывались на том, как Кэролайн говорит, что пойдет за мороженым, и исчезает. Мне хотелось узнать, как бы все получилось, если бы она вернулась. Я весь трепетал в предвкушении. Чем закончится наш маленький спектакль? Как все могло обернуться на самом деле?

И вот наступило долгожданное воскресенье. Я пришел в паб пораньше. Широкополая шляпа Хорхе отбыла вместе с ним в Аргентину, так что вместо нее я купил котелок. При таком головном уборе у меня появился хороший повод представить себя персонажем с картин Магритта. С теми, кто носит котелки, всегда случается что-то необыкновенное. Итак, я пришел в шляпе и с той самой индийской тростью с вкладной шпагой, которая была со мной в первый раз (хотя Оливер несколько раз заходил ко мне на Кьюбе-стрит, специально чтобы ее забрать, за разговорами мы забывали об этом, и она так и осталась у меня).

Как только Лже-Кэролайн вошла в бар, я надел на глаза маску для сна и раздраженно проговорил:

– Маккеллар, ты где? Маккеллар?

Лже-Кэролайн ответила низким, нарочито сексапильным голосом:

– Так зовут вашего друга? Я кивнул.

– Он только что вышел. А когда выходил, сунул мне в руку записку.

Она сделал вид, что читает записку:

«Дорогая мисс___________,

У Вас такое хорошее, доброе лицо. Умоляю Вас, позаботьтесь об этом юноше. Трагический случай лишил его зрения…»

И далее – по тексту. Лже-Кэролайн явно не потрудилась запомнить свою часть диалога, и было вполне очевидно, что она время от времени справлялась с блокнотом, но меня это нисколько не раздражало. На самом деле, гораздо больше меня смутило, что когда она взяла меня за руку, и я доверчиво вышел следом за ней из паба, на улице было промозгло и холодно, и шел мелкий дождик. Мостовая намокла, и вместо того, чтобы сосредоточиться на своих ощущениях, мне пришлось думать о том, как бы не поскользнуться и не наступить в лужу. Также меня беспокоило, что мы будем делать в парке, если нам не удастся сесть на траву. Все было не так, как должно было быть. Чересчур сладкий, тяжелый запах ее духов напоминал аромат умирающих гардений. Она чувственно водила ногтем по моей ладони, и это было неправильно. Вместо ярких стремительных образов прежних дней, в темноте за закрытыми веками возникали какие-то мрачные призрачные джентльмены в полосатых жилетках и брюках, которые как будто намеревались препроводить меня в начало длиннющей очереди, конец которой терялся где-то в бесконечности.

Поскольку меня постоянно что-то отвлекало, я даже не сразу сообразил, что меня ведут вовсе не в Сент-Джеймсский парк! Я понял это только тогда, когда Лже-Кэролайн потянула меня за собой вниз по лестнице – то ли каменной, то ли кирпичной, – заваленной какими-то обломками и булыжниками.

Лестница была узкой, и Лже-Кэролайн тесно прижалась ко мне на ходу, шепча мне на ухо слова из блокнота. Наконец мы добрались до самого низа. У меня за спиной раздался громкий шорох – наверное, крыса. Я уже собирался спросить, что происходит, как вдруг мне в шею уперлось что-то холодное и заостренное, и мужской голос сказал:

– Ладно, красавчик, давай сюда свой кошелек. И без шуток, приятель, а то я тебе перережу глотку. И это… брось свою палку.

Ему не стоило напоминать мне про трость. Я незаметно провернул серебряный набалдашник и нажал потайную кнопку, которая выбрасывала клинок. Резко вскинув руку, я вслепую рванулся вперед, оступился, едва не упал и почувствовал, как что-то кольнуло меня в шею сзади.

– Осторожнее, Арнольд! – закричала Лже-Кэролайн. – У него сабля!

Я сорвал маску с глаз. Еще только начало смеркаться, но небо было затянуто плотными тучами, и поэтому казалось, что уже почти ночь. Мы стояли посреди обломков высотного здания, разрушенного при бомбежке, и с улицы нас было не видно, потому что огромные рекламные щиты закрывали разбомбленный участок со всех сторон. Арнольд, одетый в пальто из толстой шерстяной ткани и вязаную шапочку наподобие тех, которые носят матросы на рыболовецких судах, неумело размахивал ножом, нерешительно переминаясь с ноги на ногу. Лже-Кэролайн испуганно жалась к нему со спины. Так получилось, что я перекрыл им единственный выход на улицу. Шея слегка кровоточила, но рана была не опасной. Просто царапина, ничего страшного. Глядя на бледное перепуганное лицо незадачливого грабителя, я вдруг понял, что глупость – она не всегда нейтральна с точки зрения морали. Иногда глупость бывает и злой, причем злой активно.

– Брось нож, – сказал я. Он послушался.

– На колени, вы оба. Нет, не так. Лицом друг к другу. Они сделали, как я велел. Стоя в жидкой грязи на коленях,

они оба дрожали. Я тоже дрожал. Было холодно, очень холодно.

– Она меня предала. Я хочу, чтобы ты выслушал ее признание, Арнольд. Я отойду, чтобы вам не мешать, но я буду рядом. Кэролайн должна понести наказание за свое вероломство, но прежде чем я отрублю ей голову, я дам ей возможность покаяться во всех грехах. Я считаю, что так будет правильно. Ты, Арнольд, будешь ее исповедником. А потом я хочу, чтобы ты завязал ей глаза своим шарфом.

Держа шпагу, как королевский палач, прямо перед собой, я отступил на пару шагов назад, к подножию полуразрушенной лестницы. Они заговорили друг с другом вполголоса. Со стороны было совсем не похоже, что он отпускал ей грехи. Ну и ладно. А потом они вдруг вскочили с колен и бросились в разные стороны. Арнольд заметил еще один выход: узенькую ненадежную тропинку, поднимавшуюся по стене котлована к щели между двумя рекламными щитами. Лже-Кэролайн побежала к началу тропинки, рискуя в любую минуту сломать каблук и подвернуть ногу. А сам Арнольд начал карабкаться вверх прямо по раскрошенной стене. При всем желании я не смог бы перехватить их обоих, впрочем, Арнольд меня мало интересовал. Наклонив шпагу, я преградил Лже-Кэролайн дорогу. Она тряслась и стонала. Похоже, он страха она потеряла дар речи. Но я вовсе не собирался ее убивать. Доктор Уилсон был прав: я не убийца. Однако я не представлял себе, что делать дальше. Мы добрались до этапа импровизации гораздо раньше, чем я ожидал.

А потом я вдруг понял, что надо делать. Проиграть грезы юности в лицах, придать им хотя бы подобие воплощения -это возможно. Главное, чтобы хватило смелости. Угрожая Лже-Кэролайн шпагой, я заставил ее подняться по лестнице. Когда мы выбрались на улицу, я увидел, что мы находимся между Лестер-сквер и Национальной галереей. Я поймал такси, затолкал Лже-Кэролайн на заднее сидение, сам забрался в машину и назвал водителю адрес в Свисс-Коттедже. Лже-Кэролайн продолжала стонать, но я ободряюще ей улыбнулся и сказал:

– Если будешь пай-девочкой, у тебя еще остается шанс получить деньги.

Ее стоны слегка поутихли, но только слегка. Однако таксист словно и не замечал, что с ней что-то не так.

– Свисс-Коттедж. Это будет вам стоить. Многие жалуются, что такси – это дорого, – заявил он. – Ну, так и бензин нынче дорог. Люди этого не понимают. А почему он такой дорогой? Ну, бензин? Потому что мы так до сих пор и воюем. Вот чего мы полезли в войну в Корее? Мало нам двух мировых войн в одном веке?! А корейцы пусть сами воюют, если им так прижало…

Пока таксист излагал нам свою точку зрения на корейцев, китайцев, японцев и русских, я вырезал в маске дырки для глаз (все-таки полезная штука: трость с выкидной шпагой; сегодня она пригодилась мне уже не раз). Потом я вновь надел маску и котелок, и меня вдруг охватило загадочное ощущение удовольствия. Я называю его загадочным, потому что я вовсе не сразу определил его скрытый источник, хотя это было действительно странное чувство, и мне хотелось понять, откуда оно происходит. А потом я вдруг вспомнил, как в детстве мой гувернер показывал мне эпизоды из приключенческого сериала «Приключения Зорро» на импровизированном экране у меня в детской, наполненной роскошью и одиночеством. Да, вот оно! В котелке, в черной маске, с сияющей шпагой, я стал воплощением благородного мстителя, английским Зорро! Ура! Ура! Романтика и приключения еще не исчезли из этой жизни! Они по-прежнему здесь, со мной! Ура!

Когда мы приехали на место, и я достал кошелек, чтобы расплатиться с таксистом, Кэролайн обратилась к нему слабым голосом:

– Помогите. Пожалуйста, помогите мне! Но таксист ее не услышал.

– Я ж говорил, что оно выйдет недешево. И помяните мои слова, китайцы еще о себе заявят. Было очень приятно с вами поговорить. Сразу видно, что вы человек толковый. Всего хорошего.

Я постучался в дверь доктора Уилсона эфесом шпаги. К этому времени мелкая изморось уже превратилась в почти настоящий дождь. Нам пришлось ждать достаточно долго. Наконец, в доме зажегся свет, и доктор Уилсон открыл нам дверь. Было еще не так поздно, и поэтому я удивился, когда увидел, что добрый доктор вышел к нам в пижаме.

– Добрый вечер, доктор Уилсон. Прошу прощения, если поднял вас с постели. Позвольте представить вам Кэролайн, ту самую женщину, которой, по-вашему, не существует. Кэролайн, это доктор Уилсон, мой психоаналитик.

Лже-Кэролайн взглянула на доктора Уилсона с безысходным отчаянием, а потом нервно кивнула и выдавила:

– Очень приятно.

Но доктор не обращал на нее внимания. Он смотрел на меня, грозно нахмурившись.

– Мы можем войти? – спросил я, размахивая клинком. – А то здесь как-то мокро. Кэролайн все-таки согласилась выйти за меня замуж. Это надо отметить. У вас не найдется чего-нибудь выпить? Мы пришли, чтобы внести в вашу скучную серую жизнь немного красок и капельку чуда.

Я собирался развить эту тему: о чудесном, которое есть в жизни каждого, но не каждый умеет его разглядеть, – но тут на лестницу вышла жена доктора Уилсона, дородная дама в плотном стеганом халате и с бигуди. Увидев меня с саблей и в маске, она завопила дурным голосом. Лже-Кэролайн тоже принялась кричать. В соседних домах зажглись окна. Кто-то, должно быть, позвонил в полицию. Полиция приехала, когда мы только-только уселись за стол и разлили вино, и я настойчиво уговаривал Лже-Кэролайн рассказать доктору Уилсону и его уважаемой супруге о том, как она работала машинисткой в меховой компании.

Мне были предъявлены обвинения по целому ряду статей: вооруженное нападение, насильственное похищение, словесное оскорбление и угроза физическим насилием, – и взяли под стражу. Мой адвокат утверждал, что поскольку меня не обвиняют в поджоге судостроительной верфи (что является наиболее тяжким преступлением), я, вероятно, отделаюсь штрафом. Но он ошибся. Меня осудили и приговорили к трем месяцам лишения свободы. Единственным утешением мне послужило, что судебный психиатр, который обследовал меня накануне слушания дела, признал меня абсолютно вменяемым и нормальным. Когда его заключение было зачитано на суде, я одарил доктора Уилсона лучезарной улыбкой.

Срок наказания я отбывал в Брикстоне. И хотя в тюрьме у меня почти не было времени на то, чтобы спокойно подумать, именно там мне пришел в голову замысел этой книги, этих анти-воспоминаний – открытого письма Кэролайн. Я рассказал все без утайки. Я был предельно откровенен. Я предстал перед ней обнаженным – нет, больше, чем обнаженным. Я собственноручно содрал с себя кожу, освежевал себя заживо.

Кэролайн. «Как бы страстно и пылко ни твердил ты любимое имя, все равно пройдет время, и эхо его неизбежно затихнет вдали». Так сказал викторианский поэт и эссеист Уолтер Сэвидж Лэндор. Кэролайн, Кэролайн, Кэролайн, Лэндор, старый дурак, ошибался. Твое имя по-прежнему обжигает мне сердце. Эта книга – последняя попытка сотворить волшебство, околдовать тебя и вернуть. Кэролайн, Кэролайн, Кэролайн, без тебя я – ничто, моя жизнь без тебя была как бессмысленная история.

 

Глава пятнадцатая

Эта книга – которая, на самом деле, писалась сама собой, -вышла в свет осенью 1952-го года. Критики приняли ее странно. В основном, книга их озадачила. Отзывы были двойственными и невнятными. Сирил Коннолли в «The Observer» охарактеризовал меня как «одинокую фигуру, уныло бредущую по кромке прибоя среди обломков сюрреализма, выброшенных на берег» и «непривлекательным сочетанием Питера Пэна и капитана Крюка». По мнению Коннолли, «Каспар сочетает в себе непробиваемый эгоцентризм первого и абсолютную моральную беспринципность второго. Однако он очень удачно передает характер творческой деятельности отдельной сюрреалистической группы, занимавшейся экспериментами в области литературы и изобразительного искусства, равно как и дух того периода в целом. К счастью, и группа, и сам период благополучно остались в прошлом». Самый лучший отзыв появился в «The Times Literary Supplement». Анонимный рецензент был во многом согласен с Коннолли, но он все-таки похвалил мою книгу за ее «потрясающую искренность и за глубинное проникновение в искаженное восприятие реальности, которое тоже по-своему интересно». За исключением еще нескольких кратких поверхностных отзывов и открытки от Клайва, в которой он уведомлял о полном разрыве наших с ним отношений, никаких других откликов на книгу не было. То есть, не было поначалу.

Я продолжал писать картины, и они продавались все лучше и лучше, и еще я обнаружил, что если картины, которые я продал еще до войны, вновь оказывались на рынке, теперь за них предлагали значительно более солидные суммы. Я узнал от одного галерейщика, что сразу несколько моих работ были куплены неким посредником и переправлены в Аргентину -вероятно, в коллекцию Хорхе Аргуэльеса. Картины из цикла сюрреалистической геральдики продолжали пользоваться большим спросом, но я решил закрыть серию, поскольку идея утратила новизну, и я чувствовал, что скоро начну повторяться.

Практически одновременно с выходом в свет моей книги я закончил картину, которую можно определить лишь как антиавтопортрет: портрет «себя не с собой» в роли писателя. На этой картине я изобразил себя с ручкой в руке, сидящим за столом перед раскрытой тетрадью и глядящимся в зеркало, которое стоит на столе. Из сумрака на заднем плане проступает другой Каспар, Doppelganger* писателя, художник с палитрой и кистью, стоящий перед мольбертом, и этот второй Каспар тоже смотрится в зеркало. Лицо у обоих – одно и то же, и все-таки вполне очевидно, что художник, работающий над портретом, и писатель, сочиняющий историю о художнике – это два разных человека.

Когда портрет был закончен, я вышел на новый экспериментальный этап. По прошествии стольких лет, как говорится, «и тощих, и тучных», пережив тяжкие времена и добившись признания и успеха, я осознал, чего стою, и понял, что не дотягиваю до Пикассо, Магритта и Макса Эрнста. Я был второразрядным художником. Безусловно, второй разряд – это вовсе не плохо, и все же… Меня уже очень давно привлекала мысль, что надо вернуться к основам, начать все с нуля, овладеть новыми навыками и умениями. Но в моем возрасте и при моей, в общем, довольно широкой известности, было бы как-то нелепо обращаться в художественное училище – скажем, в школу Слейда или в Камберуэлл – с просьбой принять меня как студента. А потом меня вдруг озарило: ведь я могу вызвать учителя к себе, даже не выходя из дома! За последние два-три года визуальное воздействие Бельзена на мои гипнагогические видения постепенно сошло на нет, и хотя иногда они все-таки появлялись – гнетущие образы узников концлагерей, серые медленные колонны, уходящие в бесконечность, – теперь это случалось все реже и реже.

* Днойник (нем.)

Я решил вызвать учителя из гипнагогического пространства. Я дал ему имя Марсель, наделил его аккуратно подстриженной белой бородкой, непременным беретом и синей блузой и снабдил всем, что нужно художнику: холстами, красками, кистями и мольбертом. Насколько я знаю, подобный наставник был и у Уильяма Блейка – мудрый учитель из сновидений. Блейк даже сделал его карандашный портрет. Как бы там ни было, я каждый день погружался в гипнагогические видения и сосредоточенно творил Марселя из зыбкой материи снов, прорастающий в явь. Как только Марсель обрел неизменно устойчивый облик, я заставил его приступить к работе. Неспешный ритм его зыбких мазков навевает сонливость, и мне с трудом удается сохранять необходимую сосредоточенность, чтобы не сорваться в дремоту. Я постоянно держу под рукой карандаш и альбом и пытаюсь делать подробные зарисовки картин Марселя, не открывая глаз. Я не вижу его лица -он неизменно стоит спиной, – и поэтому не знаю, что он говорит, если вообще говорит хоть что-то, но это неважно. Я учусь, гладя на его картины и копируя его манеру. Это чем-то похоже на сюрреалистический живописный коллаж, построенный по принципу «день за днем». Но тут я не только не знаю, что напишу завтра или послезавтра – очень часто бывает, что я не знаю, что напишу уже в следующую минуту. Марсель всегда начинает картину с верхней части холста и методично продвигается книзу, никогда не возвращаясь к уже законченному фрагменту, чтобы что-то исправить. Однако если он пишет, к примеру, пейзаж, этот пейзаж постоянно меняется – прямо на холсте. На картине, которая начинается вверху с дальнего плана китайских джонок в гавани на закате, вдруг появляется английское кладбище, и увядший венок на переднем плане, но переход между гаванью и кладбищем – настолько плавный и незаметный, что никак невозможно понять, где кончается одно и начинается другое. То же самое относится и к натюрмортам, то есть, к изображению неподвижных предметов, если в приложении к изменчивым и неустойчивым гипнагогическим образам вообще применимо понятие «неподвижный»: корзина с фруктами стоит на столе, только это не стол, а огромное поле огня; или ваза с цветами опускается в пасть дельфина. Благодаря терпеливому наставничеству Марселя, я, как художник, обрел новую индивидуальность и своеобразие. В последнее время мне стало значительно легче управлять гипнагогическими построениями: то, что мне хочется видеть, всегда появляется перед глазами, и цвета с каждым разом становятся все живее и ярче – такими, как в детстве. Без света не может быть красок. Я учусь у Марселя, как найти и использовать внутренний свет гипнагогического пространства, где тоже есть солнце.

Через полгода после публикации «Изысканного трупа» мне пришло длинное письмо от Моники. Она писала из Швеции. Последние три года Моника жила в Стокгольме, читала лекции в Министерстве социологии и работала над монографией, посвященной социальной истории сюрреализма. Разумеется, это письмо было откликом на мою книгу. Его тон был подчеркнуто насмешливым. Оно начиналось с такого приветствия: «Знаешь, мне даже в голову не приходило, что в тебе живет целая книга. Наверное, я тебя плохо знала. Ну, что же, как говорится, сама виновата…» Дальше Моника сокрушалась, что у человека нет авторских прав на собственную жизнь, хотя в данном конкретном случае было одно утешительное обстоятельство: поскольку ее коллеги из Министерства социологии не читали мою книгу и вряд ли когда-то прочтут, они никогда не узнают, что с ними работает нимфоманка с извращенными наклонностями. Но больше всего Монику огорчило, что я неправильно понял суть ее изысканий в области случайностей и совпадений, и представил ее в моей книге какой-то восторженной идиоткой. Она особенно подчеркнула, что ее подход к данной проблеме имеет под собой прочную философскую основу, и процитировала Шопенгауэра. По мнению немецкого философа, все события в жизни человека «находятся в двух фундаментально отличающихся друг от друга типах связи: первый тип – объективная причинная связь природного процесса; второй тип – субъективная связь, которая существует только для ощущающего ее индивида и которая, стало быть, так же субъективна, как и его сновидения, содержание которых неизбежно предопределено, но исключительно в той манере, в какой сцены в пьесе и реплики персонажей обусловлены замыслом драматурга. Эти два типа связи существуют одновременно, и одно и то же событие, хотя и является звеном двух абсолютно разных цепей, тем не менее, подчиняется и тому, и другому типу, так что судьба одного индивида неизменно соответствует судьбе другого, и каждый индивид является героем своей собственной пьесы, одновременно с этим играя и в пьесе другого автора – это недоступно нашему пониманию и может быть признано возможным только на основании убежденности в существовании заранее установленной удивительной гармонии… Мы все погружены в сон, который снится одному существу, Воле к жизни…» Дальше Моника продолжает уже от себя: «Милейший Каспар, если ты что-то не понял, пожалуйста, не огорчайся. Тебе и не нужно блистать интеллектом, ты мне нравился таким, каким был».

Тут я призадумался. Естественно, я почти ничего не понял из мудреных рассуждений Шопенгауэра. Но у меня было смутное подозрение, что за своей позой ироничной и беспристрастной интеллектуалки, Моника пытается скрыть обиду. Мне кажется, ее неприятно задело мое откровение, что Оливер так вольно распорядился принадлежащей ей задницей и использовал ее для своих собственных литературных нужд. Моника нежно со мной распрощалась, а в самом конце приписала постскриптум: «Бог знает, как все это воспримет сама Кэролайн – если она жива».

Я все еще думал, что ответить Монике, как вдруг, две недели спустя, мне по почте пришла открытка. Я узнал почерк сразу, как только увидел, и мне пришлось отложить открытку, чтобы справиться с волнением и дождаться, пока не уймется бешеное сердцебиение. Наконец, я сумел прочитать, что там было написано:

«Каспар, дорогой,

Если хочешь с нами увидеться, приходи в чайный павильон в Баттерси-Парке в следующий вторник в 4 часа пополудни. Мне бы очень хотелось с тобой повидаться.

С любовью, Кэролайн».

Стало быть, у меня получилось. После стольких томительных месяцев ожидания моя достаточно объемная книга все-таки породила эту крошечную открытку! До вторника оставалось четыре дня, и за эти четыре дня я ни разу не взялся за кисть. Я не мог рисовать – у меня тряслись руки. Даже образ Марселя дрожал на сетчатке, норовя ускользнуть в зыбкое марево сновидений, я и удерживал его целостность только предельным усилием воли. Впрочем, мне было не до того. Я готовился к встрече. Целыми днями ходил по дому, курил одну сигарету за другой и пытался представить, как это будет. Как мне себя повести? Что сказать, чтобы она сразу прониклась? После стольких попыток и стольких лет, я все же заставил ее вернуться, и не могу потерять ее снова. Я сделаю все, чтобы не дать ей исчезнуть еще раз.

Во вторник я даже не смог пообедать, так велико было нервное напряжение. Чтобы слегка успокоиться, я решил выйти пораньше и прогуляться пешком вдоль реки от Ватерлоо до Баттерси-Парка. Британская юбилейная выставка, «Фестиваль Британии», закрылась в сентябре 1951-го года, и уже через пару недель все павильоны и рестораны снесли. Только Большой выставочный павильон и луна-парк в Баттерси остались нетронутыми. Территория, где проходил фестиваль, теперь превратилась в пустынное море засохшей грязи и щебенки, а чуть дальше к западу городской горизонт, изрытый воронками кратеров, изгибался изломанной линией остроконечных вершин, отвесных обрывов и странно изогнутых башен – словно фрагмент из кошмарного сна, проступившего в явь. Во время войны отблески лунного света на водах Темзы наводили на Лондон немецкие бомбардировщики, и поэтому районы на южной окраине реки пострадали особенно сильно. Зрелище было поистине впечатляющим. Мне нравилось то, что я видел. Я не печалился о том, что разрушено. На мой взгляд, лондонский блиц оказал городу неоценимую услугу, избавив нас от изрядной доли наследия гнетущей и мрачной викторианской архитектуры.

Но тогда я об этом не думал. Пробираясь через разбомбленный квартал, я сосредоточенно проговаривал про себя все, о чём надо будет сказать Кэролайн – вот сейчас, уже скоро, -при этом я хорошо понимал, что мои мысленные репетиции лишены всякого смысла, поскольку я даже не представлял, что она делала все эти годы и какой она стала теперь – это как если бы подсудимый готовил защитную речь на суде, не зная, в чем именно его обвиняют. В голову лезли сентиментальные фразы из старых фильмов, типа: «Но у нас был Париж. И он останется с нами всегда».

И еще меня беспокоило, узнаю ли я Кэролайн. А вдруг она придет в монашеском облачении? Или в инвалидной коляске? Или выберется из «Роллс-Ройса» – тучная дама, вся в жемчугах и бриллиантах? В открытке было написано: «Если хочешь с нами увидеться…». Что значит «с нами»? Их что, будет двое? Мне представились две Кэролайн, а, может быть, даже двадцать или тридцать Кэролайн, которые разбились на пары и гуляют по парку длинной вереницей.

Я пришел в парк за два часа до назначенной встречи, теша себя совершенно безумной мыслью: а вдруг она тоже горит нетерпением увидеть меня и придет раньше?! Итак, у меня оставалась еще куча времени, и я решил побродить по луна-парку, рассмотреть аттракционы, подивиться на разные чудеса и диковины: «Гигантскую гусеницу», карусель, колесо обозрения, «Тоннель любви», Могго – самого крупного в мире кота, Слейпнира – восьминогого коня, Мистера К «Голодаря»*, представление Панча и Джуди**, Живую девушку, замороженную в глыбе льда и комнату смеха. Я подумал, что было бы очень неплохо, если бы весь Лондон превратился в один большой луна-парк, чтобы там обязательно были скрипучие карусели с красными и позолоченными лошадками, и женщины, прижатые к стенам стремительной центрифуги, не могли бы удерживать юбки, раздутые ветром и рвущиеся вверх, и легкие шарики для пинг-понга вечно плясали бы на воздушных фонтанчиках в тирах. Все быстрее и безумней. Лондон движется слишком медленно. А мне нравится бешеное кружение луна-парка. Яркие надписи в позолоченных рамках над входами в павильоны пестрели красками, словно зад возбужденного мандрила, и от этого разноцветья у меня рябило в глазах.

* Мистер К, «мастер искусства голодания», видимо, повторяет представление, или нерформанс, как теперь принято говорить, героя новеллы Франца Кафки «Голодарь».

** Панч и Джуди – персонажи уличного кукольного театра типа нашего Петрушки.

И хотя я упивался дурманящей яркостью и движением, и мне действительно хотелось побыть в луна-парке подольше, я все равно пришел в чайный павильон за полчаса до назначенного времени. Пока я пытался привлечь внимание официантки, чтобы сделать заказ, луна-парк начал блекнуть, растворяясь в сгущавшихся сумерках и тумане. Воздух, пропитанный влагой, предвещал дождь, хотя еще даже не моросило. Я сидел в кафе, пил заказанный чай (я ненавижу чай) и чувствовал себя секретным агентом, который якобы предается блаженному безделью под видом обычного гражданина, но на самом деле ждет «своего человека» – кого-то, кто передаст ему важную информацию. Каждый из приближавшихся к чайному павильону теперь мог быть моим еще неопознанным контактером. Этот мужчина в хомбурге* и длинном черном плаще вполне мог оказаться замаскированной Кэролайн, или эта старушка чудаковатого вида с эксцентричными буклями на голове, или этот парковый смотритель в накрахмаленной саржевой униформе…

Она застала меня врасплох, приблизившись со спины. Я еще не успел понять, что происходит, как она уже чмокнула меня в щеку и опустилась на стул напротив.

– Ну, здравствуй, Каспар.

У меня перехватило дыхание. Она была такая красивая. Сейчас я скажу странную вещь, но в первый момент я ее не узнал именно потому, что, вопреки моим ожиданиям, она почти не изменилась. Она казалась крупнее, чем я ее помнил. Но не потому, что поправилась. Просто за все эти годы ее образ сжался у меня в памяти, как будто я помнил ее, глядя не с той стороны телескопа. Она осталась такой же стройной и молодой, только в уголках глаз наметились едва заметные морщинки. Она была в белой блузке, твидовой юбке и толстом твидовом пиджаке. Воротничок блузки был сколот большой золотой брошью. И все-таки, несмотря на этот чопорный наряд почтенной матроны, ее все еще можно было принять за молоденькую девчонку. Она нервно заерзала на стуле, положила ногу на ногу и тут же ее убрала.

– Ты что, так и будешь молчать? Ничего мне не скажешь?

* Хомбург – мужская фетровая шляпа с узкими, немного загнутыми полями; названа по названию города Гамбурга, где впервые делались такие шляпы.

Типа: «Привет, Кэролайн»? Насколько я поняла из твоей книги, ты хотел со мной поговорить.

– Привет, Кэролайн, – сказал я. – Ты одна?

– Да, то есть, нет. То есть, Оливер где-то здесь, но он подумал, что сперва я пойду одна. Вроде как на разведку. Знаешь, он, кажется, тебя боится. Наверное, думает, что у тебя с собой эта трость с выкидной саблей. Они с Оззи пошли в луна-парк.

– Оззи?

– Да. Оззи – наш сын. Оливер мечтает, что Оззи пойдет по его стопам и тоже станет иллюзионистом. Озимандиас – хорошее имя для иллюзиониста.

– А сколько лет Оззи?

– Погоди, сейчас соображу. Пятнадцать. Нет, наверное, уже шестнадцать.

– Все эти годы… – начал я и замолчал, не зная, что говорить дальше.

– Да, давно это было. – Она тоже умолкла, пристально глядя мне в глаза. – Знаешь, она меня очень обидела, твоя книга. Как мой первый портрет, который ты сделал. «Стриптиз». У меня было чувство… и сейчас тоже есть… как будто меня прилюдно раздели и облили грязью. Ты меня изобразил такой стервой. Если ты и вправду меня любил,- как ты мог написать такое?!

– Я хотел снова увидеть тебя, Кэролайн.

– Да, но… – Ее лицо вдруг смягчилось. (Каждый раз, когда она думала об Оливере, ее лицо становилось таким просветленным и нежным, и мне было больно на это смотреть.) Она улыбнулась. – Оливер говорит, что это очень хорошая книга. И очень смешная. Он буквально рыдал от смеха, когда читал. И еще он сказал, что ты всегда был художником с явным уклоном в литературу, и что тебе надо было становиться не художником, а писателем, потому что твой «Изысканный труп» -это настоящий роман. Роман в его наивысшем проявлении. И дело не только в тебе. Оливер говорит, что все художники-сюрреалисты тяготеют к изящной словесности. Тебе так не кажется?

Я ничего не ответил на это, и очень скоро Кэролайн оставила все попытки втянуть меня в разговор. Я просто сидел, жадно впивая ее красоту изголодавшимся взглядом, а она рассказывала о себе: о своей жизни без меня. Я постоянно ловил себя на том, что у меня почти всегда получается предугадать, что она скажет дальше. Все было так предсказуемо и неизбежно. Мне бы следовало догадаться. Хотя, может быть, я и догадывался, просто не хотел верить в свою догадку.

Сначала, когда мы только познакомились с Кэролайн, я ей нравился – нет, даже больше, чем нравился, она действительно меня любила. А потом мы поехали в Брайтон с Элюарами, Галой, Марсией, Хорхе и Оливером. Оливер завел безумные речи о своей неизбывной любви к воображаемой вампирше по имени Стелла. Разумеется, это был бред сумасшедшего – или, вернее, некое подобие тайного шифра, завуалированного под фантастическую историю. Оливер влюбился в Кэролайн. Может быть, это случилось еще в самую первую их встречу, но он осознал, что влюблен, только в то утро на Брайтонском пляже, когда Кэролайн процитировала Бодлера. А когда он заговорил о Стелле, интуиция подсказала Кэролайн, что он говорит только с ней и о ней, и что-то в ней отозвалось на это причудливое признание в любви.

Поначалу она пыталась противиться зарождающемуся в ней чувству, но Оливер буквально забрасывал ее письмами и цветами и встречал ее по вечерам у работы – в те дни, когда ему было точно известно, что я занят чем-то другим. И вскоре она поняла, что ей вовсе не хочется сопротивляться. Однажды вечером, безо всякого предупреждения, она пришла к нему на Тоттенхэм-Корт-роуд, и там, на красном диване, сберегаемом якобы для визитов потусторонней вампирши, Оливер с Кэролайн – оба девственники – в первый раз в жизни занялись любовью.

– Неужели ты ничего не понял? – спросила Кэролайн, прервав свой рассказ. – Лицо Стеллы, быть может, действительно списано с Феликс, а задница позаимствована у Моники, но Стелла, истинная Стелла – это я. Я – вампирша Оливера, я пью его страсть и энергию. Вся его книга, «Вампир сюрреализма», это длинное любовное письмо, которое Оливер писал для меня.

– Я всегда думал, что он гомосексуалист, – сказал я. – Мы все так думали. Он же всегда говорил, что ненавидит женщин.

Кэролайн печально покачала головой.

– Он действительно их ненавидит. Оливер – убежденный женоненавистник. Но он ненавидит их потому, что они пробуждают в нем слишком сильные чувства. Я говорю о любви. Он их любит, и именно поэтому ненавидит. Его ненависть -это защита. Ему кажется, что женская красота угрожает его мужской гордости, поскольку с его точки зрения, влюбленный мужчина становится слабым. Когда Оливер занимается со мной любовью, для него это действительно что-то жуткое и запредельное. Как будто я и вправду вампир. И он вовсе не гомосексуалист. На самом деле, Оливер – сверх-гетеросексуальный мужчина. В любви он словно танцор фламенко. Ты когда-нибудь видел, как танцуют фламенко? Оливер рычит, и кричит, и выгибает спину, как будто стремится от меня оторваться, но все равно он танцует со мной.

После этого отступления Кэролайн продолжила свою историю. К тому времени, когда мы с ней поехали в Париж (было уже поздно что-либо менять), Кэролайн уже отдалась моему лучшему другу, но я по-прежнему очень ей нравился. Может быть, она даже любила меня – не так, как мне бы хотелось, но все же. Ей не хотелось со мной расставаться, но она не могла сказать мне правду. Тогда она еще не понимала, чего ей действительно хочется, и не представляла, что будет дальше. Оливер, который не мог с ней расстаться даже на неделю, тоже приехал в Париж и передал ей записку втайне от меня, умоляя о встрече. Надо было что-то решать, так или иначе. Если бы она отказалась с ним встретиться, он бы пришел ко мне и открыл правду. Она долго думала и все-таки согласилась встретиться с Оливером в музее Гревен.

– Музей Гревен – это не просто музей восковых фигур, – сказала Кэролайн. – Кому интересны какие-то восковые куклы? Лично мне – нет. Но там есть одна удивительная комната с зеркальными стенами, и отражения всех, кто заходит туда, и множатся в бесконечность, отражая друг друга. И еще там есть маленький театр, где выступают иллюзионисты. С утра до вечера, без перерыва. Оливер часто туда заходил – изучал сценические приемы своих французских коллег и соперников. В тот день мы с Оливером сидели в зале, держались за руки, смотрели фокусы и иногда целовались. И еще мы говорили о том, что делать дальше, и, как обычно, так ничего и не решили. Я себя чувствовала такой виноватой… Мы обманывали тебя, и мне это очень не нравилось. Просто тогда я еще не знала, хочу я расстаться с тобой или нет. Я вообще ничего не знала. Я все еще любила тебя, но мне казалось, что Оливеру я нужна больше, и что он любит меня сильнее. Если бы тогда ты был чуть более настойчивым, чуть более страстным – хотя бы таким, как Оливер… Не знаю. Я была в полной растерянности.

– А потом, когда мы вернулись в Англию, я по-прежнему не знала, что делать. Ты стал таким требовательным, капризным и вообще странным. Ты, наверное, этого не замечал, но ты действительно сделался странным. Оливер предупредил меня, что ты пытаешься овладеть гипнозом, надеясь, видимо, «околдовать» меня и превратить во что-то похожее на послушную сексуальную рабыню. – Она помедлила, подбирая слова. – Только, пожалуйста, не думай, что во всем виноват Оливер. Он так мучался, говорил, что ощущает себя законченным подлецом, потому что украл у тебя твою женщину, а я ему говорила, что я не «твоя женщина». Но все равно я боялась даже представить, что ты мог бы сделать с Оливером или с собой, если бы узнал о наших с ним отношениях. В конце концов, Оливер, которого угнетала эта неопределенность, решил уехать. Сказал, что так будет лучше, и заодно мы проверим, как мы справимся друг без друга. Быть может, мы даже забудем друг друга в разлуке… Оливера, конечно же, не волновала война в Испании. Он никогда не интересовался политикой, но решил, что ему как писателю, будет полезно там побывать. В тот год в Испанию съехались все писатели. Но, по-моему, Оливер втайне надеялся, что его там убьют.

Она замолчала и обвела взглядом парк, почти растворившийся в серых сумерках, несомненно, надеясь разглядеть в полумраке мужа и сына. В луна-парке уже зажигались огни, из динамика, установленного прямо над павильоном, лилась легкая джазовая мелодия. Время от времени пары, сидевшие за столиками, поднимались и шли танцевать – такие забавные и неуклюжие в своих теплых пальто и шарфах.

Кэролайн снова заговорила:

– Оливер уехал, а через месяц я узнала, что беременна. Я тогда много общалась с Клайвом и другими актерами из нашей студии. Клайв не знал про Оливера и про ребенка. Ты в то время ходил такой мрачный и вечно всем недовольный, а Клайв был веселым, и все время меня смешил – если бы не Клайв, я бы, наверное, сошла с ума. Он знал, как надо вести себя с дамой. Истинный джентльмен, Клайв. Кстати, передавай ему привет.

– Мы уже не общаемся. Боюсь, ему не понравилась моя книга. Он порвал со мной всяческие отношения.

– О Господи. Бедный Клайв. Как бы там ни было, я собиралась поговорить с кем-то из вас двоих, все рассказать и попросить о помощи. Я не знала, что делать. В конце концов, я решила ничего не рассказывать Клайву. Он же был настоящий рыцарь. Он бы, наверное, счел своим долгом жениться на мне и воспитывать ребенка другого мужчины. А это было не нужно ни мне, ни ему. И тогда я пришла к тебе на Кьюбе-стрит (кстати, хороший был дом – жаль, что его больше нет), но ты в тот вечер был в таком настроении… особенно странном… и еще ты был пьян. От тебя пахло спиртным, причем не только, когда ты дышал в мои сторону, а вообще: даже от кожи, даже от одежды. Это было невыносимо, и я ушла. Нет, не ушла – убежала.

– На улице я поймала такси и поехала к себе в Патни. Мы ехали долго, у меня было время подумать, и по дороге я все решила. Я поеду в Испанию, к Оливеру: вот прямо сейчас и поеду. Я потихонечку собрала вещи, оставила маме с папой записку, чтобы они не волновались (хотя, конечно, они волновались), и незаметно выскользнула из дома. Утром, как только открылась почта, я забрала все свои сбережения…

Кэролайн продолжала рассказывать о своих приключениях во Франции и Испании, но мне было трудно сосредоточиться на подробностях ее рассказа, петому что меня завораживала красота ее губ, выговаривавших слова. В голову лезли совершенно безумные мысли. Например: она очень красивая. Картины Пьеро делла Франческа тоже красивые. Но мне не хочется лечь в постель с картинами Пьеро делла Франческа, а вот с Кэролайн – хочется. Почему?

Кэролайн рассказала о том, как она ехала через Францию на поезде, как подружилась с двумя дезертирами-французами, как пробиралась через Пиренеи по тропе контрабандистов, как добралась до Мадрида на стареньком полуживом автобусе, как целыми днями ходила по штаб-квартирам различных анархистских организаций («Забавно, правда? Я бы никогда не подумала, что у анархистов есть организации. Но они есть. И немало!») и искала Оливера. Немцы и националисты постоянно бомбили город. Наконец, ей удалось разыскать Оливера в военном госпитале на окраине Мадрида. Он заразился дизентерией и чуть было не умер, но когда Кэролайн разыскала его, он уже поправлялся и даже подумывал о том, чтобы возобновить работу над «Вампиром сюрреализма». У Кэролайн не было опыта по уходу за больными, но военное время диктует свои условия, и ее взяли в госпиталь медсестрой, и по совместительству – уборщицей и поварихой.

Как раз к тому времени, когда Оливер окончательно оправился после болезни, испанское правительство, в силу тех или иных причин, согласилось репатриировать всех иностранцев, воевавших в составе Интернациональных бригад. Однако Оливер с Кэролайн и еще пара немецких анархистов из отряда Оливера не захотели возвращаться на родину: они отправились в Барселону и оттуда отплыли в Мексику на грузовом судне.

Кэролайн продолжала рассказывать о своих приключениях в Южной и Северной Америке, а мне вдруг стало так грустно и горько. С тех пор, как я узнал Кэролайн, моя жизнь представлялась мне долгой историей обо мне с Кэролайн и о моей к ней любви; теперь же я понял, что ей самой ее жизнь виделась как история о ней с Оливером и об их чувстве друг к другу. В ее истории я был всего-навсего статистом, второстепенным персонажем, единственное назначение которого состояло в том, чтобы познакомить ее с главным героем ее истории. За это я заслужил ее вечную благодарность. Я-то думал, что основные события истории великой любви происходили в Лондоне, Париже и Мюнхене, но, как теперь выяснилось, это были лишь декорации для сцен из побочных сюжетных линий. Настоящая история писалась в Мехико, Лиме, Буэнос-Айресе, Нью-Йорке и Торонто.

Озимандиас родился в спальном вагоне поезда, на пути в Буэнос-Айрес. Оливер довольно неплохо устроился в Латинской Америке. Он выступал в развлекательных шоу и модных ночных клубах, и его иллюзионистская программа пользовалась неизменным успехом. Платили тоже вполне прилично. Иногда Кэролайн ассистировала мужу на сцене – когда удавалось найти сыну няню.

– Я выходила на сцену в блестящем трико и короне из страусиных перьев. Хочешь – не хочешь, а приходилось блюсти фигуру. Зато теперь есть чем гордиться, – она улыбнулась, как мне показалось, не без самодовольства.

А потом – характерный moue*.

– Во всяком случае, это было забавнее и интереснее, чем сидеть секретаршей в конторе.

Потом они переехали в Соединенные Штаты, и Кэролайн попыталась воплотить мечту детства – отрыть собственное модельное ателье, – но без особых успехов. Оливер продолжал писать книги, и их по-прежнему публиковали, хотя за это почти ничего не платили. Им действительно повезло, что Оливер был настолько востребован как иллюзионист.

– У Оливера настоящий талант, и особенно ему удаются трюки с исчезновением предметов. В этом смысле он гений. Даже другие иллюзионисты это признают. Он говорит, что секрет очень простой. Главное, это отвлечь внимание.

В самом начале войны они переехали bl Канаду, и Оливер обратился в Британское дипломатическое представительство: хотел поступить на военную службу и вернуться в Великобританию, – но в итоге его определили в одно из подразделений канадского аналога Ассоциации зрелищных мероприятий для военнослужащих, и он вместе с другими артистами развлекал солдат и офицеров, готовящихся к отправке в Европу.

После войны Оливер продолжал выступать в разных иллюзионистских шоу, а Кэролайн продолжала ему ассистировать. В своем профессиональном кругу Оливер – человек уважаемый и известный. Он президент канадской Ассоциации иллюзионистов и лидер литературной сюрреалистической группы в Торонто. Оливер увидел рецензию на «Изысканный труп» в «The Times Literary Supplement» и тут же выписал книгу из Англии, и они прочитали ее, обсудили и решили, что надо уже съездить в Англию. А то действительно получается как-то глупо: за столько лет они ни разу не были дома, потому что боялись меня. Мне пора узнать правду.

* Недовольная гримаска, надутые губки (фр.)

Кэролайн закончила свой рассказ и выжидательно посмотрела на меня.

Но я не знал, что говорить.

Я только спросил:

– Кэролайн, почему?

– О, Каспар, милый, это сложный вопрос, но в известном смысле ты сам на него ответил в этой своей жуткой книге. Все дело в том, как ты сам… как ты смотришь на мир и что ты в нем видишь, а потом ты его преобразуешь в своих картинах, чтобы он казался уже совсем странным и необычным, и продаешь эти картины, и тем зарабатываешь на жизнь. Но все дело в том, что ты постоянно идешь на компромисс с реальностью, которую вроде бы отвергаешь. Одно время ты даже всерьез собирался уйти в рекламу. При всех твоих устремлениях к запредельному, ты все равно остаешься в пределах, очерченных миром, который ты с таким пренебрежением называешь обыденным. Я не говорю, что ты человек заурядный. Просто ты слишком рациональный. Тогда как Оливер…

(Опять эта улыбка!)

– Оливер Никогда не идет на компромисс. Для него это исключено. Его книги не продаются, и он зарабатывает на жизнь своими талантами иллюзиониста. Он не пытается что-то менять в своих книгах, чтобы они стали более успешными с коммерческой точки зрения. То есть, он такой же, как ты, только он больше такой же, как ты, чем ты сам. Когда у нас только все начиналось, мне сразу понравилась его беспощадность и готовность обманывать лучшего друга – только ради любви ко мне. Меня всегда поражала, и до сих пор поражает его настойчивость, его страстный напор. Ему достаточно лишь захотеть, чтобы что-то случилось – и это случается. Знаешь, я искренне верю, что если бы он захотел, чтобы вода текла в гору, она бы потекла в гору.

Кэролайн замолчала, а потом вдруг спросила:

– Помнишь, в Париже, когда мы с Элюарами были в гостях у Андре Бретона с Жаклин, и Андре нам показывал альбом с фотографиями?

– Я вообще не помню, чтобы мы заходили к Бретону.

– Не помнишь? Кстати, это меня удивило. В твоей книге так много пропусков и искажений – например, если судить по твоим описаниям, почти все время в Париже мы были только вдвоем. Но ведь это не так. Впрочем, я о другом. В тот вечер в гостях у Бретона, когда я рассматривала фотографии Жаклин Ламба, Нюш Элюар, Валентины Гюго, Леоноры Каррингтон, Ли Миллер и всех остальных, я все думала: «Черт возьми! Сюрреалисты неплохо устроились. Расхватали всех самых красивых женщин!» А потом мне вдруг пришло в голову: а вдруг я нужна тебе именно «для красоты»?! Последний штрих, завершающий образ мужчины-сюрреалиста – это красивая женщина рядом. Если бы я осталась с тобой, я бы превратилась в сюрреалистическую принадлежность, в этакий инструмент – вроде кисти и красок, только значительно менее важный, чем кисти и краски.

– Кэролайн, все было не так. Поверь мне, пожалуйста.

– Да, наверное. – Она накрыла ладонью мою руку. – Ты очень мне нравился, очень. И теперь я знаю, как сильно ты меня любил. Только этого мало. Да, ты писал меня в образе богини, но ты, хотя и стремишься в какие-то высшие миры, тем не менее, смотришь на вещи реально, и так-было всегда, и ты знал, что я не богиня, а самая обыкновенная женщина. А Оливер… для него я действительно богиня, которая спустилась на Землю в облике смертной женщины…

Она отпустила мою руку и взглянула на часы.

– Забудь меня, так будет лучше всего. Я тебе разрешаю меня забыть. А теперь пойдем. Мы и так проговорили достаточно долго. Пойдем найдем Оливера.

Я прикоснулся к ее руке.

– Подожди, давай еще посидим. Ты такая красивая. Она опять убрала руку.

– Пойдем! Чего ты боишься?! Оливер так хочет тебя увидеть, и я хочу показать тебе Озимандиаса. Они ждут нас у входа в «Королевство кривых зеркал».

Я подозвал официантку и расплатился по счету. Кэролайн чуть ли не силой подняла меня из-за стола и по-хозяйски взяла под руку. В тот вечер парк работал допоздна. С наступлением темноты должен был быть фейерверк – если я не ошибаюсь, в честь близящейся коронации нового монарха. По дороге до луна-парка мы с Кэролайн говорили на самые разные темы, не то чтобы совсем посторонние, но все же не главные.

Кэролайн сказала, что ей всегда нравилась Моника, и она была рада узнать, что у нас с ней получилось хотя бы что-то. Но Оливер считал, что теории Моники о случайности – это полная чушь, поскольку Моника в своих изысканиях придавала слишком большое значение статистике и не уделяла должного внимания любви как основной движущей силе, предопределяющей случай, а стало быть, и судьбу. Потом Кэролайн завела разговор об отеле в предместье Лондона, где они остановились. Они уже очень скоро оттуда съедут, потому что у Оливера – настоящая фобия на обыденное окружение. Он боится увязнуть в обыденности.

Оливер, Оливер. Я думал, его нет в живых. И вот он как будто воскрес из мертвых. И что мне делать теперь? Убить его? Только что это даст? На душе было так грустно, и горько, и пусто, что я даже не мог его ненавидеть.

У самого входа в луна-парк Кэролайн замолчала, чтобы не напрягать голос, пытаясь перекричать грохот и свист механической музыки паровых каллиоп и органов, установленных на каруселях.

Оливер стоял на входе в комнату смеха, «Королевство кривых зеркал». Он отрастил аккуратные усики, как у Энтони Эдена, и был одет в элегантный костюм в американском стиле. Он похудел, и в отличие от Кэролайн, выглядел уставшим и почти призрачно бледным. Увидев меня, он заранее протянул мне руку, но потом передумал и прижал руку к сердцу на восточный манер.

– Здравствуй, Каспар. Снова здравствуй. Ну что, я прощен?

Он произнес это не вслух, а одними губами, но я его понял, и он знал, что я его пойму.

– Да, я прощаю тебя, будь ты проклят! – ответил я так же безмолвно.

– А где Озимандиас? – встревожено воскликнула Кэролайн.

Оливер улыбнулся мне торжествующей улыбкой и указал поверх крыши комнаты смеха на колесо обозрения. Там, в третьей кабинке, считая от самого низа, сидел мальчик – нет, почти молодой человек – с иссиня-черными волосами и большими сияющими глазами. Он улыбался, глядя на нас сверху вниз. Да, вне всяких сомнений, это был Озимандиас. Его кабинка опустилась к помосту, мальчик вышел и обернулся к Оливеру с Кэролайн. Но их уже не было рядом со мной. Мальчик тоже исчез. И я снова остался один на один с зыбкими образами в темноте за закрытыми веками.