Золотая медаль
Историческая повесть
Олени распластались в стремительном беге. Ненец на легкой нарте, окутанной снежной пылью, стоит словно в белом облачке, несущемся за убегающими животными. Ритмически поднимается в его левой руке тонкий, звенящий на ветру тюр, заставляя оленей еще выше взметывать черные сверкающие копыта.
Монотонная, как вьюжное завывание, несется за оленями, за нартами песня ненца:
О-ой!.. Жжет мою грудь
Пламенным углем из костра
Проклятая бумага.
Ястребиное перо [2]
Припечатано к ней
Кровяным полунощным солнцем.
О-ой! Ястребиное перо
Гонит меня по тундре,
Гонит моих оленей.
Горе в проклятой бумаге,
Горе везу ненецкому народу.
Оно лежит у меня на груди,
Жжет мою грудь
Пламенным углем из костра.
О-ой!..
В размашистом быстром беге несутся по снеговой тундре красавцы олени. Несется за оленями горестная песня...
Обдорский урядник вырвал из рук ненца пакет и убежал в дом, крикнув с порога, чтоб он не трогался со двора.
Поспешно сорвав бляху сургучной печати и отбросив припечатанное ею ястребиное перо, урядник вытащил из пакета предписание канцелярии наместника края в Тобольске. Голубая гербовая бумага гласила:
«С Высочайшего утверждения Министр государственных имуществ ПРИКАЗАЛ: незамедлительно доставить в город Москву на Всероссийскую этнографическую выставку одну самоедскую семью со всем ее хозяйством: жилищем, оленями, собаками и природной обстановкой. Самоеды должны быть одеты в лучшие национальные одежды, иметь запас пищи на 2—3 месяца, пушнину, ими добываемую, чтобы шить из нее северные одежды по заказам господ посетителей выставки и иностранных гостей.
Самоедам обещать — снятие ясака со старшины рода и с семьи, отправляемой на выставку.
Чины полиции, точно и неукоснительно выполнившие настоящий приказ, будут представлены к награде».
Давно уже шел «варнай-иры» — вороний месяц, когда оставляют ненцы стоянки зимних кочевий в урманах и уходят со своими стадами оленей за тысячи верст на Север, за Обскую губу, на Ямал.
Еще в конце прошлой недели пересекли губу и ушли за Щучью реку последние оленьи стада и упряжки рода Натю Сэротэтто. Ненцы перекочевывали по ягельным пастбищам в глубь полуострова. Надо было торопиться догнать их, и урядник заставлял бедняка ненца безудержно гнать оленей, сокращая стоянки для отдыха и кормежки измученных животных.
Четверка оленей была у ненца всем его стадом. Он не мог с нею кочевать по тысячеверстным просторам ямальской тундры за многооленными сородичами. Для бедняка его четверка оленей была, как костыль для хромого нищего. Ненец проклинал урядника, проклинал свою беду. Но голубая гербовая бумага манила обдорского полицейского царской наградой, и ему не было дела до горя ненца. На вторые сутки урядник догнал стада рода Сэротэтто. Иньки и пастухи Натю были испуганы внезапным появлением царского человека. Они чувствовали беду. Старик Сэротэтто терялся в догадках.
— Здравствуй, Натю! Как здоровы твои олени? Здоров ли ты сам? — приветствовал приехавший старшину рода.
— Здравствуй и ты. Мои олени рады хорошему ягелю. Здоров и я, — обычно ответил на обычное приветствие Натю и так же привычно осведомился: — Зачем приехал в Ямальскую тундру?
Урядник уклонился от немедленного ответа.
Сидя на почетном месте в чуме старшины рода, он с самодовольством наблюдал, как испуганные иньки Натю метались от нарт к чуму, таская для него угощения. И только плотно закусив и изрядно выпив, он объявил Натю о царской бумаге.
Старик не понимал, что такое выставка. Он понял только, что это небывалой ясак, новый неслыханный в тундре побор живыми людьми и оленями. Ошеломленный, он растерянно сел на шкуру у костра.
Никто из его рода никогда не уезжал из тундры. Ненцы слыхали от купцов о богатых русских городах, о громадных каменных чумах и о чудесной железной дороге за Каменным Поясом. Они готовы были часами слушать рассказы о далеких странах, об удивительных машинах, но никогда не завидовали неведомой им чужой жизни, никогда не стремились к хваленым городам.
Урядник прервал горестное оцепенение Сэротэтто:
— Натю! Ты лучший старшина на Ямале, потому я и приехал к тебе. Тебе надо не горевать, а радоваться, что великий русский царь увидит в своем городе человека твоего рода. Ты не понимаешь своей выгоды!
Похвала урядника понравилась Натю Сэротэтто. Он перевел взгляд своих блеклых глаз от углей костра на лицо урядника. У того кончики закрученных рыжих усов поднялись в улыбке над багровыми яблоками щек, а глаза в отсвете костра пронзительно сверкали.
«Как рысь», — подумал Натю и забыл урядникову похвалу.
Рыжие усы зашевелились, и вкрадчиво-миролюбивый голос урядника вновь дошел до слуха старшины:
— Тобольский князь уважает тебя. Он тамгу свою на бумагу клал. Я бы мог к другому старшине поехать, и никто бы не подумал отказаться от приглашения государя. Когда человек твой вернется из Москвы, род твой прославится на весь Ямал. Говорить будут и петь будут, что гостил самоед из рода Натю Сэротэтто у самого русского великого царя в его большом богатом каменном городе. Почет тебе будет от всех старшин. Подумай, кого посылать, и к утру снаряди все, как сказано в бумаге.
Урядник был уверен в неотразимости своих хитрых уговоров, в силе лести. Ему не выгодно было затевать ссору с насторожившимся старшиной здесь в далекой тундре. И потому урядник всячески нахваливал старшину и вкрадчиво улыбался.
Но Натю Сэротэтто разгадал лживую лесть урядника. За вкрадчивыми уговорами он чувствовал обман.
Много раз он и его сородичи были жестоко обмануты купцами и миссионерами, рыскавшими по тундре. Натю ухватился за слова, что урядник мог бы поехать к другим старшинам с царской бумагой. И хотя Натю не хотелось ссориться с урядником, он миролюбиво стал упрашивать его:
— Я положил царю ясак за весь мой род. Я почитаю великого русского царя и тебя, как большого его человека в Ямальской тундре. Но род мой невелик. Сам я стар, не могу поехать к русскому царю. Богатых людей в моем роду мало, а бедного нехорошо посылать. Лучше взять тебе людей из другого рода. У Тяку Хороля род больше и богаче. Ему не так трудно отпустить одного ненача. А то старшины на меня сердиться будут. Скажут: род Натю мал, почему не от нас послали хасово в гости к русскому царю? Возьми людей из большого рода — царю будет больше почета. А я прикажу моим хасово, и они принесут тебе в подарок по лучшей песцовой шкурке и увезут тебя к Хоролю на самых быстрых оленях.
Соблазн был велик.
«Тундра безглаза и молчалива — никто не узнает о богатых подарках. Взять меха и догнать у Яррото самоедов другого рода», — урядник даже привстал от заманчиво блеснувшей мысли. Но, вспомнив, что у него нет лишнего времени, и поняв, что дорогие подарки ускользают от него, с озлоблением плюнул на тлеющие угли костра.
Легкий пепел вскинулся и осыпался на Натю оскорблением его чуму, его огню. Старик вздрогнул.
Грубо, без льстивой улыбки, урядник теперь угрожал старшине:
— Натю, ты забыл, что самоеды присягали русскому царю, пили с золота святую воду! Я скажу князю в Тобольске, что Натю Сэротэтто стал худым самоедом, плохим старшиной!.. Зимой в Обдорске ты будешь класть царю ясак. Тобольский князь прикажет за твою неверность присяге взять с твоего рода два ясака! Если к утру ты не дашь человека — так и будет!
Испуганный старый Натю разослал своих пастухов во все концы ягельного пастбища — собрать к его чуму ненцев рода Сэротэтто. К ночи пригнала на легких нартах к чуму Натю добрая половина встревоженных сородичей.
— Хасеу! — обратился к сородичам угрюмый старшина. — Хасеу! Великое горе послал на наш род светлый великий Тявуй Нум! Мы разгневали его, и он отвернулся от нас, оставил беззащитными наших оленей и народ свой. Лежит в моем чуме вислоухий варнак урядник. Он наугощался у меня, напился моей водки и сказал, что приказал царь взять из тундры и привезти в его царев город чум с народом, пригнать оленей и доставить дорогие меха, чтобы иньки шили на царевых гостей наши ненецкие одежды. Обещает царь с того, кто поедет, не брать ясака и продержать в своем городе ты иры, сову иры и ненянг иры. Вот, хасеу, какая большая беда догнала нас!
Надрывный протяжный стон закачался над тундрой, над тысячеголовым оленьим стадом и ненецкими чумами. Каждый думал, что горе настигло именно его, что это он разгневал чем-то великого Нума. Стон народа перешел в глухой ропот, словно вдали в море вздымались и обрушивались ледяные торосы. Ропот крепчал, и ненцы с криками надвинулись на старшину рода.
— Мы не поедем в царев город!
— Хасово! Складывать чумы! Надо гнать скорей стада на край ямальской тундры!
— К Ямал-хе! К нашей великой святыне...
— Мы положили царю ясак...
— Великий Ваули, научи нас уйти от беды!
— О-ой!
— Беда догонит нас по следам наших стад!
— Натю! Натю, почему ты, мудрый и старейший, не упросил этого царского человека не делать горя нашему роду?
— У злого злое сердце...
— О-ой!
— Никто не хочет оставлять своего рода. Натю, ты слышишь? Никто!
— Пусть едет обратно варнак урядник по следам своим в Салехард!
— Ваули!.. О-ой!
Сэротэтто молчал. Надо было дать народу выкричать свою ненависть, вылить в просторы тундры вековую, но бессильную озлобленность сородичей, дать им время свыкнуться с неизбежностью горя.
Сэротэтто думал, кого отдать уряднику, и не мог ни на ком остановить свой выбор.
Всю ночь думали у тлеющих костров его сородичи, затихшие после вспышки гнева, кому из них выпадет на долю проститься утром с родной тундрой. Всю ночь плакали ненецкие иньки. Тоскливо выли собаки.
К утру приехал на кочевье, извещенный о царской бумаге шаман Мандыр Тибичи. Он посоветовал отдать уряднику сородича-бедняка:
— Потеря бедного будет не так обидна и тягостна.
Сэротэтто обрадовался.
— Отдать надо Сяско! Я за него и его ачекана уже два ясака царю клал. У него десяток олешек, и он тащится за родом, как израненный волком олень за здоровым стадом.
Старейшие рода согласились, что ничего мудрее нельзя придумать.
— Пусть едет Сяско и его семья. Такова воля Великого Нума! — сказал шаман ненцам.
— Пусть едет Сяско! Его горе будет меньше. У него мало оленей.
— Он ничего не оставляет в тундре.
— Ему легче перенести горе.
— Он лучший плясун рода. Он покажет наши пляски царю.
Пусть едет Сяско! — кричали сородичи, у которых были тысячные стада оленей, богатые чумы, праздничные хоры.
Сяско стерег стадо Сэротэтто. За ним сгоняли и привезли к чуму старшины. Не глядя в глаза Сяско, Натю сказал ему:
— Сяско, русский царь прислал в тундру своего человека. Царь зовет из моего рода приехать к нему в гости в его большой город одного доброго хасово со всей его семьей и оленями, показаться царю и русским людям. Татибей Мандыр Тибичи спрашивал богов — кому ехать в царев город? Боги ответили: ехать Сяско! Старейшие хасово рода и я покорны выбору богов, и ты завтра утром поедешь с царевым человеком. Мы дадим тебе оленей, новый чум, лучшие одежды и много еды. Ты не будешь бедным ненцем. Царь не возьмет с тебя и твоего ачекана даже ясака. Собирайся!
Похолодев, Сяско обвел непонимающим взглядом лица своих сородичей. Он не встретил ни одного прямого ответного взгляда. Потупя головы, они смотрели на истоптанный мох под ногами.
Сяско понял приговор своих сородичей. Он упал на родную землю, захватил в горсти мерзлый мох и глухо застонал.
Сяско снарядили четыре нарты. Дали новый чум, новые одежды для всей семьи. На одну из грузовых нарт взвалили тушу оленьего мяса, много вяленой рыбы, хлеба и муки, рыбьего жира и других продуктов. На другие нарты нанесли дорогие меха песца, горностая, черно-бурых лисиц, белок, шкур оленей, пешки и неплюя; укладывали моржевые клыки и куски мамонтовой кости для резьбы, связки шитвенных сухожилий.
Сородичи несли всяческое добро на нарты Сяско молча, без сожаления, желая задобрить его, утешить. Он видел, как много добра отдавали ему, так много, что Сяско не накопить бы столько за всю свою жизнь.
Жена его Пайга и дочка Натю, то улыбаясь, то плача, бродили в новых красивых одеждах между нартами сородичей, прощаясь с иньками Натю и подругами. Они были и рады неожиданному богатству и опечалены расставанием. Только, кажется, не горевал сынишка Сяско — Мач, любуясь и хвастаясь новым ножом. Сам Сяско, отупев от горя, смотрел на неожиданно свалившееся богатство безрадостно, с неприязнью.
Когда привели и впрягли в нарты сытых ездовых оленей и среди них, для нарты Сяско, четырех празднично-белых и дали ему в руки новый гибкий тюр, Сяско понял, что все это не дурной сон, а горестная явь. Он должен был покинуть родную тундру. Безбрежная, однообразно серая, но так любимая сердцу, она прощально качнулась в заслезившихся глазах Сяско.
Пайга и Недо, плача, валялись у своего старого драного чума. Только Мач, стоя у поезда снаряженных нарт, сухими блестящими глазами неотрывно смотрел на стада оленей, словно хотел запечатлеть их в своей памяти на всю жизнь.
Из чума старшины вышел хмельной урядник. Сяско молча упал на колени и грустными глазами обвел своих сородичей. Они молчали.
Натю Сэротэтто подошел к Сяско и сказал:
— Да будет путь твой легок, как легок полет облаков на небе.
Это напутствие показалось Сяско насмешкой, и он не ответил старшине ни слова.
Пайга, Недо и Мач уселись на задние нарты. Урядник влез на первую.
Сяско, схватив тюр и возжу, вскочил на нарту и озлобленно гикнул. Сытые ездовые олени рванулись. Богатые, но печальные упряжки скользнули с холма в далекий неведомый путь.
Сяско не оглянулся. Позади остались, как чужие, виновато молчаливые сородичи. Оживавшая весенняя тундра прорастала новыми мхами и травами. Навстречу упряжкам шли с юга косяки гусей. Где-то далеко, там, откуда летели крикливые веселые птицы, лежит чужая земля.
За спиною Сяско, пьяно мотаясь, сидел довольный урядник.
Далекий непривычный путь измучил ненцев и их животных. Они были, как дети, опасливо насторожены и одновременно любопытны ко всему новому и невиданному. Огромный чужой мир раскрывался перед ними стремительно, ослепляюще. Будучи не объяснен никем, он часто пугал их и подавлял, держал в непрерывном напряжении и возбуждении.
Едва успев прийти в себя от путешествия на барже, ненцы испытали потрясающий ужас, когда их и оленей погрузили на железнодорожные платформы.
С боязливым изумлением ненцы осмотрели огромные «нарты» на колесах, теряясь в догадках, кто повезет такую железную тяжесть?
Ночью они увидели надвигавшееся на них чудовище в клубах дыма и пара, ослепительно сверкавшее огромными глазищами. Чудовище с оглушительным ревом, лязгом и скрежетом ударилось об их платформу. Цепенея от ужаса, ненцы зарылись под шкуры, под мешки, цепляясь друг за друга. Это был сам На-а-дьявол, пришедший за Сяско, чтобы утащить его в свой огненный чум под землею...
Перепуганный Сяско забыл о своих оленях, не слышал их истошного хорканья. Животные в судорожной дрожи валились друг на друга. Белый праздничный сильный хор рванулся с ременного тундзяна и в упругом отчаянном прыжке взвился над загородкой платформы. Он рухнул на откос и с переломанными ногами скатился по насыпи, уткнувшись ветвистыми рогами в топкую жижу болота...
Сяско не видел гибели прекрасного оленя. До утра он, Пайга и дети лежали в беспамятстве. Они пришли в себя, когда их железная нарта между другими красными чумами на колесах уже давно громыхала на запад от Каменного Пояса. Остекляневшими глазами ненцы смотрели на несущиеся мимо леса, деревни и озера.
Ни животные, ни люди не могли несколько дней есть от пережитого ужаса. Как дети на ощупь познают опаляющую силу огня, так познавали люди почти первобытной тундры новый чужой им мир. Но спокойное поведение русских в привычной им обстановке успокоило в конце концов и ненцев. Осталось только чувство непроходящей робости и боязливого изумления перед удивительной жизнью на этой чужой земле, перед поразительными выдумками и хитростью русских людей.
Но как ни устали простодушные северяне изумляться чужой жизни, сколько ни привыкали к чудесным неожиданностям, Москва вновь ошеломила их необозримым скоплением громадных каменных чумов и неисчислимым множеством людей. Они были поражены нескончаемостью каменных дорог, несчетным количеством звезд, подвешенных на столбах и сверкавших в окнах домов.
Семья Сяско прошла по шумным и ярким вечерним улицам Москвы, как во сне. Ненцы были подавлены громадностью города русского царя. У Сяско не хватало ни мыслей, ни счета, чтоб понять и осмыслить все окружающее.
Сопровождавший ненецкую семью тобольский полицейский сдал живые экспонаты Севера под расписку выставочной администрации.
На выставочной территории северянам указали место стоянки, где они должны были поставить свой чум. Это была небольшая лужайка посреди сосновой рощицы.
Весь вечер Пайга и Недо провели за установкой и устройством чума. Вяло и без охоты они делали обычное для них дело. Работа, которая в тундре требовала не более получаса, не спорилась. Шкуры сваливались с шестов, не затягивались узлы ссохшихся ременных вязок. Куда-то задевалась шкура для двери. Пайга расколола котел для варки чая.
Сяско и Мач отпустили оленей в приготовленный загон-вольер и не знали, чем заняться. Они попытались найти в рощице хворост для костра, но она была чиста. Они вернулись к чуму и в угрюмом молчании сели на нарты.
Олени, привыкшие к чистому влажному воздуху тундры, чихали от пыли московских улиц. После полумесячного дрожания на платформе, почувствовав под ногами твердую землю, измученные животные валились и словно околевали. Иные лежа жадно хватали и выдирали с корнями чахлую траву лужайки. Жалобно скулила и тявкала любимица Мача лайка Хад.
Ночь в новом необжитом чуме без привычного костра ненцы провели без сна, в тревожной дреме, в тяжелых горестных думах.
Утром пришел какой-то человек и, как хозяин, вошел в чум, не приветствуя Сяско. Острым пронзительным взглядом он молча осмотрел чум, перетрогал мешки, уложенные по бокам чума, прошел к синикую и скинул шкуру, под которой лежали семейные сядаи.
Сяско рассердился и хотел уже было прикрикнуть и выгнать из чума нахального гостя, но тот неожиданно сам закричал по-ненецки на Сяско:
— А где у тебя чайный котел? Почему взяли мало вяленой рыбы? Почему не ставишь в синикуй икону Миколы и не стелишь шкуру белого медведя? — Придирался ко всякому мелочному непорядку, словно век жил в тундре.
Сяско опешил и растерялся от чистого ненецкого говора и хозяйственной строгости гостя, от его знания ненецкой жизни и всех ее порядков. Сяско потерял голос и только робко пролепетал, что котел расколола его инька.
Строгий человек велел показать ему привезенные меха, оленьи шкуры и весь поделочный материал. Одну шкурку черно-бурой лисицы он взял.
— За нее тебе дадут новый котел, будут привозить хворост, мох и воду.
Ненец не понял, как это можно за хворост и воду, которые в тундре ничего не стоят, брать у него дорогою шкуру, но человек, выйдя из чума, снова закричал на Сяско, чтоб он установил нарты по бокам чума, вывесил рыболовные снасти и принадлежности охоты.
— Когда будут приходить к твоему чуму русские люди, встречай их, как гостей. Они хотят видеть, как ты живешь, и как работаешь. Сам ты и твой сын делайте костяные ножи и рыболовную снасть. Жена и дочь пусть шьют гуси и нарядные дорогие ягушки. Вас привезли сюда не спать, а работать! Слушайтесь этого человека, его зовут Кондрат, — начальник указал на пришедшего с ним выставочного служителя и ушел.
Кондрат пытался объяснить ненцам, что приходивший господин большой начальник — заведующий отделом всех северных инородцев на выставке, но по незнанию языка это ему удалось плохо.
Сяско сел на нарту и отдался тоскливому раздумью. В ушедшем человеке он почувствовал своего нового хозяина. И здесь, с привезенным им богатством, Сяско все такой же бедняк, как и в тундре. Чум, все добро и олени — чужие, этого начальника, и сам Сяско его работник.
Днем к чуму привезли хворост, котел и мох для оленей. Кондрат принес ситцевые рубахи и кресты на веревочках, знаками показав, что рубахи и кресты надо одеть сейчас же. На столбик у кромки песчаной дорожки он прибил широкую исписанную дощечку. На ней было четким красным шрифтом написано:
«Самоеды. Дикий народ, кочующий на Ямале. Охотно вступают в православную веру, но по дикости своей хранят в чумах и своих идолов. Довольны порядками, установленными русскими на Севере, и любят русского царя. На выставку приехала богатая семья Сяско Сэротэтто. В тундре у него свыше 2000 оленей».
Мач и Недо побежали посмотреть на прибитую дощечку. Слезящимися трахомными глазками дети смотрели на красные строчки. Мач, ковырнув ногтем краску, сказал знающим тоном своей сестренке:
— Кровь!
Дети вернулись к чуму надевать впервые в жизни дешевенькие ситцевые рубахи, посланные новым хозяином. Одеть рубахи было любопытно и ново, и дети смеялись и радовались.
Сторож Кондрат с трудом по складам прочел надпись на дощечке и, тяжело вздохнув, посмотрел на чудных «инородцев»:
— Какого только народу нет в нашей матушке-Расее. А вот только как же это — написано тут, что самоеды эти православные, а икону да кресты заведующий здесь им дал? Обзабылись, что ли, из дома взять?
Никто не рассеял недоумения старика Кондрата, так же как и никто не прочел Сяско надпись на дощечке о том, что он богат и любит русского царя.
Тысячеголосым многоязычным людским говором, криком и ревом животных и птиц просыпалась каждое утро огромная территория выставки. Разноплеменные народы, привезенные со всех концов империи, разодетые, как и семья Сяско, в лучшие национальные одежды, воспроизводили перед толпами зрителей свою жизнь, свой труд, пели песни и играли на своих национальных музыкальных инструментах. То это были угрюмые, суровые северяне, с их серыми глазами и тягучим говором, приглушенным, как шум таежных лесов, то звонкоголосые смуглолицые южане с черными блестящими глазами, в легких цветных тканях. Перед посетителями выставки открывалась поражающая причудливостью красок и звуков грандиозная экзотическая картина. Народы необозримой державы, собранные на клочке московской земли, являли собой многоликую и многоязыкую и, как казалось, веселую и праздничную великодержавную Русь.
Однако так это казалось только зрителям.
Для Сяско и его семьи дни на выставке текли тоскливо и безрадостно. Ненцам не надо было, как в тундре, кочевать, пасти оленей, добывать зверя и рыбу, собирать топливо. Сами собой отпали десятки мелочных повседневных забот. Суровый, тяжелый, но привычный труд был потерян. Осталась ненавистная работа на нового хозяина.
Пайга и Недо сидели за шитьем малиц, ягушек и кисов, кропотливо набирая чудесные узоры из неплюя и цветных лоскутьев. Они не знали, для кого шьют эти красивые одежды, как не знал и Сяско, для кого он выделывает из моржовой кости новый нож.
Ночи в тундре располагали к отдыху, дни приносили привычные заботы. Здесь дни и ночи были непрерываемой горькой думой и унижением.
Северные животные, исхудавшие в дороге, не поправлялись в тесном, как клетка, загоне. Сухие мхи, блеклые травы, мутная теплая вода не привлекали животных. Едва притронувшись к ним, они понуро отходили прочь. Мускулы, лишенные привычных движений, слабели, олени становились вялыми и редко вставали с лежки, даже при приближении чужих людей. Они теряли живой блеск глаз и свежесть шерсти. Животные скучали о мягких влажных мхах, о холодной воде северных рек и озер, о просторах и ветрах ямальской тундры.
Целыми днями Сяско не слышал обычного в тундре хорканья животных. В бессонные ночи он испуганно выскакивал из чума к загону и тревожным пристальным взглядом смотрел на неподвижных животных — не пропали ли?
Для развлечения зрителей Мач иногда стрелял в мету из лука. За поразительную меткость ему из публики бросали мелкие монеты, пряники и дешевые сласти.
Кондрат подводил посетителей к чуму и показывал его внутреннее убранство. Из рук Пайги и Недо он брал их шитье, и зрители удивлялись красоте и чистоте работы, ниткам из сухожилий и иглам из кости и рыбьих ребер. Разодетые барыни с брезгливостью смотрели на северян и боялись прикоснуться руками или платьями к чему-либо в чуме. Барчуки, высовывая языки, дразнили Мача и Недо, дергали их за косички.
Особенно развязные и нахальные посетители лезли в чум, заглядывали в котлы над костром, пытались поднять шкуру, под которой лежали семейные божки. Тогда Сяско, забыв о наказе хозяина, выкрикивал единственные русские слова, которым его научили русские купцы, приезжавшие в тундру. Это были слова изощренной похабной брани. Чаще всего, наглый, нахальный посетитель злобно отвечал Сяско теми же бесстыдными ругательствами и с угрозами уходил из чума. Сяско возвращался в чум, садился к костру и долго плевался.
Изредка Кондрат упрашивал Сяско спеть. Кондрат видел мучительную жизнь семьи Сяско, сочувствовал ему и заставлял его петь, не столько выполняя приказание «хозяина», сколько желая облегчить горестную долю «инородца». По себе он знал, что скрашивает как-то песня людское горе, словно беседа с добрым задушевным другом.
И Сяско пел тем охотнее, чем печальнее, безотраднее были его думы. В песне он жаловался своим далеким сородичам, как тягостно ему жить, как беспросветно и тоскливо текут его дни. Он пел о том, о чем думал.
Добрый плибем-бэрти [21] дал ненцам много пешек.
Тын сармик [22] — священный зверь — щадит стада и не берет много олешек.
Пешки резвятся, а ненцы радуются.
Только нечему радоваться Сяско.
Высоко в небе поют жаворонки.
А перед нартами перелетают красногрудые снегири.
Гудит в тундре комариный месяц.
Хасово бьют жирную птицу и сыто едят.
Сыты и олени.
Придет осетровый месяц — хасово запасут себе рыбы.
Набьют в море нерпы и зайцев, натопят жиру.
А Сяско разгневал сильного, светлого Нума —
Сидит без своей работы, и ждет его голодная зима.
Идет жизнь Сяско, как Большой темный месяц.
Сяско плохо жить, устал он жить в городе царя.
Над тундрой сияет нескончаемый день,
А здесь по ночам хитрые русские зажигают сполохи,
Пускают в небо огненных змей и звезды.
Они взлетают в небо и грохают, как кремневое ружье великого Ваули.
Пусть добрый Нум скорее возьмет меня обратно в родную тундру.
Я принесу ему в жертву самого крепкого оленя из своего небольшого стада.
Иногда пела Пайга. Она скучала о холоде тундры:
Вдоль берегов Ямала
Плывут льды.
От льдов над тундрой
Горят сполохи.
Сполохи горят,
Но не греют.
Совик у меня в инее.
У оленей в ноздрях лед.
Везде голубые снега.
Кругом ямальская тундра.
Зрители смеялись над песнями ненцев, не понимая тоски и горя, вложенных в эти песни.
Однажды к чуму Сяско пришел вместе с Кондратом высокий худой человек. Он был в широкополой светло-коричневой шляпе, беспоясной длинной рубахе со светлым в крапинку платком, повязанным вокруг ворота. Глубоко запавшие глаза его были грустны. Но при виде выбежавших из чума детей эти глаза залучились приветливостью, а лицо осветилось улыбкой.
— Хуркантола ямб опой луце! Хунтер харю! Хунтер харю! — кричали дети, прыгая около чума, но остерегаясь близко подойти к пришедшему.
— Здравствуйте! — сказал он и протянул им свою узкую руку,
— Ани торово!
Они впервые услышали здесь понятное им русское приветствие, и между маленькими северянами и Журавлем, как прозвали они русского, сразу же установилась теплая дружба.
Недо приковала к себе его особое внимание. Ее красивая одежда поразила его. На ней была ягушка, покрытая затейливыми узорами из полосок меха, нашитых на красном сукне, с пышной опушкой из песцовых шкурок и хвостов. Пояс с четким «ласточкиным» узором из белой и черной пешки, с огромной начищенной медной пряжкой в виде спирали, ярко выделялся на меху ягушки. Где-то под ягушкой позванивали медные побрякушки украшений. Из-под опушенного соболем капора выглядывали смущенные, но любопытные черные глазенки.
Журавль принес с собой небольшой кожаный чемодан и этюдный треног. Это был скульптор. Кондрат называл его господином Валецким. Треног и чемодан он положил на нарту.
Чемодан был покрыт невиданной Мачем кожей, и мальчик начал ногтем пробовать ее добротность. Валецкий отвел руку Мача и, улыбнувшись, покачал головой: «Нельзя так». Мальчик занялся никелированной ручкой чемодана.
Валецкий внимательно вглядывался в лица детей. Он дал им по шоколадной конфете. Дети с интересом стали разглядывать яркие картинки оберток. Скульптор неожиданно взял конфету из рук Недо и сделал вид, что хочет положить ее обратно в карман. Недо растерянно взглянула на конфету в руках брата и чуть не заплакала.
Валецкий развернул конфету и сунул ее в раскрытый рот девочки. Не закрывая рта, она стояла перед скульптором. По мере того как таяла конфета, таяла на лице Недо обида, и ее личико медленно расплывалось в довольной улыбке.
Был доволен и Валецкий. Грубое, смуглое лицо девочки приобретало в улыбке своеобразную красоту и привлекательность.
Скульптор торопливо раскинул треног, укрепил на нем деревянный диск и выложил несколько стек. Неду он посадил на нарту, знаками показал ей, чтобы она сняла капор, и приступил к работе.
На диске быстро наросла глиняная горка телесного цвета. Валецкий оболванил ее. Под смелыми движениями его рук начали определяться грубые очертания головы. Валецкий стал работать с глубоким сосредоточением, но медленно. Натура была нова. Нужно было верно схватить типичность формы: скуластость, низкий лоб, узкие щелки глаз.
Над оболваненной формой то мелькала стека, снимая или наращивая глину, то, словно гипнотизируя, Валецкий энергичными движениями пальцев проводил по грубому, неоформившемуся лицу. Эластичная глина была податлива, и в скульптуре все явственнее выступала характерность типа северной натурщицы.
С изумлением смотрел на работу Валецкого Мач. Под умелыми и быстрыми руками русского он видел рождение человеческой головы. Его поражало умение так лепить человека.
В тундре Мач видел, как выделывали деревянных богов топором и ножом. Они не казались ему безобразными. Они были богами, имевшими добрую или злую волю, независимо от их сходства с человеком. Их безобразность и уродливость даже словно увеличивали их божественное отличие от человека, силу и волю над ним. А этот смешной и добрый русский дядя делает бога красивого, похожего на ненца, как бог Сэру-Ирику, живущий на Белом Острове. Такому богу не страшно молиться. Он будет, наверное, добрее всех богов тундры.
Скульптор работает с увлечением. Никогда еще он не встречал столь волнующей по своей первобытной простоте натуры. Свежо и наивно-выразительно было лицо этого северного ребенка. Валецкий не замечал течения времени, жестами упрашивал Недо сидеть, не шевелясь на нарте. Только тень, упавшая на лицо Недо, заставила его с сожалением вспомнить о наступившем вечере. Распростившись со своими маленькими друзьями, скульптор ушел.
Он стал приходить и работать каждый день, поражая северян своим мастерством делать красивых ненцев. Место Недо заняла Пайга, а потом Мач и сам Сяско. Скульптора приветливо встречали и провожали. Он ничего не брал у ненцев, не кричал на них. С детьми был добр и ласков. Сяско осмелился даже назвать его юро Валески. К нему привыкли, как к Кондрату.
Посетители выставки проходили перед чумом Сяско нескончаемой чередой. Ненцам даже в Салехарде никогда не доводилось видеть такое множество народа, столько богатых и забавно разодетых людей. Первое время северяне с любопытством разглядывали своих зрителей, их необычное обличье.
Пайгу и Недо особенно поражали женские наряды. Изумленно глядели они на пышно одетых, важно проплывающих дам из столичной и московской знати, расфранченных помещиц и вырядившихся в пух и прах купчих. Их наряды были из облачно легких шелков и кружев или тяжелого бархата и атласа. На головах громоздились причудливые шляпы и чепцы, изукрашенные цветами, лентами, яркими птичьими перьями. В ушах, на шее и груди, на руках сверкали и радужно переливались чудесные каменья. С плеч ниспадали собольи, песцовые иди горностаевые накидки и горжетки.
Впервые увидев на плечах богатых модниц шкурки зверей родного края, Недо с обидой закричала:
— Отец, это наши меха! Зачем ты отдал им наши меха?
Сяско не ответил Недо. Ненецким инькам и дочерям не полагается соваться в мужские дела.
Проводив угрюмым недобрым взглядом разряженных барынь, Сяско пытался рассказать Кондрату, как бессовестно выменивают на Севере у ненцев эти дорогие меха русские купцы. Для наглядности он выложил на поляне перед Кондратом несколько разных добротных шкурок, как это делают ненцы на зимнем торге в Салехарде. Зайдя перед шкурками со стороны Кондрата, он изображал ругающегося купца. С силой выбывал из шкурок клочья шерсти, плевал на мездру, пинал шкурки, охаивая товар ненца. Потом начинал выкладывать против каждой шкурки на обмен свои товары. Подручными материалами Сяско условно изображал эти товары, приговаривая названия и свою их оценку!
— Хлеб! О-ой! Мало хлеба... Чай! Мало чая, мало... Чего не кладешь сахар, хоть бы ребятам. Мука! Пошто такая горькая? О-ой! Прибавь махорки по листочку... Веревка! О-ой, гнилая веревка! Не терпит веревка! Пошто даешь мало пороха да дроби? Чем буду зверя бить?.. Шкурки богатые — клади коровьего масла...
Кондрат вначале улыбался, глядя, как Сяско изображает торг с купцом, но по мере того, как возгласы ненца становились все горестнее и злее, служитель все более мрачнел, ясно себе представляя, как объегоривал купец простодушного «инородца». А Сяско, меж тем, ползал за купцом, униженно его упрашивая:
— О-ой, Никитка, обижаешь Сяско. Ну, дай хоть еще пачку спичек, а! Дай горсточку бисера моей иньке.
Купец сунул ненцу шкалик водки, и Сяско, вожделенно глядя на шкалик, запрокинув голову, зачмокал губами. Оторвав шкалик от губ, он кричал уходящему купцу вдогонку:
— Никитка! Варнак Никитка! Пошто мешал водку с водой? Худая водка! Давай шкурки обратно! О-ой, варнак!..
С озлоблением швырнув баклушки на песчаную аллею вслед купцу, Сяско внезапно умолк и поспешно уселся за работу на нарты, исподлобья взглядывая на дорожку.
С группой важных гостей к чуму ненцев подходил начальник. Кондрат склонился в почтительном поклоне.
Гости оживленно обсуждали шумный успех московской выставки, ее громкое эхо далеко за рубежами империи. Громче всех разглагольствовал тучный, рослый господин с рачьими глазами на безбровом лице. Воздев выхоленную руку, он восторженно гудел:
— Господа! О чем говорить, господа? Разве вы не видите — стоило лишь Москве послать свой громогласный клич всему нашему народу, как со всех русских земель явились люди православные ударить ей челом, стать под монаршую десницу нашего всеславного государя-императора! Даже приперлись эти чумазые чукчи. Хо-хо-хо!
— Самоеды, ваше превосходительство, — учтиво поправил начальник инородческого отдела.
— Э! — брезгливо выпятило губу его превосходительство. — Это не имеет значения.
— Не совсем так, — заметил гость с пышной седеющей шевелюрой, отрываясь от каких-то своих записей. — Эти самобытные народы имеют каждый свою многовековую историю, и здесь на выставке...
Рачьи глаза превосходительства скосились на говорившего.
— Вам, профессор, надлежало бы знать, что у народов, населяющих наше отечество, есть только одна история — история Российской империи! Да, да! Господин исправник, разъясните профессору основоположения нашего управления инородцами.
Сопровождавший его превосходительство дородный поп в шелковом фиолетовом подряснике пришел в исступленный восторг, обнаружив на шее Мача медный крест. Зажав крест в ладони, он вел мальчика на гаснике креста, как щенка на веревочке.
— Господа! У этих идолопоклонников наши христианские кресты! Глядите! — разжал он ладонь, обводя всех торжествующим взглядом. — О! Да объимем христианскими сердцами племена и народы, влекомые ко Христу.
Сяско угрюмо наблюдал за людьми, приведенными начальником. Не представляя себе, кто они, не понимая сути их разговора, он инстинктивно чувствовал к себе их недружелюбие, а во взгляде человека с рачьими глазами явно выраженное презрение.
Острая память ненца от слова до слова воскресила все сказанное ему старшиной рода в печальный день отъезда из тундры! Натю сказал ему тогда, что русский царь зовет из его рода к себе в гости в большой город одного доброго хасово со всей его семьей, показаться царю и русским людям. И вот он доживает в царевом городе скоро месяц, а не походит на то, что он гость. Никто не говорил с ним, как с гостем, не угощал доброй едой, не спрашивал, как живется ему в урманах на его родной реке Ярудее. Только от одного Кондрата слышал он добрые слова, да никак еще его не обидел юро Валеска. А все другие, что проходят перед его чумом, глядят на его семью, как на чучела, а начальник распоряжается его добром, как своим. Вот и сейчас хвастается он Сяскиными мехами, забирая себе за них деньги. А поп завладел богатой ягушкой, ладя унести ее даром. Сяско рассерженно ухватился за ягушку, и поп, поспешно сунув ненцу деньги, торопливо зашагал по аллее.
Проводив своих гостей, начальник вернулся к чуму.
— Сяско! — посмотрел он недобрым взглядом на ненца. — Сяско, если ты не отдашь денег, я не дам корма и воды для оленей, хвороста для твоего костра. Здесь не тундра — мох не растет под ногами. За мхом и хворостом люди ездят далеко на болота и в леса. Им надо дорого за это платить.
С нескрываемой озлобленностью Сяско ответил:
— Я целыми днями сижу без работы. Мои олени отвыкают от запряжки. Если такой дорогой твой гнилой мох и хворост — буду сам ездить за ними. Гонять к реке оленей может и Мач. На меха и одежды, которые ты продал, я прожил бы, в тундре сыто весь год, а здесь я сижу на вяленой рыбе, отощали и мои олени. Сяско больше не терпит! Отправь меня обратно в тундру! — неожиданно для себя выкрикнул ненец свое заветное желание.
Начальник захохотал и сказал, что сегодня он хорошо угостит Сяско. Кондрату он дал денег и велел купить водки.
К вечеру Кондрат принес вино, и Сяско с Пайгой перепились. В тяжелом опьянении они ползали всю ночь по лужайке и звали хозяина, кричали, чтоб он дал им еще огненной воды. Пайга визжала и хохотала. Сяско скверно ругался и грозил начальнику, что он запряжет оленей и уедет в тундру.
Обняв дрожащих и плачущих Неду и Мача, в мрачных раздумьях о людских судьбах сокрушенно вздыхал Кондрат.
Как ни был чужд семье ненцев край, в который их забросила судьба, сколь ни была велика тоска о тундре, однако все это не могло погасить любопытства и интереса северян к окружающему их новому миру. Особенно он привлекал к себе детей.
Вокруг чума за рощей неумолчно звенела жизнь, незнакомая им, и они с детской любознательностью стремились познать ее. Но Кондрат не пускал ребят отходить от чума, и чужой мир за рощей оставался недоступным и неразгаданным.
Валецкий заметил это неутоленное желание детей и с согласия Кондрата однажды повел их к расположенным невдалеке за рощей жилищам ойротов, казахов и узбеков. Когда они вернулись, их возбужденным горячим рассказам отцу и матери о виденном не было конца. Уступая настойчивой просьбе ребят, Валецкий вынужден был еще не раз совершать со своими маленькими друзьями небольшие экскурсии по выставке. Ему и самому доставлял удовольствие восторг детей.
Мечтой и страстью Мача стало увидеть весь этот необычный мир, который приоткрылся перед мальчиком в прогулках со скульптором. Мач осмелел и звал сестренку пойти одним и насмотреться на удивительных людей и их жизнь за пределами опостылевшей лужайки. Недо боялась. Тогда Мач сказал ей, что он убежит один.
На следующее утро, проснувшись, Недо не нашла брата рядом. На его месте у костра лежали лишь скомканная малица и кисы.
Мальчик не вернулся и к вечеру. Кондрат не мог его найти на выставке и на следующий день. Мач исчез, и семья Сяско с новым горем замкнулась в своем чуме.
Убежав из чума, мальчик, как зачарованный, бродил с толпами людей по огромной выставке. Он забыл о еде, о томившей его жажде. Перед его глазами открылся неведомый мир, населенный невиданными людьми и животными, расцвеченный красками, не знаемыми в тундре.
Двугорбый ревущий и плюющийся верблюд поверг маленького северянина в ужас. Спесивый, с красной длинной бородой и причудливым хвостом крикливый индюк рассмешил Мача до слез. В восторг привел мальчика стремительный танец лезгина с кинжалом. Его поразили знакомые по звуку, настойчивые, все учащающиеся удары в бубен, как при священной пляске шамана. Только перед глазами Мача носился по кругу не страшный лохматый татибей, а легкий, как ветер, стройный горец. Сверкавшие в его руках кинжалы, горячие взгляды темных, глубоко запавших глаз, порывистые движения, стремительный ритмичный бег по кругу заворожили мальчугана. Он стиснул рукоятку своего ножа и вместе с возбужденной искусным танцем толпой, в такт пляски хлопавшей в ладоши, выкрикивал какое-то непонятное ему слово «Асса!»
Вдруг толпа ринулась от танцевавшего горца и увлекла с собой Мача. Со всех сторон неслись крики:
— Царь! Царица!
Люди, теснясь и давя друг друга, напирали со всех сторон. Мальчик, отбиваясь от больно толкавших и наступавших на него ног, моментами терял над собой голубое пятно неба. Где-то близко раздавались окрики:
— Расступись! Осади!
Издали, нарастая, катилось волною «ура». Мач терял силы. Он задыхался от напора толпы. Единственной его мыслью было — вырваться из этого дьявольского месива мнущих его ног. Он пробовал кричать, но даже сам не расслышал своего отчаянного крика в реве толпы. Мача смяли. Обезумев от боли, от страха быть затоптанным, мальчик нащупал свой нож и начал направо и налево подкалывать топтавшие его ноги. От неожиданных ножевых ударов люди сбились в стороны, и освобожденный Мач выскочил на широкую песчаную дорожку.
На мгновение он замер от приступа нового страха: на него, в десятке шагов, надвигался проклятый обдорский урядник. Он вырядился в новый белый мундир, но мальчик узнал его по усам, по шапке с кокардой.
«Он опять ищет моего отца!..»
Оборванный, истерзанный с окровавленным ножом в руке, маленький ненец показался окружающим страшным злым уродом.
В толпе кто-то истерично и визгливо крикнул:
— Царя убивают!.. Караул!
И дикая паника охватила тысячи людей. Так же неожиданно, как выскочил на дорожку, Мач стремительно кинулся от урядника обратно в толпу.
Минуту тому назад оравшие «ура» люди с криками: «Караул!.. Убивают!..» — бежали лавиной прочь с выставки, давя друг друга. Над бегущими пронзительно верещали полицейские свистки.
С толпою на улицу был увлечен и испуганный Мач. Он не понимал происходившего, он только видел вокруг себя встревоженных людей. Ощущение какой-то беды заставило его остро вспомнить о родном чуме. Он выбрался из толпы и бросился бежать.
Но Мач не знал, где его чум, где выставка. Кругом были сотни деревянных и каменных чумов русского города. Мач в отчаянии бродил по улицам и звал отца, мать, сестренку, собаку. Никто ему не отзывался. Прохожие равнодушно проходили мимо.
Обессиленный Мач прикорнул у забора узкой улочки. Мягкие, материнские, ласковые руки сна обняли измученного мальчика.
Сон Мача был полон сказочных похождений. Все виденное днем переплелось по-иному. Мальчик бессвязно бормотал что-то, несуразно махал ручонками и дергал ногами. Сверкающим кинжалом, под гулкие возбуждающие удары в бубен, Мач носился в быстрой пляске перед своим ненецким народом... В стороне душили жирного оленя, и ненцы звали Мача есть лакомое горячее мясо. Но Мач хотел поразить свой род удивительной пляской. Он втыкал кинжал в землю и в вихре кружения вырывал его, подкидывал и с визгом ловил оскаленными зубами.
— Хо! Хо! — восторгались хасово.
В изнеможении Мач готов был уже упасть к туше оленя, но страшный рев раздался из урмана. Горбатый безрогий огромный олень мчался на Мача. На его спине между двумя горбами сидел свирепый урядник с рыжими усищами и целился в Мача из длинного, как погонный шест, ружья. Мальчик вскрикнул и проснулся.
Вокруг него стояли такие же, как и он, грязные малыши. Они хохотали и тормошили его, дергали за черные косички. Плохо сознавая, явь это или дурной сон, Мач вскочил и выхватил свой острый нож. Ребята шарахнулись от него. Увидев их испуг, он захохотал длинно и визгливо. Засмеялись и ребята. Они снова подошли к Мачу и миролюбиво протягивали руки. Спрятав нож, он улыбнулся чумазым сверстникам. Но вспомнив об отце, о чуме, о голоде, кинулся бежать. Не пробежав, однако, и десятка шагов, мальчик остановился и растерянно оглянулся на своих новых друзей. Он вернулся к ним и пытался объяснить свое горе.
Дети искали в его торопливом говоре понятные русские слова, догадывались, спорили:
— Стой, ребята, я понял, — выкрикнул один из них. — Он говорит «небе». Наверное, у него отец или мать умерли, он и говорит — на небе... А больше у него, наверное, никого нет — вот и блудит по городу.
— Ну-ка, спроси его.
— Нет, сперва надо узнать, как его зовут. Эй ты, как тебя зовут?
Мач не понял допроса. Он недоуменно, молча смотрел на спрашивавшего остроносого мальчишку.
— Как зовут тебя? Понял? Меня зовут Колька, его — Петька, его — Степка, его... — спрашивавший мальчик, называя товарищей, тыкал их пальцами в грудь. — А тебя как?
Мач понял и заулыбался:
— Мач... Мач...
— Мач! Мач! Мач! — закричали мальчуганы, обрадованные первой удачей расспроса. — Колька, давай спроси его теперь, чего он о небе говорит?
Мач, услышав свое имя и упоминание о матери (небе значило — мать), вновь заулыбался обступившим его ребятам.
Колька снова приступил к расспросам:
— Так тебя, значит, зовут Мач? Мачка. А на небе кто у тебе? На небе, — показал он ручонкой вверх. — Кто у тебя умер?
Мач понял, что Колька спрашивает его о матери, но он не знал, чего Кольке надо узнать о ней. Мать у него есть, но где она — он сам не знает, и Мач снова торопливо залопотал на непонятном ребятам языке, показывая рукой то в одну сторону, то в другую. Слезинки выкатились из уголков его глаз.
— Тайны небе.
Мальчик говорил, что есть у него мать, отец и сестра, но он не помнит, где они, он забыл, где они, он ищет их.
— Ребята, он говорит, что умерла у него Таня какая-то, а отца с матерью давно, видно, нет. Он говорит, что на небе тайна — ничего неизвестно. Выходит, что он круглый сирота теперь.
Так Колька стал переводчиком Мача. Когда в речи Мача не было слов, похожих на русские, Колька разговаривал с Мачем жестами.
Ребята потребовали, чтобы Колька узнал, хочет ли Мачка есть. Подавив ладошкой живот Мача и пожевав ртом, Колька спросил:
— Жрать хочешь?
Мач обрадованно закивал головой.
— Хочет! Хочет! — закричали ребята, и двое малышей кинулись в свои дворы.
Мач с жадностью ел принесенный хлеб, счастливо жмуря слезящиеся глаза. Еда и участие к нему крикливых ребятишек приглушили на время горе Мача. Он бегал с детьми, удивлялся их играм, откликался на новую свою кличку.
К вечеру друзья нашли Мачу в полуразрушенном сарае место для сна. Снова принесли куски хлеба. Дали рваный пиджак.
Оставшись один в своем новом жилище, мальчик со всей остротой затосковал и уснул, уронив голову на залитые слезами руки.
День за днем в забавных играх с ребятами тупела боль, уходило горе безродного одиночества. Мач обжился в сарае большого грязного двора. Укутавшись в необычную одежду и тоскливо засыпая, он повторял чудные слова: «беги, хватай, бей, скачи» и свое новое имя Мачка.
В конце третьей недели слух о Маче дошел до хозяина мелочной лавчонки. Он огорчил друзей Мача, высказав догадку, что чумазый Мачка, наверное, выставочный и что он его сдаст кому следует. Втайне он надеялся получить хорошую плату за найденного выставочного «инородца».
В ближайшее воскресенье он повел Мача на выставку. Дружелюбные сверстники с московской окраинной улицы далеко провожали своего друга.
Едва завидев ярко расцвеченную арку входа на выставку, мальчик вырвал руку у державшего его торговца и с радостно забившимся сердцем ринулся в калитку.
С криком: «Отец!.. Мать!..» — мальчик стремительно бежал по берегам искусственных прудков, сквозь тропические рощицы, натыкался на проволочные сетки вольеров, обегал юрты, белые хатки, падал, вскакивал и вновь бежал, сопровождаемый бранью выставочных служителей.
Слух его уловил тоскливый вой собаки, и Мач на мгновение остановился. Вой повторился. Лицо мальчика осветилось бурной радостью.
— Хад! Хад! — пронзительно выкрикнул Мач.
Его испугал этот тоскующий вой. «Как в тундре над умершим», — подумал мальчик. Но выбежав на лужайку, Мач увидел, что собака сидела перед отцом, задумавшимся над выделкой нового ножа, и мальчик отогнал от себя неприятную мысль. Все на лужайке было по-старому: стояли и лежали в загоне олени, через широко откинутый лаз в чуме были видны мать и сестренка.
Мач тихо свистнул. Хад в недоумении повернул голову, обрадованно завизжав, вмиг оказался возле своего маленького хозяина. Подпрыгивая и катаясь перед мальчиком, собака весело тявкала, и Мач забыл о ее тоскливом вое.
Играя с собакой, Мач, однако, с опаской поглядывал на отца. Он знал, что отец на него разгневан и будет ругать его. Но для сына и эта ругань была желанной, и мальчик с виноватой улыбкой остановился поодаль от отца.
— Я пришел, отец, — сказал он, посмотрев на лежащую рядом с отцом ременную вожжу.
Сяско не повернул даже головы к сыну и ничего ему не ответил. В глубокой задумчивости он смотрел на остро отточенное лезвие ножа.
«Отец не хочет говорить со мной, — с огорчением подумал мальчик. — Пусть бы уж лучше ударил, но он и не смотрит на меня».
Мач пошел в чум. Мать сидела, склонясь над работой. Она нашивала цветные полоски на подол гуся и, отведя руку с иглой в сторону, любовалась узором.
Недо, улыбаясь, смотрела на леденец, искрившийся в ее руке.
— Я пришел, мать, — сказал Мач, с завистью глядя на леденец в руке сестренки.
Ему ясно было, что конфету Недо дал опять Журавль, и мальчик огорчился, что он пробегал столько дней, а Недо, наверное, каждый день ела сладкий сахар. Мальчик обошел мать и шепнул за спиною сестренки:
— Недо, дай мне откусить. — Он уверен, что она даст ему сласти. Недо его очень любит.
Но сестренка не ответила ему. Словно и не слыша его просьбы, она любовалась красивой конфетой.
Сестренка молчит. Все они точно сговорились не отвечать ему. Только одна собака сидит у входа в чум и, сбочив голову, весело смотрит на Мача.
— Дай сахара! — настойчиво повторил Мач и, потеряв терпение, рванул из руки Недо соблазнительный леденец.
Что-то хрустнуло, и вместе с леденцом в руке мальчика оказалась вся кисть ручонки Недо, легкая и холодная, как лед.
Мальчик с ужасом взглянул на сестру, но она, чуть покачнувшись, продолжала улыбаться. Она даже не вскрикнула от боли.
— Держи руку! — испуганно пробормотал Мач и торопливо сунул руку сестры обратно в рукав ее ягушки. Но рука выпала из рукава и скатилась с колен Недо на шкуру перед костром. Пальцы все так же цепко держали красный леденец.
Мач, холодея от страха, придушенно крикнул матери, что он оборвал у Недо руку. Мать не ответила. Мач стал трясти ее за плечо. Она покачнулась и безмолвно и тяжело повалилась на него.
Мач кинулся из чума к отцу, хрипло крича, чтоб чуме на него повалилась мать и у костра лежит неживая рука Недо. Отец безучастно смотрел мимо сына. Мальчик схватил его руку, но в тот же миг отдернул свою ручонку. Рука отца, как и руки сестренки, была холодна и тверда.
Теряя силы, мальчик отбежал от отца к оленям. Они не кинулись к нему, стуча скрещивающимися ветвистыми рогами. Олени, не шевелясь, стояли и лежали с немигающими веками устремленных в пространство глаз. На рогах дальнего оленя, следя за мальчиком и готовясь улететь, встревоженно чирикал воробей.
— Илибем-бэрти!.. Илибем-бэрти!.. Почему олени не шевелятся? Почему они не бегут ко мне? Что ты сделал сними, Илибем-бэрти? — слов Мача не было слышно, только, дрожа и скашиваясь, шевелились губы.
Сознание его мутилось. Крадучись, он снова тихо подошел к чуму.
Спокойная, с неподвижным взглядом, все так же лежала у костра мать с иглой в руке. Улыбалась безрукая сестренка Недо.
Немигающими глазами Мач смотрел на оторванную руку Недо с ярким леденцом, лежавшую на шкуре у костра, и медленно пятился от чума. Запнувшись о погонный шест и в беспредельном ужасе дико вскрикивая: «На-а! На-а!» — мальчик кинулся прочь с лужайки.
Радостно повизгивая, за мальчиком бежала его лайка Хад.
На песчаной дорожке перед чумом Сяско Сэротэтто белел на столбике новенький транспарант: «Господ посетителей просят руками экспонаты не трогать».
В одном из славянских павильонов выставки было необычно многолюдно и шумно. На официальный раут по случаю монарших наград в связи с ярким успехом выставки собрались сотни высоких сановников империи и первосвященных отцов ее патриаршего престола, именитых дворян и блестящих аристократов, матерых купцов и пронырливых миссионеров.
Под сводами павильона звучала торжественная кантата: «Коль славен наш господь в Сионе...»
Награжденные принимали дань восторженных поздравлений. Среди удостоенных монаршими наградами были ревнители и северных окраин российского престола. Наместник Тобольского края за успокоение и умиротворение под русской короной инородцев Севера был пожалован большой золотой медалью; епископ Тобольский за труды по просвещению края, за ревностную заботу об обращении инородцев в православие — золотой медалью; заведующий Северным инородческим отделом за умелое устройство для обозрения публики быта и труда северных инородцев — большой серебряной медалью; березовский исправник за просвещенное содействие успеху выставки — серебряной медалью; обдорский урядник за деятельное содействие туземцам в приезде на выставку — бронзовой медалью; скульптор Валецкий за прекрасно исполненные манекены инородческого отдела выставки — похвальной грамотой.
Не были забыты и верноподданные «инородцы».
Старшину рода Сэротэтто на Ямале за верноподданические чувства и посылку на выставку богатой самоедской семьи жаловал царь большим своим портретом в золоченой раме; Сяско Сэротэтто, самоед с Ямала, за охотное совершение на выставку большого путешествия награждался иконой святого угодника-чудотворца Николая Мирликийского в серебряной ризе.
В списке награждений против фамилии Сяско Сэротэтто была сделана на поле приписка: «Ввиду бесследного исчезновения инородца Сяско с выставки в день раздачи наград, икона передана благочинному церкви Вознесения господня, воздвигнутой в память посещения всероссийской выставки Государем Императором».
Арка-павдей — Большой темный месяц, самое веселое время в тундре. Весело было в урманах и по реке Ярудею — вернулись с летних кочевок по Ямалу на свои зимние стойбища и ненцы рода Сэротэтто.
Ненцы положили царю годовой ясак и запаслись на Салехарде на торгах с хитрыми русскими купцами всяческим провиантом на новый долгий год. Смотря по удаче охоты на зверя, по улову дорогой рыбы — много ли, мало ли выпили огненной водки. В злом винном угаре переругали мошенников купцов.
Повеселели даже обездоленные ненцы-бедняки, не кочевавшие с родом по Ямалу. Вернулись богатые сородичи, и бедняки подолгу гостились в их чумах, наедались, а изредка и до беспамятства напивались. Получали от богатой родни подарки: то малицу, то кисы, то оленьи шкуры и забывали на время об ожидавшем их ядоме.
Играли свадьбы, торжественные и затейливые, с шуточными песнями и играми.
На Севере, за омертвевшим подо льдом Нял-паем, за Ямалом горели в небе сполохи. Величественные и прекрасные сиянья освещали тундру и урманы мерцающим тихим светом. Северные сиянья освещали и обширную лесную лужайку, на которой стояла занесенная снегом юрта. Никому она не принадлежала, никто в ней не жил, но не было веселее и оживленнее ни в одном чуме на Ярудее, чем в этой нежилой юрте. Построили ее ханты — пастухи богатых ненецких чумов. Это была плясовая народная юрта.
После обычных дневных зимних работ съезжались сюда молодые и старые хасово, свободные от пастьбы пастухи-ханты. Усаживались на закиданные ветками нары возле стен. Раскуривая трубки или нюхая растертый листовой табак, северяне тихо беседовали о новых нартах, о свадьбах, сыгранных и предстоящих, перекидывались шутками.
Так было и в морозный вечер незадолго до Яле-таралма-иры, — месяца поднятия солнца. Вскоре, как сошелся народ, всегда угрюмый Сезю неожиданно начал скороговоркой веселый хынопс.
Ходил жених по чуму, похаживал —
Видит невесту, а не подойти к ней:
Стоит на пути авка [32] , топчется на месте.
Жених зайдет справа — она хвостом вправо,
Зайдет влево — она хвостом влево,
Зайдет сзади — она копытцем его,
Зайдет спереди — она норкой его.
Ходил жених по чуму, похаживал, —
Видит невесту, а не подойти к ней.
Дернул авку за хвост — она рехнула,
Дернул опять — обмочила его.
Заругался жених, плюнул, да из чума,
А невеста кличет его, потешается:
«Ты бы взял ремешок, женишек,
Да огрел бы авку по спине!»
Взял жених ремешок, огрел авку,
Испугалась она, убежала.
Сам к невесте, обхватил ее,
Только видит — не невеста это,
А сидит хохочет столетняя старуха.
Ненцы хохотали над смешной песней, задыхаясь от крепкого табака до удушья, до слез. А в другом углу юрты у жарко топившегося чувала большой сказочник Ямру начинал свои сказки.
— Разозлился однажды На-а-дьявол, что нет у него своей вотчины, своей земли и олешек. Надоело ему пугать ненцев и нигде не жить. Пришел он к великому Нуму и стал просить: «Дай мне, Нумей, вотчину в твоей тундре, хочу добрым ненцем стать, род свой завести на Ямале». Нум насквозь все видит — видит он, что злой На-а на горе ненцам расплодиться хочет. «Не дам», — ответил ему светлый Нум. Сколько ни клянчил На-а — не дал ему Нум ни вотчины, ни клочка земли. «Дай! — закричал обозлившийся На-а, — дай мне хоть кол в землю забить, чтобы было у меня свое место, чтобы я на этом колу хоть посидеть мог». Надоел он Нуму. «Ну, забивай», — ответил он, чтобы отстал от него На-а. Забил На-а кол, залез на него, сидит ухмыляется. Вдруг соскочил, выдернул кол и бежать. А из земляной дыры, где кол был, клубами, как дым, начали вылетать комары, мошкара всякая и большущие оводы. Набросились на Нума и давай жалить и кусать его. Нум схватил из костра головню и заткнул ею дыру в земле, а в костер сырых веток подбросил. От дыма погань разлетелась в стороны. Так злой На-а напустил в тундру злого кусучего гнуса, и одно спасение от него указал нам Великий Нум — дымящиеся костры.
Долго удивлялись слушатели забавной и мудрой сказке и хвалили Ямру.
Но вот раздались волнующие частые удары Ильки Поронгая в бубен, и на утоптанный круг вышли ханты-пастухи. Начался танец. Кружась, притоптывая мягкими кисами и подскакивая, носились плясуны по кругу в ярком отсвете чувала.
— Хо! Хо! — изредка восторгались ненцы.
Но как бы ни был захватывающе весел танец, сколько бы ни было на кругу умелых плясунов, никто не мог забыть, не мог не вспомнить удивительного плясуна Сяско Сэротэтто. Он один из ненцев умел плясать по-хантыйски, и никому из них, бывало, не удавалось переплясать его. Но Сяско не было нынче на плясовом кругу. Не было Сяско и в тундре.
Давно прошло обещанное урядником время, когда должен был вернуться из царева города Сяско Сэротэтто.
Когда перекочевали ненцы с Ямала в леса на Ярудее, заезжали к уряднику в Салехард старшина рода Натю и многие сородичи Сяско. Всем им урядник отвечал одно и то же:
— Идите от меня ко всем чертям! Очень нужен царю ваш вшивый Сяско. Чем я знаю, где он пропал.
Ненцы вскакивали на нарты и озлобленные гнали в тундру, не зная, кому жаловаться на Белого царя, взявшего у них Сяско со всей его семьей и оленями, со всем богатством, с которым они отправили его в царев город.
В разгаре пляски, вспомнив о Сяско, запел Сезю новую грустную песню. Круг плясунов расстроенно остановился. Бубен в руках Ильки Поронгая умолк, а потом зазвучал приглушенно, как далекие грозные раскаты. Раскачиваясь и немигающе смотря на пламя чувала, Сезю пел песню о Сяско:
Прошло над тундрой короткое лето,
Ушло солнце за Каменный Пояс.
Вернулся с Ямала ненецкий народ,
Не вернулся только в тундру
Из царева города Сяско.
Мы пляшем и веселимся —
Любил плясать и Сяско,
Плясал он лучше всех.
Пройдет Большой темный месяц,
Над краем земли
Снова поднимется солнце.
Осветит оно наши чумы,
Но не осветит оно чума Сяско
Сяско пропал в царевом городе,
А урядник смеется над нашим горем.
Мы пойдем добывать зверя,
Сделаем острые стрелы.
Из тугого большого лука
Мы пустим стрелу в Салехард.
Она найдет там злую рысь
И пронзит ее поганое сердце.
Зверь взял у нас Сяско,
Стрела возьмет у зверя жизнь.
Натягивайте, хасово, тугие луки.
Готовьте острые стрелы.
Бубнит тревожно Илька, бьется в дверь буранный ветер. В чувале тлеет алая груда углей. В глубоком раздумье, молча, сидят в плясовой избушке взволнованные песней Сезю сородичи Сяско.