Супердвое: убойный фактор

Ишков Михаил Никитович

Часть III. Крепость Швейцария

 

 

Глава 1

Утром выпал снег. За ночь я так продрог, что первым делом бросился к печи. Она прогорела, но кирпичная стенка еще хранила тепло, и я прижался к ней спиной. Долго стоял соображая, какая злая сила занесла меня в этот холодильник, в логово Кощея Бессмертного, обладавшего непобедимой властью над духом истории. Этот чернокнижник и резидент сумел-таки запорошить мне глаза историческими байками и анекдотами.

Я испытывал смятение. Если насчет чернокнижника моя догадка оказалась верна, то насчет Кощея я откровенно дал маху. Здесь нет ни капельки иронии – это манера такая. Так я мыслю, следовательно, существую. Если кому-то такой прикид кажется извращением, пусть подскажет, как я должен выражаться, когда, поднявшись наверх, обнаружил на кровати холодный труп Николая Михайловича.

Я не поверил глазам. С одной бутылки на двоих – и в ящик?! Пусть даже во исполнение древнего заклятья. Но факты были налицо. Я вызвал скорую, забегал по дому в поисках аптечки. Неотложка примчалась на удивление быстро. Врач подтвердил, что было и так ясно, – Николай Михайлович Трущев, полковник, орденоносец, ветеран спецслужб, соавтор и резидент разбросанной по свету секты «симфов», ушел в мир иной, оставив меня один на один с историей.

История обернулась будущим, оно показалось мне беспросветным как по форме, так и по содержанию. Не менее загадочной показалась мне метафизика чуда.

Близких родственников у Николая Михайловича не оказалось, только дочь племянницы супруги отставника – седьмая вода на киселе. Нам вдвоем и пришлось организовывать похороны, затем поминки. Это было жалкое зрелище. На кремации присутствовало несколько ветхих старичков, на поминках они скромно пили по капельке и почти не закусывали.

Один из них встал, постучал вилкой о край рюмки, затем выразился кратко и емко:

– Товарищи! Я бы хотел привлечь внимание к нелегкой, я бы сказал, трудной, жизни Николая Михайловича, начавшейся сразу после его рождения…

Далее он упомянул о героическом пути, о том, каким он был верным другом и настоящим человеком. Упомянув о смерти, вырвавшей из наших рядов, ветеран закончил клятвой:

– Мы будем помнить тебя, Коля. Спи спокойно, дорогой товарищ.

Возвращаясь домой, уже в электричке, я с мучительной для души пронзительностью – «внутри все трепетало» – осознал, что остался один в бушующем море. Волна смыла поводыря, если угодно, лишила компаса. Я не мог отказаться от написания романа – аванс был получен. Более того, отказаться от него значило отказаться от прошлого, отказаться от памяти, от тайны, отказаться от прикосновения к чуду, а вот это уже попахивало предательством.

Но куда грести?

Что делать с написанными страницами?

Как поступить с теми из ларца, кто, к своему счастью или несчастью, оказались одинаковыми с лица?

Как быть с согласием? Счесть эту антимонию бредом – аванс-то копеечный? К тому же отказ писать роман повышал мои шансы сдохнуть в собственной постели. Это был реальный выбор.

А выбирать было из чего. За прошедшие двадцать лет меня не раз и не два убеждали, а случалось, доказывали делом, что лучший ответ на вопрос, сколько будет дважды два, это умение спросить – сколько надо? Или примкнуть к тем, кто божится, что только свобода дает человеку право утверждать, что в результате перемножения можно получить и пять, и шесть, и три, и даже единицу с нулем?

Не устраивала меня также арифметика тех, кто настаивал на единственно приемлемом, «святорусском» результате, который устанавливал семерку в качестве предмета восхищенного мистического созерцания, и отвергал цифру «шесть», как жидомасонский соблазн. Впрочем, цифра «шесть» меня тоже не манила.

Внучатая племянница попросила меня отправиться в садовый кооператив и опечатать дачу до приезда внука Трущева, вызванного е-мейлом из-за границы. Она же, волнуясь и заранее благодаря, предложила мне взять что-нибудь на память. Меня не надо было долго уговаривать. Я надеялся отыскать черновики, какие-нибудь документальные свидетельства долгой и путаной жизни Николая Михайловича. Фотографии, наконец, – они тоже могли помочь делу.

Я долго бродил по заставленному рухлядью, заваленному ветошью историческому логову, куда, помнится, впервые вступил вслед за Трущевым при дребезжащем свете керосиновой лампы. Это было что-то вроде посвящения.

Мое внимание привлек будильник, отзвонивший по Николаю Михайловичу в ту памятную ночь, а также несколько древних пластинок с заветными песнями, хотя я даже вообразить не мог, на чем теперь их можно воспроизвести. Проще скачать из Интернета.

Что еще?

Собрание сочинений Сталина? Это полтора десятка томов (одного тома не хватало). Или ленинское, четвертое, предпоследнее? Три с половиной десятка книг тоже немало. Зачем они мне! Дело вовсе не в принципах, мне, в общем-то, безразлична судьба «самого передового в мире учения». Дело в том, что у меня хранится и то и другое. Даже последнее собрание сочинений Маркса-Энгельса осталось от отца.

Захватить с собой эту макулатуру, а потом, дождавшись хорошей цены, толкнуть по Интернету?

Я не мог так поступить с памятью.

В наследство мне достались сущие пустяки. Прежде всего несколько листков, исчерченных рукой Николая Михайловича. Это были пресловутые схемы согласия, которые Трущев как-то демонстрировал мне в качестве исторического свидетельства притирки Шееля и Закруткина друг к другу. Отрезки прямых, соединявшие вершины разнообразных геометрических фигур, обозначенных как «диоиды», «триоиды» и так далее, вплоть до «сентоидов», – были подписаны всякого рода глупейшими словами: «любовь», «ненависть», «привязанность», «расчет», «равнодушие», «желание помочь», «нежелание помочь» и тому подобное. Термины были помечены стрелками, показывающими направленность действия. В случае «антипатии», «гордости», «предубежденности» острия были направлены в разные стороны, в случае «любви», «дружелюбия», «привязанности» – друг к другу. Кроме того, в шкафу отыскалась толстенная общая тетрадь, из которой Трущев выуживал свои противоречивые, если не сказать больше, афоризмы. Там же, на нижних полках, хранились тетрадка с конспектами политзанятий.

Конспекты меня не заинтересовали, а вот на общую тетрадь, не без претензии обозначенную «SUMMA CONCORDIA», я, сознательный либерал и пассивный патриот, клюнул.

Кто бы не клюнул, прочитав следующий отрывок?!

«…о каком согласии можно вести речь в нашем неспокойном свихнувшемся мире?! Не странно ли в который раз увлекаться пустым изобретательством эйдосов (идей) в тот момент, когда неглупые, обладающие властью люди уверяют, все идет своим путем и только этот путь может считаться наилучшим. При этом их руки то и дело тянутся к пистолету. Когда конфликты настолько обострены, когда всякое здравое чувство брезгливости приравнивается к тупости, когда все подвергается насмешкам и топится в иронии, рассуждать о согласии, о возможности добиться цели, сохранив свое и не отвергнув чужое, – это все равно, что, утопая, радоваться, что все-таки не повесили.

Это что-то из сказки об островах блаженных… туманном Авалоне, рае на земле…

Все так! Со всем согласен!

И все же, испытав тоску, утверждаю, что не все потребности в наличии святого исчерпаны. Например, живет тоска по идеалу, по крайней мере, чему-то такому, что можно было бы счесть за идеал.

Вспомните, как это бывает…»

Среди обрывков этой доморощенной философии я обнаружил имя одного из первых адептов этой мудреной и неясной дури.

Его звали Нильсом Бором!

Как подверстать лауреата Нобелевской премии, физика по призванию, к образу ушедшего на вечный покой Трущева? Это была трудная умственная работа.

Тропка наметилась, когда разум подсказал: «действуй по аналогии». Оперативное задание такого рода я однажды получил от Николая Михайловича. Смысл состоял в том, чтобы самостоятельно разобраться в таинственных обрывочных записях, в которых рассказывалось, с каким трудом молодому Закруткину удалось внедриться к врагу. Теперь меня, как и Джеймса Бонда, ожидало новое смертельно опасное задание – выяснить, так ли уж необходим людям и товарищам идеал? И с какого бока сюда подверстан Нильс Бор? А также каким образом эти два без конца грызущихся между собой активиста превратились в суперов, отличавшихся убойным фактором?

* * *

Поводырь объявился внезапно. Позвонил по телефону, представился.

– Барон Петер-Еско Максимилиан фон Шеель. Если угодно, Петр Алексеевич Шеель. Можно просто Петр. Имею до вас, уважаемый, деловое предложение.

Мне бы обидеться на «уважаемого», но я клюнул на «до вас». Теперь бароны только так и выражаются. Ладно, будь что будет! Бракосочетание с историей состоялось, и блудная жена вновь напомнила о себе. Возможно, мне повезет, и я снова загляну в глаза сфинкса или поздороваюсь за руку с вежливой, вооруженной косой старухой.

При личной встрече ничего ернического, тем более подозрительного, в Петре Алексеевиче не обнаружилось.

Воланд как Воланд!

Правда, мелковат, рост чуть выше среднего, усики лохматые, недавно отпущенные, лицо неприметное, но симпатично-простодушное, арийское. Скорее доцент, а не профессор. Если моя догадка верна, значит, я имею дело с бубновым валетом. Такой персонаж вряд ли способен наградить покоем, скорее, пустыми хлопотами.

Место, где мы расположились, вполне годилось для душевных разговоров. Это была привокзальная забегаловка в моем родном Снове. Называлась она забористо – «Флокс». В просторном малолюдном зале были расставлены сколоченные из толстенных деревянных плах столы – по моему разумению, для того, чтобы посетители не могли их опрокинуть. Возле них длинные скамьи, настолько тяжелые, чтобы их нельзя было пустить в ход, если кому-то захочется выяснить отношения. Потолок сводчатый, пол плиточный, заплеванный. Барон Петер-Еско фон Шеель на входе и во время ожидания у стойки глазом не моргнул, видно, счел для себя допустимым посещать такого рода заведения. В этой снисходительности было что-то свое, родное, что-то от правды, а не о истины. Видно, этот фон провел в таких заведениях немало приятных часов.

Первым делом, устроившись за дальним столом, мы помянули Трущева – пусть земля ему будет пухом.

Петр поставил стакан и неожиданно признался:

– Я маму смутно помню. Когда бабушке вручили похоронку, мне было года четыре. Бабушка словом не обмолвилась, только плакала и жаловалась – как же мы с тобой, родимый, без аттестата жить-то будем? Маялась бабуся недолго, и на Первомай сорок третьего отдала Богу душу.

Меня отправили в детский дом, откуда ближе к осени меня забрал Николай Михайлович.

Детский дом – это тихий ужас. Я, не поверите, молился – мамочка, забери меня отсюда. Может, потому и запомнил ее лик. Ты вообрази, что я испытал, когда в августе прибежали ребята и гвалтом: «Петька, Петька! За тобой дядька военный приехал!» Я, помнится, завопил что есть мочи: «Папочка!», бросился к дядьке и замер на пороге. Дядька был куда ниже папочки и возрастом староват.

В поезде Николай Михайлович объяснил, что он, скорее, дедушка, а не папа. Я даже обиделся.

Я так ждал отца!

Я помнил его смутно. Сколько мне было, когда он впервые приехал к нам в Саратов? Года три или три с половиной… Он тоже был военный, громадный, куда выше незваного дедушки. Он легко подкидывал меня к потолку. Поверишь, я даже не испугался…

Барон помолчал, несколько раз машинально вытер подбородок.

– В Москве дед сдал меня на руки матери Глафире Васильевне, жене Татьяне, Светке. Для меня началась другая жизнь. Первое слово я выговорил спустя неделю, как оказался в Москве. Светка в награду повела меня на Красную площадь и показала дом, в котором живет товарищ Сталин.

Шеель публично почесал затылок.

– Удивительная у нашей семьи биография – все родные и ни одного родственника, разве что Светлана приходилась дочерью Татьяне Петровне. Даже фрау Магди, уж на что арийка, и та теперь родная. Чудеса!

За родственников, чтобы все были живы-здоровы, мы чокнулись. Барон вновь активно заработал вилкой. Я глядел на него и никак не мог решить, зачем эта исповедальность? Теперь за кордоном, в среде сбежавших на Запад россиян, предпочитают такого рода вступления? А может, это очередной виток истории? Вот она, родная, – подсела к нам за столик, пригорюнилась, слушает внимательно.

Я сдался – только ради нее, ради истории. Ради медсестры Сорокиной, ради всех, кому не повезло на той войне и которым это невезение не помешало исполнить долг.

Закусив, барон продолжил:

– В Москве я впервые встретился с дядей Толей. Представляешь, сразу узнал его и в крик – папа, папочка! Он поправил меня: «Прости, Петька, я не твой папа. Если хочешь, считай меня своим дядей». – «С какого фига?» – поинтересовался я. «С какого чего?» – не понял Закруткин. «Почему ты не мой папа, я же запомнил тебя. Ты приезжал к нам в Саратов». – «Так уж получилось. Твой папа сейчас далеко». – «Он воюет с фашистами?»

Дядя Толя кивнул.

«Он герой?»

Дядя Толя кивнул еще раз.

С отцом я встретился позже, когда уехал за границу.

– Они сумели отыскать согласие? – не удержался я.

– Более того, стали родными братьями. В Дюссельдорфе сразу после победы поменяли утерянные якобы при бомбежке документы. Подали прошение, в котором заявили, что являются кровными родственниками. Так они стали Мюллерами. Фамилию Шеелей отец вернул за год до того, как они с Магди обзавелись сыночком, – Петр Алексеевич не без гордости ткнул себя пальцем в грудь.

– И так бывает, – согласился я.

Шеель поднял стакан и провозгласил:

– Вечная память Сорокиной Тамаре Петровне, которой не суждено было стать баронессой! Бом, бом…

Он был достойный отпрыск Трущева. Того и гляди, начнет ссылаться на Заратустру или на Нильса Бора.

– Когда я стал постарше, дед рассказал, что в медсанбат, где служила мама, угодила бомба.

Он обреченно, как Трущев, махнул вилкой.

– Всех разом! Раненых, медперсонал… Тогда были жестокие бои под Ржевом. Я еще в комсомоле в тех местах собирал останки наших погибших солдат. Мечтал – вдруг могилу матери найду.

– Нашел?

Он зажевал сто граммов и объяснил:

– Мне по службе пришлось бывать в горячих точках. Там я лично убедился, какой бывает итог, когда стокилограммовая бомба угодит в жилой дом.

– В какой точке?

– В Сухуме. Слыхал о таком городе?

Я кивнул. В памяти невольно всплыла фраза – «…райский остров Сухум! Магнолии в цвету, молодое вино «маджарка». Там я познакомился с Таней. Вернулись в Москву вместе».

Разговор окреп.

– Потом демобилизовался, помотался по Москве и уехал к отцу…

– Куда?

– Не важно.

Он достал портсигар, закурил. Помнится, точно такой же был у Трущева. Заметив мой интерес, Шеель пододвинул его поближе ко мне.

– Деду от самого Берии, – добавил он. – На память. За добросовестную службу.

Да, это был тот самый раритет, я сразу узнал его. Громадный, увесистый, серебряный, со знакомым рисунком на крышке – охотник вскинул ружье и целится в пролетающих мимо уток. Я пересчитал уток – их было пять, испуганных, готовых метнуться в разные стороны. Ожидание смертельного выстрела было передано точно и впечатляюще.

Я вернул портсигар.

– Перейдем к делу. Ваши персонажи, точнее, главные герои, считают – вам не с руки бросать роман.

– Это вселяет надежду. Это просто радует, что они так считают. Только пусть подскажут, о чем писать? От Трущева мне достался набор дурацких схем, на которых утверждается, что «любовь» и «привязанность» сближают людей, а «неприязнь» и «себялюбие» разделяют. Прибавьте к этому простодушию сборник афоризмов, а также воспоминания, в которых подробно изложены речи, которые он произносил на торжественных собраниях, посвященных тридцатилетию органов и прочим красным дням в календаре, а о ваших родственниках чуть-чуть, только даты и скромное описание событий. Мне также предлагали взять на память собрание сочинений Ленина, а если унесу, то и Сталина. Я бы унес, если бы для дела, но подскажите, как выжать из всех этих материалов элементарный сюжет?

– Я кое-что привез. Там есть много полезного с фактической точки зрения, но главное – ваши герои готовы пообщаться лично, поболтать о том о сем.

– О согласии, например?

– А что, можно и о согласии. Это занятная штука.

– Чем же? – усмехнулся я.

– Помогает жить.

– Или выжить?

– Это кто как предпочитает. Мне, например, помогла. Но вернемся к делу. Откровенность будет обеспечена, правда, есть одно условие – встретиться нужно за границей. В Москве или в России это нежелательно.

Я, пытаясь избавиться от внезапно подстегнувшей меня мысли о возможности содрать дополнительный гонорар с героев своего романа, энергично потер виски. Получить взятку от своих же литературных героев – это прикольно! Будет над чем посмеяться с братьями-литераторами в известном московском клубе, расположенном возле Садового кольца.

– Это будет дорого стоить.

– Вы о чем?

Я дал задний ход. Не знаю, что остановило меня – то ли дремучие советские предрассудки, то ли догадка – не откровенное ли это безумие брать деньги за то, чтобы сдохнуть где-нибудь под забором, а не в своей постели?..

– Это я так, к слову, – откликнулся я.

Шеель придвинул портсигар.

– Это вам в качестве компенсации за расходы.

– Что вы! Не надо!..

– Это просьба деда, в память о вашем плодотворном сотрудничестве.

Мне привиделся укоризненный взгляд, каким одарил меня из могилы Трущев, грозящий палец отца – совсем скурвился, гаденыш!

Все-таки гнусное мы поколение. Зачем ломаться? Дважды два все равно восемь или сколько вам угодно, а деньги лишними не бывают, тем более музейные ценности.

Я накрыл портсигар рукой и интеллигентно сгреб со стола.

– В таком случае выбор места я оставляю за собой.

– Как прикажете, – равнодушно согласился барон. – Вы же у нас летописец.

– Прошу без иронии.

– Mein Gott, какая ирония! Не по собственной же воле я помчался на историческую родину. Если бы не воля стариканов, я бы поостерегся появляться здесь.

– Вам грозит опасность?

– Экий вы проницательный! Это радует. Я серьезно. Или вы здесь, на Святой Руси, уже разучились разговаривать серьезно? Без подначек не можете? Кстати, – он с любопытством заглянул в стакан, – водка не паленая?

– Успокойтесь. В этом заведении мне дерьма не наливают.

– О-о, так вы здесь завсегдатай.

 

Глава 2

Полученных от барона листков было немного, с десяток. На первом, истертом донельзя, еще просматривалась сделанная от руки часть плана какого-то города. Чертеж был любительский, разномасштабный – вероятно, проба пера.

Надписи на русском: «озеро Леман», «цветочные часы», «проспект Флориссан», «железнодорожный туннель» – не оставляли сомнений – речь идет о Женеве.

Мое внимание привлек выполненный от руки рисунок. На нем была изображена исполинская пушка, из которой в направлении Луны вылетал громадный снаряд.

На следующих страницах короткие абзацы:

«…Заграничную командировку Первому, не без протекции Шахта, оформили через генерала Эмиля фон Лееба, начальника управления вооружения Сухопутных войск. Это был добрый знак – вон куда залетел наш орел…»

«…был послан в Женеву в качестве «особоуполномоченного по вооружению»».

«…поручено решить кое-какие вопросы, касавшиеся приемки зенитных установок «эрликон», поставляемых во Францию, в дивизию генерала Зевеке. Сами установки, представлявшие собой сдвоенные 35-милиметровые автоматы, производились в Цюрихе, но прицельные устройства собирали на заводе в Женеве. Понятно, что такая поездка не могла остаться без внимания со стороны гестапо. Однако никто в Москве не мог предположить, что колпак будет настолько плотен.

А тут еще Еско начал фордыбачить, с какой стати он стал Вторым?!»

«Насчет голоса не знаю. Что касается крови, то наследники пролили ее немало. Если ты отважишься переметнуться к врагу…»

«…что вы сделаете? Пристрелите меня?»

«…нет, прибью портсигаром…»

Я невольно покосился на дареную вещицу, отложил листки и с опаской взял портсигар в руки. Нажал на кнопку. Внутри что-то звонко щелкнуло. Я вздрогнул и едва не выпустил его из рук.

Верхняя крышка откинулась, внутри было пусто. Я не удержался и понюхал раскрывшуюся полость. В нос ударил застарелый табачный дух.

Неужели этот кусок серебра был подсунут мне не столько как вознаграждение, сколько в качестве пароля в мир иной? А может, со мной хотят расправиться таким экзотическим способом? Эта мысль показалась мне настолько нелепой, что я рассмеялся.

Хотя от Трущева всего можно было ожидать…

«…Увидев нас, переодевшихся после приземления в цивильные костюмы, командир и комиссар партизанского отряда буквально покатились со смеху. Они просили передать горячий пролетарский привет «товарищам из Москвы – знатокам буржуазной швейцарской моды». Не понимаю, что они нашли странного в наших добротных, черных костюмах, солидных галстуках. Все было подлинное, зарубежное! Может, их насмешили наши шляпы? Так и они зарубежные, не придерешься…»

«…комиссар Тюре растолковал – в этих одинаковых костюмах, одинаковых галстуках и дорогих шляпах мы как два сапога. «Стоит вам появиться в подобных нарядах на улицах Женевы, как со всей округи сбегутся секретные агенты, чтобы поглазеть на невиданное зрелище».

Мне стало не по себе – неужели по Швейцарии, мирной нейтральной стране, разгуливают секретные агенты?

А ты как думал, малыш! Их на женевском вокзале Корнавен с пяток по залам прячется, так что придется вас переодеть. Эти костюмы хороши для банка, в них можно явиться на вечерний прием…»

«…Тюре не мог сдержать улыбку – вы собираетесь посетить женевский банк? У вас там капиталы или наследство?

Трущев даже бровью не повел, ответил: «Нет, мы здесь по другому поводу. Политическому!»

Комиссар сразу подобрался, кивнул – понятно. Однако командир, бывший учитель географии из Лиона, до того момента молча посасывающий трубку, по-видимому, не исключавший возможности посещения банка «товарищами из Москвы», дал дельный совет – в Женеве надо одеваться попроще, держаться скованно, мол, в городе вы недавно. Но смотрите не переиграйте. Насчет выговора можете не беспокоиться, сейчас в городе столько беженцев, что швабский акцент никого не удивит.

Затем он популярно объяснил политическую ситуацию.

– Женева и одноименный кантон – этот небольшой пятачок, лежащий у южной оконечности озера Леман, – является одним из самых невероятных европейских нонсенсов.

Исторических и географических.

Таких на нашем континенте немного, например, карликовые Лихтенштейн, Люксембург. Коренное население кантона – французы, но самого строптивого – гугенотского – толка, а это значит, что они всегда были на ножах с официальным Парижем. Как только в начале XIX века, после наполеоновских войн, у этих лавочников появилась возможность отделиться от Франции, они тут же воспользовались ею и вошли в состав Швейцарской Конфедерации, где проживали близкие по духу и разделяющие общие протестантские ценности любители прибыли. Это несмотря на то, что подавляющая их часть является немцами. Эти так называемые немцы удавятся за сантим, и для того, чтобы скопить их побольше, они в свое время также поступили со Священной Германской, а затем и Австрийской империями.

Географический нонсенс состоит в том, что Женева с трех сторон окружена французской территорией и городу не выжить без торговли с соседними французскими департаментами. До войны поездки через границу осуществлялись вообще без всяких документов. Можно было сесть в трамвай на проспекте Флориссан и через полчаса выйти во Франции, в Анмасе. С началом боевых действий пограничный режим ужесточился. Гугеноты спешно бросились укреплять границы. К чести этих жмотов нужно сказать, что они действовали решительно и не задумываясь поставили под ружье четыреста тысяч человек. Они напрочь оседлали перевалы и превратили страну в цитадель. Даже несмотря на то, что Швейцария со всех сторон оказалась окруженной странами оси, швабам, поверьте мне на слово, придется повозиться с этими лавочниками. Сейчас гномы буквально затаили дыхание. Все ждут – как только Гитлер разделается с Советами, он навалится на них.

Он помолчал, потом задал вопрос, который ни ему, ни комиссару не давал покоя ни днем ни ночью.

– Скажи, товарищ, в этом году вы сломаете хребет фашистскому зверю?

Я как официальный представитель Москвы пообещал.

– Мы постараемся.

Они с надеждой пожали мне руку. Затем пожали Второму, по существу, классовому врагу, посланному в Швейцарию отбывать заслуженное наказание по пятьдесят восьмой, пункт один…»

«…барончик сам попросил называть его Еско. На родине – он так и выразился – «на родине, в школе, в институте, ребята называли меня Еско».

Как отнестись к этой просьбе? Нет ли в этом либерализме змеиного коварства двурушника, или Второй искренне желает помочь нашему делу?

В это трудно поверить. Кто из зеков, оказавшись в Швейцарии, не попытается дать деру?

Что можно противопоставить?

Прежде всего, надежда на разум. До того момента, пока он не подпишет все необходимые бумаги, он будет юлить, будет просить называть себя Еско, вспоминать родину, школьных друзей…»

«…что потом?»

«…почему… именно в женевский банк? Ведь Цюрих ближе к Дюссельдорфу?..»

«…Еско объяснил, что его отец был отъявленный романтик и еще в ранней юности влюбился в Lombard Odier. Этот банк упоминается в известном романе Верна «Из пушки на Луну». Его хозяева являлись спонсорами засылки межпланетного снаряда таким экзотическим способом.

Подобное объяснение только добавило сомнений в здравомыслие старшего Шееля, прожужжавшего мне уши на допросах своим тевтонским происхождением и голосом крови…»

«…смешки закончились, когда маки приступили к подготовке операции. Два дня, дожидаясь оказии, мы неотрывно долбили женевские идиомы, изучали план города, намечали варианты отхода. Объект должен был прибыть в Женеву 14 апреля. Номер забронировал в отеле «Савой», расположенном напротив железнодорожного вокзала Корнавен. Об этом знал только я, мое руководство и Еско – в тридцатом году он останавливался с отцом именно в этой гостинице, – поэтому предложение Тюре поселить нас в «Савое» показалось мне крайне подозрительным. Я уважительно отверг предложение и поинтересовался – почему именно в «Савое»? Оказалось, что в этой гостинице у них есть свой человек.

Горничная.

Комиссар дал мне пароль.

Заодно следует проверить и горничную…»

* * *

«Подготовительный этап – проникновение в Женеву – прошел на редкость удачно.

Два раза в неделю с французской стороны в сторону Женевы проходил товарняк из двух вагонов, доставлявших в город свежее молоко. Машинист входил в группу Сопротивления и на свой страх и риск переправил нас в город. Там нас встретил связной, предупрежденный Центром.

Мне он понравился. Это был опытный, принимавший участие в революционных боях, товарищ. Попросил называть его Альбертом.

После обмена паролями Альберт отвез нас на проспект Флориссан, где в отдельном домике проживала чета Хаммелей. Отсюда же намечалось осуществлять радиосвязь с Центром. Сам Хаммель, по профессии радиотехник, показался мне жидковатым, а вот его жена Ольга, названная в честь «русских, не побоявшихся устроить у себя революцию», была настоящая бой-баба. Догляд за Еско она установила доброжелательный, но плотный. Тот в шутку назвал ее опеку «щадящим режимом», намекая на куда более жесткий режим, с которым успел познакомиться в республике Коми. Ольга заинтересовалась – это где ж такая республика? Там все коммунисты? Как только Еско попытался объяснить, чем знаменит этот край, и в частности, поселок Княжпогост, я строго взглянул на него. Парень тотчас прикусил язык.

Для связи Альберт привлек свою жену Лену. Сразу предупредил:

– По городу лучше расхаживать под руку с дамой, так будете привлекать меньше внимания. Учтите, в ожидании нападения Гитлера нервы у местных натянуты до предела. Они не собираются капитулировать, но и нарываться на провокацию тоже не хотят, так что полицейским при встрече лучше не перечить. Предложит предъявить документы, подчиняйтесь беспрекословно, иначе угодите в участок, там вам устроят проверку по полной программе…»

«…что касается Первого, инструкции он получил по радио. Не в пример прежним авантюрам, на этот раз Анатолий действовал аккуратно, в точном соответствии с полученными указаниями.

Беда в том, что операция оказалось значительно более трудным делом, чем нам виделось из Москвы. Самым слабым местом в ней оказался вовсе не Шеель, а сам Первый. Мы недооценили Майендорфа и, по-видимому, гестапо. На Первого еще в Берлине напялили такой колпак, что впору было кричать караул – в Женеву он явился не один, а в сопровождении невысокого, заметно разъевшегося, с глазами навыкате, субъекта, ни на шаг не отстававшего от него. В отеле они поселились в двухместном номере, так что руки у нас оказались связанными в прямом и переносном смысле.

Я не сразу вычислил компаньона. Им оказался некто Франц Ксавьер Ротте, еще в Смоленске набивавшийся к нашему барону в дружки. В Смоленске Ротте служил следователем в эйнзатцкоманде, имел звание гауптштурмфюрера СС. По данным, полученным от старшего Закруткина, слыл доверенным сотрудником Майендорфа. Неглуп, образован, окончил богословский факультет Фрайбургского факультета, любит пофилософствовать на отвлеченные темы. Отличается хорошей профессиональной подготовкой. Хитер, в отношении Шееля ведет двойную игру, однако есть грех – напрочь лишен инициативы. Жаден, однако жаден мелочно. Его заветная мечта – добыть на Шееля компромат, чтобы иметь неиссякаемый источник заема. Его долг Шеелю уже перевалил за две тысячи марок. К сожалению, перевербовке не подлежит, может продать в любую минуту.

С оперативной точки зрения Ротте, напялив маску друга, занял очень удобную позицию, однако эта легенда исключала ежесекундный надзор, чем не преминул воспользоваться Первый, заметив меня в холле гостиницы. Оторвавшись от Ротте, он оставил портье письмо на имя господина Глюка, коммерсанта из Висбадена.

Я долго томился в холле, просматривал газеты и пытался разгадать непростую задачку – нет ли у Ротте помощников из числа местных сотрудников гестапо, плотно осевших во всякого рода комиссиях, консульствах и прочих организациях, обосновавшихся в этой нейтральной стране. Вопрос был принципиальный. Если слежка организована предельно жестко, значит, в Берлине Первому не доверяют. Следовательно, эта поездка всего лишь ловушка для выявления связника, а может, резидента, и мне впору заниматься не поисками сокровищ, а спасением Анатолия, его выводом из-под прицела контрразведки.

Ничего подозрительного я не обнаружил и перед началом операции решил еще раз просчитать шансы. Отсутствие всякого рода посторонних следопытов подтверждало – Шеель интересовал Майендорфа исключительно в качестве наследника семейного состояния. Это мнение, по-видимому, разделяли господа из гестапо и контрразведки абвера. За все время, проведенное в тылу врага, Анатолий не дал им и самой малой доли компромата, как на агента Советов, а тратить время на пустышку ребята с Принцальбрехтштрассе тоже не могли себе позволить. Ротте приставлен, чтобы помочь наследнику в чужой стране, где он не раз бывал, пока учился в университете.

Я собрался духом и направился к стойке – не оставляли ли письмо для господина Глюка?

– Да, пожалуйста, – ответил портье и вручил мне конверт.

Операция началась…»

* * *

«…расшифровка письма подтвердила – тучи сгущались. Посещение банка намечено на завтра, отложить его нельзя ни при каких обстоятельствах, так что у нас с Еско было полдня, чтобы подследственный Шеель успел поделиться с женевскими банкирами отпечатками своих пальцев.

Времени в обрез.

Снова нервотрепка.

В письме также указывалось, что по просьбе Шахта Шеель обязан передать привет господам Гильденштерну и Розенкранцу. Необходимо было также поинтересоваться их здоровьем, благополучием.

Итак, со словесным паролем разобрались, но как справиться с главной трудностью – передачей документов, без которых Еско нечего было делать в женевском «Ломбарде». Анатолий сообщал, что готов был воспользоваться любой возможностью. Оставался пустяк – каким-то образом выцарапать эту возможность.

Понятно, что в таком деле не обойтись без женщины, и мне пришлось обратиться к Лене. Больше некому было попытаться отыскать в «Савое» сочувствующую маки горничную…»

«…после полудня мы с Еско направились в банк. Поспешность, с которой Шеель явился на день раньше намеченного срока, он объяснил положением на Восточном фронте. Встретивший нас пожилой, чрезвычайно серьезный сотрудник банка даже не попытался возразить. Он тотчас пригласил господина барона пройти с ним.

Господину Глюку сотрудник предложил подождать в холле.

Я остался один.

Второй бодро, едва сдерживая нетерпение, направился ко входу во внутренние помещения. На пороге не удержался, обернулся и помахал ручкой, предоставив мне возможность поразмышлять над будущим.

Я не обольщался. Если он решит привлечь внимание швейцарских спецслужб к моей особе, положение сразу выйдет из-под контроля. Заполучив меня, швейцарские власти вряд ли станут отчаянно сопротивляться требованиям гестапо выдать русского агента. В таком случае одна надежда на портсигар…»

Я взял в руки этот таинственный предмет и пустился в долгие размышления над своей ролью в этом воспоминательно-созидательной операции, легендируемой как «сочинение романа». В этой запутанной игре, ведущейся по каким-то странным и недоступным пониманию правилам, роль мне отводилась самая безыскусная – болванчика-литератора. Впрочем, Трущеву тоже не раз приходилось влезать в шкуру Prugelknabe. В этом мало почета, но что-то героическое в готовности не рассуждая напялить на себя рога, проглядывалось. Ответом на мои сомнения послужили слова Трущева, записанные неизвестно когда, неизвестно где.

«…Я был готов к подобной перспективе. Мимолетом задумался – неужели все так глупо закончится, и согласие, о котором я столько твердил своим подопечным, есть нонсенс, мечта, скукоженный идеал?

Стало обидно, захотелось покаяться.

Но кому? Акулам капитализма, бороться с которыми с такой яростью призывал Карл Маркс?

Анри Хентш, Жан Гедеон Ломбард, Шарль Одье сурово смотрели на меня со стен этого древнего финансового заведения. Древность подтверждала надпись под часами – 1796 год.

По-видимому, это была дата основания банка.

Не стану утверждать, будто именно Хентш – сердитый старик с седыми бакенбардами – попытался внушить мне, чтобы я не терял головы. Может, это был Шарль Одье, тоже внушительный эксплуататор, или сам Ломбард, полтора века назад основавший этот мировой оплот капитализма. По идейным соображениям я, конечно, не мог согласиться с классово чуждым тезисом, доказывавшим, что главной добродетелью, к которой должен стремиться каждый человек, является прибыль, однако с утверждением, что добиться ее непросто, для этого нужны терпение и труд, не поспоришь. Впрочем, если считать прибыль результатом, в их рассуждениях было много верного.

Эта игра в слова помогла успокоиться, заняться насущным вопросом, как без шума исчезнуть из этого учреждения, если Второй окажется двурушником.

Чем он, кстати, занимался в тот момент? Подписывал необходимые бумаги или доказывал, что следует немедленно позвонить в Бюпо, швейцарский вариант секретной полиции?

В расчете на разум, на возможность согласия, я склонялся к первому варианту.

Наконец дверь распахнулась, и Еско, теперь уже наследник многомиллионного состояния, вышел в зал. Он был взволнован. Я понимал его, не каждому советскому заключенному была предоставлена возможность в одночасье из врага народа превратиться в миллионера, имеющего солидный счет в швейцарском банке.

Он вышел не один. Рядом с ним шествовал очень представительный господин, настоящая акула капитализма. Господин, представившийся совладельцем банка Альбером Ломбардом, с нескрываемой радостью поздравил меня с выдающимся событием – спустя годы мой воспитанник наконец получил доступ к семейному достоянию. Затем он предложил мне открыть счет «у Lombard Odier». Второй едва успел придавить улыбку. Я был согласен с ним – это было одно из самых забавных предложений, которые мне приходилось слышать в своей жизни. Мне нестерпимо захотелось предъявить господину управляющему партийный билет. Интересно, будет ли он и в этом случае настаивать на своем предложении?

Господин Ломбард, будто догадавшись о моем тайном желании, пообещал – наши сотрудники окажут вам «и вашим товарищам» любую помощь в «комиссионных сделках», которые «непременно пойдут на пользу обществу».

Мы поспешили откланяться.

На улице Второй резко помрачнел и сразу предупредил:

– Не радуйтесь. Завтра я должен еще раз появиться в банке. На этот раз отпечатки пальцев брать не будут, но кое-какие бумаги придется подписать. Как поступим? Снова посадите меня под арест? И как быть с автографами?

У меня мелькнуло – «поэтому он не сбежал?!»

Вслух я успокоил его.

– Не ершись, Еско. Что-нибудь придумаем. Давай-ка погуляем по городу. Говорят, в Женеве есть удивительные цветочные часы, пойдем посмотрим, что это за чудо такое.

Я не имел права упоминать о Светочке, ради которой внес это предложение, но упомянул. Мне просто необходимо было взять паузу.

Второй с нескрываемым удивлением посмотрел на меня.

– Никогда бы не подумал, что вы способны любоваться цветами.

Я невозмутимо обратил его внимание на окружающий пейзаж.

К тому моменту мы вышли на набережную. День был пасмурный, и Монблан прятался за тучами, но все равно Женева была полна чудесами, одним из которых являлся необыкновенно чистый и целебный воздух.

– Как легко дышится! – восхитился я. – Правду говорят, здешняя атмосфера способна творить чудеса.

Затем я обратил внимание Второго на северную часть Женевы.

– Видишь дома в той стороне? Это квартал Сешерон, там жил Ленин. Он тоже останавливался в «Савое». Сегодня нам с тобой придется совершить экскурсию в эту гостиницу. Только без глупостей. И не тревожься насчет автографов. Вспомни, как вы под гипнозом тренировались в Москве. Ваши подписи практически неразличимы даже для специалистов.

Устроить встречу «близнецов» нам помог сам Ротте. Как часто бывает в оперативной работе, удача в нашем деле не последнее дело. Случайность может погубить, а может спасти. Гауптштурмфюрер не меньше нашего обалдел от чистого женевского воздуха и в ресторане, куда пригласил его Первый, налакался так, что подцепить его на женщину оказалось не так сложно. Эту партию Первый провел на «отлично». Он предложил фронтовому товарищу «развлечься» перед завтрашним посещением «доверху набитого купюрами заведения». Тот ответил: «Ура!» Ты настоящий друг, Алекс. Надеюсь, ты ссудишь меня небольшой суммой наличными на все те безумства, которые я намерен совершить?»

Уладив деловую сторону безумств, Первый уступил номер закадычному Ротте, а сам в сопровождении хорошенькой горничной направился на шестой этаж, где было множество пустых дешевых комнат. Туда же к назначенному часу я доставил Еско…

Мы встретились в скромном двухместном номере с туалетом и душем. Интересно, не здесь ли останавливался Владимир Ильич?..»

 

Глава 3

«…я позволил ему уйти. Это было рискованное, граничащее с преступлением решение. Главное, чего я боялся больше всего, – не дать Второму уйти далеко, иначе парень может наделать глупостей. Я дал ему пару минут, затем двинулся следом. Это был самый трудный момент. Если не удастся изловить его возле дома, тогда и портсигар не поможет. На всякий случай я прихватил его с собой.

Мне повезло. Я засек Второго на перекрестке. Остальное было дело техники, в управлении меня считали неплохим топтуном, и я незаметно двинулся вслед за ошалевшим от воздуха свободы зеком. Когда барончик вышел на Новую площадь, оправдались самые худшие мои предположения. Второй не раздумывая направился к стоявшему на перекрестке полицейскому, что-то спросил у него, затем, иуда и двурушник, направился в сторону полицейского участка…

Я прибавил шаг…»

* * *

«…уловки Трущева. В нем было что-то от глуповатого пингвина. Он почему-то решил, что является ответственным за меня человеком. Всю ночь я не спал. Швейцарский оплот – мой последний шанс, глупо не воспользоваться им».

«…Ушел легко, в 10.05, сразу после завтрака, через заднюю дверь. Даже если Трущев позволил мне уйти, это ничего не меняло.

Хватит!

Я досыта наелся социализма!!!»

«…теперь куда? В полицию?!

Мне стало не по себе – так сразу? Сломя голову?!»

«…вчера я не задумываясь ринулся бы навстречу свободе. Воздух Европы пьянил. Ночь казалась нескончаемой. От мыслей покоя не было. Еще вчера мне казалось, что стоит только обратиться к властям за содействием, как все мои злоключения в стране большевиков и за ее пределами закончатся и я обрету статус свободного, неприкасаемого человека. Я потребую встречи с журналистами – уверен, моя история привлечет их внимание. Конечно, не следует распространяться насчет порядков в сталинских лагерях. Сейчас здесь этого не любят. Моя задача – отрезав себе путь к отступлению, сохранить жизнь, поэтому следует вести себя умно, сказать пару добрых слов о героизме солдат вермахта, о решимости красных сражаться до конца. Тогда у местных правых вряд ли хватит наглости объявить меня, обладателя многомиллионного состояния, советским агентом, а местные левые поостерегутся называть двурушником или, того хуже, троцкистом.

Вчера меня сдерживало присутствие Трущева. Что если он застрелит меня на пороге полицейского участка или во время пресс-конференции? С него станется. Вот почему я решил подождать до утра.

Удивительно, почему Трущев ни разу не заговорил со мной на эту тему. Почему не стращал с самого момента прибытия в Женеву? Почему не давил на психику – мол, родина дала тебе шанс, оправдай ее доверие.

Иначе…

Понятно, что до получения доступа к деньгам этому пингвину нечего было опасаться. Тогда почему после посещения банка он вместо наручников в виде этой громадины Ольги, свихнувшейся на обязанности «всякого порядочного человека» помочь «истекающим кровью русским», пригласил на прогулку, предложил полюбоваться цветочными часами? Зачем упомянул о приемной дочери, о том, как этот вшивый продажный медиум вылечил девчонку от немоты?

О-о, я догадался на рассвете – это был тонкий психологический ход! Он решил давить на психику – это я, мол, пригласил тебя на танец, так что прояви сознательность, обопрись на данное слово, вспомни о Тамаре, вспомни о сыне.

Конечно, танцы – это всегда интересно, но я еще не сошел с ума. Прощай, Тамара, прощай, сынок! К сожалению… Может, мне удастся вытащить их из Страны Советов?

Потом…

Когда-нибудь?..»

* * *

«…вспоминаю и не могу вспомнить, с какого момента начался отлив. Скорее всего, с посещения кинотеатра, где я вволю насмотрелся «Дойче вохеншау» («Die Deutsche Wochenschau»), в котором были показаны боевые действия на Восточном фронте и прочая нацистская абракадабра. Я взирал на нескончаемые потоки пленных красноармейцев, на разбитые русские танки, любовался горящими хатами, на которые возмущенный Гарри Гизе, диктор этой кинопрокламации, требовал обратить особое внимание. Сожженные деревни, труппы мирных жителей были представлены как расправа комиссаров с теми жителями, кто хотел послужить великой Германии.

Я всегда полагал, что Германия – великая страна, но только не в этом, жутком до оцепенения, до тошноты в желудке, смысле. Неужели они там, на родине все с ума посходили? В этих мертвецах, в тех мертвецах, которых я видал во время поездки в медсанбат к Тамаре, было много правды. В этом я не мог отказать диктору, но называть их жертвами комиссаров было чересчур.

Я не хотел в этом участвовать. Не хотел, и все тут. Я хотел спасти жизнь, обрести свободу, но мысль о том, что добиться этого в объятиях великой Германии невозможно, окончательно испортила мне настроение.

Легче выжить в танце с Трущевым, на которого, по крайней мере, можно положиться и который не станет стрелять у меня рейхсмарки, чтобы напиться и трахнуться с продажной девкой.

Тем более что красные в конце концов возьмут верх.

Я знал, о чем говорю. В лагере под Владимиром, где до декабря содержали немногочисленных пока немецких пленных, меня пытался сагитировать некий национал-социалист. Hans im Glück не сомневался в победе. Он взывал к голосу крови. На все мои сомнения отвечал убийственной по бессмысленности фразой: «Фюрер обещал, без пяти двенадцать Москва падет!»

Впрочем, он был не один такой упертый. Все мои соотечественники были уверены в том, что рано или поздно Германия сломает хребет большевикам. Чего я только не наслышался – красные не умеют воевать! Их гонят на пулеметы! Они то, они се, но как только в лагерь дошла весть о разгроме под Москвой и в бараки начали свозить обмороженных, ошалелых вояк, свидетельствовавших, что они чудом избежали гибели, – все, как по команде, затаились. Даже мой агитатор-стукач, простой бухгалтер из Мюнхена, член НСДАП с тридцать третьего года, признался, что с начала декабря пленные впервые начали открыто обсуждать судьбу Наполеона и его армии».

«Я вышел из кинотеатра уже далеко не с тем энтузиазмом, с каким сбежал из конспиративной квартиры.

Была половина одиннадцатого по местному времени. Уличных часов в Женеве было хоть отбавляй. Вид этих неумолимо шествующих стрелок сводил с ума, заставлял искать убежище.

Очнись, ты в Женеве! Алле, дружище, проснись, ты на свободе!!

По инерции, пока добирался до Новой площади, еще фантазировал – прочь сомнения, пора взрослеть, пора переходить на прочный, увесистый «дойч», на котором скоро будет разговаривать вся Европа.

На площади, как раскат грома, – идиот!!!

Неужели у тебя, падлы, с головкой плохо, фраер ты неумытый?! Неужели тебе, твари дрожащей, непонятно, что, сбежав от Трущева, ты остался один и тебе некуда идти?! Неужели тебе, окурку вертухая, непонятно, что оказавшись в руках местного Бюпо, тебя очень скоро передадут в руки костоломов из гестапо, и никакой Шахт, никакой Майендорф не спасет тебя, суку потную! Наоборот, дядя Людвиг, чтобы сохранить лицо, только подбавит жару. Неужели доблестная Швейцарская Конфедерация станет портить отношения с тысячелетним рейхом, будь он трижды проклят, из-за какого придурка, обманным путем завладевшего отпечатками пальцев барона Алекса фон Шееля?!

Не надо тренькать, Леха! Ты теперь Леха и на всю жизнь останешься Лехой. Если здесь забудут, в гестапо напомнят, к тому же красные не упустят возможность сообщить, что это я сдал отца.

Это было ясно, как дважды два четыре!

Зачем тогда эти несчастные миллионы, которые больше десяти лет дожидались меня в женевском банке? Их выколотят из меня, затем отправят в лагерь. Ни Тамаре, ни Петьке ни цента не достанется.

Веселенькое дельце…

Бежать во Францию? В страну Виши? Чушь!! К маки за помощью не обратишься, а полицейский режим там тоже налажен.

Чутье подсказывало – ну их, эти «измы»! С такой «свободой» ты очень скоро останешься без головы. Выход один – продолжать танец с человеком, которому доверяешь. Это было легче сказать, чем сделать.

Окончательно пришиб меня полицейский, зачем-то торчавший возле Оперного театра. Я издали, шестым (разведывательным?) чувством почуял – он обратил на меня внимание. Значит, мне не избежать проверки документов. По словам Трущева, наши бумаги способны выдержать поверхностный просмотр. А если прокол? Если у полицейского возникнут подозрения? Надо взять себя в руки!

Поздно.

У меня было всего несколько секунд. Один из уроков энкавэдэшников гласил – если на тебя обратили внимание, не пугайся и ни в коем случае не меняй выражение лица. Другими словами, возьми себя в руки и ищи оправдание данному эмоциональному состоянию.

Полицейский уже вовсю смотрел в мою сторону.

Я по наитию направился к нему, спросил – не подскажет ли герр начальник, как мне пройти в полицейский участок?

Тот несколько успокоился – подозрительный тип сам решил сдаться властям. Он указал дорогу и спросил:

– Беженец?

– Так точно, господин вахмистр. Социал-демократ. Скорее демократ, чем социалист.

Полицейский кивнул и неожиданно подбодрил.

– Держись, товарищ.

Слова, услышанные в центре Европы, прозвучавшие из уст цепного пса буржуазного режима, потрясли меня до идиотизма. Я нелепо сжал правую руку в кулак и, только намекая, чуть приподнял ее в характерном жесте. Полицейский улыбнулся еще раз, одобрительно кивнул и подтвердил направление – ступай туда.

Я на негнущихся ногах двинулся в указанную сторону, не сразу сообразив, что так и топаю с задранным кулаком. Я тут же опустил руку.

Зачем поднял кулак?! Зачем дал клятву, ведь меня никто не принуждал?! Кто заставил тебя прикинуться красным? Женевский полицейский?! Разве он требовал от тебя спасти свою жизнь обещаниями содействовать следствию? Он всего-навсего учуял в тебе германского шпиона, а ты сдрейфил.

Все-таки мы, немцы, неистребимый по части исполнения долга народ. Мы, русские, в это смысле куда грубее и своевольнее. Если что-то вбили себе в голову – например, насчет клятвы полицейскому, – этот бред не вышибить.

Я двинулся в сторону озера, забрел в парк, вволю полюбовался знаменитыми на всю Европу горными пиками, домами, когда-то приютившими занудливого Жан-Жака Руссо, циника Вольтера, а позже известного идеолога большевизма Владимира Ильича, в любви к которому я несколько минут назад вполне определенно признался женевскому полицейскому.

Хотелось завыть, но в Женеве это выглядело бы по меньшей мере странно. Этот город, являвшийся невероятным результатом человеческих усилий, предстал передо мной как образец наимудрейшей красоты, средоточие спокойствия, незамутненности и удивительного сочувствия к каждому, кто пытается сделать выбор. Даже название площади – «Place Bon Air», по-нашему – «Свежего воздух», или площадь Свежака – внушало поддержку.

Издали послышался бой курантов.

Полдень.

Я попытался взять себя в руки. Простейшая мысль, которую вколачивал в нас Трущев, внезапно обрела живую плоть.

«Каждый, – убеждал нас этот отъявленный энкавэдэшник, – кто решит прибегнуть к согласию, обязан заранее определиться, чем он готов пожертвовать, приглашая другого на танец. Потому что согласия без уступок не бывает. Усек?»

Чем я могу пожертвовать?

Памятью об отце? Он не согласовывал со мной свой выбор, по этому пункту я могу считать себя свободным. Как, впрочем, и с обязательствами перед Германией, гнусно поступившей с Шеелем, вернувшимся из страны врагов.

Тамара? Здесь труднее. И дело вовсе не в женщине, не в ее дурманных, до покалывания в кончиках пальцев, прелестях! Хотя именно эта дрожь придавала мне силы выстоять на зоне. Как я мечтал добраться до них!.. Что это, любовь? Не знаю. Как утверждал Hans im Glück, русские как низшая раса придумали любовь, чтобы не платить. Все равно, мне трудно вычеркнуть из памяти все, что было. Особенно Петьку. Он ведь так или иначе является наследником рода Шеелей. Будет ли у меня другой наследник – большой вопрос.

Впрочем, закорючка вовсе не в романтических воздыханиях. Даже не в Тамаре и Петьке. Дело во мне. Неужели я потная сука? Неужели тварь дрожащая? О каких космических полетах может идти речь, когда Тамара воюет? Я не вправе бросить ее в таком жестоком деле. Не мог я также сознательно запихнуть в детский дом влезавшего на меня пацана и кричавшего от радости: «Ур-ра! Дядя папа приехал!»

Следующий пункт – названый братец. Казалось бы, сам Господь велел мне сдать этого напыщенного фанатика.

Но!..

Оказавшись в полиции, я должен напрочь забыть о нем. Только заикнись, и моя песенка будет спета. Уже не Трущева, а меня, глупенького, подвергнут усиленному допросу с применением физического воздействия. Я вовсе не желал зла Трущеву, Первому, а также многим из тех, с кем познакомился по линии НКВД, исключая Авилова, но тот уже получил свое. Я окажусь хорошей поживой для костоломов из гестапо.

Мне это надо?

Если не упомяну, гномы из Бюпо так отделают меня за нелегальный переход границы, что вряд ли мне потом понадобятся мои миллионы.

Итак, со мной было все ясно, оставалось выяснить, чем жертвует Трущев.

Это был легкий вопрос. Трущев жертвует жизнью. Стоит капитану ГБ, да еще работнику Центрального аппарата, оказаться в руках гестапо, с него кожу живьем сдерут.

Да, красные – злы. Они еще те идеологи, но без их поддержки мне просто-напросто не выбраться из Женевы. Тем более выжить в этом прекраснейшем из миров.

На скамейку подсел Трущев. Достал сигарету из портсигара, по привычке обращения с «Беломором» постучал по крышке.

Я напомнил специалисту из НКВД:

– Николай Михайлович, здесь нет папирос. В Европе табачной головкой в крышку портсигара не тычут. Здесь табак разминают пальцами.

Он не ответил, но выколачивать и тем более ломать под мундштук табачную начинку перестал.

Закурил, высказал отношение к пейзажу – хорошо-о, черт побери! – затем поинтересовался:

– Что у полицейского спросил?

– Дорогу до участка.

– А что же не дошел?

– Все-то вам надо знать!

– А как же! – искренне удивился Трущев.

– Полицейский обратил на меня внимание. Я решил проявить инициативу. Помните, ваш шеф предупреждал – разведчика красит инициатива.

– Логично, – согласился Трущев. – Я не догадался.

– А если бы догадались, открыли стрельбу?

– Зачем? У меня с собой портсигар. Ходить с оружием по городу – лишний риск. Местные все злые. Виду не показывают, а сами трясутся от страха. Ждут, когда Гитлер к ним нагрянет. – А когда он к ним нагрянет?

– А ты не догадываешься?

– Как считаете, Николай Михайлович, они будут защищаться?

– Эти будут, – убежденно ответил энкавэдэшник. – Банкиры не сдрейфят. Они призыв объявили, четыреста тысяч под ружье поставили, все перевалы перекрыли. Им есть что защищать.

– Я тоже так думаю.

– Тогда потопали домой. Засиживаться ни к чему. Нам тоже есть что защищать.

– А потопали.

– Справился с искушением?

– А справился.

– Будем работать?

– А попробуем…»