Сын своего отца

/  Общество и наука /  Спецпроект

Сигурд Шмидт — о том, за что Надежда Константиновна невзлюбила Отто Юльевича, как выражались в кабинете Ленина, в какие игры любил играть Сталин, что можно было прочесть в блокноте депутата Верховного Совета, про Фоменко и фоменковщину, а также о том, каково это — ощутить себя сыном лейтенанта Шмидта

Весной нынешнего года известному историку, краеведу, профессору РГГУ Сигурду Шмидту исполнилось 90 лет. В научных кругах его называют почетным, но почти забытым словом «просветитель». Его отец — выдающийся ученый, академик Отто Юльевич Шмидт известен как покоритель и исследователь Арктики, личность поистине легендарная. Сын Сигурд считает, что унаследовал от отца важную черту характера — трудолюбие, без которого взять профессиональную высоту невозможно.

— Сигурд Оттович, вас называли «сыном лейтенанта Шмидта»?

— Бывало и такое, хотя отец никакого отношения к революционеру Петру Петровичу Шмидту не имел. У него даже не было воинского звания, хотя есть фотографии, на которых он с адмиральскими шевронами. Так что иногда я отшучивался: дескать, мой отец не лейтенант, а адмирал.

— Правда ли, что вы 90 лет живете в одной и той же, еще отцовской квартире?

— Здесь, в Кривоарбатском переулке, живу, сколько себя помню, хотя временами, конечно, приходилось куда-нибудь уезжать. Однако я всегда возвращался. При всем внешнем сходстве заоконный пейзаж менялся, и довольно кардинально. Хорошо помню старые улочки, кривые переулки, немного облезлые, но опрятные церквушки, многочисленные булочные, в общем, тот особый арбатский колорит, от которого сейчас мало чего осталось. И все-таки Арбат — это такая машина времени, находясь внутри которой можно попасть в гости к Пушкину, Толстому, Тургеневу, станцевать на балу у княгини Гагариной. Кстати, ее роскошный особняк — один из немногих в целости сохранившихся на Арбате. Сейчас там Московский окружной военный суд, и я добиваюсь, чтобы туда перевели Литературный музей. Меня поддерживал Лужков, теперь поддерживает Собянин. Работники суда тоже не против — лишь бы им дали взамен нормальное помещение. И мне бы хватило жизни воплотить эту идею...

Недавно мы издали «Арбатскую энциклопедию» о выдающихся людях, которые здесь бывали или жили. Вот Булат Окуджава жил в соседнем доме, только я его долго не знал: у меня было полно друзей в своем подъезде, с мальчишками из чужих домов нам не было надобности водиться. А теперь неподалеку от моего дома стоит памятник Булату... Словом, Арбат — это отдельный мир.

— Я читала, что вы появились на свет под звон колоколов...

— Когда мама рожала, стояла Страстная неделя, и во всех церквах звонили колокола. Побежали за акушеркой, но та сказала, что рожают каждый день, а куличи пекут раз в год, и не пошла. Пришла она, когда я уже появился на свет. Надо сказать, при рождении я был чудовищно уродлив. Когда няня впервые меня увидела, всплеснула руками: «Боже мой, и для этого я шила такие красивые распашонки!» Но к полутора годам я выглядел уже вполне прилично.

Поскольку в момент моего рождения был канун Пасхи, все готовили праздничный стол. Няня запекла окорок и поставила на буфет. И забыла, поскольку стало не до него. Отец и дядя Яша, мамин брат, очень нервничали, все время совали головы в комнату, где я рождался, спрашивали, что и как, но их гнали прочь. Наконец, уже к вечеру, все уселись за стол, пошли за окороком, но блюдо было пусто. Мужчины на нервной почве все съели... Дядя Яша Голосовкер, кстати, был знаменит, почти как отец: он был крупным философом, профессором. Сейчас я много делаю для переиздания его трудов.

— Ваше первое воспоминание?

— Мне было года полтора. Летом мы жили в деревне. Сейчас это часть Москвы, Петровско-Разумовское. Хорошо помню, как я улегся в теплую лужу рядом с хозяйской свиньей и ощущение блаженства. Когда из дома выбежала няня, схватила меня за подтяжки штанов и сунула в бочку с холодной водой, я был ужасно обижен этой несправедливостью: ведь мне было так хорошо! Другое сильное впечатление — тоже из раннего детства, когда умерла бабушка, и меня, дабы не травмировать, из дома убрали. Кто-то из родных решил прокатить меня на мотоцикле с коляской. Это было потрясением: мы мчались вдоль Москвы-реки, и я видел все на уровне чертополоха, а он был очень высоким, в человеческий рост.

Надо сказать, я был мальчиком довольно болезненным, тщедушным, но амбициозным. Первый виток всенародной славы отца пришелся на 1933 год, когда состоялась знаменитая полярная экспедиция челюскинцев, в результате которой за несколько миль до цели пароход «Челюскин» раздавило льдами и более ста человек были вынуждены высадиться прямо на льдины. Отец был одним из последних, покинувших пароход. Летчики вывозили людей на континент в течение двух месяцев. Участники этой драматической эпопеи стали героями. Я хорошо помню теплый июньский день, когда отца и других челюскинцев на улице Горького встречала ликующая толпа. Поразило, что почти все были с тюльпанами. Манежная площадь была увешана окороками и колбасами производства Микояновского завода. В общем, был большой праздник, и я, конечно, позиционировался тогда исключительно как «сын Шмидта» и ничем другим не был интересен. Хорошо помню, что мне было обидно сознавать себя лишь чьим-то сыном, а не отдельной величиной.

С тех пор ситуация изменилась не очень сильно. Если заглянуть в энциклопедии и словари и найти статьи обо мне, то вы узнаете, что я историк, профессор, обладатель множества званий и титулов, но при этом — сын «того самого» Отто Юльевича. А вот если вы поищете статьи об отце, то узнаете, как много сделал Отто Юльевич как математик, геофизик, полярник, общественный деятель, но ни слова о его сыне. Однако в отличие от детских лет меня это нисколько не огорчает. Мне приятно, что об отце еще помнят.

— Эта квартира не всегда принадлежала вашей семье целиком?

— Конечно, было время, когда нас уплотнили и здесь была коммуналка: пять комнат, четыре семьи. Вот мы пьем с вами кофе, и нам не тесно, а тогда, в 20—30-е годы, на этой семиметровой кухне крутилось несколько хозяек. Но командовала всеми няня Тата. У нас во все времена царил «татриархат». Так мы говорили. Мама ничего не смыслила в хозяйстве и даже не пыталась вмешиваться. Мама, Маргарита Эммануиловна Голосовкер, — видный музейный деятель, экспозиционер, автор выставок исторической тематики, создатель Сектора художественной иллюстрации в Институте мировой литературы Академии наук. Под ее руководством был составлен альбом «М. Ю. Лермонтов. Жизнь и творчество» — своеобразная книга-музей, выпущенная в 1941 году. Влияние на меня мамы было огромным. Но и без Таты я не был бы тем, кем являюсь. Она была удивительным человеком, преданным нашей семье всю жизнь. Своей семьи у нее не было. На прежнем месте жительства у нее был какой-то роман, но будущий избранник оказался врагом народа. Если бы они успели пожениться, Тата попала бы в «АЛЖИР» — Акмолинский лагерь жен изменников родины, было такое подразделение ГУЛАГа в Карагандинской области. Тата много читала, была в курсе культурных событий и вообще была человеком глубоко интеллигентным, хотя высшего образования не имела и писала с ошибками. При этом люди более образованные очень ее уважали. Когда я думаю, что такое интеллигентность, то прихожу к выводу, что вместе с дипломом ее не получают. Можно иметь прекрасное образование и при этом быть хамом и негодяем. Тата была глубоко порядочным, тактичным человеком, с развитым чувством собственного достоинства. Вот это и есть истинная интеллигентность, которая свойственна и многим простым людям. Я не сразу узнал настоящее имя няни. Франциска Александровна Тетерская была мне как вторая мать, я очень ее любил.

— Няня была вашей Ариной Родионовной, но наверняка и отец на вас сильно повлиял.

— Именно так. Воздействие энциклопедизма отца, широты интересов и многосторонности знаний, несомненно... Он был основателем и первым главным редактором «Большой советской энциклопедии», потом, уже в последние годы жизни, редактировал журнал «Природа», и я видел, как трепетно он относится к этой работе, какое внимание уделяет составлению справочного аппарата, как тщательно проверяет историографические и библиографические источники. Поскольку до тринадцати лет я много болел, пристрастился к чтению литературы для взрослых — и не только произведений классиков, но и мемуаров, биографий и особенно энциклопедических справочников. Именно у отца я научился трудолюбию и ответственности.

— Правда ли, что вашего отца недолюбливал Ленин?

— Дело в том, что отец посмел публично критиковать затеянную Крупской реформу профессионального образования. Отец считал, что профобразование должно быть узким, конкретным, а Крупская — что широким, с политехническим профилем. Спорить с женой вождя было политически некорректно, и отец, что называется, нарвался. Однако никаких серьезных последствий для него это не имело. Ленин был очень умным, дальновидным человеком. В отличие от Сталина, который часто рубил сук, на котором сидел. Отец относился к Сталину настороженно, а вот Ленину симпатизировал. Кстати, слово «аспирант» было придумано отцом в кабинете Ленина и с тех пор вошло в обиход.

— Героическая слава к вашему отцу пришла на фоне репрессий 30-х годов. Эта тень над ним нависала?

— Постоянно. Особенно это было заметно на фоне второго витка славы, который пришелся на времена экспедиции папанинцев. Это был 1937 год. Отец руководил доставкой научного снаряжения для уникальной дрейфующей станции, а затем работами по спасению полярников. В частности, именно он рассчитал направление и скорость дрейфа льдины, в результате чего самолетам удалось обнаружить терпящих бедствие полярников и доставить их на континент. Помню, как вместе с отцом меня пригласили на торжественный прием в Кремль. Там к отцу подходили и жали руку многие из тех, кто вскоре был арестован. Я тогда вел дневник и подробно описывал все происходящее со мной за день. После арестов я решил, что мои записи могут быть опасны для отца и вырезал их из дневника. При этом родители оберегали меня, сохраняли ровное, спокойное настроение. Лишь однажды вечером отец выглядел мрачнее обычного, и мама спросила его, что случилось. Он угрюмо ответил: «Мне только что позвонили и сказали не удивляться, что завтра на работу не выйдет ряд моих сотрудников, в том числе мои замы». Отец тогда был директором института Арктики. Кроме того, он возглавлял созданную им кафедру высшей алгебры мехмата МГУ, а в 1932 году был назначен начальником Главсевморпути. Авторитет отца был так высок, что все понимали: трогать его без личного распоряжения Сталина нельзя. Тот играл с ним, как кошка с мышкой. Он сам его возвысил, в 1937 году дав ему Героя. В 1939 году личным указом Сталина отец получил пост вице-президента Академии наук. При этом я точно знаю, что в эти годы на отца собиралось дело. Так, один крупный инженер, мамин родственник, рассказывал, что его вызывали в органы с вопросом, не получал ли он от Шмидта задание использовать для ледокола не такой металл, как надо, и это привело к его затоплению. Знаменитого полярника Самойловича, который был директором института Арктики до папы, пытались обвинить в организации совместно со Шмидтом контрреволюционной деятельности.

— Как вы думаете, почему вашему отцу удалось избежать ареста? Ведь забирали и самых талантливых, и самых «незаменимых».

— Думаю, отец уцелел потому, что Сталин при всей его подозрительности понимал: Шмидт для него не опасен. Имея огромное количество обязанностей, отец никогда не участвовал ни в одной оппозиции. Не потому, что боялся, а потому, что ему это было совершенно неинтересно. Он был настоящий ученый, исследователь, организатор науки, но политикой, по сути, никогда не интересовался. Это его и спасло: ведь к концу 30-х годов из его окружения почти никто не уцелел.

— Почему в 1942 году его сняли с поста вице-президента Академии наук?

— Формальным поводом было то, что отец подписал какую-то бумагу без ведома тогдашнего президента АН СССР Комарова. На самом деле ничего особенного в этом не было. Комаров был болен, и отец его замещал. Донос последовал незамедлительно, и Сталин подписал указ о снятии с должности, и к руководящей государственной работе он больше никогда не возвращался, хотя одно время был депутатом Верховного Совета.

— Наверное, изгнание из Академии наук далось ему нелегко?

— Нет, наоборот, он был очень доволен, потому что смог наконец заняться наукой, создал ряд работ по высшей алгебре, теории групп, которые были оценены достаточно высоко, с головой ушел в преподавание. Именно в эти годы он разработал свою знаменитую космогоническую теорию образования Земли и планет в результате конденсации околосолнечного газово-пылевого облака. Думать на эти темы он начал уже в начале 20-х годов — именно тогда он написал труд о магнитной аномалии и высказал первые геологические идеи, связанные с происхождением Земли. С его идеями в этой области, как я впоследствии слышал, соглашался Владимир Иванович Вернадский. Это мультидисциплинарная теория, где увязаны многие науки — геология, геофизика, биология, химия, физика... Интересно, что его первые наброски формул, показывающих движение планет, были сделаны на больших листах блокнота депутата Верховного Совета, которым он в то время уже не был.

— Ваше отношение к этой теории?

— Я много читал отзывов на эту работу, но сам ее комментировать не берусь: я гуманитарий до мозга костей. Право судить о том, что касается точных наук, я предоставляю профессионалам. Это неправильно, когда человек несведущий лезет в области, его пониманию недоступные, а у нас такое, увы, происходит слишком часто.

— Наверняка отец пытался вывести вас на путь точных наук, сделать своим преемником.

— Нет, он никогда не грузил меня естественно-научными знаниями. Он видел, что я много читаю, увлекаюсь историей и литературой, и подолгу беседовал со мной, проявляя неподдельный интерес к моим тогдашним идеям.

— Как вышло, что вы стали историком?

— Повлияла мама и, конечно, школьные учителя. До шестого класса я учился в школе на Арбате, прямо напротив дома, в бывшей женской Хвостовской гимназии, описанной в произведениях Рыбакова о «детях Арбата». Я был отличником, гордостью школы. Помню, мой снимок даже напечатали в газете и за хорошую учебу премировали радиоприемником, к которому я даже не притронулся, поскольку патологически не интересовался техникой. Но мама решила, что я занимаюсь не слишком усердно, и меня решили перевести в школу у Никитских ворот, бывшую Флеровскую. Позже она стала называться школой имени Нансена. Но она находилась в другом административном округе, и такой перевод не рекомендовался. И вот отец пошел к директору и попросил меня туда зачислить. Это был единственный раз на моей памяти, когда отец воспользовался служебным положением. Как было отказать самому Шмидту! Меня взяли, о чем я никогда не жалел, хотя отметки стали хуже. Седьмой класс я заканчивал с двумя тройками — по физике и математике. Остальные были пятерки.

У меня были чудесные, мудрые учителя. Они разрешали погрузиться в то, что мне по-настоящему интересно. Удивительный по яркости дарования учитель русской словесности Иван Иванович Зеленцов внушил мне представление о достоинствах лекционного курса обучения и о радости совместного творчества в литературном кружке. Помню лекцию Ивана Ивановича «Слово о полку Игореве». Он увлек весь класс, а потом без предупреждения предложил написать сочинение о Баяне. Это было неожиданно, мы растерялись. Потом я понял, что это была проверка нас, нашего умения размышлять. Баян был непростой фигурой — не просто придворный певец великих князей, но современник исторических событий, человек, ответственный за сохранение исторической правды. До сих пор помню, как гордился полученной пятеркой.

На дворе стояли 30-е годы, и наши учителя прекрасно понимали, в какой исторической правде мы участвуем. Школа была привилегированная, в моем классе учились дети многих наркомов и других известных людей, и чуть ли не каждый день становилось известно, что за соседней партой появился очередной сын или дочь врага народа. В нашей школе трогать этих детей было запрещено. Когда арестовали Бухарина, мы должны были собраться и всем классом его осудить. Его дочь Свету, которая училась в моем классе, на это время вызвали в учительскую — чтобы она при этом не присутствовала. Другая моя одноклассница Вика Гамарник получила грамоту уже после того, как ее отец, член ЦК, был объявлен врагом народа и застрелился, «запутавшись в антисоветских связях», а ее мать через несколько дней была арестована. Сейчас я понимаю, как много нам дали учителя. Они сформировали не только любовь к родной словесности, памятникам истории и культуры, но и уважение к ближним. Можно прочитать много книг, но не научиться самым важным вещам.

Замечателен был и кружок «Газета», где нас фактически учили читать между строк. Мастерство и преданность своему делу школьных учителей привели к тому, что уже в восьмом классе у меня возникло желание стать профессором. Думаю, что это объяснялось не мечтательной самонадеянностью, а тем, что собственно профессорская среда, хорошо знакомая с детства, воспринималась как естественная. Убежден: если основные способности, пристрастия и антипатии складываются еще в дошкольные годы и считается общепризнанным, что все мы вышли из детства, то профессиональные склонности определяются в школьном возрасте.

— Когда же сбылась ваша детская мечта?

— На сей счет есть забавная история. В 1945—1951 годах я был внештатным преподавателем-консультантом Заочной высшей партийной школы: выезды с лекциями и консультациями в другие города, семинары с московскими группами, отзывы на контрольные работы, причем все это за весь период отечественной истории — как тогда выражались, от палеолита до Главлита. Это давало опыт преподавания и существенно расширяло исторический кругозор. После первой — и удачной — командировки в Литву я возгордился своим успехом, а особенно тем, что ко мне обращались «профессор». Надо сказать, там подобным образом обращались ко всем преподавателям. Видимо, следовало сразу же сбить с меня спесь, и через несколько дней после возвращения дома раздался телефонный звонок, нарочито деланным голосом попросили к телефону «профессора Шмидта». На удивленный вопрос: «Кто его просит?» — ответом было: «Академик Шмидт». Это был полезнейший урок — слово «профессор» применительно к самому себе я стал употреблять лишь через 25 лет, когда в 1970 году мне присвоили это звание.

— Мы привыкли представлять вашего отца человеком сильным, мужественным, с неизменной улыбкой и окладистой бородой. Неужели правда, что он чуть ли не всю сознательную жизнь тяжело болел?

— Он рано заболел неизлечимой формой туберкулеза, причем это была такая форма болезни, когда обострения повторялись каждые десять лет. Когда ему было 22—23 года, его впервые положили на полгода в госпиталь, и там у него выросла борода. Так появилась фирменная борода Шмидта. Через десять лет, уже в советские годы, приступ болезни повторился. Его отправили лечиться в Альпы, и там он овладел мастерством альпиниста. В третий раз обострение болезни совпало с «Челюскиным». Он тогда острил, что попадет в учебники медицины, потому что болезнь тянется очень долго. В 40-е годы у него открылось кровохарканье. Последовало специальное распоряжение правительства для выделения дефицитного стрептомицина. С помощью этого препарата, а потом антибиотиков отцу удалось продлить жизнь, но не вылечить. Он умер от туберкулеза в 1956 году. Ему было почти 65 лет, то есть он болел более 40 лет. Пишут о Шмидте много, и все сосредотачивают внимание на героической арктической эпопее и на том значении, которое она имела для развития советской науки и всего общества. По моему мнению, главный героизм отца — его многолетняя борьба с болезнью, которая, конечно, снижала качество жизни, однако не помню, чтобы он когда-нибудь жаловался на плохое самочувствие. Самый героический период его жизни — последние 12 лет. Отец был большей частью лежачий больной, но продолжал работать, писать. Он был раздавлен и одинок, к нему даже внуков не пускали, потому что для них это могло быть опасно. Именно в эти годы, особенно после смерти Сталина, мы очень сблизились. Помню, когда в Москве проходил XX съезд, я принес ему речь Хрущева, и отец был поражен фактом насильственной смерти Орджоникидзе. Для него это было страшным открытием — ведь это произошло в момент подготовки полярной экспедиции, когда он каждый день бывал в Кремле, общался с людьми, которые, вероятно, все знали, но ничего не говорили. Даже шепотом они не делились друг с другом.

— Правда ли, что Сталин хотел вернуть вашего отца в Академию наук?

— В 1951 году умер Сергей Иванович Вавилов, тогдашний президент академии. Сталину предложили новый состав президиума Академии наук, и он, очень недовольный, спросил: «Почему нет Шмидта?» А ведь он сам вопреки уставу академии своей волей вывел его из состава президиума! Но отец был уже очень болен, а Сталину был отмерен еще меньший срок. В последний год жизни вождя заказывается картина «Заседание президиума Академии наук», на которой академик-географ Герасимов делает доклад о сталинском плане зеленых насаждений. В президиум на картине решили посадить не только действующих членов президиума, но и знаменитых ученых, которых там быть не могло: 90-летнего Зелинского, 88-летнего Обручева, основателя отечественной гельминтологии Скрябина, зоолога-паразитолога Павловского и Шмидта, который в это время был прикован к постели. Но раз Сталин так решил, надо было позировать. Отца решили сфотографировать, а потом срисовать. Я как-то пришел к нему домой и вижу, что он сидит в черном костюме со Звездой Героя и в домашних туфлях: должен был прийти фотограф, чтобы запечатлеть его для будущей картины. Забавно, что на этой картине рядом оказались академики, которые в реальной жизни друг с другом даже не здоровались. Зато художник Щербаков, который все это изобразил, успел получить Сталинскую премию.

— Как вы думаете, как бы ваш отец отнесся к сегодняшним идеям развития Арктики?

— Он бы порадовался, что исследования продолжились, хотя нынешнее глобальное потепление и подтаивание полярных шапок — это, конечно, тревожный знак, который говорит о растущем антропогенном влиянии и грозит чередой новых стихийных бедствий. Шмидт писал, что Арктика — это красавица, лежащая на ларце с драгоценностями. Для России арктический шельф — безусловно, настоящий кладезь углеводородного сырья. Отец это прекрасно понимал.

— У него ведь была другая семья?

— Официально у него была другая семья, жена Вера Федоровна, талантливый врач-психиатр, секретарь фрейдистского общества, и сын Владимир, Волк, как мы его звали, мой старший брат. При этом отношения у родителей были самые близкие. До тех пор, пока отец мог преодолевать нашу лестницу (лифт появился уже после его смерти), он часто приходил в гости, оставался ночевать. Ни я, ни мама дефицита от общения с ним не чувствовали.

— Как к этому относилась Вера Федоровна?

— С пониманием. Я не помню каких-то выяснений отношений, скандалов по этому поводу. Мне было около восьми лет, когда родители решили, что раз в неделю нам всем надо общаться. И мы стали ходить друг к другу в гости — то они к нам, то мы к ним. Ревности не было. Как-то Вера Федоровна подарила мне привезенную из-за границы чудесную машинку, уменьшенную копию настоящего автомобиля! Восторгу моему не было предела. Во время таких встреч мы любили играть в буриме. Когда папа в 1932 году был на борту парохода «Сибиряков», который впервые в истории совершил сквозное плавание по Северному морскому пути из Белого моря в Берингово, мы с Волком сочинили такое четверостишие: «Архангельск — северный порт, стоящий на Белом море. Папа, лопая торт, мечтал о морском просторе».

— На страницах книги «Герои и злодеи российской науки» известный биолог Симон Шноль вносит вашего отца в разряд злодеев за то, что он якобы запрещал публиковать книги Александра Чижевского.

— Здесь я с Симоном Шнолем категорически не согласен. Отец очень симпатизировал идеям Чижевского о космоземных связях и никаких препятствий ему никогда не чинил. Но издать их в те годы было просто невозможно. Отец как руководящий работник Академии наук это понимал и изменить ситуацию не мог. Ему удалось пробить труды известного народовольца Николая Морозова, который провел 20 лет в Шлиссельбургской крепости и там создал массивный труд, по существу, перекроив всю мировую историю на свой лад. При этом он пользовался им самим изобретенным математическим методом и имевшимися у него на тот момент астрономическими данными, как выяснилось, довольно устаревшими. С научной точки зрения идеи Морозова весьма спорны, хотя, безусловно, это героический энтузиаст, который выжил в заточении благодаря вере в свои идеи.

— Такое случается. Скажем, в страшных гулаговских застенках Лев Гумилев создал теорию пассионарности, записывая свои мысли на обрывках газет.

— Да, и к этой теории можно относиться по-разному, но сам акт интеллектуального творчества в условиях абсолютно нечеловеческих вызывает несомненное уважение и восхищение. Отдавая дань этим чувствам, отец приложил усилия к изданию книги Морозова. Однако после ее выхода у него были неприятности: пусть автор и революционер, но из его труда следовало, что все наоборот. Новый Завет был написан до Ветхого, черное — это белое, белое — это черное, и все, что нам известно, происходило не так и не там. Ерунда, конечно, полная. Однако подобные воззрения многим казались опасными, потому что могли посягать и на такие незыблемые вещи, как история революционного движения. После этого издать еще и опального Чижевского с его идеями гелиобиологии, отличными от того, что пропагандировала марксистско-ленинская наука, было невозможно. При этом отец всегда считал, что любая научная гипотеза имеет право быть высказанной, если она не является националистической, не призывает к насилию и не вредит людям. Я с ним совершенно согласен. Когда началась дискуссия по теории Отто Юльевича, его поддерживали верхи, и он вполне мог сыграть роль Лысенко — отыграться на несогласных. А их было предостаточно. Он этого делать не стал и, наоборот, крайне уважительно повел себя в отношении оппонентов, всех выслушал и назвал имена зарубежных ученых, которых не принято было упоминать: тогда был разгар борьбы с космополитизмом.

— Почему же тогда вы так рьяно нападаете на идеи Анатолия Фоменко, изложенные в его «Новой хронологии», которые, кстати, опираются на труды Николая Морозова?

— Идеи Фоменко — страшная беда! Дело в том, что к науке они не имеют никакого отношения — ни к исторической, ни, как выясняется, к какой-либо другой. При этом у него немало сторонников, и среди них ни одного гуманитария, все — технари, люди, явно не получившие общекультурного образования. Иначе бы им не могло взбрести в голову, что, например, голую Венеру Милосскую могли изваять в оккупированной Греции, когда там были турки. Фоменко — специалист в высшей математике, в топологии, он наделен учеными степенями и высокими званиями, и читатель ему доверяет просто потому, что он академик, а академик врать не будет. В результате дело порой заходит слишком далеко. Уже есть случаи, когда не очень грамотные чиновники рекомендовали книги Фоменко для изучения на уроках истории.

— Расскажите, как вы стали студентом МГУ.

— Поступил на исторический факультет легко. Произошло это в 1939 году. Даром судьбы оказалось то, что просеминарий в нашей группе вел Михаил Николаевич Тихомиров, ставший вскоре моим главным научным руководителем. Помню, как я впервые выступил на семинарских занятиях с докладом «Идеология самодержавия в произведениях Ивана Грозного». Готовился по первоисточникам, приобретя у букиниста издание сочинений Андрея Курбского, попутно овладевая древнерусским языком и оставляя на полях первые маргиналии наукообразного стиля. Не помнится, чтобы Тихомиров консультировал и подсказывал литературу. Доклад получился самостоятельный и, главное, основанный на изучении текста источника и комментариев к нему. Это внушило первую мучительную радость творческого осмысления исторического материала и показало значимость источниковедческого подхода к теме. Думаю, ученый начинается не с первых публикаций в академических изданиях, а с этого мучительного процесса поисков нужных книг, раздумий, освоения языков — словом, того, что называется творчеством. С тех пор именно такой подход лежит в основе моей научной работы, а затем и обучения студентов. А тематика истории России времени Ивана Грозного стала надолго главной темой исследований, к которой возвращаюсь иногда и поныне.

Полезным оказался и стиль замечаний Тихомирова. Навсегда уроком остался его вопрос о фразе в тексте моего доклада о боярах, которые «руками и ногами» защищали свои богатства или привилегии: «Скажите, а как они это делали ногами?» Я понял, что даже в темпераментно написанном тексте недопустима подобная неряшливость. И что оказалось еще более важным для будущего педагога и руководителя научного подразделения — острая ироническая реплика подчас куда действеннее, чем морализующее поучение.

— Но началась война, и вам пришлось покинуть Москву...

— Да, жизнь наша круто изменилась. Мы попали в эвакуацию в Узбекистан, и в ноябре 1941 года — июле 1943 года я был студентом историко-филологического факультета Среднеазиатского университета в Ташкенте. Там учился достаточно интенсивно, даже стал сталинским стипендиатом. В Ташкент эвакуировали не только мамин, но и другие академические гуманитарные институты Москвы и Ленинграда. Именно там я избрал тему для будущего диплома — о главном советнике Ивана Грозного Алексее Адашеве. Этому выдающемуся современнику царя тогда не было еще посвящено специальных работ. Между тем он не просто был приближенным коронованной особы, но имел на него большое положительное влияние и вообще, судя по всему, был человеком высокообразованным и незаурядным. Увы, впоследствии царь избегал слушать чьих-либо мудрых советов, и Адашев был сослан в «почетную ссылку», где и умер. Такой интерес к жизни и оценке деятельности влиятельнейшего реформатора, лишенного власти, а затем посмертно оболганного самим властителем, объяснялся и аллюзиями на события сталинского тоталитаризма. Дипломную работу писал уже в Москве. А в июне 1949 года я защитил кандидатскую диссертацию «Правительственная деятельность А. Ф. Адашева и восточная политика Русского государства в середине XVI столетия».

— В Историко-архивном институте, который сейчас стал РГГУ, вы проработали более 60 лет. Никогда не хотелось уйти?

— Не хотел. Историко-архивный — веха в моей жизни. Туда я попал в феврале 1949 года и не расстаюсь с ним даже после перехода на основную работу в Академию наук зимой 1956—1957 годов. Без этого вуза не мыслю своего существования. Именно здесь я обрел и совершенствовал навыки лектора и руководителя семинаров, научных работ студентов и диссертантов. Лекционный курс отечественной истории до XIX века я очень скоро стал предварять чтением вводных лекций для первокурсников — о первичных основах и о ходе истории, об источниковедении и специальных исторических дисциплинах, об историографии. Изначально ограничивал число моих дипломников, ориентируясь прежде всего на тех, в ком видел потенциальных исследователей. Они, как и настроенные на дальнейшую самостоятельную научную работу ученики некоторых других кафедр, составили костяк начавшего работу зимой 1949—1950 учебного года студенческого научного кружка источниковедения. Именно в кружке, который просуществовал полвека, формировалась та научная школа, созданием и работой которой более всего дорожу в своей деятельности. Особенно горжусь тем, что в одной из статей обо мне написано: «Создал научно-педагогическую школу в источниковедении». Согласен с утверждением, что важно оставить после себя учеников, чтобы было у кого учиться.

— Вы ведь и сегодня преподаете, пишете книги. О чем?

— Круг моей нынешней каждодневной работы — и как исследователя, и как пропагандиста гуманитарных знаний — многообразной проблематики. В последние годы вплотную занимаюсь краеведением и москвоведением, издал уже не одну книгу на эти темы. Никогда не угасал интерес к отдельным творцам культуры — к Карамзину, Жуковскому, историкам Тихомирову и Платонову, а с конца прошлого века неизменно к Пушкину и пушкинознанию. Пушкин для меня — великая тайна. Боюсь, так и уйду в мир иной, не поняв этого феномена. Поражаюсь мудрости этого молодого человека — по сути мальчишки. Как он мог проникнуть в тайны целых исторических эпох, для него порой далеких, познать психологию людей, старше его вдвое, как будто кто-то дал ему возможность заглянуть в их души? Это потрясающе! Ощущение, что кто-то водил его пером, показывал жизнь с недоступных обычному зрению сторон... Подобным даром обладал Владимир Высоцкий. А Лермонтов даже предсказывал — почитайте его стихи. Это дар гения — слово вроде бы всем известное, однако совершенно непонятно, что это такое. Думаю, у этих людей соединился потенциал обоих полушарий — того, что несет в себе рациональное начало, и того, что ответственно за музы. Плюс хорошее образование и опять же трудолюбие, без которого меркнет любой, даже самый яркий талант.

— Вы почетный председатель Союза краеведов России, руководитель Учебно-научного центра исторического краеведения и москвоведения РГГУ, главный редактор «Московской энциклопедии», академик Российской академии образования... Откуда силы на столь напряженную работу?

— Помимо генов — подарка родителей — это, конечно, трудолюбие и востребованность. Мне неинтересен отдых как таковой, и я не представляю, как можно жить, не трудясь. Мне интересно то, чем я занимаюсь, и поэтому хочется еще пожить. Знаете, почему женщины живут дольше нас? Они всегда могут приготовить пирожки, связать кофточку внукам... И все говорят им «спасибо». А нам что делать на старости лет? Благословен тот, кто в преклонном возрасте еще может применить свои силы. Мне повезло. Я не чувствую себя выброшенным на свалку истории, меня не забыли ученики. Они для меня по-настоящему близкие люди, я не одинок. В этом плане я счастливый человек. Хотя бывает грустно оттого, что пришлось похоронить многих близких людей, в том числе моложе меня.

Я никогда не жалел, что пошел в историки. Это замечательная, полная каждодневных открытий наука. Она находится на стыке с искусством — недаром древние греки считали Клио, покровительницу истории, музой. В то же время история — это наука, опирающаяся на точные факты, а потому она близка и к точным наукам. Наиболее верные оценки тому, что происходит сегодня, можно дать, только зная опыт предыдущих поколений, то есть владея историей. Жаль, что сейчас эта профессия не слишком престижна и молодежь идет в нее неохотно. Причина проста — много денег тут не заработаешь. Я воспитывался в годы, когда материальные ценности стояли далеко не на первом месте. И, как видите, не пропал.