Осень к тому ноябрю взяла полную силу. Низкие тучи волокутся над пустыми полями, над потемневшими остожьями на лугах, от туч то темнеют, то светлеют огромное озеро Кучане, река, озеро Маленец. Из туч косо свисают черные космы дождей. За водяной завесой скрываются и снова появляются три горы, на двух из них церкви, на третьей горе — усадьба Тригорское. С древнего высокого кургана Воронича необъятен печальный, затуманенный кругозор с многими деревнями, где дождь сбивает, гнет книзу дым из труб… Леса стали прозрачны, желтый лист устилает мокрую дорогу…

«Скучно, вот и все»… «умираю, скучно», — записал Пушкин в эти дни. Скучно в усадьбе Михайловского, в комнате поэта — маленькой, в два окна с мутными стеклами, — где стоит деревянная кровать с двумя подушками— кожаной да пуховой, на кровати всегда валяется халат. У окошка ободранный ломберный стол, на нем банка из-под помады — чернильница, из которой пишет поэт, сидя на единственном желтом стуле.

Шкаф с книгами дополняет обстановку.

Родителей нет, хозяйничает Арина Родионовна, няня… Холодно, сыро; чтоб не топить большого дома, няня приказала закрыть барские апартаменты, а сама живет в комнате рядом. Даже Никиту батюшка отобрал у Пушкина и угнал в Петербург, приказал ходить за молодым Львом Сергеевичем.

Пушкин любил осень — осень не обольщает, не увлекает человека, осень сосредоточенна, полна глубокой тоски, тихого замирания жизни. На вызов слабеющей жизни поэт отвечает нарастающим творчеством, бешено состязаясь с тоской и скукой и находя силу и упор в самом себе.

С роскошного юга в Михайловское поэтом привезены две начатые рукописи: «Цыганы» — поэма и «Евгений Онегин» — роман в стихах,

Тема «Цыган» — вечный конфликт, бесконечно решаемый в стихах, в романах, в семьях и, однако, не решенный и доселе. Вечно живой природе в этой поэме противопоставлен построенный людьми город, создавший свою особую жизнь силой и оружием, между тем как герои поэмы— живые люди, живущие так, как создала их природа.

Из Лицея вынес Пушкин, старую формулу «самый воздух городов делает людей свободными».

Но с тех пор сам город вырос, окреп, его законы уже не освобождают, а гнетут, мучат, калечат людей, лишенных благ природы:

Там люди… Главы пред идолами клонят И просят денег да цепей.

Недолго, однако, упивался Алеко цыганской свободой, свободой общей, равной для всего рода. Он убивает свою любимую из ревности: она ведь осмелилась не признать над собой прав Алеко и полюбить другого.

Над Алеко от лица рода произнесен приговор стариком цыганом, приговор потрясающей справедливости и силы при всей его простоте.

Приговор звучит торжественно и свободно, как голос самой беззлобной и могучей природы:

«Оставь нас, гордый человек! Мы дики, нет у нас законов, Мы не терзаем, не казним, Не нужно крови нам и стонов, Но жить с убийцей не хотим… Мы робки и добры душою, Ты зол и смел; — оставь же нас, Прости! Да будет мир с тобою».

Поэма «Цыганы» в целом запечатлена, говоря словами Пушкина, той «высшей смелостью» поэтического творчества, при которой ее образы не являются лишь констатацией единичной действительности, пусть и оформленной художественно, но указывают, предрешают вообще исторический ход событий. «…Такова смелость Шекспира, Dante, Milton'a, Гёте в «Фаусте», Молиера в «Тартюфе».

Но, чтобы быть смелым, нужно быть уверенным в себе до конца! О одиночество, предохраняющее душу от возмущений преходящего! Псковщина, деревня, дуновения прошлого.

Осень. Косой снег с дождем, свист ветра в шатающихся соснах, ледостав на речке Сороти, на ближних озерах, шишками стынет грязь на дорогах, борозды всходящих озимей, ярко-зеленых, оттушеванных полосами снега, жухлые репейники на межах в непрестанном дрожании под ветром, обнажающиеся леса, крики, лай собак, захлеб рогов, порсканье, атуканье дальних охот.

И снова в этих полях гнедая кобылка несет всадника в широкой шляпе, в плаще берегом озера Маленец, по дороге мимо Трех Сосен в соседнее Тригорское.

Только в этот свой приезд в Михайловское Пушкин оценил Тригорское, и то не сразу. Еще в письме своей сестре Ольге в Петербург он писал: «Твои троегорские приятельницы несносные дуры, кроме матери», то есть Прасковьи Александровны Осиповой.

Однако во второй половине того же декабря поэт интимно пишет брату Льву:

«У меня с Тригорскими завязалось дело презабавное — некогда тебе рассказывать, а уморительно смешно».

И может быть, то, что там случилось, что было «уморительно смешно», то обернулось в глубоко трогательное. Годы ссылки, проведенные поэтом в Михайловском, тесно оказываются связаны с Тригорским.

Это она, Прасковья Александровна Осипова, владелица Тригорского, как добрая царевна Навзикая, приняла «в бедах постоянного» Одиссея, гонимого владыкой Посейдоном, выплывшего из бурного, волнообъятого моря, дала ему теплое и ласковое место у своего деревенского очага. Мало знавший материнской любви, неискушенный в близкой женской заботе, Пушкин в Прасковье Александровне, разумной, энергичной и зрелой женщине, нашел и то и другое.

Она была старше Пушкина на целых восемнадцать лет, она уже похоронила двух мужей, Вульфа и Осипова, последнего в начале 1824 года — года приезда Пушкина. От первого брака она имела двух дочерей и сына, от второго — двух дочерей. При ней же жила ее падчерица — дочь Осипова от первого его брака. Целый хоровод девушек! А Кате, младшей дочери Прасковьи Александровны, было тогда всего по третьему годочку.

В длинном нескладном доме Тригорского, где раньше помещалась деревенская полотняная фабрика, поэт с конца 1824 года бывает уже ежедневно, ночует, живет там по нескольку дней, хохочет, ухаживает за барышнями, слушает отличную игру на фортепьяно Александры Ивановны Осиповой.

В тригорской библиотеке Осиповой Пушкин счастливо находит экземпляр Корана в русском переводе М. Веревкина, издания 1790 года.

«Нечестивые, пишет Магомет (глава Награды), думают, что Коран есть собрание новой лжи и старых басен». Мнение сих нечестивых, конечно, справедливо, — пишет Пушкин в примечаниях к своим «Подражаниям Корану», — но, несмотря на сие, многие нравственные истины изложены в Коране сильным и поэтическим образом».

Коран потряс и вместе с тем укрепил Пушкина железной поэтической уверенностью, с которой Магомет вещает свои доктрины.

Пушкин в Тригорском создает «Подражания Корану» уже в тоне совершенно ином, нежели прежние его творения.

Утверждающая сила этого мощного цикла грандиозна: никогда еще Пушкин о себе не писал так, как пишет он в «Подражаниях Корану», передавая как бы решение великих судеб о нем как о поэте. Эти стихи — первая ступень лестницы, ведущей прямо к его «Пророку», а затем к «Памятнику».

В дожди, в ненастье осени 1824 года, среди милого, веселого, пусть шумного общества уютного Тригорского, еще в мутном, путаном тумане семейной своей разладицы Пушкин так воспроизводит обращенный к нему вещий и услышанный им голос:

Нет, не покинул я тебя. Кого же в сень успокоенья Я ввел, главу его любя, И скрыл от зоркого гоненья? Не я ль в день жады напоил Тебя пустынными водами? Но я ль язык твой одарил Могучей властью над умами? Мужайся ж, презирай обман, Стезею правды бодро следуй, Люби сирот, и мой Коран Дрожащей твари проповедуй.

Непосредственно подкрепленный миром, покоем, людьми, любовью Тригорского, поэт твердо убежден в правильности своего пути. Поэт спасен.

И знаменательно — «Подражания Корану» посвящены Пушкиным Прасковье Александровне Осиповой, «имянно».

Всем своим существом поэт теперь прильнул к этой возвращенной ему, первозданной, родной, живой земле. В глуши Михайловского и Тригорского той поры поблёкли, исчезли перед ним из поля зрения пестрота Молдавии, барская ленивая Каменка, портовый шум Одессы, не говоря уже о французской литературной традиции Лицея. Пушкин не сидит больше ученически у нот Николая Ивановича Тургенева.

В оде «Вольность» Пушкин был учеником Тургенева, в Михайловском он учится у народа.

Из дыма крестьянских овинов, из шума дождей и ветра, из тишины белых снегов, теплыми одеялами укрывавших зеленые озими, из блеска ледяных озер, из зеленых лунных пятен на сугробах в ночных лесах, из воя метелей и волков, из песен девушек за прялкой под жужжанье веретен, за перестуком коклюшек кружевниц, из дальнего звона святогорских колоколов, из уютного треска топящихся печек, из сказок Арины Родионовны вставала, развертывалась, надвигалась на поэта своеобразная мощная картина жизни его народа. Поистине благотворно время уединения! Кругом тысячелетняя деятельная жизнь и не менее, а неизмеримо более глубокая и самобытная, чем та, которой он жил в Лицее, в Петербурге, в Кишиневе, в Одессе. На Псковщине в Пушкине рядом с поэтом растет историк.

«Вот уже 4 месяца как нахожусь я в глухой деревне, — пишет поэт, — скучно, да нечего делать… Соседей около меня мало, я знаком только с одним семейством… целый день верхом — вечером слушаю сказки моей няни, оригинала няни Татьяны… она единственная моя подруга — и с нею только мне не скучно».

«…Слушаю сказки — и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! Каждая есть поэма!»

Пушкин у глухой деревни учился не только сказкам — учился тому, чего не знал, да и не мог знать раньше, что так всегда слабо знало русское образованное общество, искалеченное тоже французским «проклятым воспитанием», — русской жизни. Он понимал уже, что постоянным общением с людьми исключительно своего кругозора он сам закрывает, ограничивает себе кругозор, отрывает себя от природы, от народа, становится таким же одинаковым, неотличимым от других, как обкатанный волнами голыш на морском берегу, этаким средним европейцем.

Словно подсолнечник золотой своей шапкой к солнцу, все увереннее поворачивается в деревне Пушкин лицом к русскому народу, глаза в глаза, лицом к лицу.

В этом же ноябре 1824 года Пушкин под обаянием древних видений псковских приступает к работе над «Комедией о настоящей беде московскому государству, о царе Борисе и Гришке Отрепьеве», как в рукописи впервые был озаглавлен «Борис Годунов», к которому в 1830 году последовало взволнованное посвящение:

«Драгоценной для россиян памяти

Николая Михайловича Карамзина

сей труд, гением его вдохновенный,

с благоговением и благодарностию

посвящает Александр Пушкин».

У Карамзина Пушкин нашел сюжет для своей драмы, где поставил и обрисовал на историческом материале проблему соотношения власти и народа между собой, которая была ему так современна и, так сказать, «носилась в воздухе»…

«Вчерашняя правда» времен Годунова была одинакова с «сегодняшней правдой» Александровых дней.

Борис Годунов овладел престолом московским неправо — он его «схитил», он перешагнул через труп убитого им мальчика Димитрия, сына Ивана Грозного, законного, «рожоного», стало быть, «правильного» царя.

И Александр Первый тоже шагнул на престол петербургский через труп своего отца Павла, задавленного участниками заговора, о чем он, наследник престола, знал, на что он дал согласие. Оба царя — и Борис и Александр — совершили преступление, оба жили не «по правде».

В семнадцатом веке эти слухи и разговоры подготовили, облегчили путь названному Димитрию. В «Борисе Годунове» народ, судя царя Бориса за его преступление, принимает к себе другого царя — Димитрия, потому что тот-де царь законный. «Борис» — драма народная, в ней главное действующее лицо — народ. Наконец, основная концепция «Бориса» в том, что тот народ, который судит своих царей и отвергает их, тем самым имеет право их и ставить: от Бориса Годунова прямой путь к мещанину Минину, и этим путем вместе с народом идет Пушкин.

Действие «Бориса Годунова» разворачивается у Пушкина прежде всего как драма исторического народного суда. И на этот суд Пушкин выдвигает своего достопочтенного, верного свидетеля — старца-летописца Пимена, эту саму олицетворенную историю:

— Летопись не только помнит, она еще и судит! Пимен — изумительной силы фигура. В «усердном», «безымянном», чисто народном труде своем среди «многомятежного мира» зорко и мудро следит старец за жизнью народа, точно описывая все события в своей хартии.

Летописец Чудова монастыря Пимен выходит против царя Бориса за правду, как в оде «Вольность» сам Пушкин стоит на поединке с царем Александром, — летописцы и поэты смеют говорить царям правду! В письме Жуковскому Пушкин просит его прислать ему «житие какого-нибудь юродивого» — ведь поэт «напрасно искал Василия Блаженного в Четьих-Минеях». В «Борисе» появляется юродивый Никола Салос, лично обретенный Пушкиным в Пскове, в Гавриловской церкви, и переносится последовательно в Москву, где и появляется «перед собором» — на миру, чтобы на просьбу царя Бориса молиться о нем ответить:

— Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода — богородица не велит.

Правды, одной всенародной только правды добивается здесь Пушкин. Жуковский был восхищен «Борисом», писал автору, что за такую драму царь его простит. Но Пушкин знал царя и знал отлично, на что он сам идет. Он писал Вяземскому:

«Навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!»

Год работал Пушкин над «Борисом Годуновым». Драма кончена 7 ноября 1825 года, то есть за месяц до декабрьских событий.

Поэт был так доволен, что, поставив точку, прыгал по комнате, восторженно восклицая:

— Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!

Весь этот год Пушкин учился у народа, изучал национальный стиль его действий, его мораль, ее проявления. С Пушкиным впервые в русской литературе в «Борисе» явился народ, активный, свободный, сильный, боевой, определяющий конструктивно самое государство, и вышел как полновластный хозяин государства впереди золотой толпы царей, князей, бояр, помещиков. И, опасаясь этого народа, царь Борис говорит:

Конь иногда сбивает седока, Сын у отца не вечно в полной воле. Лишь строгостью мы можем неусыпной Сдержать народ.

Царю Борису, однако, суровые меры уже не помогают.

На Москву идет тот, про которого народ думает, что он действительно безупречный наследник.

Борис умер скоропостижно, не был ли он отравлен? — гадают историки. Верный годуновский воевода Басманов разбивает названного Димитрия именем молодого царя — Феодора Борисовича Годунова. И в фронтовую ставку годуновского воеводы Басманова под Севском от Димитрия является мятежный Гаврила Пушкин, предок поэта, чтоб смело сказать ему от имени Димитрия так, как думает источник правды — народ:

…Я ведаю, что рано или поздно Ему Москву уступит сын Борисов.

И впрямь приходит время, когда в Москве Гаврила Пушкин подымается на Лобное место и обращается к народу московскому с такими словами:

Московские граждане, Вам кланяться царевич приказал. . . . Димитрий к вам идет с любовью, с миром. В угоду ли семейству Годуновых Подымете вы руку на царя Законного, на внука Мономаха?

Народ:

Вестимо, нет. Московские граждане! —

продолжает Гаврила Пушкин:

— Мир ведает, сколь много вы терпели, Под властию жестокого пришельца: Опалу, казнь, бесчестие, налоги, И труд, и глад — всё испытали вы. Дмитрий же вас жаловать намерен, Бояр, дворян, людей приказных, ратных, Гостей, купцов — и весь честной народ. Но он идет на царственный престол Своих отцов — в сопровожденьи грозном. Не гневайте ж царя и бойтесь бога, Целуйте крест законному владыке; Смиритеся, немедленно пошлите К Димитрию во стан митрополита, Бояр, дьяков и выборных людей, Да бьют челом отцу и государю.

(Сходит. Шум народный.)

Народ:

Что толковать? Боярин правду молвил. Да здравствует, Димитрий, наш отец!

И в результате таких речей на Лобное место взбегает мужик:

Народ, народ! в Кремль! в Царские палаты! Ступай! вязать Борисова щенка!

Буря народного мщения на своем пути сносит последние препятствия, народ несется толпою:

Вязать! топить! Да здравствует Димитрий! Да гибнет род Бориса Годунова!

С Феодором и его матерью — Марией Годуновой покончено. Названный Димитрий всходит на престол как законный, правильный государь. Правда, «народ безмолвствует» на призыв Мосальского кричать здравицу новому царю, он уже чует свою ошибку.

Чем побеждает названный Димитрий? Войском своим? Гаврила Пушкин, сторонник Димитрия, в отчаянно дерзкой сцене наедине с Борисовым воеводой Басмановым раскрывает откровенно карты претендентов.

Басманов бросает Пушкину вызов:

— Да много ль вас? всего-то восемь тысяч.

Ответ Пушкина разителен:

Ошибся ты: и тех не наберешь. Я сам скажу, что войско наше дрянь, Что казаки лишь только селы грабят, Что поляки лишь хвастают да пьют, А русские… да что и говорить… Перед тобой не стану я лукавить; Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов? Не войском, нет, не польскою помогой, А мнением; да! мнением народным.

Мнение народное, голос народа — вот парус, который ведет государство.

И народное мнение, его волю Пушкин видит не в одних только буйных криках, в «ярых воплях». Решающая сцена разыгрывается на Красной площади, на «Пожаре», там, где стоит на Лбу — Лобном месте — трибуна древнего веча, в атмосфере густого быта. Она разыгрывается перед Василием Блаженным — этой чудесной памятью победы Москвы над степью под Казанью, этим памятником великого собирания земли. Перед Кремлем, меж зубцами которого горят главы московских соборов.

Русский народ — чинный народ, любящий «чин» — церемониал, порядок в личном поведении и тем более пышный чин государственных церемоний. Красочные русские праздники с их полнокровной смесью христианских, языческих и азиатских элементов, пусть даже устарев, не исчезают, а властно требуют для себя новых форм…

Все это узнавал, изучал в Михайловском Пушкин.

Не чудачеством поэта были прогулки на кладбище под Святогорским монастырем, где он слушал, как певуче и горько голосили бабы по своим дорогим покойникам, как слепцы пели стих о Лазаре. На торгу он слушал, как перебранивались выпившие крестьяне, в березовой солнечной роще смотрел, как девушки и парни водили хороводы. «Пушкин, — рассказывают очевидцы, — долго простаивал с народом, записывая незаметно за спиной на бумажке с дощечкой, что видел и слышал…» В Святогорском монастыре в «девятую после Пасхи пятницу» бывали ежегодно ярмарки. Пушкин и явился однажды на такую ярмарку, одетый в белую рубаху с красными ластовицами, опоясанный тканым пояском. И великий поэт с нищими заодно пел жалостные стихи об Алексее Божьем человеке, об архангеле Михаиле, о страшном суде и при этом дирижировал своей железной тяжелой тростью. Вокруг Пушкина собиралась толпа народа, запруживала вход в Святые ворота. В конце концов Пушкин был однажды задержан даже уездным исправником как виновник таких беспорядков. Бывшие на ярмарке местные помещики были очень скандализованы таким случаем, который, однако, был, по существу, не чем иным, как семинаром поэта по изучению русской народной культуры.

Результаты этой работы Пушкина долго оставались нераскрытыми. Только творчество Мусоргского, двинувшегося вслед за Пушкиным, выявило впервые и раскрыло через музыкальное звучание могучее содержание «Бориса Годунова» как народной драмы.

В столичном обществе народная эта драма не могла иметь успеха. Пушкин предвидел это. «Важная вещь! — писал он Бестужеву 30 ноября 1825 года. — Я написал трагедию и ею очень доволен; но страшно в свет выдать — робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма. Под романтизмом у нас разумеют Ламартина. Сколько я ни читал о романтизме, всё не то; даже Кюхельбекер врет».

И действительно, в газете «Северный Меркурий», издававшейся М. А. Бестужевым-Рюминым, по выходе «Бориса Годунова» был напечатан следующий стишок:

И Пушкин стал нам скучен, И Пушкин надоел; И стих его не звучен И гений охладел. «Бориса Годунова» Он выпустил в народ: Убогая обнова — Увы! — на Новый год!

Европейски образованное общество «Бориса Годунова», можно сказать, не приняло, просто не поняло. Надо было ждать более глубокого мнения народа, надо было ждать других времен.

В 1825 году Пушкина наконец впервые посещают старые друзья — в январе к нему в Михайловское приехал И. И. Пущин.

«С той минуты, как я узнал, что Пушкин в изгнании, — пишет Пущин, — во мне зародилась мысль непременно навестить его». Доброе это намерение, однако, осуществилось лишь в январе 1825 года. Интересно отметить, что перед отъездом из Москвы Пущин, будучи на балу у московского генерал-губернатора князя Д. В. Голицына, сообщил А. И. Тургеневу, тоже другу Пушкина, что он едет в Петербург на рождество и думает посетить Пушкина.

— Как? — испугался Тургенев. — Или вы не знаете, что он под двойным надзором — и политическим и духовным? Не советовал бы!

Утром морозного январского дня Пущин, раскатившись с горы, потеряв свалившегося в сугроб с козел ямщика, влетел на тройке в раскрытые ворота на двор опального поэта.

Мой первый друг, мой друг бесценный! И я судьбу благословил, Когда мой двор уединенный, Печальным снегом занесенный, Твой колокольчик огласил.

Пушкин босой, в одной рубашке выскочив из постели на крыльцо, обнял Пущина в его обмерзшей, вывалянной в снегу шубе. Первая радость встречи остыла. Пушкин оделся, умылся; няня подала кофе, друзья уселись. Закурили трубки.

Прошло пять лет, как они виделись в последний раз, и теперь, при встрече старых друзей, был бы естественен сердечный, откровенный разговор между ними: грудь, душа — все нараспашку.

На вопросы Пущина, почему он оказался засажен в Михайловском, Пушкин отвечал с неохотой, отрывисто: может быть, Воронцов, ревность, может быть, его, пушкинские эпиграммы. Сказал положительно только, что здесь он трудится, много пишет.

Наконец заговорили о главном — о тайном обществе. Тут подошла очередь Пущина говорить и отрывисто, и неохотно, и неоткровенно. И Пушкин в конце концов скромно сказал давнему другу:

— Любезный Пущин! Я не заставляю тебя говорить. Может быть, ты и прав, не доверяя мне. Верно, я этого доверия и не стою — со многими моими глупостями.

Разговор в словах тут перешел на разговор без слов — Пущин поднялся, обнял и крепко поцеловал Пушкина.

О чем же говорить? Пошли в комнату, где сидели, работали девушки «под водительством няни» с чулком в руках, и Пущин заметил «одну фигурку», резко отличавшуюся от других. Пушкин улыбнулся, Пущин ему моргнул.

Пообедали с шампанским, что несколько развеселило друзей. И тогда Пушкин начал читать привезенную Пущиным рукопись «Горе от ума».

Так обычно излагается это свидание в литературе. Однако есть основания думать, что «Горе от ума» — вещь слишком значительная, чтобы ею интересоваться только как очередной «новинкой». Как ни прикровенно говорил Пущин о тайном обществе, но все же разговор шел вокруг переворота. Известно и то, что Пушкин сказал о грибоедовской этой изумительной комедии нравов в письме к Бестужеву спустя две недели после посещения Пущина:

«В комедии «Горе от ума» кто умное действующее лицо? ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым)… Все, что говорит он, очень умно. Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека — с первого взгляду знать, с кем имеешь дело и не метать бисера перед Репетиловыми и тому под.».

Декабрист Д. И. Завалишин в своих записках указывает, что «несколько дней сряду собирались у Одоевского, у которого жил Грибоедов, чтоб в несколько рук списывать комедию под диктовку». И трудно предположить, чтобы в провинции настроение тамошних Фамусовых и Скалозубов было радикальнее, чем в Москве. Разговор о Грибоедове был закончен, и тут Пущин учуял: в комнате угар. Угар благополучно ликвидировали.

«Все это неприятно на меня подействовало не только в физическом, но и в нравственном отношении», — признается Пущин.

Вечер. Подали закусить. Ямщик запряг лошадей. Хлопнула третья пробка.

И в три часа ночи Пущин, молча набросив шубу, убежал в сени. Пушкин провожал с крыльца со свечой в руках. Метель утихла. Кони рванули. «Прощай, друг!» — крикнул вслед Пушкин.

Печальное прощание! Через две недели Пушкин пишет Вяземскому: «…я один одинешенек; живу недорослем, валяюсь на лежанке и слушаю старые сказки да песни. Стихи не лезут».

Повторилась и подтвердилась в этом свидании с Пущиным та же история, что и в Каменке с Якушкиным.

В апреле 1825 года Пушкина приехал навестить его лицейский товарищ и друг барон А. А. Дельвиг.

«Как я был рад баронову приезду, — пишет Пушкин брату 22–23 апреля. — Он очень мил! Наши барышни все в него влюбились — а он равнодушен, как колода, любит лежать на постеле…»

Надо отметить, что это посещение Дельвигом Пушкина даром ему не прошло — Дельвиг служил тогда в Публичной библиотеке в Петербурге под начальством просвещенного А. Н. Оленина. Узнав о поездке своего подчиненного к «ссылошному» Пушкину, А. Н. Оленин, немедленно уволил Дельвига со службы — эпизод, ярко показывающий отношение тогдашнего просвещенного общества к поэту.

Дельвиг, явившись в Михайловское, застал Пушкина за работой — он подбирал свои стихи для издания.

Отбор произведений занимал утренние часы обоих поэтов. Дельвиг помогал Пушкину. Время в общем проходило в литературных беседах. Беседы окончены, друзья делали несколько партий на бильярде и обедали поздно и «довольно прихотливо», а затем отправлялись в Тригорское, где ужинали, сидели допоздна…

В том же 1825 году, уже летом, сам Пушкин встречался со своим товарищем по Лицею князем Горчаковым, который больной жил и лечился неподалеку в селе Лямоново — именье своего дяди Пещурова, того самого, который должен был «присматривать» за поэтом. Пушкин читал ему «Бориса», сидя на его постели, на что Горчаков — присяжный острослов — заметил, что Пушкин любит читать ему свои стихи, как Мольер — своей кухарке.

«Мы встретились и расстались довольно холодно, — писал про эту встречу Пушкин Вяземскому, — по крайней мере с моей стороны. Он ужасно высох…»

Еще бы — Горчаков в ту пору был уже секретарем русского посольства в Лондоне.

Отходят, отходят от Пушкина старые друзья, поэт же идет своей дорогой. К концу 1825 года из больших вещей закончен «Борис Годунов», идет работа над четвертой главой «Онегина» — она заняла время между 2 октября 1824 года — окончанием третьей главы — и 3 января 1826 года, когда закончена четвертая.

Этот 1825 год, бывший для Пушкина последним годом его изгнания, вместе с тем был годом и напряженной, работы, и больших переживаний. Минуты душевной бодрости и силы чередовались у поэта с моментами угнетенности. И однажды, когда подступило к горлу отчаяние, поэт пишет элегию «Андрей Шенье». «Никто боле меня не любит прелестного «Andre Chenier…», — восклицает Пушкин. И как схожи личные судьбы обоих поэтов! И Шенье славил свободу, принесенную Французской революцией, однако дух честного гражданина заставил Шенье выступить резко против террора Робеспьера и якобинцев.

Андре Шенье был казнен в месяце термидоре.

И Пушкин пророчески ощущал, что подходит, подходит конец его изгнанию, что свобода близка — и погибнуть в это время было бы так нелепо!

Как и все, что создавал Пушкин, элегия «Андрей Шенье» излагает свою особую тему, в данном случае тему Французской революции. Ее неполных двести стихов дают краткий, но совершенно точный очерк той громокипящей эпохи. Проходило лето 1825 года, принесшее Пушкину еще одно сильное впечатление — именно вспышку увлечения Анной Петровной Керн.

Анна Петровна, племянница Прасковьи Александровны Осиповой, в то лето 1825 года приехала погостить к тетке в Тригорское, где и встретилась снова с Пушкиным, которого знала с 1819 года.

Чудесное лето было в разгаре, умолкали соловьи, все вокруг дышало покоем, сельской свободой, благополучием, жизнь била ключом.

В длинном доме были распахнуты настежь все окна, стояли на окнах цветы в стеклянных кувшинах. Играли на фортепьяно. Пушкин читал поэму о пламенной любви — своих «Цыган», а Анна Петровна пела романс «Ночь весенняя дышала».

Село уже солнце, когда хозяйка дома Прасковья Александровна предложила после ужина съездить в Михайловское. Все откликнулись с восторгом. Выехали в двух экипажах. Анна Петровна ехала с поэтом… Тих был вечер, июньская полная луна сияла.

Доехали до Михайловского, и Прасковья Александровна сказала Пушкину:

— Дорогой Пушкин, окажите честь вашему саду — покажите его Анне Петровне…

«Он быстро подал мне руку, — пишет Анна Петровна в своих «Воспоминаниях», — и побежал скоро, скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться. Подробностей разговора нашего не помню; он вспоминал нашу первую встречу у Олениных, выражался о ней увлекательно, восторженно…»

Встреча эта была уже давно, в Петербурге, в доме Олениных. Шесть долгих лет прошло для поэта с тех пор, трудных, горьких лет изгнания, острых обид…

Шли годы. Бурь порыв мятежный Рассеял прежние мечты, И я забыл твой голос нежный, Твои небесные черты. В глуши, во мраке заточенья Тянулись тихо дни мои Без божества, без вдохновенья, Без слез, без жизни, без любви.

Пришла, однако, новая встреча, вспыхнули, ожили, прибоем накатились воспоминания, а с ними вернулась и юность.

И сердце бьется в упоенье, И для него воскресли вновь И божество, и вдохновенье, И жизнь, и слезы, и любовь.

Такова была эта яркая встреча в жарком июле лунной ночью. Была ли то любовь? Нет. Это уже была не любовь, это было лишь повторением, взрывом бурных чувств юности Пушкина, замедленным и уже последним, может быть. Во всяком случае, в своем письме от 21 июля по этому поводу поэт пишет Анне Н. Вульф:

«Пишу вам, мрачно напившись… — так начинает поэт письмо свое. — Все Тригорское поет Не мила мне прелесть ночи, и у меня от этого сердце ноет… Каждую ночь гуляю я по саду и повторяю себе: она была здесь — камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа, я пишу много стихов — все это, если хотите, очень похоже на любовь, но клянусь вам, это совсем не то. Будь я влюблен, в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности, между тем мне было только досадно…»

Алексей Вульф, сын П. А. Осиповой от первого брака, был счастливым соперником поэта. «…И все же мысль, что я для нее ничего не значу, что, пробудив и заняв её воображение, я только тешил ее любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает ее ни более задумчивой среди ее побед, ни более грустной в дни печали, что ее прекрасные глаза остановятся на каком-нибудь рижском франте с тем же пронизывающим сердце и сладострастным выражением, — нет, эта мысль для меня невыносима… Но скажите ей, что если в сердце ее нет скрытой нежности ко мне, таинственного и меланхолического влечения, то я презираю ее, — слышите? — да, презираю…»

Так заключились эти мгновения любви Пушкина..

Элегически добавим сюда, что когда А. П. Керн умерла в 1879 году в Москве, то похоронная процессия с ее прахом встретилась на Тверской с тяжелой огромной повозкой, запряженной множеством лошадей: то везли каменный постамент для памятника Пушкину, который и стоит теперь на Пушкинской площади в Москве.

Подошел декабрь 1825 года, знаменитый декабрь. В начале месяца мирная жизнь Михайловского и Тригорского была взволнована — долетела весть о кончине императора Александра 19 ноября в Таганроге, Царь-гонитель скончался. Пушкин был прав, предсказав, что скоро должен наступить заветный срок освобождения. В элегии о Шенье он ведь писал:

Зовут… Постой, постой; день только, день один: И казней нет, и всем свобода, И жив великий гражданин Среди великого народа.

Услыхав о смерти царя, Пушкин вспыхнул, загорелся и решил скакать в Петербург, не спрашивая на то разрешения, рассчитывая, что в столичной и придворной суматохе смены царствований его не заметят. Он намеревался прямо явиться к другу Рылееву, чтобы у него самому все разузнать и сориентироваться в политической обстановке.

Конечно, надо посоветоваться, а с кем посоветоваться здесь, как не с ней, не с Прасковьей Александровной? Больше-то не с кем! Прасковья Александровна поняла поэта.

Прасковья Александровна на заявление Александра, что ему нужно мчаться в Петербург, что там его друзья, что надо все выяснить — момент очень важный, ничего не ответила, только отодвинула в сторону стоявшую между ними на круглом, столе свечу — дело было в ее кабинете-спальне, свеча мешала ей, и, закутавшись в оренбургский платок, пересела в мягкое кресло. Молчала. Разве можно удержать Пушкина?

— Вас не удержишь, — грустно сказала она. — Поезжайте! Но вам нужно ехать переодевшись… А то так вас узнают.

Ее практический женский ум определил, что нужно.

И тогда же, в ночь на 29 ноября, был написан

«БИЛЕТ.

Сей дан села Тригорского людям Алексею Хохлову, росту 2 аршина 4 вершка — волосы темноватые, глаза голубые, бороду бреет, лет 29, да Артамону Куркину, рост 2 аршина 31/2 вершка, волосы светло-русые, брови густые, глаз кривой, лет 45, в удостоверение, что они точно посланы от меня в Санкт-Петербурх по собственным моим надобностям, и потому прошу господ командиров на заставах чинить им свободный пропуск.

Печать Пушкина.

Сие 1825 года, ноября 29 дня с. Тригорское Олонецкого уезду. Статская Советница Прасковья Осипова».

И ранним утром Алексей Хохлов-Пушкин уже сел в возок, тройка вылетела за ворота Тригорского, но тут ей дорогу перебежал заяц… Потом навстречу показался, медленно шествуя, деревенский поп.

— Назад! — закричал Пушкин ямщику. — Поворачивай назад!

Пушкин верил страстно в приметы!

Это, может быть, и спасло его от участи готовящихся выступать декабристов.

«Осень и зиму 1825 года мы мирно жили у себя в Тригорском, — записывает одна из дочерей П. А. Осиповой. — Пушкин по обыкновению бывал у нас почти каждый день… Вот однажды, под вечер, зимой — сидели мы все в зале чуть ли не за чаем. Пушкин стоял у этой самой печки. Вдруг матушке докладывают, что приехал Арсений». Повара Арсения П. А. Осипова каждую зиму посылала в Петербург — он туда отвозил на продажу яблоки, кой-какую деревенскую провизию, а на вырученные деньги покупал разные запасы на зиму, к зимним праздникам, — сахар, фрукты, вина и др. Но на этот раз Арсений пригнал раньше срока, ничего не купив, прискакал он экстренно, на почтовых, и очень встревоженный:

— В Петербурге бунт: всюду разъезды, заставы, выставлены караулы.

Пушкин, гревшийся около печки в кресле, слушая доклад Арсения, страшно побледнел. После этого весь вечер он был скучен и стал рассказывать о том, что в Петербурге есть тайное общество.

Так до Пушкина достигли первые вести о 14 декабря 1825 года.