Матвей шел к Рамаданову.

От цветника, заканчивающегося высокой алой клумбой и серым бетонным бассейном фонтана, пахнуло запахом травы, особенно трогательным в охватившем заводской двор дыхании асфальта, удушливом и вязком. Чтобы так цвести цветам, надо их усиленно поливать и полоть. Какой броней обшит садовник? Что он думает, когда тащит шланг к фонтану, ибо струи фонтана не бьют, а вода в бассейне его высохла и бетонное дно покрылось дымчато-голубой пленкой ила и пыли?

Запах травы оживил в Матвее уже заглохшие было картины поездки за фронт. Он подумал о Полине — и тотчас же увидел ее. Или, может быть, он, увидев ее, вспомнил о товарище П., своих странных учениках, чудовищной их понятливости, каменоломню, широкую дорогу, грузовик…

Полина подходила к нему. Сквозь загар, покрывавший ее лицо, пробивался румянец. Голубые ее глаза казались оттого особенно милыми, веселыми и упорными… Матвей даже пожалел, что давно не был дома и не видел ее. И тут же пришли на память старики родители, которые от любви к нему все просят отложить отъезд — и откладывают от эшелона к эшелону… и ушло так шестьдесят семь эшелонов!..

Она держала в руках эскиз плаката: мина разрывает вражеский танк. Несколько девушек с ведрами клеевой краски сопровождали ее. Силигура, в переднике и с корзиной малярных кистей, нес на плече лестницу. Увидев Матвея, он положил лестницу на асфальт и достал из-за пазухи книгу.

— Кажется, вы желали ее прочесть? — сказал он, подавая Матвею «Утраченные иллюзии».

Матвей, глядя на Полину, испытывал странное смущение. И ему казалось, что сквозь глубокое уважение к нему, которое светилось в ее голубых глазах, он мог рассмотреть нечто другое. Ему и хотелось рассмотреть это — и он стеснялся рассматривать. Почему? Кто знает!..

Перелистывая книгу и пытаясь вспомнить, — когда же он высказал желание прочесть ее, он спросил, глядя на плакат:

— Куда его?

Она указала. Поодаль, за цветником, ближе к каменной ограде завода, теперь окрашенной в камуфляжные цвета, а некогда белой, стоят зенитки.

— Возле батареи?

— Да вы на плакат взгляните, Матвей Потапыч!

За каменным забором, который был весь в камуфляжных провалах и желтовато-зеленых пятнах, опережая, таким образом, осень, Матвей увидел на плакате громаду Дворца культуры.

Вдоль стены, обращенной к заводу, стояли высокие лестницы. Матвей посмотрел на лестницу, которую нес Силигура, на плакат, — и тогда только узнал, что плакат изображает стену Дворца, возле нее разбитый танк и белую надпись по стене:

«ТЫ ВЗЯЛ ФЕРМОПИЛЫ, А НАС НЕ ВОЗЬМЕШЬ!»

— Ты взял Фермопилы, а нас не возьмешь! — повторил с удовольствием Матвей. И он взглянул в глаза Полины. То чувство, которое ему чудилось в ее взоре, исчезло. Ему стало легче. Плакат понравился ему. Ему показалось даже, что немец, вываливающийся из танка, слегка напоминал полковника фон Паупеля.

Полина поняла его и улыбнулась:

— Правда, похож? Я нарисовала…

— Надо бы вам в живописный класс идти, — сказал Силигура.

— Не всегда творишь то, что хочешь, — ответила Полина фразой, древней, как мир.

И она испуганно взглянула на Матвея. Понял ли он смысл этой фразы? Едва ли? Да и сама Полина не совсем еще разбиралась в глубочайшем и крайне утомительном значении этих слов: «не всегда творишь то, что хочешь!» Что значит — не всегда? Выходит, что иногда-то ты творишь, что хочешь?! И, может быть, эти «иногда» и есть твои самые счастливые минуты, и, может быть, иных ты и выносить не в состоянии? Она вспомнила, — с каким удовольствием писала этот, в сущности, примитивный плакат, и с не меньшим удовольствием она показывала его теперь Матвею и видела его ставшее мгновенно темным лицо. Лицо, увидавшее полковника фон Паупеля. Какая-то частица ее искусства оказалась тем семенем ненависти, которое взнесло цветок злобы.

Как мало о себе знает человек! До прихода на завод, она считала, что высшее призвание людей, высший смысл жизни — искусство. Придя на завод, она подумала, что заблуждается и что любой труд, который полезен и необходим человечеству, — и есть искусство. Теперь искра искусства, вот этот плакат, вновь воскресил перед нею все прежние мысли об искусстве, придал им былой блеск, заставил с любовью вспоминать людей искусства, возродил в голове и сердце каждую нотку, когда-то пропетую ею… сегодня, например, ночью она пела во сне… и проснулась, испуганная!

Испуганная? Почему? Чего ей пугаться? Кого ей пугаться? Перед кем она провинилась? Перед секретарем обкома? Да разве ему до нее? И разве он не улыбнется снисходительно, когда она скажет ему: «Я согласна и петь и уехать…» Уехать?! Но почему же это слово таким чугунным корнем поворачивается в ее сердце, отрешая ее от всех мыслей?

Девушки говорили об атлете Арфенове, красавце, песеннике, стоявшем у ворот. Силигура приводил какие-то общеизвестные факты о Бальзаке. Матвей глядел в землю, словно перед ним рыли могилу полковнику фон Паупелю…

А Полина отвечала на вопросы, смеялась, встряхивала кудрями, отделявшимися от косы и закрывавшими ее уши, — и продолжала думать о себе и о Матвее. Она могла очень почитать, почти благоговеть перед человеком, свершившим что-нибудь великое и полезное для людей, но она была все же далека ему, если он не понимал искусства. Но вот Матвей — далек от искусства и совершенно не понимает его и, надо признаться, не поймет! И тем не менее Полина глядела в его, немножко широкое внизу, лицо с выпуклыми губами, редкими бровями, особенно казавшимися редкими оттого, что волосы их выгорели от солнца, на его узкий лоб, несмотря на молодость, изрезанный морщинами забот; на длинную шею, уходящую от широкого подбородка в ворот рубахи, потную, покрытую мельчайшими частицами металла; на его манеру скрывать свое прихрамывание, — словом, Полина глядела на него с чувством, далеко превосходящим даже благоговение, не говоря уже о почтении или уважении, короче говоря, — Полина любила!

Чувство, охватившее ее, тревожило ее: и потому, что она считала его малоуместным для теперешнего времени и потому, что предвидела в дальнейших встречах и разговорах с Матвеем много неожиданного и, наверное, неприятного. Уж в чем в чем, а в любви люди чаще всего грубы и пошлы!

Поэтому она очень обрадовалась, когда поняла, что Матвей все еще думает о полковнике фон Паупеле, а не о ее мыслях.

Он сказал, указывая на окровавленную фигуру немца, падающую из горящего танка:

— Нету к нему жалости. И не будет! Гори он на моих глазах и будь у меня в руках ведро, я лучше цветы вот эти полью, чем его страданья!

Он стоял, угловато приподняв плечо, дыша с трудом. Полиной не могла так долго и так мучительно владеть ненависть. Однако же чувство ненависти, владевшее Матвеем, не казалось ей напыщенным, и она сочувственно кивнула головой, когда он повторил слова, придуманные Силигурой:

— Ты взял Фермопилы, а нас не возьмешь!

Видно было, что эта фраза вела его к источнику ненависти, как погонщик ведет стадо.

— Пишите покрупнее, — сказал Матвей. — Чтобы каждая запятая была с могильную плиту.

И он пошел было. Но, не сделав и двух шагов, вернулся и пожал руку Силигуре, а затем всем девушкам и под конец, несколько смущенно, он протянул руку Полине. Чуть ли не впервые он брал ее руку… она положила свою в его с большим опасением, чем неопытный работник вторично прокаливает металл. И когда, — только одно мгновение находилась ее рука в его широкой и горячей ладони, — она взяла свою руку обратно и затем ею подняла эскиз плаката, она подумала, что именно то вторичное прокаливание стали и укрепляет ее, закаляет металл!

Матвей, видимо, боясь показаться перед нею навязчивым и дурным, спросил у Силигуры:

— А как Мотя в радиоузле?

— Слышишь? Слушай!

— «…воспитывая новые кадры, — несся по заводу голос Моти, наполненный страстью и тоскою, словно заклинание, — завод изо дня в день работает над увеличением программ выпуска. Много сделано партийным, техническим руководством, много сделано рабочей общественностью, но старики помнят о недостатках…»

Голос будто почувствовал, что его слушает Матвей. Он стал ниже и глуше, словно Матвей явил свою страсть перед нею, а она, Мотя, — отступала и уступала ему! Матвей взглянул в лица слушавших. Разве только глаза Полины понимали его, и это понимание было крайне неприятно Матвею. «Надо ей уезжать, Моте», — подумал он. Но вслух он ничего не сказал и, лишь сильнее припадая на ногу, направился к заводским воротам, где виден был, тоже разрисованный в камуфляжные цвета, «ЗИС» Рамаданова.