Когда генерал Горбыч в сопровождении майора Выпрямцева и Матвея осматривал фортификационные работы по скату, возле СХМ, в одном из ходов сообщения он обратил внимание на одутловатого и бледного артиллериста. «Трусит? — подумал генерал. — Нет. Хворал!»

И генерал ласково спросил:

— Вы недавно выписались из госпиталя?

Красноармеец понял мысли генерала и ответил:

— Никак нет, товарищ генерал-лейтенант. Я — счетный работник. Рязанской области, колхоза «Пятнадцать лет Октября». Бледность черт у нас, счетных работников, черта природная.

Генерал улыбнулся и, отходя, сказал:

— Немцам, б…, надо сделать ее природной!

— Слушаюсь, — в тон генералу, тоже улыбаясь, ответил красноармеец Динулин.

И он послушался.

Вот как это произошло.

Артиллерийской подготовки он не испугался. Он был подавальщиком снарядов и, держа руки на холодном и чуть покрытом утренней росой металле, стоял возле ящиков, спокойно глядя поверх дула орудия на лесок, среди которого то и дело раздавались взрывы и вскидывались кверху тяжелые глыбы земли и несуразно торчащие куски дерева. Такой обстрел он видывал не однажды, и, зная какие настроены укрепления, он презирал его. Он ждал, когда покажутся танки. На красивом рыжем ящике, размером со снарядные, подобранном где-то в полях Галиции, счетовод Динулин крупным и четким почерком заносил потери, причиненные его батареей неприятелю, а мелким, очень неразборчивым, — потери, нанесенные неприятелем батарее. Последнего никто не просил; просто это повелевала ему его счетная добросовестность. Сегодня он желал записать в «дебет» возможно больше вражеских танков.

По мере того как поднималось солнце и росла жара, увеличивалась и сила артиллерийского огня. Взрывы приближались. Словно плугом, одна за другой, поднимались глыбы земли и, будто корни, торчали из нее металлические согнутые балки, какие-то железные пруты, какие-то плиты. Все это падало обратно с невыносимым звоном, шумом и лязгом, — и падало как бы прямо на Динулина! Мало-помалу страх начал наполнять его сердце. Он боязливо глядел в лица товарищей: чувствуют ли они то же самое? Они напряженно и ожидающе наблюдали за леском, и ничего, кроме боязни пропустить и не заметить врага, их лица не отражали. Тогда Динулин вспомнил слова генерала о госпитале, и подумал, что, пожалуй, «Микола-угодник», как называли красноармейцы генерала, прав: «Не пора ли тебе, Динулин, в госпиталь?»

Расчеты у орудий падали. Двоих неподалеку начисто снесло снарядом, а двоих подбило. Лица бледнели, несмотря даже на то, что земля старалась пылью и грязью засыпать эту бледность. Динулину было страшно смотреть и на эту бледность, и на самого себя, невесть отчего, перепачканного в известке.

Убили наводчика. Убили командира расчета… От мертвых товарищей еще можно было отвернуться, но нельзя было отвернуться от того, что вышло из леска и то зигзагами, вдоль ходов сообщения, то напрямки, через пулеметные и орудийные гнезда, стремилось вверх. Нельзя было отвернуться потому, что и зигзагами и напрямки оно направлялось на Динулина! Красноармеец знал, что это самый плохой признак в бою, когда начинаешь думать, что весь противник идет на тебя, — но думать иначе Динулин не мог.

— Принимай! — сквозь грохот взрывов и толчки теплого воздуха услышал он рядом.

Он подал снаряд в орудие и взглянул. Раненый, которому санитар перетягивал руку, подавал ему автомат. Тогда на вооружении армии автоматов было еще мало, — подарок стоило оценить. Динулин кивнул головой, положил автомат возле ног, — и как бы стал на новую позицию. Стрелял он из винтовки неважно, но все-таки счел необходимым крикнуть вслед раненому:

— Не подкачаю!

Большие железные машины, формою похожие на ушаты, были ловки и сильны необыкновенно, причем, как казалось Динулину, ловкость и поворотливость машин увеличивается с каждым кругом, проделанным их гусеницами. Они свертывали, словно белье, в жгуты громадные железобетонные надолбы, глубоко заделанные в грунт, а попадая в широкий ров, где им было заказано утонуть или, во всяком случае, забуксовать, потому что грунт там разрыхлен и разжижен, — вылазили только испачканные глиной, сквозь которую просвечивала краска и металл.

Динулин мешкал с подачей снарядов. Ему казалось, что он один, что узел его подавлен, что надо ползти в тыл, пока не приблизились немецкие солдаты, которые всегда идут вслед за танками, будто выводок за уткой.

— Подавай, подавай! — слышал он сквозь взрывы.

— Подаю, подаю! Не мешкаю! — отвечал он, отворачиваясь от двигающихся на него машин и ставя ногу на автомат.

Хватануло! Снаряд попал в танк. Ушатообразная машина закачалась и словно бы взвизгнула. Она сначала подняла зад, затем вздыбилась, — и вдруг пламя изверглось изо всех ее жерл и отверстий, и она, словно картонная, рассыпалась на куски.

Необычайная радость охватила Динулина. Он поглядел в счастливые лица уцелевших товарищей и увидел, что сердца их наполнены тем же, чем наполнен теперь Динулин. И он улыбнулся над своим страхом и над тем чувством неравного боя, которое звенело у него в горле недавно совсем как предсмертный колоколец.

«Миновало, слава богу!» — подумал Динулин, и оно, точно, миновало. Все остальное, что он увидел позже, хотя и должно было б, казалось, внушить ему настоящий ужас, тем не менее не только не внушило ему ужаса, а позволило ему испытать такой подъем и счастье, которого он не испытывал в самые счастливые часы своей жизни. «И бой есть жизнь, и жизнь есть бой!» — твердил он сам про себя только что придуманную поговорку, и ему думалось, что поговорка эта защищает его лучше всякой брони и лучше любого бетона. — «Да, жизнь есть бой, и бой есть жизнь, ко всему привыкаешь».

А привыкать приходилось ко многому!

Огромная облупившаяся машина с трещинами в броне и с одной поврежденной башней простерла над ним гусеницы как раз в то время, когда он поднял было ящик со снарядами, чтобы принести его к орудию.

И откуда он появился, черт его знает? Динулин только одно мгновение смотрел на гусеницы. Кровь, остатки одежд, истерзанное голенище, застрявшее между пластинками, масло, к которому пристали куски темной мокрой земли, — все это вызвало тошноту. Динулину надо бежать! Но куда? Танки носились вдоль окопов, расстреливая их в упор, увиливая от огня противотанковых орудий, которые, казалось бы, подавленные, вдруг выныривали из груды щебня и обломков, извергая снаряды. Не попадешь под гусеницы, очутишься под своим огнем!

Штук бы пять гранат сюда. Гранаты, конечно, остались по ту сторону танка, вместе с расчетом его орудия. При нем был только автомат. Оттолкнувшись этим автоматом от земли, будто бы подбадривая этим себя, Динулин вскочил на гусеницу. Он вовсе не хотел быть раздавленным. Он встал на ее широкие, как у крыльца, ступеньки, с тем же опасением, с каким он становился на эскалаторные ступеньки московского метро, с той разницею, что встал он здесь на четвереньки.

Гусеница подбросила его вверх.

Он вспрыгнул на какой-то уступ, обрезав себе металлом палец на левой руке.

Он лег возле башни танка, той, что была полуразворочена, и заглянул вниз. Разорванный металл так блестел, что ему показалось, будто он увидал в нем свое изображение. Осколки, разбитое орудие, остатки еще чего-то — все это загораживало вход в башню. Да, куда там войти. Автомата нельзя просунуть. Он ухмыльнулся. Вот положение, не учтенное никакими уставами и инструкциями.

Танк подскакивал. Мимо Динулина, так близко, что чуть было не загорелась рубашка, пронесся снаряд из соседней башни. Он обернул грязным и пыльным носовым платком левую руку и держался ею за дуло, немножко еще торчащее из башни. В правой руке его вздрагивал автомат. Неприятное положение, как кремнистая возвышенность в жару, когда ищешь места, где бы отдохнуть…

Башни, слегка поскрипывая, — танк, должно быть, много поработал на своем веку, — издавали запах масла и пороха. Динулину показалось, что он слышит снизу слова команды, людей, не особенно восхищенных своим положением. Ну, еще бы! Он привстал на колени и огляделся.

И постепенно им овладело чувство, которое может испытать человек, когда, например, приглядится к траве, окутывающей его клубом, и приведет в порядок и классифицирует весь, казалось бы, бесчисленный мир насекомых, жужжащих, жалящих и гудящих вокруг тебя.

Танк, на котором находился бывший счетовод Динулин, вместе с другими танками подавлял узлы сопротивления. Прячась за возвышения или выскакивая, он искал пулеметы и орудия, обстреливающие немцев фланкирующим и фронтальным огнем. Пологий скат походил на лист бумаги, исписанный на машинке. Одни танки, словно карандаши, перечеркивали эту страницу снизу вверх, наискось, другие — зачеркивали строку за строкой, идя параллельно вдоль окопов. Иногда карандаш срывался со строки, падал, и тогда его сменял другой, выскакивавший обычно из лесочка, все еще покрытого дымом пожара.

Динулин стал определять положение: где же находилось его орудие и командир орудия Пащенко, колючий, как крапива, человек, беспорядочный и шумливый и, в сущности, очень неприятный? Но, безусловно, Динулин вовсе не желал ему смерти!

Наконец Динулин узнал это место — небольшой холмик, замаскированный кустами смородины в виде буквы «у». Смородины, конечно, не осталось, да и холмик сполз в сторону… Но — неожиданно холмик зашевелился, мелькнуло острое и милое дуло, — и какой-то танк лопнул как пузырь, Динулин узнал работу наводчика Птицкина, серенького, низенького и невзрачного, к которому необыкновенно подходила его птичья фамилия и которого часто даже звали Птицкин-Воробей или ласкательно — Воробьишко-Птичка.

Динулин решил действовать. «Перед каждым действием — узнай, какую позицию ты занимаешь и какую твой противник». Динулин огляделся.

Одно ему показалось удивительным: где же находилась пехота противника, которая должна занять в таких случаях местность, захваченную танками?

Так как танк часто менял положение, то Динулин, несмотря на пламя, дым и пыль, вьющиеся вокруг, мог определить почти безошибочно, что пехота противника оторвалась от танков и не успела подойти. Наши орудия продолжают вести останавливающую стрельбу по тому берегу реки, где стоит нерешительно пехота немцев. Кроме того, — помимо действия орудий с этого берега, — часть наших орудий на том берегу, пропустив немецкие танки, опять открыла огонь по их пехоте, и этим огнем зажала ее в тиски.

— Лихо!

Прижав к щеке автомат, Динулин, бывший счетовод, продолжал теоретизировать. Ясно, что если немецкие танки сейчас не подавят наши батареи на откосе, то немцев или уничтожат, или они вынуждены будут бежать. Но не может же быть, чтобы немецкая пехота не просочилась. Он стал приглядываться. В окопах, оставленных нашими войсками, Динулин разглядел немецкие каски. На следующем развороте танка он увидел, что каски эти, видимо, получив приказание, стали ползти по направлению к Дворцу культуры, с прямой стены которого, обращенной к заводу, видны были сейчас крупные буквы: «Ты взял Фермопилы…» — остальные слова были повреждены снарядом.

Немцев не больше роты-двух… «И это все?!» — подумал он с гордостью и, приложив автомат к телу, стал стрелять по немцам.

Ему всегда не нравилось, как он стреляет, а тут особенно. Но все же немцы падали: то ли уж было такое счастье, то ли автомат хорош?!

Между тем танк, на котором находился Динулин, приблизился к тому холмику, где находилось орудие, командиром которого был товарищ Пащенко, а наводчиком Птицкин-Воробей. Танк приближался осторожно, маскируясь за возвышенностями и горящими деревьями.

Когда Динулин расстрелял все свои патроны, — он узнал, куда крадется танк. Отсутствие патронов заставило его острее оценить обстановку.

Танк приближался к своей гибели. По тысяче признаков, неуловимых для немца, Динулин понимал, что наводчик Птицкин уже «засек» этот танк. Так как Динулин находился на этой грязной и отвратительной машине, то, естественно, он почувствовал некоторое сродство с придурковатыми подлецами, управляющими машиной и стреляющими из нее. «Вот как? — тут же он подумал со злостью. — На меня хотите поставить свой штемпель? Не получите снисхождения, нет! Будет встреча с глазу на глаз».

И он решил принять командование над танком.

Вновь царапая себе руку о разорванный металл, он, опершись на башню, привстал.

И он увидал Дворец культуры, мечущиеся над ним немецкие бомбардировщики, тщетно старавшиеся попасть в него, разрывы наших зенитных снарядов в небе. Он увидал — руку Ленина, простертую на запад с неколебимой твердостью! И чувствуя, что он имеет на это полное право, Динулин сказал Владимиру Ильичу тоном друга: «Будьте покойны, Владимир Ильич, что надо сделать, то сделаем полностью. Пошлете ревизию: она даст полную и благожелательную оценку».

И он увидал надпись: «Ты взял Фермопилы…» Весь день сегодня он пытался вспомнить, что такое Фермопилы. Окончил он семь классов, но Фермопилы, должно быть, лежали в восьмом. Хотел даже спросить политрука батареи, но постеснялся: политрук, несомненно, был менее образован, а вдруг бы дал положительный ответ. А сейчас, глядя на эту поврежденную надпись, Динулин вспомнил страницу географии, где, как ему казалось, он читал о городе Фермопилы. Конечно же! И он отчетливо представил себе этот городок во Франции. О нем много, кажется, писали в кампанию 1939 года? И он увидал собор с острыми шпилями, каштановые аллеи, медленную реку, отходящие от нее каналы… Ну как не помнить такого города? Нет. Ты взял Францию, ты взял Фермопилы, но нас не возьмешь, дудки! И, вспомнив слова генерала Горбыча, он сказал вслух:

— Мы вам, б…, приделаем природную бледность!

И он встал во весь рост и во весь свой голос — через рытвины, канавы, воронки от взрывов, трупы убитых, вопли раненых, через окопы, блиндажи и выстрелы орудий — крикнул наводчику Птицкину:

— Огонь по живой цели, круши их, Птицкин!

Наводчик Птицкин действительно наводил орудие на этот танк, и то, что на танке показался какой-то ошалелый от испуга немец, очень помогло ему поставить правильный прицел.

Птицкин пустил снаряд.

Снаряд попал как раз в средину танка — и счетовод Динулин направился в строгое уединение смерти.

Наводчик Птицкин вытер пот со лба и глаз, взял карандаш и придвинул к себе ящик, на котором счетовод Динулин вел запись уничтоженных батареей танков.

— Прямо рука не подымается, — сказал уныло Птицкин. — Разве у меня почерк! Вот у Динулина был почерк так почерк, при таковом почерке…

Птицкин кинулся к прицелу.

Из лесочка выползала новая гряда машин, и рассуждать о Динулине, а особенно об его почерке, было уже теперь совсем некогда. Да к тому же из-за реки на помощь застрявшим на скате танкам спешили пикирующие бомбардировщики.

На простертой к западу руке Ленина, прижавшись плечом к большому пальцу статуи, лежал Лубский, первый из пулеметчиков подразделения, которым командовал майор Выпрямцев. Майор, не без основания, как подтвердилось позже, ожидал, что немцы попробуют пробраться к Дворцу культуры и зажечь его, — чтобы испугать защитников Проспекта Ильича. Поэтому-то майор и рискнул положить лучшего своего пулеметчика на такое опасное место: бомбовозы все время старались попасть в Дворец культуры.

Пулеметчик Лубский глядел на скат, среди пыли, взрывов и воронок стараясь разглядеть фигурки немцев. Камень, на котором он лежал, был горяч, и волны воздуха, плавающие вокруг него, слепили глаза, так же как и слепили и сжимали веки отсветы солнца, плывущие от реки. Пулеметчика волновала та бездна, над которой он висел, и волновала его еще мысль — как будет держаться пулемет на камне, когда он откроет огонь. А вдруг соскользнет?!

На правом фланге танки что-то суетились, явно стараясь прикрыть пехотинцев. Лубский привстал на локтях — и этим словно заглянул за танки. Он разглядел немецких солдат, ползущих к Дворцу культуры.

— Огонь!