— Я его сейчас убью! — повторил Матвей почти со сладострастием. — Я его убью за все, что он наделал у нас! И за то, что собирался наделать! И за то, что собирался еще жить…

Солнце спускалось к западу. Утихающая на востоке канонада говорила, что наши пробились, что немцы отступали. Да это было ясно также из того, что сообщили: генерал фон Паупель — в бегстве! Все это настраивало думы Силигуры на крайне торжественный лад. Ему казалось, что солнце, — человечество всегда считало солнце покровителем справедливости, — солнце медлит, дабы увидеть акт справедливости. Силигура уже настолько считал месть эту необходимой, что он крайне обиделся, если б ему предложили устроить суд или нечто подобное над генералом фон Паупелем. Из этого нельзя подумать, что Силигура в какой бы то ни было мере был настроен против права, — нет! — он просто жаждал немедленной и самой яростной мести. Если Матвей мстил за свою личную обиду, за обиды, нанесенные немцами своим <очевидно, должно быть: его. — Ред.> родственникам, друзьям и согражданам, то Силигура, помимо всего этого, жаждал отмщения за библиотеку, за сожженные книги и залы!

Небо приобрело однообразную окраску, свойственную мокрому пологу палатки и осени.

Они остановились на широком шоссе. Командир соскочил с мотоциклета. Он подал бумагу Матвею, попросил у Силигуры огня, закурил и вскочил обратно в мотоциклет. Силигура не вытерпел и, высунувшись из машины, повторил вопрос, на который только что получил утвердительный ответ:

— Пробились, значит?

— Так точно! — ответил командир, отъезжая.

Машина опять свернула в проселок.

Странно гнались они за врагом. Впереди на дороге никого не было. Никто, казалось, не указывал им дорогу, — и не встречалось никаких признаков убегающего врага. Ведь он мчится, небось, на самолете или, — раз уж так развезло и самолету трудно подняться, — на каком-нибудь вездеходе. Ведь бежит не кто-нибудь, а сам генерал фон Паупель, виднейший водитель танковых войск! И однако же они чувствовали, что враг где-то недалеко, что того и гляди покажется, отстреливаясь, машина, — Матвей выхватит автомат, шофер пригнется…

Горбатенький крестьянин, накинув на голову рваный солдатский плащ, вышел из кустов. Он поднял руку. Машина остановилась.

— Здравствуйте, товарищ Каваль! — сказал крестьянин бабьим голосом. — У мостика попрошу вас остановиться. Дальше придется на тарантас сесть, там дальше никакие машины не действуют.

Они нырнули вниз, с трудом подкладывая цепи, поднялись на пригорок, а затем пересекли луг и уткнулись в разрушенный мостик.

Матвей выскочил из машины и быстро, переминаясь с ноги на ногу, сказал, весь вздрагивая и облизывая губы:

— Вот здесь я его и встретил… Вот здесь… колхозники ему танки вытаскивали, а он их… бил, сволочь!

Матвей перебежал по оставшимся плахам на ту сторону речки.

Несколько крестьян, в шинелях, подтянутых ремнями, с винтовками, ожидали возле дубов, на высоком берегу. Они молча повели приехавших. Молодящийся старик с подстриженными усами, видимо, весельчак и бабник, сказал только:

— В такую погоду не воевать, а на печке лежать.

— Тебе бы только и лежать, — отозвался кто-то позади, с силой вытаскивая увязший в грязи сапог.

Они увидели мокрый кирпичный дом, крытый железом. Валявшаяся подле вывеска говорила, что здесь прежде была больница. Возле дома и дальше, на площади, где некогда Матвей видел виселицу, стояло много подвод с бочками. Возы и бочки увиты были ветками дубов. Вода стекала по буро-зеленым листьям, чуть тронутым морозом. Ближе, у крыльца, три рослых коня, впряженных в длинный и тяжело нагруженный ходок, переминались с ноги на ногу. Возница, узнавший Матвея, крикнул, указывая на коней:

— Матвей Потапыч, а кони-то у венгерцев уведены!

— Эх вы, конокрады! — сказал Матвей без улыбки и остановился, прислонившись к ходоку. — Где он?

Но ему не ответили.

Из дома вышел, держа в руках красный небольшой флажок, человек в неимоверно длинной шинели, с такой же неимоверной кобурой у пояса. Лицо у него было маленькое, глаза острые, а голос — угрюмый и гулкий бас. Он заорал на всю площадь, сзывая колхозников. Они сбежались и встали у крыльца. Басистый прочел вслух обращение колхозников партизанского района к жителям города, а затем предоставил слово Матвею.

Матвей поблагодарил колхозников за подарок: «красный обоз с хлебом», и очень коротко, — почти плакатно, — рассказал, как держится город. Крестьянин с передней подводы, когда Матвей окончил свою речь, захлопал. Похлопали и остальные, а затем подводы двинулись, погрохатывая бочками, в которых хранили крестьяне зерно от немцев и которые, выкопав, так и повезли, не пересыпая в мешки. Красный флажок укрепили к дуге передней подводы, и скоро он, колыхаясь, скрылся в дубовой роще. Площадь опустела.

Человек в длинной шинели подошел к Матвею.

— А я товарища П. жду, — сказал он. — Я политрук отряда.

— При мне вас не было.

— У немцев в гестапо сидел, — с гордостью сказал человечек и сразу же добавил: — Не примите за гордость, привык так для агитации говорить. Я действительно сидел, товарищ Каваль.

Он полез в длинный карман, долго там рылся и достал, наконец, запачканную маслом телеграмму.

— Депеша, — опять с гордостью сказал он, — у нас уже ребята и связь восстановили. Приказано вам в личные руки, так как от генерал-лейтенанта Горбыча.

Матвей, не раскрывая телеграммы, передал ее Силигуре. Тот, недоумевая, держал ее в руках. Ему вспомнился тот полуразвалившийся городишко, мимо которого они промчались полчаса-час тому назад. По обе стороны грязной широкой улицы за высокими, омытыми дождем липами стояли обгорелые каменные домики. Дома, вопли немногих жителей, всюду следы недавнего боя, — все это так непроглядно тоскливо, что захотелось поскорее расстаться с этим городишком. А вот теперь городишко, собрав все свои силенки, принял телеграмму, — «депешу», — как гордо сказал политрук, — для Матвея Кавалева, директора СХМ! Казалось бы, стоило отнестись более внимательно к ее содержанию.

— Проходите в комнаты, — сказал политрук.

Матвей поднялся на крыльцо, под навес, и ответил, что подождет здесь. Вся его фигура внушала такое беспокойство и волнение, что политрук тоже постепенно проникся этим волнением. Подошла группа крестьян. Среди них были те, которые встретили Матвея у речки. Матвей обратил внимание на одного из них, высоколобого, с седенькой бородкой и длинными черными усами. Он спросил его:

— А мы с вами, товарищ, вроде где-то встречались?

— Вот и верно, что вроде, — ответил старик. — Мы с тобой рядом стояли, когда мой брат за тебя на смерть пошел. Как раз напротив виселицы.

Матвей повернулся к политруку и резко проговорил:

— Я больше ждать не буду!

— И не надо, — подхватил старик, — он нас не ждал, когда вешал. Повесить его — и вся его судьба!

— Где он? — спросил Матвей.

— Сейчас ключи принесу, — ответил политрук и скрылся.

Как только он ушел, колхозники наперерыв стали рассказывать о зверствах немцев, и в частности полковника фон Паупеля. Тысячи людей погибли безвинно. Можно ли прощать такому? Какой там еще суд! Восклицания эти казались Силигуре совершенно справедливыми, но, однако же, что-то в них неладно! Он долго и мучительно, — прислушиваясь к разговорам, — искал причину своего беспокойства. Наконец, нашел. Депеша! Может быть, именно в депеше генерала Горбыча находятся такие инструкции, по которым генерала фон Паупеля, в случае его поимки… Ясно, что его надо повесить. Но все же и телеграмму надо прочесть?

И Силигура сказал:

— Матвей Потапыч, разрешите вскрыть телеграмму?

— Обожди, — решительно ответил Матвей.

Вышел политрук. Они пересекли площадь и остановились возле длинного кирпичного сарая. Дождь улегся. Светили последние длинные лучи солнца. Пахло осенними листьями, и так приятно входили в эти запахи те запахи вина, которые неслись из сарая, где хранились некогда бочки с плодовыми винами, выделывавшимися в совхозе.

Политрук сделал знак рукой. Его помощник вставил многозубчатый ключ в старинный замок и толкнул вовнутрь подвала низкую дверь, обитую железом. У порога внизу сверкнули тонкие серебристые полоски воды, скопившейся здесь от дождя. Силигура не отрывал глаз от этих полосок, за которыми уже начиналась тьма подвала. Они напоминали ему след рыбы, метнувшейся из вечерней воды… Затем блеснули щегольские сапоги, и на пороге, прямо в луже воды, остановилась высокая фигура немецкого офицера.

Матвей достал револьвер.

— Позвольте, — сказал резко политрук, — вы что хотите делать?

— Убить, — ответил Матвей, глядя на сапоги генерала.

— У вас какие инструкции?

— Иди ты!.. К тебе не инструкция приехала, а Матвей Каваль!

Матвей поднял револьвер:

— Ну, генерал, подходи! Не пришлось тебя в бою убить…

— Да чего ж, Матвей Потапыч, — сказал высоколобый старик, кладя руку на руку Матвея, — чего ж на него советские патроны тратить? Ты уж позволь, мы его повесим! Он наших сынов-братьев вешал, а мы его! У него смотри какая шея длинная, крепкая…

— Он хорошо висеть будет, долго!

— Наука!

— Всю эту Германию надо повесить, от мала до велика!

— Позвольте! — крикнул политрук, подбегая к Матвею.

Матвей оттолкнул его. Политрук упал на руки Силигуры. И тут тот вспомнил, что в руках его телеграмма Горбыча. Он разорвал ее. Сильно смеркалось, но все же он прочел: «Доставить в случае пленения генерала фон Паупеля ко мне живым» — приказывал Горбыч. Прочтя, Силигура огорчился. Ну, за каким дьяволом надо было читать эту телеграмму? Ведь теперь, если ее огласить, то Матвей уже не только не повесит генерала фон Паупеля, но даже и не пристрелит его! Силигуре и раньше, по описаниям, был противен фон Паупель, а теперь, когда он увидел его, слегка склонившего направо голову и глядящего достаточно смело и презрительно, он стал Силигуре совершенно противен. Но как же быть с телеграммой?

Высоколобый старик, скинув шинель, размахивал уже веревкой:

— Ну как, Матвей Потапыч, вешаем?..

Матвей глядел на фон Паупеля. Какой он!.. Тут не только волнения ночи, бегство, плен и подвал, где он сидел прямо в грязи на соломе, — в последнее время в подвале на соломе немцы держали своих раненых, — среди вони, смрада и странно сохранившегося еще запаха вина, нет! — немца волновало кое-что и другое. Он, правда, еще не очень отчетливо, стал понимать, что могут быть замыслы бесчисленного ряда побед, но нельзя, чтобы этот ряд действительно был бесчисленным. Его судьба — прискорбное тому доказательство. Разве полковник фон Паупель не побеждал? Ах, как побеждал!

Фон Паупель после тьмы подвала отчетливо мог видеть тех, кто его собирался убить. Он видел высоколобого мужика с седенькой бородкой и черными усами. У него широкие плечи. В руках его веревка. Фон Паупель глядел на политрука, о чем-то спорившего с хромоногим человеком, нервное лицо которого передергивалось. «Ах, боже мой, как он побеждал!»

«Как побеждал! А теперь? Но разве одно поражение одной танковой части есть поражение всей Германии? — с отчетливостью необыкновенной продолжал думать фон Паупель, словно отчетливостью этой цепляясь за жизнь. — Да, поражение всей Германии, раз солдаты ее сочли возможным бросить знаменитого генерала фон Паупеля! Значит, если он попал в плен, абсолютный дух победы и славы покинул Германию? Неверные сарацины побеждают».

«Побеждают?» — в ужасе от вопроса своего подумал фон Паупель.

Он презирал русских, — как в последнее время он вообще презирал все народы, кроме германского, — да и то за то, что среди него соблаговолил родиться он, Паупель. Ему казался совершенно невозможным какой-либо стратегически важный удар русских армий, а тем более на него, генерала фон Паупеля! Да, умирать русские умирают, и умирают храбро, но они не умеют стройно и умно двигаться, а движение в современной войне — самое важное. Сила, быстрота, плановость и стройность движения — вот атрибуты победы, вот ее категорический императив!

Фон Паупель, получив генеральский чин, решил ознаменовать его решительным ударом по русским. Он вновь, — в последний раз, — приказал атаковать город Р. со стороны СХМ и Проспекта Ильича. Последний и решительный раз! Конец городу. Нет пощады! Конец!

«Почему я не застрелился?» — все в возрастающем ужасе думал фон Паупель.

А стоило! Во время последней атаки <на> СХМ, — он управлял ею лично, — ему сообщили, что многие сотни русских орудий подкрались к войскам, охранявшим линию железной дороги, — и атаковали их. Немцы не выносят чудовищного огня противотанковых… «К дьяволу психологию, умирать!» — воскликнул фон Паупель и ринулся к линии железной дороги.

Он не увидал линию железной дороги. Конвоировавшие его танкетки были уничтожены, а он сам… «Почему ты не застрелился?» — в яростном нестерпимом ужасе спрашивал он сам себя.

Он глядел в лица русских, окружавших его. Такими он видел их впервые. Перед ним словно бы раскрылись железные ворота сарацинских замков, и он — крестоносец — вошел туда невидимый — и увидал истинные лица своих врагов. О, рыцари. О, крестоносцы. Прежде чем биться с врагом, загляните за его забрало, разглядите его глаза, его волю. Дьявол его побери, не от острых ли стрел минаретов родилась средневековая готика, и не сарацинам ли подражали рыцари, когда строили свои замки?

Фон Паупель торопливо искал внутри себя презрение к русским, — и как проигравшийся игрок тщетно рассматривает свой бумажник, не находя ни гроша, так же тщетны были усилия фон Паупеля! Не презрение, а нечто другое, готическое, вассальное, страшное и унизительное, находил в себе фон Паупель.

Веревка? Неужели этот высоколобый старик хочет повесить его, генерала фон Паупеля, как бандита, на веревке? Зачем разглядывает он деревья? И почему низки так сучья дубов?

— Я солдат! — воскликнул фон Паупель. — Я имею полное право на пулю!

Но едва он воскликнул это, как последние капли мужества выпали из него. Внутренний голос сказал ему: «Да, ты имеешь право на пулю. Но почему же ты не застрелился тогда, когда крестьяне подбежали к твоей машине? Ах, ты отговаривал себя, твердил, что это ошибка, что они бегут поздравить тебя с победой?»

— Прикажи начинать, Матвей Потапыч, — сказал высоколобый старик, желавший, чтобы все вышло по ритуалу: старший командир прикажет, а он с крайним удовольствием накинет веревку на шею фон Паупелю.

Матвей молчал.

Он глядел на генерала фон Паупеля.

— Матвей Потапыч! — сказал умоляюще Силигура. — Взгляните на депешу генерала Горбыча.

— Надо взглянуть, — подтвердил политрук.

Матвей молчал.

— Значит, вешаю?

— Нельзя вешать! — воскликнул политрук. — Матвей Потапыч!..

Матвей молчал.

— Вести его к дубу, Матвей Потапыч?

— Эх, на осинку бы его вздернуть!

Матвей молчал.

Птица, питающаяся падалью, несомненно, обладает зрением, о котором не может и мечтать человек. Но мозг ее ничтожен, но зрение для грифа не для раскрытия тайн природы, и те высоты, на которые она поднимается, служат ей лишь для выслеживания падали, а не для того, чтобы понять мир. Тьфу!

Как стремился Матвей сюда, чтобы отомстить фон Паупелю, немецкому фашистскому офицеру, приведшему под родной город Матвея немецкие танки и войска! И вот сейчас этот офицер стоит перед Матвеем в жалкой позе, с каждой секундой сгибаясь все больше и больше, — и на душе Матвея только отвращение к нему.

Повесить? Пристрелить?

Фон Паупель глядел на веревку.

Матвей глядел на него.

Вдруг фон Паупель сделал движение, то самое движение, которое, по его мнению, есть мозг современной войны.

Раскрыв рот с толстыми синими губами, он бросился в ноги к высоколобому старику, державшему в руках веревку.

Фон Паупель припал к его ногам движением вассала. Этим движением фон Паупель признавал все: свою ничтожность, свою ограниченность, свой ужас перед смертью, свое желание — жить и жить…

И тогда Матвей захохотал!

Он хохотал, упершись руками в бока, и откинув все тело назад.

Он вспомнил грозное лицо фон Паупеля, его важный шаг, когда он, выскочив у машины, — тогда, возле деревянного моста, — подняв палку, бежал к замученным и без того крестьянам. Затем Матвей вспомнил день с широкими белыми тучами, нестерпимо синее небо, — и толстое бревно виселицы, возвышающееся на площади села Низвовящего. Он вспомнил комсомольца Семёна, глядящего на него умным и твердым взглядом, крестьянина Охраменко, пожертвовавшего жизнью за жизнь Матвея, крестьянина, лицо которого он даже и не разглядел тогда, — и опять деревянный шаг фон Паупеля и его недвижное мраморное лицо всемирного победителя.

— Всемирного? Ха-ха-ха!..

Всемирного? Теперь это кажется удивительным и смешным, но фон Паупель шел всемирным прусским шагом, так что звон от его железных сапог отдавался по всему миру.

А теперь?

Кто это лижет сапог крестьянина, чтобы спасти свою шкуру? Не твой ли ученик, Гитлер? Не твой ли генерал, фюрер?..

— Всемирный шаг? Ха-ха-ха!..

Матвей хохотал неудержимо.

Он хохотал то басом, то смеялся тонко-тонко. То он выбрасывал из себя смех отрывисто, а то хохотал такой ровной и длинной волной, что смех его шел по всему селу, и со всего села бежал к площади народ, как бы желая наполниться этим смехом.

В хохоте его слышались насмешка, радость, восторг победы, — и надежда на главную победу, которой подивятся века! Он радовался своей воле, своей сдержанности, — и даже, черт возьми! — своей мудрости. Он понимал, что если он нашел в себе силы рассмеяться над генералом фон Паупелем, то придет время, когда он будет смеяться над Гитлером. И мало того, смеясь сейчас над фон Паупелем, он уже тем самым смеется над Гитлером и его всемирным шагом! Ха-ха-ха!..

— Что пишет депешей Горбыч? — спросил вдруг Матвей у Силигуры. — Велит отправить генерала фон Паупеля в тыл? Угадал? Ну что ж, отправить!

И он опять захохотал. И смех его был так убедителен, что захохотали все, и захохотал высоколобый старик, уронив веревку.

Хохотал и Силигура. Он хохотал с достоинством, как и подобает библиотекарю, ибо кто, кроме библиотекаря, способен вспомнить в такие смешные минуты сентенцию о тех, кто будут смеяться последними, — а последними-то будут смеяться Матвеи!