Как только они вошли в номер, аккомпаниаторша, не переодеваясь, кинулась к чемоданам.

— Хотите снести в камеру хранения? — спросила Полина, смеясь.

— Вы, видимо, не слышали, что мне сказали в студии?

— Хвалили вашу игру?

Аккомпаниаторша, обычно принимавшая самую грубую и гнусную лесть за самую толковую и некрикливую истину, — тут даже не расслышала слов Полины.

— Завтра к утру немцы будут в городе, — сказала она, не отрывая головы от крышки чемодана.

Полина переоделась в домашнее платье и взяла книгу. Она читала У. Локка — «Обломки крушения», историю, которая казалась ей необычайно правдоподобной.

— Вы что же, перед немцами хотите выступать? — спросила аккомпаниаторша.

— Да, в роли пулеметчика — с удовольствием бы.

Вошел наборщик из типографии. Он учился пению и был поклонником Полины. Краснея, он подал только что напечатанную афишу о завтрашнем концерте и остановился возле стола, застенчиво переминаясь с ноги на ногу.

— Вот что значит, родной город! — воскликнула Полина. — Мне нигде такой красивой афиши не печатали. Благодарю вас, Серёжа. Можно вам контрамарку? — спросила она.

— Благодарю вас, — сказал наборщик, покраснев чуть ли не с головы до пят. Он глядел на нее. Она понимала его, как ей казалось: «Почему так мучительно трудно людям признаваться в любви, и почему они все-таки признаются?» Наборщик помялся, одернул платье и сказал: — До свиданья. Надеюсь, завтра увидимся?

— Конечно, увидимся, — уверенно сказала Полина, никак не рассчитывая, что этот бодрый, искренний возглас ее скоро станет ложью.

Опроверг его, равно как и высказал то, что желал ей высказать наборщик, принесший афишу, — Стажило, секретарь Обкома партии, вошедший в комнату, как только закрылась дверь за наборщиком.

Михал Михалыч Стажило, в куртке, с прямым воротом и с накладными карманами, слегка закинув назад крупную голову с мясистым носом и светлыми глазами под опухшими от бессонниц веками, подошел большими шагами к столу и, ласково глядя на Полину, сказал, указывая на афишу:

— Никогда не рассчитывал, Полина Андреевна, что мне придется сорвать ваш концерт.

— Если вы и сорвете мой концерт, то я знаю, только для того, чтобы мой голос прозвучал где-то еще лучше, — любезно ответила Полина, умевшая составлять гладкие, хотя и теряющиеся часто в бессмысленности, фразы.

— Вы и сами не подозреваете, какую сказали истину, Полина Андреевна.

Полина встревожилась.

— Вам придется сегодня же покинуть наш город, — сказал секретарь.

— Почему?

— Эвакуация.

— Вздор! Песню нельзя эвакуировать! — воскликнула Полина. — Я очень признательна Обкому и, в частности, вам, секретарю. Но, я не уеду! Я должна дать последний концерт в моем городе. Я здесь родилась. Я не была здесь почти пятнадцать лет, и никакие немцы не заставят меня отменить концерт!

— Немцы не заставят, верно. Мы просим вас, Полина Андреевна, — почтительно сказал секретарь Обкома и странно было слышать эту почтительность от такого властного человека. — Наша первейшая обязанность беречь и защищать наш золотой фонд.

— Вы говорите от имени Обкома или от себя лично? — неизвестно для чего спросила Полина.

— Я, говорю, Полина Андреевна, и как секретарь Обкома и как представитель Советского Правительства. Я — депутат Верховного Совета.

Он извинился, что спешит. Автомобиль к гостинице подадут, приедет товарищ, который посадит в вагон, так как возможны недоразумения. Он положил талоны, по которым Полина войдет в эшелон, поклонился и ушел.

Полина взяла талоны, посмотрела на них. Вагон № 8, места — 4 и 5. Поезд отходит в 6.20.

— В шесть часов мне надо выступать во Дворце культуры.

— Приедем еще, — сказала аккомпаниаторша.

— А все-таки я не уеду!..

— Зачем же вы тогда взяли квитки в эшелон?

Полина бросила талоны на стол, схватила сумочку, сунула в нее портсигар…

— Куда? Надо вещи собирать. Мне одной не справиться, Полина Андреевна! Я же вам говорила, не берите соболью накидку…

— К черту соболью накидку, к черту! — крикнула Полина. — Я должна последний раз увидеть свой город.

Всякий кто захотел, мог бы угадать по ее лицу, что она, действительно, последний раз видит свой родной город. Она торопливо пробиралась сквозь толпы, стоявшие возле сводок Советского Информбюро, написанных крупными буквами на высоких щитах. Она не могла прочесть их. Слезы мешали ей. Ей показалось только странным, что строки коммюнике расположены так симметрично. «Значит, еще не все потеряно?» — подумала она с надеждой. Она вышла на откос. За дубами белел пляж. Купалось много людей. Какой-то длинный мужчина в желтых трусиках, бурно размахивая руками, выскочил из воды, схватил огромную простыню, похожую на парус, и стал упорно растирать свое тело, словно температура стояла ниже нуля. «Значит, не все еще потеряно?» — повторила Полина. И ей захотелось протянуть к тому мужчине руку и спросить его, через дубы, откос, плоские лодки, лежащие килем вверх на песке: «Потеряно все или не потеряно?»

Она постояла минуту, словно прислушиваясь к ответу, затем опять углубилась в улицы, безмолвное пространство которых, казалось, не имело границ. Она увидела широкий деревянный щит, возле которого, увы, не толпились. Она улыбнулась над собой. Деревянный щит держал афиши лекций, спектаклей и концертов. Рядом с «Королем Лиром» алела фамилия известного киевского поэта, а, почти наступая ему на ноги, И. Бах обещал преподать вам урок торжественности посредством звуков, исходящих из органных труб. И, тут же, натянуто, на синей бумаге, сообщалось, что будет петь Полина Вольская… Та самая афиша, которую недавно принес наборщик? Теперь, более чем понятно — он приходил не затем, чтобы подарить афишу, а чтобы помочь ей уехать.

Чем дольше она смотрела на афишу, тем менее ей нравились те ростки, которые пускает в ней этот деревянный щит с афишами. Она раскрыла сумочку и достала портсигар. Курила она редко, обычно после концерта. Тот, кто часто слышит овации, тому трудно не курить.

Вложив папиросу в рот, она осмотрела внимательно внутренность сумочки. Пудреница, в золотой оправе, краска для губ, паспорт, двести рублей денег, три открытки, полученные сегодня от поклонниц… а спичек не нашлось. Молодой человек, слегка прихрамывавший, вышел из-за угла и встал спиной к ветру, чтобы закурить.

— Позвольте спичку, — сказала Полина, ласково улыбаясь.

Молодой человек протянул ей коробок. Она зажгла одну спичку. Ветер потушил ее. Она зажгла вторую.

— Не умею, — сказала она, возвращая спички. — Может быть, разрешите, закурю от вашей папироски?

Цвет лица у молодого человека был какой-то темноватый, словно бы кто слегка прошелся по нему серой краской. От этого оттенок суровости, который слышался в его голосе, был особенно чувствителен Полине. Он не протянул ей папироски, а сказал, глядя на ее крашеные губы:

— И, тебе не стыдно?

Полина знала, что рабочие почти ко всем обращаются на «ты» и она ответила, не обидевшись:

— Чего ж стыдного? Я всегда курю, когда нервничаю.

— Курить — что? Курить всем можно… А вот заниматься в такое время таким делом — позор.

— В какое время?

— В военное время.

— Каким же делом? — ответила Полина, не понимая его.

— Проституцией, — ответил он резко и отчетливо, словно передавая телеграмму. Потом он кивнул сам себе головой, будто подтверждая свою мысль, — «да, так оно и есть».

Полина рассмеялась бы, не произнеси он этого позорного и унизительного слова. Она взглянула на себя, потому что он презрительно морщился на ее домашний костюм, сшитый по моде. Как странны вкусы. Ведь костюмчик-то казался ей таким скромненьким. Она сказала серьезно:

— Конечно, позор, кабы занималась.

— Ну, ты брось трепаться! Что я вашего брата мало видел? Боишься — в милицию заберу? Нет. Я тебе говорю просто — стыдно. Брось!

И, очевидно, желая показать, как он умело угадывает местности, из которых приезжают сюда подобные, он спросил:

— Из Москвы?

— Из Москвы, — ответила почему-то робким голосом Полина.

— Ну вот, видишь? Советую — девка ты, на вид, отважная — брось!

Желая смягчить свою суровость, он подал ей коробку спичек, дотронулся до фуражки и пошел.

Полина обиделась на свою невольную робость, с которой она ответила ему, что — москвичка. Москвичи все — отважные, действительно, смелые… чего ж она испугалась? Она пошла рядом с ним, желая объясниться. «Надо его на концерт пригласить», — подумала она и тут же вспомнила, что концерт, наверное, уже отменен. И ей стало грустно.

Молодой человек посмотрел на нее и, не хвастаясь воздержанностью, а только указывая на свою волю, сказал:

— Уходи. Не такой.

— Мне по дороге, — солгала Полина. — А вы что, стыдитесь меня?

Решительно шагая, отчего на виске его надулась толстая жила, молодой человек сказал:

— Не стыжусь, а противно. Люди кладут жизнь против фашиста, а она… тьфу! Из Москвы? — повторил он вопрос.

— Из Москвы.

— Как можешь думать, — если ты московский гражданин, — раз немцы город заберут, ты у оккупанта останешься? За такую технологию тебя, как паршу, надо вытравить!

— Вовсе я и не думаю оставаться у оккупантов.

— И не останешься! — решительно сказал ее спутник, припадая на ногу. — Не отдадим города! День и ночь будем работать, день и ночь будем биться, а немцу здесь не бывать. Вот такова моя оценка положения!

Он остановился у столба, на котором висела красная запыленная табличка с указанием номеров трамвая. Прислонившись плечом к столбу, он посмотрел на подходивший вагон. Шел «5», а ему надо «7». От нечего делать, он стал рассматривать Полину, которая смотрела на него приветливым взглядом огромных голубых глаз. Горячие струи крови то приливали к ее лицу, то отливали, и, казалось, что ее лицо трепещет, как трепещут листья под ветром. Что-то простое и ясное чудилось в ней… Матвей спросил, чтобы как-нибудь оправдать хорошее чувство внимательности, возникшее в нем:

— Давно таким делом занимаешься?

Полина ответила своим вопросом:

— У вас нога болит?

— В кавалерии служил. Конь попался бешеный. Сшиб. — Тут он рассердился, что она не отвечает на его вопрос. — Ты что ко мне пристала? Тебе что надо? Ты где остановилась?

— В гостинице.

— Вот, и иди в свою гости-ин-ницу… — протянул он насмешливо. — Твоя гостиница в тюрьме должна быть. Убирайся, пока я тебя, вместе с твоим классовым сознанием, в милицию не передал!

Непоследовательность и явно обнаружившееся отсутствие гуманности у молодого человека, взволновали Полину. Она сказала с задором:

— Что это вы так оклеили себя идеологией, как обоями? Вы кто такой? Стахановец?

Напоминание о его позорном отставании в цеху заставило его помрачнеть. Он пропустил «7». Ему захотелось сказать ей, что тут не столько его вина, сколько, так называемые, объективные обстоятельства, ссылку на которые у других он всегда осмеивал.

Полина же, подумав, что уже установлен «тариф его жизни», как она говорила в подобных случаях, продолжала его дразнить:

— Чем вы кичитесь? Подумаешь, шишка, всех презирает! А вы бы взяли в голову, каким путем человек доходит до того положения, в котором вы меня воображаете. Думаете, легко, при советской власти, быть воровкой или проституткой?

— А ты что ж, воровала?

— Нет, не доводилось. Ваш трамвай?

— Успею, — с усилием ответил Матвей.

Полчаса спустя, они ехали в вагоне маршрута «7», направляясь к Проспекту Ильича. Оба они держались за одну и ту же деревянную ручку, прикрепленную ремнем к шесту, тянущемуся вдоль всего вагона. Несмотря на открытые окна, в трамвае было душно, пахло пеленками, хлебом и слегка яблоками, которые уже появились на базаре.

Матвей говорил с таким увлечением, что даже привыкший ко всяким разговорам трамвай внимательно слушал его:

— Понимаешь, я шел в цеху первым! Что ни декада, я им — рекорд. Ты слышала о многоместном гyдoвском приспособлении?

— Нет.

— Ну, как же, нельзя не слышать! Ты просто забыла. Раньше на вертикальном фрезерном станке деталь обрабатывалась по одной штуке. А гудовское приспособление позволило производить обработку одновременно десяти деталей. А я так нащупал, что у меня обрабатывалось и до тридцати! Но теперь у меня не выходит… За другими слежу, а у самого… отстал…

— Как же быть?

— Как быть? Не колебаться! Жизнь тебе не сладкий пирог с начинкой. Я еще покажу, как Матвей Каваль повышает норму выработки в смену! Ты спросишь, почему?

— Почему? — спросила с любопытством Полина.

Глаза ее упали на электрические часы улицы, мимо которых проходил трамвай. Они показывали — 7.12 вечера. Значит, поезд ушел? «Ну и слава богу», — подумала Полина, и она повторила:

— Почему же вы повысите норму выработки?

— А потому, что я мастер, а они мне в подметки не годятся. Вот, скажем, ты… Тебя как зовут?

— Полина.

— Мне не имя. Мне — фамилию.

— Воль… — начала было Полина, но затем задорная мысль охватила ее: «а не попробовать ли остаться с заводом?» И весело сверкнув глазами, она сказала протяжно и внятно: — Полина Андреевна Смирнова.

Матвей кивнул головою, как бы одобряя фамилию. До сих пор некоторые люди, часто, по впервые услышанной фамилии определяют, подсознательно, разумеется, свое отношение к человеку. Таков был и Матвей. Позже он мог менять свое отношение к человеку, но впервые услышанная фамилия, тем не менее, оставалась рядом с этим первым впечатлением.

Одобрив фамилию, он, однако, не одобрил веселого тона, с которым была названа эта фамилия. Он слегка нахмурился и, давая понять, что разговор не шуточный и он человек достаточно серьезный и взрослый, строгим голосом сказал:

— Тебя, например, Смирнова, я могу поставить возле детали. Деталь у меня ответственная и для нее надо ловкую руку. Дело, кажись бы, пустяковое, а с перспективой…

Он поглядел на ее руки, которые ему казались достаточно ловкими, перевел взор на ее лицо и, не без важности, добавил:

— Перспектива — это значит, когда человек на верном пути стоит.