— К счастью, я тогда ошиблась в вас вечером, — широко улыбнулась Анни, показывая белые зубки.

Янтарная жидкость играла в мальцевском хрустале ее бокала, отдавая изюмом и грушей. Анни сделала еще пару глотков и отправила в рот кусочек курицы. Их неспешная беседа за ужином была в самом разгаре, и на щеках Анни уже расцвел румянец, как будто на лыжной прогулке.

— Там, где я родилась, — продолжала она, — говорили, что есть два сорта парней: одни начинают ласкать сверху, другие снизу, а как дойдут до середины, все становятся одинаковыми… Не удивляйтесь моей откровенности. Во мне нет дворянских кровей, и растили меня не гувернантки. Всю жизнь эти слова лишь подтверждались: что важные господа, что мещане, ничем от простых не отличались. Особенно священники. Обещают отпустить грехи, а вопросами так и распаляют: смолчать нельзя, сидишь и чувствуешь, как в тебе поднимается от скамьи липкое, приторное, фальшивое чувство вопреки воле. Хорошо, у меня характер был, а девчонка послабее, тихоня — ломается. А вы… Когда я увидела вас в парке, мне почудилось, что вы иностранец. Но не из Европы, не из Америки, нет. Наверное, из страны, которая есть только в книжках. Где люди живут в огромных стеклянных домах, освещенных желтым электрическим сияньем, летают по воздуху, и смотрят на этот парк и заводскую слободу, как на старинную китайскую вазу, пленяясь ее очарованием и боясь, что она вот — вот упадет и рассыплется. А прошлым вечером, когда вы коснулись моих губ, мне вдруг стало очень больно, я решила, что вас выдумала, и обманулась, как мечтательная гимназистка. Теперь вижу — нет. Как еще должен был реагировать зрелый мужчина на женщину, которая повиснет у него на руках? Вы же не умертвили свою плоть? — При последних словах она остановилась возле Виктора и повернула голову так, что лицо ее оказалось дразняще близко.

— Вы тоже, сударыня, — улыбнулся Виктор, — вы достигли вершины совершенства души и плоти.

— Но — но, — и Анни деланно строго погрозила пальчиком, — это уже комплимент.

— Разве то, что вы продемонстрировали в "Версале", не заслуживает таких слов? Тот тяжелый труд, та душа, которую вы вкладываете в каждое слово и движение?

— Виктор Сергеевич, вы еще и балетоман? Ставите опыты, выдумываете изобретения, успеваете бывать за кулисами и переводить стихи?

— Я не бываю за кулисами, но мне знаком труд артиста. Так же, как труд пахаря, доярки, токаря, крановщика и машиниста, счетовода и литейщика. Придет время, когда люди не будут отгорожены друг от друга барьерами сословий и профессий. И люди будут создавать машины, сочинять песни, путешествовать, потому что будут избавлены от необходимости добывать себе на корку хлеба с раннего утра, до позднего вечера, когда на другое суток уже не остается.

Анни посмотрела ему в глаза; ее длинные, пушистые ресницы выдавали чуть заметное дрожание век.

— Виктор Сергеевич, — медленно произнесла она, — из какой вы страны?

— Считайте это моими фантазиями, Анни.

— Жаль… А я так надеялась, что вы меня туда пригласите.

— Это страна здесь, Анни. И от нас зависит, сделаем ли мы ее такой, как представляем, или даже лучше.

— Это все равно, что изваять статую Венеры из утеса. Слишком много придется отсекать. Давайте еще наполним бокалы — сегодня удачный вечер.

…За окном сгущались сумерки. Он и не заметил, когда они перешли в разговоре на "ты". Вино казалось Виктору легким, градусов пятнадцать, не более, да и выпито было не так уж много — бутылка, по емкости подобная нашим "ноль — семь", не была осушена до дна. Тем не менее, Анни разговорилась — впрочем, Виктор не заметил, чтобы вино подействовало на нее еще каким‑то иным образом. Они долго спорили о музыке, рожденной в ночных клубах и борделях Нового Орлеана: впрочем, Анни совсем не удивило категоричное мнение Виктора, что джазовые банды в ближайшие десять лет войдут в моду, а молодой парень Луиз Армстронг, которого недавно взяли в оркестр, станет одним из величайших музыкантов мира. В Анни росло волнение; чтобы разрядить его, она встала, привычным жестом достала из инкрустированного портсигара тонкую дамскую сигаретку, и уже хотела вставить ее в длинный мундштук, но неожиданно встряхнула головой и спрятала сигарету обратно.

— Да, — сказала она, — ты не такой, как все… как большая часть. Вначале мне показалось, что ты голубой.

— Чего — чего? — переспросил Виктор, привыкший понимать под такими словами вполне определенное.

— Ты не знаешь, что такое голубой?

— Сомневаюсь, что понимаю под этим то же самое.

— Это из театра. Ты же любишь театр? Голубыми в театре называют таких героев пьес, которые почти не имеют пороков, и думают только о том, как бы принести пользу народу и Отечеству.

— Что‑то типа мери — сью?

— Я не видела пьесы про Мери Сью. Я потом поняла, в чем дело. Большинство мужчин в этом мире с детства приучены церковью видеть в женщине что‑то греховное, низкое. "Женщина — источник блуда и орудие сатаны, ей не место в храме" — так говорили в древности. Церковь учила мужчин подавлять желания плоти, как греховные, и вот они, бедные, стыдятся своих желаний, как дурной болезни, делают благопристойный вид, словно ты им совершенно безразлична, а сами мучаются, мечтают броситься в этот океан греха — где‑нибудь скрытно, не при всех, чтобы не осудили. Они мечтают стать порочными, грязными, и ты в их глазах всего лишь возможность сладостно испачкаться. Они молятся в храме, но как только приходят домой, запираются на ключ, чтобы достать припрятанные скабрезные открытки. А ты не такой. Для тебя женщина — это подарок природы, прекрасный, как версальские дворцы, и зов плоти лишь возможность сделать женщину счастливой. Для таких, как ты, храм — весь мир. Я это поняла по песне. Это не Франция… это не та Франция, которая есть. Откуда ты?

Эмансипация, подумал Виктор. Желание отомстить за свое униженное, неравное положение. Протест против общественного лицемерия. Для Глафиры это был личный протест. Для Анни… Она же свободна. Или она готова мстить за всех женщин планеты? А что, если проверить?

Он встал, подошел к Анни, и, протянув руку, погладил ее упругие, непослушные локоны. Она не отстранилась и продолжала смотреть на Виктора большими, взволнованными, чуть влажными глазами; ее рот был слегка приоткрыт.

— Откуда ты? — повторила она, и ее левая рука легла Виктору на плечо.

— Из России.

— Твои глаза не обманывают. Разве есть другая Россия, чем эта?

— Наверное, всегда есть, ее просто не замечают…

За огромным зеркальным окном зашумел дождь, и порыв ветра отшатнул занавеску. В комнате стало почти совсем темно.

— Подожди… — Анни подошла к окну и захлопнула форточку.

Она не привыкла жить в гостиницах, подумал Виктор. Женщина в своей квартире в первую очередь думает о том, то зальет подоконник. Здесь — даже не в квартире, а в своем доме. Квартиры тут съемные.

Анни вернулась. Тихо, не торопясь, подошла к Виктору; ее ладонь скользнула по лаку опущенной крышки пианино. Она приближалась совершенно бесшумным шагом, словно Виктор видел замедленную съемку в каком‑то старом фильме; лицо ее наплывало, будто приближаемое трансфокатором, и он вдруг заметил, как дрожат ее ресницы и расширяются ноздри. Обоняние почувствовало знакомую цитрусовую свежесть ее духов. Теперь Анни была уже близко; медленно, словно во сне, она подняла обе руки и положила на плечи Виктора, затем, приподнявшись на цыпочки, она дотянулась до его уха и одними губами прошептала:

— Мы с тобой станцуем удивительный танец… Только не проси, чтобы я в это время пела или что‑то рассказывала, как Шахерезада. Бедная Шахерезада, она не знала, что тысячу и одну ночь можно провести гораздо интереснее…

— …Не убирай руку.

Анни смотрела в потолок; легкий ветерок из приоткрытого окна, пахнущий недавним дождем и распускающейся сиренью, овевал и сушил ее разгоряченное тело.

— Теперь ты понял? — спросила она его. — Мое тело это скрипка, и на нем можно исполнять Страдивари. Ты думаешь, что подарил мне минуты наслаждения? Ты подарил мне свободу. Свободу от этого мира с его поклонами, притворными улыбками и слезами, показным целомудрием и замасленными взглядами. Мне казалось, что я поднялась куда‑то ввысь, и всего этого больше нет. Ничего нет, кроме нас.

— Знаешь, мне тоже показалось, что мы оба далеки от этого мира.

— Это наши миры далеко от нас, и мы не знаем, когда вернемся… Мне надо было прогнать тебя навсегда. Или остаться с тобой навсегда. Сейчас я не могу сделать ни того, ни другого. Ты не влюблен в меня, а я влюбилась в твою песню. Утром ты уйдешь на службу, а что будет потом, не знаю ни я, ни ты.

— Я понимаю. Чтобы разобраться в себе, нужно время.

Анни повернулась к нему боком, и ее плечо фотографическим силуэтом отпечаталось на фоне газовой занавески, подсвеченной лампой уличного фонаря.

— Ничего ты не понял. Пусть все идет, как идет. Судьба все решит сама. Давай, я тебе подушку поправлю.

Она ткнула кулачком в бок пухлой, невесомой подушки, которая подалась под ее рукой, не оказав никакого сопротивления. Виктор машинально поправил кобуру с браунингом, чтобы она не скользнула вниз с кровати по тонкому шелку простыни.

— За него ты волнуешься больше, чем за меня… Он не может выстрелить?

— Нет. Для этого надо передернуть затвор.

— Ничего в этом не смыслю. А без этого он не может так, случайно?

— Так в стволе нет патрона, чем он будет стрелять? А когда передергиваешь, патрон из обоймы идет в ствол.

— А, так вот что ты делал с ним там, в саду? — Анни вдруг рассмеялась. — Прости, я вспомнила, это давно было. В парке молодые офицеры часто забывали на скамейках свои сабли. Ты похож на офицера. Но ты не забудешь своей сабли. Я точно знаю.

— А почему они забывали сабли?

Она снова рассмеялась.

— Вправду не догадываешься? Когда офицер на скамейке с девушкой, сабля ему мешает, и он ее отстегивает. А потом ему не до сабли… А вот нам ничего не мешает.

Она легко соскользнула с блестящих шелков кровати, подошла к двери в гостиную, и, открыв ее, жестом подозвала Виктора к себе.

— Пойдем… Пойдем со мной.

Пианино серело в темноте огромной челюстью открытых клавиш. Анни на миг остановилась перед ним, и Виктор сначала подумал, что она хочет что‑то сыграть; но она тихо опустила крышку, повернулась и села на нее.

— Подойди…

Виктор приблизился: она обвила его как лиана, и впилась в губы.

— Милый, я хочу еще летать…