Семен прогостил у Ковалевых двадцать дней. Как ни уговаривали его Антонина Васильевна и Володя остаться еще хотя бы на неделю, Гербов мягко, но настойчиво отказывался:

— Извините, не могу, дед мой такой, что его забывать грешно… единственный он у меня…

Когда Семен уехал, Володя еще больше бывал с матерью. Вместе отправлялись они за город — пропалывать огород, вместе ходили в кино или сумерничали на крылечке; но нет-нет да брал верх эгоизм молодости — Володя исчезал с товарищами на долгие часы. И как ни хотелось Антонине Васильевне все время, каждую минуту быть с ним, видеть его, наговориться на год вперед, она понимала — нельзя требовать большего, чем может дать юность.

С любовью отмечала она, что Володя возмужал; он выглядел старше своих семнадцати лет. Обветренное, загорелое лицо утратило прежнюю детскую подвижность, но стало привлекательнее спокойной вдумчивостью. Во взгляде серых бесхитростных глаз чувствовалась внутренняя сдержанность, непугливая застенчивость, какая обычно появляется у юношей, когда они неожиданно заметят, что на них глядят с заинтересованностью взрослые, и обращение «молодой человек» звучит по-новому и как-то не так, как прежде смотрят на них девушки, смущая своими взглядами.

Прежняя строптивость Володи проглядывала теперь, пожалуй, только в непокорном вихорке темных волос, а характер чувствовался в быстрой; решительной походке, прямом взгляде вдруг, в упор — когда, чуть откинув голову, смотрел выжидательно, словно бы принимал вызов.

С гордостью думала Антонина Васильевна о том, что сын не только внешне походит на отца, и не раз мысленно благодарила училище за то, что сделало оно ее сына таким.

Она часто присылала Володе письма, какие умеют писать лишь матери — письма, полные тревоги, нежности, ласковых увещеваний и строгих наставлений.

Дважды, не сдержав своей тоски, приезжала Антонина Васильевна в училище на несколько дней — приласкать своего мальчика, поговорить с ним, разузнать о нем у офицеров: как учится, каков с товарищами, активен ли в комсомоле, преодолел ли свою строптивость?

Домой возвращалась со смешанным чувством неудовлетворенности — недоговорила что-то, недоспросила, — и успокоенности: он был в надежных руках.

…В воскресенье, после завтрака, Володя пошел к морю. Издали он увидел террасу яхт-клуба, украшенную разноцветными флагами, и ускорил шаг, почти побежал, жадно вбирая морской ветерок. Шум прибоя смягчал медь оркестров. Солнце озорно ласкало море, разбрасывало ослепительные блики. Легкие яхты, как чайки, скользили по волнам.

У самых перил террасы, среди многочисленных любителей гонок, Володя заметил Валерию. Она была сегодня еще красивее обычного. Белое платье, соломенная шляпа с коричневой лентой — очень шли к ней. Девушка радостно закивала ему, замахала рукой, приглашая стать рядом.

…Володя протиснулся к перилам террасы.

«Здравия желаю», — хотел было произнести он по привычке, но во-время спохватился и сказал:

— Добрый день!

— Здравствуйте, — сказала весело Валерия и стала болтать о гонках, о вероятных победителях, о том, как хорошо, что Володя догадался придти. Он неловко выжимал из себя фразы, презирая себя за робость, связанность, неумение поддержать этот беззаботный разговор.

— Вы были влюблены в кого-нибудь? — неожиданно шепотом спросила она и с любопытством, за которым умело скрывала желание смутить его, посмотрела на Володю, забавляясь его смущением. Он не нашел, что ответить, и девушка расхохоталась:

— Знаю, знаю, — лукаво сказала она, — уставом не предусмотрено!

Володю неприятно задел этот тон. Нет, далеко было ей до Любы Шевцовой. Правда, она красива, но разве дело только в этом?

Домой они шли вместе. Незаметно наблюдая за Владимиром, Валерия решила, что он «конечно, еще ребенок, но мил»: широкоплеч, высок, строен, лицо волевое… Ей нравились и эта скованность его движений в ее присутствии, и взгляд горячий и несмелый, и неприглаженные брови — естественные, как весь он — милый, несмышленый дичок.

Сам он не взял ее под руку, а она, боясь спугнуть его, — шла рядом с ним мелкими шажками, ласково поглядывая на своего спутника из-под широких полей шляпы.

Ей казалось забавным, возвратившись в институт, сказать небрежным тоном Жоржику Босняцкому с четвертого курса:

— Представляешь, в меня влюбился по уши один суворовец… Прямо потерял голову мальчик…

Жоржик начнет подозрительно расспрашивать, наверно, устроит сцену ревности.

Валерия довольно улыбнулась. Протягивая руку, она сказала:

— Итак, до вечера… Заходите за мной часов в восемь — пойдем на танцплощадку.

Когда Володя остался один, им овладели сомнения.

«Зачем мне это? — спрашивал один голос. — Но что же здесь такого? — вкрадчиво убеждал другой, — просто пойти, потанцевать, провести вместе вечер… что же здесь такого?»

Он промучился до половины восьмого и, наконец, стал одеваться.

Матери не сказал, куда идет, и она с молчаливой ревностью смотрела, как он заглаживает складку на брюках, обильно поливает одеколоном платок, кладет в карман брюк пачку папирос: Володя не курил, а баловался, не затягиваясь — «для взрослости».

«Вот и пришло время, когда не надо спрашивать: „Куда ты?“ — подумала Антонина Васильевна я решила: „Ничего не поделаешь“». Но материнское чувство обидчиво шептало ей: «Все же мог бы со мной быть откровеннее; даже о Галинке обмолвился только несколькими словами».

— Я, мамочка, скоро вернусь, — успокаивающе сказал Володя, целуя ее, и почти бегом вышел на крыльцо, торопливо закрыл за собою дверь, словно боялся, что мать его остановит, что-нибудь спросит и придется отмалчиваться, потому что солгать ей он не смог бы.

На землю спустились густые сумерки. В городском саду духовой оркестр играл мечтательный вальс.

Далеко в море виднелись огни парохода. Возвещая о приходе, он загудел низко, требовательно. С высокого крыльца Володя видел, как пароход вошел в порт. Интересно, доехал ли уже Семен? В училище сейчас пустынно и тихо. А его друг Галинка с матерью Ольгой Тимофеевной, наверно, у тети в деревне.

И вдруг перед ним с необыкновенной ясностью возник образ Галинки. Она и раньше была с ним все время, каждый день, но сейчас пришло именно то светлое воспоминание, которое принесло успокоение, отодвинуло ненужное и тревожное в сторону.

Володя отчетливо вспомнил последний день, проведенный ими вместе, перед отъездом на каникулы. Он и Галинка вечером пошли в городской сад. Долго бродили глухими аллеями, держа друг друга за руку, словно боясь потеряться. Наконец, вышли на поляну, освещенную луной, и сели на скамейку под отцветшей акацией.

— Ты меня иногда вспоминай, — тихо сказал Володя.

Галинка быстро взглянула на него, хотела что-то ответить, но только опустила глаза. Она в этот вечер была какой-то особенной, сдержанной.

Протянув руку над головой, девушка отломила ветку и медленно стала обрывать листья, беззвучно шепча что-то. Когда последний листок упал к ногам Галинки, она печально покачала головой. Зеленым прутиком задумчива провела по маленькой, едва надломленной шрамом верхней губе, надкусила прутик.

— Я-то буду помнить, — ответила она и опустила смуглую руку на колено, но тотчас, стряхивая с себя задумчивость, подняла голову и доверчиво посмотрела. Володя радостно вспыхнул, хотел было взять ее за руку, но лишь потянул осторожно из ее пальцев прутик и прикоснулся губами — концу его, который она только что держала в губах…

…Веселые лучи огонька в окне Валерии пробивались между листьев дикого винограда. Володя с неприязнью взглянул на этот огонек, потер задумчиво рукой щеку, как это делал капитан Боканов, и решительно возвратился в комнату. Мать шила, сидя около настольной лампы; увидев Володю, она удивленно подняла голову:

— Что ты, сы́ночка?

— Ничего, мама, мне просто очень захотелось побыть с тобой.

Антонина Васильевна посмотрела с благодарностью, но ни о чем не стала расспрашивать. Только попросила:

— Ты мне, помнишь, обещал почитать Маяковского…

…Они засиделись до поздней ночи и, когда Володя подошел к матери, чтобы пожелать ей покойной ночи, он по глазам ее понял, что она ждет от него обычной откровенности, о чем-то догадывается.

Володя всегда делился с матерью своими мыслями и чувствами, — не было на свете такого, о чем он не мог бы ей рассказать, всегда искал у нее поддержки и совета, и только в последний год стал немного скрытнее. Вернее, это была да же не скрытность, а неловкость, — он стеснялся говорить о Галинке, о своих чувствах к ней, боялся показаться смешным.

— Спокойной ночи, родной, — сказала Антонина Васильевна, но Володя потянул ее к дивану, усадил, уселся рядом и начал сбивчиво, сначала не поднимая глаз, рассказывать о Галинке, о Валерии и, наконец, глядя прямо, — о том, в чем признавался только самому себе:

— Понимаешь, мама, мне кажется, чувство должно быть очень сильным и чистым… Иначе разменяешь себя… Если бы я сегодня пошел, — это внешне, как будто, пустяки, а вдуматься как следует — измена тому хорошему, что есть у нас… честности. Погнался за минутным, а большое после этого ушло бы… возможно, загрязнилось. И, знаешь, дело не только в Галинке, конечно, то, что она есть — важно… но и если не было бы ее — я не пошел бы, потому что Валерия — это не настоящее… Каким бы потом возвратился к товарищам, к нашему капитану… как с тобой разговаривал? Я не умею тебе это как следует высказать! — огорченно воскликнул он, не довольный сбивчивостью своего рассказа.

— Я тебя хорошо понимаю, и ты прав, — серьезно сказала мать, медленными движениями рук разглаживая юбку на коленях. — Когда тебе было семь лет, — вдруг сказала она и позже сама удивлялась, почему вспомнила и заговорила об этом, — ко мне стал проявлять большое внимание один очень умный, интересный человек, инженер… известный в городе спортсмен… И мне он очень нравился. Но я бы навсегда потеряла уважение к себе, если бы поддалась увлечению. Только пошляки, стараясь прикрыть свою пошлость, проповедуют: «Живем лишь раз, поэтому бери от жизни все, что можешь», под этим «все что можешь» разумея непрочность и легкость чувств. Нет, не в этом жизнь! От нее надо брать не все без разбору, а лучшее, что у нее есть, только тогда ты внутренне станешь богат. Увы, сынок, я тоже не умею все это выразить как следует.

— А отец тебя когда-нибудь ревновал? — неожиданно спросил Володя и взглянул смущенно на мать.

Антонина Васильевна улыбнулась, и лицо ее стало молодым.

— Очень редко, — сказала она. — Он верил мне и поэтому легко преодолевал в себе это чувство — только однажды было… подошел и просит: «Если любишь меня — сожги его письма». Это он об инженере… Я сначала рассердилась, да и жаль было жечь — письма очень хорошие. Но посмотрела на Алешу, такой он стоял печальный, расстроенный, глупыш несчастный — я и сожгла. Тогда он ко мне подбежал, обнимает, целует: «Ты, моя хорошая, прости, что мучаю тебя… Теперь я вижу, вижу, как ты меня любишь». А мне вдруг так легко стало.

— Ты знаешь, — виновато признался Володя, — я один раз тоже Галинку приревновал… У нас вечер был, в годовщину Советской Армии… танцы… И вот к ней подскочил один из второй роты, лучший танцор, пригласил… Я незаметно прикоснулся к ее руке, чтобы отказалась, а она недовольно тряхнула головой: «Вот еще…» и не послушалась. Я с вечера ушел. Сел в спальне на койку… темно… и думаю: «Конечно, он лучше меня, красивее… Ну, и пусть остаются вместе. Лишь бы ей хорошо было». А потом мне стыдно стало своей невыдержанности и мыслей глупых. Я возвратился в зал. Галинка как будто и не заметила, что я уходил, только глаза, смеются, будто тоже говорят: «Глупыш, ты, глупыш, ну можно ли так?..»

— И правда, глупыш, — провела рукой по волосам сына Антонина Васильевна. — Батюшки! — воскликнула она, взглянув на стенные часы. — Как поздно! Спать, спать…