Боканов, щурясь от солнца, шел вдоль частокола, огораживающего лагерь. Червонным золотом отливали клены, льнули к ним нежнолимонные липы, первые желтые пряди появились в густых кудрях берез.

Боканов миновал длинное здание ружейного парка, когда услышал за приоткрытой дверью знакомые, чем-то возбужденные голоса.

— Что с ним церемониться — избить! — предлагал гневный голос Суркова, и Боканов удивился: всегда такой деликатный, кроткий Андрей — вдруг жаждет кого-то избить.

— Давайте устроим суд чести, — послышался голос Володи.

— Какая, к чорту, у него честь!

— Много чести для него такой суд устраивать!

Боканов вошел в помещение ружейного парка. Все, кто находился там, на мгновение замолкли, но доверие к воспитателю оказалось настолько большим, что, не дожидаясь вопросов, сами тотчас сообщили ему суть дела. Несколько часов назад Семен Гербов в рощице позади лагеря нашел тетрадь в клеенчатой обложке. Надписи, указывающей на то, чья это тетрадь, не было. Прежде, чем Семен успел узнать почерк Пашкова, он пробежал глазами первую страницу и был поражен тем, что прочитал.

Геннадия Пашкова в роте недолюбливали, как обычно недолюбливают в здоровом коллективе самоуверенных выскочек. Его не раз одергивали, критиковали на собраниях. Ребятам не нравилась и его манера говорить чуть в нос, заедая окончание фраз, и хвастовство отцом-генералом и даже лицо — вообще-то красивое, но с девичьи-нежной кожей, синевой под глазами и родинками на щеке.

Но Гешу, так звали его, все же терпели, отдавали должное его начитанности, умению интересно пересказывать приключенческие истории, восхищались его памятью и способностью, прослушав краем уха объяснение учителя в классе, потом повторить все дословно, когда учитель вызывал его, чтобы уличить в чтении на уроке посторонней книги. И еще ценили в Геше бескорыстие, способность поделиться всем, что у него есть, бесстрашие при высказывании старшим того, о чем иные только бурчали втихомолку.

Знали, что Пашков пишет дневник, предполагали — там могут быть нехорошие записи, но все же не ожидали таких, какие случайно обнаружил Гербов.

Семен протянул Боканову злополучную тетрадь. Красным карандашом на разных страницах кто-то успел подчеркнуть самые оскорбительные места. Гешу надо было решительно проучить.

«Я честолюбив, но это следует скрывать. Плевать мне на класс, в конце-концов, проживу и без него, — ума хватит». И дальше: «Надо приналечь, получить вице-сержантские погоны, — способностей у меня для этого более чем достаточно, а звание возвысит».

Боканова больше всего поразил общий тон дневника. Что Геннадий честолюбив, самовлюблен и эгоистичен, для воспитателя не являлось открытием. В известной мере эти его пороки удалось притушить, если не вытравить. Но вот то, что в дневнике очень много говорилось о записках девочкам, что если речь заходила о жизни общественной, то писалось не иначе, как «навязали доклад», «комсомольское собрание — говорильня», — эти записи больно уязвили воспитателя.

Прочитав их, Сергей Павлович сразу и бесповоротно обвинил себя, прежде всего только себя, в том, что по-настоящему не проник в мирок Геннадия, не помог ему выбраться из него. Правда, были смягчающие обстоятельства: очень мешал отец Пашкова — генерал авиации. После смерти матери Геннадия он женился на молодой женщине и «счел за благо» сбыть сына в Суворовское училище. Временами его, видно, помучивала отцовская совесть, и он откупался от нее: на лето брал Геннадия к себе на дачу, а раза два в году, к великому возмущению Боканова, присылал за Гешей самолет и дружеское письмо Полуэктову «отпустить на пару дней сынишку». Последствия этой пары дней приходилось выправлять не менее двух месяцев, потому что молодая мачеха Геннадия, желая заслужить расположение мужа, баловала пасынка.

… Долго накапливающаяся неприязнь к Пашкову сейчас нашла выход — взвод был глубоко оскорблен его записями и не желал теперь ничего забывать или прощать.

Одно и то же чувство имеет бесконечное множество оттенков. Неприятно ночью, в глухом переулке, слышать за спиной чьи-то шаги, неприятно перед умыванием снимать с куска туалетного мыла чужие волосы. Но в первом случае к чувству неприятности примешивается опаска, во втором — брезгливость.

Чувства, которые вызвал дневник Пашкова, можно было назвать непримиримым возмущением. Не вражда, не ненависть, а именно непримиримое возмущение оскорбленных людей.

Когда Боканов молча закончил просмотр дневника, все опять возбужденно заговорили:

— Мы, мы на него плевали!

— Дать ему как следует!

— Бойкот!

— Судить по-нашему… чтоб на всю жизнь запомнил.

— Я вам давно говорил, что он такой и есть…

Офицер напряженно смотрел на комсорга Гербова. Тот, словно прочитав его настойчивый взгляд, догадавшись, чего именно ждет от него воспитатель, нахмурился, преодолевая внутреннее сопротивление, решительно сказал:

— Разберем на комсомольском собрании.

— Правильно, — поддержал Семена Сергей Павлович, — это и будет наш суд.

Согласились неохотно, скрепя сердце, и с условием разбирать немедленно. Но пожар в Яблоневке и трагическая гибель Василия Лыкова отодвинули на время комсомольское собрание.

* * *

Пожар возник на рассвете и первым увидел дым Савва Братушкин, стоявший в этот час на посту у реки. Он поднял тревогу, и ребята, во главе с Бокановым, бросились по мосту на ту сторону реки.

Павлик Снопков и Геннадий кинулись к берегу, прыгнули в резиновую лодку и, бешено гребя, стали пересекать реку. Они первыми достигли противоположного берега и стремглав пустились бежать к горящему сараю. Но Семен опередил их. С ломом, где-то добытым, он полез на крышу.

Горел сарай с инвентарем. Как позже выяснилось, произошло замыкание электропроводки. Тотчас прибыла и сельская пожарная команда, но Семен уже успел выбить ломом одно из горящих бревен, а Владимир и Андрей, взломав замок, выкатывали во двор веялку. Колхозники яростно сбивали огонь огнетушителями и водой из шлангов.

Ребята притащили откуда-то ведра и, наполняя их в реке, цепочкой передавали из рук в руки на крышу Семену.

Когда пожар был потушен, колхозники обступили суворовцев, стали благодарить за помощь.

Взмокшие, взъерошенные, возбужденные борьбой, ребята неловко переминались.

Мужчина средних лет, в гимнастерке с двумя рядами орденских колодок, пожал руку Боканову и просто сказал, обращаясь ко всем:

— Колхозное спасибо!

… Второе событие произошло в день выезда из лагерей на зимние квартиры.

Умер Вася Лыков — признанный силач училища.

Он запустил аппендицит. Уже на каникулах начался гнойный процесс, но Василий никому не жаловался.

За день до этого пожара. Лыкова отправили в санчасть. Однако было поздно — началось воспаление брюшины. Меры медицинского вмешательства не помогли. Труп Василия перевезли на машине в училище. Вызванные телеграммой, приехали отец и мать Лыкова, он был у них единственным сыном. Когда они вошли в класс Боканова, все встали и с опущенными головами, боясь взглянуть в глаза родителям товарища, застыли. Мать Васи — полная брюнетка с седой прядью волос — потерянно остановилась у стола. Слезы безудержно текли по ее щекам. Отец, худенький и тихий, не плакал, окаменел, и на него особенно страшно было смотреть. Временами казалось, что он теряет рассудок.

— Где Васенька сидел? — спросил он глухо.

— Рядом со мной, — тихо ответил Андрей Сурков.

Отец подошел к парте Василия, открыл ее крышку, достал какой-то учебник сына и, пошатываясь, пошел из класса. Худые лопатки его резко выделялись под вылинявшей армейской гимнастеркой.

… Полковник Зорин вызвал к себе офицеров первой роты.

— Тяжело… Но и это должно сплотить, — сказал он кратко и отдал распоряжения..

У гроба Васи, сменяя друг друга, несли караул суворовцы, и офицеры.

Гроб понесли к грузовику, покрытому коврами. Первая рота, с оружием, — молчаливая и суровая — сопровождала тело товарища на кладбище.

Когда отдавали прощальный салют, Боканов, стоя у могилы, вспомнил, как на фронте, в их части, свято соблюдалась традиция похорон товарищей, погибших в бою, — даже в тяжелые месяцы отступления, даже на виду у наседавшего противника. И это придавало силы, укрепляло гордость, стало одной из важных воинских традиций… «Эх, жаль, как жаль Василька — честного, исполнительного, сердечного!» — Сергей Павлович опустил голову, чтобы не выдать себя.