Подполковник Ковалев

Изюмский Борис Васильевич

Первая книга «Алых погон» напечатана четверть века тому назад. Ее автор преподавал тогда в суворовском училище историю, логику и психологию.

Но и в последующие годы писатель не утрачивает связи со своими воспитанниками: бывает в гарнизонах, где служат бывшие суворовцы, они приезжают к нему в гости, присылают письма.

Так сложилась эта заключительная часть «Алых погон»: о судьбах суворовцев, о современной армии.

 

Повесть

 

Об авторе этой книги

Алексей Максимович Горький называл советскую детскую и юношескую литературу «великой державой». Можно сказать, что в этой державе много республик и областей: она вбирает в себя все литературные жанры. И счастлив писатель, обладающий яркой индивидуальностью, как бы определяющий лицо того или иного жанра или тематического направления литературы, адресованной юным гражданам. Именно таким мастером этой литературы можно с полным основанием назвать Бориса Васильевича Изюмского.

Одни его произведения окрылены высокой патриотической темой, посвящены проблемам воспитания юного советского человека в духе мужества, бескомпромиссности, идейной стойкости. А другие его книги талантливо представляют исторический жанр, повествуют о временах далеких, о значительных событиях в истории нашего Отечества.

Не случайно, разумеется, писатель посвятил свое творческое вдохновение именно этим жанрам и темам… В первый год Великой Отечественной войны молодой учитель истории Борис Изюмский ушел добровольцем сражаться с фашистскими захватчиками. С оружием в руках защищал он тех, кто называл его прекрасным и гордым словом «учитель», — наших детей, а, значит, наше грядущее. Он защищал те священные идеалы, которыми одухотворял сердца своих юных питомцев.

Тяжелое ранение заставило Бориса Изюмского вернуться в класс, к ученикам. Но теперь уже это были мальчишки с алыми погонами на черных гимнастерках — суворовцы. «Алые погоны» — так и называется очень популярная, полюбившаяся миллионам юных и взрослых читателей повесть Бориса Изюмского. На киностудии «Ленфильм» был снят фильм, в основе которого — сюжет «Алых погон», события и конфликты, происходящие в повести. Космонавт Герман Титов писал, что в этой кинокартине «жизнь, товарищество показаны с исключительной силой».

О жизни юного поколения Советской страны, о светлых законах товарищества, об отваге и истинном благородстве, о воспитателях и друзьях юности — советских учителях взволнованно и романтично рассказывают и другие книги Б. Изюмского — «Начало пути», «Призвание», «Девять лет».

Все, о чем повествует в этих произведениях Б. Изюмский, он отлично знает, ибо все это он видел собственными глазами, выверил своим собственным трудом и дерзанием, своим бесстрашием и вдохновением.

Я уже писал о том, что первым призванием Бориса Изюмского было призвание учителя истории. Таким образом, абсолютно закономерным был его приход в исторический жанр нашей детской и юношеской литературы. Не раз уже писали о том, что произведения, посвященные временам очень дальним, могут звучать в высшей степени современно, если они воспитывают в читателях те качества, озаряют их сердца теми мечтами и стремлениями, которые нужны сейчас, в нашей сегодняшней жизни. Именно таковы исторические повести Б. Изюмского «Бегство в Соколиный Бор», «Соляной шлях», «Тимофей с Холопьей улицы», «Ханский ярлык», «Нина Грибоедова»…

«Детские книги пишутся для воспитания, а воспитание — великое дело: им решается участь человека», — писал В. Г. Белинский. Все книги Бориса Изюмского, обращенные к детству и юности, служат тому великому делу, о котором писал гениальный русский критик.

Да, они служат делу воспитания юного советского человека талантливо, вдохновенно. Вот почему 60-летие писателя, которое отменяется в 1975 году — это значительное событие в нашей детской и юношеской литературе. Поздравляя Бориса. Васильевича, мы желаем ему солнца и счастья во всем, а прежде всего — в литературном творчестве, которое было и всегда будет главным делом его жизни.

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Подполковник Ковалев, не торопясь, походкой человека, желающего продлить редко выпадавшие минуты полного отдыха, шел из части домой.

Прохладный и мягкий осенний воздух приятно овевал лицо.

Зажглись первые огни в окнах домов. Очень широкая улица, обсаженная тополями, сбегала к извилистой реке. На улице было много молодых людей. Вероятно, кое-кто из них узнал в офицере начальника гарнизона, командира мотострелкового полка, расквартированного в городе, и поглядывал с любопытством на этого смуглолицего мужчину лет сорока.

Ковалев свернул за угол. Синеватая заречная мгла словно нехотя наплывала на город, размывая осенние краски деревьев, отдаляя ажурный мост через реку.

Четвертый год служил Ковалев здесь, и город все больше нравился ему степными улицами, умиротворенностью.

Часами сидели рыбаки в просмоленных баркасах, терпеливо дожидаясь улова. Паслись на взгорье козы. Изредка водяную гладь вспарывал «метеор», и снова наступал покой, лишь вереница уток плыла против течения да брело на водопой стадо коров колхоза, чьи земли то весной в зелени озимых, то в желтом разливе осеннего жнивья окружали город.

В свободные часы Владимир Петрович вырывался сам или с семьей к реке, а то в чисто поле, как называли они с сыном степь.

Она была грустной в стелющемся по черной земле дыме, когда жгли осенью сорняки, радовала глаз коврами майских тюльпанов.

В отдалении, в леске, притаилась богатейшая грибница с маслятами, а еще дальше — песчаная коса реки, где они варили уху.

Тишина, ласковое приволье природы воспринимались Ковалевым как благодатное переключение скоростей, как противовес жизненной озабоченности, что подступала к нему ежедневно и ежечасно.

…И день прошедший был до предела наполнен командирскими заботами, мелкими и крупными неприятностями, неожиданными психологическими ребусами, требующими мгновенного, подчас интуитивного решения.

Вероятно, можно обладать богатейшими военными познаниями и быть никудышным командиром полка. Потому что для него важно и умение разбираться в характерах, даже их оттенках, сплачивать вокруг себя помощников, быть сведущим в делах чисто хозяйственных.

Не академия, а именно жизнь дает желанный опыт организатора и воспитателя. Опыт накапливался годами, когда был взводным, ротным, командовал батальоном. И в дальних гарнизонах были неплохие стартовые площадки для командирского взлета…

Вот и сегодня с утра навалился груз неотложных дел…

Долго выколачивал асфальт для парка боевых машин; приходил со своими делами заместитель командира полка по тылу; начштаба представил план группового упражнения, уточнил боевой расчет. Один за другим следовали звонки из КЭЧ, горисполкома по поводу закладки дома для офицеров гарнизона.

Надо было проверить, как строят командный пункт на полигоне, как оборудуют учебные классы, узнать, почему не присылают бульдозерные танковые устройства.

Хозяйство было большим, «многоотраслевым»: с танками, тягачами, артиллерией, бронетранспортерами. Даже с парниками, свинофермой и бахчой.

И, конечно же, нельзя было разрешать сутолоке, стихии мелочей захлестывать тебя, нельзя было сбиваться с курса, упускать из виду стержень полковой жизни, ее главное предназначение — готовность к бою.

Ковалев с утра провел тактическую летучку, ознакомил офицеров с недавно полученной техникой, а позже говорил со штабистами об их работе, выезжал на стрельбы.

Взвод лейтенанта Санчилова показал, мягко говоря, неутешительные результаты. Два часа назад этот лейтенант понуро стоял перед Ковалевым.

У Санчилова молодой румянец на удлиненном лице, синие глаза, яркие губы, под гимнастеркой угадываются худые ключицы.

Собственно, парня следовало пропесочить крепче, потому что к службе относится он, как к чему-то скоро преходящему, недопонимая или не желая понять важности черновой, кропотливой работы.

Да и командирская жилка у Санчилова прощупывается слабовато — не хватает собранности, что ли? Вроде бы и конспект занятий составляет неплохо, и машину водит, и прилично знает технику, а взвод в середнячках.

Теперь, после университета, молодые лейтенанты обязаны были отслужить в армии два года. Вот Санчилов и «несет бремя», мечтая о будущей научной карьере и, так сказать, «перебывал».

Ковалев не признавал громких разносов провинившихся, не однажды убеждался, что тихо произнесенное ироническое замечание действует на людей самолюбивых сильнее начальственного окрика. Да это подтверждал и опыт его воспитателей — Боканова, Демина, тех офицеров, с кем служил.

Еще курсантом Ковалев любил цитировать едкие слова поэта:

Когда б величье достигалось криком, То и осел стал шахом бы великим…

…Подполковник хорошо помнил появление Санчилова в части. Лейтенанту следовало бы попасть в техническое подразделение, но велика была потребность в командирах взводов, и Санчилов, волею отдела кадров, оказался в мотострелковом полку.

Когда этот высокий, с тонкой талией и кривоватыми «кавалерийскими» ногами лейтенант представился, Ковалев, заметив на его груди университетский ромбик, поинтересовался:

— Какой факультет окончили?

— Физический, — не без гордости ответил Санчилов.

И он, Ковалев, два десятка лет назад предстал вот таким же перед своим начальником в дальнем, очень дальнем гарнизоне.

— Ваши знания весьма пригодятся армии, — сказал Владимир Петрович лейтенанту.

Санчилов смолчал, но на его бесхитростном лице можно было безошибочно прочитать: «Ну, положим, не одной только армии».

Ковалев рассказал лейтенанту о предстоящей службе, о боевых традициях и офицерах полка, о его роте. Но во время этой беседы Владимира Петровича не оставляло ощущение, что лейтенант не пытается глубоко вникнуть в подробности ожидающей его жизни, слушает как бы со стороны.

«Странно, — подумал еще тогда Ковалев, — ну, ничего, осмотрится, войдет в армейский ритм».

…Лейтенант был самолюбив, пожалуй, даже болезненно самолюбив, и его щеки побледнели, когда сегодня командир полка, заканчивая разбор стрельб, сказал:

— Прика́жете мне самому обучать ваших солдат простейшим вещам? Рассматриваете армию как транзитный зал для двухгодичника?

Это был несколько жестковатый, но точно рассчитанный нокдаун. Санчилов молчал, опустив голову, уши его горели.

— Разрешите идти? — наконец спросил он.

— Идите.

Санчилов не очень ловко повернулся кругом. При этом ясно обозначились его острые лопатки.

* * *

Ковалев пошел берегом реки. Ее уже покрыла зеленоватая ряска. Черт возьми, не такая эта река и безобидная! Когда танковая рота форсировала ее, один танк, отклонившись от заданного направления, угодил в яму. Пришлось вытягивать тросами.

Владимир Петрович свернул на улицу Гагарина. У подъезда четырехэтажного дома галдели мальчишки, похожие на возвратившихся в эту пору из степи грачей.

Дверь Ковалеву открыла мать — Антонина Васильевна. Она много лет жила в их семье, вместе с ними переезжала из гарнизона в гарнизон.

Владимир Петрович на мгновение привлек мать к себе. Ее седая голова едва доставала ему до плеча.

Все же как она сдала за последние годы. Крепится, виду не подает, а ночами стонет и все тайно лечит себя, не признавая поликлиник и курортов. Страшно подумать, что придется когда-то ее потерять, к этой мысли привыкнуть невозможно.

— Верочка еще не приходила, у нее тяжелый больной, — сообщила Антонина Васильевна, — ужинать будешь?.. Сациви?

Когда Антонина Васильевна жила в Грузии, то освоила кухню острых блюд и охотно готовила их теперь.

— Спасибо, мама. Я подожду Веру.

Из комнаты выглянула восьмилетняя дочка. У нее светлые косички вразлет, обильные веснушки на носу и возле глаз, недавно выпали два передних зуба.

— Мама в своем отделении пропадает, — уточнила Машенька и, чмокнув отца в щеку, исчезла: видно, готовила уроки.

Владимир Петрович принял душ и, переодевшись в темно-бордовый спортивный костюм, прошел в комнату, заставленную книжными шкафами, — их он неизменно таскал с собой при всех многочисленных переездах.

На стене, над тахтой, висела фотография в ореховой рамке: он с Верой в день женитьбы. И хотя Вере сейчас уже было тридцать восемь, лицо ее мало изменилось: те же большие, чуточку насмешливые, удлиненные глаза, густые, «недосмотренные» брови, улыбка, словно притаившаяся в уголках губ.

Юная любовь к Галинке Богачевой, как это бывало миллионы раз и до Ковалева, иссякла, не преодолев разрушительной силы времени и расстояния.

Конечно, большая, взрослая, любовь, осилила бы и подобные испытания. Но юношеское чувство — ни с чем не сравнимое, единственное — ушло, как сама юность, и лишь оставило в душе неизгладимый след, воспоминание о чем-то очень чистом, неповторимом.

Их переписка — сначала частая — с годами поубавилась и, не поддержанная свиданиями, в конце концов вовсе прекратилась. От жены Семена Гербова — Тамары — Владимир узнал, что Галина вышла замуж за своего однокурсника и вместе с ним учительствовала в Архангельской области.

С Верой Ковалев познакомился, когда военная судьба забросила его на западную границу, командиром взвода. В небольшом городе, за стенами старинного замка, расположился медицинский институт. Молодые офицеры гарнизона приходили сюда на танцы, вечера.

На одном из таких вечеров лечфака, где училась Вера, и познакомился с ней Владимир. Ему сразу понравилась эта впечатлительная, остроумная девушка, ее влюбленность в поэзию, природу; ясные взгляды на жизнь, кипучая энергия. Через год после знакомства они поженились.

Вместе пережили события пятьдесят шестого года в Венгрии: «бессменный гарнизон капитана Ковалева» месяц охранял склады боеприпасов на окраине Будапешта, а затей вступил в бой с контрреволюционерами у здания «Радио».

Владимир был ранен пулей в плечо, пятьдесят дней пролежал в госпитале, и там ему вручили орден Красной Звезды.

Вместе с Верой жили они в комнатке общежития, когда Ковалев учился в Академии имени Фрунзе. Закончив ее майором, Владимир получил назначение начальником штаба полка. И еще, еще сменялись гарнизоны и военные округа…

Владимир Петрович подсел к письменному столу. На нем стояла фотография отца с двумя кубарями лейтенанта. Теперь Владимир был и возрастам старше отца. А мать утверждала, что еще больше стал походить на него.

С фотографии смотрело, если разбирать в деталях, некрасивое лицо: словно смещены бледные губы, нижняя немного истончена… Энергичен зачес негустых темных волос. Великоваты уши… Проступают скулы… Над широкими надбровными дугами — гребень светлых бровей… Подбородок несколько приподнят вверх.

По краям стола возвышались стопками книги и журналы. Надо было просмотреть новинки специальной литературы. Сегодня, пожалуй, удастся посидеть и над повестью. Он условно назвал ее «Военная косточка».

Несколько лет назад внук умершего командира суворовской первой роты полковника Русанова прислал ему мемуары деда. Старый офицер вспоминал свое кадетство, годы юнкерские, службу у Брусилова, переход на сторону Красной Армии.

Внук писал: «Выполняю волю глубоко почитаемого мною человека. Он просил именно вам передать эти записки».

Ковалев сначала недоумевал: «Почему мне?» Но потом нашел разгадку: Русанов знал о его литературных опытах, и решил, что мемуары надежнее передать в молодые руки.

Записки оказались любопытными.

Неторопливо и очень искренне рассказывал Русанов о быте, нравах старой армии, ее кастовости, узости интересов офицерства.

…Производство из нижнего чина в офицеры, погоны подпоручика давали право иметь денщика, заходить в ресторан, в зал первого класса вокзала, носить ботинки с «савёловскими» шпорами и еще две пуговицы на мундире.

В офицерское общество принимали и по степени дворянства и по умению держать себя: бралось в расчет каждое движение вилки и ножа, порядок еды и питья, умение непринужденно вести беседу.

Если в клубе после судака по-польски, упаси бог, ты не отведешь обтянутую белой перчаткой руку вестового с бутылкой красного вина, дурная слава пойдет о парвеню. Красное принято было пить только после жаркого, мадеру или портвейн — после супа, необычайной крепости ликер «пепермент» — после черного кофе.

Сутками просиживали офицеры за ломберным столом, играя в винт, беспробудно пьянствуя («и кто три раза в день не пьян, тот, извините, не улан»), устраивали кутежи в кафешантане с зеркальным полом.

Здесь облюбованной деве посылали они на сцену приветы в виде десятки, сложенной петушком и плавающей в тарелке с шампанским.

Говорили о женщинах, охоте, оперетте, скачках («Гурецкий обошел на прямой Киндильта», «Демосфен был на две головы впереди всех…»).

И — ни слова о жизни общественной, о службе, потому что была она «божьим наказанием», сводилась к печальной необходимости несложного обучения солдат, «заработка хлеба».

Конечно, если понадобится умереть от пули — достойно умрешь, погасив свой вексель. А до тех пор царил неписаный кодекс: дело не волк, в лес не убежит; не делай сегодня то, что можно отложить на завтра: не делай сам то, что за тебя могут сделать другие…

Раз ты добровольный смертник — не утруждай себя службой, тебе много прощается.

Еще тогда, читая русаковские записки, Ковалев подумал: «Не попробовать ли написать повесть о жизни наших офицеров? Служба часто сводила меня с отличными командирами. Может быть, избрать композицию: страничка-другая из дневника Русанова и — контрастно — наше время».

«Да ну, какой из тебя писатель, — немедля возразил предостерегающий голос, — и где то время, что необходимо для литературной работы?»

Но желание, однажды возникнув, не отступило от него.

Когда-то, еще в курсантские годы, пытался Ковалев писать поэму об офицерах. Но, кроме обилия общих фраз и ложного пафоса, кажется, ничего не получилось. К счастью, очень скоро понял, что никакой он не поэт в том большом истинном смысле, который придавал этому имени.

Вероятно, в восемнадцать лет юнец в силах сочинить даже неплохое стихотворение, продиктованное чувствами, но от этого он еще не становится Поэтом.

Так много развелось «чирикающих», грамотных строчкогонов, — стоит ли пополнять их ряды?!

Ковалева все более тянуло к прозе. Она не связывала рифмой, не обременительной только для настоящих поэтов.

Временами то в газетах, то в журналах появлялись небольшие рассказы Ковалева об армейской жизни. Но это, конечно, было ученичество, разведка боем.

А вот книгу об офицерах надо бы написать, полностью выложив себя.

В комнату вошла Антонина Васильевна, держа в руках конверт.

— Володенька, я совсем забыла: тебе письмо от Семы.

Он нетерпеливо протянул руку — любил получать от Гербова письма. Правда, тот не очень-то ими баловал. Но все равно, даже если не писал месяцами, а то и годами, мысль, что на свете есть друг и он мгновенно примчится, коли очень понадобится, была успокоительна.

Ковалев осмотрел конверт — обратного адреса не было. Значит, Семен Прокофьевич — в пути. Он с Тамарой и сыновьями бесконечно кочевал. Тоже был командиром взвода, роты, батальона, служил в Группе Советских войск, после академии в штабе округа, заместителем командира дивизии в Казахстане…

Обычно Семен мало писал о себе, но каждый раз непременно сообщал что-то интересное об «однопартянах», как называл он шутливо тех, с кем сидели они в суворовском за одной партой.

Правда, в прошлом письме, прислав фотографию своего третьего сына — карапуза в ползунках, надписал на обороте: «Нам сейчас семь месяцев. Мы умнеем не по дням, а по часам, умеем крепко спать, говорить жестами, любить (особенно папу), проявляем чисто гербовский характер».

В послании сегодняшнем Семен сообщал: «Узнал из достоверных источников, что наш небезызвестный „Осман-паша“ — читай Геша Пашков — служит в ракетных войсках (а ведь это оружие, как ты понимаешь, требует особо развитого чувства коллективизма), так что недаром мы Гешу обминали.

Недавно встретил… кого бы ты думал? Инженер-майора Самсонова. Он участвовал в разработке системы управления ракетами…

Как тебе это нравится, старик? Даже шкеты выходят на главные рубежи».

А о себе Семен написал, что «двинулся на новое место, поближе к вам» и позже сообщит адрес.

Владимир Петрович отложил письмо. Да, судьбы… судьбы… Порылся в ящике письменного стола, извлек оттуда старые фотографии, порыжелые от времени, с загнутыми краями. «Сборная» футбольная команда… На траве лежит, подперев щеку рукой, «левый крайний» форсистый Савва Братушкин. Мяч много больше его головы.

Присел на корточках самоотверженный вратарь Павлик Снопков.

Стриженые головы, коленки в ссадинах, майки с белой окантовкой, настоящие бутсы и полосатые гетры.

Кто-то из этих «стриженых голов» теперь в научно-исследовательском институте, в «Звездном городке»… Наверно, есть и свой Зорге. Почему бы не быть? Идет смена караулов…

А вот его дневник Суворовских лет, может быть, пригодится для повести?

Владимир Петрович перевернул, словно побывавшую под дождем, фиолетовую обложку общей тетради.

«Дал себе клятву узнать подробности гибели отца».

Ковалев задумался. Он выполнил эту клятву. Во время отпуска неделями рылся в архивах авиаполка. Узнал имена командиров отца, его товарищей, историю каждого их боевого вылета. Несколько раз ездил на место последнего боя отца, расспрашивал жителей сальской степной станицы, нашел свидетелей того, как отец пошел на таран. Ковалеву помогали красные следопыты — школьники.

Владимир Петрович продолжал перелистывать дневник.

«Сегодня Андрей показывал мне эскизы задуманной картины „Суворовский трёп“: спальня перед отбоем, малыши, разинув рты, слушают байки „бывалого“, а в дверь входит воспитатель».

Как неожиданно сложилась судьба деликатного, мечтательного Андрея Суркова. После авиаучилища Андрей служил сначала на Крайнем Севере, а затем в Группе Советских войск, в ГДР. К тридцати годам полюбил, впервые и, как это бывает у однолюбов, на всю жизнь, скромную девушку Катарину Брайнес. Та приняла советское подданство, они поженились. Родился сын Иван.

Но вот пришла пора Андрею возвращаться домой в Советский Союз. Мать Катарины, Берта, в отчаянии, говорит, что если единственная дочь оставит ее, она покончит самоубийством.

Семья Суркова все же едет на вокзал. Уже оформлены документы, куплены билеты. За полчаса до отхода поезда появляется пожилая соседка Брайнес, кричит, что Берта приняла яд.

Сурковы с вокзала бегут в больницу. Берту сумели спасти. Но как теперь дочери уезжать? Она остается с сыном в ГДР.

Капитан Сурков отправляется на Родину один. Жизнь представляется ему немыслимой без жены, сына, а выхода он не видит.

До Ковалева стали доходить тревожные вести об Андрее.

…Владимир Петрович прилетел в гарнизон, где служил Сурков, на исходе душного летнего дня. Андрея нашел на окраине города в деревянном флигеле с выщербленным порогом. Когда постучал в дверь, раздался невнятный голос:

— Да-а…

Он открыл дверь. В маленькой комнате, со стенами, увешанными рисунками, сидел за столом Андрей. Перед ним стояла раскупоренная бутылка водки.

— Ты?! Каким ветром?! — В восклицании этом были и радость при виде друга, и удивление, и неловкость.

— Суворовским, — шутливо ответил Ковалев.

Они обнялись. Андрей, стыдясь своего вида, набросил на плечи китель, убрал со лба потную прядь волос. Сказал глухо:

— Кончился, Володька, капитан Сурков…

Ковалев, словно не расслышав, спросил:

— Можно, художник, с дороги умыться?

Андрей, приходя в себя, заметался по комнате, достал чистое полотенце.

— Вот не ожидал… Никак не ожидал…

Включил свет, и сразу на стене проступили яснее рисунки: летное поле… Самолеты в воздухе… Авиатехник за работой… Наброски, наброски…

Темнота за открытым окном сгустилась, пряча небольшой сад.

Потом был вечер вдвоем, и горькая, беспощадная исповедь Андрея, и его слова, резанувшие по сердцу:

— Командир полка предупредил об увольнении…

Бледное, страдальческое лицо Андрея будто свела судорога.

Он распечатал новую бутылку водки. Ковалев решительно прикрыл ладонью свой стакан. Сурово сказал:

— Вот что, друг! Ты мне достоевщину не разводи. Прекрати! Я просто требую от имени всего нашего братства — прекрати! О делах твоих я знал, потому и примчался к тебе, дурню…

Андрей уставился с недоумением.

— Сергей Павлович Боканов работает сейчас в Москве, в Управлении военно-учебными заведениями… Обещал похлопотать о твоей семье… И Семен Гербов из ГДР написал, что кое-что предпринимает. Все наладится…

Андрей, не налив себе водки, поставил бутылку на стол.

— Твое начальство знает о ситуации? — спросил Ковалев.

— В деталях нет…

— Мне с командиром полка поговорить?

— Ну что ты! — даже испугался Андрей. — Вдруг явится к нашему аскетическому Михею опекун-спаситель…

Он улыбнулся, видно, представив себе эту невозможную картину.

— Исключено!

— Обойдешься без опекуна-спасителя?

Андрей молча сжал руку Ковалева.

…Может быть, об этой истории тоже написать в повести «Военная косточка»?

В соседней комнате Маша начала играть «Осеннюю песню» Чайковокого. «Из поколения в поколение», — усмехнулся Владимир Петрович. Именно эту вещь играл он мальчишкой в ночном зале суворовского.

Больше всего дочка любила, когда отец подсаживался к ней, и они исполняли Чайковского в четыре руки. Вот уж когда она старалась!

А сын увлекался спортом, был капитаном мальчишеской хоккейной команды.

…Игра прервалась на полуфразе. Зашла Машенька, положила руку на его плечо, спросила:

— Пап, ты что читаешь?

Он обнял ее:

— Да вот старые дневники. Я тебе никогда не рассказывал о нашем сыне училища?

— Нет, — поглядела с интересом девочка, — как это — сын училища?

«Выросла она, и не заметили», — подумал о дочке Владимир Петрович. — Давно ли, не желая идти в садик, говорила бабушке: «У меня болят кровесосные сосуды».

— Ну, слушай.

Машенька села на тахту и, чинно положив ладони на колени, приготовилась слушать.

Где-то тихо играло радио, в комнате пахло ванилью: наверно, бабушка затеяла пирог.

— Был у нас такой мальчишка, Сенька Самсонов, белобрысый, как кролик, — начал свой рассказ Владимир Петрович. — У него на всем белом свете не осталось ни одной родной души. Хотя нет, старшего брата фашисты подростком угнали в Германию. И взяли мы «на прокорм и воспитание» этого Сеньку, чтобы рос, пока не войдет в основной состав училища.

Ну и хлопот доставил он своим воспитателям. Силенок-то у него мало, а тянулся за старшими. Брюки (как ни старались подобрать самые маленькие) вечно собирались гармошкой, и, чтобы не утерять, он при ходьбе старательно поддерживал их локтями, шнурки вечно развязывались, и Сенька наступал на них. Мы про Самсонова даже песенку сочинили:

Я в училище пришел, Сразу смех кругом пошел. Все сказали: маловато Что-то роста у солдата.

В ноябре выехало училище на праздничный парад. Играл оркестр. Суворовцы церемониальным маршем проходили мимо трибун.

Сенька до отказа повернул голову направо и, по всем правилам строевого искусства, вытянув руки по швам, старательно вышагивал в последнем ряду. Он «ел глазами» начальство, но запутался: в полах шинели и повалился на бок, прямо перед трибуной…

Машенька долго смеялась, положив обе ладони на живот и пригибая голову к коленям.

— Недавно, — выждав, когда она успокоится, продолжал Владимир Петрович, — мой учитель Веденкин переслал письмо от Арсения Ивановича Самсонова и его фотографию: погоны майора, белая шевелюра, белые брови. А на обороте надпись: «Такие мы есть!»

Требовательно зазвонил телефон. Ковалев поднял трубку. Докладывал дежурный полка:

— Товарищ подполковник! Во взводе лейтенанта Санчилова ЧП. Солдату Груневу взрыв-пакетом сильно повредило руку. Оказана первая помощь. Грунев отправлен в госпиталь.

«Опять у Санчилова, — с невольной неприязнью подумал Ковалев, — золотце ж нам досталось. Неужели солдат станет инвалидом?»

— Пришлите машину, — приказал он и, положив трубку, начал быстро одеваться.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Рядовой Владлен Грунев с момента своего появления во взводе Санчилова службу нес еще в большую перевалочку, чем его лейтенант.

Родители Владлена — отец композитор, мать певица — бесконечно то сходились, то расходились, и отец то вывозил свой рояль из квартиры, то втаскивал его по лестнице назад.

В этих суровых баталиях Груневым было не до сына, и они подбросили Владлена бабушке-пенсионерке, хлопотунье с круглым добродушным лицом и редкими, покрашенными в желтый цвет волосами.

Бабушка, Валерия Леонардовна, всю жизнь проработавшая билетершей в театре, души не чаяла во внуке, боготворила его, считала, что растет гений, ограждала его от каких бы то ни было забот и все помыслы сводила к «колорийному питанию»: закармливала сливками, гоголями-моголями.

— Вы представляте, Мария Ивановна, — восхищенно говорила она соседке, глядя на нее немигающими, детски-наивными глазами, — с утра, даже в воскресенье, как уткнется в историческую энциклопедию и — до ночи! Никакая сила не оторвет.

— Но ведь нехорошо это, Валерия Леонардовна, — возражала соседка, — ни движения, ни воздуха, ни товарищей…

— Он — особенный ребенок! — восклицала бабушка, отметая все сомнения.

Сам «особенный ребенок» не задумывался над тем, действительно ли он особенный? Просто ему было удобно так жить.

Бабушка чистила его обувь, гладила брюки, помнила за него, что ему надо сделать, куда пойти. Зачем же лишать ее удовольствия кудахтать над ним? Бабушка даже постаралась освободить Владлена от уроков физкультуры в школе, от «непосильных физических нагрузок». И все ей мерещились страхи, опасности для внука: простуды, провалы в люки, автомобильные катастрофы, налеты бандитов.

Стоило Владлену задержаться в школе на час-другой — на репетиции, собрании, — как бабушка обзванивала морг, Скорую помощь, отделения милиции: «Не было ли в последний час на улице несчастного случая?» Не смея прийти в школу, потому что Владлен стыдился таких приходов и сердился на бабушку, она, полумертвая от страха, ждала его у дома.

Правда, временами Владлена раздражала ее опека, особенно неумеренное желание «кормить питательно». Он бунтовал. Ему надоедало вечное соседство бабушки за кухонным столом, когда она подкладывала ему кусочки курицы, намазывала хлеб маслом, бдительно следила, чтобы все это исчезало. «Ты еще долго будешь хозяйничать в моей тарелке?» — раздраженно спрашивал он.

Но в общем такая жизнь Владлена вполне устраивала.

Теперь, когда ему надо было самому думать о себе, отвечать за поступки, «нести службу», когда подступали естественные тяготы солдатской жизни, Владлену приходилось очень трудно. Не однажды с огорчением думал он: «Ну и воспитали меня!» Отца, мать, бабушку, школу считал он виновниками всех нынешних неприятностей.

Более или менее благополучно закончив десятый класс и даже получив похвальную грамоту по истории, Владлен подал документы на исторический факультет университета. Конкурс был — один к десяти, Грунев недобрал двух баллов и не прошел. Бабушка была в отчаянии.

— Ничего, — успокаивал ее Владлен, — отслужу (в армии, и у меня, при новом поступлении, будут льготы.

— Ты — в армии?! — ужаснулась Валерия Леонардовна.

— Ты меня всегда считала ни на что не способным! — оскорбился внук. — Прекрасно знаешь, что я неплохо стреляю!

Он действительно в школьном тире получал даже призы.

Острый интерес к огню был у Владлена всю жизнь.

Бабушка цепенела, обнаружив в руках у него коробок спичек. А Владлену доставляло неизъяснимое наслаждение поджечь что-нибудь пластмассовое или просто бумагу на блюдце и смотреть, — как языки пламени пожирают ее, придавая причудливые формы пеплу.

Если в квартире гас свет, Владлен радостно бросался зажигать свечу и долго всматривался в ее гибкий, желтый язык, обведенный темной каемкой.

С первых же дней службы во взводе Санчилова Владлена привлек взрывпакет. Его заинтересовало и само название и даже вид этого небольшого картонного цилиндра со шнуром. Интересно, как горит шнур? Быстро или медленно, пламенем сильным или проворной змейкой?

И еще хотелось Владлену купить в военторговском магазинчике газовую зажигалку с запасными баллонами к ней для заправки и с колесиком, регулирующим пламя.

Курить-то Владлен не курил и не собирался, но так приятно будет, если кто попросит спички, небрежно преподнести огонь зажигалки.

Зеленый вездеход «ГАЗ-69» ждал Ковалева у подъезда. Шел дождь. С колпачка уличного фонаря в темноту скатывались огненные капли. Казалось, они отделяются от расплавленной лампы.

За рулем сидел маленький молчаливый аварец Расул — второй год возивший командира полка. Расул гордился тем, что он — тезка поэта Гамзатова. Знал наизусть многие стихи своего знаменитого земляка, но почти никогда их вслух не читал.

Он метко стрелял, умело водил бронетранспортер.

Вызвать Расула на разговор было делом не легким. О себе рассказал Ковалеву скупо и не сразу, что его мать — колхозница, дедушка живет в ауле Кубачи, что, отслужив в армии, будет поступать в автодорожный институт.

Исполнительный, приметливый Расул знал все, что происходит в полку, но предпочитал эти знания оставлять при себе.

Машина проскочила «перекресток четырех огней», как его называли из-за светофоров, а Расул все молчал.

— Что там с Груневым? — наконец не выдержав, спросил Ковалев.

— Ничего страшного, — скупо ответил Расул, и Ковалев успокоился.

Он припомнил солдата Грунева: очень высокий, «баскетбольный» рост, совершенно детское круглое лицо с доверчивыми глазами. Неуклюжий, нескладный, с нелепыми жестами. Стоит в стороне, подбоченясь, положив растопыренные пальцы на высокие бедра. При ходьбе Грунев, казалось, с трудом волочит сапоги, шаркает подошвами. Гимнастерка морщится на его покатых плечах, воротничок много шире тонкой длинной шеи, и когда Грунев поглядывает по сторонам, то очень походит на молоденького любопытствующего гусачка.

Везде, где только мог и где даже не имел права, этот комнатный парнишка был занят своими мыслями, видно, далекими от армейской: службы, и находился словно бы в полусне. Команда доходила до него с запозданием, будто обегала невидимые преграды.

Грунев говорил тихо, и впечатление оставалось такое, что он стесняется воинского обращения, стыдится бравости в ответе.

Как угораздило его делать какие-то опыты с взрывпакетом?

…Санчилова подполковник Ковалев встретил в казарме первого батальона.

Лейтенант был бледен и расстроен. Увидя командира полка, взял под козырек, тихо произнес:

— Виноват…

— Здесь двух мнений быть не может! — жестко бросил подполковник, не оставляя места для снисхождения. — Безответственность порождает безответственность…

Как выяснилось, дежурный сгустил краски, докладывая по телефону о ЧП. Повреждения у Грунева не опасны. Но в госпитале ему, наверно, дней десять побыть придется.

За спиной Санчилова Ковалев увидел сержанта Крамова и подосадовал, что в таком тоне говорил с лейтенантом в присутствии его заместителя.

На заре своей офицерской службы Ковалев как-то испытал на себе унизительность даже заслуженного разноса на глазах у младшего командира и солдат.

Командиром у него был майор Горюн, человек, по существу, неплохой, но, как он сам о себе говорил, «без деликатесов». Одному из офицеров, жаждущему попасть в академию, он сказал: «Не пустю — и всё!»

Вот этот Горюн налетел однажды на ротного Ковалева, стал — за обнаруженные мелкие недостатки — пушить, не стесняясь в выражениях.

Владимир, чувствуя, как холодок подступает к сердцу, как перехватывает дыхание от нахлынувшего оскорбления, медленно произнес:

— Прошу, товарищ майор, говорить со мной пристойно.

Горюй и вовсе взвился:

— Мы — солдаты, а не какие-то из института благородных девственниц! Мне нужны служивые, а не говоруны-бездельники.

И тогда Ковалев «сорвался с нарезки», высказал все, что думал о майоре.

Состоялся суд чести. Ковалеву на год задержали присвоение очередного звания…

— Я буду у командира батальона, — обращаясь к Санчилову, сказал подполковник, — зайдите туда через десять минут.

— Есть…

В комнате комбата ни души, — майор Чапель еще не возвратился из госпиталя, а командир роты Борзенков уехал в командировку.

Ковалев позвонил Чапелю: действительно с Груневым обошлось более или менее благополучно.

«Зачем я вызвал сюда Санчилова? Чтобы продолжить разговор, неудачно начатый при сержанте? Почему все время лишь резкости и резкости? Я ведь толком не знаю, как и чем живет этот совсем молодой человек. Вместо того, чтобы помочь ему войти в новую среду, свожу все к официальному нажиму, к требовательности — и только. Или хочу прослыть „крутоватым батей“, который тем не менее „зла не помнит“ и легко сменяет гнев на милость… Дешевые штучки».

Во время первого знакомства Ковалев расспросил лейтенанта о его семье, так сказать, заполнил устную анкетку. А потом были вызовы в штаб дивизии, нахлынули полевые заботы, и Ковалев на какое-то время упустил лейтенанта из виду.

Месяц же спустя, словно спохватившись, начал его мелочно опекать.

Владимир Петрович прошелся по небольшой комнате, остановился у окна. Дождь усилился и барабанил по железным подрамникам.

«Что может дать такая опека? У Санчилова есть командир роты, батальона… Хотя с ними, наверно, отношения складываются не лучшим образом… Видя мое недовольство, они не милуют лейтенанта. Чапель наверняка покатил на него не одну гремящую бочку. Нехорошо, все нехорошо…»

В дверь деликатно постучали.

— Войдите.

— Товарищ подполковник, лейтенант Санчилов по вашему приказанию прибыл.

Он уже собранней, спокойней, видимо, внутренне подготовился к продолжению разговора.

— Садитесь, Александр Иванович, — пригласил Ковалев и сам сел напротив Санчилова, отделенный от него узким, маленьким столом, на котором только и помещались ладони.

Свет лампочки ложился сверху на жесткие вьющиеся светлые волосы лейтенанта.

— Как вы устроились в общежитии? — неожиданно спросил подполковник, и Санчилов растерянно потрогал портупею.

— Как все, — с недоумением ответил он.

«С чего это подполковник вдруг заинтересовался? Может быть, считает, что живу далеко от части и мало бываю здесь?» — опасливо подумал Санчилов.

— Загляну к вам как-нибудь. Можно?

— Пожалуйста, — без особого энтузиазма ответил лейтенант и, словно уже готовясь к неприятному визиту, худыми пальцами расправил гимнастерку под ремнем.

— Вы сейчас в подразделении из-за этого случая? — спросил Ковалев.

— Нет, с утра домой еще не ходил…

— Почему?

— Да не успеваю…

Разве мог признаться, что ему все кажется, будто без него во взводе что-то произойдет наподобие сегодняшнего. Санчилов просто боялся уходить. Недавно сказал в сердцах рядовому Дроздову (конечно, не надо было говорить): «Я вот торчу с вами, а мне давно пора домой». Так наглец ответил: «А вы идите, мы обойдемся».

— Мне еще мой ротный, майор Демин, внушал: «Хороший командир никогда не отсутствует», — сказал Ковалев. — Эту мысль не вредно бы усвоить, Александр Иванович. Вот вчера ваш взвод несколько часов починял забор городка. Зачем вам понадобилось присутствовать при этом?

— Бросить одних? — с недоумением спросил Санчилов.

— А сержант? Так мы офицерское время предельно обесцениваем.

Лейтенант заметил, что у командира полка любимое слово — «предельно»:

— Я об этом не подумал, — признался он.

Ковалев давно уже отказался от «великих сидений» своих офицеров из боязливого опекунства. Наоборот, призывал их находить время для театра, книг, друзей. И сам придерживался правила — не мозолить глаза подчиненным. Тем значительнее становилось его появление в батальонах.

Подполковник внимательно посмотрел на Санчилова.

— У вас опытный заместитель… На сержанта Крамова предельно можно положиться… Дайте же ему поработать! Незачем вам сидеть во взводе от зари до зари.

Лейтенант промолчал. И с Крамовым у него не ладилось, хотя были они одногодками.

Высокий, с хрящеватым носом и неприветливым взглядом серых холодных глаз, Аким Крамов, сразу почувствовав армейскую неопытность Санчилова, то и дело навязывал ему свою волю, порой втягивал в какие-то конфликтные ситуации. Вот даже недавно… Сержант приказал солдату Дроздову вымыть лестницу, а тот пробурчал:

— Нашли крайнего!

От такой дерзости сержант, естественно, пришел в ярость.

— Рядовой Дроздов, вам… в наказание… остричь голову под нулевку.

Это, как позже узнал Санчилов, было вопиющим нарушением Устава, выдумкой сержанта. В армии разрешали носить и прическу «бобрик», и, как у самого Крамова, полубокс с пробором. И, конечно же, «остричь голову» было бы наказанием, оскорбляющим человеческое достоинство.

Однако под горячую руку, сам возмущенный дерзостью Дроздова, Санчилов одобрил приказание своего заместителя. Дело дошло до командира роты, стрижку отменили, но в глазах Борзенкова виноватым остался лейтенант…

— С наказанием вас повременю, — сказал Ковалев Санчилову, — но внимание к службе усильте. Время мирное, а приходится думать, как все обернется в бою?

— Я понимаю, — искренне согласился лейтенант, — да ведь нет у меня командирской хватки…

— Было бы желание, а хватка придет. Уверяю вас. Присматривайтесь к людям своего взвода. Изучайте характеры. Бой командир выигрывает не в одиночку.

— Конечно. Но, офицер — это призвание, — убежденно произнес Санчилов.

Возражать ему было невозможно.

Да, во всем, что происходит с лейтенантом, большая вина его, командира полка. Ведь никакого представления у Санчилова о военной педагогике и в помине нет. Лавина же мелочных попреков, взысканий обрушилась на него со всех сторон. Очевидно, растет убежденность, что человек он здесь случайный, что надо покорно все вытерпеть.

— И все же место свое в полку вы найдете, — ободряюще посмотрел Ковалев на Санчилова, — сами найдете, и мы поможем.

В комнату вошел майор Чапель. У него ремень затянут до отказа, сапоги, несмотря на дождь, сияют.

— Товарищ подполковник… — начал было докладывать майор, но Ковалев, протянув ему руку, спросил неслужебно:

— Ну, что с Груневым, Константин Федорович?

— Порядок…

— Вы думаете? — усомнился Ковалев. — Хотя, за чужой щекой зуб не болит…

Чапель, не поняв фразы, на всякий случай грозно поглядел на вытянувшегося командира взвода.

— Ничего не скажешь — хорошо воспитываем! — И, уже обращаясь к Ковалеву: — Этот маменькин сынок решил поглазеть, как горит бикфордов шнур. Солдат называется!

Говорит Чапель рубленой фразой, голосом «нутряным» и немного окая.

— Но ведь, Константин Федорович, — больше для Санчилова, чем для Чапеля, сказал Ковалев, — от того, что мы надели на Грунева военную форму, он сразу солдатом не стал. Его надо сделать солдатом.

— Сделаем! — не без угрозы в голосе решительно пообещал майор и посмотрел на лейтенанта теперь с недовольством, словно именно от него ждал сопротивления этому.

Ковалев отпустил Санчилова.

— Присаживайтесь, Константин Федорович, — предложил подполковник.

У майора пористая кожа лица, трапециевидный лоб в глубоких морщинах.

Собственно, говорить с Чапелем Ковалеву было еще труднее, чем с Санчиловым. Майор старше Ковалева на четыре года и считает себя обойденным. После службы за границей Чапель окончил курсы «Выстрел», учиться дальше не пожелал. И жене — учительнице младших классов — запретил.

— В высшие сферы захотела? Все равно «Волги» не купишь, — внушал он ей.

Просто удивительный анахронизм! Родной брат Стрепуха, изгнанного из суворовского. И что с Чапелем делать — Ковалев ума не мог приложить. Хотя было абсолютно ясно, что держался он в армии — один из последних могикан заскорузлости — в силу какой-то инерции.

В службе Чапель придавал решающее значение стороне чисто внешней, показной. Как никто другой умел «навести марафет», покорить сердце проверяющего аккуратной рамочкой, подкрашенным стендом, нарядной виньеткой, дорожкой, посыпанной песочком.

«Важно — выглядеть!» — убежденно сказал он как-то.

И считал, что его не продвигают по служебной лестнице потому, что недооценивают, несправедливы.

Чапель охотно рассказывал о проказах своей армейской юности. На учениях ему надо было выйти к реке, а он вышел черт знает куда. По радио же доложил: «Вышел!»

На недоверчивый возглас командира ответил:

— Да вот я умываюсь в реке.

Выхватил флягу у бойца, полил воду себе на ладонь.

— Слышите? Хлюпаю!

Это выдавалось за армейскую сметку.

…Да, говорить с Чапелем о Санчилове было почти бессмысленно и все же говорить следовало.

— Товарищ майор, — переходя на официальный тон, сдвинул брови Ковалев, — от лейтенанта Санчилова надо не только требовать, но и учить его…

«Возиться с этим молокососом?! — возмущенно подумал майор. — Он в армию пришел и ушел…»

Короткая шея Чапеля порозовела:

— Я немного выражу мысль… в том направлении… армии нужны… не барышни с университетским образованием…

О, это старая знакомая песня.

— Армии необходимы люди с университетским образованием! — может быть, несколько резче, чем надо, произнес Ковалев, и складка губ его отвердела. — Необходимы! И я требую от вас, товарищ майор, требую самым категорическим образом не только карать, но и учить… не загоняя недуги внутрь… Румянами хворь не лечат…

Ковалев встал.

Чапель, опять ничего не поняв, вытянулся и отчеканил:

— Есть…

— Вот так-то, Константин Федорович, — сказал Ковалев и, не подавая руки, козырнув, вышел из комнаты.

Чапель потер морщинистый лоб, с неприязнью подумал о Ковалеве: «Конечно, ему положено требовать. Везет же человеку, в такие годы — и командир полка… А ко мне фортуна все задом стоит… Не иначе у Ковалева в округе или в Москве сильная рука. Может, кто из суворовцев в начальники выбился и тянет… Или родственник какой? Я же всего добивался своей горбушей».

Чапель открыл дверь в коридор, зло прокричал:

— Дежурный!

И опять путь домой. Рядом с Ковалевым — молчаливый Расул.

Дождь исхлестывает смотровое стекло машины. Большая капля прокладывает себе трассу, вбирая капли поменьше. Расул, включив «дворник», сосредоточенно крутит баранку. В его молчании что-то успокаивающее.

«В порту есть должность стивидора, — думает Ковалев, — человек этот наблюдает за правильным распределением тяжести при загрузке корабля, не допускает крена. Вероятно, и мне надо быть стивидором. Добиваться, чтобы офицеры совершенствовали свой стиль работы, давая солдатам полную нагрузку, ограждали их от пустого труда».

Чапель любит, как он изволит называть, «закаливание тяготами». Подчас придумывает их, говоря при этом: «не размокнут», «не надорвутся». Он может бесцеремонно вызвать офицера из дому в полк по пустяковому случаю. При этом строгий взгляд майора отметает недоумение подчиненного, словно говорит: «Служба — не мед!»

У Ковалева как-то возник соблазн: дать Чапелю отменную характеристику для повышения и таким образом избавиться от него. Но Владимир Петрович немедля отбросил эту мысль, как бесчестную.

«Ну, хорошо, — не однажды говорил себе Ковалев, — есть же и у Чапеля достоинства, вот на них и следует опираться».

Да, Чапель нетруслив. Как-то самоотверженно спас тонувшего в реке солдата. Бескорыстен, хлебосолен.

Но разве этого достаточно для офицерской службы? Характером, малыми знаниями, армейской бесталанностью не подходил он для нее. Ведь академия ума не дает, а у Чапеля и академии не было. Да и не захотел он ее.

До Ковалева командовал этой же частью молодой подполковник Ярлов. Между прочим, тоже из суворовцев. Офицеры говорили о нем по-разному. Одни восхищались молодцеватостью, решительностью, напористостью Ярлова, тем, что он «сам все умел». Другие — и таких было много больше — видно, затаили обиду, неприязнь к бывшему командиру полка, уехавшему учиться.

Ярлов отличался резкостью, любил подчеркнуть свою власть и употребить ее даже без особой надобности. Ему ничего не стоило сказать офицеру: «Закройте дверь с той стороны». Его ирония походила на обидную насмешку.

Ярлов считал, что командир полка должен быть неприступным, возвышаться над всеми, вызывать трепет; не без удовольствия узнал, что его прозвали «железным солдатом».

Владимиру Петровичу в первые месяцы, когда он только сменил Ярлова, приходилось туго. Кое-кем в полку его нерасположенность к начальственным разносам, щедрым наказаниям была воспринята как чрезмерная мягкость, чуть ли не безволие. А всего-то навсего он в требованиях обращался к чести, никогда не разрешал себе унижать человеческое достоинство.

Не закрывая глаз на недостатки характера подчиненного, но уважая в нем личность, Владимир Петрович был уверен, что недостатки эти, за редким исключением, преодолеть возможно.

Может быть, Чапель и есть это редкое исключение?

А вообще-то в его полку офицеры подобрались опытные, работящие. Вот, например, командир танковой роты — капитан Градов.

Он пришел в армию из далекой, глухой деревушки и тогда впервые увидел большой город. Был сержантом, учился в танковом училище, окончил академию. Жадный интерес к технике, книгам беспределен в Градове.

В нем и в тридцать лет осталось что-то от неиспорченного деревенского паренька: в открытом взгляде, застенчивой улыбке, розоватом, обветренном лице. Даже в том, что носил Градов немодную прическу, аккуратно, на пробор, зачесывая светлые волосы.

Если надо было дать кому-то трудное задание, даже не входящее в круг обязанностей командира танковой роты, но необходимое «для пользы дела», Ковалев безошибочно останавливал выбор именно на Градове: все будет сделано добротно, в срок. Только и скажет:

— Понял вас…

Недавно Ковалев писал на него служебную характеристику. Отмечал рвение в службе, щепетильность, верность офицерскому слову, умение работать с людьми без внешней рисовки — спокойно и настойчиво.

И дала же судьба такому человеку не жену, а наказание. Эта дебелая, ярко выкрашенная в блондинку женщина имела свои весьма сомнительные представления о том, что можно, а чего нельзя. Так совсем недавно она приказала солдатам мужа привезти из военного городка на квартиру рамы, заготовленные для парников. Бедный Градов позже самолично возвращал их назад.

После подобных демаршей супруги капитан Градов мрачнел и в таких случаях на него лучше всего действовал тон спокойный, доброжелательный.

…Расул резко затормозил.

Ковалев очнулся. Машина стояла у подъезда их дома. Свет фары уперся в цоколь. На нем мелом и явно Машкиным почерком было написано: «Ковалева».

«Первый автограф», — усмехнулся Владимир Петрович.

— Спокойной ночи, Расул, — сказал он, — в пять сорок быть здесь… Успеем к подъему.

Расул молча кивнул и, дав полный газ, помчался назад, в военный городок.

Санчилов ожесточенно месил сапогами грязь.

В свою неуютную, холостяцкую квартиру Александр шел неохотно.

Конечно, командир полка — этот ходячий устав — вправе думать о нем, как о некудышном, весьма условном лейтенанте. Не на такое пополнение Ковалев мог рассчитывать. И недовольство подполковника можно понять. Что же, Александр постарается не выглядеть в его глазах уж очень неприглядно.

Единственное, что подбадривало и согревало Александра, так это письмо Леночки. Весь день оно приятно похрустывало в нагрудном кармане кителя и сейчас притаилось там. Он сегодня же ночью ответит. Может быть, будет писать даже до утра.

И расскажет всю правду о своих неудачах здесь. Пусть знает, с каким недотепой имеет дело.

…Александр познакомился с ней два года назад, когда Леночка перешла на третий курс литературного факультета их же университета.

Филологи и физики были месяц на уборке винограда, а потом компанией человек в двадцать, в их числе и Александр, «метеором» поплыли вверх по Дону, к Цимлянскому морю.

Санчилов сразу приметил эту высокую, голенастую девчонку, с круглыми, словно удивленными глазами и независимым выражением лица.

Когда известный пижон и сердцеед Жорик Мордюков подъехал было к ней со своими обкатанными комплиментами, Леночка, пристально посмотрела на него, спросила:

— А что-нибудь менее затасканное есть в вашем репертуаре?

На ночь студенты остановились в пустующих в эту пору домиках для отдыха рабочих Волгодонского химического комбината. Домики с незамысловатыми верандами на простеньких подпорках, с двумя скамейками по бокам, стояли почти у берега реки.

В большой комнате самого большого дома собрались все, выложили на стол припасы. Здесь оказались помидоры и таранка, крутые яйца и пирожки.

В разгар веселья Леночка предложила Санчилову:

— Давайте пойдем к реке?

…Они сняли туфли и пошли по влажному прибрежному песку, оставляя глубокие следы.

Вдали на острове светил рубиновый глазок маяка в окружении тополей.

После шума студенческой пирушки здесь было особенно тихо, по-осеннему заброшенно. Говорить Александру не хотелось.

…Они подошли к перевернутому рыбачьему баркасу и сели на него. Пахло волглыми досками. Узкий мостик уходил в воду и внезапно обрывался. Сонно бормотала вода.

— Вы не такой, как другие, — сказала Леночка.

— Это плохо?

— Нет.

— Не разговорчивый?

— Нет, нет, дело совсем не в этом…

Потом, уже в Ростове, они ходили на концерты, в театры, бродили по городу: его набережной, паркам. Почему-то их особенно тянуло к памятнику Пушкину. Здесь, поздно вечером, почти ночью, Александр читал Леночке стихи Пушкина, впервые поцеловал ее.

Однажды, когда ему померещилось, что Леночка хмурится, чем-то недовольна, он спросил:

— Что за черная кошка пробежала между нами?

Леночка рассмеялась:

— Еще не родилась та черная кошка, которая могла бы пробежать между нами…

Ну, не молодец ли?!

А насчет недотепы — это он слишком. Покажет, на что способен!..

* * *

С веселой, остроумной «врачихой» Верой Ковалевой Евгения познакомилась в Сочи, где они отдыхали. Евгении сразу понравилась маленькая подвижная женщина с ворохом светлых волос, свежим лицом. Понравились естественная независимость, общительность, то, как говорила эта женщина о своем муже — сдержанно, с большой любовью и доверием к нему.

Они сдружились, вместе ходили на процедуры, просто погулять. Незадачливые ухажеры даже прозвали их «слониками», имея в виду тех, что шествуют на крышке пианино, словно приклеенные друг к другу.

Когда пришло время расстаться, обменялись адресами, чтобы переписываться.

Сейчас, после долгого перерыва, Женя решила написать подруге.

«Мне вчера стукнуло тридцать два. Много это или мало для женщины? Вероятно, очень много.

Собственно, я уже прожила несколько жизней: юную, ученическую, студенческую, когда училась сначала в металлургическом техникуме, потом, заочно, в педагогическом институте, и вот вошла, в нынешнюю, главную для меня жизнь — заводскую.

На бумаге должность моя выглядит довольно пышно: „инженер-методист по техническому обучению и воспитанию подростков“. По существу же все гораздо прозаичнее: поступают на завод мальчишки и девчонки лет четырнадцати-пятнадцати, а я их главмама.

Надо добраться до их сердцевины, дать рабочую профессию — прессовщика, токаря, штамповщика, слесаря, дать образование, потому что многие бросили школу, выпрямить характеры.

На заводе нашем — пятнадцать тысяч рабочих, и вот когда подростка присылает детская комната милиции или райисполком, начинается процесс обкатки. Занятие это, скажу тебе без фальшивых вздохов, любо мне, хотя дьявольски трудное..

…Утро мое обычно начинается так: встаю в шесть, кормлю своего Петушка, отвожу его в детский сад и еду трамваем на завод.

Я люблю наш Таганрог: дремучие заросли городского сада, каменную лестницу с солнечными часами, причалы и белые паруса яхт-клуба, видавший виды маяк и зеленую Чеховскую улицу.

И новый Таганрог люблю с его Приморским парком, широкими проспектами, потоком студентов радиотехнического института.

А трамвай все везет и везет — через весь город, — подрагивает на стыках, скрежещет на поворотах. Остановка „Шлагбаум“. Когда-то здесь действительно был конец города, стояли две нелепые узкие пирамиды из кирпича, с позолоченными шарами на вершинах. Но вот и пирамиды снесли, и город далеко отодвинул свою окраинную черту, а название „Шлагбаум“ осталось.

Вероятно, и с иным человеком бывает так: он совсем другой, в иных границах, а его все принимают за прежнего.

Вот мой Витя Дроздов… Представь себе мордашку с носом „сапожком“ и ржаными волосами. Впереди они, словно умышленно, не стрижены и кустиками нависают на уши, а сзади подворачиваются вверх.

Впервые он предстал передо мной в роскошных, расклешенных внизу блекло-зеленых джинсах, плотно облегавших икры ног. Ладонь парень картинно держал в приклепанном кармашке.

Я уже была немного наслышана об этом золотце. Для „личных технических целей“ он срывал трубки у телефонных автоматов. Нам его, из рук в руки, передала милиция.

— Ну что, Витя, будем работать? — спрашиваю.

Дроздов иронически улыбнулся:

— Я ж ребенок…

Пошла к нему домой. Ничего утешительного. Отец в „бегах“, даже алименты не платит. Мать, преждевременно состарившаяся женщина, давно утратила власть над сыном, стала жаловаться на него, на своих братьев.

— Жрут водку, его приучают. И водится Витька с каким-то отребьем. Только и слышу: Цыган, Черт…

Определили мы Дроздова в модельный цех: там делают деревянные формы для будущих отливок.

Мастер цеха, Трифон Васильевич, воспитатель божьей милостью. Своих двух детей хорошо досматривает, да и на заводе вечно с кем-то из молодых возится. Он строг, требователен и к похлопываниям по плечу не склонен. К слову сказать, из суворовцев. Не понимаю, почему его, старшего лейтенанта, уволили в запас?

Когда я привела Виктора к Трифону Васильевичу, мастер сказал скупо:

— Здесь теперь твоя рабочая семья, уважай ее.

Однако и у нас начал Дроздов фокусничать. То в соседнем цехе финку себе для чего-то делает, то на улице ночью песни горланит. Послали в колхоз на уборку фруктов — сбежал оттуда.

Трифон Васильевич на него все мрачнее поглядывает. А Витька дурачком прикидывается:

— Несовершеннолетний я…

Потом опять в милицию угодил — из-за драки. Пошла в милицию, прошу начальника:

— Бога ради, приструните его дядек-пьянчуг, уберегите Виктора от непутевых дружков.

В общем, стали этого Дроздова приводить в божеский вид. Всего не передашь, но — привели. Так сказать, вчерне.

Ну, хватит, второй час ночи. Завтра, нет, это уже сегодня, будем вручать у рабочих мест трудовые книжки, новобранцам, новым Дроздовым. Наш-то Виктор — в армии… И написала я о нем не без умысла — он служит в вашем городе.

Возможно, даже у твоего мужа. Вот если б это оказалось так! И ты бы за ним приглядела, и я как-нибудь приехала проведать… Мечта!

Не забывай свою подругу и пиши.

Твоя „инженерша“ Женя ».

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Да, Владлена Грунева подвело его давнее пагубное пристрастие к огню.

Взрывпакет обычно употребляют на учениях для имитации взрыва. Дроздов взбудоражил воображение Владлена рассказом о том, как солдат из соседней части положил два таких положенных пакета под перевернутую миску, стал на нее и взрывом был немного приподнят над землей.

Когда Грунев решил удостовериться, как горит бикфордов шнур взрывпакета, то уверен был, что в последний момент — ведь он должен гореть пять секунд, — успеет потушить огонь.

Грунев после тактических занятий утаил один пакет, долго рассматривал его в пустом классе. Порох, вероятно, был внутри небольшого желтоватого цилиндра из спрессованного картона и в коротком, твердом столбике. Владлен приложил зажженную спичку к воспламенителю. Он загорелся ярко, красиво, как бенгальский огонь…

…Прибежавший после оглушительного взрыва дежурный по роте увидел на ладони Грунева клочья мяса, кровь на гимнастерке и полу. Вот тогда-то и возникла версия о «сильном повреждении».

После первой помощи на месте Владлена машиной доставили в госпиталь в центре города. Под руки провели его через железную калитку с красной звездой и, бледного, испуганного, посадили в приемнике. Потом немедля обработали рану, и молодой хирург — башкир, закончив несложную операцию, ободряюще сказал:

— Не горюй, солдат, через две недели будешь, как штык.

— Меня уволят из армии? — с отчаянием спросил Владлен.

Было невыносимо представить, как он позорно приезжает домой, не прослужив и полгода. Да, ему очень трудно в армии, но не хочется такого бесславного возвращения к бабушке. Он и без нее может быть самостоятельным.

— Не беспокойся, — сказал врач, — тело молодое, быстро нарастет.

И вот Грунев снова в своем взводе. Его ближайший сосед в казарме — Виктор Дроздов, — мельком взглянув на ладонь Владлена, присвистнул пренебрежительно:

— На копейку дела, а шума на рупь!

Поток испытаний опять навалился на Владлена. Все надо было уметь. Прежде в тумбочке у него царил хаос. Постель он заправлял курам насмех — простыня высовывалась, как нижняя рубашка у неряхи. Подворотничок пришивал вкривь и вкось, накалывал пальцы. Саперная лопата вываливалась из рук.

Со временем Грунев все же кое-чему научился. И продолжал познавать житейские премудрости. Он, например, сделал для себя открытие во время работы на кухне: оказывается, если смочить нож холодной водой, лук будет не таким злым. Казалось бы, пустяковое дело, а тоже надо знать.

Об армейских же тяготах не стоит и говорить. Необыкновенно тяжелым был автомат, его ремень врезался в плечо. А как трудно утром по сигналу «Подъем!» вскакивать с койки и торопиться под дождь, в холод — делать зарядку. Или переходить на бег, когда за спиной у тебя полная выкладка и хочется остановиться, передохнуть.

И уже совсем не в состоянии был Владлен в срок преодолеть полосу препятствий с ее траншеями, колодцем, пропастью, над которой надо было пробежать по горящему бревну. Спрыгивая с высоченного забора, Грунев неизменно становился на четвереньки.

Мало того, надо было еще точно метнуть гранату в амбразуру, влезть в окно… И все это за считанные минуты.

В «гражданской жизни» Грунев любил лечиться. Стоило бабушке сказать, что надо бы на ночь сделать ему ножные горчичные ванны от простуды, как Владлен сам потом напоминал ей об этих ваннах.

Старательно сверяясь с часами, принимал он лекарства — ни за что после еды, если назначено до еды! — клал примочки и компрессы, не ел, то, что «не рекомендовано».

Однажды у него закололо в левом боку. Бабушка решила, что это почки и теперь ему противопоказана редиска. Владлен обожал редиску, однако надолго отказался от нее, на всякий случай, хотя колики в боку не повторялись.

Но здесь, в армии, Грунев ничем не болел и ни от чего не лечился. Казалось, ему некогда было болеть.

Вот только эта глупая история со взрывпакетом. В госпитале Владлен отдохнул, да было время и подумать о многом.

До сих пор в «той жизни» Владленом руководило бабушкой взращенное «хочу — не хочу». Теперь следовало подчиняться суровому: «Не хочу, но сделаю, раз надо». Больше того: «Невозможно для меня, но выполню».

Все чаще повторял он про себя слова Крамова: «Из безвыходного положения есть один выход — выйти из этого положения».

И Владлен прыгал, бегал, рыл… До седьмого пота, «до посинения», как говорит Дроздов.

* * *

Виктору Дроздову многое и с первого взгляда понравилось в полку.

Когда им выдали форму, он, в погонах, тугом ремне, вдруг почувствовал себя другим человеком.

Прежний еще высовывал язык бесёнка, а новый уже смирял его, замедлял шаг, прямил спину.

«Надо будет сфотографироваться и послать Люде», — решил Дроздов, представляя, с каким удивлением Людмила станет рассматривать его фотографию.

Он встречался с ней в Таганроге в последние месяцы перед уходом в армию. Хорошая девчонка. Самостоятельная, недотрога.

«И Евгении Петровне пошлю, — сказал себе Дроздов, — и Трифону Васильевичу. Может, покажет ту фотографию в своей конторке кому из новобранцев заводских», — не без тщеславия подумал он.

…Прежде всего Виктор обежал, оглядел весь полковой городок. Везде — чистота, порядочек. Один солдат подметал двор, другой окапывал дерево, еще два мастерили футбольные штанги, а маленький Азат Бесков, из их отделения, делал ящик — макет «караульного городка». Здесь, наверно, будут учить, как нести караульную службу.

В комнате Славы Дроздов восхищенно поглядел на землю Сталинграда в прозрачной капсуле («Был бы я там, показал бы…»). Постоял у карты боевого пути их части («Полк-то наш знатный!»). Внимательно всмотрелся в портрет Героя Советского Союза Глебова — он на Курской дуге повторил подвиг Александра Матросова. Припомнил, что видел этот портрет и в клубе полка, и в казарме над пустующей кроватью в углу у окна.

На кухне Дроздов обнаружил холодильные камеры, посудомойные машины и автомат, что за час может сделать четыре тысячи котлет. В полковой чайной, облицованной черно-оранжевым пластиком, — газеты и шахматы. В коридоре — телевизор «Рубин-106», а в ленинской комнате — баян.

Живи — будь здрав!

Дроздов купил в военторговском магазине карманный фонарик, проверил, работает ли в комнате бытового обслуживания электроутюг и штепсель для бритья. Подумать только — культура!

Его немало удивил «магазин без продавца» — шкаф с конвертами, зубной пастой, запасными книжками, нитками — клади деньги и бери что надо.

Дроздов сунул нос в танковые боксы, учебные классы. Особенно поразил класс эксплуатации танков. «Нечего сказать, классик!» Включается мотор, и здоровенный танк, оставаясь на месте, делает такие движения, словно идет по рвам и балкам, а перед ним расстилается полигон. Заглянул Дроздов и в ремонтные мастерские, уважительно огладил бока бронетранспортеров, повертелся у орудия и первоначальным осмотром своих владений остался вполне доволен.

Целый день его занимал личный вещмешок с фанерной биркой, на которой чернилами было процарапано: «рядовой Дроздов». Чтобы надпись не повредил дождь или снег, ее покрыли бесцветным лаком.

Мешок вбирал огромное количество необходимых вещей. В его недрах могли скрыться: плащ-палатка, полотенце, запасные портянки, механическая бритва, кружка, ложка, котелок с крышкой для каши, щетка для одежды, обувной крем, одеколон… Особым набором легли пуговицы, нитки, крючки, звездочки, эмблемы — все хозяйственно и впрок, все на своем месте!

Потом Дроздов разобрался и со снаряжением на поясе: подсумками для гранат и магазинов, флягой, пехотной лопатой. Продумано, ничего не скажешь. Кто-то башковитый предусмотрел.

Вот только с одним не мог смириться Дроздов — повиноваться безропотно, хотя бы тому же сержанту Крамову, лишь потому, что у Крамова лычки на погонах.

Не мог и не хотел!

…В день знакомства со взводом лейтенант Санчилов сказал по своей штатской простоте:

— Можете в обиходе называть меня просто Саша…

Дроздов, дурачась, сообщил, в упор глядя на лейтенанта разбойными глазами:

— А я — Витёк.

И с этой минуты твердо определил свое отношение к Санчилову, как к «дохлому либералу».

«Гад я буду, — дал он себе обет, — если запросто подчинюсь. Меня голыми руками не возьмешь!»

…Пренебрежение Дроздова вызывал и сосед по строю — правофланговый Грунев. Ну смехота одна! Этот Грунев, когда только мог, грыз угол носового платка, по рассеянности совал в сапог ногу без портянки. Дроздов не удержался — подложил ему как-то в спальне гантельку «под ребрышко». Пусть закаляется!..

А как Грунев отдавал честь?! Пальцы держал лодочкой, спина согнута — сатира и юмор.

Шагает — ноги заплетаются, недаром его Крамов учит ходить, по линии на плацу.

И если Грунев «шаг печатает» — тут и вовсе до колик насмеешься: от макушки до пят весь вздрагивает и так напрягается, что вот-вот от него ток пойдет. Левой ногой шагнет и левой же рукой взмахивает… Сержант говорит — никакой координации движений. И воинского соображения. Когда надо ползти по-пластунски, падает на противогаз так, что ребра трещат. Нет того, чтобы догадаться противогаз сдвинуть.

По твердому убеждению Дроздова, Грунев был рохлей, размазней, лопухом. Как иначе назвать человека, который в свободную минуту, перевив ноги и опершись плечом о стену, читает книгу и, как тетерев, глохнет? А потом, словно очухавшись, поднимает голову и говорит так, никому:

— Оказывается, философ Спиноза был оптиком.

— Свисток! — только и находит, что ответить Дроздов, словом этим выражая свое презрение к никчемному книгоеду, норовящему читать даже в столовой.

Когда они первый раз поехали в баню и Дроздов увидел голым этого растяпу, который, неуклюже ступая, нес на вытянутых руках перед собой шайку с водой, он не смог удержаться от смеха и крикнул братве:

— Гля, Груня до воду пошла…

Так с тех пор Грунева и стали называть Груней, безошибочно вложив в это прозвище что-то девчачье, что было в облике Грунева: в загнутых ресницах, бархатной коже лица, высоких бедрах.

Однажды Грунев попросил Дроздова помочь ему вырыть окоп.

Дроздов ответил с нескрываемым презрением к растяпе:

— Нашел няньку! Табачок врозь!

Владлен изнемогал от злых подтруниваний Дроздова, от, как ему казалось, жестокости сержанта Крамова и его «рычанья», от «дурацких требований» строевой службы.

* * *

— Груня, к командиру полка, бегом на полусогнутых! — выкрикнул Дроздов, появляясь в казарме.

— Зачем? — испуганно уставился на своего мучителя Владлен, лихорадочно перебирая в памяти, что он такое сделал, из-за чего может вызывать сам подполковник? Или это очередной розыгрыш и сейчас Дроздов скажет: «Отставить… Прошу пардону от всей глубины моей мелкой души».

— Ну, что ты, в самом деле, выдумываешь? — с надеждой в голосе сказал Грунев.

Но Дроздов уже серьезно посоветовал:

— Рви когти — командир не любит ждать!

Грунев судорожно одернул гимнастерку, пробежал пальцами по ее пуговицам — все ли застегнуты — и пошел к выходу.

— Каждая сосиска думает, что она колбаса, — пренебрежительно пробурчал Дроздов вслед Владлену.

Эх, жаль, не его вызвал подполковник. Он бы показал, как надо подходить к начальству, громко докладывать, не то, что эта мямля.

Грунев миновал военторговский магазин, где еще сегодня утром покупал леденцы, миновал заправочную станцию у парка боевых машин и асфальтовой дорожкой, обсаженной кустами сирени и маслин, стал приближаться к кирпичному одноэтажному зданию штаба полка.

Возле самого порога стояла урна в виде воробья с разинутым клювом, а на бордовом щите висел набор скребков, веничков, щеток для обуви.

Грунев, с сожалением поглядев на свои довольно замызганные сапоги, потер без особого успеха их щеткой и поднялся по ступенькам в штаб.

В коридоре на стенах вывешены какие-то графики, распорядки, наставления дежурному по штабу. Из строевой части вышла девушка в военной форме, посмотрела на Грунева, как ему показалось, строго. У телефона дежурил дневальный. В первом коротком ответвлении коридора, в самом конце его, замер часовой у полкового знамени.

Грунев отдал честь знамени. Крамов говорил им, что часовой у знамени стоит два часа. И доверяют этот пост лучшим. В Отечественную войну, когда полку не давалась вражеская высота, командир приказал вынести боевое знамя вперед. К нему рванулись бойцы, словно защищая грудью, и взяли высоту. И вот теперь оно здесь: в шрамах, пропахшее порохом, с двумя орденами на полотнище и орденскими лентами на древке.

Перед дверью, обитой коричневым дерматином, с табличкой «Командир полка» Грунев приостановился, поправил ремень, судорожно вобрал воздух и постучал.

— Войдите, — послышалось из-за двери.

— Товарищ подполковник, рядовой Грунев по вашему приказанию… пришел… явился…

— Прибыл, — мягко поправил Владимир Петрович и внимательно поглядел на неуклюжего юношу.

Подворотничок у него пришит неумело и словно бы немного вывернут наружу. Гимнастерка топорщится. На висках волосы выцвели пятнами и от этого кажутся пегими.

— Садитесь.

Грунев перемялся с ноги на ногу и осторожно сел на самый край стула, шаркнув подошвами.

Владлен не знал, надо ли, если сидишь у командира, снимать пилотку, и эта мысль мучила его.

До сих пор Владлен видел командира полка только издали, а теперь боялся поднять на него глаза и разглядеть получше. Он вспотел и, рукавом гимнастерки вытерев пот со лба, решал, куда девать руки. Наконец положил их на колени.

— Ну, как служба идет? — добро поглядев на Грунева, спросил подполковник. Голос у него густой, но гибкий.

— Ничего, — ответил Грунев так, как говорят «ничего хорошего», и посмотрел не на Ковалева, а поверх его головы, словно боясь встретиться с глазами командира полка.

— Рука зажила?

Грунев покраснел. Как надо ответить по уставу? «Так точно». Но сейчас разговор застольный.

— По легкомыслию я тогда… — извиняющимся голосом сказал он. — Зажила совсем. Вот. — Владлен положил на стол правую руку, показывая рубцы на ладони.

— До свадьбы и рубцов не будет, — улыбнулся подполковник.

— Я убежденный женоненавистник! — с неожиданной откровенностью выпалил Владлен.

— Это почему же подобная немилость? — озадаченно спросил Ковалев, вспомнив, что когда-то нечто похоже заявлял его друг Семен Гербов, а потом поразил молниеносной женитьбой.

— Да уж так! — еще гуще прежнего покраснел Грунев, сердясь на себя, что завел недостойный солдата разговор, скосил глаза влево.

У двери на стене висит лампа аварийного освещения. На ее деревянной подставке надпись: «Ответственный — ефрейтор Тучков».

«Даже это предусмотрено», — изумленно отметил Грунев.

«Совсем неоперившийся, — подумал Ковалев, — но, видно, неиспорчен и очень правдив. Интересно, как мой Петька относится к этим вопросам?»

По установившейся традиции раза два в году в полк приглашали юнцов из школ, профтехучилища. Им показывали технику, водили по учебным классам, разрешали посмотреть развод караула и внутреннего наряда. Они так же, как этот парень, робели, наверно, кое-что прикидывали, думая о своей будущей военной службе, задавали неожиданные вопросы: «А кто гладит форму?»

— Вы до армии с бабушкой жили? — спросил Владимир Петрович Грунева.

— Совершенно верно, — удивлённо вскинул густые, длинные ресницы Владлен, — как вы угадали?

Это у него прозвучало искренне и по-домашнему.

— А почему вы ей редко пишете?

Дело в том, что Владимир Петрович получил вчера от бабушки Грунева письмо. «Дорогое командование! — писала она. — Я обеспокоена тем, что наш Владик молчит. Наверно, это неспроста. Сообщите, пожалуйста, как его здоровье?»

Грунев действительно давно не писал бабушке, не до того было. И о чем писать-то? Что тяжко, что вот с рукой… Так у нее сердечный приступ начнется.

— Я напишу, — тихо пообещал он.

— Не обижайте ее.

— Ну что вы! — торопливо произнес Грунев, и его карие глаза словно бы далее подернулись слезой. — Не сомневайтесь…

— А трудностей армейской жизни не бойтесь, — сказал подполковник, — они себя оправдают. Вы читали в комнате Славы историю нашего полка?.. Был в нем молодой волгарь Дмитриев… Его батарея вела бой на реке Аксай. Наблюдатель Дмитриев окопался на кургане, стал передавать важные ориентиры. Но фашисты его засекли. Сначала минами хотели накрыть — не удалось. Выслали отделение автоматчиков… Дмитриев всех уничтожил из ППШ. Тогда в облаву пошло до взвода фашистской пехоты — кругом ползли на курган… Дмитриев видит — не уйти ему, патроны кончаются. Вызвал огонь батареи на себя… Его позже мертвым нашли… И здесь же — фрицев тридцать перебитых.

Ковалев помолчал.

— Был тихий, незаметный паренек… Даже застенчивый…

Грунев вспомнил портрет Дмитриева в комнате Славы, ясно представил себе и этот бессмертный курган, и героя на нем…

— Не бойтесь трудностей армейской жизни, — повторил подполковник. — Знаете, как в беге, когда преодолеваешь критическую точку усталости и появляется второе дыхание?

Это Грунев уже знал и согласно кивнул. Впервые за весь разговор он безбоязненно посмотрел на командира полка.

— Ну, желаю вам ратных удач. — поднялся Ковалев и крепко пожал руку тоже вставшему Груневу, — верю в вас…

— Разрешите идти? — каким-то ликующим голосом спросил Грунев.

— Идите.

Он старательно повернулся через левое плечо, немного качнувшись влево, но выровнялся, вышел из комнаты.

«Ничего, — подумал Ковалев, — основа у него неплохая. Старателен, совестлив. Надо помочь освободиться от бабушкиного тепличного воспитания, подсказать кое-что Санчилову — и будет солдат как солдат… Сергей Павлович и не с такими справлялся».

Мысль о Боканове возникала неизменно и всякий раз, когда наталкивался на трудный случай, когда недоволен был собой.

…Грунев пересек двор военного городка как в тумане: ему пожал руку сам командир полка! И сказал, что верит в него. Да он горы своротит, чтобы доказать, что в него можно верить! Да он… Вот завтра же начнет дополнительно заниматься, три раза пробежит по лабиринту полосы препятствий. Костьми ляжет, а пробежит!

Навстречу шел сержант Крамов. Грунев, шагов за шесть вытянулся, прижал к туловищу левую руку, до отказа повернул голову влево, приложил ладонь к пилотке.

«Смотри ты, — приятно удивился Крамов, — ученье впрок». И, ответив на приветствие, продолжал свой путь.

В спальне налетел с расспросами Дроздов:

— Ну, что, Груня, получил питательную клизму?

Владлен посмотрел снисходительно, на полных губах его заиграла ироническая улыбка.

— О чем речь была? — допытывался Дроздов, словно обшаривая глазами лицо Грунева.

— Допустим, об армейской жизни, — скупо ответил Владлен.

— О ней с лапшой говорить — пустяшное дело, — пренебрежительно скривился Дроздов.

И вдруг этот тихоня рассвирепел. Сжимая кулаки, наступая на обидчика, закричал тенорком:

— Не имеешь права оскорблять! Чтоб это в последний раз!

В возбуждении Грунев говорил быстро, захлебываясь, слова будто наталкивались друг на друга, громоздились, теряя окончания, пузырясь.

Дроздов, уже привыкший мимоходом подтыривать Грунева, даже растерялся.

— Псих, а не лечишься, — пробормотал он, надевая темные очки, и вышел.

Очки эти врачи прописали из-за конъюнктивита носить несколько дней. И хотя сроки уже все истекли, Дроздов не торопился распроститься со своей, как он считал, привилегией: где надо и где не надо важно надевал очки.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

До армии Аким Крамов работал слесарем на станкостроительном заводе в Новосибирске и учился в вечерней школе. Так сложились семейные обстоятельства. Отец, тоже рабочий, внезапно умер, а были еще брат, сестра и часто болеющая мать. Значит, становись кормильцем.

Аким работал старательно. Относились к нему в цехе с большим уважением. Приняли в партию. Он мечтал о ракетных войсках, попал же в мотострелковый полк. Но, как человек долга, и здесь нес службу на совесть.

Крамов терпеть не мог неисполнительность, разболтанность, называл их разгильдяйством, и еще первое знакомство с Груневым, во время начальной подготовки, вызвало праведный гнев сержанта.

Рядовой Грунев был человеком, на которого, как считал Крамов, ни в чем нельзя было положиться. Решительно ни в чем!

— Рядовой Грунев, почему опоздали в строй? — спрашивал он строго.

— Часы подвели…

— Рядовой Грунев, почему расплескали воду?

— Совершенно случайно.

— Рядовой Грунев, почему не выполнили точно наряд?

— Мне плохо объяснили.

— Почему обувь не чищена?

— Не отчищается…

— Почему плохо выбриты?

— Я уже неоднократно объяснял: быстро растет…

Нет, просто этому разгильдяю лень было лишний раз побриться, почистить обувь, сменить подворотничок, но зато он охотно употреблял раздражавшие Акима выражения: «не исключаю», «весьма вероятно», «по здравому размышлению», «не может быть двух мнений», «странное совпадение»…

— Ну, а сами-то вы когда-нибудь виноваты бываете?

На такой вопрос Грунев ответа не давал, только обреченно опускал голову. «Конечно же, он никогда ни в чем виноват не был, все случайно и не стоит разговора», — сердито думал Крамов.

— Вы понимаете, чем может обернуться в бою безответственность? — наседал он. — Все должно быть в ажуре!

Это у Крамова любимое слово, как и слово «кондиция».

Сержанта возмущали в Груневе и его медлительность, и то, что ходил он, немного загребая носками, и полная житейская неприспособленность. Даже манера еды, когда тот меланхолически бултыхался ложкой в тарелке с борщом или измельчал на тончайшие волокна кусочки мяса и, прежде чем отправить их в рот, старательно рассматривал, словно решая, следует ли есть или все же воздержаться?

Большую часть времени Грунев пребывал в состоянии отрешенности, будто умышленно отгораживался от мира реального, и Крамов во всем этом усматривал небрежение службой, а подобное, в его представлении, было смертным грехом!

Порой сержанту хотелось взять Грунева за плечи и потрясти, чтобы очнулся, чтобы зажглись у него в глазах огоньки хотя бы возмущения.

Разговоры «педагогические» Крамов не признавал — не дети. Сунулся было к Груневу со строгой воспитательной проповедью, но тот с такой вынужденной покорностью слушал и не слышал его, такое унылое нетерпение было написано на его лице — когда же оставят в покое? — что Крамов в сердцах плюнул и ушел. Решил, что лучший способ воздействия на этого горе-вояку — почаще посылать в наряд вне очереди на кухню картошку чистить и тем довести его до нужной солдатской кондиции.

Сержант готов был согласиться с Дроздовым, однажды случайно услышав его отзыв о военных навыках Грунева: «Тундра!»

Да, это была глухая и безрадостная тундра. Хотя и сам Дроздов изрядная штучка! Соловей-разбойник.

— Рядовой Дроздов, что за свист?

— Полководца Груню кличу…

— Хотите наряд заработать?

— Это мне, что слону грушу съесть.

С трудом сдерживая гнев, сержант медленно, словно через силу, говорит:

— Прекратить клоунаду! Как разговариваете с командиром?

— Виноват. Молодой. Исправлюсь.

Даже непонятно: из рабочих, и вот такой шаткий характер. Только и норовит не подчиниться. Все трубы дуют «ре», а ему непременно надо «фа». Уже получил свое и за опоздание в строй, и за то, что медленно выполнял команду «равняйсь», и за то, что не отдал честь.

Такого надо взнуздывать!

Крамов настолько увлекся борьбой с разгильдяем, что когда недавно Дроздову разрешили пойти на переговорную и он возвратился на занятия с опозданием, сержант сухо спросил:

— Давно наряд не получали?

Напоминание Дроздова, что отпущен он был не без участия Крамова, заставило сержанта неловко хмыкнуть.

Не однажды думал Аким: «Вон сержант Мальцев из соседнего взвода… Сто́ит показаться вдали начальству, как начинает шуметь на своих подчиненных, ярится, разносит… А уйдет начальство — Мальцев заискивает перед нарушителями, мол, сами понимаете, вынужден… вы уж, братцы, не обижайтесь, свои люди — сочтемся».

Аким так не мог и не хотел. Все надо на совесть!

Тот же Мальцев договаривался, кого из подчиненных и о чем станет он спрашивать в присутствии командира роты. «И чтобы лес рук был, — наставлял сержант, — кто не знает, пусть левую поднимает, я его не вызову…» Возмутительное очковтирательство! О нем надо говорить на партийном собрании.

* * *

В Ростовском университете, где учился Санчилов, были у них по пятницам, с утра до вечера, военные занятия, а летом старшекурсники выезжали в лагеря.

Эти занятия и военные лагеря даже доставляли Александру удовлетворение. Он быстро овладел строевой подготовкой, лихо решал задачи по топографии. И когда подполковник с военной кафедры — неразговорчивый мужчина с седеющими усами — как-то похвалил Александра, заметив, что у него есть данные для офицерской службы, юноша усмехнулся: «Семейные традиции». У них дома висела в столовой фотография деда — полного георгиевского кавалера.

В свое время Александр увлекался музыкой, даже закончил музыкальную школу, бредил театром — был завсегдатаем драмкружка..

И к новому своему увлечению делом военным не относился как к чему-то, что может определить всю его жизнь.

Санчилов успешно прошел университетский курс военных наук, а получив звание лейтенанта запаса, совсем по-мальчишески подумал: «Интересно, выдадут ли мне в части пистолет?»

Отец Александра — доктор математических наук — про́чил сына в аспирантуру. Но сын уперся:

— Я отслужу в армии, — категорически заявил он.

Вопрос был принципиальным: не пользоваться протекцией, сделать не то, что хочется, а то, что должен по новому закону.

— Но два года? — с сожалением произнес отец.

— Ничего, отдам долг, аспирантура никуда не денется.

— Но два года!! — уже с нажимом повторил отец. — И будет ли тебя ждать Леночка?

Вот о Леночке он совершенно напрасно… В конце концов чего стоит чувство, неспособное на двухлетнее испытание? Да и потом это абсолютно их личное дело…

— Слушай, папа, — решительно сказал Александр, — ты в сорок первом уходил на фронт добровольцем. На что же толкаешь теперь меня?

Отцу ничего не оставалось, как сдаться.

«…Ну, хорошо, отца я осилил. Но служить под началом Чапеля?! Майор как-то заявил: „А что, по-вашему, штык-молодец теперь ничего и не стоит?“

Стоит-то он стоит, да ведь и семидесятые годы XX века никуда не спрячешь! Подполковник Ковалев недавно собрал командиров взводов, говорил, как необходимо применять наши технические знания в новой армии… Ну и сам я не слеп. Вижу, что к чему.

Так что, товарищ Чапель, штык вы не переоценивайте».

* * *

Будний полковой день, круто замешанный на солдатском поте, должен был начаться с минуты на минуту. В казарме досматривали последние сны.

Почмокивал полными губами Грунев: ему снилось, что бабушка наполняет большую, в зеленых разводах, кружку топленым молоком. Скрипел зубами Дроздов…

Пахло застоялым воздухом. На табуретках, возле коек, лежало обмундирование, выстроились ряды кирзовых сапог, прикрытых портянками.

Ровно в шесть раздалась громкая команда побудки:

— Рота! Подъем!

Дроздов вскочил сразу, словно только и ждал этой секунды. Правда, пробормотал: «Бог дал отбой и тишину, а черт подъем и старшину».

Грунев помедлил, поворочался, но тоже кинулся к одежде.

— Подъем! — неумолимо требовал дневальный.

Нарастал топот ног. Без гимнастерок бежали на физзарядку.

Сунув полотенце одним концом в карман брюк, держа в руках зубные щетки и порошок, мчались в умывальные и под душ.

Синие одеяла заправляли, как по нитке, и койки замирали в аскетической строгости. Вытряхивали коврики, выстраивали тапочки «ни шагу назад». Уборщики распахивали окна и протирали их.

Дроздов надраивал пол «Яшкой». Это сооружение изобрел он сам. На широкую перекладину длинной палки намотал старую, изношенную шинель, выпрошенную у старшины. Поверх огромного валика с удовольствием садился левофланговый маленький солдат Бесков, и Дроздов с азартом натирал пол.

Азат Бесков довольно улыбался, при этом его небольшие, редкие усики смешно топорщились. Груневу Азат был по душе: веселый, доброжелательный человек, с глазами, поставленными немного вкось и похожими на мохнатые веточки темной ели. Азат стеснялся, что плохо говорит по-русски, и Владлен охотно читал ему вслух, учил русской речи. Вчера Бесков, начистив мундир, сказал Груневу: «У меня солнушко в пугвичках».

…Радио передавало об отважной семерке космонавтов на орбите, о звездах необычной сварки. Дроздов, приостановив «Яшку» восхищенно вздернул голову:

— Наши дают!

Диктор перешел к рассказу о международном симпозиуме в Алма-Ате, посвященном приближающемуся столетию со дня рождения Ленина…

— Товарищ лейтенант, взвод на утренний осмотр построен, — доложил во дворе сержант Крамов.

— Проверить внешний вид, — приказал Санчилов.

Собственно следовало сказать: «Произвести осмотр», — непростительная ошибка. Интересно, заметил ли ее Крамов? Конечно, заметил. Пока он доложит о результате осмотра старшине роты, надо показать конспекты сегодняшних занятий старшему лейтенанту Борзенкову.

Из коричневой полевой сумки с картой, компасом, цветными карандашами Санчилов достал тетрадь, пробежал глазами первую страницу, отправился к командиру роты.

Шаг у Санчилова легкий, чувствуется, что он все же спортсмен, даже ноги «кавалериста» придают походке небрежную бравость.

…Сержант останавливается перед Груневым.

— Ремень затянуть. Эмблемы почистить.

Он отрывает пуговицу, висящую у горла на нитке, подает ее Груневу:

— Пришить.

Дроздов сердито думает: «Запрещенный прием. Увидел бы командир полка, дал бы тебе».

Сержант внимательно смотрит на модника Дроздова. Его ржаные курчавые волосы озорно вырываются из-под пилотки:

— Обросли. Подстричься.

Эта чертова прическа не дает покоя Крамову!

— Прическа «молодость». Рекомендована журналом «Советский воин», — пытается защититься Дроздов.

— Приаккуратьтесь, — неумолимо говорит сержант, — чтоб полный ажур…

Он взглядом упирается в голенища сапог Дроздова:

— Это что за гармошки?

Дроздов отвел глаза в сторону, видно, зря старался с голенищами.

— Почему у вас гимнастерка такая короткая?

— Села после стирки, — бормочет Дроздов.

Он силится одернуть вчера подрезанную гимнастерку, собравшуюся почти возле ремня, но из этого ничего не получается. «Опять прокол будет», — думает Дроздов, имея в виду очередное наказание. Но нет, обошлось. Крамов только сказал: «Сменить гимнастерку», — и прошел дальше.

Дроздов провожает его сердитым взглядом: «На воде заводится! Как командир, так и всегда прав».

До завтрака была политинформация.

В столовой Дроздов, уминая кашу с мясом, мурлычет так, что слышит только Грунев:

— Здесь дают нам прикурить. Смех заставят позабыть…

Грунев, по своему обыкновению, меланхолически ковыряется в тарелке.

— Лавровый лист нашел? — поинтересовался Дроздов. — Ешь, Груня, он калорийный.

Грунев огрызается:

— А гимнастерочку-то, модник, переменил?

— Перезимуем, — беспечно отвечает Дроздов, — сегодня опять на полосе препятствий косточки поломаем. Сколько соли спишешь?

— Сколько надо, столько и спишу. Ты мне не указ!

— Молодец, солдат, капитаном будешь!

Дроздов тянется к кувшину с квасом, пахнущим хлебной коркой.

Крамов, издали поглядывая на солдат, думает: «Дроздов пришел в армию, уже умея читать. Груневу пришлось начинать с букваря. Дам ему сегодня дополнительную нагрузку на полосе препятствий. Прошлый раз он ее прошел уже за две минуты, да сорвался с балки… Поупражняю в прыжках через козла… А потом поучу сборке пулемета с завязанными глазами…»

* * *

В одиннадцать тридцать командир полка собрал всех сержантов части.

— Революция в военном деле превратила младшего командира в фигуру особо значительную, — говорил им Ковалев. — Авторитет — не обязательное приложение к должности. Его завоевывают. Не забывайте: теплое слово — в мороз согреет; от холодного — и в жаркий день знобит. Крикливость, нервозность это — еще не требовательность, грубость — признак слабости. А панибратство и демагогия — ваша командирская смерть. Как, впрочем, и очковтирательство.

Подполковник внимательно поглядел на сержанта Мальцева и тот обеспокоенно заерзал.

— Даю вам задание: к завтрашнему дню написать психологические характеристики на двух своих подчиненных и сдать командирам рот.

— Психологические? — растерянно переспросил кто-то.

— Вот именно.

Сержанты переглянулись — заданьице!

Командир полка стал расспрашивать, как готовят они конференцию по огневому мастерству. На ней опытные стрелки должны поделиться своими «секретами».

Кажется, все в порядке. Чтобы внести в беседу разрядку, Ковалев пересказал одну из страниц русановских мемуаров.

— Читал я недавно рукопись офицера царской армии. Есть там рассказ о «цуканье», об издевательстве старших над младшими. На «уроках словесности» вменялось, например, отвечать, какая форма одежды у всех драгунских, уланских, гусарских полков.

«Форма седьмого гусарского Белорусского?» — вопрошал «экзаменатор». — «Доломан голубой, шнуры серебряные, рейтузы красные!»— полагалось отчеканить скороговоркой. Если же ответ давался неверный, следовало наказание. Руки — на бедра, корпус — прямой: «При-се-дай!» До ста раз, до изнеможения.

Ковалев поглядел на Крамова:

— Упаси вас устав и ваша совесть от малейшего даже намека на «цуканье».

«Что он имеет в виду?» — с тревогой подумал Аким.

Отпустив остальных, Ковалев задержал Крамова, разрешил ему сесть.

Владимир Петрович давно присматривался к этому командиру. Неторопливый, но не медлительный, Крамов лишен был воинского изящества. Трудно его иметь человеку с сорок седьмым размером обуви — сапоги ему шили по спецзаказу.

Да, сержанту не хватало внешней молодцеватости, но службу он нес отменно. Как-то Ковалев разговорился с ним: далеко ли слышны шумы? И Крамов совершенно точно назвал: грузовик на шоссе слышен за километр, танк — с трех километров, стук топора в лесу — с трехсот метров. Сибиряк! И характер у этого, совсем еще молодого человека — сибирский.

Сержант любил говорить своим подчиненным: «Делай, как я». Но имел на это право.

— Что читает ваш рядовой Грунев, Аким Семенович? — спросил сейчас Ковалев, и сержанта удивили совсем неслужебный тон командира полка и то, что обратился он к нему по имени-отчеству.

Крамов замялся, затрудняясь ответить:

— Не могу знать.

— Нет, Аким Семенович, можете и должны. А какие фильмы любит рядовой Дроздов?

Крамов, все более удивляясь, только пожал плечами.

— О чем мечтает?

— По-моему, ни о чем, — мрачно ответил сержант.

— Неладно это у вас получается, товарищ командир, — осуждающе сказал подполковник, — неладно и неверно. Много ли разглядишь из-за стены только официальных отношений? Перед вами, Аким Семенович, не робот, а человек со своим характером, духовным миром. Как же можно не интересоваться всем этим? Я ценю вас, как требовательного и знающего замкомвзвода. Но, требуя, и уважай! Как вы полагаете: нужно ли армии доброе сердце?

Командир полка посмотрел выжидающе. Странный вопрос.

— Добреньким быть? — вопросом же ответил Крамов, впервые в жизни не дав прямого ответа старшему начальнику.

— Нет, не добреньким. Но разве новобранцы не нуждаются в том, чтобы рядом с ними был отзывчивый, внимательный человек? Поговорите с Дроздовым, как вчерашний рабочий с рабочим, а не сверху вниз.

— Слушаюсь…

— Нет, тут «слушаюсь» не обойтись. Вы хотите поступать в Высшее командно-инженерное училище?

— Так точно.

— Готовитесь к экзаменам?

— Так точно.

— Думаю, вам следует кое в чем пересмотреть свои командирские позиции. Вы читали книгу «Сержанту о психологии»? Нет? Поинтересуйтесь. Мы ведь порой сами нагромождаем трудности, а затем самоотверженно их преодолеваем.

Ковалев пристально посмотрел на сержанта:

— Между прочим, Аким Семенович, отрывать пуговицу на утреннем осмотре у рядового Грунева не следовало. Это изрядно попахивает «цуканьем».

Крамов густо покраснел: «Видел!»

Губы у командира полка дрогнули:

— Сеятель, будь мудр!

Он отпустил сержанта.

«Уравновешенный человек, — подумал о Крамове, — но слишком… цельнометаллический, что ли? Не излучает тепла, к которому бы тянулись люди…»

Аким же, возвращаясь в подразделение, размышлял: «У меня, наверно, тяжелый характер. Неулыбчивый. Да ведь не всем улыбчивыми быть. Важно уважать человека, стараться, чтобы и делу, и ему хорошо было. Это моей натуре посильно. Недавно замполит майор Васильев рассказывал: в одной буржуазной армии, если солдат получает арест, то вырывает себе могилу и лежит в яме весь срок наказания. Додуматься до такого глумления! Нет, прав командир полка: нашей армии доброта нужна… Но не расхлябанная».

* * *

Больше всего любил теперь Грунев звуки трубы, играющей «Зарю».

В крепостях Древней Руси «били вечернюю зорю» после захода солнца и запирали ворота до рассвета.

А вот здесь, когда нежные, убаюкивающие, разрешающие отдохнуть звуки «Зари» заполняли городок и эхом откликались в сотнях малых и больших гарнизонов Родины, Владлен блаженно вытягивал под одеялом гудящие, натруженные ноги и возвращался мыслями домой.

Сегодня в свободный час он написал бабушке идеальное письмо. Только о хорошем. О командире полка, об их библиотеке, о военторговских леденцах, о солдатской чайной.

Впечатление у бабушки должно сложиться такое, что у него не служба, а санаторий.

Мог ли Владлен писать, как изводит его Дроздов, как немилосерден сержант Крамов? К чему? Чтобы ее расстраивать?

И вообще, наступит ли когда-нибудь такое время, когда обо всем этом он в состоянии будет вспоминать если не с удовольствием, то по крайней мере, с добрым чувством? Остается только надеяться…

…В казарме кто-то уже похрапывал. Тихо говорил по телефону дневальный у своего поста, неподалеку от бачка с питьевой водой.

Грунев провалился в сон.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

— О! Вера! — обрадовался Владимир Петрович, когда жена появилась дома и, стряхнув с капюшона капли дождя, стала стягивать сапожки.

— А ну давай помогу.

— Нет-нет, я сама… Пришлось раньше уйти из больницы. Завтра областная конференция терапевтов, надо продумать выступление.

У Веры часто менялось выражение лица. Оно было очень разным в усталости и веселье, взбудораженности и покое. Менялся блеск глаз, то ложилась на них тень печали, то появлялась смешливая задорность.

Сейчас Вера была утомлена и резче проступили складки от носа к уголкам губ.

Владимир Петрович снял с жены плащ, повесил его. Каштановые волосы Веры пахли дождем и, едва ощутимо, духами.

— Я сегодня дала изрядный бой показухину из горздрава, — возбужденно, но как-то и устало произнесла Вера. Война с заместителем заведующего горздрава у нее была давняя. — Ты представляешь, додумался: ему открывать новый родильный дом, так для глаз начальства, на время открытия, хотел взять в моем отделении те красивые кресла, что я с таким трудом получила у шефов.

— Отдала?

— Чёрта с два! И сказала ему вещи малолестные…

Владимир Петрович улыбнулся одними глазами.

— Так держать, воительница! А обедать будем вдвоем — мама с Машкой ушли в кино.

Он любил слушать рассказы Веры о коллегах, больных, поисках в лечении таинственной и коварной аллергии. О каком-то слесаре Анашкине, приговоренном врачами к смерти. Вера усиленно скрывала от Анашкина его положение, а потом все же спасла этого Анашкина.

Вероятно, сказалось не только самоотверженное лечение, но и то, что Анашкин безоглядно поверил в своего врача: кто-кто, а Вера Федоровна его вызволит. Этот внушенный ему оптимизм оказался, быть может, решающим лекарством.

Вера была врачом «божьей милостью», одержимой, проводила ночи у постели больных. Для нее святая святых — гиппократовское откровение: «Чисто и непорочно проводить свое искусство». При этом Вера не рисовалась, для нее действительно не существовало на свете ничего выше долга помогать людям, ограждать их от напастей.

Если Вере необходимо было срочно положить на обследование больного, она переворачивала вверх дном горздрав, но добивалась своего. И как свирепела, когда благодарные больные пытались сделать ей подарки.

— За кого вы меня принимаете?! — возмущалась она.

Куда бы ни забрасывала их судьба — в края, где обжигал пятидесятиградусный мороз или где пыль душила летом, а весной не спасали и резиновые сапоги, — Вера не раскисала. Даже в тундре, в городках, куда добраться можно лишь на гусеничных транспортерах, в «медвежьих уголках», палатках на семи ветрах, в берендеевых кущах находила она себе занятие.

Каждый сигнал боевой тревоги был сигналом и для нее. В углу всегда стоял наготове «тревожный» чемодан со всем необходимым Ковалеву. Но Вера умудрялась сунуть в этот чемодан в последнее мгновение еще и бутерброд, и пирожок, и горсть карамелек.

Через несколько минут муж исчезал, а тревога оставалась с Верой. Как пройдут «бой», учения? Когда возвратятся? Успеет ли приготовить к этому моменту любимый Володей пирог с мясом и капустой?

Вера нервничала и переживала, если у мужа что-то не ладилось. Капитаном споткнулся он так, что звон пошел по всему военному округу — нагрубил начальству. Вера матерински врачевала Владимира.

Она гордилась удачами Ковалева, ценила и поощряла его правдолюбие. Никогда интересы карьеры, служебного благополучия мужа не ставила выше порядочности, скромности и в этих правилах да в уважительном отношении к профессии отца воспитала и детей.

Что кривить душой, встречал Ковалев и таких офицерских жен, что интересовались службой мужа лишь постольку, поскольку это определяло их собственное благополучие. Узнав же о переводе «в дыру», грозились разводом, а то и разводились или оставались сторожить квартиру.

Даже Верину склонность «воспитывать мужа» — какой жене это не свойственно? — Ковалев воспринимал, как неотъемлемую и естественную часть их жизни. Наоборот, раз «воспитывает», значит, все идет своим чередом, все в полном порядке.

Ковалевы устроились на кухне. Владимир Петрович зажег газовую плиту, поставил разогреть суп. Ему нравилось, если он имел хотя бы малейшую возможность, «ухаживать» за женой. Было приятно, когда она сидела вот так, скрестив на груди маленькие сильные руки — редко могла Вера позволить себе подобное, — а он заботился о ней.

— Чудовищно устала! — призналась Вера. — Досталось нам… — Она потерла висок. — Тяжелейший случай диабетической комы…

…Семнадцатилетнюю студентку техникума Свету без сознания привезла в больницу мать.

Как выяснилось, Света уже несколько лет болела диабетом.

На этот раз возникли роковые наслоения: с тяжелой ангиной девушка пошла сдавать трудный для нее экзамен. Первой сдав его, возвратилась домой и, как решила мать, уснула. В действительности же часа четыре пролежала в своей комнате без сознания, прежде чем попала в больницу. Срочно стали вводить инсулин. Час шел за часом, а Света не приходила в себя.

По всем медицинским канонам ее следовало считать погибшей. Но Вера все вводила и вводила инсулин. Не хотела сдаваться, на что-то надеялась. И упорство совершило чудо. Света приоткрыла глаза, тихо попросила пить.

Владимир Петрович представил себе эту борьбу Веры за жизнь девушки, и волна нежности подступила к его сердцу.

Ковалев иногда заезжал к Вере в больницу. В белоснежном халате, шапочке, озабоченная и серьезная, она сосредоточенно рассматривала рентгеновский снимок, что-то вписывала в историю болезни.

Ему нравилась видеть, как доверчиво слушают ее больные, как «докладывают» сестры и врачи, как принимает она решения. Нравилось ощущать ее собранность, ответственность.

— Ну и денек сегодня выдался! — закончила Вера свой рассказ о Свете.

Вера уже несколько дней жаловалась на головные боли, на то, что покалывает сердце, но, как большинство врачей, не обращала на это внимания.

— Ты измерила себе давление? — спросил Владимир Петрович.

— Больше мне нечего было делать! Вот сейчас поем — и все пройдет.

— Это не разговор, — сердито произнес он. — Или не для тебя классическое: «Врач, исцелися сам!»

— Володя, я присмотрела в универмаге новый плафон для кухни… — совершенно неожиданно объявила Вера.

Это у нее пунктик: забота об уюте, пусть нестойком, ломком, но пока они здесь, ей хотелось, чтобы все было вылизано, вычищенно. Не щадя себя, затевала побелку квартиры и старалась закончить ее, пока муж на учениях, чтобы к его приезду все оказалось убранным, вымытым, сияло. И мать к этим делам не допускала.

Владимир Петрович огорчался, что Вера не желала в таких случаях пользоваться его помощью, но ничего не мог поделать, и в каждый свободный час Вера продолжала натирать полы, сдирала и стирала занавески, сердилась на мужа, что он по-солдатски равнодушен к украшению быта.

Когда она уж очень расходилась, Владимир Петрович, охлаждая, спрашивал:

— Ты ящики не выбросила?.

Об этих ненавистных ящиках для перевозки самых необходимых вещей при переездах она старалась не думать. Пусть подольше пылятся там, где-то в подвале, глаза бы их не видели! Вера не хотела мириться и не мирилась с бивуачным образом жизни и поэтому вечно искала скрытые резервы уюта, выписывала журнал «Новые товары», вносила в облик квартиры свой стиль.

— Даже если суждено нам быть здесь год, — убежденно говорила она мужу, — удобство, красота должны окружать нас и в этот год.

Вере претило местничество тех офицерских жен из военных городков, что будучи «подполковницами», чурались общаться с «лейтенантшами» и поглядывали на них сверху вниз. Для нее главное было — хороший ли это, интересный ли человек? Она охотно дружила с молоденькими «офицершами», обсуждала с ними фасоны платьев, делилась опытом житейским, и, как чуму, обходила обывательниц. Терпеть не могла, например, мадам Градову именно за приверженность той к сплетням, накопительству, обожествлению вещей. Но зато как весело было на «ковалевских вечерах». Вера охотно пела, танцевала, играла на пианино, была неистощима на выдумки.

— Володя, есть у тебя солдат Дроздов?

— Из Таганрога? — удивленно посмотрел Владимир Петрович.

— Да…

— Есть…

— Ну как службу несет?

— А почему тебя это интересует?

— Моя подруга Женя — помнишь, я с ней в Сочи познакомилась? — его заводская воспитательница.

— А-а-а… Солдат как солдат.

— Ничего, если Женя как-нибудь к нему приедет?

— Что же здесь такого? Матери приезжают…

— И у нас остановится?

— Да пожалуйста… Буду рад.

— Он ей шлет такие письма: «С горячим армейским приветам к Вам и массой наилучших пожеланий… Я жив, здоров, самочувствие хорошее, чего и Вам желаю…» На конверте печатными буквами выводит: «Шире шаг, почтальон!», а послания заканчивает неизменной строчкой: «Жду ответа, как соловей лета».

— Да уж ничего не скажешь — соловей, — усмехнулся Владимир Петрович.

— А вот от нашего Ковалева-младшего давно вестей нет, — с тревогой сказала Вера.

— А ты бы хотела получать письма каждый день? — резонно возразил Владимир Петрович. — Парень осваивается в новой обстановке.

…Около месяца тому назад Ковалев пробыл сутки в Минском суворовском училище. Уж очень просила об этом Вера. Он сел в свою «Волгу» и повел ее на Минск. В пути был привал, а утром, оставив машину на стоянке, Ковалев подходил к длинному светло-серому зданию в центре города.

Сюрприз ждал Ковалева при знакомстве с воспитателем Петра. Им оказался капитан артиллерист Федор Григорьевич Атамеев, который поступал в их суворовское в год выпуска Ковалева.

Атамеев высок, крупные черты лица его резко очерчены. Рубленным подбородком, прядью, опадающей на лоб, он похож на Маяковского. А голос у Федора Григорьевича негромкий, речь медленная. К такому несоответствию не сразу привыкнешь, первое время кажется: сдерживает себя человек.

После артучилища и командования батареей потянуло Атамеава сюда, воспитывать суворовцев. Мастер спорта, альпинист, он мог бы возглавить в военном округе, как ему и предлагали, службу военного туризма, это подполковничья должность. Но Атамеев отказался…

— Ну, как мое чадо? — спросил Ковалев у Федора Григорьевича, когда они сели в одном из пустующих классов.

— Акклиматизируется… Есть в нем военная закваска… Пойдет… Вы не хотели бы посмотреть наши кабинеты, пока рота возвратится со стрельб?

— Конечно, хочу…

Атамеев начал с кабинета физики. Здесь распределительный щит, телевизор «Горизонт», собранный самими ребятами, электронный осциллограф. Капитан, словно бы мимоходом, но с явным удовольствием, включал механизм, опускающий шторы, прикасался к киноаппарату, приподнимал механизированную указку.

— Подводка электропитания к каждому столу… Пульт управления с радиоподключением…

Они зашли в лингафонный кабинет, где обычно проходили уроки иностранного языка: магнитофоны, устройства для двухсторонних переводов и коррекции разговора, озвученные диафильмы, записанные тексты… Пульт преподавателя.

— Как усваивают? — спросил Ковалев.

— Отменно, — кратко ответил Атамеев.

Они снова возвратились в пустой класс, сели за стол друг против друга.

— Тяга в суворовское усилилась… — сказал Атамеев.

— А то, что вы теперь принимаете пятнадцатилетних с восьмиклассным образованием, осложнило или облегчило работу?

— И то и другое. Решение поступить в суворовское стало осмысленным… Дисциплина — выше, чем в наше время. — Скупо улыбнулся, глаза его потеплели. — За первый год не успевают созревать круговая порука, умение лукавить, лавировать… А второй год уже выпускной — не до того. Труднее же прежнего потому, что только за два года надо преодолеть и тепличность, и психологически подготовить к службе в совершенно определенном роду войск. Да и приходят с почти сложившимися характерами… А предупреждать, как вы знаете, легче, чем переделывать…

Лагеря у нас не столько оздоровительные теперь, сколько воинские. Марш-броски… Военно-инженерная подготовка… Связь… Но есть и такие предметы, как этика, эстетика. А принципы воспитания все те же: учить — доверять — проверять — поощрять… Избегать морализирования… Главное — положительные примеры.

Атамеев достал из полевой сумки книгу Зорина «Опыт воспитания суворовцев». Ковалев увидел ее впервые.

— Помните, был у нас начальником политотдела? — спросил Атамеев.

— Еще бы не помнить! — Владимир Петрович полистал книгу. — Нет уже Степана Ивановича в живых…

Они помолчали. Раздался электрический звонок. Атамеев вышел ненадолго из класса.

— Сейчас Петр ваш придет. Увольнение даем ему до вечера.

— Не многовато ли?

— Наверстает…

Через полчаса Ковалев с сыном вышел из ворот суворовского училища.

Петр очень вырос, возмужал, в уголках губ его появились темные волоски, голос ломался.

Они вошли в парк, остановились у канала.

— И в какой род войск ты надумал идти? — спросил отец.

— В авиацию, — как о деле, окончательно решенном, сказал Петр.

— Почему?

Петр метнул в отца быстрый взгляд:

— Дед был летчиком.

Владимир Петрович внимательно посмотрел на сына. Ему сейчас было столько же, сколько суворовцу Володе Ковалеву, когда к ним в класс впервые вошел воспитатель Боканов.

И разве тот суворовец не имел своего мнения, своих желаний, независимости суждений и собственного представления о жизни? Вероятно, все это надо уважать и не думать, что перед тобой несмышленыш. Пятнадцать лет, это уже не мало!

Некоторое время они шагали молча по дорожке парка. Шуршали под ногами листья, на ветках сидели нахохлившиеся воробьи, редко, неохотно чирикали.

— Мне выдали суворовское удостоверение, — сообщил Петр и достал книжечку с фотографией. На ней он — совсем взрослый. — Скоро буду прыгать с парашютом. У нас многие идут в десантные войска.

— Автодело изучаете?

— А как же! Полностью пересели с коня на машину… — тонким голосом подтвердил Петр. — Надо будет еще заработать удостоверение альпиниста…

Отец посмотрел вопросительно.

— В прошлом году суворовцы были на Эльбрусе… — Это Петр сказал уже баском. — На перевале Донгуз-Орун — там в Отечественную войну воевал 242-й горнострелковый батальон — ребята нашли альпийские «кошки», ржавый пистолет с обоймой, продырявленные термос, каску, штырь от ледоруба. Представляешь? Приволокли все это в наш музей… А на вершине Эльбруса оставили свои погоны…

Ковалевы долго бродили по городу. Сначала попали в парк Челюскинцев возле ботанического сада, потом, вспомнив, что матери надо привезти белорусский гостинец, заглянули в магазин «Алеся».

Чудно́ было читать на афишах, что идет фильм «Кот у ботах», в ресторане заказывать «бульон с колдунами».

Город был наполнен приветливыми людьми. Шли троллейбусы на часовой завод и к МАЗу, издали виднелось Комсомольское озеро.

— А ты как сюда приехал? — спросил у отца Петр.

— Своим ходом…

— Правда? — встрепенулся Петр. — Па, давай съездим в Хатынь?

Владимир Петрович мысленно упрекнул себя, что не догадался предложить это сам.

На стоянке они сели в машину и, расспросив, куда ехать, двинулись в путь. Стал накрапывать дождь. Над дорогой повисли низкие серые тучи. Менее чем через час Ковалевы были у мемориала.

Все двадцать шесть хат тихого лесного сельца, вместе с жителями, сожгли каратели в марте сорок третьего года. Лишь одному колхозному кузнецу, Иосифу Иосифовичу Каминскому, удалось вырваться из огня с мертвым пятнадцатилетним сынам Адамом.

И сейчас, отлитый в бронзе, стоял над Хатынью кузнец, держа на руках обуглившееся, прошитое автоматами тело подростка. В огне остались другие дети Каминского — Адепа, Ядвига, Миша, Випа…

Открыты калитки в сожженные дворы, высятся только трубы. На каждой из них, на медной дощечке, — имена убитых. Сто сорок девять…

Вот целая семья Иотко. Отец, мать, семеро детей. Младшему — Юзику — был тогда год.

Мерно бьют колокола, поют реквием всем белорусским Хатыням…

А надпись на белом мраморе взывает: «Люди добрые, помните…»

Сумрачно темнеет бор вокруг Хатыни. Юзику сейчас было бы под тридцать…

Ковалев снял фуражку, и сын сделал то же.

Молча возвращались они к машине.

…Зазвонил телефон. Военком города спрашивал:

— Владимир Петрович, ты завтра на бюро горкома партии будешь?

— Буду.

— Ну, лады, там поговорим, есть к тебе дело. До завтра.

Это, наверно, о допризывниках.

— Пойду к себе, немного почитаю, — сказал Ковалев жене.

Он просмотрел сегодняшние газеты. Все, что происходило сейчас в мире — выстрелы на улицах Белфаста, состыковка корабля «Союз» со станцией «Салют», подготовка к ленинскому юбилею, невинная кровь во Вьетнаме, — все это, конечно же, было и частью жизни поколения Ковалева, самым прямым образом касалось его судьбы. И не только потому, что, скажем, он в полку, вместе со всеми офицерами, готовил умелых воинов. Но и потому, что просто не представлял себя вне этой борьбы, вне интересов, горестей и радостей безумного и прекрасного мира.

Тысячу раз прав Ильич, говоря, что революция лишь тогда чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться.

* * *

Из ящика стола Ковалев извлек заветную тетрадь с надписью «Военная косточка». Он уже набросал три главы о юности героя. Но, может быть, сначала восстановить в памяти некоторые места русановских записок?

Владимир Петрович начал их перелистывать. Будто люди с другой планеты… Конечно, было у них и свое понимание долга, чести, данного слова, было бесстрашие, даже презрение к смерти.

Но этот ограниченный, куценький мир!..

…Темно-зеленый кант офицера конной артиллерии сразу ставил его выше представителей других родов войск. Не говоря уже о синекантовом «пижосе» — пехотинце, который: «На кляче водовозной копает редьку натощак (понимай — падает с лошади) и, на ученье осторожный, он признает лишь только шаг».

Когда-то Наполеон, при вторжении в Россию, бессмысленно бросил вплавь через Неман польских улан, сказав: «Я дам полку за эту переправу лишнюю пуговицу на мундире и оставшиеся в живых будут счастливы».

…Офицер конно-артиллерист вносил «ревере» — пятьсот рублей золотом. Официально — на покупку коня, по сути — в доказательство принадлежности к имущим.

Остальное офицерство влачило довольно жалкое существование, нуждалось. Брак военное начальство разрешало не ранее двадцати восьми лет.

Ковалев протянул руку к книге с закладками. Книгу недавно прислали ему из московской библиотеки имени Ленина.

Офицер русского Генерального штаба П. Режепо, ведавший статистикой офицерского корпуса, лет шестьдесят тому назад издал свои заметки.

Здесь приводились любопытные цифры: более двух третей полковников царской армии не имели высшего образования; средний возраст ротных командиров был… сорок шесть лет.

Есть над чем подумать и с чем сравнить.

Ковалев возвратился к запискам Русанова.

«Был у нас в полку штабс-капитан Лагин, — писал он. — Как-то зашел я к нему домой. Смотрю: стоит на одной ноге посреди комнаты. И руку мне подает, не меняя положения.

— Что с вами?! — с тревогой закричал я.

— Ничего особенного, — услышал спокойный голос, — в нашей дыре какие удовольствия? Я же промучаюсь полчаса на одной ноге, а затем с наслаждением буду стоять на двух.

А в другой раз этот штабс-капитан в сильный ветер развлекался тем, что на коне проскакивал галопом под вращающимися крыльями ветряной мельницы.

Или еще одна фигура — наш полковой отец-командир. Любитель шампанского марки „Моэт шандон уайт стар“, рижского пива „Вальдшлехен“, сыра рокфор и спаржи. Он был владельцем отменной своры поджарых борзых и коляски, запряженной четверкой серых. Придумал любопытный способ пополнения своего кошелька. Раскладку овса для полковых коней выводил в отчетах ежедневно, в воскресенье же приказывал овес коням не выдавать. А дабы они сил в этот день не тратили, даже на помахивание хвостом, вменил в обязанность дневальных отгонять мух ветками. Воскресный же фураж, переводя в рубли, брал на свои нужды».

…Еще впервые знакомясь с русановскими записками, Ковалев окончательно утвердился в желании рассказать о жизни наших офицеров.

Вот хотя бы его замполит майор Юрий Иванович Васильев. Это офицер новой формации. Унаследовав убежденность комиссаров гражданской и Великой Отечественной войн, он дополнил ее основательными военными знаниями, полученными в академии, был человеком разносторонних и глубоких интересов.

Заочно окончил университетский факультет журналистики, безупречно знал английский язык и, когда оставался наедине с Ковалевым, иногда с удовольствием говорил по-английски.

Майор Васильев прекрасно понимал свое место и «комиссарское назначение» в армии, занимался делом увлеченно, вовсе не собираясь подменять командира полка. Юрий Иванович терпеть не мог в наглядной агитации дурновкусицу, как он называл. Избегал «просидок» от совещаний, свирепел, если сталкивался с припиской побед там, где их нет, с очковтирательством. Ну и досталось от Васильева сержанту Мальцеву за его склонность пускать пыль в глаза начальству.

В майоре так же прочно, как и в Ковалеве, сидела неприязнь к лишним словам. Он остерегался их цветистости, высокопарности. При пустой велеречивости морщился, как от зубной боли или фальшивых звуков.

Как-то сказал, имея в виду лейтенанта Санчилова: «Сначала надо помочь, а потом читать нравоучения, если без них нельзя обойтись».

Очень моложавый — в тридцать три года Васильев выглядел лет на двадцать шесть, — подвижный, общительный, Юрий Иванович пользовался всеобщим уважением и у ветеранов, и у новичков. От него шли энергия, бодрость, заряжая душевные аккумуляторы окружающих.

Влюбленностью в профессию, истинной интеллигентностью — что не исключало сильную волю, граненную тактичностью, — Васильев напоминал Ковалеву учителя истории в суворовском — Веденкина.

Владимир Петрович часто думал о своих воспитателях юности.

Сейчас, с высоты сорокалетнего возраста, они казались Ковалеву идеалистами, но не в ироническом, уничижительном смысле этого слова, а в самом возвышенном, в каком мы говорим о благородных и одержимых.

Эти воспитатели и своих подопечных, к счастью, а порой и к беде, сделали подобными себе.

К счастью потому, что, как правило, сформировали натуры цельные, чистого горения, не поддающиеся конъюнктурным веянием, не склонные к обывательскому себялюбию. А к беде, если это только можно назвать бедой, потому, что еще долго после суворовского витали его воспитанники в розовых облаках упрощенного понимания окружающего мира, были слабо подготовлены к столкновениям с бытом, житейскими трудностями, не могли постичь глубину и многоликость человеческих отношений.

Не так сразу пришли и взрослые чувства долга, ответственности, зрелость в суждениях. Сначала было: только черное, только белое, только да или нет, хорошо или плохо. Третьего не дано, как на уроках формальной логики.

Нюансы, многогранность характеров воспринимались как беспринципность, как отступление от святых идеалов. И тогда заносило, тогда бросало на «дзоты», а «дзоты» оказывались выступами жизни.

Пришлось получить от нее немало ощутимых тычков за прямодушие, граничащее с наивностью, за недостаточную, но необходимую гибкость, прежде чем к здоровому и неистребимому идеализму прибавился спасительный заряд земных представлений и свойств.

Ковалев, заложив ладони под мышки, прошелся по комнате.

Или еще один его офицер — начальник штаба полка майор Карпов.

Педантичный, невозмутимый, въедливый, ходячая военная энциклопедия, образец работоспособности.

В Карпове — неизменно стремление сочетать суровость службы с возможным комфортом (Вера ставила это в пример мужу). Карпов внес посильные удобства в свою штабную машину и в свой кабинет. Тихим голосом, но жестковато повелевал он людьми, требовал от командиров докладов правдивых и точных, прививал им штабную культуру.

В нем было какое-то природное изящество: в походке, в филигранной работе. Он легко, словно бы это ему ничего не стоило, переносил огромные перегрузки. И всегда при этом был подтянут, бодр, свеж. На первый взгляд Карпов мог показаться несколько штатским. Возможно, потому, что носил очки с золотой оправой? Но стоило прислушаться к железной воинской логике Карпова, приглядеться к его армейской деловой хватке, умению все подсчитать, опираясь на возможности новой техники, предусмотреть, организовать, как ложное ощущение штатскости исчезало. Он наделен был оперативным мышлением, редкостной способностью мгновенно схватывать обстановку.

И определенно родился штабистом. Это была его стихия, его призвание, определившееся еще в академии. Он плескался, как рыба в воде, в схемах, картах, планах, сводках, был вооружен типовыми расчетами, все помнил, обо всем знал. «Одушевленная машина», к тому же любящая живопись, своих дочек и обаятельную жену — бурятку Дариму, с высокими скулами и милыми припухлостями под короткими бровями. Эти припухлости придавали глазам, в минуты задумчивости, что-то от древней буддийской умудренности. Но чаще глаза были оживленными, и тогда казалось: они силятся приподнять нависшие мешочки, трепещут, вырываясь из плена. Дарима была на два года старше мужа — ей недавно исполнилось тридцать три года, преподавала в музшколе. В полковых же музыкальных делах, в офицерском «Огоньке» была главным лицом, хозяйничала вместе с Верой.

При таком начальнике штаба, как Карпов, офицерам полка невозможно было пренебрегать пунктуальностью. Правда, педантичность майора порой оборачивалась формализмом, ему не всегда хватало гибкости. Однако все это, несомненно, исправимо.

* * *

Хорошо думалось, но писать сегодня почему-то не хотелось. Вероятно, неволить себя не следует. Ковалев решительно сунул тетрадь в ящик стола.

«Надо поработать над приказом об умельцах-изобретателях. И поручить кинолюбителям подготовить фильм о рационализаторах. С Васильевым посоветоваться, как лучше сделать такой фильм. Вместе с ним продумать и научную организацию армейского труда. Может быть, точнее назвать ее целесообразной, уплотненной…

Чтобы полковая жизнь обрела четкий, размеренный ритм, ровный накал, без авралов, штурмовщины „мероприятий“, надо подчинить себе „мелочи“, вести счет секундам. Добиваться полнейшей боевой готовности при наименьшей затрате сил, средств, времени. Это и будет наш НОТ.

Завтра же поговорю с Карповым, с Юрием Ивановичем, другими офицерами. Как изрекал наш мудрый математик Гаршев: „Всегда должен быть полет мысли“.

А почему бы именно физику Санчилову не заняться разумной организацией ратного труда? Пусть наберет себе таких заводских парней, как Дроздов, и будет моим первейшим помощником…»

Эта мысль обрадовала Ковалева.

«Да, да, Санчилова надо чаще бросать в глубокую воду без спасательного круга. Васильев это понимает лучше, чем кто бы то ни было другой. Вероятно, поэтому он и поручил недавно лейтенанту выступить на городском слете старшеклассников, рассказать, как знание точных наук помогает служить в современной армии. Лейтенант нуждается в самостоятельности — надо ему чаще предоставлять ее.

Худенький, стеснительный, вроде бы неуклюжий, толстовский капитан Тушин стал героем в Шенграбенском сражении. Значит, дело не столько во внешней бравости, сколько в крепости внутренней, стойкости духовной.

Но разве не желательны и четкий шаг, и молодцеватость, и опрятность?

У Санчилова развито чувство ответственности. Иначе, считая себя временным человеком в полку, не пропадал бы он от подъема до отбоя в роте, не переживал бы так историю с Груневым, свои неудачи. В нем только надо пробудить офицерскую гордость, искреннюю убежденность, что в армии его способности могут расцвести, знания — быть предельно полезными».

Ковалеву припомнился лесник Тихон Иванович, с которым свела его служба в Сибири.

Они вместе ходили на охоту, ночевали в лесу. Общительный Тихон Иванович как-то сказал:

— Главный закон леса, Петрович: «Дуб любит шубу и не любит шапку».

Оказывается, молодой дубок, в юности, доволен окружением ильмовых — шубкой из вяза, бересты… Но те растут быстрее подопечного и, если их вовремя не подрубать, не «саблевать», могут укрыть дубок с макушкой. Угнетенный этим, он зачахнет, задохнется под непрошенной шапкой. Вот Тихон Иванович и осветлял — как он говорил — дубки, открывал им свободный вымах.

Наверно, и Санчилова нельзя давить чрезмерной опекой. Подстраховывать в чем-то, а так — пусть сам идет в рост.

Недавно Ковалев посылал Санчилова в командировку, требующую на месте быстрых и самостоятельных решений. И не пожалел о своем выборе.

Еще до этого поручил лейтенанту присмотреться к пульту управления стрельбами на полигоне — нельзя ли там что-либо усовершенствовать? Лейтенант внес дельные предложения.

В поле давал он Санчилову самые трудные, хотя и посильные, задания.

Ну, что же, лейтенант набирался знаний, сноровки, держал себя смелее, словно бы проникаясь самоуважением командира.

…Вера в своей комнате сделала наброски завтрашнего выступления. Психотерапия плюс травы — вот за что она будет ратовать. И — поменьше химии. Волны фармацевтического океана захлестывают нас. А лекарство надо применять только самое необходимое, без которого не обойтись. И еще одна опасность: мы неумеренно пользуемся обезболивающими средствами и тем отучаем организм самостоятельно бороться с болью.

Не давала покоя мысль о Свете. Вера позвонила в больницу, дежурному врачу:

— Анна Филипповна! Как Света? Я часа через два подойду… Не надо? Ну, смотрите. В случае чего — немедля звоните.

Не написать ли письмо в Таганрог? Хорошо бы Жене поскорее приехать к нам в гости. Познакомила бы с Даримой. Они наверняка понравятся друг другу. Нет, завтра напишу. И о Дроздове.

Вера набрала номер телефона Даримы.

— Ну, как дела у Зиночки Рощиной? — спросила она.

Горькая и горестная история!

…До майора Чапеля командиром батальона был капитан Гаев: высокий, белокурый, обаятельный… В жизни же семейной — несчастливый человек. Ему попалась истеричная, вздорная жена, без всякого основания ревновавшая его ко всем и вся. У Гаевых не было детей, но жена капитана не работала и почти все свое время употребляла на выяснение отношений с другими офицерскими женами.

В конце концов капитану стало невмоготу, и он подал на развод. Что тут поднялось! Гаева приходила в партком, писала в политуправление округа, в газеты «Правда» и «Красная звезда». Ничего не помогло — их развели.

И работала в строевой части полка Зиночка Рощина, в свои двадцать девять лет так и не вышедшая замуж. У Зиночки мускулистые ноги спортсменки, темно-бронзовый отлив волос, забранных вверх так, что видна красивая линия шеи. Ресницы у Рощиной темные, но шелковисто поблескивают.

И вот робко, неуверенно возникла любовь у Рощиной и капитана Гаева. Когда пришел ей срок рожать, капитан оказал:

— Не будем дразнить гусей. Отправляйся к маме, позже я туда приеду, и мы зарегистрируемся.

Так и было сделано. Роды прошли благополучно, но на второй день после появления у Рощиной дочки пришла в деревню на Тамбовщину телеграмма о смерти Гаева. Инфаркт. Инфаркт в тридцать два года.

Зиночка возвратилась в военный городок с ребенком.

Мадам Градова добилась на жансовете, чтобы фамилия Рощиной, «за моральное разложение», была вычеркнута из списка нуждающихся в квартире. В этой очереди она стояла три года.

С такой несправедливостью Вера смириться не могла и вместе с Даримой Карповой отправилась в горсовет.

Да и Ковалев поддержал Рощину…

— Когда у Зиночки новоселье? — допытывалась у Даримы Вера по телефону. — Надо будет все устроить lege artis.

Она положила трубку, зашла в комнату к мужу, обняла его за шею.

— Володенька, Расул сможет завтра к десяти часам подвезти меня на конференцию?

— Доктор, — с укором произнес Ковалев, — ваш личный шофер — я. Неужели вам не дают покоя лавры мадам Градовой?

— Убедил, — рассмеялась Вера, — и довольно легко…

— А я с удовольствием отвезу тебя и приеду за тобой.

— Приятно иметь личного шофера такой квалификации. Ты знаешь, я все же сейчас загляну в больницу, как там Света?

— О боги, не имей жену-врача, — проворчал Ковалев, — и я с тобой пойду…

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Было часов пять вечера, когда поезд остановился у вокзала города, где Ковалев более двух десятков лет назад окончил суворовское училище.

Владимир Петрович пошел вверх по взгорью. Высились корпуса огромного завода, целые кварталы многоэтажных домов; век стекла и алюминия энергично проложил свою трассу и здесь, лишив этот, прежде маленький, городок патриархальной тишины.

Собор, казавшийся когда-то огромным, словно бы врос в землю, сгорбился рядом с обступившими его новыми зданиями театра, универмага, Дома офицеров.

Припорашивал землю снег. Сквозь голые ветви акации проступало багряное небо в синей штриховке.

Ковалев миновал городской парк с дремлющими фонтанами. А вот завиднелись и колонны училища. Сердце Ковалева забилось сильнее. Кого увидит он сейчас?

Встречи в суворовском, в день его рождения, стали традицией. В разные годы приезжали Братушкин и Гербов, Кошелев и Мамуашвили. Прилетали и другие, слали письма, телеграммы.

Ковалеву задалось вырваться сейчас впервые за два десятка лет — так распорядилась воинская судьба, ревниво не выпускавшая его из жесткого круга обязанностей и неотложных дел.

Собственно, и теперь Ковалев очутился здесь вопреки, казалось бы, всем запретам службы: назначено инспектирование их дивизии, ждали высокое начальство.

Когда Владимир Петрович получил из Москвы письмо от Боканова, где Сергей Павлович просил: «Постарайся приехать хотя бы на несколько часов», то с горечью подумал: «Это невозможно».

Вчера, доложив командиру дивизии Алексею Уваровичу Барышаву о готовности полка, он уже собирался выйти из кабинета, когда генерал спросил, сняв очки и всем видом показывая, что служебная часть беседы закончена:

— Ну, а что дома-ш, Владимир Петрович? От сына вести есть-ш?

К этой особенности генеральской речи, прибавлять букву «ш» ко многим словам, не сразу привыкли, а привыкнув, перестали даже замечать.

Барышев знал, что Петр — в Минском суворовском и в свое время одобрил эту «наследственность».

— Парень, видно, прижился, — ответил Ковалев, — я был у него.

И вдруг Ковалеву захотелось показать генералу письмо Боканова. Он достал письмо из кармана кителя, протянул Барышеву.

— Вот… Получил от своего воспитателя, полковника Боканова.

Алексей Уварович снова надел очки, брови, словно бы седыми навесиками, легли на дужки, внимательно стал читать письмо.

К командиру дивизии Ковалев относился с большим уважением. Он начал войну сержантом, а закончил ее в Берлине командиром батальона, Героем. Академии Фрунзе, Генерального штаба сделали Барышева очень грамотным военным.

Генерал никогда не вызывал в дивизию офицеров без истинной необходимости и своим помощникам запрещал это делать, называя «заседательским зудом» склонность к необязательным, говорливым совещаниям, кабинетным бдениям. Иные из них офицеры прозвали КВН — клубом веселых и находчивых.

Не было такого случая, чтобы Барышев оскорбил или принизил своего подчиненного.

При всей строгости и взыскательности генерала с ним хорошо служилось, ни в чем никогда не хотелось его подводить.

Кончив читать письмо, Алексей Уварович задумчиво сложил его.

— Я понимаю, товарищ генерал, — как о деле само собой разумеющемся сказал Ковалев, — поездка моя сейчас, конечно, невозможна…

Барышев вскинул на него серые, немного усталые глаза.

— А, собственно, почему невозможна-ш? — спросил он.

— Но…

— Неужели вы так неуверены в своем полку-ш?

— Нет, но…

— А я думаю, поехать вам надо-ш.

Ковалев ошеломленно молчал.

— Непременно поехать надо. — Барышев даже слегка прихлопнул ладонью по столу, словно печать ставил. Возвращая письмо, сказал: — Вашему воспитателю передайте от меня привет-ш… А мы здесь без вас как-нибудь обойдемся… Уверяю вас-ш!

Вот и парадный вход в училище. Решетчатая ограда. Еще величавее тополя, а пушечки петровских времен на каменных подставках и пирамиды чугунных ядер кажутся совсем игрушечными.

На тротуаре, у стены училища, — человек шестьдесят. Какой-то усач-майор… Преждевременно располневший подполковник с оттопыренными ушами. Авилкин!

Семена нет… Значит, не смог. Майор Виктор Николаевич Веденкин! Только в штатском. А это кто — усохший и маленький? Тутукин! И тоже в штатском.

— Володя! — подошел полковник Боканов.

Они обнялись. Сбоку, тесня Ковалева изрядным животиком, подступил Авилкин.

— Коваль!

— Здр-а-вствуй, со-о-лнышко, ты солнце ясное, — пропел приятный бас, явно адресуя эти позывные Авилкину.

Ковалев обернулся. Пел Снопков. Ямочки на щеках и подбородке, лицо розовое, как после парной. А выражение узеньких глаз смешливое. Майор!

— Павел!

— Собственной персоной!

Они шутливо побоксировали.

— Где служишь?

— Военный журналист.

Снопков ловким движением извлек из кожаного футляра фотоаппарат, нацелился им на Ковалева и Боканова.

— Минуточку. Разрешите огорчить!

Подошел неторопко вальяжный в своей полковничьей папахе Пашков. Сказал сдержанно:

— Здравствуй, Владимир. — Крепко пожал руку Ковалеву.

И еще, и еще какие-то незнакомые офицеры.

Сбылись пророчества генерала Полуэктова:

«Мы в вас видим продолжение себя… Вы приедете капитанами, майорами…»

А вот неизменный старшина Архип Матвеевич Привалов. Сверхсверхсрочник… Щеки в склеротической, розовой сетке прожилок, усы стали зеленовато-ржавыми.

— Товарищ старшина, — вытягивается перед ним Павел, — суворовец Снопков прибыл для свидания с вами.

Держится Привалов молодцом, браво расправляет плечи.

— Съехались, детки! — говорит он растроганно. — И я ж вас ковал.

«Вот где собралась военная косточка», — думает Владимир Петрович.

— Один момент! — опять командует майор Снопков. — Коваль, стань рядом с Архипом Матвеевичем, я вас щелкну… Увековечу для потомства.

В зубах у Снопкова — вероятно, для солидности — дымящаяся, изогнутая трубка, на живот свешивается фотоаппарат «Киев», в руках — потрепанный, видавший виды «Кодак», подаренный ему отцом еще в сорок пятом году.

— Тебя, Геша, Архип Матвеевич ковал? — спрашивает Павел у Пашкова.

— Да еще как!

— А я тебя ковал? — не отстает Снопков и легонько тычет Пашкова кулаком в бок.

— Аж искры сыпались, — притягивает друга за плечо Пашков.

Все последние годы они переписывались и сюда приехали вместе.

— Товарищи суворовцы! — провозглашает Веденкин. — Пойдемте в училище, нам разрешили собраться в кабинете истории… Присмотримся друг к другу…

Виктор Николаевич после демобилизации работал в этом же городе директором педучилища, готовил учителей для «мелюзги», издал два тома «Методики преподавания истории», читал лекции и чувствовалось, что в суворовском он — свой человек. Заместителем начальника суворовского был его давний друг — полковник Беседа. Вчера Беседу срочно вызвали вместе с генералом в Москву, но перед отъездом Алексей Николаевич позаботился, чтобы гостей, как обычно, приняли радушно.

В вестибюле у знамени замер часовой с алыми погонами. На мраморной доске медалистов-суворовцев — длинные столбцы имен. «Мы их начинали», — подумал Ковалев, найдя фамилии Суркова, Пашкова, свою.

Все так же, с хитрецой, улыбался Суворов.

На Доске почета — награжденные орденами: Савва Братушкин, Павел Авилкин… А что это на фотографии за головастый человек с полными губами и в генеральских погонах?

Батюшки! В суворовском миру Гура, а ныне — доктор технических наук Максим Иванович Гурыба. Тот самый фантазер Гурыба, что изобретал реактивный снаряд из железной трубки, начиненной кусочками целлулоидной мыльницы, скорострельную пушку «Илюша», летательный аппарат с черным жуком вместо мотора, а в степи с Самсоновым возводил «могилу неизвестного кузнечика». Что же изобрел он теперь?

…Мимо офицеров то и дело проходят суворовцы, вколачивая подметки в паркет гулких коридоров, удивленно застывая у стен: «Наверное, комиссия какая-то… Вон сколько старших офицеров…»

А старшие офицеры табунком ввалились в исторический кабинет, тесня друг друга, уселись за столами.

На стенах — портреты Чапаева и Фрунзе, нарисованные когда-то Андреем Сурковым, карты походов Суворова, схема Ледового побоища, старательно смонтированные иллюстрации из времен Великой Отечественной войны.

Кабинет ярко освещен, и, невольно щурясь, гости стали с любопытством присматриваться друг к другу.

Правее Ковалева, у окна, сел подполковник с голубыми петлицами летчика. На его груди — ромб академии, радуга орденских планок, золотистая эмблема с крылышками. Кто это? Ну до чего знакомые глаза с отчаянной! И раздвоенный подбородок?

— Артем! — невольно вскрикнул Ковалев.

— Володя! — вскочил Каменюка и, подбежав к Ковалеву, обнял его, словно хотел сшибить, сел рядом.

— Ты где? — не выпуская плеч Каменюки, спросил Ковалев.

— Командую полком. — Артем назвал город на западной границе.

— Сила! — сжал плечи Каменюки Владимир Петрович.

— Порядок! — в тон ему, на древнелейтенантском жаргоне ответил, озоруя, Артем. Глаза его позаимствовали густую синь неба.

У доски остановился совершенно седой Веденкин и, поглядывая веселыми глазами на взбудораженных гостей, громко произнес:

— Прекратить шум, товарищи суворовцы!

Все мгновенно умолкли.

— Условный рефлекс, — прошептал Артем.

— Ну-с, давайте заново знакомиться… Суворовец Рогов — к доске!

Усатый майор послушно поднялся и пошел к доске. Исподлобья окинул притихший класс изучающим взглядом. Подправив кончиками пальцев черные усы, сказал густым, словно бы осевшим, простуженным голосом:

— Я из Заполярья сюда на минуточку прилетел… Может, помните Рогова? В тутукинской роте был?

Маленький Владимир Иванович Тутукин оживился, снял и надел очки — черт возьми! — как и прежде с дужкой, перехваченной проволочкой.

— Бежал из училища, — продолжал Рогов, — чтобы «Русь повидать» и прогреметь поэтом… Полковник Зорин лохмотья мои тогда приказал сфотографировать… Так это я.

— Петька! — раздался крик — не выдержал подполковник Авилкин.

— Он самый, Авилка! — подтвердил Рогов и снова прикоснулся к усам. — Я на Севере уже восьмой год распечатываю… Сейчас в академию готовлюсь. Снега у нас, братцы, хватает. Отдыхаем на кончиках телеграфных столбов. В этом году лета и не было, даже олени не линяли. Навигацию открыли в октябре. Ничего, служим. Привыкли к тундровой ночи, длиной в три месяца. В пургу прикрываем лицо прозрачным щитком — «телевизором»… Но вы не думайте, у нас и бассейн с теплой водой есть!

Он умолк, представляя, наверно, свой поселок.

— Капсе,— попросил кто-то тихо из зала, видно, тоже северянин.

— Родилось у меня два сына заполярных. Мы их на денек соседям подбросили, а жену свою я сюда прихватил… — Рогов мотнул головой в угол. Там сидела черноглазая, круглолицая женщина. — Говорю: айда, Тома, со мной. Поглядишь на город, где произрастал твой непутевый муж. Думаю, у нее претензий к суворовскому нет…

Тамара, покраснев, поднялась:

— Подтверждаю… И сыновей мы воспитываем по суворовской системе…

Тамара села.

— А как же стихи? — поинтересовался Тутукин.

— Выпустил две книги, — ответил майор.

— Позвольте, — удивленно поглядел на него Веденкин, — я недавно читал поэму Петра Рогова «Заполярье»! Запомнились: янтарный мех, кисловатинка ягод, сказанное без сожаления: «Мне еще плыть и плыть по снежным волнам». И особенно строки: «Только ртуть здесь падает низко, Человек — набирает высоту».

— Каюсь, я писал, — подтвердил Рогов. Помялся немного на месте, пошел к своей Томе.

Ковалев подумал с ожесточением: «А я или бездарь, или лентяй. Затягиваю с повестью, будто впереди еще две жизни…»

— Суворовец Каменюка, к доске! — вызвал Веденкин.

Артем Иванович легкой походкой пересек кабинет.

И Боканов, и Тутукин, и Веденкин прямо впились в Артема глазами. Широкоплечий, с тонкой, гибкой, словно бы подламывающейся, талией, с крыльями темных волос надо лбом, он излучал щедрую силу. Бороздка на подбородке стала еще глубже, взгляд смел и открыт, а шрам у правого виска почти исчез.

— Ну, с чего начать? — спросил Каменюка, и его лицо стало немного растерянным.

— Без подсказки не можешь, Артем Иванович? — ехидно произнес Авилкин.

— Нет, правда, наверно, как жизнь, сложилась? — посмотрел Каменюка на Веденкина. — После суворовского получил направление в танковое… Томился… Удалось вырваться в авиацию. Потом — академия. Сейчас служу в Ленинградском округе. Третий год командую. Техника нынче, сами знаете… Служба — как на подводной лодке: нельзя и одному ошибиться. Недавно участвовали в маневрах. Слабонервных не оказалось… В первой своей автобиографии я, ни капли не кривя душой, написал: «Мой родной дом — суворовское училище». В прошлом году пришел ко мне представляться молоденький лейтенант. Вижу у него на груди наш значок с профилем Суворова. Говорю: «Теперь в полку два суворовца — его командир и вы…». Поглядели бы, как запылал от гордости лейтенант. Я добавил: «И спрос вдвойне». Он ответил: «Это не страшно».

— Разрешите, подполковник, вручить вам некий сувенир, — таинственно произнес Виктор Николаевич.

Каменюка с любопытством взял в руки подарок: это была его двадцатилетней давности тетрадь по истории.

— Сыну повезу, — оказал Артем Иванович, — он у меня — гуманитарий, — белоснежные зубы на загорелом лице сверкнули весело.

— Суворовец Авилкин! — вызвал Веденкин.

Подполковник Авилкин стал спиной к доске, сцепив пальцы рук на животе.

Есть лица, чуть ли не до старости сохраняющие черты детских лет. Их узнаю́т сразу даже много времени спустя. У Авилкина разве только что рыжеватость волос сгустилась, и они отливали, как начищенная медь, а так все прежний, «пидстарковатый», облагороженный временем, но Авилка.

— Я, кажется, немного больше нормы прибавил в весе, — виноватой скороговоркой произнес он и представился: — Заместитель командира дивизии по тылу…

— Интендантство! — послышались реплики. — Снабжение!

— А куда вы без нас денетесь?

Большие уши Авилкина зарделись, он поглядел на товарищей зеленоватыми глазами, ища сочувствия.

— Обещаю, к следующей встрече, привести себя в порядок.

— Мучных изделий надо меньше потреблять, — наставительно произнес Снопков и ладонью потер свою бритую голову.

— Учту! — пообещал Авилкин. — Уполномочен передать вам привет от майора Алексея Скрипкина — он в штабе ПВО страны, от майора Петра Самарцева — помните, окающего парнишку, вместо доклада генералу: «Я — дежурный», говорил: «Я — уборщик»? Самарцев разрабатывает проблемы ночного вождения автомобилей… Преподает в академии…

— Теперь я хочу представить вам кандидата технических наук майор-инженера Арсения Ивановича Самсонова, — сказал Веденкин, выждав пока Авилкин возвратится на свое место.

Самсонов поднялся. У него маковая росинка на кончике небольшого носа, широкие, бледные губы.

— Путь в науку, — продолжал Веденкин, — сей майор начал на моих уроках, упорно сооружая под крышкой парты каких-то диковинных уродцев из желудей и спичек… «Труды» сына полка отмечались историком жирными колами с фундаментальными подставками…

Самсонов поднял тонкую в запястье руку. Словно желая поскорее отвлечь всеобщее внимание от себя, сказал:

— Меня просил передать вам сердечный привет наш «генерал из суворовцев» Максим Иванович Гурыба. На следующем слете обещал непременно быть.

Посыпались вопросы:

— Где он?

— Что делает?

— Кибернетик, — скупо ответил Самсонов, — адрес его я вам дам.

— А на строевой был?

— Был. Комбатом.

— Чудеса!

— Собственный генерал!

Судьбы, судьбы… А ведь иные и трагично сложились. Скончался от ран, защищая границу в предгорьях Памира, Толя Бирюков, катастрофически утратил зрение Саша Смирнов… В единоборстве с тремя бандитами, напавшими ночью на незнакомую Илье женщину, погиб Кошелев.

Веденкин, словно прочитав мысли Ковалева, сказал:

— Мы все о живых… Но помянем добром и минутой молчания тех, кого нет на свете: генерала Полуэктова, полковников Зорина и Русанова, Семена Герасимовича Гаршева, капитана Героя Советского Союза Дадико Мамуашвили…

Все встали.

— Что произошло с Дадико? — тихо спросил Ковалев у Каменюки, когда они сели.

— Разбился при испытании самолета.

Мамуашвили вел самолет на посадку, когда обнаружил надвигавшуюся катастрофу. Ему разрешили катапультироваться, он отказался, боясь, что самолет упадет в густо населенном районе города. Сел в двухстах метрах от школы, но при этом погиб.

Перед Ковалевым возникло лицо Мамуашвили: упругие щеки, барашек волос. И обещание Дадико, что, когда станет капитаном, — поведет Володю в кино, угостит мороженым. «Вот и нет капитана», — с горечью думает Ковалев.

Снопков, о чем-то шепотом посовещавшись с Веденкиным, подошел к доске, кнопками прикрепил лист бумаги — над старыми фотографиями крупная чернильная надпись: «Кто есть кто?»

— А ну, красные кадеты, навались, узнавайте своих, — предложил Снопков, — и сообщите мне, в бюро розыска…

Мужчины сгрудились у доски, поднимались на цыпочки, выглядывали из-за плеча.

— Клянусь всеми пончиками мира, — воскликнул Авилкин, указывая пухлым пальцем на крохотную голову, — вот этот пацаненок — Кирюшка Голиков, у которого тогда пропали часы! Товарищ майор, — обратился он к Тутукину по старой памяти, — Голиков сейчас военным атташе…

— Громадяне! Это, ей-богу, я! — узнал себя в маленькой фигурке, с ведрами в руках, Ковалев.

— А вон, в углу мастерской… нынешний генерал Максим Гурыба.

— Геша, иди сюда… Посмотри на свои породистые родинки во времена нежного возраста.

— А это — Жорка из «штаба шпаргальщиков»…

— Нет, председатель «Комитета общественного спасения».

— Эти органы позже слились…

— Слушай, Осман-паша, ты помнишь, мы привесили гирю к донышку стула физика? — спрашивает Снопков.

Физик, обнаружив гирю, разразился гневной речью. Самое сильное ругательство у него было: «А-р-р-тиллерийские лошади!»

— А худенький, на коне, — наш художник Андрюшка Сурик… У него экзамены.

— И рядом — Венька… Его наградили медалью «За отвагу» — обезвредил фашистские мины под Курском… Сейчас — майор.

…Приоткрылась дверь в исторический кабинет. Дежурный по училищу передал какую-то бумажную полоску Веденкину. Виктор Николаевич потряс ею над головой, призывая к тишине.

— Получена телеграмма, — многозначительно сообщил он. — «Не смог приехать — родился сын. В честь Суворова назвал Александром. Обнимаю всех. Савва Братушкин».

Поднялся неимоверный шум.

— Савва еще на выпускном вечере обещал преподавателю русского языка присылать только телеграммы, чтобы не налепить ошибок!

— Ай да левый крайний!

— Роду Братушкина — многие ле́та!

Вскочили со своих мест Пашков и Каменюка.

Ковалев прокричал:

— Тихо! Есть предложение послать Савве ответ: «Поздравляем рождением сына. Следующего назови Михаилом в честь Кутузова. Слет суворовцев».

— Утвердить, — пробасил Пашков.

Где-то вдали пропела труба: «Бери ложку, бери бак, нету ложки, беги так!»

Несколькими минутами позже за дверью протопали в столовую мальчишеские ноги. Чей-то возмущенный голос произнес извечное:

— Суворовец Громов, не выходите из строя!

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

— Володя, — тихо сказал Боканов Ковалеву, — Алексей Николаевич Беседа оставил письмо. Просит, чтобы мы поговорили с его орлятами. Так сказать, педагогический заказ…

— Но когда?

— Отсюда все пойдут в ресторан, а мы на тридцать-сорок минут задержимся…

— С удовольствием…

— Тогда пошли…

Когда Ковалеву было столько же, сколько его Петру сейчас, тридцатидвухлетний Боканов казался ему стариком. Теперь эта разница в годах словно бы стерлась, и свои сорок Владимир Петрович не воспринимал, как стариковские, а в Сергее Павловиче, хотя и продолжал чувствовать учителя, но не на столько уж старше его, Ковалева.

Вообще произошли странные сдвиги в возрастных представлениях: Каменюка выглядел ровесником Ковалева, Павел Анатольевич Авилкин — старше Снопкова. В детстве разница в три-четыре года казалась огромной, ныне орбиты сблизились.

Дежурный по училищу, молодой горбоносый майор, привел Боканова и Ковалева в свою комнату.

Под настенными часами стоял, с трубой, вдавленной в слегка приподнятое колено, парнишка из музвзвода. Он вытянулся при появлении офицеров.

— Алехин, трубите сбор! — приказал майор, и горнист вышел.

…Актовый зал до отказа наполнен подростками. Боканов стоит перед ними, ждет, когда наступит полная тишина, таким знакомым Ковалеву жестом поглаживает ладонью щеку.

Владимир Петрович сбоку смотрит на воспитателя. «Все-таки время свое берет: стал сутулиться, вон складка пролегла на щеке. А так — всё те же большие, сильные руки, внимательные, не утратившие силу, глаза, неторопливость… В каждом из нас есть что-то от него. У одного — больше, у другого — меньше, но есть».

— В наше училище я пришел к исходу войны. А мой друг, полковник Беседа, был здесь с самых первых дней… Еще когда чернила суворовцы делали из черных ягод, бумагой для письма служили прочитанные газеты, а вместо стекол в спальнях вставляли фанеру. Ребята попадали к нам с улицы. Всяко добро… Но мы верили, очень верили…

Сергей Павлович говорил недолго, понимая, что припасенное им «наглядное пособие» должно произвести на ребят наибольшее впечатление.

— Я предоставляю слово командиру полка Владимиру Петровичу Ковалеву, из первого выпуска нашего училища…

Юнцы замерли. О-о-о! Совсем интересно! Орден Красной Звезды. Значок мастера спорта СССР. И суворовский…

Неужели и они такими будут? Но когда? Но как это произойдет?

Владимир Петрович подошел ближе к рампе:

— Я командир общевойсковой и хотел бы передать вам кое-какой личный опыт: чтобы прямее шли вы к цели, не уклонялись от нее. В ваши годы я тоже думал: «Пехота за лето проходит полсвета. Пылит… Тащит на себе снаряжение… оружие, навьючена до предела, это мне не подходит… выберу лучше что-нибудь техническое… Или на иняз поступлю, стану военным переводчикам».

Теперь с острым интересом посматривает на Ковалева Боканов. Так и не смирён темный хохолок на макушке. Вспыхивают желваки на широких челюстях. Во всем облике — сдержанность и внутренняя сила.

— Не подумайте, что я против вашего поступления в училища летные, танковые, ракетные, — продолжал Ковалев. — Но разрешите замолвить слово в защиту матушки-пехоты?..

В третьем ряду, у высокого сводчатого окна, сидит мальчишка, очень похожий на сына Петьку, и Ковалев, избрав его главным слушателем, говорит, словно бы обращаясь к нему одному. По выражению лица этого паренька старается определить — доходит ли то, что говорит, до всех?

— Сейчас у пехоты стальные ноги и панцирь. Пехотинец стал мотострелком, сел в бронетранспортер. Инфракрасная техника, электроника помогают нам видеть ночью так же, как днем… Специальные приборы обостряют слух. Уверяю вас: революция в военном деле это не только межконтинентальные ракеты, подводные атомоходы, стрелокрылые самолеты, прорвавшие звуковой барьер, всепогодная авиация вертикального взлета и посадки, птурсы, точно поражающие танки, и танки, заправляющиеся из трубопровода… Революция эта преобразила и «царицу полей» — пехоту. Она стала еще могущественнее. Ракеты находятся в ее негустых боевых порядках. Удесятерилась плотность огня. Быстроходная траншейная машина заменяет труд тысяч землекопов… Мотострелковая дивизия, пройдя за короткое время огромное расстояние, вступает с ходу в бой. Скорость — огонь — маневр. Точный расчет… Решающая роль секунды… Требование небывалой организованности… В армии просто интересно служить!

Зал слушает, затаив дыхание. Это не обычные настораживающие уговоры воспитателя — мол, идите в пехоту, когда думаешь: «Ну ясно, там кадров не хватает, вот и агитируют». Нет, здесь совсем другое дело, человек на своем опыте все испытал… не старый, а подполковник. Такого не надоест слушать до утра.

— Нам, общевойсковикам, следует знать артиллерийское, танковое дело, уметь управлять приданными ракетными подразделениями. Так не теряйте времени, не вихляйте на своем армейском пути.

«Петька» из третьего ряда одобрительно качнул головой: мол, будьте спокойны, не потеряю, вихлять не буду.

— Иностранный язык самостоятельно изучать — не проблема, как и закончить заочно еще один приглянувшийся вам институт. Мой друг детства, полковник Гербов, закончил, например, заочно факультет английского языка… Но знайте, что военные академии сейчас полнятся бывшими суворовцами. У нашего выпускника, генерала Гурыбы, они осваивают кибернетические устройства, телемеханику… Запомните: офицеру необходимы внутренние, «духовные моторесурсы», ваша судьба — в ваших собственных молодых руках. Высшее общевойсковое командное училище даст вам не только лейтенантские погоны, но и диплом инженера. Почти все офицеры теперь с высшим образованием. Сейчас в армии пятьсот профессий, и ее без инженера, техника представить невозможно. В управлении войсками используются автоматика, телевидение, радиоэлектроника… Чтобы вы яснее почувствовали нынешнюю нашу мощь, назову только две цифры…

Паренек в третьем ряду выхватил из кармана блокнот, стал записывать: «Современная мотострелковая дивизия превосходит дивизию 1939 г. по танкам — в 16 раз, по бронетранспортерам и бронемашинам — в 37 раз…»

Ковалев сделал небольшую паузу, выждал, пока его слушатель записал эти цифры.

— Однако, друзья мои, и спортом не гнушайтесь. С ним надо быть на «ты». Пресс, спину накачивайте! Не посчитайте это бахвальством, но ваш слуга покорный в двадцать пять лет стал неплохим хоккеистом. И, если бы не тренаж в прыжках… Когда на меня в Москве неожиданно, из-за угла, налетела «Волга», сработала мгновенная реакция. Я подскочил, что было силы, и машина, ударив меня по ногам, отбросила вверх и в сторону на несколько метров. Как видите, остался жив…

Зал приглушенно зашумел, зашушукался, мальчишеское воображение, наверно, сработало, и они зримо увидели мчащуюся машину и чудом спасшегося Ковалева.

— Хилый комроты, скажу я вам, зрелище непривлекательное! Вот, пожалуй, и все… Поверьте мне, офицер из суворовцев — это высокая марка! Вы — преемники и продолжатели славных традиций нашего офицерского корпуса.

* * *

В ресторане, усилиями Снопкова, было организовано застолье в отдельном зале.

Боканова и Ковалева встретили шумно:

— Карбонарии!

— Кубок Большого орла!

Поднялся Пашков:

— Предлагаю тост за наших воспитателей.

Снопков подхватил с готовностью:

— Геша, ты прочитал мои мысли!

Боканов, улыбаясь, поглядел на него. Снопков был натурой увлекающейся. Увлекался футболом, цветной фотографией, мемуарной литературой. А вот теперь — сбором бывших суворовцев. Прямо забрасывал Сергея Павловича своими письмами. Рассылал приглашения, адреса, разыскивал друзей и друзей друзей, добывал редкие фотографии суворовских времен и подробности биографические. У него на этот случай был даже специальный толщенный блокнот. «Досье», — говорил о нем не без значения Павел Харитонович.

— Справедливость требует отметить и усилия нашего генерального организатора встречи, — сказал Боканов.

Все поддержали и этот тост. Потом веселье неизбежно вышло на орбиту суворовского прошлого.

— Помните часы-цибулю Семена Герасимовича? — спросил Каменюка. — Да, да, фирмы «Павел Бурэ». В знак особого расположения Гаршев торжественно выдавал их на сутки «объявителю времени». Удостоен однажды был этой чести и я. «Товарищ младший лейтенант, до конца урока три минуты осталось», — говорю. «Сейчас, сейчас, — умоляюще посмотрел на меня математик, — вот только вывод допишу. Да правильны ли часы?» — «Бурэ!» — безжалостно напомнил я.

«Да, Гаршев, — подумал Пашков, — научил всех нас почаще задавать себе в жизни вопросы: „А если вникнуть? Нельзя ли найти вариант лучше?“»

У полковника Пашкова красивое, дородное лицо, но черты его отвердели, исчезла прежняя надменность взгляда.

Нескладно начал он свой путь.

Старшим лейтенантом послали Гешу воспитателем в Свердловское суворовское, к малышам пятой роты. Когда один из «подчиненных» показал Пашкову язык, Геша дал ему затрещину и на этом закончил свою педагогическую деятельность.

«Песталоцци из меня не получился, — писал он еще тогда Гербову, — но важный вывод я все же из грехопадения извлек: надо научиться держать в узде эмоции».

Поднялся Ковалев:

— Я вам расскажу об одной встрече.

Владимир Петрович окинул всех призывающим ко вниманию взглядом:

— Представьте — Московское метро, станцию Дзержинского. Движется лента эскалатора. Еду вниз. А наверх, гляжу, плывет майор Гербов. Я ему: «Семен! — Не слышит. — Семен!» — И ухом не повел. Я кричу: «Бас-Карабас!» Обернулся. Теперь я стал подниматься вверх, а он съезжает. Кричит: «Жду внизу…» Наконец воссоединились. Сели на скамейке в метро, досыта наговориться не можем. И надо же такому случиться: идет на нас… Кто бы вы думали? Андрей Сурков! Журавлем вышагивает. Потащил к себе в мастерскую, в Студию Грекова, новые работы показать. Одна — «В лагерях»: июльский день… палаточный городок суворовцев… часовой под грибком (явно Авилкин)… А в реке плещутся малышата. И еще картина — «Воздушный бой…» Очень здорово передана его динамика…

— Кстати, — оказал Боканов, — Андрей с женой и сыном несколько раз были у меня дома… И тещенька его, Берта Брайнес, часто в Москве гостюет…

— Споем под сурдинку, — предлагает Артем Иванович. — Вице-президент общества «Красные кадеты», — обращается он к Снопкову, — начинай!

Павел Харитонович, держа дымящуюся трубку в вытянутой руке, запевает:

— Мы дети сурового времени, Крещенные грозной войной. У нас позади академии, И годы труда за спиной…

Ковалев поражен: его слова пошли по суворовскому кругу! А потом Рогов зачастил, пристукивая ладонью по столу:

— У военных, всякий знает, Середины не бывает: Коль Восток, так это — Дальний, Коли Север, так уж — Крайний…

«Все это так, именно так… — думает Ковалев. — Семен писал: „В конце мая в пустыне цветет… один песок. И дождь — это песок, сквозь который ничего не видно. И жара 45°. И ползучие гады…“ Служат на Камчатке, Сахалине… И не пищат. Работы по горло, в семье готовы выписывать „квартиранта“ из домовой книги… неделями не видят… А что поделаешь?

Жизнь действительно нелегкая… Но кто ищет легкую? Разве не сами избрали себе такую? В горах, на полигонах, танкодромах, днем и ночью. И это бесконечное кочевье, контейнеры с вещами, переправляемыми (в какой уже раз!) в новый гарнизон, и ожидание тревог».

Пашков сидит по правую руку Ковалева.

Геннадий успел сегодня, еще с утра, побывать дома у библиотекаря, старенькой Марии Семеновны Гриневой, отдал ей подарок — пуховый платок.

Мария Семеновна, глядя сквозь очки на полковника, ахала:

— Бог мой! Глазам своим не верю!

— Вам сыновний привет от Саввы Братушкина. Помните такого?

— Чтобы я не помнила Савву! — даже возмутилась Мария Семеновна. — Он всегда, при ходьбе, правой ногой что-то в пол ввинчивал… У него был такой чубчик… — Мария Семеновна словно запятую поставила у себя на лбу.

— Этот подполковник сначала «ввинчивал», и неплохо, строевым командиром, а потом занялся некими немаловажными делами. И, кажется, тоже не безуспешно.

— Подумать только, а? Подумать только! — поражалась Мария Семеновна.

Внешне, как это ни странно, Гринева почти не изменилась. Седеть ей было некуда уже давно. Разве что «подсохла» немного и вроде бы росточком стала меньше. А так — прежней белизны отглаженная кофточка под бретельками…

Теперь исповедальня была у нее на дому, а в училище Мария Семеновна появлялась на два месяца в году, но и этого оказывалось достаточно, чтобы суворовцы круглый год приходили к ней со своими делами.

— Как жизнь, Геша? — дружелюбно спросил Ковалев.

— Параметры в пределах допуска.

«Ну, может быть, Геннадий Степанович, немножко, совсем немножко, и за пределами? Какие-то, едва заметные „остаточные явления“ фатовства все же в тебе проглядывают: холеные ногти, модная прическа».

В самом начале сегодняшней встречи в отношении Ковалева к Пашкову чувствовалась невольная сдержанность. Конечно, перед ним совсем новый человек, но наслоения давних лет давали себя знать, их трудно было пересилить, притаилась спекшаяся настороженность к себялюбцу тех времен.

Помимо воли наплывали картины: драка в столовой, исключение Геши из комсомола. Самоволка на пути в Ленинград… Но ведь все это — полжизни назад, быльем поросло еще в офицерском училище!

Пашков, словно понимая состояние Ковалева, не торопился рассказывать о себе, держался просто, ничуть не навязываясь. В конце концов Ковалеву стало совестно за свои злопамятство, недоверчивость, будто уличил себя в чем-то недостойном.

— Я рад тебя видеть, — сказал он искренне, кладя ладонь на рукав кителя Пашкова.

— А и тебя, — положил поверх руки Ковалева свою Пашков. — И, знаешь, — словно через силу, но вовсе не оправдываясь, а как бы успокаивая, тихо сказал он, — если я чего и добился в жизни, то только собственным трудом… Можешь мне поверить.

Вероятно, об этом и не следовало говорить, но верх взяло желание сбросить хотя бы тень подозрения, что какую-то роль сыграли отцовские связи.

Пашков говорил правду. Он был командиром батареи, дивизиона, не искал легкой тропы. Уже имея двух детей, учился в академии, нес службу в отдаленных гарнизонах, не сетуя на нее. Наедине с собой, вспоминая о юности, был благодарен товарищам за то, что сделали они для него.

Когда Пашкова порой заносило, а бывало и такое, находил силы скручивать себя.

И если теперь у него в полку появлялся человек, чем-то напоминавший ему Осман-пашу, Геннадий Степанович строгой требовательностью и дружелюбием старался сократить для него сроки «очеловечивания».

— У тебя большая семья? — спросил Ковалев.

— Сам-пят. Сын учится в химическом институте, две девицы — на выданье. И жена Лариса. Ты, возможно, видел ее, когда мы учились в Ленинграде.

Лариса, после окончания консерватории, ездила всюду с Геннадием, куда посылали его служить. Где преподавала в музыкальной школе — и он отвозил ее за десятки километров на работу и привозил оттуда, — где давала концерты.

Пашков никогда не чинил ей препятствий в гастрольных поездках, хотя внутренне остро переживал и разлуки, и невозможность дать Ларисе, великолепной пианистке, большой простор.

Он порой даже поражался своей приверженности семье. Все эти, в юные годы напускные, замашки присяжного донжуана были смешным мальчишеством, не выражали, оказывается, его истинного существа.

— О твоих семейных делах мне писал Семен, — сказал Пашков.

— Он недавно переведен в наш военный округ, но я его не видел.

Павел Харитонович без конца дурачится, разыгрывает охмелевшего человека.

— А па-а-звольте вмешаться? — обращается он к Геннадию, и щелочки глаз на круглом лице становятся еще уже.

— Попробуй, — говорит Пашков, улыбаясь.

— А-а п-а-а-звольте не позволить? — Бритая голова безвольно качается.

Пашков смеется.

— Володька, — обращается Снопков совершенно трезвым голосом к другу. — Я извиняюсь, у меня соскакивает вопросик.

— Уже соскочил?

— Вот-вот соскочит… К тебе в полк корреспонденту приехать можно?

Снопков, командуя батальоном, заочно окончил в университете факультет журналистики, потом заведовал отделом боевой подготовки в окружной газете, а сейчас его взяли в аппарат «Красной звезды».

— Па-а-вел Харитонович, — в тон ему ответил Ковалев, — личным другом приезжай, корреспондентом — воздержись. Мешать будешь.

— Явная недооценка журналистского корпуса! — возмущенно говорит Снопков.

Вот неуемный колобок! О таких в детстве говорят, рисуя: «Точка, точка, запятая, минус — рожица кривая». Рожица у него была не кривая, а круглая, как блин, нос следовало изобразить не запятой, а продолговатым ноликом с двумя дырочками. У Снопкова плотная, но не расплывшаяся фигура, короткая шея.

Поддев на вилку соленый грибок и плотоядно облизываясь, он говорит:

— Я недавно на Белоярской атомной электростанции был… Так, верите ли, немножко подзарядил ее…

— Па-а-вел Хари-то-нович, — пытается образумить друга Ковалев, — остепенитесь!

— Это не по мне! — бурчит Снопков и, отправив грибок в рот, подсаживается к Самсонову.

— Ты Гурыбу давно видел?

— В этом месяце. Он — мой научный руководитель.

Гурыба начал как строевой офицер, но затем был взят в адъюнктуру и, по важности работы, минуя кандидатскую ступеньку, сразу защитил докторскую диссертацию по алгоритмам.

— Ну Гура, ну молодец! — восхищенно воскликнул Снопков, услышав обо всем этом, и пропел:

— Как хорошо быть генералом, Как хорошо быть генералом…

Сделав паузу, неожиданно закончил:

— Но и не плохо быть майором, Разве же плохо быть майором?

Его успокоили, что совсем не плохо.

— А как себя Гура держит? — теперь уже с чисто профессиональной заинтересованностью начал выпытывать Снопков у Самсонова. — Не чванится?

— Нисколько. Очень душевный, любит вспоминать суворовское: как дрессировал хромую галку, как мы вместе, во время побега, засыпали свои следы табаком, как жевали щавель в излюбленном углу, за конюшнями. Алексей Николаевич Беседа, приезжая в Москву, непременно у него останавливается. И тогда начинается: «Помните, как вы меня отучили высоты бояться?.. А какой рев сиротинушка поднял, когда у его нижней рубашки не оказалось одной пуговицы?»

— Как Гура выглядит? — продолжал допытываться Снопков.

Как все мужчины невысокого роста, Гурыба иногда пытался словно бы немного приподнять себя на носках. Он скорее походил на юношу в генеральской форме. Но об этом Самсонову почему-то не хотелось говорить.

— Невысокий. Подвижный, — сказал он, — между прочим, полушутливо, полусерьезно сетовал, что «нетипичный генерал». Живота приметного нет, двух подбородков тоже. Несолидно! Что предпринять, советовался.

— Обменяться опытом с Авилкой, — довольно бесцеремонно расхохотался Снопков, поглядев на подсевшего Павла Анатольевича. — Ну а увлечения у Максима какие? — продолжал он дотошный расспрос.

— Ярый теннисист! Страшно сердится, если проигрывает… Коллекционирует открытки. У него их десять тысяч. Страсть любит певчих птиц… Между прочим, у Максима Ивановича частым гостем бывает майор Самарцев. Он сейчас, действительно, в академии преподает… Ну, всю анкету заполнил? — улыбнулся Самсонов.

— Нет еще: жена, дети?

— Жена у Максима Ивановича микробиолог, а детей, увы, нет…

— В струю Гура попал, — заметил Авилкин с видом человека, хорошо знающего жизнь.

— Не скажи, — возразил Снопков, — как нет царя в голове, никакая струя не поможет.

— Да, это так, — легко согласился Авилкин.

— Вот бы о ком очерк написать! — мечтательно произнес Павел Харитонович. — Ты можешь устроить мне встречу? — энергично повернулся он к Самсонову.

— А и устраивать не надо. Дам его домашний телефон, назовешь себя — и будешь желанным гостем. Но об очерке советую не заикаться. Насколько я знаю Максима — дифирамбов не терпит.

— Ну, плохо ты меня знаешь! — сказал Снопков, голосом подчеркнув слово «меня».

«Надо будет, — невольно прислушиваясь к этому разговору, подумал Ковалев, — о нашем Гурыбе рассказать Санчилову…»

Владимиру Петровичу вдруг послышался возмущенный голос Чапеля, говорящего лейтенанту: «Кибернетика, кибернетика! Мне с ней рвы да высоты не брать»: И прерывистый, возмущенный голос Санчилова, с трудом удерживающийся на грани почтительности: «Но, товарищ майор, это же ретроградство!»

«Да, расскажу Санчилову подробнее о Гурыбе», — окончательно решил Ковалев.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Боканов и Ковалев вместе вышли на улицу заснувшего города. Укутанный снегом, в мягком свечении ночных фонарей, он по-особому уютен.

Ковалеву вспомнилось, как Галинка, когда он в юности провожал ее домой, сказала: «Снег хрустит, будто кролик капусту жует».

Нахлынула теплая волна грусти по ушедшей молодости.

…Сергей Павлович начал расспрашивать Ковалева о его семье, службе, рассказал о своей работе, об инспектировании училищ, о том, что думает по дороге домой, в Москву, завернуть в родной артполк.

— Чадам своим и врачевательнице передай поклон.

— Непременно…

— И Антонине Васильевне.

— Передам. А когда вы видели последний раз Суркова? — спросил Ковалев.

— Недавно был у меня. С Катариной и Иваном…

Отправив Боканова ночным поездом, Ковалев пошел в гостиницу для приезжих офицеров. «Все же нам здорово повезло, что именно Бокановы пестовали нас в детстве и юности», — думал он. К офицерам-фронтовикам — а в полку Ковалева их осталось три человека — Владимир Петрович относился особенно бережно. Это шло и от памяти об отце, и от преклонения перед всеми людьми, честно прошедшими суровое испытание.

В жарко натопленной комнате гостиницы накурено. Ярко горит под самым потолком лампочка без абажура, слепит глаза. На одной кровати лежит Авилкин, справа и слева от него, на своих кроватях, в нижних рубашках — Снопков и Каменюка. Щегольской китель Снопкова, с орденскими планками под целлулоидом, висит рядом на стуле.

Снопков то и дело выбивает трубку, а Каменюка тычет окурок в пепельницу, стоящую на голом животе Авилкина.

— Увы, — говорит Снопков, — я своей лысиной уже перегнал кое-кого из наших воспитателей. Шевелюра нам только снится…

— Ну, а дети у тебя хоть курчавые? — хитровато суживает зеленые глаза Авилкин и прочно устанавливает пепельницу на животе.

— Могу успокоить: оба парня курчавые.

— А ты не запамятовал, скромняга, — спрашивает Авилкина Артем Иванович, — как хулиганил на уроке преподавательницы русского языка Дворецкой?

— Я-а-а?! Не может быть! — протестуя, воскликнул Авилкин и приподнялся на локте, рукой придерживая пепельницу.

— Еще как может быть! На твоем счету было столько подобных невинных деяний…

Пожилая, с длинным красным лицом, Дворецкая, вечно неряшливо причесанная и небрежно одетая, появилась однажды в классе в узеньких белых погонах с одной маленькой звездочкой. Из-под платья зеленого габардина выглядывали кружева. Авилкин умудрился сунуть ей в карман записку: «Товарищ младший лейтенант, подбирите кружева».

Дворецкая прочитала записку и невозмутимо сказала:

— «Подберите» пишется через «е».

Сейчас, когда Каменюка напомнил эту историю, Авилкин расхохотался, при этом его большой живот долго подрагивал вместе с пепельницей.

— Был изрядным шалопаем, — согласился Авилкин. — Я еще лейтенантом в отпуск к бабушке приехал, так она собрала знакомых старушек, дедов. Один из них — Власыч — с недоумением спросил, глядя на меня: «Кто ж те люди, что из тебя, дуралея, человека сделали?»

— Хорошего? — невинненьким голосом поинтересовался Каменюка, прищурив левый глаз.

— Вполне, — без ложной скромности подтвердил Авилкин. — А ты, Артем, помнишь, как тебя ножом пырнули на танцплощадке?

Еще бы! Он ушел в самоволку через лаз дальнем углу забора и очутился в парке на танцплощадке. Заступился за девчонку, а бандюга ударил его ножом в бок, к счастью, неглубоко. Друзья Артема переправили его в училище тем же ходом. Когда Каменюка шел по двору, его остановил генерал Полуэктов.

— Как дела, суворовец Каменюка?

Артем выпрямился.

— Отлично, товарищ генерал!

— Ну-ну, — произнес Полуэктов, — так и продолжайте, — и отошел дальше.

А Каменюка, потеряв сознание, стал валиться. Друзья подхватили его, принесли в санчасть, умоляюще просили медсестру:

— Тетя Нюся, сделайте перевязку, только чтобы никто не знал…

— Спартанец, — добродушно пробурчал Авилкин, глядя смешливо на Артема Ивановича, — и джентльмен…

«Чего это Авилка заговорил о джентльменстве, — вскинул брови Каменюка, — уж не о Василисе ли пронюхал?»

В тринадцать лет Артем тайно влюбился в розовощекую, с льняными волосами помощницу библиотекаря Марии Семеновны — Василису. Чтобы увидеть ее из окна, полез вечером по водосточной трубе на третий этаж, но был перехвачен командиром первой роты подполковником Русановым. Об истинной причине этих цирковых упражнений никто, конечно, не знал, разве что сама Василиса догадывалась.

Каменюке очень хотелось зайти сегодня домой к Василисе Ивановне. Ей уже под пятьдесят, у нее давно своя семья. Но что-то остановило Артема. Может быть, боязнь разрушить святой образ Василисы детских лет?

В авиаучилище ему как-то пришлось пережить нелегкие минуты. При посадке заело шасси. Нависла катастрофа. И вот тогда, вдруг вспомнив Василису, он даже насвистывать стал что-то дерзкое. Дал каскад фигур… и шасси подчинилось.

Вероятно, Василисы где-то рядом с нами всю жизнь.

— Я как приехал сегодня сюда, — сказал Снопков, мечтательно глядя в потолок, — сразу побежал во двор посмотреть на тополь, что сажал четверть века назад. Красавец! Помнишь, Володя?

Ковалев молча кивнул головой.

— Да, время скачет, — вздохнул Авилкин, — казалось, давно ли майор Веденкин гонял меня, как куцего зайца, по хронологии, а Гаршев сердито опрашивал: «Чайку попить хотите?» И вот…

— Хороший был старик, — мягко произнес Артем Иванович, и глаза его приобрели задумчивое выражение, их изнутри словно бы озарило теплым светом. — Когда Семен Герасимович впервые вошел в класс в погонах младшего лейтенанта интендантской службы, мы его радостно приветствовали: «Здравия желаем, товарищ мла-а-а-а-адший лейтенант!» — «Почему так протяжно?» — поинтересовался он.

Артем Иванович произнес эту фразу немного в нос, голосом очень похожим на голос Гаршева.

«— Считаем вас достойным более высокого звания!» — «Кхе… Кхе… Не переоцениваете ли вы мои довольно скромные воинские достоинства?»— «Никак нет!» — хором ответили мы.

— Фу, ироды, живот продырявили! — Встав с койки, Авилкин в одних трусах подошел к корзине в углу комнаты, вытряхнул в нее окурки и пепел. — Тутукин наш, — сказал он, — вызывает во мне желание как-то его приласкать, что ли… опекать. Ей-богу, начну с того, что пришлю Владимиру Ивановичу роскошную оправу для очков. — Сев на койку, Авилкин спросил: — Можно похвастаться?

— Вали, — великодушно разрешил Каменюка.

— В прошлом месяце добыл для своей дивизии автомат-хлебозавод. Во время марша на колесах буханки выпекает, — зачастил Павел Анатольевич. — Представляете: солдатский привал, подъезжает эта хлебопекарня и с ходу раздает горячие, хрусткие буханочки — высший класс!.

— Слава начпроду! — провозгласил Каменюка.

— Слава! — поддержал Снопков.

— А куда это Геша закатился? — спросил Авилкин, поглядев на пустующую кровать в углу и небольшой изящный чемодан рядом с ней.

— Полковник… с рыжими не водится… — предположил Снопков.

— Нет, правда?

В эту минуту и вошел в комнату Пашков. От него веяло морозцем, табаком, одеколоном.

— Кепстеном запахло, — раздувая ноздри, поощрительно объявил Снопков.

— Заглянул к старшине Привалову, — словно оправдываясь, объяснил Геннадий Степана, — чудный дядька. Как он здорово на встрече сказал: «И я вас ковал!»

Пашков снял шинель, папаху, китель, надел домашние туфли. Оставшись в белоснежной рубашке, подсел к друзьям, на кровать Артема Ивановича.

— Принимаете? — маленькие уши его были еще розовы от мороза.

— А мы думали, ты в кругу избранных, — проблеял Авилкин.

— Ну и нахалы! — возмутился Пашков.

— Воистину так, — согласился Ковалев.

— А все же, братцы, слишком много наших стало гражданскими, — с горечью сказал Артем Иванович.

«Да, это правда», — подумал Ковалев.

После массовых демобилизаций волевые, образованные, сравнительно молодые люди вынужденно «перекантовывались», становились строителями, педагогами, переводчиками.

Один из офицеров запаса теперь прокладывал газопровод в Сибири, другой работал топографом в угольном институте, третий — начальником цеха, выпускающего транзисторы, четвертый — астрофизиком обсерватории.

Появились из суворовцев ученый в Дубне, декан факультета права в юридическом институте, добытчик тюменской нефти, финансист в Африке, директор крупного книжного издательства и даже министр.

Все они по характеру оставались суворовцами, как бы ни распорядилась ими жизнь.

Долго говорили о превратностях судеб.

— Есть «неудачники» не по своей вине, — сказал Каменюка. — Помните Васю Коробкина? Историю с ежом? Службу Василий нес безупречно, но она не пошла. Бывает и такое — «не пошла». Служил в дыре, жил с семьей в сырой квартире. Жена заболела, отправил в Ялту, а в ее отсутствие у него на руках умерла от дифтерита трехлетняя дочка. Нервное потрясение на время вывело Коробкина из строя. Он идет служить в военкомат, на капитанскую должность и «присыхает»… Так что, братцы, не одни розы да генералы Гурыбы, а и тернии… и трагедии… и судьбы, сложившиеся неудачно…

— Что-то, славное воинство, панихидный разговор у нас пошел, — вмешался Снопков. — Расскажу я вам лучше из другой оперы. Кто помнит Гречушкина?

— Пончиковая кабала? — спросил Артем Иванович, и глаза его весело заблестели, когда вспомнил мальчишку, отдавшего ему долг чести пончиками.

— Она самая… — Снопков скрестил руки на груди, словно обнял себя. — Так вот, после демобилизации стал Гречушкин агрономом, женился на председательнице колхоза. Женщина — во! — Павел Харитонович широко распахнул руки. — В три раза полнее Гречушкина. Герой Социалистического Труда. Умная, волевая, добрая. Он в ней души не чает. У них пятеро детей, и все девчонки. Гречушкин сокрушается: «Эх-хе-хе, оказывается, дамский мастер я…» Первоклассный агроном, скажу вам, писал я о нем очерк…

— Пути неисповедимы… — задумчиво произнес Каменюка. — А у тебя, Павел, — обратился он к Авилкину, — наследники есть?

— Двое, — ответил тот с заминкой.

— Нормально! — добро посмотрел Артем Иванович.

Неуверенный ответ Авилкина имел свое объяснение. На первых порах самостоятельной офицерской жизни Павлику Авилкину приходилось туговато.

С одиннадцати лет привык он в суворовском и тому, что кто-то всегда о нем должен заботиться, о его одежде, питании, всех видах довольствия и удовольствия. Попробуй старшина выдать ему ботинки, не подбитые сапожником, — ЧП! Обязаны!

Лейтенант Авилкин никак не мог разумно распределить свою зарплату, лихо расшвыривал деньги и частенько, не дотягивая до получки, влезал в долги. Уже будучи командиром роты, Авилкин поддался компании любителей выпивок и оказался на грани отчисления из армии, но вовремя взялся за ум и отошел от собутыльников.

Суворовское училище не подготовило его к семейной жизни, не научило, что в ней можно, а чего нельзя, что хорошо, а что плохо. Необходимость в таких знаниях словно бы не признавалась воспитателями — мол, сами до всего дойдут, жизнь научит. Долгое пребывание только в мужском окружении не могло не сказаться на суворовцах, а затем — курсантах, позже дало о себе знать.

Далеко не гладко сложилась первоначальная семейная жизнь Авилкина. В военном городке лейтенант, на третий день после своего приезда, влюбился в разбитную продавщицу военторга — Диану с русалочьими глазами. Вероятно, имя ее все и определило…

Диана оказалась нерадивой матерью и гуленой. Вскоре они разошлись.

К счастью, года через два Авилкин встретил славную порядочную женщину — Раю, провизора. Она была на три года старше Павла. От первого мужа у нее остался восьмилетний сын Славка, ласковый мальчишка, сразу же и безоговорочно привязавшийся к отчиму, назвавший его отцом.

Когда обрел Авилкин счастье в семейной жизни, все устроилось у него и на службе и пошло как нельзя лучше.

Его товарищи знали, что в трудную минуту Авилкин всегда поддержит, что он не мелочен.

На серьезнейших учениях часть попала в затруднительное положение. Подполковник, казалось, сделал невозможное — в очень краткие сроки перебросил важные грузы и был даже награжден…

— Братцы, а Петлюру кто-нибудь встречал? — спросил Павел Харитонович, широко расставив ноги с полными икрами и упершись локтями в колени.

Старшину Найденова — грубияна и матерщинника — суворовцы окрестили «Петлюрой».

— Я встречал, — тихо сказал Авилкин.

…Павлику исполнилось двенадцать лет, когда Петлюра тяжко оскорбил его. Поблизости не было никого из офицеров, и Найденов, считая, что Авилкин ответил недостаточно почтительно, ударил его ладонью по лицу, прошипел:

— Будешь помнить, рыжая шпана!

И «рыжая шпана» запомнила. На всю жизнь. И дала себе клятву, как когда-то давал герой Дюма Эдмон Дантес, — отомстить!

Это в Авилкине сидело лет десять. Каждая несправедливость более сильного сливалась для него с обликом Найденова, оскорбившего беззащитного мальчишку, отобравшего ежа у Васи Коробкина.

И вот, уже капитаном, Авилкин встретил старшину во Владивостокском аэропорту. Стояла очередь. У офицерской кассы — небольшая, у сержантской — длинная. Авилкин узнал Найденова мгновенно. То же красное, мурластое лицо, нагловатый блеск золотого зуба. «Петлюра!» — внутренне ахнул Авилкин, но виду не подал, что они знакомы. Может быть, подойти и сказать: «Старшина, выйдем на минутку?» И там, в темноте…

Нет, Авилкин перестал бы уважать себя, потому что сейчас он сильнее.

— Давайте, старшина, возьму билет. Куда? — предложил Авилкин.

Найденов обрадовался:

— Вот спасибо, товарищ капитан, вот спасибо… Да, понимаете, мать при смерти…

Уже вручая билет Найденову, Авилкин сказал:

— Получайте от рыжей шпаны.

И ушел, провожаемый остолбенелым взглядом все понявшего старшины.

Артем Иванович, слушая этот рассказ Авилкина, думал: «Сложная штука жизнь. Не просто впустить в себя теперь нового человека, а вот то, что от детства, юности, легко в тебя входит. Ведь Авилкина я недолюбливал, а сейчас ощущение такое, что он близкий мне человек… Чувствую — стоящий человек… И если понадобится — поспешу на помощь…»

Он встал, подошел к форточке, широкой ладонью распахнул ее:

— Ну и начадили мы — не дай боже!

Морозный воздух ворвался в комнату, закружил клубы дыма. Город детства давно уснул. Лишь где-то натужно брала крутой подъем грузовая машина да в заводском поселке лаяла спросонья собака.

«Эх, жаль, батю не застал», — подумал Каменюка о Беседе. Они переписывались: сын Алексея Николаевича, Глеб, — чего только не придумает жизнь! — служил врачом в полку Артема Ивановича. Беседа недавно приезжал к ним в гарнизон…

Павел Харитонович достал «досье»:

— Пока не заснули, уточню ваши адреса и телефоны, внуки Суворова…

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Боканов подошел к своему купе. Не захотелось будить пассажиров, и Сергей Павлович остановился у окна, вглядываясь в непроницаемую тьму. Вагон сонно покачивало, лампочки светили утомленно.

До города, где теперь расквартировался его гвардейский артполк, менее пяти часов езды. Наконец-то он снова окажется в своей части.

За послевоенные годы были нечастые встречи ветеранов их полка. И каждая из таких встреч приносила свои горечи и свои радости. Боканов то узнавал подробности гибели фронтовых друзей, то вдруг обнаруживал, что жив человек, в мыслях давно похороненный.

В прошлую встречу, в Москву, в гостиницу «Урал», приехала с протезом вместо правой ноги сибирячка Маша-колокольчик, радистка, прозванная так за песни под гитару в окопах.

Появился комбат Мартесян, кому в сентябре сорок второго года, под Сталинградом, давал Боканов рекомендацию в партию.

Ветераны сидели в зальце ресторана, когда открылась дверь из зала большого — там шла свадьба — и на пороге остановились молодожены. Белая фата невесты, казалось, делала еще ярче ее румянец. Жених — парнишка лет двадцати трех, с руками рабочего человека — обратился к ветеранам:

— Дорогие отцы! Спасибо за то, что вы сделали для нас. Если бы не вы — не было бы этой свадьбы.

…В первое десятилетие после окончания войны Сергей Павлович был несколько раз в своем полку. Но потом очень долго не мог выбраться туда.

…Под Сталинградом даже год пятидесятый казался непостижимо далеким, неясным, как цель, уловленная в перевернутый полевой бинокль.

Удивительны прихоти памяти: она способна утратить что-то большое, важное, но десятилетиями удерживает мелкие детали.

В июле сорок второго года от их дивизии выдвинули в район Цимлы передовой отряд, был в нем и Боканов со своим дивизионом. Бой протекал скоротечно, кроваво. Отбросив противника, остатки отряда возвратились в дивизию. Но сейчас, как ни силился Сергей Павлович вспомнить фамилию командира этого отряда, она ускользала.

Видел его худощавое лицо, слышал высокий голос, даже вспомнил, что когда стояли в резерве под Тулой, то на занятиях по тактике в классе покинутой школы командир все катал глиняные шарики по крышке парты.

Семачев? Сенчаков?

А вот случайное память подсунула с готовностью… От Цимлы Боканов возвратился в Потемкинскую, окопал свои орудия на окраине и тихим солнечным утром шел один широкой станичной улицей. Казались странными и эта мирная тишина, и беззаботные мальчишки, пропылившие к реке.

На высоком крыльце дома с синими ставнями стояла озорная молодуха, кричала через дорогу подруге:

— Наша-то Зинка письмо прислала! Она теперь — зенитная батарея!

…Двумя днями позже полк уходил на рассвете из Потемкинской. На ее околице дед с седой бородой, опершись обеими руками о палку, сказал, глядя мудрыми глазами:

— Нехай вам помогут мужество и сила…

И было в облике деда, в его словах что-то исконно русское, древнее. Может быть, и в 1812 году вот такой же дед говорил такие же слова крестьянам, поднявшимся против Наполеона.

…Их полк перебросили к дальним подступам Сталинграда, под Абганерово. Были яростные артиллерийские дуэли, налеты авиации, когда черные кресты, казалось, вдавливали орудия в землю, прорыв фашистских танков в тыл наших огневых позиций, стрельба прямой наводкой. И подвиг Николая Платова…

Юго-западнее хутора Блинникова Николай, спасая отходящую нашу пехоту, принял бой с двадцатью фашистскими танками, десяток подбил и двумя тягачами приволок все четыре своих орудия к Сталинграду. Николай получил звание Героя. Позже он погиб под Харьковом…

Еще тогда — Сергей Павлович даже точно помнил этот день: тридцатое августа, — в огненном аду, Боканов сказал себе в одну из немногих минут затишья: «Если выживу, то после войны всякие житейские мелочи буду отбрасывать, как малозначащие пустяки».

Но прошло совсем немного времени, и уже в суворовском он остро переживал невыдержанность Ковалева, эгоцентризм Пашкова, легкомыслие Братушкина…

Все же ему очень нужны были эти встречи с повзрослевшими воспитанниками. Они снова и снова подтверждали веру в неограниченные возможности улучшения человеческой природы.

* * *

Город, куда приехал Боканов, оказался небольшим, не торопился проснуться и тоже был уютно укутан снегом. Вдали виднелись белые шлемы церквушки. Всходило солнце, и крест на куполе слепил глаза расплавленным золотом.

Узнав в комендатуре, где найти командование артполка, Сергей Павлович пошел туннелями из сплетенных заснеженных веток.

Словно вспарывая тишину, упали на землю тугие звуки реактивного самолета.

Дежурный у ворот, проверив документы Боканова, куда-то позвонил и разрешил пройти во двор, объяснил, где командир полка.

Длинными рядами стояли кирпичные строения, залепленные снегом. Боканов миновал спортивный и огневой городки, аккумуляторную, столовую, откуда доносился вкусный запах свежего, хлеба, и открыл дверь в штабной корпус.

Новый для Боканова командир полка подполковник Шатров, с бледным, удлиненным лицом и почти красными бровями, ресницами, познакомившись с гостем, повел его на завтрак.

Немного позже в своем кабинете, увешанном расписаниями командирской подготовки, тренажей с офицерами, Шатров отдал несколько распоряжений и предложил Боканову «осмотреть хозяйство».

Они зашли в артиллерийский класс с макетом полигона и пультом, вызывавшим вспышки разрывов.

— Отрабатываем пристрелку по измеренным отклонениям… — пояснил Шатров. — Так ведь, Матвей Семенович? — обратился он к капитану невысокого роста, следующему за ним, словно тень.

— Так точно, товарищ гвардии подполковник! — подтвердил капитан.

Затем командир полка, не без гордости, показал «уголок сержанта». Здесь едва ощутимо попахивало оружейной смазкой, собрано было все, что необходимо младшему командиру для подготовки к занятиям с солдатами.

В комнате комбата Шатров достал новые огневые планшеты, напоминающие плоские ящики, что-то тихо сказал капитану. Офицер исчез, а командир полка повел Боканова к артиллерийскому парку, похожему на высокий гараж.

Недалеко от этого сооружения стояла зачехленная гаубица. Возле нее напрягся в готовности сержант, застыл, немного сутулясь, тот самый Матвей Семенович, что таинственно исчез несколько минут назад.

— Может быть, посмотрим действия орудийного расчета? — как-то небрежно, словно бы мимоходом и не надеясь на согласие, спросил Шатров.

Но Сергей Павлович прекрасно понимал, что командиру полка хочется показать гостю слаженность расчета и что именно для того, чтобы привести сюда расчет, исчезал Матвей Семенович.

— Я бы хотел посмотреть, — только успел произнести Боканов, как раздалась властная команда сержанта:

— Орудие — к бою!

И парни-крепыши подбежали к гаубице, расчехлили ее.

Все было, как всегда: ефрейтор-наводчик, рядовые — замковой, установщик, заряжающий… Но сама гаубица оказалась необыкновенной: домкрат приподнял ее колеса, и орудие прочно легло на три широко раскинувшиеся лапы. Это устройство, видно, давало возможность и кругового обстрела, и необходимую устойчивость для точного огня.

Ефрейтор-наводчик, широконосый паренек лет девятнадцати, уже самозабвенно прильнул к оптической панораме. Ствол орудия приподнялся, грозно высматривая ему одному видимую цель.

— Орудие к бою готово! — так же властно доложил Матвею Семеновичу сержант.

— Время? — спросил подполковник Шатров.

— Сорок пять секунд, — тонким голосом произнес Матвей Семенович.

— Отбой! — разрешил подполковник, ревниво кося краешком глаза из-под красной брови в сторону гостя: оценил ли сноровку бойцов?

Гаубица покорно опустила ствол, вобрала свои лапы, стала на колеса.

— Разрешите познакомить вас с расчетом? — спросил Шатров у Боканова. — Сержант Еськов… До армии — колхозник. Изъявил желание поступить в Высшее командное военное училище.

Еськов щелкнул каблуками.

— Донской казак ефрейтор Васильченков.

Довольная улыбка тронула губы ефрейтора: видно, рад был, что командир полка назвал его донским казаком.

— Рядовой Юсамбаев… Прибыл к нам из Караганды. После окончания средней школы… Отличник боевой и политической подготовки…

Юсамбаев приподнял скуластое лицо, расправил грудь.

— Полковник Боканов — ветеран нашей части, — обращаясь к бойцам, сказал Шатров, — в Великую Отечественную войну был командиром артдивизиона… Сергей Павлович, — перешел он на неофициальный тон, — не смогли бы вы сегодня, после обеда, побеседовать с артиллеристами? Рассказать, как воевал наш полк…

— Считайте, что договорились… Кто у вас командир дивизии? — спросил Боканов Шатрова, когда они возвращались в штаб полка.

— Новый… еще молодой. Полковник Гербов…

Сергей Павлович пораженно уставился на Шатрова:

— Семен Прокофьевич?!

— Да… Из Казахстана к нам приехал.

— Ну и как?

— Насколько я могу судить, человек справедливый и знающий. Недавно орденом Красного Знамени награжден…

* * *

Навстречу Боканову шагнул от стола приземистый, широгрудый полковник. Неужели Семен? Да, его тяжеловатый подбородок на удлиненном лице, его выжидающе всматривающиеся глаза, рассыпчатые волосы…

— Сергей Павлович!

— Семен!

О таких, как Гербов, говорят — «широкая кость». Семен склонен к полноте, но, вероятно, побеждает ее спортом.

В кабинете Гербова — клавишный телефон. На нем, за матовыми окошечками, загораются огоньки, когда почтительно напоминает о себе зуммер. На стене, между окнами, — карта районов учений, а в углу — несколько неожиданная… пальма.

Они сели в кресла перед небольшим столом. Неторопливым движением Гербов протянул Боканову пачку сигарет «Аида» в красно-черной упаковке.

— Ку́рите?

Посмотрел смеющимися глазами.

— Я уже два десятка лет… — начал было Сергей Павлович и осекся. Ведь они вместе тогда бросали, на выпускном вечере. — Так ты куришь?! — уличающе воскликнул Боканов.

Гербов спрятал сигареты в шкафчик.

— Только для гостей, — сказал он по-английски.

— Ты человек слова, — тоже по-английски ответил Сергей Павлович.

Боканов рассказал Семену о вчерашней встрече в суворовском. Гербов вздохнул сокрушенно-виновато, лицо его даже помрачнело:

— Я здесь изрядно запарился и не смог приехать. Так жалею.

Гербов стал выспрашивать, как выглядят Ковалев, Снопков, Каменюка, Пашков, как устроилась их жизнь. И опять сокрушенно поцокал:

— Эх, служба… Но на следующую-то встречу непременно приеду. Я ведь, Сергей Павлович, года три работал воспитателем в Орджоникидзевском суворовском. По вашим стопам пошел…

Семен и теперь не выговаривал букву «л», и у него получилось: «пошев».

— А я кое-что успел посмотреть в твоем хозяйстве, — сказал Боканов.

— Ну и как? — встревоженно поглядел Гербов. И стал походить на прежнего вице-старшину, обеспокоенного тем, все ли в его подразделении в порядке.

Они еще поговорили с полчаса. Гербов спохватился:

— Да что же это, Сергей Павлович, все обо мне и обо мне. А как вы живете?

— В трудах и заботах, — весело посмотрел Боканов, — инспектирую училища… Половина жизни на колесах…

— А сын?

— Поторопился сделать дедом. Нина немедленно меня на внука променяла.

— Все идет своим чередом, — задумчиво, по своему обыкновению, медленно, произнес Гербов.

Зазвонил телефон. Семен снял трубку.

— Полковник Гербов… Слушаюсь, товарищ генерал. Вас понял. — Положил трубку, вздохнул: — Труды и заботы… Сергей Павлович, — просительно посмотрел он, — я надеюсь, вы зайдете сейчас к нам домой? Познакомитесь с моим святым семейством…

Боканов прикинул: до отхода поезда оставалось часа четыре.

— С удовольствием.

Гербов набрал телефонный номер:

— Жека, ты?

В трубке послышался юный голос.

— Буду через десять минут. Приведу с собой дорогого гостя… Какого? Своего воспитателя…

Да, да, Сергея Павловича. Что за визг? Приготовь там всё…

Семен Прокофьевич положил трубку:

— Это Женька. Учится в девятом классе, математик и… музыкант — не частое сочетание? Старший учится в московском баумановском… Прямой проводник технической революции…

Они подошли к небольшому дому, минутах в пяти ходьбы от штаба дивизии.

Дверь открыл худенький белокурый юнец, уставился на Боканова с нескрываемым интересом. Помог ему снять шинель, положил на вешалку папаху.

— Ну, давай знакомиться, — протянул руку Боканов.

— Евгений Гербов, — почтительно, но с чувством собственного достоинства представился мальчишка. — У нас в доме все вас знают…

— Разговорился… — усмехнулся Гербов. — Мама где?

— Побежала в магазин… — выпалил Женя и спохватился: не сказал ли лишнего, — Сейчас придет…

— А Гербов-младший?

— Спит как бобик, — сообщил он мягко и смутился: можно ли так в присутствии воспитателя отца?

…В большой комнате, обставленной со вкусом, они сели на диван.

— Ты уроки сделал? — поинтересовался отец.

— Сочинение не дописал… Ничего, успею.

— Понимаете, Сергей Павлович, лепит орфографические ошибки без зазрения совести… В кого бы это? Мать грамотная, да и я вроде бы…

Сергей Павлович улыбнулся, и Гербов, вдруг вспомнив что-то, помял крутой подбородок:

— Ну, не так, правда, сразу…

Когда Семен появился в суворовском, то хотел изучать только науки военные. А его, фронтовика, заставили учить: почему надо писать «на площади», но «на площадке», «в тетрадке», но «в тетради»… Ничего — одолел.

Позвонили в дверь.

— Моя донская, семикаракорская казачка! — просиял Гербов и быстро пошел открывать.

Рослая, статная Тамара Леонтьевна, в пуховом платке, облепленном снегом, остановилась на пороге:

— С приездом!

Снег еще не стаял на ее темно-каштановых волосах, выбившихся из-под платка, на сросшихся бровях; полные губы, карие глаза приветливо улыбались.

Она передала сыну увесистую сумку, быстро сбросила шубу — ее подхватил муж, — крепко пожала руку Сергея Павловича. Собственно, такой он ее и представлял по описаниям Володи: правильные, прямо-таки классические, черты лица, покатые плечи, высокая шея, решительность и величественность во всем облике.

— Историк, директор школы и… начальник семейного гарнизона… — шутливо начал перечислять Гербов.

В том, как он это делал, как смотрел на жену, Боканов почувствовал, что Семен гордится ею, что он из тех мужей, что дома с удовольствием признают над собой неугнетающее повелевание любимой. Вероятно, даже самому сильному человеку необходима разрядка, часы, когда он с готовностью ослабляет волю.

Здесь, по всей видимости, был необременительный и добровольно принятый матриархат.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Половину обратного пути Ковалев проделал поездом, а затем взял билет на самолет.

Из аэропорта, перед отлетом, позвонил в часть. Дежурил старший лейтенант Борзенков.

— Гости были? — поинтересовался Ковалев.

Борзенков, сразу поняв, что подполковник спрашивает об инспектирующих, успокоил:

— Никак нет…

«Странно», — подумал Владимир Петрович.

— Как настроение, Алексей Платонович? — спросил Ковалев.

— Все в порядке, — после едва заметной паузы бодренько ответил старший лейтенант.

Незадолго до отъезда в суворовское у Ковалева был достаточно неприятный разговор с Борзенковым.

Алексей закончил высшее общевойсковое училище с отличием. Любил говорить, что «воковец».

Вымытый, отутюженный, с гребнем каштановых вьющихся волос, с неким намеком на бакенбарды, старший лейтенант был модником: носил узкие брюки, укороченную шинель, фуражку блином (вытащил из нее пружину). Пытался даже сшить ее «по морскому образцу», с кантом повыпуклее, но ироническое замечание Ковалева: «На флот переводитесь?» — заставило Борзенкова не появляться в этой фуражке на службе.

Даже рукава рубашки Борзенков в жару подтягивал с какой-то небрежной молодцеватостью, повыше запястий, всем видом показывая готовность исполнять приказание.

Огромную свою энергию Борзенков часто тратил на достижение целей пустяковых.

Он умел легко организовать для друзей отдельный столик в переполненном ресторане, бутылку «Твиши» из-под полы, разговор на междугородной по телефону вне очереди.

«Одну минуточку, все будет», — успокоительно говорил Борзенков тем, кто его сопровождал, и, доверительно пошептавшись с метрдотелем, отпустив комплимент телефонистке, мило улыбнувшись продавщице, сообщив буфетчице, что он «на данном этапе холост», творил сомнительные чудеса сервиса.

Борзенков, несомненно, знал тактику, связь, инженерное дело. В случае нажима проявлял старательность, умел выполнить приказ и уже два раза выводил свою роту на первое место. Но у него почти отсутствовала, как принято говорить в армии, личная инициатива в службе. Именно в службе. К тому же старший лейтенант был начинен бодренькими стереотипами.

— Как дела, богатыри? — останавливался он возле солдат.

— Копаем…

— Правильно!

Довольно неприятная манера говорить с людьми как-то сверху вниз и мимоходом.

И еще любил Борзенков погулять. Жена его, Валя, работала литсотрудником в городской газете, была заботливой матерью, верным человеком. Когда дело коснулось ее чести, не захотела идти на компромиссы и едва не выставила муженька из дому.

Он каялся, умолял «ради сына» простить, говорил, что «оступился», что подобное никогда не повторится.

…Да, разговор с Борзенковым у Владимира Петровича был не легкий.

— Не пора ли, — спрашивал Ковалев, — прекратить ваши похождения, ставшие в городе притчей во языцех? Какую значительную цель в жизни поставили вы, Алексей Платонович, перед собой? И как к ней идете? Объясните — как? Или предпочитаете обочину? Не лишайте меня возможности уважать вас!

— Все понял, — только и нашел что ответить Борзенков.

* * *

В аэропорту Ковалева встретили Васильев и Карпов. После рукопожатий Карпов сообщил, что инспектирование дивизии отодвинули на неопределенное время, а через два месяца будут двухсторонние полевые учения.

— Может быть, это и к лучшему: тщательнее отработаем взаимодействие подразделений, — посмотрел Ковалев на своего начштаба. — Новая техника пришла?

— Сполна…

Они сели в машину. Карпов — за руль.

— Как вы, содруги, очутились в аэропорту? — спросил Владимир Петрович у Васильева.

— А на что смекалка Борзенкову?

— Между прочим, наш старший лейтенант выступил в своем репертуаре. — Губы Карпова язвительно дрогнули.

— Что такое? — насторожился Ковалев.

— Я вчера на одиннадцать ноль-ноль назначил сбор офицеров в клубе…

Да, услышанное очень, походило на Борзенкова. Все были вчера уже на месте в клубе, когда он появился.

— Разрешите присутствовать?

Карпов поглядел на Борзенкова ледяными глазами.

— Сколько на ваших часах? — спросил он.

Борзенков сдвинул рукав кителя:

— Десять пятьдесят семь.

— Выбросьте часы, — тихо сказал Карпов.

Борзенков мгновенно расстегнул ремешок и жестом, в котором было величественное пренебрежение к личной ценности, готовность выполнить немедля любое, даже неразумное, приказание начальства, лихо запустил часы в угол зала, так, что оттуда брызнули стекло и металл.

— Присутствуйте, — невозмутимо разрешил Карпов.

— Красивая нелепость, — сказал сейчас Васильев таким тоном, что было непонятно, сожалеет он или досадует.

…Дома Ковалев застал странную картину: жена, в слезах, сидела посреди комнаты на каких-то ящиках, обернутых плотной бумагой.

— Что произошло? — в тревоге спросил Владимир Петрович.

Вера подняла, на мужа разнесчастные глаза:

— Купила сервант и не знаю, как собрать… Какие-то шурупы…

— Из-за шурупов — слезы? — поразился Ковалев. Это так не походило на его Веру.

— Нет, из-за тебя… Ты забыл, что вчера… наш день…

Черт подери! Как же он действительно мог забыть о дне их свадьбы? Они ежегодно вдвоем отмечали его. Если же Владимир Петрович был в отъезде, то присылал телеграмму или звонил по телефону, И вот — на тебе, вылетело из головы!

— Ну прости меня… Все время помнил… Закружили встречи…

— Солдафон несчастный! — уже смягчаясь, сказала Вера. — За тебя все сделала твоя дочка. — Вера протянула мужу цветную открытку: — В почтовом ящике нашла…

На открытке Машкиным почерком было написано: «Дарагая Верочка! Пусть для тебя и зимой цвитет сирень. Володя!»

— Воистину дети воспитывают нас, — смущенно сказал Ковалев. — Ну, а что это за разгром? — обвел он глазами комнату.

— Я ж объяснила: купила сервант… хотела к твоему приезду собрать, да не успела. Ты представляешь, какой прогресс в армейском быте?..

— И как мы этот прогресс будем таскать за собой? — с сомнением спросил Ковалев.

— Понадобится — потащим.

«Действительно, чего это я так ринулась за сервантом? — с некоторым недоумением подумала и Вера. — Может быть, потому, что еще со времен общежития академии тосковала по настоящей обстановке?»

В общежитии у них была девятиметровая комната и кухня на… тридцать шесть хозяек. Три года прожили так.

Тонкое и нелегкое это искусство — ладить со всеми тридцатью пятью на кухне. Но общительная Вера сумела миновать опасные рифы.

…Машкина открытка внесла умиротворение.

— Володя, — обратилась Вера, — прими душ, я тебя накормлю, и ты подробно расскажешь о встречах в суворовском.

— А потом мы разберемся в этих премудрых шурупах, — пообещал Владимир Петрович.

* * *

Ковалева опять и безраздельно захватила полковая жизнь с ее обучением в классах, неожиданными тревогами, полевыми выездами.

В боевую подготовку он старался внести, насколько это было возможно, напряженность, внезапность, даже элементы опасности и риска.

Солдаты в атаке, на ходу, метали настоящие гранаты, стреляли ночью, совершали марш-броски в пургу, гололед, преодолевали очаги пожаров, уничтожали «вражеские десанты», разминировали участки.

Вскоре возвратился из Москвы со всеармейского совещания молодых офицеров Санчилов — светился новым светом.

«Надо расспросить, каких впечатлений набрался», — подумал Ковалев, мгновенно, уловив настроение лейтенанта.

Еще до командировки Санчилова в Москву его взвод на стрельбах был отмечен благодарностью в приказе. Потом снова заслужил благодарность на тактических занятиях. Ковалев счел возможным послать лейтенанта на совещание — так сказать, авансировать…

И правда, Санчилов был теперь в особом состоянии восторженной возбужденности.

Все, что происходило в Краснознаменном зале Центрального Дома Советской Армии: лейтенанты вперемежку с маршалами за столом президиума, доклад самого министра обороны, разговоры в кулуарах с одногодками — все это, оказывается, касалось и его, Санчилова.

Это к нему были обращены слова маршала: «Малодушие и нерешительность чужды офицерскому характеру». (Александр склонялся к тому, что подобными изъянами характер его не грешит).

Это и от его имени всеармейское совещание молодых офицеров обратилось с приветствием к III съезду колхозников, проходившему в Москве.

А как интересно выступал лейтенант-сибиряк! Под конец он прочитал письмо своих товарищей, призванных из запаса — двухгодичников. Лейтенанты просили министра обороны оставить их в кадрах офицерского корпуса потому, что хотели «не покидать боевой строй».

В перерыве Санчилов познакомился с одним старшим лейтенантом, недавним командиром роты. Сейчас его взяли в лабораторию с оборудованием, о котором инженер может только мечтать.

…Сияя бесхитростными глазами, делился Санчилов всеми этими впечатлениями с майором Васильевым и командиром полка, когда они позвали его к себе.

— Армия решительно омолаживается! — говорил он так, словно сам — и только что! — сделал подобное открытие.

— Надо бы, Александр Иванович, о совещании рассказать молодым офицерам нашего полка, — предложил Васильев.

— Сочту за честь! — с готовностью воскликнул лейтенант. — Я даже привез фотографию… С нами беседует маршал Якубовский. Он сказал: «Вы — армейская юность».

Что греха таить, Александр послал из Москвы такую же фотографию Леночке.

— Приду, послушаю вас, — пообещал майор.

В их полку процентов семьдесят офицеров моложе тридцати лет. Но, вероятно, собрать на беседу следовало самых молодых.

Отпустив лейтенанта, Ковалев весело подмигнул Васильеву:

— Кажется, комиссар, мы его недаром посылали в Москву.

— Выходит, что так. Правда, опять он пытался подменить сержанта. Возглавил команду из четырех человек… разгружавших машину. Но спохватился, возвратил Крамову его права и обязанности.

— Как ты смотришь, Юрий Иванович, если мы создадим для молодых командиров лекторий по педагогике и психологии?

— Попрошусь лектором. Да и методические занятия с командирами взводов надо бы возобновить.

— Очень — за, — поддержал Ковалев.

Васильев поднялся:

— Пойду послушаю отчет совета ленинской комнаты. Кстати, в нем — небезызвестный тебе товарищ Грунев. По-моему, этому организатору чтений сегодня достанется на орехи.

— Почему?

— Предпочитает действовать по принципу: «Лучше я сам прочту, чем других просить».

Ковалев, оставшись один, подумал о Санчилове: «Кабы знал ты, милый человек, сколько дополнительных сложностей прибавляет нам только-только открытое тобой омоложение армии. Оно делает моложе нас всех, но и требует неизмеримо больше сил… Учить молодость».

Санчилов вызывал у Владимира Петровича растущую симпатию. Ясная голова, упорен. В стеснительной улыбке было что-то от купринского Ромашова, но теперь это «что-то» все яснее дополнялось подтянутостью и обретаемой командирской «изюминкой».

Ковалев терпеть не мог сквернословов, любителей пошлых рассказов о своих любовных похождениях, выпивках, о том, как объегорил начальство.

Санчилову все это было чуждо.

Суровость армейского быта не обязательно должна порождать грубость солдафона. В мире, где приказ — закон, где не остается места суесловию, духовной расслабленности, идет шлифовка мужского характера. И тем более ценил Ковалев офицера, умеющего держать себя с достоинством, деликатно. А это как раз было прочно в Санчилове. Неудачи первых месяцев службы не смогли поколебать основу его характера, ожесточить или озлобить.

И еще одно привлекательное для себя качество обнаружил командир полка в молодом лейтенанте: он был человечен.

В последнюю встречу Боканов признался Ковалеву, что когда только-только появился в суворовском, то не был уверен, нужна ли сердечность в отношениях между подчиненными и начальниками.

Ковалев твердо знал — необходима. И не только в суворовском — во всей армии.

Ей нужны такие, как Санчилов, по душевному складу.

* * *

— Чем увлекается рядовой Дроздов? — спросил Санчилов у сержанта.

— По-моему, гречневой кашей, — нахмурился Крамов, но, увидев осуждающий взгляд лейтенанта и вспомнив разговор с командиром полка, изменил тон: — Да вроде бы мастеровой человек, возле ремонтной вьется в свободное время…

— Вы знаете, я, пожалуй, возьму его помощником… Есть кое-какие идеи…

Крамов очень уважал университетское образование своего командира взвода и человеком считал неплохим, но к его «кое-каким идеям» внутренне отнесся весьма скептически.

— Каждое дело надо делать на совесть, — произнес Крамов свою излюбленную фразу, — а Дроздов…

Он не успел напомнить лейтенанту, что у Дроздова еще весьма невысокая кондиция сознательности, как Санчилов быстро произнес:

— Посмотрим, посмотрим… Вы похвалили Дроздова за успехи на стрельбах?

— Не тороплюсь. Сегодня похвалишь — завтра будете на гауптвахту сажать, — пробурчал сержант, удивляясь лейтенантскому либерализму.

— По-моему, что заслужил, то пусть и получает, — немного неуверенно, но все же не отказываясь от своей точки зрения, настаивал Санчилов.

Борзенков, проходивший в это время мимо, услышал, о чем говорил Санчилов, и приостановился.

— Правильно, лейтенант! — одобрил он. — Разделяю ваше убеждение.

…Не просто складывались у Санчилова отношения с командиром роты. На первых порах Борзенков почти не скрывал снисходительного отношения «истинно военного» к человеку в армии временному.

Но рядом соседствовали подсознательная осторожность, боязнь в чем-то обнаружить свою, в общем-то однолинейность.

Санчилов завидовал бравости, внешнему лоску Борзенкова, безупречному знанию тонкостей армейской жизни. Самолюбиво переживал не всегда справедливое отношение к нему командира роты, старался не вызывать его недовольства или упрека.

В трудном для Борзенкова разговоре с Ковалевым командир полка сказал:

— Разве может быть оправдано ваше безразличие, Алексей Платонович, к судьбе молодого офицера Санчилова? И не ваш ли долг помочь ему в становлении? Не подменять, а помогать…

В последнее время старший лейтенант то приносил из дому Санчилову книгу, то знакомил его с новой техникой, то показывал, как лучше работать с топографической картой. Был на последнем классном занятии со взводом, и позже заметил, как полагает Александр, разумно: «Следует научиться выделять главное… Избегать расплывчатости».

Санчилов уловил потепление со стороны Борзенкова, был благодарен и все же не мог преодолеть неприязнь к легкомыслию, несерьезности ротного вне полка, к «пижонству», как называл Александр все это.

Санчилов пытался убедить себя, что недостатки Борзенкова относятся к разряду тех, до которых ему, лейтенанту, не должно быть дела. Но как отмежуешь одно от другого? Разве нравственный облик офицера — не важнейшая часть его существа? Он писал об этом и в письме к Леночке.

* * *

Услышав от сержанта, что его, Дроздова, вызывает лейтенант Санчилов, Виктор не торопился прийти к «гнилому либералу». Когда же пришел и узнал, что ему предстоит быть у взводного помощником «по слесарной части», — не принял это предложение всерьез: «Попробуем, служба-то идет, чин чинарем…»

Но стоило им вместе смонтировать в учебном классе «кибернетический экзаменатор», запрограммированный для изучения Устава, как Дроздов решил, что «ковыряться в технике» — милое дело, что все же «либерал» в физике «петрит» и держаться ближе к нему смысл имеет.

Правда, это входило в противоречие с его наставлениями Груневу.

— Запомни, — назидательно говорил Дроздов, — у солдата три заповеди: будь ближе к кухне; подальше от начальства, а то даст работу; если что неясно — ложись спать. Вопросы есть, чмырь?

— Я тебя уже просил не обзывать меня, — как мог суровее отвечал Владлен, — и категорически настаиваю на этом.

Азат Бесков, слышавший разговор, поддержал Владлена. Он это делал в последнее время все чаще:

— Правда, Дроздов, не нада… в семье мирна… Зачем чимирь-чимирь…

Грунев с благодарностью посмотрел на Азата.

— Спелись, — недовольно пробурчал Дроздов. — Ладно, ладно, Груня… Сахару у меня в мозгу маловато.

Ну, сахару у него хватало. А что касается второй заповеди, то и здесь не все сходилось: Дроздову интересно было с лейтенантом. Они вместе сделали «Универсальный тир». В нем поставили электронный указатель результатов стрельб с обратной информацией на пульте управления. Отсюда же регулировалась и скорость движения цели. Позже соорудили световой имитатор: он изображал стрельбу противника.

За все эти нововведения получили благодарность в приказе командира полка и денежное вознаграждение…

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Перед сном Грунев обреченно оказал Дроздову:

— О, воин, службою живущий, Читай Устав на сон грядущий! И утром, ото сна восстав, Читай с усердием Устав…

— Читай не читай — Груней помрешь, — отрезал Дроздов, — мозгой шевелить надо. — И покосился: как там Азат Бесков, не возникает?

На строевой подготовке Крамов обучал Грунева подавать команды своему товарищу, потом — отделению. Но все это получалось у Грунева как-то мямлисто, он то и дело запинался, вставлял совсем неподходящие «гражданские» слова и вроде бы стеснялся командовать.

— Вы поймите, — внушал Крамов, — голос должен быть крепким, твердым, как в бою.

Грунев беспомощно бормотал:

— Совершенно верно. Но у меня не получается…

— Должно получиться! Вы родились мужчиной, так будьте им!

Грунев уже бодрее отвечал:

— В таком случае…

Его впервые назвали мужчиной, и он на полосе препятствий заработал оценку «хорошо».

А Крамов продолжал «обкатку»: добился того, что Грунев преодолел тысячу метров за 4,3 минуты, учил подходить к спортивному снаряду, вести рукопашный бой с автоматом Калашникова в руках. Отрабатывал удар ногой.

Багровея от напряжения, отрывал Грунев, до кровавых мозолей на ладонях, окопы. Прорывался через полосу, охваченную огнем, а потом сбивал с шинели язычки пламени, прыгал через ров, наполненный водой…

Но вот хоть плачь, а победить Дроздова в рукопашной — не мог. Тот легко валил его, обезоружив, цедил с пренебрежением: «Дохляк!»

…Даже армейский быт давался Груневу труднее, чем остальным. Но и он мыл ноги перед сном, стирал себе носовые платки, гладил брюки…

* * *

Сегодня Крамов впервые за все время похвалил Грунева. Небывалая вещь!

Когда взял из пирамиды автомат Грунева и через канал ствола уловил багряное солнце, Грунев ждал слава одобрения, но Крамов смолчал. А мог бы похвалить. Ведь масло Владлен тщательно вытер, чтобы на морозе оно не загустело и автомат не дал осечку. Скуп, ох, скуп сержант на похвалы.

…На занятиях по гимнастике у Грунева все эти месяцы не получалось упражнение на перекладине. Он тянул ноги к ней, а они не тянулись. И сколько сержант ни показывал ему, сколько ни говорил: «Делай, как я!» — ничего не получалось.

…Стыдно было перед ребятами отделения, и появилось какое-то презрение к своему телу, к себе: да неужели он хуже всех? Вечерами, тайно от остальных, стал бегать по площадке, лазить по шесту. Лежа на спине, поднимал ноги. До болей в животе «качал» брюшной пресс.

А сегодня — вот удачный день! Грунев сделал подъем переворотом и спрыгнул наземь по всем правилам. Даже сам себе не поверил.

Но и на этот раз сержант лишь произнес:

— Так…

Грунев, расслышав в этом «так» одобрение, расцвел и ответил не по-уставному:

— Старался ж…

После чего Крамов помрачнел.

Потом начал учить Грунева не бояться танка: приказал ему подлезть под днище немой машины и оставаться там после включения мотора.

И, наконец, на стрельбах…

Усвоив все наставления сержанта, Грунев отменно стрелял. Тщательно и спокойно целился, плавно нажимал на спусковой крючок, не вздрагивал при выстреле, не сжимался в ожидании его.

«Полный ажур!» — удивился Крамов.

Автомат, уверенно приложенный Груневым, не подскакивал, линия прицеливания не сбивалась. Рядовой Грунев не напрягался, не вытягивал шею, как прежде. Он наклонял голову немного вперед и не менял ее положения во все время стрельбы, отчего стрельба приобрела особую точность.

— Доложу лейтенанту, — довольно сказал Крамов. — От лица службы объявляю благодарность.

— Рано еще, — самокритично ответил Грунев.

И Крамов подумал, что, может быть, действительно рано. Поторопился же он с поощрением Дроздова за оборудование учебного класса. Об этом даже полковое радио сообщало. А на следующий день, когда потребовал: «Рядовой Дроздов, приведите себя в порядок!», разгильдяй посмел огрызнуться: «Может, кто другой не в порядке», — и немедля схлопотал за пререкание наряд вне очереди. Когда же что-то забубнил, сержант веско сказал: «На строгость командиров не жалуются, — и властно скомандовал: — Кру-гом!» Сам же подумал: «Правильно командир полка говорит: „Душа службы — повиновение“. Как это внушить Дроздову?»

Виктор был недоволен собой. Опять глупо́й язык повёл, куда захотел. Сержант, при всей моей зловредности, службу ого как знает! И на это Дроздов невольно даже проникался уважением к нему.

Крамов здорово метал ручные гранаты на ходу, водил, как бог, все машины, что были в роте, стрелял без промаху из всех видов оружия, что были в его распоряжении. Схлестнулся с сержантом это — одно, а поучиться у Крамова было чему. «Он выше меня не только по званию, а и по знаниям», — думал теперь Дроздов. Конечно, противно, когда придирается, только его одного и замечает, дает по наряду за каждую минуту опоздания, почему-то требует от него больше, чем от других, говорит, как прокурор. Но было бы и вовсе невыносимо, если б Крамов что-то требовал, сам не умея это делать.

И потом, он не гнушается черной работы: показывал Груневу, как надо мыть пол, наматывать портянки, отрывать окоп…

«Ну, ничего, — сказал себе Дроздов, — напишу Евгении Петровне: „Нас протирают с песочком, но мы крепнем“. Да неужели я слабак? Кончать надо… Скоро Груне в служебную карточку благодарность запишут, а я все Стеньку Разина разыгрываю… Сержант верно говорит: „Упрямство — это вовсе не сила воли“».

Возникла неожиданная мысль: «Хорошо бы стать таким командиром, как Крамов… — Но здесь же Дроздов добавил: — Только не придиристым…» Это Виктор уже торговался с самим собой, не хотел все же так просто уступить сержанту.

А как здорово тот проучил Виктора с выполнением приема «Автомат на — грудь»!

— Рядовой Дроздов, вы слишком выдвигаете автомат. Так можно задеть впереди идущего.

— Не задену, самый раз, — огрызнулся Дроздов.

Тогда Крамов стал спиной к столбу и «заговорил Виктору зубы». А потом скомандовал:

— Автомат на — грудь!

Сам же отступил в сторону, и Дроздов «влип» в столб.

— Я был на расстоянии впереди идущего, — сказал сержант.

Особенно любил Дроздов, когда Крамов проводил с ними занятия на «тропе разведчика», Здесь были стены в проломах, мишени для метания ножей, проволочные заграждения. «Тропу» надо было преодолеть под огнем «противника», бесшумно минуя хитрые ловушки, сняв часовых. А потом сержант проверял наблюдательность и память.

— Сколько домов было в том хуторе, через который мы прошли?

— Пять! — утверждал Дроздов.

— Нет, семь, — не соглашался Грунев.

Вот тебе и «рассеянный профессор» — домов, оказывается, было действительно семь.

— А сколько окон у крайнего дома возле дороги?

* * *

После стрельб на морозе ох как приятно похлебать горячий борщок.

Правда, Грунева поражала обильная армейская раскладка. Восемьсот пятьдесят граммов в день одного только хлеба! Да еще почти килограмм картофеля и овощей.

За полгода службы при всем том, как его гонял сержант, Грунев… поправился. Даже непонятно. Лицо вроде бы похудело. Разве что мускулишки появились? Отношения Грунева с Дроздовым, говоря языком дипломатов, нормализовались. Трудно, со срывами, но все же… И — немалую роль в этом сыграл «стол именинника».

В правом углу солдатской столовой, под вентилятором у потолка, на некотором возвышении, стоит круглый стол с золотистой папкой посредине. Странный стол заинтересовал Грунева, когда он пришел сюда в самый первый раз.

Оказывается, это — «стол именинника». По давней традиции полка, каждый солдат накануне дня своего рождения открывал золотистую папку и делал «индивидуальный заказ» на завтра: что бы хотел, в пределах возможного, поесть. Он и его товарищ, которого именинник имел право на весь день сажать рядом с собой.

Накануне своего девятнадцатилетия Дроздов долго что-то записывал в особое меню. Перед отбоем сказал грубовато Владлену:

— Сядешь со мной завтра за круглый стол.

«Какая непоследовательность, — с удивлением подумал Грунев, — все время жить не дает, а тут вдруг…»

Но вспомнил слова бабушки: «Худой мир лучше доброй ссоры». Собственно, почему бы ему действительно не сесть за круглый стол?

— Спасибо, — сказал он Дроздову, — у меня день рождения еще через четыре месяца, я тебя тогда тоже приглашу.

Дроздов, оказывается, заказал суп с фрикадельками и жаркое. Не спрашивая Грунева, и ему — тоже.

Хотя Владлен к пище был почти безразличен и восседал на этом помосте с чувством неловкости перед остальными, но все же было и приятно. Он мысленно составлял будущее меню с непременным творогом и топленым молоком. И еще должны быть пирожки, начиненные рисом, крутыми яйцами, петрушкой и прожаренные в котелке с постным маслом.

Только вдали от бабушки начинаешь по-настоящему ценить ее кулинарное искусство.

Когда она недавно додумалась прислать… слоеный пирог, Владлен усадил за него все отделение. Азат Бесков от удовольствия даже закатывал глаза.

* * *

Вскоре после дня рождения Дроздову, в порядке поощрения, дали внеочередное увольнение в город, до отбоя. Сержант сказал: «Снимаю с вас прежнее взыскание».

Дроздов еще осенью познакомился в городском клубе с девушкой Клавой, танцевал с ней. Теперь, не зная куда себя девать, решил заглянуть к Клаве: она работала продавщицей в парфюмерном отделе.

Вместе посмотрели кино, побродили у замерзшей реки, и Виктор пошел провожать Клаву.

Откровенно сказать, она ему не очень-то нравилась. Как-то ненатурально, с повизгом, смеялась, прижималась к боку… «Прямо шансонетка-оливье», — как говорил один из его дядек, напившись.

Нет, с Людмилой ее не сравнишь. Напрасно он затеял эту карусель… Тем более, что мама писала — Людмила была у них дома и ей понравилась.

Но проводить домой Клаву все же следовало. Она жила в рабочем поселке, километрах в шести от военного городка, и, когда они прощались, вроде бы ждала чего-то. Дроздов, взглянув на часы, присвистнул:

— Ну, пропал, опаздываю из увольнения! Крамов даст прикурить! Прощевай! — и пустился бежать по мостовой.

Но, как ни беги — опоздаешь. Один раз ему простили — на улице помог дружинникам задержать хулигана. Теперь нет уважительной причины.

А если еще прибавить газок?

Он мчался что есть силы. Позади засветили фары. Дроздов сдвинулся ближе к кювету, давая путь машине и продолжая бег.

Машина остановилась. Ковалев с любопытством поглядел на солдата, словно выскочившего из парной. Да это же Дроздов! Наверно, опаздывает в часть со свидания.

— Что за кросс перед отбоем? — спросил он.

— Был в увольнении, — хватая воздух ртом, только и сумел произнести Дроздов.

— Садитесь, запоздалый путник, довезу.

Дроздов не заставил повторять приглашение, вскочил на заднее сиденье, захлопнул дверцу. Молчаливый Расул, неодобрительно покосившись на нового седока, погнал машину.

Недавно Владимир Петрович увидел в ротной сатирической газете «Протирка» рисунок: на дереве дрозд с лицом этого парня старательно подпиливал ветку, на которой сидел.

В своих последних записях «Анализ дисциплины» Ковалев, разбираясь в природе пререканий — почему пререкаются? с кем? — размышлял о новобранце Дроздове и его сержанте.

Пожалуй, Каменюка был когда-то таким же, как этот Дроздов. По закону «проецирования личности» можно ожидать, что из Дроздова тоже получится порядочный человек. Окалина отшелушится, а добротная основа останется.

Вот над этим и надо работать…

— Не допилить бы нам сегодня сук, — сказал Ковалев, повернувшись лицом к Дроздову. Тот мгновенно сообразил, о чем идет речь, но сделал вид, что не понял, и промолчал.

Командир полка посмотрел внимательно.

— Предпочитаю на рисунке увидеть орла… Да, как соскоки вперед спиной?

Месяц тому назад, когда взвод Санчилова занимался на спортплощадке, Ковалев решил проверить их бесстрашие. Подойдя ко взводу, сказал;

— Хочу научить вас одному полезному упражнению. Но предупреждаю, это — опасно.

Подполковник легко взметнулся на конец брусьев. Сел там, широко разбросав ноги, свесив их вправо и влево от перекладин, держась руками сзади за концы брусьев. Затем спрыгнул спиной вперед на землю и стал, как вкопанный.

После командира полка пытались так же спрыгнуть все во взводе, но ни один человек, кроме сержанта Крамова, не смог удержаться на ногах. Валились, как подкошенные, больно ушибая плечи, голову.

— Задание, — сказал тогда подполковник, — научиться так прыгать всем.

— Башку размозжу, а научусь! — пообещал Дроздов.

Сейчас, желая отвлечь командира полка от воспоминаний о рисунке, Дроздов оживленно и не без хвастливости доложил:

— Нормально, соскакиваю… — но, спохватившись, добавил: — И еще двенадцать человек из нашего взвода научились.

— Завтра проверю, — пообещал командир полка. — А Грунев как?

— Валится, а прыгает, не остановишь, — с одобрением в голосе сказал Дроздов, — голову побил.

Дежурный у ворот, пропуская машину командира полка, вытянулся и отдал честь.

В казарме Дроздов был за три минуты до отбоя. Укладываясь спать, подумал: «Крамов разве подвез бы…»

* * *

И лейтенант Санчилов в этот час возвращался на квартиру, в общежитие.

Все же он немного позаботился о своем быте: купил электрочайник, утюг, даже постелил скатерть на стол. Приобрел первые в жизни собственные чашки с блюдцами. Вдруг Леночка нагрянет, так у него будет хотя бы из чего поить ее чаем.

А недавно заглянул к нему командир полка. Улыбнулся:

— Осваиваете науку холостяка, — и покосился на фотографию Лены на тумбочке.

Расспрашивал о том, что читает, как планирует свой день. Интересно рассказывал о генерале Гурыбе. Уходя, пригласил к себе «на чай в субботу».

— Этому рада будет и моя жена, Вера Федоровна.

…Санчилов, сокращая путь, пошел городским парком. Не опоздал ли Дроздов из увольнения?

Они сегодня вместе делали электронные часы в дежурке. Идея была заманчивой: дежурный нажимает кнопку у часов, звучит сигнал «Тревога», и сразу же на световом табло появляются цифры — минуты и секунды — контроль оповещения.

Дроздов оказался неплохим парнем: смышленым, с золотыми руками. Любил лихо приговаривать: «Сами делаем, сами удивляемся!» Но чудовищно невоспитан. С Дроздовым то и дело можно влезть в какую-нибудь историю. Вот позавчера вызвал его под вечер:

— За три часа надо сделать две головные и две грудные мишени — для ночных стрельб.

— Есть! — козырнул Дроздов.

И что же? Пошел выламывать доски из забора. За этим занятием его и застал замполит Васильев. Потом журил Санчилова:

— Приказы тоже надо давать посильные. А то получается: что захочу, то и наворочу.

И ведь прав.

Александр вдруг мысленно увидел свою любимую Леночку: белокурую, с длинными, стройными ногами… У нее скоро госэкзамены. А там, а там… Леночке трудно представить, как ему здесь, в общем-то, сложно. Каким незадачливым офицером он на поверку оказался. Глупо было предполагать: легли на плечи лейтенантские погоны, и ты — офицер. А отношения с подчиненными, с офицерами? Твой труд?

«Чего мне не хватает? Умения общаться с людьми. Не витать в розовых облаках, как мой Грунев».

В гуманитарных знаниях этот хлопец — кладезь, а какой беспомощный.

Было в Груневе для Санчилова что-то, напоминавшее его самого лет семь назад, уже преодоленное и потому вдвойне неприятное. Надо тому парню освободиться от «парения», твердо ходить до земле.

«Понимаешь, Леночка, очень хочется мне помочь ему. Но приобрел ли я право быть требовательным к подчиненным, если сам еще очень далек от видящегося мне идеала офицера?» И нет ничего зазорного учиться у подчиненного, у того же Крамова. Сержант проводил сегодня занятие по новой технике. Александра обуяла белая зависть: четкость, знание, ни одного лишнего движения и слова.

Непростительное мальчишество играть в «кто старше и главней», когда речь идет об армейском опыте. Если он сто́ящий — перенимай, и все тут.

Но противна, нестерпима бестактность. На занятие, которое проводил Александр, пришел майор Чапель и вдруг оказал Крамову:

— А ну сержант, покажи своему командиру, как собирать пулемет…

— Я это и сам умею! — вспыхнул Санчилов.

— Ничего, ничего, покажи, сержант, класс…

Крамов не знал куда деваться. Посмотрел на лейтенанта, словно принося извинение, стал собирать пулемет.

От такого опыта сбежишь.

«Ох, как не просто мне здесь», — Санчилов ускорил шаг и вышел из парка.

…Теперь удесятерилась ответственность личная. Не за себя. Это не самое трудное. А за подчиненных. Их тридцать, очень разных. Упрямый Янчук, вспыльчивый Саакьян, прирожденный юморист, медвежатистый Антон Хворыська, общительный, проворный, наделенный цепким умом Азат Бесков, сумрачный Гаков…

Александр сделал немаловажное открытие: надо уметь нейтрализовать отрицательные чувства. Иногда большего добьешься, если сначала похвалишь за достигнутое, этим как бы создашь положительный фон, а уже затем поставишь новую задачу. Своим доброжелательством надо выпустить «пар из котлов». Тогда и «сопротивление личности» уменьшится, а линию требований можно продолжать гнуть.

Его Леночка, наверно, все это знает давным-давно, ему же приходится изобретать и топор, и иглу, чтобы привести в божеский вид неустойчивого, анархичного Дроздова, несобранного Грунева…

Но сам-то он, лейтенант Санчилов, каков? Что ему следует изменить в своем характере?

Тоже быть собраннее!

«Отец на Курской дуге командовал артбатареей. У него ордена Отечественной войны и Красного Знамени. А мне сейчас надо одерживать победы над самим собой. И отвечать за подготовку подчиненных, их здоровье, нравственный характер».

Солдат — во многом копия командира.

…Александр уже знал, если и не все, то многое о своих солдатах: кто где родился, из какой семьи, с каким образованием и жизненным опытом пришел в армию, что думает делать после нее?

Вероятно, близость к людям — особое искусство. И очень не простое. Майор Васильев говорил ему: «Не надо, Александр Иванович, придумывать себя. Лучше всего быть добрым, если ты добр, любящим поэзию и музыку, если это в тебе, общительным, коли это свойство твоей натуры. Должна быть естественность поведения. Веселитесь на отдыхе с солдатами, не боясь уронить свое „благородие“, участвуйте в полковой самодеятельности, научите выпускать ротную стенгазету, пригласите к себе в гости сержанта, побеседуйте с родителями, приехавшими к солдатам».

Командир полка, если надо, умеет и потребовать. Да еще как! В прошлую среду Санчилов на стрельбы взял лишь два автомата на весь взвод, по-глупому решил остальных солдат не обременять.

А подполковник пришел на стрельбище. И сразу:

— Почему только два автомата?

Санчилов замялся. Сказать, что это выверенные, самые точные? Нет, врать не хотелось. Он продолжал молчать.

— Занятия прекратить, — строго приказал командир полка. — Бегом в казарму! Взвод полностью вооружить и продолжать занятие! Стрелять только из закрепленного оружия.

Срок он дал очень жесткий.

Что же, если вдуматься — справедливо. У него не осталось никакой обиды на подполковника, хотя от всех пар валил, когда возвратились из полигонных казарм на стрельбище.

Под вечер Ковалев пригласил Александра для разговора с глазу на глаз в, «штаб-квартиру», как он шутливо называл хатенку в стороне от полкового стрельбища.

Оно было далеко от города и занимало довольно большую полосу между глубокой, узкой речкой Сазоновкой и лесом. В степи создали танкодром, проходы в «минных полях», установили пульты управления танками и артиллерией, подготовили воронки, надолбы, замаскированные ямы-ловушки, мосты и броды, макет населенного пункта для штурма его — то есть все то, что необходимо для обучения солдат.

Санчилов миновал макеты танков — на них яркой краской были обозначены самые уязвимые места, — оставил справа участок завалов, вышел на узкую дорогу. Постучал в дверь «штаб-квартиры» и очутился в маленькой комнате. Посреди нее стоял грубо сколоченный стол, с потолка свисала электрическая лампочка.

Темноволосая голова Ковалева склонилась над какой-то книгой. Горела электропечь, похожая на магнитофон с двумя дисками. Докрасна раскаленная печь отражалась в маленьком зеркале на стене возле вешалки.

— А-а-а, добрый вечер, — приветливо сказал Ковалев, — раздевайтесь и садитесь, Александр Иванович.

Санчилов подсел к столу. Из окна виднелись едва проступающие в сумерках заснеженный стожок, низкорослое маслиновое дерево. Вдали почти расплывалась в зимней синеве вышка стрельбища. От тугих, энергичных выстрелов танкистов — словно кто-то одним коротким ударом кувалды вбивал сваю в землю звенели стекла в окнах.

О ногу лейтенанта потерся приблудный кот в тигровых разводах.

Сначала Ковалев повел беседу не о самом главном, но все равно очень важном для Санчилова.

— Я хотел бы обратить ваше внимание, Александр Иванович, на тон командирского приказа. У него бывают десятки оттенков, И заметьте: как приказ отдается, так и выполняется. Необходимы четкость, ясность, непререкаемость. Повелевать следует властно. У вас же, Александр Иванович, иногда проскальзывают, там, где им совсем не место, нотки просительности…

Потом Владимир Петрович стал говорить о том, ради чего, вероятно, и позвал к себе.

— Вижу ваши сомнения. Думаю, не ошибаюсь, утверждая: жилка командирская в вас есть. Только надо больше верить в себя.

Конечно, такое приятно слушать, но скорее всего это лишь предположение. «Да, мне по душе безупречно выполнить приказ, доложить… Но совершенно неясно, как поведу я себя в ситуации сложной, опасной. Может быть, природа мне просто не дала истинно военного характера?»

А Ковалев стал рассказывать о своих друзьях: каком-то Братушкине, ведущем сейчас важную исследовательскую работу, и опять — о Гурыбе.

— Не пренебрегайте, Александр Иванович, открывающимися возможностями. Право же, все это для вас весьма перспективно…

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Мороз и ветер к ночи усилились. Грунев стоит часовым у склада с боеприпасами.

Лампочка на столбе бросает неяркий круг на снег, а за ним, за этим кругом, — кромешная тьма.

На Груневе — постовой тулуп поверх шинели и валенки. Правой рукой он сжимает приведенный к бою автомат. Часовой — лицо неприкосновенное. Закон охраняет его личное достоинство. Это звучит веско!

В Уставе записано, что часовому запрещается сидеть, читать, петь, разговаривать, есть, пить, курить. Все понятно! А думать-то не запрещается? И Грунев вспоминает, как он принимал присягу. Еще летом.

Молниеносный «солдатский телеграф» сообщил, что это произойдет через три дня. К воинской присяге готовились, о ней не однажды говорили и командиры, и политработники. Теперь впервые назван был точный срок.

Грунев совершенно не представлял, как именно это произойдет, но, поддаваясь общему волнению, тоже не оставался спокойным.

Еще за неделю до присяги Груневу вручили оружие. Его из рук в руки передал уходивший в запас автоматчик Кундыбаев.

— Хороши оружи, верны, — сказал он.

…С вечера, накануне присяги, Грунев пришил свежий подворотничок, надраил пуговицы и сапоги.

Спал он беспокойно, все мерещилось, что перепутал слова присяги.

Утром, перед тем, как идти на площадь, успел просмотреть газету: обнаружили новые месторождения нефти в Тюменской области… Шли сражения в Ольстере… Строили злые козни греческая хунта и ЦРУ… Росла Асуанская плотина… Наша страна готовилась к ленинскому юбилею…

Кругом бурлила страстная, напряженная, сложная жизнь. И он оказался в эпицентре: вот идет принимать присягу.

…Полк выстроился у мемориала, неподалеку от Дома офицеров.

Груневу виден на постаменте танк с вмятиной в боку от снаряда. Танк в сорок третьем году участвовал в освобождении города. В орудийное дуло сейчас кто-то вложил красную гвоздику.

Горел Вечный огонь. Трепетало на ветру развернутое знамя полка. Торжественно глядело высокое синее небо. Полукругом стояли рабочие с завода, школьники, ветераны Отечественной войны при всех наградах, нарядные девушки из педагогического института.

Печатая шаг, Владлен подошел по вызову к одному из столиков, где лежал текст присяги.

— Рядовой Грунев прибыл для принятия военной присяги.

Командир роты вручил ему текст.

«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, — громко, на всю площадь, начал читать Владлен, — вступая в ряды Вооруженных Сил, принимаю присягу и торжественно клянусь…»

Грунев поставил подпись на листе. Командир роты пожал его руку.

И в это время одна из студенток — круглоглазая, маленькая — подбежала к нему, глядя снизу вверх, и, зардевшись, подала цветы. Рукой, свободной от автомата, Владлен неловко взял их, сказал тихо, стесненно:

— Спасибо.

Уже возвратясь с цветами в строй, он увидел, как студентка что-то защебетала своим подружкам, и те стали весело поглядывать на Грунева. Может быть, потому, что правофланговый…

От строя отделился Дроздов…

Когда все новобранцы, а их было человек сорок, приняли присягу и тоже получили цветы, раздался голос подполковника Ковалева:

— Молодым солдатам возложить цветы на могилу павших героев!

Грунев с остальными положил цветы на плиты с высеченными именами погибших в гражданскую и Отечественную войны и вернулся в строй.

Оркестр заиграл Гимн.

— К торжественному маршу! — подал команду подполковник, когда звуки Гимна умолкли.

…Грунев прошелся вдоль стены склада. Вгляделся в темноту. Нет, все спокойно.

«Вот, если бы та девчонка, из пединститута, увидела меня сейчас. Только не с этими опущенными наушниками… С ними походишь на мокрую курицу».

Он решил, что, в конце концов, это его личное дело — оставить опущенными клапаны, как называет их сержант, или поднять.

Подняв наушники, Владлен, как научил его Дроздов, закрутил, а не завязал, и подвернул тесемки на макушке. Теперь совсем другой, бравый вид. Теперь пусть та девчонка смотрит.

Правда, мороз сразу же хватанул за уши, но это пустяки.

Перед тем как идти в караул, Владлен схлестнулся с Дроздовым.

— Смелый — это кто сидит на бочке с бензином и курит, — сказал Дроздов.

— Это лихач, лезущий на рожон, — возразил Грунев.

— Не тебе, Спиноза, судить!

— Нет, мне, — оскорбился Грунев. — Надо научиться разумной храбрости, подавлять страх…

Сейчас, вспоминая этот спор, Владлен решил, что все же он дал правильный ответ.

Мысль снова возвратилась к дню присяги. Грунев за эти месяцы часто о нем думал…

…После праздничного обеда и до самого отбоя Владлен ходил тогда задумчиво-серьезным, словно прислушивался к чему-то в себе, к звучанию этого «Клянусь!».

Слово было ёмкое, обретало особый смысл, становилось голосом совести. Ни за что не нарушит он клятву, преодолеет в себе расхлябанность, будет нести службу с честью. Как Герой Глебов, чей портрет висит в клубе, как сын Героя (он проходил службу в этом же полку).

«Старинное русское слово „рота“— „присяга“, — думал Владлен. — Ротники — это дружинники, давшие присягу. Я теперь народный боец. От меня зависит покой нашей земли, бабушки… Прежде, когда я слышал слово „армия“, оно было чем-то отвлеченным… картинками в журнале „Огонек“. Теперь я сам — частица армии. У ракетчиков есть ритуал — всякий раз при смене расчетов на боевой вахте зачитывается приказ: „Дежурной смене к выполнению боевой задачи по обеспечению безопасности нашей Родины — СССР — приступить!“ Вот и я заступил на свою вахту, должен пройти древнюю науку — научиться быть в бою солдатом, да еще единственной в мире армии! Должен, чего бы это мне ни стоило».

Скрипнул снег. Из темноты к посту двигались какие-то зловещие фигуры.

— Стой, кто идет? Стой, стрелять буду! — грозно выкрикнул сразу две команды Грунев, весь напрягаясь, готовый стрелять.

— Идет разводящий, — слышится спокойный голос Крамова.

«Фу-у, напугался!» — с облегчением вздохнул Грунев и приказал:

— Осветить лицо!

Но это уже так, пользуясь правом часового покомандовать, а не потому, что не узнал сержанта:

— Все в порядке? — спрашивает Крамов, подойдя ближе.

— Так точно, — отвечает Грунев, а мысль лихорадочно заметалась: «Если захочет оружие проверить, ни за что не дам. По Уставу не положено выпускать его из рук…»

Уж что-что, а раздел Устава о несении караульной службы он знал назубок. Дроздов, слушая, как Владлен оттарабанивает пункт за пунктом, только диву давался, говорил не без зависти: «Ассистент Кио».

Но Крамов не собирался протягивать руку к оружию. Вглядевшись в Грунева, он заметил, что тот поднял наушники шапки.

— Опустите клапаны, — сказал Крамов. Однако произнес это не приказным тоном, а будто советуя, только что не сказал — «лучше опустите».

— Не имеет смысла, — самолюбиво и как-то по-домашнему, словно перед ним бабушка, ответил Грунев, усмотрев в совете сержанта умаление своего мужского достоинства.

— Выполняйте приказание! — на этот раз властно потребовал сержант, и Грунев поспешно раскрутил тесемки на макушке.

«Ишь ты, ухарь, — даже с симпатией думает Аким о Груневе, возвращаясь в караульное помещение, — захотел уши отморозить. Конечно, с ним работы тьма. Но букварь, пожалуй, постиг…»

Когда их рота прыгала со стены на движущийся танк, Дроздов прыгнул сразу, будто всю жизнь лишь этим и занимался. Грунев же не смог заставить себя, и Дроздов немедля окрестил его «отказчиком».

На следующем занятии Грунев все же прыгнул, и тогда Дроздов одобрительно подмигнул Азату Бескову:

— Груня выходит на рубеж…

«Да, пожалуй, выходит. Медленно, но выходит».

* * *

— О чем, Груня, размечтался? — подозрительно-вкрадчивым голосом спрашивает Дроздов.

В казарме они одни, свободный час, Грунев заскочил положить в тумбочку книгу маршала Рокоссовского «Солдатский долг». От этой книги трудно было оторваться. В полку готовилась читательская конференция, и Владлен на ней хотел рассказать о маршале-человеке.

— Да просто так, — ответил Владлен Дроздову.

— Просто так только блох ловят…

Дроздов открыл дверцу своей тумбочки, достал учебник по радиотехнике. Скосил глаза: что там делается во владениях рохли? Нет, тоже неплохо. Стопкой — носовые платки, вот чудак — альбом с марками…

То ли дело у него: уставы, книга о Шерлоке Холмсе, новенькие эмблемы, асидол для чистки бляхи ремня, чтоб горела она и полыхала. Вообще Дроздов аккуратист и гардероб свой содержит в идеальном порядке. Даже рабочую одежду и повседневную куртку. Не говоря о парадно-выходном обмундировании, которое подглаживает и на неделе, когда не предполагает надевать.

И прическу все же старается сохранить. Хорошо бы иметь такую, как у ротного — старшего лейтенанта Борзенкова. Тот и кольцо носит. Может, перстенек завести? Нет, сержант взовьется.

— К отцу-то на свидание пойдешь? — спрашивает Дроздов у Владлена.

Отец Грунева гастролировал где-то неподалеку и позвонил, что хочет повидать сына.

— В наряд же мне на кухню, — как-то странно-равнодушно отвечает Владлен Дроздову.

Вот тюха-митюха! К нему отец приехал, а он так безразлично… Да если бы у него, Дроздова, был истинный батя! И вдруг приехал…

— Подожди здесь, есть мыслишка, — быстро говорит Виктор Груневу, — испробую.

«Надо Груню выручать, — думает Дроздов, пересекая двор, — отец же…»

И хотя сам Виктор был сегодня на тяжелой работе, очень устал, но решил попросить Крамова разрешения заменить Грунева в наряде.

Интересно, какое у сержанта сейчас настроение? Дроздов давно уже заметил: если Крамов сосредоточенно ковыряет носком сапога землю — «копыта точит», — назревает разнос, лучше не подступать, переждать. А если довольно подергивает мочку уха — можно подкатиться, успех почти обеспечен.

Сержанта Дроздов нашел в ленинской комнате. Он читал стенгазету и подергивал ухо.

— Товарищ сержант, разрешите обратиться?

Крамов повернулся лицом к Дроздову:

— Обращайтесь.

— Товарищ сержант, у рядового Грунева на несколько часов отец приехал, а ему рабочим на кухню идти… Разрешите мне вместо Грунева…

Сержант внимательно и вроде бы даже с одобрением посмотрел на Дроздова. Ответил не сразу — что-то прикидывал. Наконец сказал:

— Придите вместе с Груневым. Я доложу лейтенанту…

Отец, собственно, был Владлену чужим человеком. Последний раз они виделись более года назад. Даже с окончанием средней школы он забыл поздравить Владлена.

Перед тем, как пойти на свидание, Грунев достал парадный мундир, рубашку с галстуком, брюки навыпуск, хромовые ботинки. Может, зайдут куда-нибудь, на люди.

Потом надел шинель с нарукавным знаком — звездочка в венке — и буквами — «СА» на алых погонах. Шапку он немного сдвинул набекрень, как это делал Дроздов. Подошел к зеркалу и впервые в жизни понравился самому себе. «Надо на висках волосы нарастить. Это мне пойдет. — Усмехнулся своему отражению. — Вот так-то, Владлен Геннадиевич». В нем появилась какая-то значительность. Не бабушкин внучек — солдат!

Когда он учился в школе, то в шестом и седьмом классах его вечно угнетали драчуны и задиры. Попались бы они ему теперь!

И вообще, увидела бы впечатлительная бабушка, как в прошлую среду его утюжил танк в окопе… Сто раз умерла б от страха, истребила все свои лекарства.

А он совладал с собой. Сначала прощался с жизнью, тошнота подкатывала к горлу., Но потом взял себя в руки… Тем более, что недалеко стоял сам Ковалев. Нельзя было перед ним показать слабость.

Как Владлен и предполагал, встреча с отцом принесла мало радости. Шел рядом мужчина в модном коротком пальто, розоватом мохеровом шарфе, в дорогой меховой шапке на гриве седеющих волос, с глубокими бороздами на щеках, выбритых до синевы, с перстнем на пальце. Слушал больше самого себя, преувеличенно восхищался «Воинственным обликом наследника», сунул ему кулек с шоколадными конфетами. Владлен терпеть их не мог и решил, как только возвратится в часть, раздать ребятам. Азат — сластена…

Предлагал Владлену деньги «на мелкие расходы». Но Владлен не взял:

— Да зачем же? Мне бабушка прислала…

И все ждал, когда отец заговорит о матери.

Наконец, он словно бы мимоходом, сообщил: «Бывшая моя жена, а твоя мать, по имеющимся у меня сведениям, вышла замуж снова». И посмотрел на ручные часы. Владлен, облегчая гостю уход, придумал, что ему пора идти заступать в наряд.

* * *

На следующее утро произошла в полку пренеприятнейшая история. Дежурный по части старший лейтенант Борзенков доложил командиру полка, что рядовой Дроздов обнаружен во время наряда на кухне в нетрезвом состоянии: нечетко отвечал, язык заплетался, был бледен.

«Безобразие, — гневно думал Ковалев, — мало того, что шляется по ночам, забывая о часе возвращения в казарму, так еще и пьянствует. Вероятно, решил: Командир добренький, простит и это».

— Рядовому Дроздову десять суток ареста! — жестко приказал Ковалев Борзенкову.

Когда рота узнала об этом, то большинство осудило Дроздова. Сам же он, словно обезумев, стал кричать:

— Не виноват я, спиртного и не нюхал! Устал… Не виноват я!

— Прекратить истерику! — потребовал Борзенков. — Старшина! Отведите в санчасть, пусть подтвердят.

Ковалев, встретив на плацу сержанта Крамова, посмотрел с осуждением:

— Докатились…

— Недоразумение, — убежденно ответил Крамов.

Он говорил об этом так уверенно потому, что с некоторых пор изменил мнение о Дроздове.

Книга по психологии, которую посоветовал ему прочитать командир полка, на многое открыла Акиму глаза. Да, «твердая рука» — это вовсе не разговор только в приказном тоне, насаждение духа старой казармы: «Приказал — выполняй!» И все.

Необходимо не «взнуздывать», а терпеливо формировать характер. И, конечно же, стремление постичь внутренний мир солдата — не мягкотелость, как думал он прежде.

Человека надо узнавать!

Отрицательные эмоции легче вытеснить положительными, чем снять.

Недавно, на привале, Владлен читал своим товарищам по отделению «Витязя в тигровой шкуре». Крамов поразился, с каким чувством Грунев произнес слова: «Не давай врагам Отчизны угрожать родному краю!»

А позже услышал, как Дроздов говорил Груневу о своих ненавистных дядьках-пьянчугах. «Я бы всех пьяниц…» — зубами скрежетнул.

Самому же сержанту Виктор рассказал о собаке Тайфун, оставленной в Таганроге. И столько было нежности в его рассказе, так мягко светились глаза, что Аким подумал: «Нет, он хорошей души человек».

Да, их надо узнавать!

Разве этих парней подгонишь под один ранжир? И зачем? В природе нет даже двух одинаковых листьев на дереве… Что же говорить о людях?

Дроздов — сангвиник, Грунев, пожалуй, — меланхолик. Разные жизненный опыт, темперамент, характер… Дроздов не терпит нравоучений. А на Грунева безотказно действует тон доброжелательный, спокойный, немного учительский, что ли. Ведь как научил его Крамов строевой ходьбе? Поставил рядом с собой, когда вокруг никого не было, и сказал:

— Запросто пойдем. Так, как вы дома по улице ходили. И думать о шаге не надо.

Они пошли словно два друга.

— А теперь — ногу потверже ставьте. И руками отмашку, в такт, как я. Ну вот, все просто и хорошо. Верно?

Грунев почувствовал, что шаг у него стал армейский, и даже заулыбался от удовольствия.

Грунев ценит участливость. Когда ему окажешь:. «Ничего, не унывайте», он из кожи вон лезет, чтобы заслужить одобрение, не подвести. Поможет, если попросят, бессребреник…

В поступке нельзя видеть только внешнее, а надо доискиваться до источника. Это даже лейтенант понимает. Неужели ж самому Ковалеву неясно?

Все это промелькнуло в мыслях сержанта мгновенно.

— Недоразумение, — повторил Крамов командиру полка так настойчиво, что тот, поглядев с недоумением, сухо сказал:

— Вы свободны..

Недавно у Акима с Дроздовым неожиданно произошел доверительный разговор.

Акиму пришло из дому письмо, в нем — фотография сестренки Дуси, в седьмом классе она. Когда Крамов рассматривал эту фотографию, рядом оказался Дроздов, Аким показал карточку ему.

— Ух, ты, дзыга! — добро воскликнул Дроздов. — А мне вот тоже прислали. — Он полез в карман, осторожно развернул пакет. — Это — мать, это Люда, ну, сами понимаете… Это — Евгения Петровна, с завода. И Тайфун…

Дроздов начал говорить о своей заводской воспитательнице: «Такой человек!..»

Зачем же командир полка с плеча рубанул?

Экспертиза объявила, что рядовой Дроздов совершенно трезв. Значит, переутомился, и потому был сонлив, бледен, отвечал невпопад.

Ковалев, узнав об этом, стал темнее грозовой тучи и так посмотрел на Борзенкова, что старший лейтенант готов был провалиться сквозь землю.

— Выстройте свою роту, — приказал Ковалев.

На плацу мела поземка. Низко нависло серое небо. Ковалев вызвал к себе Дроздова. Солдат, зло сжав зубы, встал перед ним.

— Рядовой Дроздов! — внятно, так, что все слышали, произнес подполковник. — Произошла ошибка. Вы ни в чем не виноваты, я снимаю с вас взыскание.

Дроздов встрепенулся, поднял глаза, еще не веря тому, что слышит.

— Приношу вам свои извинения, — закончил командир полка.

Строй колыхнулся, будто по шеренгам прошла снежная волна.

У Дроздова задрожал подбородок.

— Я же честно… — тихо сказал он.

Аким вздохнул с облегчением. Лейтенант Санчилов неотрывно смотрел на своего командира полка.

* * *

Вечером Ковалеву удалось выкроить часа два для работы над повестью, это занятие его все больше увлекало. Владимир Петрович «начинен» был блокнотами: в одном он делал пейзажные зарисовки, в другом — портретные.

В дороге, ночью, записывал интересные выражения, любопытный диалог, сюжет. Это были кладовушки заготовок. Кто знает, пригодится ли что-либо из подобных запасов.

Вероятно, существовал какой-то неписаный закон притяжения слов к бумаге. Чтобы преодолеть его, заставить слова оторваться от бумаги, проникнуть в сердце, следовало подключить к восприятию и слух, и зрение, и обоняние, и тактильные ощущения читателя.

Просто грамотный человек в письме к другу напишет: «У нас весна».

Художник, возможно, скажет: «Сегодня я вышел на балкон. Солнце нагрело железные перила. Со стороны реки доносились гудки теплохода. Пахло весенней, талой водой, набухшими почками. На мотоцикле промчалась девушка в сиреневом костюме».

Надо научиться рисовать словами, сливать в одну гамму звуки, запахи, краски. Наверно, в этом главный секрет.

Владимир Петрович перечитал только что написанную страницу.

Было бы несправедливым видеть в старом офицерстве только отрицательные черты.

В мемуарах Русанова есть фигура поручика Зубковского из офицерской династии, прославившейся еще во времена Бородинского сражения.

Второго августа 1914 года у города Сокаль 13-я конно-артиллерийская батарея оказалась на открытой позиции, в поле. Свистят пули. Но Зубковский стоит между двумя орудиями в полный рост, потому что десять пар солдатских глаз тревожно посматривают, как их поручик ведет себя в первом бою?

А позже, когда иссякли снаряды, Зубковский с орудийной прислугой бесстрашно бросается с обнаженной шашкой с криком «ура» на подступивших немцев и выходит победителем. Поручика награждают георгиевским золотым оружием.

Правда, Русанов утверждал, что многие офицеры, которых он знал, были лишены инициативы. Полагали, что в бою достаточно опираться на «слушаюсь» и «как прикажете», что не существовало войскового товарищества.

Но это уже особая статья.

— Володя! Давай пить чай, — слышится голос Веры из соседней комнаты.

Черт возьми, даже любимый голос не всегда кстати.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Открытое комсомольское собрание батальона проходило в клубе. Говорили о предстоящих полковых учениях. Уже к самому концу собрания слово попросил майор Васильев.

Фигурой, лицом, энергичными жестами и речью замполит вполне еще мог сойти за комсомольского вожака.

— Я хочу вас познакомить с одним необыкновенным протоколом… — Васильев достал из кармана кителя вчетверо сложенный листок. — Представьте себе: конец сорок второго года, пригород Сталинграда… Комсомольское собрание во взводе…

Майор обвел всех присутствующих взглядом, словно желая удостовериться, внимательно ли слушают? Дроздов разглядывал какой-то винт на ладони, Грунев уткнулся в стихи. Плохо. Из рук вон плохо.

— «Слушали: о поведении комсомольцев в бою.

Постановили: лучше умереть в окопе, но не уходить… с занимаемой позиции…»

Дроздов засунул в карман брюк винт, Грунев закрыл книгу.

— «Вопрос к докладчику: Существует ли уважительная причина ухода с огневой позиции?

Ответ: Только одна… — смерть.

Ввиду начавшейся двенадцатой в этот день атаки немцев докладчик от заключительного слова отказался».

Васильев помолчал. Медленно спрятал листок в карман кителя.

— И еще хочу рассказать вам о сталинградском Данко…

Майор сделал шаг вперед, остановился напротив Дроздова.

— Идут бои у стен завода «Красный Октябрь». Шестьдесят дней и ночей. Матрос Михаил Паникахо из 193-й дивизии, увидя фашистский танк, прорвавшийся на центральную улицу поселка, бросился наперерез. В руках у него — бутылка с горючей смесью. Пуля разбила бутылку. Михаил стал гореть. Но второй бутылкой ударил по решетке моторного люка. Взорвал танк и погиб сам.

В зале мертвая тишина.

«Вот это люди», — восхищенно думает Дроздов.

«А как бы я… если под Сталинградом?.. — мысленно спрашивает себя Грунев. — Я бы мог?..»

Сержант Крамов хмурит брови: «На учениях ясно станет, чего мы стоим».

— В предстоящих вам «боях», — тихо заканчивает майор Васильев, — вы отчитаетесь перед Родиной… «Бои» пройдут на земле, обильно впитавшей кровь ваших отцов и дедов…

* * *

Ковалев приехал в полк по сигналу «Тревога!». Дежурный по части капитан Градов после официального доклада, понизив голос, доверительно сообщил:

— Старший посредник полковник Гербов у вас в кабинете…

— Гербов?! — поразился Ковалев.

— Так точно, — не понимая, почему командир полка столь необычно воспринял это известие, подтвердил капитан и, словно успокаивая, добавил: — Документ посредника он мне предъявил.

Владимир Петрович быстро подошел к двери своего кабинета, распахнул ее. Семен, заканчивая разговор по телефону, положил трубку. От неожиданности, радости, необычности встречи Ковалев на секунду застыл, потом начал было:

— Товарищ полковник…

Но Гербов крупным шагом пересек кабинет, обнял друга:

«Вот как довелось встретиться!»

Минутой позже сказал.

— Получай задание, — и протянул Ковалеву запечатанный конверт.

Владимир Петрович, прочитав задание, позвонил дежурному по части:

— Немедля вызовите командиров подразделений для получения задач.

— Есть…

* * *

Сигнал «Тревога!» вспыхнул на электрическом табло дежурного в час семнадцать минут ночи. Взревела сирена. Зазвонили телефоны. Дневальные в казармах полка прокричали:

— Рота, подъем! Тревога!

Недолгий водоворот, разбор оружия — и казармы опустели. Зарокотали в парках боевые машины, и скоро потянулись их колонны по спящему городу, в степь.

Лейтенант Санчилов сидит в первой машине. От Борзенкова он получил задачу: его взвод в боевом разведывательном дозоре, вся рота действует как головная походная застава и потому вышла раньше остальных.

Метет сухой снег. Бешеный ветер бьет снежными зарядами по бронетранспортерам, тщится задержать их.

Ни огней, ни остановок..

Сначала пытается развлечь всех в машине своими неисчерпаемыми историями рядовой Антон Хворыська. Он начинен побасенками, случаями из армейской жизни.

«Между прочим, была такая история…» — обычно начинал Антон и рассказывал о злоключениях сапожника, что после повара важнейшее лицо в роте. При этом все поглядывали на Азата: тот лихо подбивал им подметки и набойки.

Или о том, как один рассеянный солдат пошел в увольнение и только на главной улице, у витрины, обнаружил: фуражку-то надел он козырьком назад. И все знали — речь идет, конечно же, о Груне. На Хворыську не сердились за его шутки, даже любили их. Во время рассказа мускул на лице у него не дрогнет, глаз не моргнет. Голос ровный, глуховатый, словно бы даже бесцветный. А «между строк» таится, плещется смех, но вроде бы Антон к нему никакого отношения не имеет.

Сегодня начал он с рассказа о своем деде, что служил в царской армии.

— Между прочим, была такая история… — пересиливая шум мотора, привычно произносит Хворыська. — Приехал в их полк инспектирующий генерал. Сами понимаете — пер-со-на!.. Пошел на урок словесности. Вызывает моего деда: «А скажи-ка, братец, э-э-э, кто такой Ганнибал?»— «Жеребец второго взвода, ваше превосходительство!» — браво отчеканивает дед. «Дур-рак! Полководец!» — рассердился генерал, аж посинел. «Никак нет, ваше превосходительство! Полководец в третьем взводе… На левую ногу захромал…»

Дроздов хохочет:

— Вот то словесность!

— Ну, это давняя быль, а я вам посвежее расскажу.

Все затихли: что еще выдумает балагур?

— Решил один наш модник усы отрастить, — продолжал Хворыська. — Я его спрашивай: «Зачем они тебе?» — «А как же, — отвечает, — на что я буду наматывать указания сержанта Крамова?»

Дроздов расхохотался пуще прежнего, понимая, что это скорее всего камушек в его огород.

— Ты только о других… А о себе?..

— Пож-жалуйста! — охотно соглашается Антон. — В прошлый раз я почему в баню не поехал?

Он сделал паузу.

— Сержант накануне мне персональную организовал.

Крамов довольно подергал себя за мочку уха: «Шути, шути, а банька та тебе на пользу пошла».

Наконец и Антону надоедает развлекать друзей, он умолкает.

Машина продолжает свой бег. Час за часом…

Дроздова начинает клонить ко сну. Он делает движения, как на гимнастике: руки вверх и — к плечам, вверх и — к плечам.

В прошлый раз, во время дальнего ночного марша, когда водители бронетранспортеров стали клевать носами, командир полка приказал остановить на несколько минут боевые машины, предложил побороться шеренга на шеренгу, а потом водителям, советовал пожевать сухари — сон как рукой сняло.

«Люда, небось, спит, как сурочек, — с нежностью думает Дроздов, — и не представляет, как это — мчаться по тревоге… Интересно, а что там мой Тайфун?»

Полтора года назад купил Виктор в Таганроге щенка овчарки и окрестил Тайфуном. Серый, с темным хребтом, белой «слюнявкой» на груди и белой точкой на самом конце хвоста.

Тайфун оказался удивительно смышленым, привязался к Дроздову всей собачьей душой.

Виктор и купал его, и расчесывал, конуру роскошную построил, обучал, мечтая вместе с Тайфуном служить на границе. Даже вел об этом переговоры с военкоматом.

Но жизнь распорядилась по-своему, и теперь Виктор очень скучал по Тайфуну. В письмах к матери расспрашивал о любимце: выпускает ли его на прогулки, тепло ли ему, не обижают ли?

Мать, когда уходил Виктор в армию, грозилась отдать Тайфуна в клуб собаководства, говорила, что не до пса ей, некогда с ним возиться. Но угрозу свою, конечно, не выполнит, не захочет сыну нанести такой удар. Да и сама уже к Тайфуну привыкла. Вообще, мать добрая. Покричать — это может. А так — от себя все отдаст Виктору. И Людмила к ней нет-нет да заходит, мать ее хорошо, родственно принимает. Это Виктору тоже приятно.

Ну, ничего, вернется на завод, облегчит матери жизнь.

А дядьку выгонит, пусть пьет где хочет, не устраивает из их дома забегаловку. Один из братьев матери, дядя Сева, — главный любитель попоек — уехал в Воркуту, на заработки. А другому надо отпечатать, где положено, тридцать две морозки… Так солдаты называют шипы на подметке сапога.

…Гудят моторы. Боевые машины, не уменьшая скорости, все мчатся и мчатся в темень и неизвестность — к району сосредоточения.

Небо стало сереть, улегся ветер, почти не падает снег. Машины остановились.

— Бронетранспортеру в укрытие! — приказывает лейтенант Санчилов. — Всем надеть маскхалаты и на лыжах — к тригонометрическому пункту!

Они целиной движутся к этому ориентиру: по балкам, мимо старых окопов.

Начинается робкий рассвет. Сквозь рваные тучи проглянула над головой Большая Медведица и снова скрылась. Где-то впереди, левее, послышалась петушиная перекличка.

— Дроздов! — раздается голос лейтенанта Санчилова.

— Я.

— Грунев!

— Я…

— Пойдете в сторожевую заставу на окраину села Красновки. Дроздов — старший…

Вот и пригодилась «тропа разведчика»! Ничего, все будет чин чинарем…

…Дроздов и Грунев идут полем. Вдруг Дроздов сел, потер снегом лицо, шею, затылок.

— Ты чего? — недоумевает Грунев.

— Сержант говорил: в темноте, чтобы лучше слышать и видеть, надо холодной водой обтереться.

Дроздов прислушался:

— Танк где-то урчит. А вон, глянь, справа — лес.

— Нет, то, несомненно, деревня, — возражает Грунев.

— Нет, лес!

— Уже светает, холодная вода, наверно, только ночью на зрение действует, — высказывает деликатное предположение Грунев.

— А я тебе, тюха, говорю — лес! — уже сердясь, настаивает Дроздов.

— Между прочим, — с достоинством отвечает Грунев, — в Уставе записано, что все военнослужащие должны соблюдать вежливость и выдержку.

— Расскажи об этом своей бабушке, — огрызается Дроздов.

— А я говорю тебе…

— Знаток уставов, — фыркает Дроздов.

— Вот и знаток…

Дроздов сверяется с компасом, и они движутся дальше. Долго идут молча. На невысокой насыпи останавливаются у обелиска неизвестному солдату. Дроздов вздыхает, вспомнив, что самый старший брат матери погиб в Отечественную войну в этих краях, а деда фашисты расстреляли под Таганрогом.

Положив у подножия обелиска сосновую ветку, Дроздов и Грунев направляются в сторону деревни. Чертов Груня оказался прав — Красновка это.

Совсем рассвело. Сиреневое небо избороздили недвижные белые тучи. Всходило солнце, разжигая неяркий костер.

Красновка вольно раскинулась у реки. Дома кирпичные, добротные усадьбы — с гаражами. Гакают гуси, вяло брешут собаки.

Навстречу разведчикам идет старик в меховой шапке и шубе из черного сукна. Старику, наверно, за семьдесят, лицо его изборождено морщинами, но держится он прямо.

— Здорово, служивые, — говорит старик приветливо.

— Доброе утро, — отвечает Грунев.

— Гвардеец я, сапер, — рекомендуется старик. — Сила-то у нас подходящая?

— Нормально. Не сомневайтесь, папаша, — солидно заверяет Дроздов.

Военному человеку многословие ни к чему.

— Вчерась здесь два проходили в шлемах.

Дроздов настораживается: «Не иначе „заброшенные диверсанты“».

— А оружие у них какое было? — вроде бы между прочим спрашивает он.

— Да чудное, — словоохотливо отвечает старый сапер, — автомат в два раза короче, чем у тебя.

«Ясно — парашютисты, — твердо решает Дроздов, — автоматы с откидным прикладом».

— А мои сынки, — явно желая продлить беседу, сообщает старик, — один — в Ленинграде, инженером на Кировском, другой — здесь комбайнером…

Ну, без этих сведений разведчики могут и обойтись.

— Бывайте здоровы, папаша, — не очень-то вежливо говорит Дроздов, всем видом показывая, что не склонен к долгим выяснениям семейных отношений.

Теперь гляди да гляди.

— Груня, ты сзади меня прикрывай, — приказывает Дроздов, когда они отошли от старика.

Настроение у Дроздова все же хорошее, удалось кое-что узнать. Да и Груня оказался неплохим напарникам: безропотно выполняет приказания.

На окраине, у дома с голубыми дверями, стоит женщина, похожая на Евгению Петровну. Почему-то все симпатичные женщины для Дроздова походили на Евгению Петровну. Но эта — особенно. Дроздов даже замедлил шаг.

Женщина приветливо улыбнулась:

— Заходите, отдохните, солдатики!

Может быть, и здесь удастся кое-что разведать? Они долго сбивают снег с валенок, пройдя коридор с крашеными полами, заходят в жарко натопленную кухню, садятся возле печки.

— Отдохните, разуйтесь, оружие снимите… — чистосердечно предлагает хозяйка.

— Не положено, — отвечает Дроздов.

— Ну, вам видней… Мои-то дитяти еще сны досматривают, через час подниму их…

— Скажите, хозяюшка, — спрашивает Дроздов, — к вам военные недавно не заходили?

— Как же, вчера два… В роде бы летчики. Может, я вам яишенку с салом изжарю? Со шкварочками…

Грунев заколебался, сглотнул слюну. Яичницу он как раз любил. Дроздов же стойко говорит:

— Никак нет… Отогреемся и айда.

Владлен поддерживает:

— Мы торопимся… Извините… Спасибо…

— Жаль, дети вас не увидят. Младший-то мечтает об армии…

Они решают держаться поближе к роще — не нарваться бы на засаду, не попасть в плен. У моста через реку обнаруживают указку — «Мост разрушен», а возле криницы другую — «водоем отравлен».

«Вот гады, — зло думает Дроздов, — уже успели нашкодить. Правильно говорил Санчилов: „Без разведки ты — сильный слепец“».

* * *

Вскоре их пришли сменить Хворыська и Халилидов.

— Пропуск, — потребовал Дроздов.

— Приклад. Отзыв?

— Псков.

Сдав сторожевую заставу, Дроздов и Грунев стали пробираться назад. Очень хотелось есть, прямо кишки подводило. Может, сварить суп из концентратов? Нет, долгая история. Пожевали сухари, стало легче. Грунев попытался напиться из фляги, но вода в ней замерзла, и раздутая фляга походила на зеленую жабу.

Дроздов протянул свою, с остывшим чаем.

— Чудик, разве ж воду наливают…

Грунев покраснел. Вспомнил, как в прошлом месяце они делали многодневный выход в поле на учение. На привале отдыхали в палатках. Груневу поручили поддержать огонь в походной печке. Она дымила и скоро затухла. В палатке темень, холод. Посапывал во сне Дроздов. Владлен скорчился на земле и тоже вздремнул. Проснулся оттого, что кто-то прикоснулся к плечу. Светил карманным фонариком сержант Крамов. Тихо приказал принести переносную лампу, ветки и брезент для постелей. Пока принес — в печи заполыхал огонь.

Крамов только и спросил:

— Ясно?

Уж куда яснее.

…Возвратясь в расположение роты, разведчики обо всем подробно доложили Санчилову.

Дроздов не смог отказать себе в удовольствии подтрунить над Груневым и шепнул Бескову:

— Попроси у Груни водички испить…

Азат невольно рассмеялся, увидя раздутую флягу. Но Грунев на этот раз не рассердился, уж больно комично эта жаба выглядела.

Разведчики похлебали из котелков наваристого борща и прилегли отдохнуть.

* * *

Стоило полку втянуться в район сосредоточения, как заботы удесятерились. Организовали охрану района, окапались, нанесли разведенным мелом камуфляж на бронетранспортеры, скрытые по ложбинам, набросили белые маскировочные сетки на штабные машины, установили проводную связь с батальонами. Объехав их, Ковалев с Гербовым отправились на КП.

Генерал Барышев был оживлен и казался даже помолодевшим.

Ковалев доложил ему о том, что сделано. Барышев поглядел из-под седых бровей-навесиков на полковника Гербова:

— Как полк-ш выходил в район сосредоточения?

— Точно по плану, товарищ генерал, — скупо ответил Гербов.

— Вот то и ладно-ш, — сказал Барышев и поставил перед Ковалевым задачу.

«Значит, все же будем наступать», — удовлетворенно подумал Владимир Петрович.

— Так как ваш полк, — сказал генерал, — на главном направлении, вам придаются два дивизиона зенитно-самоходной артиллерии для прикрытия от ударов авиации, саперная рота и артдивизион.

Барышев приказал адъютанту:

— Вызовите майора Садовского.

В комнату вошел майор. У него тонкие черты нервного лица, из-под шапки выбивается на висках прядь светлых волос.

«Батеньки, Олег!» — переглянулись Ковалев и Гербов.

Ковалев после окончания Ленинградского пехотного училища несколько лет переписывался с Садовским, а потом потерял его из виду.

Где-то по самому краешку сознания прошло воспоминание: офицерское училище, очень важный вечерний разговор с Олегом, но все это в то же мгновение отодвинул голос Барышева:

— Товарищ майор-ш, ваш артдивизион придается командиру мотострелкового полка подполковнику Ковалеву… Прошу любить и жаловать, а главное — помогать-ш…

Они втроем вышли от генерала. Долго тискали друг друга.

— Ну, Олег, — оказал наконец Ковалев, — цепляйся за мою машину, определим район твоему дивизиону. Работенка, видно, предстоит — не замерзнешь!

…Ковалев снова созвал командиров подразделений, объявил им о своем решении и времени выезда на рекогносцировку. Позже отдал боевой приказ. Были уточнены маршруты выдвижения, порядок взаимодействия, рубежи безопасного удаления, сигналы.

Васильев провел политическую «артподготовку»: собрал парторгов, агитаторов, дал задания редакторам «боевых листков», комсомолии.

Ковалев заглянул в штабную машину. Здесь, в кузове мощного ЗИЛа, на столе разложены карты.

Над ними сутулится Карпов с помощниками, вымеряет расстояния, отрабатывает сведения о противнике, готовит данные: каковы берега, глубины речек, плотность огня, соотношение сил…

Тускло светит лампочка, слышатся негромкие фразы:

— Увеличить скорость движения на участке…

— Продумайте порядок поддержания связи по рубежам…

— По мосту не пройдешь…

— Колесные машины пустить по льду…

Пощелкивают клавиши счетной машины, мелькает логарифмическая линейка. Связист тихо говорит с батальонами в микрофон, вмонтированный в стену кузова.

…У дежурного радиста, в своей командирской автомашине, Ковалев задержался дольше. Ему нравилось это тонкое и точное хозяйство, щелканье реле, тумблера, многозначительное подмигивание зеленых, белых, красных индикаторов.

Вахту у пульта нес лейтенант Ткачев, инженер по образованию. Он пришел в полк сразу после института, очень собранный, волевой человек. Кажется, не в плохих отношениях с Санчиловым. Вместе они потрудились и в этой машине, кое-что улучшили.

Подозрительно потрескивает в наушниках эфир. Ковалев спрашивает встревоженно Ткачева:

— Что такое?

— Не проходит сигнал — видимо, помехи… — поднимает расстроенное лицо Ткачев. У него густые тени под большими карими глазами.

— Проверьте установку частоты и подстройте выход передатчика… — приказывает Ковалев.

— Есть…

Вскоре Ткачев с облегчением докладывает:

— Сигнал проходит.

— Радиостанции исправны?

— Так точно…

Ковалев подошел к боевой машине, начиненной умной техникой. Здесь сейчас сидели и занимались каждый своим делом: начальник связи, начартиллерии, механик-водитель. Ковалев посмотрел на светящийся циферблат командирских часов, отбросил люк, и свежий ветер охладил его лицо.

По лестнице кто-то поднимался в машину. В проем люка сначала заглянула папаха, затем стали спускаться сапоги, и появился Гербов. Он вынужденно пригнулся, полушутливо, тихо сказал:

— Посредник выполняет свои обязанности и следует по пятам за командиром полка…

У них еще не было возможности поговорить, как хотелось. Видно, такой разговор придется перенести на «после боя».

С полчаса понаблюдав за работой Ковалева, Гербов подумал: «Пожалуй, не следует сейчас навязывать ему свое присутствие».

Он по себе знал, как необходимо бывает командиру иногда остаться наедине с мыслями, сосредоточиться, еще и еще раз выверить решение.

— Я буду в соседней машине, — сказал Гербов, имея в виду радийную машину посредника.

Ковалев благодарно кивнул головой.

* * *

За двое суток Ковалев спал не более трех часов, но, как это ни странно, спать не хотелось — вероятно, от нервного напряжения.

Внимательно разглядывая рабочую карту в цветных стрелках, пунктирных штриховках, ромбах, кружках — свою партитуру, — он зримо представил траншеи, населенный пункт впереди, где сосредоточены главные силы «неприятеля».

Все как будто выверено, продумано… Но мысль снова и снова возвращается к аэрофотоснимку, странно он выглядит: множество дорог вокруг оврага, обнесенного леском. Для расположения тылов «противника» овраг слишком близок к передовой. Резервы? Необходима дополнительная разведка… И усилить внимание к левому флангу, подтянуть туда противотанковые средства… Так будет вернее.

На этот раз требовалась дополнительная разведка переднего края: огневые точки, расположение танков и артиллерии противника, стыки между опорными пунктами.

Лейтенант Санчилов снова вызвал к себе, как уже «опытных разведчиков», Дроздова и Грунева. Сказал, что их сейчас машиной перебросят вперед — показал на карте, куда именно, — и дал задание обосноваться на наблюдательном посту, оттуда по радио передавать сведения командиру разведки.

…В белых маскхалатах Дроздов и Грунев залегли недалеко от «передовой». Стали прислушиваться и приглядываться, как учил их Крамов на занятиях.

Дроздов достал «Журнал наблюдения», чтобы записывать в него время и где что замечено. «ОР.З, — вывел он. — Услышали стрельбу из пулемета. Гудит танк».

Грунев спросил:

— Слышишь, лопата стучит о железо?

— Ну и что?

— Значит, танк в укрытии и его забрасывают снегом.

— Откуда ты взял? — недоверчиво посмотрел Дроздов.

— А когда мы бронетранспортеры окапывали — лопаты точно так звенели…

«Спиноза, а додул», — соглашаясь, кивнул головой Дроздов и внес наблюдение Груни в свой журнал: ценные сведения. Лейтенант говорил: «На один окопанный танк нужны два танка движущихся».

* * *

В три часа ночи Ковалев, Гербов и Васильев на бронетранспортере перебрались на свой передовой наблюдательный пункт, отлично оборудованный саперами и укрытый сетью на кольях.

Здесь в трубку вел тихий разговор с постами командир разведки, а Садовский — с начартом.

…На рассвете полк стал выдвигаться из выжидательного района.

В первых лучах поднимающегося багряного солнца местность впереди просматривалась сверху особенно хорошо. Открывалась широкая панорама: прямые улицы поселка, серые костры березовой рощи на берегу реки…

Ковалев то и дело поглядывал на ручные часы. Ожидание сведений о прохождении полком рубежей было самым томительным.

— «Алмаз». Я — «Резеда». 301. Прием, — наконец услышал Ковалев, посмотрел на часы, на карту в планшете.

Чапель прошел исходный рубеж.

— «Алмаз». Я — «Ромашка». 301.

Значит, и командир второго батальона миновал исходный рубеж. Как только Чапель доложит — 401, начнется огневая подготовка.

Ковалев снова смотрит на часы.

— «Алмаз». Я — «Резеда». 401.

Садовский дает сигнал:

— Шторм!

И сразу загрохотала канонада. Танки, выдвинутые на прямую наводку, открыли огонь. Загудели двигатели, глухо застучали пулеметы. В этих шумах, в их то прибойной, то слитной волне тоже надо было разобраться. Из кажущегося хаоса звуков выделить необходимое. Не слишком ли рано вышел на заданный рубеж Чапель?

Ковалев посмотрел на часы, карту и побледнел.

«Проклятье! Чапель зарвался, нарушил расчет времени, и теперь его батальон может попасть под огонь собственной артиллерии, превратиться в мишень для противника. Тактическая малограмотность погубила драгоценную синхронность. Представляю, как переживает сейчас Карпов: так отладить машину и — вот… Перестарался чертов Чапель! Пал жертвой показухи, ее пылью засорил себе глаза…»

Ковалев смирил гнев. «В конечном счете, я не научил». Но тут же вспыхнула ироническая мысль: «Как же, научишь».

И все отодвинулось «боем». Он разгорался, хлынул на Ковалева всеми своими шумами и запахами.

Стелется дым соляра над мерзлой землей. Пахнет порохом. Серия зеленых ракет вызывает новый артиллерийский шквал Садовского.

Ковалев радирует командирам второго и третьего батальонов:

— Сто одиннадцать! Сто одиннадцать!

Это означало требование — быстрее вперед, выше темп!

Пульс «боя» то замедляется, то снова нарастает, его дыхание прерывисто, и это скверно, особенно при наступлении. Шлейфами расстилаются клубы багрово-черного дыма. Встают султаны разрывов.

«Бои» идут на местности с подготовленными противотанковыми рвами, воронками, бетонными надолбами, колодцами с зарядами взрывчатки, должной имитировать взрыв минных фугасов.

То и дело меняется обстановка. Магнитофонная запись, подключенная к мощным усилителям, создает полное впечатление настоящего сражения с артиллерийскими раскатами, свистом пуль, гулом танков и самолетов, шипением осколков, взрывами гранат…

…С передового наблюдательного пункта Ковалеву видны окопанные танки «противника» перед Чапелем.

От него пошли сведения о тяжелых и преждевременных потерях. Посредник определил, что у Чапеля птурсами сожжено два танка, бронетранспортер, гибнут люди.

Ковалев с неприязнью представил остекленевшие глаза Чапеля. Они у него всегда становятся такими в сложных ситуациях. Борзенков, наоборот, скорее поднимается во вспышке, способен на большее, чем обычно. Чапель же весь цепенеет. Наверно, от боязни ответственности. Ковалев выругался:

— Вылез на пуп, и теперь его молотят!

Надо было спасать положение. На участке наступления Чапеля — Садовскому перенести огонь в глубину обороны «противника».

Первый батальон, не очень-то организованно атакуя, продвинулся, неся еще большие потери, километра на полтора и был остановлен. Два других батальона устремились на «врага» и теперь неплохо развивали первоначальный успех.

Может быть, главный удар по правому флангу нанести резервом?.. Выйти в тыл врага, соединиться с десантом? Ошеломить неожиданностью?.. Не слишком ли это рискованно? Но разве следует избегать риска?

…Гербов тоже внимательно следит за ходом боя. Пожалуй, лихорадочен его ритм. Губителен преждевременный выход первого батальона на рубеж. Обратить внимание Володи? Нет смысла, факт свершился, его не предотвратить, да Владимир и сам все видит, вон как помрачнел. Один неук может свести на нет долгие усилия многих людей.

— Артдивизион хорошо работает, — удовлетворенно говорит он Ковалеву. И дает новую вводную — транспорт с боеприпасами выведен из строя налетом авиации.

* * *

Когда батальон Чапеля был остановлен, взвод Санчилова получил приказание занять южные скаты Безымянной высотки. Солдаты начали окапываться.

Дроздов принялся за дело рьяно: очистил старую траншею от снега, отрыл нишу для боеприпасов, ступеньку, если понадобится мгновенно выскочить наверх. Все тщательно замаскировал, похвалил себя вслух:

— Гвардейская крепость! — и подполз к Груневу: — Углуби окоп… В «бою» надежней…

Все же, что ни говори, а земля родимая и спасет и укроет мотострелка. А без него не обойтись никакому роду войск.

Хотя Грунев от бессонной ночи, разведки, копания едва держался на ногах, он все же стал еще ожесточеннее вгрызаться в землю пехотной лопатой. Черенок лопаты потемнел, словно на нем выжгли пятна. Пот обильно тек из-под каски на глаза, солонил губы, но Грунев тоже остался доволен своей работой.

«Сержант носа не подточит», — подумал он. И вспомнил еще одну присказку Крамова: «От солдатского пота порох не сыреет».

Проверив, в порядке ли автомат, запасные магазины, он отстегнул сумку для гранат, немного передвинул короткий штык — в нем были и ножницы для резки проволоки, и пилка, и нож — открывать консервы, — жадно хлебнул из фляги, теперь наполненной чаем, и с чувством исполненного долга приподнял голову над окопом.

Дроздов притаился метрах в семи. Еще дальше окапывался автоматчик Азат Бесков, немного позади — гранатометчик Антон Хворыська. Его крупное добродушное лицо сейчас сосредоточенно. Тут уж не до басен.

Слева от Грунева тянулся овраг в припорошенном снегом кустарнике. Возле развилки в надолбах — по одной из дорог они недавно возвращались из разведки — высилось сухое раскидистое дерево.

Снова начался ветер. «Надо будет при стрельбе давать поправку…» — деловито отметил Грунев.

Правее их высотки тянулось болото, занесенное снегом, оно казалось сейчас безобидным. «Во всяком случае отсюда танки не пойдут, — успокоил себя Грунев и присел в окопе отдохнуть. — Дроздов сейчас, конечно, смалит сигареты».

Как Виктор ни старался приучить Владлена к курению, так и не смог.

…Ковалев биноклем поймал участок Санчилова. Устоит ли? Хватит ли умения и мужества? Рота Борзенкова уцелела в батальоне Чапеля. По всей видимости, «бой» приближался к своей наивысшей точке, к тому напряженному схлесту гребней, что решит его исход.

«Удержит ли рубеж Санчилов, пока введу резерв? — с тревогой думает Ковалев. — Надо сделать это как можно скорее».

* * *

Из-за бездумной торопливости майора Чапеля взвод Санчилова, не прикрытый огнем, оказался на направлении главного удара контратаки «противника».

Санчилов этого не знал, но, получив от командира роты Борзенкова приказ выстоять, ни в коем случае не пропустить танки, передал приказ своим командирам отделений.

Внутренне Санчилов был напряжен до предела, в нем словно бы натянулась какая-то струна, но внешне ничем не показывал этой напряженности, отгонял неуверенную мысль — сможет ли?

Танки пошли слева, минуя болото, хотя отсюда лейтенант Санчилов их не ожидал.

Один танк медленно пошел на окопы. Лейтенант с силой бросил противотанковую гранату, и она упала на маленьком парашютике прямо на башню.

Посредник объявил танк уничтоженным. Второй полз на окоп Дроздова. Тот метнулся было по траншее, забыв о гранатах и всех наставлениях, но его остановил властный голос сержанта Крамова:

— Подрывай!

Грунев с криком «Бей!» бросил гранату под гусеницу, а сам свалился в окоп, вжал голову в плечи. Танк остановился в клубах дыма.

— Есть еще один! — азартно закричал Санчилов.

Ему казалось, что идет настоящий бой, что решается судьба полка.

— Молодец, Груня!

Лейтенант даже не заметил, что выкрикнул прозвище Грунева.

Появился еще один танк, он полз медленно, словно на ощупь, заставлял сердце сжиматься от лязга гусениц, тело — вдавливаться в землю.

— Танк пропустить! — отдавал команды Санчилов. — Бить в корму! Отсечь пехоту! Гранатометы — по танку!

Хворыська открыл огонь.

— Автоматчики по пехоте четыре, в пояс — огонь!

Кобура пистолета у Санчилова расстегнулась, каска немного съехала набок.

Машина почему-то дала задний ход и уткнулась в надолбу.

Только теперь пришел в себя Дроздов и пополз к танку. Дерзко вскочив сзади на его обледенелую броню, перебрался к башне, потом на носовую часть и набросил шинель на смотровые приборы — триплексы.

И тут Грунев вспомнил, что, когда ему в «парковый день» разрешили сесть на место командира танка, он заметил, что триплексы есть и у командира, и у заряжающего. Значит, Дроздов ослепил танк не полностью.

Грунев неуклюже полез на броню вслед за Дроздовым, сорвался, разодрал левую руку, но все же влез. Глаза его были яростны, лицо распалено.

Он набросил плащ-палатку так, что она вовсе ослепила танк, уселся между люками, распростертыми руками придерживая плащ-палатку.

Танкисты, не понимая, что происходит, заглушили двигатель.

Дроздов, осатанело долбя прикладом по броне, свирепо кричал осипшим голосом:

— Вылазь, кроты!..

И Грунев, словно эхо, вторил ему:

— Вылазь, кроты!

* * *

Доложив командиру дивизии обстановку и свое решение ввести резерв, форсировать реку, Ковалев получил на это согласие и начал осуществлять замысел.

«Сейчас главное — ускорить продвижение вперед. А Чапелю позже втолкую, по возможности спокойно, что он натворил».

— Я к Санчилову, — сказал майор Васильев Ковалеву, — есть неотложное дело…

Цепкие серые глаза Ковалева сузились.

— Хорошо, — понимающе ответил он, — заодно введите лейтенанта в новую обстановку… Пусть примет роту…

Санчилова майор Васильев нашел в окопе, он помогал Бескову устранить неисправность в автомате.

— Товарищ лейтенант, — подозвал Васильев, — ваш командир роты хорошо «воевал», но тяжело ранен. Майор Чапель — тоже. Принимайте подразделение. «Бой» сместился на левый фланг. На вашем — временное затишье. Задача: форсировать реку и подоспеть на помощь десантникам… К вам будет прислан резерв…

…В первое мгновение лейтенант растерялся. Ну можно ли ему сравниться с Борзенковым?! Но Санчилов был на том душевном подъеме, когда все кажется по плечу. Черт возьми! Значит, стоит он чего-то, если в трудную минуту доверили ему роту! Лейтенант склонился над картой.

— В «молнии» место осталось? — спросил Васильев немного позже у комсорга роты Вострякова. Майор имел в виду «боевой листок» с надписью сверху «Прочти и передай товарищу».

— Немного… — ответил Востряков, крепыш с шелушащимися ушами и носом.

— Напишите о бое Дроздова и Грунева с танками… О гранатометчике Хворыське….

— Уже написал, — даже немного обиделся комсорг, — передал по окопам.

…Рота Санчилова ненадолго закрепилась у реки. Правее вышли градовские танки. «Умница, капитан! Всегда там, где необходим», — с удовлетворением отметил Ковалев.

Дивизион Садовского обрабатывал другой берег реки. Мотострелки побежали через лед, а бронетранспортеры медленно, словно прощупывая каждый шаг, двинулись вслед, прикрывая их своим огнем.

…До противоположного берега оставалось метров тридцать, когда маленький Бесков провалился в лунку, вырубленную рыбаком. Грунев подполз к нему и, схватив за воротник, потянул на себя. Лед затрещал под Груневым, но он тянул и тянул Азата, пока тот не выбрался из воды. Вместе с остальными они достигли берега. Вскоре за него зацепилась вся рота. Подоспел и резерв Ковалева. Десантники побежали поселком с криками «Ура!». Санчилов тройным зеленым огнем ракеты дал знать: «Мы — свои!»

— Уничтожить гадов! — устрашающе кричал Грунев, преследуя «противника», обгоняя Антона Хворыську.

* * *

Уже за поселком рота Санчилова вышла к границе полигона и села в бронетранспортеры.

Начались боевые стрельбы. Грохот стоял от разрывов настоящих снарядов. «Отводил душу» Садовский.

Грунев, вытянув худую шею, глядел во все глаза.

У приземистых машин птурсов наводчики-операторы вели по трассе противотанковый снаряд, похожий на небольшую ракету. Сменялись дистанционно управляемые цели…

Что-то зарокотало.

— Гаубицы, — определил сержант.

Огонь и гул все нарастали, сотрясалась земля. Пороховая гарь разъедала морозный воздух. Пахло машинным маслом, нагретым железом, кисловатой окалиной.

В шлемофоне послышалась команда:

— Снять с предохранителя!

Грунев изготовил автомат к боевой стрельбе.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

— Ну, друже, — сказал Владимир Петрович Гербову, когда «бой» отгремел и они остались вдвоем на НП, — дом-то мой ты не минешь?

У Ковалева синие круги под глазами, лицо опало, но не усталое, а взбудораженное, как у человека, который еще не отошел от недавно пережитого огромного напряжения.

— Как можно, — ответил Гербов. — Не знаю, правда, надолго ли затянется разбор учений.

— Насколько бы ни затянулся, а моих ты увидеть должен… Да и с тобой хочется наговориться досыта.

Гербов привлек к себе Ковалева:

— Век не видел. Расскажешь подробно о встрече в суворовском?

— Ночи не хватит, товарищ вице-старшина!.. Садовский! — окликнул Ковалев Олега, идущего по нижней тропе.

Майор поднял голову:

— Иду!

Он взбежал наверх.

— Товарищ майор, — с напускной официальностью произнес Гербов, — вы действовали безупречно.

Садовский покраснел от удовольствия.

— Олег, — обратился Ковалев, — ты ко мне домой сможешь заглянуть после разбора?

— Не сердись, не могу… Обещаю специально приехать… Созвонимся тогда.

— Ну смотри, не пропадай на десятилетие.

— Теперь не пропаду, — сказал Садовский и, попрощавшись, ушел.

— Слушай, — повернулся Гербов к Ковалеву, — а этот лейтенант, из первого батальона, которого ты командиром роты назначил вместо вышедшего из строя…

— Санчилов…

— Ведь неплохо в ситуациях разбирался. Он что, из училища?

— Двухгодичник.

— Поди ж ты! Я наблюдал, как он сочетал действия на бронетранспортерах с действиями в пешем строю. И потом у реки принял рискованное, но единственно правильное решение… У него гибкое тактическое мышление.

— Даже? — показавшимся Гербову странным голосом произнес Ковалев, в нем прозвучали не то ирония, не то радость.

— Вполне грамотные решения человека с военной интуицией… На роту поставишь?

Ковалев посмотрел внимательно:

— Не будем ускорять события, дорогой полковник. Хороший командир взвода тоже фигура немаловажная.

Опасался торопливостью испортить то, что давалось так нелегко.

«В итоговом приказе Санчилова я, конечно, отмечу, — подумал Ковалев. — Градова же надо аттестовать на выдвижение».

Подъехали на машине высокий длиннолицый генерал Горяев, из штаба округа, и генерал Барышев. Они вышли из машины. Горяев подал Ковалеву руку порывисто и как-то вниз, почти к колену, при этом всем телом наклонился вперед. У него мягкого блеска, пытливые глаза.

— Ну, комдив, — обращаясь к Гербову, спросил Горяев доброжелательно, — ваше общее впечатление?

— Хорошее. — Гербов запнулся. — Хотя не обошлось и без накладок.

«Ну, о них ты мог бы сказать мне отдельно», — самолюбиво нахмурился Ковалев.

Барышев, как показалось Владимиру Петровичу, посмотрел на него с осуждением.

— Подробно поговорим на зимних квартирах, — кивнул Горяев.

* * *

Костры разложены на поляне, в лесу. Возле них сушатся, греются солдаты первой роты. Дроздов сидит на коряге, очень близко к огню. Пар идет от его валенок, в синих глазах на грязном, счастливом лице пляшут огненные отсветы. Рядом Азат Бесков подбрасывает ветки в костер, и они горят с веселым потрескиванием.

Дроздов набрал горсть снега, лизнул языком, словно умеряя еще не остывший внутренний жар. Благодать! Снег пахнет Таганрогом, зимним Азовским морем, может, оттуда залетел? Теперь, когда возвращусь в казарму, самый раз и письмо матери написать.

На поляне говор, смех.

Антон Хворыська рассказывает, как кто-то совершал марш-бросок от столовой до санчасти, а потом ловко «отливал пули».

— Между прочим, была еще такая история… Вел Расул грузовик. И машина остановилась. Зачхала. Подходит старшина. «Что случилось?»— спрашивает. «Мотор заглох, товарищ старшина». — «Садись, я подтолкну», — благородно предлагает старшина. «Но…» — «Садись, садись. Чего там…» Метров двести толкал. Заработал мотор. Старшина пот на лбу вытер, спрашивает: «Что ж это в машине такое тяжелое?» — «Да там… — отвел глаза Расул. — Двенадцать отпускников спят… На станцию их везу…».

— Иди, Грунчик, сюда, — миролюбиво зовет Дроздов Владлена, — садись. — Он подвинулся на коряге, растопил в кружке снег, протянул ее Груневу, чтобы тот попрел руки. — Ну, как самочувствие, истребитель танков?

У Грунева тоже измазанное лицо, левая рука перебинтована, шинель насквозь пропахла порохом.

— Нормально, — любимым словом сержанта Крамова ответил Грунев и улыбнулся.

Хотя Грунев и окреп — развернулись плечи, появилась сила в руках, — но лицо осталось «дитячьим», разве что кожа огрубела да глядел независимее.

Дроздов, сбив шапку на ухо, сказал Бескову:

— А я сначала струхнул, когда танк на меня попер… Потом увидел: наш лейтенант не растерялся — и совестно стало.

— А я думал, конец мне, чертов проруб, — блестя черными глазами, скороговоркой зачастил Бесков. — Груня, спасибо, за шиворот схватил, потянул… потянул…

Азат показал, как Грунев тащил его.

Владлен фыркнул:

— Уж больно ты глаза вытаращил.

— Вытаращишь, — тихонько засмеялся Бесков. Его маленькое лицо с усиками приобрело конфузливое выражение. — Я тебе теперь такой ремонт сапоги сделаю, до конца служба не сносишь!

Подошел сержант Крамов, спросил у Бескова грубовато:

— Ноги-то сухие?

Дроздов подумал: «Этот Аким ничего… Он от меня требует больше, чем от других, потому что я неподдающийся обормот. А недавно сказал: „Поручаю, значит — доверяю“. Вот ведь как дело повернул». Дроздов довольно сопнул.

— Сухи, сухи, — успокоил Бесков, — сразу сменил…

В одной из палаток были запасные валенки.

— Посредники ротой довольны. — Тонкие губы Крамова раздвинулись в скупой улыбке. — Полный ажур!

Если сержант говорит «довольны», значит, точно знает.

Дроздов непроизвольно подергал ухо, точь-в-точь, как это делал сержант, когда был в хорошем настроении.

— Старослужащие! — подражая голосом сержанту, сказал он раздельно: — Стать солдатом это — не значит съесть определенное количество каши… — Дроздов хитро поглядел на Крамова.

Сержант усмехнулся. Достав пачку сигарет, протянул ее:

— Курите…

И Грунев вытащил из сержантской пачки сигарету, неумело раскурил ее. Зажигалку так себе и не купил.

Подъехала полевая кухня, остановилась у костров. Тощий — не в коня корм — повар Харитонов с большим кадыком и белыми ресницами, отбросив крышку, взялся за черпак.

Был Харитонов великим знатоком своего дела. Когда готовил соус — поджаривал косточки, из них варил бульон, а тем бульоном разводил муку, подкрашенную томатом.

Соус получался — пальчики облизать! Азат вожделенно закатывал глаза: «Вах-вах!..»

— Подходи, пехота! Получай без ограничений! — прокричал Харитонов басом, неожиданным в таком тощем теле.

Запахло мясом, кашей. Дроздов сладостно раздул ноздри:

— Да, теперь не грех и рубануть!

Из поселка принесла пышки и круг колбасы пожилая женщина в белых бурках.

— Покушайте домашнее, — предложила она радушно.

Дроздов проницательно посмотрел на нее и тихо сказал Груневу:

— Наверно, у нее внук в армии.

Но женщина услышала, улыбнулась, как Евгения Петровна:

— Нет, это я просто так…

Ее усадили, накормили солдатской кашей с мясом.

— Знатный харч, — сказала гостья, возвращая котелок, пуще всего удивляясь, что зимой у солдат есть зеленый лук.

— Почту везут! — раздался радостный крик.

Перед большими праздниками почта, словно бы притаившись, накапливала силы, чтобы затем обрушить лавину писем. Послезавтра день Советской Армии, и писем пришло особенно много.

Почтальон стал выкликать фамилии:

— Дроздов!

Протянул два письма.

Первое — от матери. Виктор прочитал обратный адрес на втором конверте. От Людмилы!

Доверительно сказал подошедшему и за своим письмом Санчилову:

— Моя прислала… В техникуме учится.

Санчилов улыбнулся:

— Я тоже получил от «нее».

Обветренное лицо лейтенанта за один этот «бой», казалось, стало мужественнее, к синеве глаз примешалась темная краска, лишившая их прежней наивности.

Грунев опечалился: от бабушки письма не было, а больше ждать не от кого.

Людмила писала Виктору: «Я считаю тебя своим настоящим другом, скучаю и буду с нетерпением ждать возвращения».

Дроздов еще раз перечитал эту фразу.

«Дождется — не пожалеет. Это уж честное солдатское…»

Виктор на секунду представил в весеннем вишневом цвету улочку, где живет Людмила, деревянную калитку с чугунным кольцом.

Всякий раз, когда они подходили к этой калитке и Виктор пытался обнять Людмилу, она приседала, выскальзывала и убегала.

Не то что Клавка.

Потом Виктор начал читать письмо матери:

«Долго от тебя весточки не было, я места себе не находила. И Тайфун все скулил, от миски морду воротил. А вчера стирала на кухне, он пришел, стал меня лапой оглаживать, потом взял зубами за фартук и потащил к почтовому ящику на калитке. Я заглянула, а там — письмо от тебя. Унюхал! Подпрыгивает, лизнуть письмо норовит и домой меня не пускает, чтоб я здесь же, во дворе, читала. Начала вслух читать, а он сел на снег, уши торчком. Как прочту слово „Тайфун“ — повизгивает, рад. А дочитала, он зубами конверт отнял, лег в конуре, положил между лап и отдавать не хочет».

Виктор, к удивлению Грунева, вдруг пошел вприсядку, непонятно приговаривая:

— Ай Тайфун, ай Тайфун! Друг человеческий, Тайфун!

…Заиграла гармошка, соперничая с транзистором. Молодой голос запел:

Когда поют солдаты, Спокойно дети спят…

Лейтенант Санчилов приказал откинуть борт у грузовой машины, и на «эстраде» начался концерт: легко, изящно танцевал Азат; похлопывая себя ладонями по пруди, пяткам — Хворыська. Заливалась гармошка. И словно не было недавнего огромного напряжения «боя». Вот запел сам лейтенант:

Постелите мне степь, Занавесьте мне окна туманом, В изголовье поставьте Ночную звезду…

Владлен слушал напряженно, и сердце его тоскливо сжималось. Эту песню пела мама. Неужели она совсем забыла его?

Дроздов так аплодировал, что отбил ладони.

* * *

В большом зале клуба собрались офицеры. Действия подразделений разбирали обстоятельно и с пристрастием. Кроме самого главного, говорили и о том, что не всегда соблюдались меры предосторожности: не сумели внушить солдатам, что «бой» — настоящий, и поэтому кое-кто пошел в полный рост, а кто-то землю копал на полштыка. Что минометчики взяли с собой неисправный дальномер, а один офицер даже не раскрывал рабочий планшет, потому что, видите ли, снег мокрый шел. И не додумался заранее сделать специальный щиток для планшета.

Даже о том говорили, что был, пожалуй, переизбыток имитаций, слишком много дыма, взрывов и треска: «Крым в дыму, бой в Крыму — ничего не видно».

О действиях полка Ковалева в общем отзывались похвально, хотя не обошлось без замечаний.

Но Ковалев, особенно ценивший в армейской службе точность, считал, что к нему сейчас снисходительны, что его щадят.

Гербов обдумывал свое выступление. Конечно, мельчить, делать замечания второстепенной важности не стоило, о них можно сказать Владимиру позже, один на один. Речь должна пойти о вопросах принципиальных — и здесь лавировать нельзя.

Он испытал однажды подобное чувство неловкости, раздвоенности, что ли. В его дивизии заместителем командира батальона служил майор Бадыгин. Гербов, объезжая полки и знакомясь с офицерами, сразу узнал Димку Бадыгина из пятой роты их суворовского училища.

Когда-то, как шеф, Гербов обучал этого мальчишку шахматной игре. Остались те же, немного навыкате, маслянистые глаза, взлетевшая правая бровь, отчего казалось, что Димка постоянно чему-то удивляется.

Позже Гербов вызвал Бадыгина к себе, и они долго и очень дружески беседовали. Майор расценил эту беседу, как право на некую исключительность, на снисхождение к его не очень-то ревностной службе.

Он заочно учился в университете, был уже на четвертом курсе юридического факультета и, вероятно, это считал для себя главным, к армейским же обязанностям относился довольно формально.

Когда на учениях, из-за неисполнительности Бадыгина, батальон его очень проштрафился, командующий сердито бросил Гербову:

— Придется майору повременить с университетом… В конце концов, не юристов мы готовим…

Гербов, объяснив, как сложились у него отношения с Бадыгиным, честно оказал, что на такую запретную меру пойти ему по-человечески трудно. Генерал отнесся к признанию командира дивизии с пониманием.

И снова Гербов имел с Бадыгиным на этот раз довольно жесткий разговор.

— Слушай, Дмитрий, — говорил ему Гербов, — ты мне друг, но истина дороже.

Он объявил Бадыгину выговор в приказе, и, кажется, это было воспринято майором как должное.

…Генерал Горяев предоставил слово Гербову. Он начал с преждевременного выхода первого батальона на рубеж атаки, пагубности такого просчета. Говорил о спаде динамики наступления в его серединной стадии.

— Ведь общеизвестна истина: каждому темпу продвижения соответствует свой огонь…

Удивительно устроен человек: только что Ковалев винил себя за эти же грехи, думал, что в дальнейшем штабу полка следует детальнее проводить рекогносцировку местности, точнее разрабатывать маршруты выдвижения, взаимодействие.

А стоило Гербову заговорить о том же, как возникла невольная мысль: «Цену себе набиваешь, дорогой Семен».

Он посмотрел на Гербова сердито, и тот подумал: «Узнаю дружка. В пузырь полез».

Но тут же Ковалев с возмущением отшвырнул недостойную мысль. На месте Семена он выступил бы точно так же. Есть вещи, которыми не поступишься даже во имя дружбы. Именно во имя ее: «Хорош я… Заподозрить друга черт знает в чем, а себя обелить».

Генерал Барышев внимательно слушая, рисовал карандашом на белом листе, лежащем перед ним: зимняя фронтовая дорога, тянут орудие…

Почему сейчас припомнилась она Алексею Уваровичу?

После завершения сталинградских боев их дивизия двигалась на запад. И вот эта дорога. Трактор, тянувший орудие, остановился. Водитель начал что-то исправлять. А бойцы, подбежав к прицепу с дымящей железной печуркой, протянули к ней озябшие руки. И тогда Барышев услышал фразу, поразившую его. Усач украинец оказал молоденькому бойцу:

— Видмолотилы, идемо молотити на инший ток…

Прозвучало это просто, хозяйственно, очень по-крестьянски.

Вообще Алексей Уварович не однажды думал о повседневности, некрикливости истинного подвига на войне.

Связистка Аня Лемешева ползла исправлять обрыв провода. Раненая, истекая кровью, соединила зубами концы провода и не выпускала их, пока не подоспел санитар.

Раненый врач Гранин вытащил с поля боя рядового Гуриадзе, подорвавшегося на мине.

Все это было естественной, повседневной фронтовой жизнью.

Сумел ли он, Барышев, передать готовность к самопожертвованию своим нынешним подчиненным? Кажется, да. Ковалеву необходимо было переправиться на другой берег реки, в расположение приданного резерва.

На мосту охрана объявила: «Мост взорван». Ковалев снял рацию с машины и, пешком перебравшись по ненадежному льду, точно выполнил задание. Возможно, проявил переизбыток «личной храбрости», но журить за нее Барышеву не захотелось.

«Ставит ли тот же Ковалев интересы армии выше личного самолюбия?.. Несомненно! И любит не себя в армии, а именно ее».

— Ни у кого нет желания сгущать краски, — миролюбиво посмотрел на Ковалева умными, внимательными глазами генерал Горяев. Его лицо без папахи казалось не таким длинным, лысую голову обрамляли рыжеватые волосы. — Позже в полку Ковалева все было выправлено. Конечно, не следует проходить и мимо недостатков… А лейтенанта, — генерал заглянул в листок, — Санчилова надо поощрить…

«Вот дался им Санчилов, — на этот раз не без удовольствия подумал Ковалев. — И Вера оказалась провидицей…»

Когда лейтенант появился у них в доме, Вера сумела за чаем разговорить его, даже выведала, что в Ростове у Александра Ивановича есть невеста.

— Пусть к нам приезжает! — с присущей Вере непосредственностью воскликнула она. — Служба у вас, Александр Иванович, пойдет, поверьте моему наметанному глазу…

* * *

— Можно я вас буду называть Семой? — спросила Вера у Гербова, когда Ковалев после разбора учений привел друга к себе домой. — У меня такое ощущение, что я вас знаю давным-давно…

Вышла из соседней комнаты Антонина Васильевна. Обнимая Гербова, удивилась:

— Ой, Сема, да как же ты возмужал!

— Вроде бы пора, — улыбаясь, ответил Семен Прокофьевич.

— Вот и довелось еще раз встретиться… — сказала Антонина Васильевна. Вспомнила вечер в Таганроге, своих мальчиков на крыльце.

Выбежала Машенька:

— А я вас знаю… Вы — друг папы… Бас-Карабас…

— Точно, миледи Ковалева, не ошиблись.

— Ну, как разбор? — с тревогой посмотрела на мужа Вера.

Владимир Петрович покосился на Семена.

— Все в норме, Верочка, — сказал Гербов.

Так просто: «все в норме». Но как нервничала Вера, пока шел разговор в клубе.

С Антониной Васильевной и дочкой она ушла на кухню. А Ковалев стал рассказывать Семену о встречах в суворовском.

— Сегодняшнюю «Красную звезду» читал? — спросил он Гербова.

— Нет, а что такое?

— Вот погляди.

На последней странице газеты напечатали информацию о персональной выставке военного художника Андрея Суркова.

— Жаль, мы там не побываем, — сказал Гербов, возвращая газету.

Подойдя к своему столу, Ковалев выдвинул ящик, достал из глубины его алые погоны..

— Вот храню. Это очень сентиментально?

— Не думаю. Ты помнишь, какие стихи посвятил мне в день восемнадцатилетия? Они врезались в память на всю жизнь:

Эта тесная связь полудетских                                             сердец Не развеется ветром, водой                                             не размоется, Это — дружба, во имя которой                                             в беде Не бросают товарища                                            комсомольцы. Улетают птенцы из родного                                            гнезда, Режут воздух окрепшими,                                           сильными крыльями…

Уже за столом Гербов поднял рюмку:

— За непреходящую дружбу.

Заговорили о переездах, об укладе семейной жизни.

— Сема, вот будьте вы справедливым судьей, — попросила Вера. — Володя не желает совершенствовать наш быт. Говорит: «Все равно нам здесь недолго жить».

— А моя Тома еще как совершенствует, — с удовольствием сообщил Семен Прокофьевич, — соковарка, скороварка, электромясорубка. Комбинат! Впереди века — на два шага!

— Ну вот видишь, видишь! — уличающе воскликнула Вера.

Ковалев укоризненно посмотрел на жену.

— Не смотри, не смотри так: Сема свой человек, а я говорю правду. И потом пожалуюсь вам еще, — обратилась она к Гербову, — за своими полковыми делами редко ходит со мной на концерты…

— Служба, матушка, — разведя руками, сокрушенно произнес Гербов фразу, что не раз говаривал дома.

— А я? — не сдавалась Вера. Щеки у нее раскраснелись, глаза воинственно полыхали. — Расскажу вам, как мы года три назад подняли бабий бунт.

— Ну, Вера, — попытался утихомирить расходившуюся жену Владимир Петрович и поглядел на нее с ласковым укором.

— Нет, расскажу! Разбор так разбор. Он и дома полезен, — Вера перевела дыхание. — Мужья наши зачастили мальчишники устраивать… По поводу каждой новой звездочки на погоне, благополучного завершения учений — был бы повод! Ну, мы терпели, терпели… А потом позвонила я Первого мая подруге Дариме, она жена начштаба Карпова, еще одной майорше — Васильевой и капитанше… Говорю: «Давайте девчатник устроим? Наши мужья пируют в „узком кругу“, а мы устроим свой „узкий круг“». Сказано — сделано.

Собрались у «капитанши», выпили сухого вина, кофе, засиделись. Звоню я на квартиру Карпову. Невинно спрашиваю: «Дариму можно?» А Карпов мне в ответ своим тихеньким, но на этот раз скрипучим голосом: «Нет ее».

Потом Дарима позвонила ко мне домой. «Владимир Петрович, с праздником! Верочку можно?» Муженек мой проницательный, сразу сообразил, что к чему: «Скажите моей жене, что я сейчас за ней приеду. Только куда ехать?»

И тут же муж Даримы заявился — разведка донесла ему, видно, где мы. Уставился на праздничный стол наш, очки на переносицу пальцем подтолкнул и с осуждением, но не повышая голоса, заметил: «Неплохо живете». А я ему: «Да уж как можем, Антон Юрьевич. Не одним же хозяйством да детьми заниматься».

У Даримы — двояшки: трехлетки Оля и Галя. Любая из них на вопрос «Как тебя зовут?» отвечает «Оля-Галя». Перед нашим пиршеством Дарима оставила их с бабушкой.

Васильева Аннушка, жена замполита, инженер-химик. Но здесь ей работать негде, и Аннушка очень переживает. Во Дворце пионеров организовала кружок юных химиков, а сама тоскует по заводу…

Слушая Веру, Ковалев, в какой уж раз, подумал: «Нашим женам приходится труднее, чем нам. Хорошо еще, что Верина профессия везде необходима. Но ведь и Вера вынуждена была из-за меня отказаться от ординатуры, которую ей предлагали в мединституте».

— Да, так вот, — продолжала Вера свою обличительную речь, — Карпов строго на меня посмотрел, губы поджал:. «Вы, уважаемая Вера Федоровна, Дариму мою с пути не сбивайте. У вас своя дорога, у нее — своя…» И увел жену… Но количество мальчишников, должна вам, Сема, ради объективности признаться, резко сократилось.

Вера покосилась на мужа — не сердится ли — провела рукой по его волосам:

— Поддался перевоспитанию…

— Реже присваивают новые звания, — отшутился Владимир Петрович.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Недалеко от столовой, по коридору влево — солдатская чайная. Здесь можно и свежую газету посмотреть и, конечно, чаем побаловаться.

…Был вечерний час солдатского отдыха. Одни выбирали себе книгу в библиотеке, другие пощелкивали шарами в бильярдной, кто-то тихо наигрывал на баяне, редколлегия выпускала стенгазету, а на клубной сцене шла репетиция драмкружка.

В ленинской комнате Санчилов и Крамов склонились над шахматной доской. Выигрывал Крамов и Александр Иванович нервно покусывал нижнюю губу. «У Акима хорошая голова», — думает он.

Санчилову это стало особенно ясно после того, как начал он готовить Крамова к летним вступительным экзаменам.

…Владлен заглянул в чайную, купил у тети Дуси, полной женщины с веселыми глазами, медовый пряник и пристроился в дальнем углу за столиком — написать письмо бабушке. Давно пора было, да дела не позволяли. Владлен достал два листка, вырванные из ученической тетради, шариковую ручку и, широко разбросав по столу локти, начал писать:

«Дорогая бабочка! Ну, как ты там порхаешь, неугомонная? А я неплохо живу, хлеб солдатский недаром жую. Нагрузочки — космические… И часов по шесть быть в противогазе… И делать ночной марш-бросок километров на десять в гололед… И стрелять из ручного противотанкового гранатомета — РПГ. Положил его ствол не так — и до беды недалеко».

Нет, это он не пугал бабушку. Но должна же она в конце концов знать истинную обстановку.

«Теперь обучаюсь самбо — как обезоруживать противника, нападающего с ножом. Сержант сказал, что мужчина должен это уметь.

И еще — водить машину… Уверяю тебя, сержант от своего никогда не отступит. Недаром у нас говорят: „Крамовский почерк“.

А наряды? Нет, не вне очереди, а обыкновенные.

Или вот — идешь в караул… Стоишь на посту, охраняешь важный государственный объект. Все спят. А ты стережешь… Помнишь, когда мне из военкомата повестка пришла, ты разволновалась, запричитала соседке: „Заберут, пропадет там ребенок. Он такой неприспособленный“. А вот и не пропал!»

Почерк у Владлена еще не устойчивый, буквы лепятся, наползают одна на другую, строчки то лезут вверх, то неожиданно сбегают вниз, будто не признают переноса:

«Знаешь, как мы мгновенно спешиваемся с БТР?» (Он не стал объяснять, что БТР — бронетранспортер. Пусть пугливая бабушка пофантазирует, что это за чудовище и как можно с него спешиваться).

«Ты бы посмотрела, как твой внук в „бою“ подорвал танк гранатой. И сержант Крамов сказал: „Я вас начинаю уважать“».

У нашего сержанта заслужить такие слова — о-го-го! Это, бабуля, не просто. Не хала-бала, как говорит Дроздов.

Между прочим, ему сержант сказал: «Из вас, со временем, может получиться командир отделения». Вполне допускаю!..

Между прочим, если Дроздов решит вступать в комсомол, я, несмотря на нелегкий его характер, дам рекомендацию.

А командиром взвода у нас лейтенант Санчилов, с университетским образованием. Мы сначала думали — кисель, рохля. Заблуждение! Он первым танк подбил. А командир полка у нас из суворовцев. Ну, сама понимаешь.

Когда меня в клубе фотографировали перед развернутым знаменем полка — это такое поощрение, — подполковник Ковалев, проходя мимо, сказал: «Так нести службу, рядовой Грунев!»

…Да, действительно он стоял с автоматом, в парадном мундире, у знамени полка и старался придать лицу суровость бывалого, обстрелянного солдата.

Эх, жаль, нет у него на груди знаков солдатской доблести, щитка с белым кружком и красной звездой — отличника Советской Армии. Хотя бы зеленого значка третьего спортивного разряда. Синего или красного — не добиться, а зеленого вполне по силам. У Дроздова уже есть знак война-спортсмена. Его выдают, если сделаешь марш-бросок на шесть километров, пробежишь как следует стометровку, удачно бросишь гранату, проплывешь…

В конце концов, и это все возможно. Вот здорово бы возвратиться домой — вся грудь в значках… А пока что сфотографировали. Тоже не маловажно.

Владлен достал фотографию, на оборотной стороне ее — полковая печать, а под текстом — подпись Ковалева.

Грунев в уголке написал: «Баб, это — я!». Словно не верил своим глазам. Вложил карточку в конверт с надписанным адресом, на секунду представил: бабушка получает конверт с лиловым треугольником штемпеля и надписью: «Солдатское письмо — бесплатно». Опасливо ощупывает… Что-то твердое? «Извещение о несчастье?! — подумает она, холодея. — Наверное, была ангина с осложнением на сердце. Ведь ребенку приходится стоять на ветру с открытым горлом».

Дрожащими руками вскроет конверт. Боже мой! Вроде бы и ее Владик, и совсем не он. Какая элегантная форма — так любит она изъясняться, — какое волевое лицо!

А прочитав письмо, побежит показывать фотографию соседке, Марии Ивановне. Или переправит маме. Надо узнать ее адрес и написать. Кто-то из нас должен быть сердечнее и… умнее.

«Пожалуй, пора закругляться, — думает Грунев, — да посмотреть хоккейный чемпионат на стокгольмском стадионе „Юханненсхоф“».

«Дроздову, — написал он, — дали отпуск домой. Так надо же такому случиться — вдруг у него обнаружили большой гнойник, какой-то абсцесс, и вот положили, в госпиталь. Был человек в таких переделках! Ты себе не представляешь, в каких переделках!»

Грунев снисходительно усмехнулся: «Вообще, что ты знаешь, дорогая, наивная бабочка».

Размашисто черкнул: «Твой солдат». Но этого ему показалось недостаточно, и Владлен лихо подписал: «В. — Грунев — В.».

Эти два «В.» он давно придумал. Бывают же в цирке два — Бульди — два.

Грунев вывел P. S. и, еще более наезжая буквой на букву, дописал: «Замполит майор Васильев, что, по прежнему, комиссар, дал мне вчера, как агитатору, поручение провести беседу в пединституте на тему: „Служим народу“.

Очень боюсь, как это получится. Там такие насмешницы, лучше еще раз в „бою“ побывать».

Владлен сложил листы, положил между ними фотографию и щедро провел языком по клею на конверте.

* * *

На следующий день Грунев получил у лейтенанта разрешение навестить Дроздова в госпитале.

Владлен миновал знакомую зеленую калитку с железной красной звездой, клумбы во дворе, припорошенные снегом, беседку под тополями, где когда-то — это было так давно! — посиживал и сам, выздоравливая.

По крутой деревянной лестнице поднялся на второй этаж и вошел в ту самую палату, в какой поместили его тогда. Дроздов лежал в углу, у окна.

Неловко сжимая под мышкой кулек с арахисом — знал, что Виктор любит его, — Грунев приблизился к постели.

Дроздов был бледен — видно, не отошел еще от операции.

Появившаяся сестра с острыми буравчиками глаз взяла у Грунева кулек, заглянула в него и, сердито сказав: «Не до того», унесла кулек.

Владлен сел на белую табуретку рядом с койкой, произнес с наигранной бодростью:

— Здорово, ефрейтор!

Белые губы Дроздова едва шевельнулись:

— Груня…

— Ну, как ты?

— Одюжу.

— Вот не повезло.

Губы Дроздова дрогнули в улыбке:

— Сами удивляемся…

Владлен, стесняясь, неуклюже притронулся к его руке:

— У нас в роте все тебя ждут…

Глаза Дроздова потеплели:

— Так уж и все.

— Точно. Будешь, как штык. Тело молодое, — повторил Грунев фразу, услышанную когда-то от хирурга. — Выздоровеешь — в отпуск домой…

Дроздов представил, как он в военной форме отправляется на свидание с Людмилой… А вот, вместе с Евгенией Петровной, входит в цех. И они открывают дверь в комнату мастера Трифона Васильевича:

— Ефрейтор Дроздов!..

А если частенько прихварывающей матери понадобится лекарство или даже путевка в санаторий — достанет. Матери солдата не откажут!

Привиделся Тайфун. Став на задние лапы, передние положил ему на грудь.

Дроздов так ясно представил все это, что даже чуть улыбнулся опять.

— Как взводный? — опросил тихо.

— Привет тебе передавал.

— Взаимно.

— Ты знаешь, — Грунев робко снова притронулся к руке Дроздова, — у меня такое предчувствие, что мы после армии еще с тобой встретимся…

— Запросто… после «дембеля»… уже треть отпахали, — ответил Дроздов и прикрыл глаза. Верно, устал от разговора.

— Ну, ладно, певчий дрозд, — с грубоватой нежностью сказал Грунев, — выздоравливай, я еще приду…

* * *

В последний раз Санчилов проверил, все ли в порядке у него во взводе, и отправился домой. Сначала шел вместе с капитаном Градовым и лейтенантом Ткаченко — с ними Александр охотно сблизился и норовил встречаться почаще, зайти в гости или пригласить к себе. Влюбленность этих офицеров в технику была по душе Санчилову, да и порядочность их привлекала.

Они постояли немного на перекрестке улицы и, попрощавшись, разошлись в разные стороны.

По дороге Александр повел свой обычный разговор с Леночкой.

Страшно он по ней соскучился! Впечатление такое, что годы не видел. Правда, каждую субботу непременно вызывал на переговорную… И всякий раз задавал один и тот же, довольно дурацкий вопрос: «Так все остается в силе?» И она тихо, терпеливо отвечала: «В еще большей…».

Перед отъездам из Ростова в армию они условились: как только Леночка окончит университет, пожениться. Не раньше. Так хотели ее родители. Ну, бог с ними. Может быть, рассчитывали на проверку временем и расстоянием?

Но теперь все, как говорит Ковалев, предельно ясно. Вот только куда пошлют ее на работу?

«Ты знаешь, — мысленно говорил он Лене, — внутренне преодолев какой-то очень важный психологический рубеж, я в состоянии разумно поглядеть на себя и свою офицерскую службу. Честно признаюсь: мне очень по душе армейская жизнь с ее требовательностью, четким ритмом, напряженным и очень целенаправленным трудом. Все это делает меня другим. Выяснилось, что инженерные знания необходимы и здесь. Открываются заманчивые горизонты: можно поступить в адъюнктуру, стать ученым, преподавателем. Заняться, как я мечтал, кибернетикой, алгоритмами, проблемой переработки различной информации.

И — если не любишь покой — лучше офицерской службы ничего не найдешь!

После того, как я стал больше доверять сержантам, у меня освободилось время…

Оказывается, во мне есть и воля, и настойчивость, и, как ни странно, умение учить и воспитывать людей. Собственно, я и сам открыл себя нового…».

Санчилов повернул к реке. Она была еще заснеженной, но уже появились первые полыньи, сейчас синевшие под холодным светом луны. Приближение весны чувствовалось в особенной мягкой свежести воздуха.

…Подполковник Ковалев сказал на разборе учения: «У лейтенанта Санчилова есть способность к творческому решению тактических задач». Александру и приятен был подобный отзыв, и казался незаслуженным: неужели такое о нем? Не ослышался ли?

«Ты знаешь, как вели себя на последних учениях мои Дроздов и Грунев? — мысленно продолжал свой разговор с Леночкой Александр. — А остальные бойцы? Я горжусь ими и чувствую себя Драгомировым».

Ну, это он слишком. О Драгомирове. И об отзыве Ковалева напрасно, не подумала б, что хвастает. А вот о самом подполковнике ей надо рассказать: «Все, что и прежде наговаривал тебе на командира полка: „ходячий устав“, „монолитный Коваль“ — чушь и бред! Если говорить правду: вот бы на кого мне хотелось предельно походить. Предельно — это его словечко и заменяет такие, как „четко“, „ясно“, „хорошо“, „во всех деталях“ — и еще много других.

Я хотел бы достичь этого предела.

Теперь слушай о главном: как ты отнесешься к моему желанию остаться в армии?»

Это решение становилось все прочнее и окончательно укрепилось после недавнего разговора с командиром полка на стрельбище.

А дело было так. Ковалев встретил его и спросил:

— Не пострелять ли нам, Александр Иванович, из автомата?

В тот раз Санчилов стрелял необыкновенно удачно, словно какое-то вдохновение на него снизошло. Как олимпийский бог, стрелял!

Ковалев похвалил. Они сели на скамейку, в стороне. Спускались сумерки. Прокричала электричка на станции.

И подполковник стал опять, в какой уже раз, рассказывать о генерале Гурыбе, его работе, но теперь еще подробнее.

Проблема алгоритмов остро интересовала Александра и в университете. А после этого разговора с подполковником Санчилов подумал: «Разве невозможно создать распознающие, самонастраивающиеся и обучающие системы? Прав Эйнштейн: машина может решить любую задачу, но не в состоянии поставить ни одной. И, конечно же, автоматизированные „интегральные полководцы“ не в состоянии заменить командира, вырабатывающего замысел, человека с его творческими взлетами, дерзкой инициативой, критичностью ума, интуицией, предвидением боя…

Но командир обязан применять самые современные технические средства управления войсками. И в этом случае наука должна прийти ему на помощь…».

…Санчилов замедлил шаг, остановился у причала — здесь сейчас было так же пустынно и тихо, как тогда, на Дону, в их первый вечер.

«Очень важно, что ответит Леночка. Если она меня любит так, как я того хочу, то поймет мое желание и одобрит его. Потому что в первый вечер нашего знакомства и позже, в Ростове, говорила о великом счастье найти каждому свое призвание: „Это не может быть связано с соображениями корысти, материального благополучия“.

Значит, она такая же, как я. И думает, как я. И не заскулит, если понадобится оставить насиженную благоустроенную квартиру, город, обеспеченных родителей, отправиться в глушь…

Везде найдет свое место в жизни, будет учить детей, помогать мне. Далеко не каждая женщина способна стать настоящей женой офицера. Для этого необходима большая любовь, самоотверженность.

Конечно, встречаются ограниченные, мещанки, сибаритки. Но, бог мой, как они далеки от идеала офицерской жены. Если ты решишься идти со мной рука об руку по нелегкой тропе, поручик Санчилов будет счастливейшим человеком на земле. Получишь летом диплом, я приеду, мы сыграем свадьбу, и увезу тебя, мою единственную, в „полк Ковалева“».

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Владимир Петрович вышел на балкон своей квартиры. В предсумерках ясно проступала излучина реки. Медленно плыли вниз по течению последние льдины, и на заснеженном берегу распластались, словно выброшенные рыбины, просмоленные лодки. В серовато-синей воде отражались роща, баржа на причале, столбы…

Весна в этом году бралась медленно: в балках и лощинах еще притаился, до первого дождя, снег, но уже прилетели грачи, и в природе разлилось покорное, затаенное ожидание теплых дней.

Говорливая электричка прошла по высокому мосту.

Где-то далеко натруженно брал подъем «МАЗ». Сиреневое небо прочертила золотистая, подрумяненная заходящим солнцем линия, оставленная истребителем.

Владимир Петрович только что звонил Вере в больницу, сказал, что дома, и она обещала скоро прийти. Пожалуй, успеют попасть на концерт югославской эстрады.

Он приготовил Вере сюрприз: в округе обещали две путевки в ялтинский санаторий на апрель. Владимир Петрович полтора года не отдыхал, и сейчас это было бы весьма кстати. Можно прихватить с собой рукопись…

…Отголоски дневной жизни еще не улеглись в его памяти. Написал отменную характеристику Крамову для поступления в высшее военное училище… Васильев к ленинским дням разослал письма… И в Таганрог, Евгении Петровне: «Ваш земляк и заводской воспитанник — уважаемый в роте человек…» Недурно звучит для «соловья-разбойника».

Евгения Петровна, когда приезжала сюда, останавливалась у Ковалевых. Привезла семена — посадить у казармы цветы… По просьбе Васильева рассказала солдатам о заводских делах. А на прощание сфотографировалась со взводом Санчилова. Дроздов пристроился возле нее, выставя ногу вперед, лихо сбив набок шапку и воинственно поглядывая на мир.

…Санчилов сегодня доверительно сообщил, что его будущая жена — учительница, летом навсегда, как он не без значения подчеркнул, приезжает сюда.

Все-таки решил судьбу.

И, в какой уже раз, Ковалев подумал о своей пожизненно избранной профессии. Конечно, бывает очень трудно… Это вечное ощущение непринадлежности себе, каждодневная напряженность, перегрузки, от которых наваливается подчас страшная усталость… Чаще всего неосуществимое желание хотя бы ненадолго выключить мозговые рубильники, оторваться от дневных забот.

А все же иного он для себя не хотел. Шла отливка сильных характеров. Как говорил Макаренко: «нового типа поведения».

Все эти Дроздовы, Груневы, Бесковы, пройдя школу возмужания, возвратятся домой иными, унося что-то и от нас, вероятно, частицу и нашей души.

Мы готовим умелых, духовно стойких защитников, и нелепо предполагать, будто я могу желать убийств. Даже если пальцы мои окажутся на пульте управления ракетами, они подчинятся голосу разума и гуманности. Но если возникнет опасность для страны Октября…

Эту мысль надо отчеканить и в «Военной косточке». Повесть все же перевалила за половину.

Любопытны его собственные метаморфозы, как автора.

Композитор Шарль Гуно писал: «Когда мне было двадцать лет, я признавал только самого себя. Тридцати лет я уже говорил: „Я и Моцарт“, сорока: „Моцарт и я“, а теперь уже говорю только: „Моцарт“».

К счастью, еще до сорока я понял — только Моцарт!

Внизу из-за угла вышла Вера. Запрокинув голову, весело подняла руку.

* * *

Усадив Машу за уроки, они стали собираться на концерт. Ковалев позвонил дежурному по части и, предупредив его, что с девятнадцати тридцати будет в драмтеатре, стал надевать штатский костюм. Вера не могла к нему привыкнуть. В этом пиджаке со шлицами по бокам Володя походил на… аспиранта, что ли. Еще не оперившегося, но уже не без значительности. И весьма спортивного.

Владимир Петрович старательно завязывал галстук. Никак не маг научиться этому искусству, узел получался немного перекошенным.

— Ну-ка, мой начинающий модник… — Вера, поправив галстук, повернула мужа кругом. — Э-э-э, на макушке у тебя волосы явно поредели. Я брала замуж густоволосого… И такого уговора не было…

— Это от головного убора, — неуверенно ответил Владимир Петрович.

— Не знаю отчего, — шутливо отвела самозащиту Вера, — только не хочу лысого и пузатого.

— Не буду, — пообещал Ковалев.

— Хотя, ладно, — смилостивилась Вера, — не отрекусь от любого. Тоже молодуха объявилась!

И уже серьезно:

— Удалось договориться: выделяют двадцать пять коек для больных аллергией. Боюсь произносить эти слова вслух, но, кажется, мы в лечении кое-что нащупываем… Кажется…

Раздался долгий, настойчивый телефонный звонок. Так звонят издалека.

— Слушаю. Подполковник Ковалев.

— Владимир Петрович, как жизнь?

Голос очень знакомый. Кто бы это? А-а-а, Иван Васильевич Курылев. Был у него такой дружок в штабе округа. Тоже подполковник и тоже вафовец, как называли они тех, кто закончил Академию Фрунзе. Когда-то вместе они служили в Сибири.

— Живем не жалуемся, — ответил Владимир Петрович. — Вот с женой собрались на концерт.

— Хорошее дело, — каким-то хитрым голосом сказал Иван Васильевич. Темнит дружок, неспроста позвонил. — Завтра тебя на военный совет к десяти вызывают, так ты загляни ко мне.

— Вот как…

— Вот так… Готовь, брат, чемоданы.

Значит, передвижение по службе. Но куда?

Хотя бы намекнул Иван Васильевич. Нет, делать этого по телефону он не станет и спрашивать его не следует.

Курылев уже знал, что Ковалева прочат послать в другой округ начальником штаба дивизии. И завтра вызывают для предварительного разговора, прежде чем поедет Ковалев в Москву, где подобные назначения решаются окончательно. Но сейчас только сказал, будто бы даже с завистью:

— Интересная работа. И от нас рукой подать, всего километров девятьсот. Ну, бывай здоров. Завтра жду.

Первое чувство, какое возникло у Ковалева после этого разговора, была жалость. Жаль было оставлять Васильева, Карпова, Санчилова — свой полк. И этот город, к которому уже привык, обжил. Но ничего не поделаешь — приказ свят.

— Что, Володя? — с тревогой спросила Вера.

— Все то же, солдатская подруга, — мягко, словно бы винясь, притянул ее к себе Владимир Петрович, — кажется, опять придется сворачивать наш походный бивак.

— Новое назначение?

— Да…

И у Веры защемило сердце: прощайте, мои аллергические койки и недолеченные больные, прощай, Дарима, и эта теперь уже такая уютная квартира. Дождались своего часа распроклятые ящики в подвале! Прав тот, кто сказал, что два переезда равны одному пожару.

Но такому настроению поддаваться нельзя. Вера быстро посмотрела на мужа:

— Ну что ж, мой командир, чему бывать, того не миновать.

— На концерт не пойдем? — спросил он с сомнением.

— То есть, как это? Конечно, пойдем!

Ссылки

[1] По всем правилам искусства (лат).

[2] Рассказывай!

[3] Противотанковые управляемые реактивные снаряды.