Прибытие новенькой всегда вызывает любопытство. Эта юная дама явилась к нам в конце февраля. Мы были заняты разговором. Если точнее, мы не разговаривали, а хохотали. Она была чем-то похожа на Джильду из кино. Великолепная грива рыжих волос, этакий охотничий трофей, казалось, была не настоящая, а сфотографированная. Когда новенькая вошла в Speisesaal, настала тишина. Вилки и ножи замерли в воздухе. Будь на нашем месте моряки, они бы засвистели. Меня ждала Фредерика: мы с ней собирались на послеобеденную прогулку. Но я опоздала. «Tu as vu la nouvelle?» Ну еще бы.

Мы тут же сменили тему. Кажется, заговорили о Бодлере. У него была возлюбленная-креолка. Эта рыжая девица тоже немного креолка. Вечером, за ужином, мы с новенькой принялись болтать, как будто знали друг друга много лет. Остальные девочки молча следили за нашей беседой, не спуская глаз и ловя каждое слово. Рядом со мной сидела испанка, которая питалась главным образом йогуртами, чтобы похудеть. «Поднимись ко мне в комнату», — сказала Мишлин — так звали новенькую. Она обняла меня и поцеловала, — вероятно, таким же поцелуем она награждала свою лошадь. Я поднялась к ней, и там она рассказала мне о своей жизни почти все, скороговоркой, точно читала бальную записную книжку.

Я объяснила ей, что мне пора, потому что я ночую в другом корпусе. В каком? В корпусе для маленьких? И она расхохоталась. Ты что, маленькая? Какой кошмар. Она произнесла это так, словно перед ней сидел полный зрительный зал. Я быстро вышла, прошла по коридору мимо комнаты Фредерики, но не решилась войти. Было уже слишком поздно. В четверть десятого нам уже полагалось сидеть по комнатам. Я легла спать в отвратительном настроении. Моя соседка, расчесав волосы, сказала: «Sehr elegant, rassig, die Neue». Слово «элегантная» тут не подходило. Пожалуй, такая красота и не нуждается в элегантности. Элегантной была Фредерика.

Мишлин была околдована собственной красотой, несла ее по миру, словно тропическую птицу. На мой взгляд, Фредерика была красивее Мишлин, но никогда не превращала это в триумф. А Мишлин, не столь утонченная, стремилась сразу и без затей ошеломить всех, насладиться триумфом. В ней все было напоказ, и первым делом меня привлекло именно это ее качество. А затем — ее веселость. Она немедленно показала мне свои платья. Казалось, что в шкафах засияло солнце. Она обнимала меня, не встречая сопротивления, и я чувствовала, как прижимаюсь к сильному, здоровому телу. Словно к телу кормилицы. Все у нее было нежное, юное, упругое. Она обнимала меня так, будто заключала в объятия толпу. Без всяких греховных или порочных помыслов. Я бы даже сказала: обнимала, как товарищ, если бы значение этого слова не было извращено. Она была «свой парень». Не то что Фредерика, с которой мы не осмеливались прикоснуться друг к другу, а уж тем более поцеловаться. Одна мысль об этом вызывала ужас. Быть может, мы противились желанию потому, что оно не вязалось с тем представлением, что создалось у нас друг о друге.

Не раз, правда, бывало, что мне хотелось приласкать ее, но я не решалась — от нее веяло такой суровостью. А в глазах Мишлин отражалось удивление, пустота и безмятежность. Когда она злилась, глаза становились меньше, словно их радужная оболочка вдруг съеживалась. Но в целом Мишлин была красавица. Постепенно у меня вошло в привычку навещать ее в свободные часы. Как правило, мы болтали о разных пустяках, поговорить на серьезные темы почти не было повода. А посмеяться можно над чем угодно. Мишлин не нравилось учиться, ее вообще ничто не интересовало. Они с daddy собирались устроить бал. О матери она не упоминала, возможно, та уже умерла. О мертвых забывают. Для нее существовал только дэдди. Если бал состоится, она меня пригласит. Я стану ее лучшей подругой. Да ведь я и так ее лучшая подруга, уже давно, разве нет? Depuis toujours. Мы будем писать друг другу.

Они пригласила меня на свою виллу, я могла приехать, когда захочу. Я наверняка понравлюсь дэдди. Может быть, он даже примется ухаживать за мной. Он ухаживает за всеми ее школьными подругами. А мой дэдди тоже ухаживает за моими подругами? Нет, мой дэдди незнаком ни с одной из них. А почему я прячу их от него? Из ревности? А какая вилла у моего дэдди? Мой дэдди живет в гостинице. Значит, у тебя нет своего дома? Есть, но дэдди там не живет. Ее дэдди еще молодой, когда они идут куда-нибудь вместе, она накладывает косметику и все принимают ее за его невесту. А я подумала о моем дэдди, о бесчисленных гостиницах, в которых мы с ним виделись во время каникул, зимой и летом, об этом пожилом седовласом господине с ледяными, ясными, печальными глазами. Со временем у меня станут такие же.

А Мишлин говорила без умолку, строила планы на будущее, всегда одни и те же. Во всяком случае, в каждом присутствовали частые переезды, какая-то невнятная суета, слава и торжество, а также дэдди. Я забросила Фредерику, теперь мы с ней почти не ходили гулять вдвоем. Когда Мишлин при всех обнимала меня за плечи и это видела Фредерика, мне становилось стыдно. Я теряла душевный комфорт, но вновь обретала его, заходя в комнату Мишлин или оставаясь с ней наедине, однако я не хотела, чтобы меня при этом увидела Фредерика. А Фредерика меня видела, я ловила на себе ее грустный взгляд, в котором мне чудился укор. С Мишлин я развлекалась, хоть ее всегдашнее веселье и вечные разговоры о дэдди начинали нагонять на меня тоску, но ведь и среди тоски можно поиграть в веселье, и на похоронах можно развернуть бурную деятельность.

От жизни Мишлин нужно было только одно — возможность наслаждаться этой самой жизнью, но разве мне нужно было не то же самое? Иногда меня удручало, что я отвернулась от Фредерики, а иногда я ощущала от этого своеобразное удовлетворение. Я поступала так нарочно. Когда я видела Фредерику — она не изменилась, по-прежнему ни с кем не разговаривала, жила, отгородившись от всех нас, отгородившись от всего мира, — мне хотелось подойти к ней, объяснить, что это новое увлечение — просто шутка, забава, и пусть она позволит мне поиграть в эту игру. Так и сделаю, думала я, и тут же делала как раз наоборот. Быть может, я наказывала Фредерику за мою любовь к ней?

Прошло около трех месяцев, завершался второй триместр, и я окончательно бросила Фредерику. Каждый вечер, когда я лежала в постели, а немка спала, аккуратно разложив на подушке свои локоны, я вновь переживала минуты, проведенные с Фредерикой, мы с ней прогуливались по тропинке, а иногда, незаметно для себя, я вдруг начинала говорить вслух. Я давала себе слово, что утром зайду к ней. И все будет, как раньше. Но утром я передумывала. Если я случайно встречалась с Фредерикой в коридоре, она улыбалась мне и шла дальше. Даже не давала возможности объясниться, сказать хоть слово. Она ускользала от меня, словно тень; если мы оказывались в одной классной комнате, я уже не могла перебрасываться шутками с Мишлин: я не сводила глаз с Фредерики, надеясь, что она заговорит со мной или подаст мне какой-то знак. Но она оставалась невозмутимой.

За три месяца Фредерика ни разу не попыталась встретиться со мной. Это я цеплялась за нее моими старушечьими руками. Однажды я узнала, что у нее умер отец. И по всей вероятности, вскоре она покинет пансион. В тот день меня охватил ужас. Произошло непоправимое. Я побежала к ней в комнату. Она говорила со мной очень ласково, сказала, что едет на похороны отца, а в Бауслер-институт больше не вернется. Я проводила ее в Тойфен, на маленькую железнодорожную станцию. Было жарко, небо сверкало синевой, а даль заволакивала дымка. Волшебный пейзаж. Было три часа дня. Она почти не разговаривала, только шагала вперед. Мне было страшно, и я тащилась сзади, изредка нагоняя ее.

Я открыла перед ней душу, призналась в любви. Я обращалась не столько к ней, сколько к этому пейзажу. Поезд тронулся, он был похож на игрушку. «Ne sois pas triste». Так гласила записка, которую она мне оставила. Я потеряла самое дорогое, что было у меня в жизни, а небо по-прежнему было лазурным, все дышало покоем и счастьем, пейзаж был идиллическим, словно идиллическая юность, полная скрытого отчаяния. Пейзаж сулил нам защиту и покровительство — белые домики Аппенцелля, фонтан, надпись «Töchterinstitut», казалось, человеческие беды должны были обойти стороной это место. Можно ли чувствовать себя затерянным среди такой идиллии? На пейзаж легла тень катастрофы. Сегодня один из самых прекрасных и радостных дней в году, и как раз в этот день со мной случилось несчастье. Я потеряла Фредерику. Я попросила ее непременно писать мне. Она пообещала, но что-то мне подсказывало: писем не будет. А я сразу же написала ей взволнованное письмо, сама толком не понимая, что пишу. И стала ждать ответа. Но я чувствовала, что она никогда мне не напишет. Это было бы не в ее духе. Она предпочла бы просто исчезнуть.

Фредерика так и поступила: она исчезла. Я вернулась в пансион и там проводила время в страданиях — это ведь тоже способ времяпрепровождения. Я прочла записку, которую она дала мне на станции, два листка бумаги двадцать на двадцать сантиметров, в клетку. Вязь ее почерка застыла на бумаге, словно ящерица, уснувшая на камне или на стене. Я долго и терпеливо училась копировать этот почерк, и в итоге мне удалось усовершенствовать само совершенство, создать строгую, безупречную подделку. Я читала эту записку, словно разбирая прихотливые извивы орнамента, похожие на волны. Она рассуждала на философские темы, а о нашей дружбе — ни слова. Такое выспренное, фальшивое, сухое, универсальное и в то же время камерное послание кто угодно мог написать кому угодно. В последней строке она писала, что нежно обнимает меня: пустая фраза, формула вежливости. Никогда мы с нею не обнимались, никогда не произносили слово «нежность». Эта записка была чем-то вроде проповеди, в ней мне приписывались определенные достоинства и в то же время — некоторая склонность к разрушению. Я не стала хранить эти два листка, точно драгоценную реликвию, не стала и рвать их той тревожной, мрачной весной, бросая обрывки в никуда. Какое-то время я носила их с собой в кармане, потом они смялись, бумага истрепалась и порвалась, чернила выцвели. Слова Фредерики подверглись тлению. Есть слова, которые надо бы отметить крестиком и выписать на память.