Фредерика начала поглядывать на меня. Я чувствовала на себе ее взгляд, как некую тяжесть. Или казалось вдруг, что кто-то толкает меня кулаком в спину, и я оборачивалась. Иногда в столовой, за едой, я перехватывала ее взгляд: тогда я выпрямляла спину и держалась, как благовоспитанная барышня. И в итоге почти ничего не съедала. Но за завтраком, даже если она смотрела на меня, я уплетала два или три куска хлеба с маслом и вареньем. Должна признаться, что при этом я думала только о завтраке. Именно в такую минуту, когда у меня разыгрался аппетит и обо всем остальном было забыто, я и обмакнула хлеб в кофе с молоком. Фредерика, кажется, улыбнулась — думаю, снисходительной улыбкой. Теперь она искала моего общества и наблюдала за мной издалека.

С первого дня нашей встречи я захотела быть с ней вместе, но по сути это означало присвоить ее душу, стать с ней заодно, пренебречь остальными. Что-то вроде союза, скрепленного кровью, что-то вроде тайного братства. С первого дня, с того мгновения, когда она с небольшим опозданием вошла в нашу столовую. Или, быть может, я должна была подчиниться некоему ритуалу, которым она руководила. Однажды она сказала мне, что сразу обратила на меня внимание, но сказала так, чтобы доставить мне удовольствие, хотя никогда ничего не делала только для того, чтобы доставить удовольствие кому-то. Кажется, один раз она сказала, что я красивая. Конечно же я не могла сравниться с ней в элегантности. Она носила серые юбки, просторные блузки, серые, голубые, серо-синие пуловеры. У меня было несколько облегающих пуловеров и к ним — расклешенные, очень узкие в талии юбки. Я затягивала на талии широкий пояс, так сильно, как только можно было терпеть, впрочем, это делали почти все девочки. Получалось совсем не элегантно. А пуловеры Фредерики свободно ниспадали вдоль тела, маскируя его, и казалось, что видишь фигуру подростка, с узкими бедрами и плоским животом.

Как-то зимой, ближе к вечеру, мы сидели вдвоем на лестнице. Фредерика взяла меня за руки и сказала: «У тебя старушечьи руки!» Ее собственные руки были холодными. Я осмотрела тыльную сторону ладоней, подсчитала все вены и все выпирающие косточки. Осмотрела ладони: да, руки выглядели дряблыми. Не могу описать, какую гордость почувствовала я при этом, ведь для меня ее слова были комплиментом. В тот день, на лестнице, я была уверена, что нравлюсь ей. Мои руки в самом деле костлявые, точно у старухи. Ладони Фредерики были широкие, крепкие, квадратные, как у юноши. На обоих мизинцах она носила перстни с печаткой. Можно представить себе, что, если соприкоснуться руками, будет очень приятно. Когда она прикасалась к моей руке, а я чувствовала холод ее ладони, этот контакт был настолько анатомическим, что никаких мыслей о плоти, о чувственности у нас даже не возникало. Той зимой я купила себе просторный пуловер, маскировавший фигуру. Но старушечьи руки от этого стали еще заметнее.

Фредерика по-прежнему держалась со всеми приветливо и ровно, не позволяла себе раздражаться или дуться. У меня так не получалось. Бывало, хоть и редко, что меня вдруг охватывало неудержимое желание поколотить соседку по комнате. Она была кроткой, всегда признавала мою правоту. И никогда не упускала возможности показать ямочки на щеках. Носик у нее был слегка курносый. Мне хотелось схватить ее за горло. Эта немка валялась на кровати полуголая, точно одалиска.

Мы должны были декламировать Франсуа Коппе. Только сегодня я с некоторым испугом замечаю, что инициалы Фредерики совпадают с инициалами поэта. «Я стоял у окна и, глядя на летнее небо, думал о вас». Так начиналась моя часть. «Пел соловей, и его переливчатые трели взлетали к усеянному звездами небосводу». Учительница была монахиня, она учила нас декламировать, играя на фортепиано, чтобы мы попадали в такт.

Имя Фредерика означает «рассказ». И поскольку имя ей рассказ, хочется думать, что именно она диктует мне эту историю или пишет ее за меня, сопровождая это своим всегдашним пренебрежительным смешком. У меня даже возникло необъяснимое предчувствие, что история эта уже написана. Что она завершилась. Как наши жизни.

В день святого Николая мы провели всю вторую половину дня вне пансиона. Шел снег. Мы были молчаливы. Зашли в кондитерскую в Тойфене. Деревня словно замерла, погрузилась в спячку. Я знала, что у Фредерики есть или, по крайней мере, был мужчина. Снег все шел, крупные хлопья липли к оконным стеклам. Фредерика объявила мне, что на Рождество уедет путешествовать с ним. Я с интересом разглядывала снежные хлопья. Фредерика говорила вполголоса. Я знала об их связи и, конечно, не желала ей приятного путешествия. Я сказала об этом прямо, взяв с тарелки пирожное. Не хочет ли она тоже съесть пирожное? Еще чашку чаю. Я не ждала от нее откровенных признаний, бурной исповеди. У меня было впечатление, что в ее любви есть нечто трагическое; на ее лице читались упорство и решимость. На мгновение у меня мелькнула мысль, что, возможно, никакого мужчины не существует. Я взяла еще одно пирожное. Снежные хлопья будто повисли в воздухе.

И вдруг мне пришло в голову, что Фредерика выдумывает себе другую жизнь. Пока она говорила, мне показалось, что я вижу в ее глазах странный свет, похожий на эти безумные, бесцельные снежные хлопья, повисавшие в воздухе. Мне стало страшно, хотелось сказать ей — берегись, спасайся, но я не знала, от чего ей спасаться. Моя мысль словно остановилась на полпути, было ощущение нависшей опасности, опасности выдуманной жизни. Потом все успокоилось, тревожные сполохи погасли. Фредерика сказала еще, что они поедут в Андалусию, где уже были один раз. Она спросила меня, была ли я в Испании. Нет, не была. Я объездила всю Швейцарию, на поезде, потому что мой отец просто обожал поезда и пересадки на станциях, особенно горные поезда. Была ли она на Риги? Нет. Я назвала ей еще несколько вершин. Горнеграт, Юнгфрау, Бернина. Нет.

Фредерика говорила о своих путешествиях так, словно речь шла о другом человеке. В кондитерской стало темнее — будто белый снег заволакивал землю темным покрывалом. Снаружи сгущались зимние сумерки. Снаружи был ледяной воздух, который не отставал от нас до самого дома. Нашим домом был пансион.