По дороге домой дворники на лобовом стекле метались взад-вперед, взад-вперед, совсем как метроном, который мама выставила на пианино, чтобы мы могли держать темп. Когда машина остановилась, Нелл сказала: «Эй, Салли… мы приехали». Она не сказала: «Салли, мы дома».

Миссис Голдман стояла у окна — будто поджидала кого-то, не желая пропустить. Я оглянулась на Тру и по ее взгляду поняла: сестра что-то задумала. Я знала, она дождется, пока мы не останемся одни, пока все не уйдут, оставив в покое сестричек О’Мэлли.

— Сгоняю к «Крогеру», наберу пустых коробок, — сказал Эдди.

И, когда мы рванули к крыльцу, Нелл крикнула:

— Ну, теперь мчитесь между капель, сестрички О’Мэлли!

В дождливые дни именно так мама и говорила. Нелл с каждой минутой делается все больше и больше на нее похожа. Как гадкая старая гусеница, она превращается в бабочку, которой самое место на этикетке шампуня «Брек».

Когда Нелл достала ключ, чтобы отпереть дверь, потому что из-за убитых девочек теперь все в городе запирали двери, миссис Голдман позвала меня сквозь сетку со своей половины дома:

— Либхен, можно тебя на пару слов?

Мне показалось, что от нее исходят тонкие печальные лучики — вроде тех, что окружают младенца Иисуса на церковных открытках. С привычным немецким акцентом миссис Голдман сказала:

— Мне так жаль, так жаль. Мы вынуждены сдавать дом людям, которые могут платить. Ты ведь понимаешь?

Нелл и Тру угрохотали вверх по лестнице, чтобы заняться сборами; они не питали к миссис Голдман такой симпатии, как я. Во-первых, из-за того, что она не разрешила держать Грубияна, а во-вторых, считали ее занудой, потому что вечно просит вести себя потише. Но они ведь не знали, что в концлагере уши у миссис Голдман стали очень чувствительные, что от любых громких звуков у нее начинала болеть голова и болела по нескольку дней.

— Да, понимаю, — сказала я. — Пожалуйста, не беспокойтесь. Теперь все у нас будет хорошо.

Миссис Голдман открыла дверь и протянула мне блюдо вязких сахарных печенюшек и белый бумажный сверток.

— Там внутри книга. Я знаю, ты любишь читать.

Я собралась уйти, но вовремя вспомнила про хорошие манеры.

— Спасибо. И если мистер Голдман хочет, чтобы я помогала ему собирать гусениц с помидорной рассады, я всегда готова. — Я посмотрела в ее карие глаза, повидавшие столько всего плохого. — Как думаете, Дотти Кенфилд теперь призрак?

Миссис Голдман была единственным человеком, не считая Тру, кто слышал звуки, доносившиеся из окна Дотти. Я должна была выяснить правду, прежде чем мы уедем. Если это и впрямь плакал призрак Дотти, нельзя ее бросать здесь одну-одинешеньку.

— Нет, либхен, она не призрак. Знаешь, порой то, что рождается в воображении, куда лучше, чем то, что происходит в реальности. — Тут я сообразила, что она думает о концлагере: у нее тогда сужались глаза и морщины у рта становились глубокими, как ущелья. — Ты понимаешь? Иногда жизнь слишком пугает людей, и мы оставляем ее ненадолго, погружаемся в свое воображение.

— Кажется, понимаю.

Должно быть, миссис Голдман часто погружалась в воображение, пока жила в концлагере. Представляла любимые вещи. Шоколадное мороженое, и холодные красные яблоки, и мясо под названием шницель, которое она покупала в «Мясной лавке Оппермана».

— Но кто тогда плачет в комнате Дотти, если не призрак?

Миссис Голдман оглянулась на соседский дом.

— Думаю, ты слышала, как плачет Одри Кенфилд. Мама Дотти.

Миссис Голдман глядела на меня так, словно что-то взвешивала в уме и наконец решилась, но тут же снова передумала. В итоге она сказала:

— Мистер Кенфилд выгнал дочь, когда она забеременела, не выйдя замуж. Дотти запрещено возвращаться домой, и… вот почему мама Дотти иногда плачет. Она тоскует по потерянной дочери и по дочери своей потерянной дочери.

Я, наверное, целую минуту пристально смотрела в глаза миссис Голдман. А потом вниз, на цифры на ее руке.

— Я буду приходить в гости очень часто. Даю честное слово.

Я знала, что она говорит правду про Дотти, потому что миссис Голдман ни за что бы мне не соврала. В концлагере миссис Голдман сама потеряла дочь, Гретхен, так что она знает, как плачут мамы, потерявшие ребенка.

— Марта, мухи же летят! — донесся голос мистера Голдмана.

— Эта книга… одна из моих любимых. — Миссис Голдман положила ладони мне на плечи и притянула к себе, чтобы хорошенько обнять, чего никогда не делала, даже после того, как я вырвала больше двадцати пяти сорняков в ее саду.

— Ауфвидерзеен, либхен, — сказала она и закрыла дверь.

Я побежала наверх, перепрыгивая через ступеньку. По полу гостиной разбросаны газеты, в углах притихли пыльные комки, по подоконникам выстроились бутылки из-под пива, полные окурков. Дом пах как место, о котором больше никто не заботится, о котором все забыли. Глядя на наш диван, красный с коричневым и весь в пятнах, я подумала о маме. Про то, как она садилась иногда у окна, когда считала, что мы с Тру уже спим, и смотрела на улицу — и явно не находила там то, что искала. Но теперь, возможно, нашла.

Я опустилась на табурет у пианино и развернула бумажный сверток, который дала миссис Голдман. «Таинственный сад». Очень чутко со стороны Марты Голдман. Может, из этой книги я смогу научиться чему-то полезному насчет садоводства, а когда вернусь помочь Голдманам, они поразятся, как здорово я в этом самом садоводстве продвинулась. И Расмуссен ведь прекрасный садовник. Так что если захочу, то смогу научиться чему-нибудь и у него. Впрочем, не уверена, что захочу. Простить маму — одно… но простить Расмуссена? Ну уж нет, это гораздо труднее.

Когда я вошла в нашу спальню, чтобы к возвращению Эдди с коробками собрать свою одежду в готовые к переезду кучки, Тру лежала на кровати, раскинув ноги и руки, будто делала снежного ангела. В комнате было сумрачно. Я попробовала включить маленькую лампу на ночном столике, но ничего не вышло.

Тру спросила:

— Что тебе сказала мама?

Я знала, что она не отстанет, а потому легла рядом с ней и рассказала. Про то, что папа не был моим настоящим папой. Про то, что мой настоящий папа — это Расмуссен. И про наши с ним зеленые глаза. Когда я закончила, сестра лежала совсем тихо. Мне подумалось, ей слишком грустно, чтобы говорить. Поэтому я быстро сказала: «У меня и для тебя есть секрет». Я знала, это ее развеселит, ведь Тру обожает тайны и обычно умеет их хранить.

Мы смотрели на трещину, что бежала по потолку наподобие Медовой протоки. Я нащупала руку Тру и погладила большим пальцем, как она любит.

— Прямо перед тем, как умереть, — тихо сказала я, — папа попросил сказать тебе, что это ничего.

Вот так разом и выложила. По-моему, в холодную воду лучше кинуться с головой, чем влезать в нее медленно, — это все равно что китайская пытка.

Я обхватила щеки сестры ладонями и вгляделась в окна ее души.

— Папа хотел, чтобы я сказала тебе, что ты не виновата в аварии.

Тру отпрянула от меня и отвернулась к стене. Она не издала ни звука, но я догадалась по дыханию. Моя сестра плакала — впервые за целую вечность. Я бережно подняла ее голову и опустила на мою подушку, пахшую Небесным Королем.

— Что тут у вас происходит? — поинтересовалась Нелл. В руках она держала швабру и тряпку.

— Ничего, — ответила я.

— А что это с Тру стряслось?

Я снова сказала:

— Ничего.

— Я собираюсь хорошенько здесь прибраться, а потом Эдди отвезет вас к офицеру Расмуссену.

— Сегодня? Я думала, сегодня мы просто соберем вещи. — Уж больно быстро все происходило. — А ты сама? Ты тоже будешь жить у Расмуссена?

Мне показалось, Нелл сейчас посоветует мне не совать нос в чужой вопрос.

— Я собираюсь пожить у Эдди, потому что миссис Каллаган сказала, теперь можно, раз уж мы хотим пожениться.

Она глядела на Тру, которая все плакала и плакала — как грозовая туча, накопившая целое море слез. Насмотревшись на Тру, Нелл перевела взгляд на меня:

— Знаешь, Салли, тебе не обязательно всю жизнь играть вторую скрипку.

Поскольку я никогда не играла на второй скрипке и вообще ни на каком музыкальном инструменте, то решила, что Нелл, наверное, опять чуточку пьяная. А она вдруг взяла и улыбнулась. Все, точно. Нелл напилась вдрабадан на радостях.

Я снова легла на кровать и потерла Тру спину, ходившую прямо ходуном. Поскольку она по-прежнему так ничего и не сказала, я решила, что Тру, наверное, опять замолчит и откажется разговаривать, как после аварии. Но сестра нашла чем меня удивить — как обычно.

— У меня тоже есть для тебя секрет, — сказала она в стену.

Я совсем не рвалась немедленно услышать еще один секрет, норму секретов за один день я и так уже перевыполнила.

— Я закрыла руками папины глаза, — сказала Тру. — Положила пальцы прямо ему на глаза.

За окном дождь все лил и лил, его шум обычно мне нравился, но сегодня дождь стучал уж очень громко, да еще ветка терлась о стекло, словно хотела укрыться внутри.

— По дороге с матча папа и дядюшка Пол поругались, — всхлипнула Тру. — Я ужасно хотела, чтобы они перестали ругаться. А они все орали друг на друга, что-то про тебя и про твой день рождения, а я хотела, чтобы они вспомнили про меня, и поэтому сыграла в «Угадайку» с папой, прямо там, в машине, он крикнул, чтобы я прекратила, и вот почему он врезался в то дерево, и это был такой жуткий звук, такой грохот… — Она закусила уголок наволочки, чтоб зубы не стучали. — Я… Мне так жаль, что я убила папу.

Бедная, бедная Тру. Как долго она хранила свой секрет, такой кошмарный… Я снова погладила ее по спине и сказала:

— Папа просил передать, что ты не виновата, он именно это и хотел сказать. Клянусь двумя любящими сердцами сестричек О’Мэлли и всем, что есть святого на небе и на земле: он простил тебя.

Поняв, что я говорю чистую правду, Тру попросила тоненьким голоском:

— Можно мне водички, пожалуйста?

По дороге на кухню я слушала, как всхлипывает Тру, и в плаче этом мне слышалась не только ее печаль, но и печаль всех тех, кому, как ей казалось, она причинила боль, печаль всех, кого она любила, а хуже этой печали ничего и не бывает. Может, со временем Тру простит себя, но я знала, что она никогда-никогда не забудет звук, который раздался, когда машина врезалась в дерево. Как и я никогда-никогда не забуду выражения на папином лице в то августовское утро. Он злился на меня. Я его разочаровала, сказал он. Вместо обещанного стадиона я останусь на ферме и буду работать в саду. Вместо меня на игру поедет Тру, даже если сейчас моя очередь. Мне нужно научиться ответственности, кричал папа. Сказал, что к тому времени, когда они вернутся домой, мой сад должен выглядеть так, словно за ним кто-то ухаживает. Словно кому-то есть до него дело.

А я ведь дождаться не могла той поездки на матч. Мечтала провести день с папой, на жарком солнце, хрустеть солеными орешками, жевать хот-доги с горчицей и маринованными огручиками, распевать «Возьми меня с собою на бейсбол». Я так на него обиделась, что крикнула ему, как я его ненавижу и как мне жаль, что я его дочь, а не чья-нибудь еще.

Это был секрет, которым я ни с кем не делилась и никогда не поделюсь. Я столько раз навещала этот свой секрет, что иногда боялась — он превратил мое сердце в осколки и никто никогда их не склеит.

Бабуля вечно повторяла, что время лечит любые раны. Вот уж в чем я совсем не уверена.