Обвал

Камбулов Николай Иванович

Новый многоплановый роман Николая Камбулова повествует о героизме и мужестве советских людей в годы Великой Отечественной войны. Действия развиваются в Крыму и на Северном Кавказе, в Восточной Пруссии и в Германии.

Роман насыщен приключенческими эпизодами, в книге показана деятельность немецких коммунистов непосредственно в частях гитлеровских армий.

Книга рассчитана на массового читателя.

 

#img_1.jpeg

#img_2.jpeg

 

АК-МОНАЙ ТУМАННЫЙ

Часть первая

 

#img_3.jpeg

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

«ПТАШНИКИ»

1

Скрипнула дверь подвала, Сучков отскочил за каменный выступ, приготовился к схватке, зажав в руке железный прут.

— Это я, Настя.

Он узнал голос хозяйки.

— Опять уговаривать? Из подвала не выйду. Мой путь только в полк.

— Пустое говоришь, в городе свирепствуют «пташники», ну, специальные команды фашистов, на их машинах и одежде изображены соловьи. — Настя вздула свечу, свет колыхнулся, достал Сучкова. — Я тебе принесла мужнин костюм. Так что, дорогой отпускник, придется переодеться, а то схватят — и на Вулецкую гору. Ох, миленький, что там делается, наших расстреливают подряд! И в первую очередь таких, как ты, командиров и активистов…

— Настя, я человек военный, хоть и в отпуске. Мне переодеваться в гражданскую одежонку?! Чего захотела!

Настя бросила ему узел и ушла, плотно прикрыв за собой дверь.

«Чего панику поднимает!» — было захорохорился Сучков, но тут за решетчатым подвальным окошком, на мостовой, со звоном полыхнул снаряд. «Кажется, дело дрянь», — подумал он.

Лейтенант Сучков возвращался из отпуска. 28 июня под самым Львовом к нему примкнули два пограничника-отпускника — сержант Жуков и рядовой Нефедов. Во Львов они попали 30 июня, в самый разгар уличных боев. Сучков приказал Жукову и Нефедову «панику не разводить», а следовать за ним, хотя сам не знал, куда именно: на всех улицах уже гремели немецкие танки, за которыми шла пехота. Тут и попалась им у подъезда двухэтажного каменного дома эта Настя, женщина лет, наверное, сорока. «Да я вас укрою, укрою, подвал надежный». Прошли вражеские танки, прошла пехота, потянулись тыловые подразделения. Сержант Жуков решил осмотреть дом, да и не вернулся. По словам хозяйки, его схватили фашисты и увели. А Нефедов был убит автоматной очередью, внезапно ударившей через подвальное окно. И вот Сучков остался один, все не допуская мысли, чтобы его стрелковый полк, в котором он служил командиром взвода разведки, да отошел на восток!

Утром, едва только взошло солнце, Сучков услышал крик Насти:

— Господа! Туда нельзя! Подвал заминирован… А-а! Больно же, что вы, звери, делаете!

Крик прекратился, послышался топот: похоже, что гитлеровцы ушли из дома. Но минуты через две-три Настин нечеловеческий крик послышался на улице, возле дома. Сучков бросился к подвальному окошку и обмер — Настя лежала на тротуаре, окровавленная и бездыханная. Он стиснул железный прут до боли в руке — другого оружия у Сучкова не было, чтобы пустить в ход…

На тротуаре, обагренном кровью Насти, собралась группа гражданских, остановилась — вразброд старики, ребятишки, женщины и девушки, одетые кто в чем. Смотрят на убитую Настю и молчат. Подъехал черный с зашторенными окнами «мерседес». Вначале из машины вышел чернявый поджарый офицер, расшумелся на солдат, одетых в странную, не понятную для Сучкова форму: погоны опоясаны сине-желтыми ленточками, а на груди, на тужурках, в белом кружочке — знак «трезубец». «Понашивали, видно, чтоб замаскироваться, — предположил Сучков. — Кто ж такие на самом деле?»

Между тем из черного «мерседеса» вышел капитан довольно крепкого телосложения, а с лица какой-то недоумок, маленький рот полуоткрыт, виднеется дырочкой, ровно пробоина в бочонке зияет. А глаза неподвижные, темные, неживые.

Как только Сучков увидел вышедшего из «мерседеса», тут же чуть не воскликнул: «Да это же профессор Теодор!»

— Легионеры! — закричал Теодор. — Что требуется каждому русскому?

Солдаты хором отозвались:

— Пулю в лоб!

— Совершенно верно! — сказал профессор, чуть расширив свой рот-дырочку. — Всех их надо отправить туда, откуда начинается хвост редиски…

— В землю! В землю! — прокричали солдаты, вскинув автоматы на изготовку.

Толпа сжалась, сомкнулась. Лишь один старик, державший на руках мальчика, аккуратно одетого в беленькую рубашонку, синие короткие штанишки, с пилоткой на рыжей головенке, не пошатнулся, а все стоял на месте, неотрывно смотрел на убитую Настю, лежавшую кверху лицом.

— Зачем вы ее? — спросил наконец старик у профессора Теодора. — Зачем вы ее убили? — повторил старик. — Это же Настя! За свою жизнь она и мухи не обидела.

Мальчонка расплакался, занервничал, вырвался из рук старика и, схватив камешек с мостовой, бросил его в капитана. Капитан увернулся от удара и тут же вынул из кобуры пистолет. Старик стал между капитаном и мальчиком, уже приумолкшим, но вцепившимся ручонками сзади в брюки старика, который тут же и свалился на мостовую, сраженный пулей.

К онемевшему от страха мальчику подскочил лейтенант, поднял на руки и бросил его в толпу. Ребенка подхватили и гулко зароптали.

— Лейтенант Апель! — нечеловеческим голосом прокричал Теодор. — Всех на Вулецкую гору! Всех в руки капитана Неймана!..

Конвоиры поднаперли на сгрудившуюся толпу, оттеснили ее в узенький переулок. Палач-профессор в окружении трех конвоиров — видно, из личной охраны — остался на тротуаре; минуты три постоял, сел в «мерседес» и уехал…

Сучков задыхался от гнева: «Вот так, значит! Вот так ученый! Ну, гадюка, это тебе даром не пройдет!» Он долго переодевался, при этом материл себя за то, что залезает в гражданскую одежонку, как бы прячется, увиливает от открытой борьбы. «А документы? — спохватился он. — Личное удостоверение командира? Партийный билет? Как быть с ними?»

С помощью прута он вынул в подвальной стене кирпич, завернул документы в бумагу, оказавшуюся в кармане тужурки Настиного мужа. Вложил все это в нишу и заплакал, как будто похоронил самого себя. Да еще крадучись.

— А-а-а! Это так, значит, получается со мной-то! Настя, не думай, не думай! Однако прости, Настя… — Холодной и вспотевшей рукой он вложил вынутый кирпич на место. — Эх, увидел бы кто из знакомых, что я тут оставляю!

Скрипнула дверь — Сучков отшатнулся от стены, отодвинулся подальше от замурованных документов с зажатым в руке железным прутом. Кто-то топтался на каменном порожке, похоже, обутый в сапоги или ботинки с подковками.

— Дом заминирован, сейчас взорвется! — припугнул Сучков топтавшегося на каменном порожке.

— Это не так. Немножко по-другому, — сказал с сильным акцентом человек с порожка. — Все это придумала Настя. Я занимаю у нее квартир. — Луч от карманного фонарика полоснул по лицу Сучкова. — Не прячь лицо, я хочу корошо видеть тебя.

«Фашист!» — пронизала мысль Сучкова, и он юркнул в темноту, в угол, где зарыл свое обмундирование. Человек наконец спустился, вновь включил фонарик. Сучков замахнулся прутом, чтобы ударить по руке немца, погасить свет и в темноте подмять фашиста, втихую расправиться с ним, но фонарик погас, и прут со свистом рассек воздух впустую…

Похоже, немец успел рассмотреть лицо Сучкова: он отошел к порожкам, сказал:

— Ви Сучков, если я не ошибаюсь? Вчера я говорил с Настя, она сказала все о тебе… Посмотри на меня. — Он осветил свое лицо. — Это было на Кубани. Я возил на «бенце» профессора Теодора. Он прихоть затребоваль, и ваш мер города виделил тебья с тарантасом. Профессор Теодор пел песня: «Дойчланд гоп! Россия гоп». А я один раз сказал тебье: «Теодор поет не о том, о чем думает».

— Ты Крайцер?! — вспомнил Сучков водителя «мерседеса».

— Я! Я! Крайцер, Крайцер. Густав Крайцер.

— Вижу и признал, что ты Густав Крайцер, — сказал Сучков. — Ну и что из того, что ты Густав Крайцер?! Ты пришел меня убить?

— Найн! Найн! Вот бери!

У ног Сучкова шлепнулось что-то тяжелое. Он поднял — пистолет….

— Зачем?..

— Я пришел тебе сказать, комрад Сучков…

— Комрад?!

— Да. Выслушай меня. — Крайцер приблизился к Сучкову. — На Вулецкой горе фашисты расстреливают жителей города. Уже расстреляли несколько тысяч. Это дело рук Теодора. Я говорю, что знаю. И вот еще что… Когда профессор Теодор был у вас, на Кавказе, он заплатил большие деньги крановщику из Керчи Мурову, чтобы он убил вашего генерала Акимова, использовав для этого дочку погибшего друга Акимова, Марину… Комрад Сучков, — продолжил Крайцер, — собирайся, пошли.

— На Вулецкую гору?

По лицу Крайцера забегали нервические бугры.

— Я страдаю оттого, — зашептал Крайцер, — что думаю: ты ведь прав, что не веришь мне. Ну, собирайся. Я тебя отпущу на все четыре стороны. Рот Фронт, комрад Сучков! Пробирайся к своим. Как это у вас говорят, и один в поле воин! И верь: не все немцы есть гитлеровцы. Пошли, комрад Сучков…

Улицы, дома, деревья тонули в дегтярной, непроглядной ночи. Но на Вулецкой горе светили прожектора, и оттуда доносились выстрелы…

— Если встретишь коммерсанта Адема, ему не верь, как и профессору Теодору, — прошептал Крайцер на ухо Сучкову. И тут же бросился в густую темноту.

— Ах ты, человек два уха! Ну ладно, и я пойду навстречу своей судьбе….

2

Ночь действительно темна как деготь, и Сучков начал терять всякую ориентировку — никак не мог выйти из города, дважды наскакивал на гитлеровских патрулей, то громко переговаривающихся между собой, то нудно пиликающих на губных гармошках. Он их обходил, стараясь не обнаружить себя. Ранее глухо доносившиеся выстрелы слышались все громче. «Да я же иду на Вулецкую гору! В их лапы!» — содрогнулся Сучков, когда полыхнул ярким светом вспыхнувший прожектор, ослепил. И Сучков, споткнувшись, оказался в какой-то яме…

«Да уж лучше вернуться в дом Насти, переждать ночь… Да и документы надо забрать. Иначе я перед своими окажусь голеньким. И никто мне не поверит, сочтут дезертиром».

Видно, свету добавили — наверное, включили второй прожектор, — светло, хоть иголки собирай. Сучков осторожно выглянул из ямы — в глаза бросился ломаный ряд людей, а потом ров за их спинами. Пригляделся позорче — свет бил людям в глаза, и они, поставленные у рва, руками закрывали лица. Заметил он и солдат, стоявших цепочкой с автоматами на изготовку.

Из темноты появилась легковая машина, развернулась и замерла в двадцати метрах от Сучкова, на пригорке. Из «мерседеса» вышли два офицера. Один, что повыше ростом, затяжно приложился к горлышку, и Сучков опознал в нем краснолицего капитана, которого видел из подвала Настиного дома. Второй капитан, одетый в черную форму, назвал краснолицего господином Нейманом.

— Господин Нейман, это последняя партия?

— Да, господин Фельдман, десятая тысяча, — ответил Нейман. — Завтра мы отправляемся в Нойгаммер. Теодор будет формировать новый батальон с прицелом на Кавказ.

Низкорослый Фельдман вытер рукой мокрый рот.

— Но ты поедешь со мной в войска графа Шпанека. Там примешь новую команду, я уже договорился с Теодором. Хайль!

Фельдман ушел. Нейман развернул плитку шоколада, начал жевать. К нему подбежал толстяк ефрейтор с оплывшим лицом, что-то зашептал капитану. Нейман дожевал шоколад, засмеялся:

— Ха-ха-ха! Ганс Вульф, да этого никогда не случится! Чтобы победителей да судили, выносили им какие-то приговоры! Некому будет судить. Мы обрушим на большевиков такой обвал, из-под которого они никогда не вылезут, задохнутся навсегда! Начинай, Вульф… Иначе Германия на русской земле не утвердится…

Из темноты появился Теодор в сопровождении трех лейтенантов, наверное из его личной охраны, потому что эти лейтенанты крутились и там, у Настиного дома. Теодор вскинул автомат, открыл огонь по куцей, изогнутой, местами выщербленной шеренге несчастных… Тотчас же ударили из автоматов и солдаты. Сучков пригнулся.

— «Соловьи», бей, бей! — слышал Сучков голос Теодора и клял себя за то, что не мог разглядеть подлинное лицо профессора, когда на риковской линейке возил «гадюку» в личине ученого-агрария крупповской фирмы «Друсаг».

«Прости меня, Настя, прости, прошляпил… Однако слезами, как говорится, горю не поможешь…»

Теодор все стрелял, а Нейман не спеша жевал шоколад, словно бы и не слышал ни дергающихся автоматных выстрелов, ни выкриков падающих в яму людей: похоже, мыслями Нейман был отсюда далеко.

…В 1923 году у входа в одну из многочисленных мюнхенских пивных стояли два человека. Один из них, одетый в потертую, изношенную робу мусорщика, то и дело прислонялся ухом к закрытой двери, затяжно прислушивался, говорил своему напарнику, с виду чуть помоложе его, с маленьким капризным ртом на почти квадратном лице:

— Господин Теодор, если уж так, кайзер Вильгельм воспротивится…

— Что? Ты, Нейман, еще молокосос! — выкрикнул Теодор.

В это время дверь — видно, сама собой — чуть приоткрылась и из пивного зала послышалось:

— Только национал-социалистское движение способно полностью снять с Германии позор Версаля. И не только снять этот позор, но и накормить досыта каждого немца! Вновь вернуть в казармы и на плацы обнищавшую духом нашу армию, солдат и генералов…

— Прикрой дверь! — потребовал Теодор и, не дожидаясь, пока повернется медлительный Нейман, сам нажал широкой спиной на отошедшую дверь.

Мимо бирштубе с дробным грохотом проскакал отряд конной полиции и остановился где-то там, видно, возле продовольственных магазинов, палаток, универмагов.

— А если бы сунулись? — кивнул Теодор в сторону скрывшейся полиции.

— Железный прут при мне. После того как я вступил в отряд господина Стесиля, господин Теодор, я прутом теперь владею не хуже, чем улан тесаком! Жить-то надо. А без денег в наши дни быстро протянешь ноги, — ответил Нейман.

— Вот тебе две сотни, — отсчитал Теодор марки. — И будем бдить святое дело… Национал-социалистская партия рождается под нашей охраной… Мы ее стражи…

— А ты его знаешь? Видел?

— О Нейман, как же не знать Адольфа! Я видел его в военном госпитале. Он говорил больным: «Я возьмусь за них! Очищу Германию от негодных немцев, загоню социал-демократов в тюрьму, а юдов до единого уничтожу! И дам Германии жизненное пространство». О Нейман, он великий, он гений! И оберегать его жизнь — святое дело!

Дверь вновь отошла, из бара послышались выкрики:

— Хлеба!

— Мяса!

— Работы!

— На улицу! Вы полные хозяева! На улицу!

— Это Адольф! — взволнованно воскликнул Теодор и ударил в барабан. Дверь бирштубе распахнулась, люди хлынули на улицу. Теодор провозгласил, показывая на торговые ряды: — Там хлеб! Там масло! Вперед, новая Германия!

Построились в колонны, двинулись на магазины и лавчонки.

Конная полиция было преградила путь, но усатый полицейский в каске, с обнаженным тесаком, Роттенхаубер, ранее часто вступавший в потасовки с Гитлером и не раз сопровождавший его в тюрьму за нарушение порядка, вдруг заорал на своих же блюстителей порядка:

— Этих не трогать! Расступись!

До самой поздней ночи грабили магазины, жгли книги на кострах.

Теодор куда-то отлучался, вновь подбегал к Нейману, который не жег, не разбрасывал, а старательно упаковывал продукты и книги в большую коробку с мыслью сберечь для дома. Один хозяин магазина отважился пристыдить Неймана и нечаянно задел его локтем. Нейман спокойно, не торопясь отстегнул притороченный к поясному ремню железный прут, молча с широкого маха ударил хозяина по голове, и тот упал, обливаясь кровью. А сам Нейман, взвалив на спину поклажу, вышел, не оглядываясь.

— Иохим! Нейман! — подскочил к нему Теодор. — У меня есть автомобиль! Вот он, грузи! Ты для меня находка, Иохим!..

Было утро. Нейман готовил завтрак на газовой горелке в небольшой, тесной кухоньке. Готовил он медленно и молча покуривал сигарету.

Теодор, стоявший в дверях кухоньки, смотрел на него, как на какую-то очень ценную для него находку — по глазам было видно, что Теодор изучает Неймана, присматривается, оценивает.

— Иохим, ты не женат?

— Еще нет, но нашел девушку. Дело за деньгами… Будь они неладны! Я их люблю, обожаю, а они не даются! Одна надежда на твоего Адольфа.

— Ты хороший человек, я дам тебе работу. Вот мой берлинский адрес…

— А что за работа?

— В конторе… Дело идет к тому, что Адольф Гитлер свалит Вильгельма. И нужно будет кормить людей. Потребуется новая организация снабжения… Я тебя беру, Иохим, — объявил Теодор, садясь за стол по приглашению Неймана. — Ты будешь у меня личным секретарем.

Теодор уже собирался уходить, когда Нейман, долго думавший над ответом, сказал:

— Какой я секретарь?! — Кивнул на висевший у двери железный, со следами крови прут: — Вот мое теперешнее занятие, а не контора… Я, господин Теодор, не мыслю жизни в другой сфере. Да иной жизни мне и не нужно, коль на то пошло…

— О Иохим! Ты для меня свой человек! Жди письма из Берлина.

* * *

— Иохим! — Теодор ткнул стволом автомата под бок Нейману. — Поехали ко мне в штаб-квартиру. Я, кажется, немного проголодался, да и устал.

Капитан Нейман встряхнул головой, как бы освобождаясь от нахлынувших мыслей.

— О да! — воскликнул Нейман. — Конец дела, гуляй смело…

3

Из приказа Гитлера командующему 11-й немецкой армией генерал-полковнику Э. Манштейну

«Как я уже не раз повторял, Крым — непотопляемый авианосец между Балканами и Северным Кавказом: в чьих руках этот авианосец, тот и хозяин политического и военно-стратегического положения в странах Черноморского бассейна.

Приказываю:

— наступать в глубь Крыма и уже к 1 ноября овладеть Севастополем;

— вражеский гарнизон Одессы оставить в тылу наших войск и затем, после взятия Севастополя и Керчи, уничтожить.

Время — победа!»

* * *

Из директивы Верховного Главнокомандования Красной Армии командованию Одесского гарнизона

«…В связи о угрозой потери и невозможностью одновременной обороны Одессы и Крыма эвакуировать Одессу морем в Севастополь…

30.IX.41 г.».

* * *

Наступило утро шестнадцатого дня обороны Ишуньских позиций, преграждавших вторжение гитлеровских войск в степной Крым. Все прошлые дни от тяжкой бомбежки с воздуха и непрерывного огня артиллерии в реках Ишунь, Четырлак и в многочисленных озерах нагревалась вода и по ранним утрам и вечерам поднимался пар причудливыми белесыми облаками. От чрезмерного шквального огня трясло, лихорадило землю, повсюду ходили султаны разрывов, напоминавшие извержение магмы, и невольно думалось: вот-вот зашипит под блиндажом высотка, ударит струя, и блиндаж в три наката взлетит в затуманенное гарью и пылью поднебесье и там сгорит, как сгорают падающие звезды… Но скрипучий блиндаж держался, как и держалась вся наша оборона…

Блиндаж вновь закачался, заскрипел, земля посыпалась мне за воротник, и я малость скукожился, смялся.

— Ну что ты, Сухов! — возвел на меня усталый взгляд начальник разведки бригады майор Русаков.

Мне стало неловко от его слов. У блиндажного окна стоял командир бригады полковник Кашеваров.

— Сухов, сколько тебе лет? — спросил у меня комбриг.

— Вчера пошел девятнадцатый, товарищ полковник.

— Дело не в годах, Петр Кузьмич, — сказал Русаков. — Я взял его в ординарцы потому, что он знает немецкий язык. Это пригодится мне. А до нас он служил в разведроте старшего лейтенанта Бокова Егора Петровича.

— А что ты окончил, Сухов? — все еще глядя в окошко, продолжал спрашивать у меня комбриг.

— Два курса литфака Ростовского университета.

— В писатели метишь? — улыбнулся Кашеваров. — Ну что же, после войны, Миколка… — Он вдруг вскричал: — Конница пылит! Русаков, ты мозгуй тут! Миколка Сухов, за мной!..

Мы выбежали из блиндажа.

К окраине полуразрушенного поселка, в котором размещался штаб бригады, подходила уставшая, пыльная-перепыленая конница, поменьше эскадрона. Ее также заметил начальник оперативного отделения штаба бригады капитан Григорьев.

— Петр Кузьмич, — обратился он к Кашеварову, — похоже, что конница из ударной группировки. В общем, дождались наконец. Теперь можно и раненых вывозить…

Пока они гадали, от эскадрона отделился усатый всадник и на крупной рыси подскакал к полковнику и капитану, раскрыл белозубый рот:

— Товарищ полковник, докладывает капитан Кравцов, из кавдивизии Глаголева. Дивизия наша входит в ударную группировку генерала Батова…

— Ура! Ура, Андрей Кравцов! — бросился полковник стаскивать с лошади запыленного капитана. — Ну я же Кашеваров! Помнишь совещание в Симферополе? Ну, генерал Акимов вручает нам — тебе, майору Русакову и… мне в том числе — значки «Ворошиловского стрелка». Да неужели забыл, не запомнил?!

— Товарищ полковник Кашеваров?! — воскликнул капитан Кравцов, узнав нашего комбрига.

— Конечно! Он самый… А это, — показал Кашеваров на Григорьева, — будущий мой начальник штаба напитан Петр Григорьев. Прежний начальник штаба погиб… Ну рассказывай, Андрей Кравцов, далеко ли пехота?

— Пожалуй, суток на трое, а может, и больше отстала от кавалерии.

— Ну а танки?

— Танкам еще труднее, товарищ полковник. За ними на переходе охотится вражеская авиация, потери несут…

— А что генерал Батов?

— Генерал Батов заполучил новые минометные установки, смонтированные на машинах, — эрэсы. Так вот он из этих эрэсов и шуганет по Манштейну…

Капитан Кравцов спешил осмотреть участок обороны, отведенный по приказу генерала Батова кавдивизии. Он попрощался наскоро и повел эскадрон на правый фланг.

Кашеваров сказал Григорьеву:

— Петр Максимович, теперь можно и за раненых взяться… Ты иди к майору Русакову, он в своем блиндаже. Я же возьмусь за раненых.

Раненые размещались тут же на площадке, под крутым срезом кургана, в окопах и капонирах.

— Хлопцы! — крикнул раненым Кашеваров. — Товарищи, пролившие кровь! Спасибо! Подмога идет! — Среди обмотанных бинтами, толпившихся возле пустой «санитарки» выделялся своим высоким ростом и спокойным лицом майор. — Петушков! Дмитрий Сергеевич, у тебя же ребра нет!..

— Это у Адама, Петр Кузьмич, одного ребра не было!.. — сказал Петушков, закрывая рукою окровавленный бок.

— Ха-ха-ха-ха! — раскатисто рассмеялся белобрысый старший сержант с забинтованной по самое бедро ляжкой.

— Вот черт на свадьбе! — зашумел Кашеваров на белобрысого старшего сержанта. — Послушай, Никандр Алешкин, у тебя же на руках направление на курсы младших лейтенантов!

Похоже, что самому Кашеварову не очень-то хотелось расставаться с этими перевязанными окровавленными бинтами людьми.

— Товарищ комбриг! — вновь возвысил голос старший сержант Алешкин. — Война только разворачивается! А мы что, рыжие?! Это санитарки понакручивали на нас бинты. А у нашего комбата, у товарища майора Дмитрия Сергеевича, вовсе не рана, всего лишь махонькая черябинка. Ни за какие коврижки в госпиталь!

— Прекратите галдеж! — резко осадил Кашеваров расшумевшихся раненых. — И какие же вы непослушные! Душу мне выворачиваете… Товарищи, благодарю всех за подвиг и пролитую кровь во имя нашей победы. Жду вас, родные, здоровыми, крепкими. Майор Петушков, бери мой газик и, прошу тебя, не дури! И скорее возвращайся, должность командира первого батальона за тобой остается. — Кашеваров отвернулся и, видно, не в силах глядеть на отъезжающих раненых, резко отмахнулся, поплелся на свой командный пункт.

4

О вражеской группировке, предназначенной для прорыва в степной Крым, майор Русаков знал в общих чертах — гитлеровское командование нацелило отборный пехотный корпус во главе с вышколенным в боях во Франции генерал-лейтенантом графом Шпанека, усилив этот корпус тремя танковыми дивизиями и переключив на его направление сотни бомбардировщиков четвертого воздушного флота да еще выдвинув сюда горный румынский корпус.

Наша бригада занимала центр на Ишуньских позициях, а на флангах сражались стрелковые дивизии, уже много раз испытавшие удары группировки графа Шпанека.

В своем тесном, перекошенном блиндажике Русаков с нетерпением ждал «языка», чтобы иметь хоть какие-либо сведения о намерениях врага перед началом нового дня. Скрипнула дверь, и майор поднял голову — в блиндаж вошел капитан Григорьев. Он молча снял нагар с фитиля и сказал:

— Маркел Иванович, не найдется ли у тебя бритвы?.. Опрятного командира враг боится вдвойне, а то и втройне.

У Русакова бритва нашлась, и Григорьев устроился за низким самодельным столиком. Брился он насухую, все поглядывая на майора. Поглядывал-поглядывал и под конец, разобрав «безопаску» и вложив ее в потертый футлярчик, выпалил:

— Русаков, амба гитлеровцам! Командование нашей армии подготовило удар из эрэсов по группировке Шпанека. Только ты об этом не распространяйся. Полковник Кашеваров сказал мне: «Один внезапный удар по врагу дороже трех ударов, о которых сороки уж перед тем разнесли…» Как твои разведчики? Не вернулись?

— По времени вот-вот должны появиться.

— Если что, я на НП комбрига. — Он открыл дверь и остановился. — С «языками» надо быть покруче, ибо они, суки-фрицы, врут много на допросах. Уводят в сторону, петляют.

В блиндаж через маленькое оконце уже заглядывал лучик раннего солнца. В это время обычно со стороны немецких позиций начинал нарастать гул, и все знали, что гитлеровцы пробудились, промыли глаза, позавтракали — и через час жди огневого налета. Но на этот раз глухо, а пора бы. «Уж не темнят ли? Уж не вздумали ли усыпить тишиной? Уж не отступили ли от своего железного правила — начинать в одно и то же время?» Тишина бесила майора Русакова, и он, не выдержав звенящей в ушах немоты, бросился было к выходу, чтобы взобраться на маковку высотки и оттуда оглядеть в бинокль вражеские позиции, но путь ему преградил комендант штаба лейтенант Шорников:

— Товарищ майор, привели перебежчика.

Он шагнул в глубь блиндажа: измотанный бессонницей, с красными, набрякшими глазами, Шорников простудно-хрипящим голосом доложил:

— Сержант Лютов подкараулил и изловил.

Едва Шорников отступил в сторонку — в блиндаж, семеня и спотыкаясь, вошел насквозь промокший крепыш блондин с немного выпуклыми скулами, в гражданской одежонке — узеньких брюках и потертом пиджаке, с которых еще стекала вода. Вкатившийся вслед за перебежчиком сержант Лютов кивнул на мокрого блондина:

— Я его вытащил из озера и спросил: «Ты натуральный фриц? Или же просто перебежчик?» А он, товарищ майор, говорит: «Ведите меня к своему генералу». А кофе по-турецки ты не хочешь?! — закричал Лютов, снимая о плеча автомат.

Лейтенант Шорников приостановил Лютова:

— Ваня, он пленный. Подождем пока.

— Кто таков? Фамилия, имя и отчество?! — резко спросил Русаков пленного.

— Сучков… Иван Михайлович. — Из-под льняных и мокрых бровей задержанного смотрели ясные, чуть оттененные синевой глаза.

— Документы на стол!

— Документов при мне нет. Еще во Львове одна женщина меня переодела, видно, очень хотела, чтобы я не попал в руки фашистов. Так я и оставил ей на хранение с уверенностью, что скоро вернемся во Львов…

— Шпрехен зи дойч? — спросил Русаков.

— Я, я, шпрехе дойч, — закипал Сучков. — А как же! Еще до войны я возил на риковской линейке немецкого профессора Теодора по Кубани, как представителя от закупочной фирмы Круппа. А во Львове увидел этого профессора в другой роли… Трудно поверить, чтоб такой ученый-аграрий… Но Густав Крайцер подтвердил. Во, вспомнил, как называлась та крупповская фирма… «Друсаг»!

— Вот басня! — взвизгнул Лютов. — Товарищ майор, да он врет, петляет, уводит! Тянет время. А там, на позициях, уж загудело.

Услышал нарастающий гул и Русаков, к тому же скрипом отозвался накат землянки, посыпалось с потомка, лицо Сучкова покрылось буграми. Русаков закричал:

— Кто тебя послал в наши войска?! Кто?! И с какой целью?..

— Никто меня не посылал. Я сам. А помог мне лейтенант Густав Крайцер… Он тоже тогда был у нас на Кубани с Теодором…

— Крайцер немец?

— А как же! Густав — немец, немец…

— Вот стерва! — опять не стерпел Лютов. — Фашистский лейтенант, видите ли, ему помог.

Грохот усиливался, блиндаж заходил ходуном, упало одно накатное бревно. Комендант Шорников взмолился:

— Товарищ майор, надо в щели, а то нас тут пришибет. Товарищ майор, риск большой…

— Лейтенант, забирай пленного в свой взвод, — наконец решился Русаков. — Да смотри, чтобы в полной сохранности, при любых случаях. Иначе тебе, Шорников, амба…

Майор последним выскочил из трещавшего блиндажа и тут же прыгнул в глубокую щель, отрытую им самим же, по своему вкусу, чтобы видеть поле боя, а то, что будет падать с воздуха, Маркел Иванович давно взял за привычку не брать в расчет.

Бомбежка с воздуха вскоре затихла. Впереди появились вражеские танки, а вслед за ними, стреляя на ходу, наплывали самоходные орудия и зелеными перекатными гребнями поспешали за танками пехотные подразделения… И вдруг за спиной Русакова послышался далекий, нарастающий гул, не похожий ни на какие земные гулы…

Взгорье, с которого спускались вражеские войска, блеснуло множеством ярких, похожих на электрические заряды вспышек. Русаков зажмурился, но тотчас же открыл глаза. Там, где шли танки и мельтешили цепи немецкой пехоты, плясало море огня — падали сигарообразные снаряды, с душераздирающим рыком рвались. И казалось, что сотрясающий землю гул никогда не прекратится; танки тоже горели и, ослепленные яркими вспышками, наскакивали один на другой, мяли свою же пехоту и сами переворачивались под взрывами на свои горящие башни-спины…

Под конец этой шумной, грохочущей канонады Русаков расслышал надрывный голос Шорникова:

— Убег, убег Сучков! Растуды его во все дышла!..

5

У Сучкова и мысли не было о побеге. Едва комендант Шорников закрыл его в своем «кубрике» — небольшом блиндажике и побежал на чей-то голос, хрястнул снаряд, и блиндажик развалился. Сучкова сильно оглушило, он все же выполз из-под обрушившегося завала. Подкатила медсанбатовская полуторка, и санитары начали грузить раненых и контуженых. А погрузив, тотчас выехали на дорогу, повезли куда-то. Ночью Сучков узнал, что везут в тыл.

— Братцы! Куда вы меня? Мне надо к майору Русакову. У меня всего царапина, — показал он на окровавленную щеку.

При восходе солнца машину остановили регулировщики:

— Куда?! Стоп! В Симферополь нельзя. Давай в обход!

Пока разбирались, куда ехать, налетели вражеские самолеты, начали бомбить. Все, кто мог ходить, передвигаться, соскочили с машины — и врассыпную. Сучков тоже побежал подальше от дороги и там, в лощине, залег под неубранный стог соломы. Особой боли он ее чувствовал, лишь в голове шумело. Зарылся в солому, глаза сомкнулись, и он уснул. Пробудился от грохота бомбежки, выглянул — над Симферополем висит огромный гриб пыли, озаренный пожаром.

К стогу подъехала подвода. Мужчина лет пятидесяти, с монгольским разрезом глаз, с широким лоснящимся лицом и с отвисшим животом, опоясанным ремешком с серебряными бляхами, затакал:

— Так, так!.. Ты кто?

— Никто! — огрызнулся Сучков, раздосадованный мыслью о том, что нет у него никаких документов и что, похоже, никто ему теперь не поверит, что бы он ни говорил.

— А я Саликов, — представился оплывший жиром толстяк. — Собрался в Керчь. У меня там сын Митя… Курсак пустой? У меня с собой еда. Везу сыну. Митя мало-мало болен. В армию не взяли. Кашляет, кровь из горла мало-мало идет. — Саликов развязал узелок с едой. — А сам я утиль собираю от Заготконторы. Зарабатываю хорошо. Кушай.

Пустой желудок просил свое. Сучков не стерпел, взял кусок хлеба и принялся за еду.

— Саликов, значит?

— Саликов, Саликов. Если не веришь, вот документ.

— Верю, товарищ Саликов.

— Молодец, молодец! Я тоже всем верю… Чего мучаешься, кушай как следует. Сытный кушанье тянет на сон. Проснешься, глядь — война кончилась…

Глаза Сучкова вновь сомкнулись, и голова опустилась на грудь. Малость поборолся, да не выдержал, уснул…

Открыл глаза — темень.

— Саликов!

— Тут, тут. Лошадка кушать дал.

— А что за гул? Опять бомбят? — спросил Сучков.

— Немец наступает. Ишунька пала. Оттого и гул.

— Ты этим не шути, Саликов. Я лейтенант!

— Подожди, подожди. Счас доложу. — Он оставил лошадь, подсел, сипло затараторил: — Я, значит, ходил к дороге. Войска, войска идут. Куда идут — сам не знаю. Подъехала ко мне машина, вышел из нее капитан-моряк. Спрашивает: «Ты кто?» «Саликов», — отвечаю. А он мне: «Я, грить, капитан Григорьев». А потом грить: «Где совхоз «Ленино»?» «А вот там, — грю, — и езжай. Шесть километров на восток, так и будет совхоз этот». Слушай, надо нам спешить.

Саликов поднялся, начал крепить упряжь, потом заложил лошадь в телегу, опять подсел на солому, сказал:

— Митька мой живет на квартире у гражданочки Полины Алексеевны. Ну, я тебе скажу, пах-пах Полинка-то! Краля женщин…

Как только выехали на дорогу, пристроившись к беспрерывным обозам, Сучков понял, догадался: войска отступают, отходят к Турецкому валу.

Саликов все бубнил о своем сыне.

— А вообще-то мой Митька дурак, непутевый! — вдруг заявил Саликов. — С начала войны устроился санитаром в горбольницу — скрести полы, убирать бинты. Любовь перетянула, он, оказывается, в санитарку Марину втюрился.

Обозы начали сворачивать с дороги. Саликов не свернул.

— Эй ты, толстый! — закричал на него подскочивший на мотоцикле широколицый лейтенант. — Тебе что, особая команда?! Сворачивай! — Лейтенант подбежал к повозке, было налег, чтобы телегу свернуть в кювет, и, взглянув на Сучкова, выпрямился: — А-а, так ты вот где, Иван Михайлович Сучков! А ну слезай, субчик-голубчик! От коменданта Шорникова не уйдешь. Слезай, вражина!.. Сейчас я тебя сведу к самому комбригу…

Шорников расстегнул кобуру, и Сучков сошел…

Обозы проехали, открылся вид на Турецкий вал, изрытый, вспаханный вражескими бомбами.

Морские пехотинцы занимали оборону — рыли окопы, выкатывали на прямую наводку противотанковые орудия…

К остановившемуся возле штабной полуторки мотоциклу подбежал сержант Лютов и, увидя Сучкова, крикнул в сторону рывших окопы:

— Товарищ комбриг! Сучков нашелся!

Кашеварову уже было известно от майора Русакова о перебежчике Сучкове, о его показаниях и оправданиях. Он тяжело подошел к Шорникову, который кивнул на Сучкова:

— Вот он, товарищ полковник. Зубы заговаривает, сволочь!

— Так ты Сучков? — спросил Кашеваров.

— Сучков, товарищ полковник.

— И утверждаешь, что был во Львове? А ну залезай со мной в кабину! — показал комбриг на полуторку.

Сели они вдвоем в кабину, закрылись.

— Так ты лейтенант, говоришь? А какого хрена переоделся?!

— Чтоб пробиться к своим войскам. Фашисты решили убить генерала Акимова, подослали к нему для этой цели какую-то его родственницу по имени Марина.

— Есть такая у генерала Акимова. Изложи мне все подробнее.

Сучков сообщил, что видел во Львове, что слышал от лейтенанта Густава Крайцера. И под конец сказал:

— Я этих палачей теперь всех в лицо знаю…

— И Мурова?

— Не знаю. По словам лейтенанта Крайцера, Муров таится в Керчи… Товарищ полковник, мне бы к ним втесаться, я бы их по одному передушил… Значит, не верите?..

— Верю… Однако я обязан послать тебя к особисту…

Капитан Григорьев считал, что после двух ударов эрэсов гитлеровцы не смогут быстро воспрянуть духом и снова перейти в наступление… По приказу Кашеварова он уже трижды менял местоположение штаба бригады, перемещался в общем направлении на Керчь. «Черт побрал бы этот отход! Стыд и срам!» Капитан Григорьев был взвинчен и тем, что попал в штабисты, да еще в морскую пехоту, в которой недостаточно разбирается. Немцы озверели, бомбят с воздуха беспрерывно — «юнкерсы», «хейнкели», «фокке-вульфы» целыми днями не покидают небо, — от комендантского взвода осталась лишь охрана Боевого Знамени да лейтенант Шорников с измученным бессонными ночами лицом. «Не дай бог врагу сбросить парашютистов!..»

Блиндаж, наспех построенный руками штабистов, качался, как суденышко на плаву — с борта на борт и с носа на корму, — внутренности выворачивает…

Телефонист, приткнувшись в углу и почти наполовину засыпанный обвалившимся потолком, по телефону разыскивает Кашеварова по батальонам: час назад комбриг из первого батальона дал команду на новое перемещение штаба, а место, куда переезжать, телефонист в точности не разобрал.

— Поселок Юркино! — закричал телефонист. — Вспомнил, товарищ капитан, поселок Юркино!

— Юркино? — Григорьев зашарил по карте. — Ты сдурел! Это черт знает где! Это не отход по приказу, а драп без приказа. За такое перемещение меня под трибунал! Перепроверь, коль в твоих ушах, субчик, фасоль.

Блиндаж поутих, и Григорьев потянулся было к своему телефону, чтобы связаться с разведотделением, обосновавшимся неподалеку от его блиндажа, в полуразрушенном домике, но тут появился Шорников, втиснувшийся в блиндаж согнутым:

— Товарищ капитан, пополнение пришло! Ура-а!

— Это к перемене, Шорников! Видно, приказ на отход отменили! — чисто по-штабному оценил Григорьев весточку коменданта. — Показывайте, Шорников. Телефонист, шуруй, шуруй, ищи комбрига, я сейчас вернусь…

Пополнение уже выстроилось — человек, наверное, пятнадцать — вдоль оголенного оползнем ската старого Турецкого вала. На правом фланге молоденький младший лейтенант — похоже, прямо с краткосрочных курсов — в новенькой куцей, до колен, шинели.

— Фамилия ваша и откуда прибыли, младший лейтенант?

— Я Кутузов, товарищ капитан!

— Кутузов? Может, Михаил Илларионович?

— Нет, товарищ капитан! Наоборот… Илларион Михайлович.

— Откуда ж?

— В Керчь попал из Краснодарского училища. А в Керчи находился в армейском резерве.

— Шорников, запиши: Кутузова во второй батальон, в роту старшого лейтенанта Запорожца, — сказал Григорьев и вскинул взгляд на белобрысого увальня с лоснящимся и сонливым лицом, у которого шинель едва доставала до колен. — Почему так укоротили шинель? — строго спросил Григорьев.

— А зачем мне длинная шинель, полы мешают.

— Назовись!

— Красноармеец Родион Рубахин. Из Темрюка, хлебы пек, очень даже аппетитные. Товарищ капитан, я так думаю, что и на войне нужны хлебы. Может, туда меня направите, товарищ капитан, в походную хлебопекарню?

«Экий ты чудной, Рубахин! Где же я возьму пекарню! Не о том речь сейчас, пекарь!» — думал Григорьев. Он отвел взгляд от пекаря и, увидя красноармейца с намечавшейся реденькой рыжеватой бороденкой, с открытым ртом и совершенно отсутствующим взглядом — боец, судя по его выражению лица, вроде бы и не находился в строю, а пребывал мыслями где-то в другом месте, — кивнул ему:

— Фамилия, уважаемый!

— Моя-то?

— Да! — как можно громче сказал Григорьев.

— Моя-то? Известно… Григорий Тишкин. Строитель. Жил в Тамбове, а в прошлом году переехал в Керчь.

— Давно ли в армии?

— Не был. Вот только призвали, — тихо сказал Тишкин. И еще тише добавил: — Святы боже, изгони беса из нутра человека…

Но Григорьев разобрал слова Тишкина и, чтобы как-то замять, скрыть услышанное, протяжно и звонко произнес:

— Ор-лы-ы! Ра-ав-няй-сь!..

В ту самую минуту за бугром, еще терявшимся вдали, в желтой пыльной наволочи, послышались рыки пулеметов, и Григорьев бросился в блиндаж:

— Телефонист, отозвался Кашеваров? Или тебе уши прочистить?

— Не надо, товарищ капитан. Уже на след напал, комбриг во втором батальоне. Трудно второму батальону, сами знаете, что командир майор Петушков в госпитале…

— Не отвлекайся! Толком узнай, куда перемещаться…

— Товарищ капитан! Дозвонился! Точно — Юркино. Полковник требует немедленно перемещаться…

— Сматывай свое хозяйство! — набросился Григорьев на телефониста. — Штаб, приказываю: походное положение! Десять минут на сбор!.. Да не ловить галок, накажу!..

* * *

Было раннее утро четырнадцатого ноября. Дул холодный ветер. Над Таманью медленно поднимался красный шар солнца, румяня воды Керченского пролива густым багрянцем. По этим водам, похожим на широкий разлив крови, к берегу песчаной косы, именуемой с незапамятных времен Чушкой, подгребал баркас, заполненный бойцами — кто стоял, кто сидел, а кто и лежал, обинтованный перевязками. Многовесельный баркас тяжко ткнулся носом в мокрый песок и, шурша днищем, остановился. Первым, пьяно шатаясь, сошел на берег капитан Григорьев. Голова у него была перебинтована, кровавила. Но он все же держался, начал выкликать:

— Сержант Лютов!

— Есть такой!

— Сходи! Младший лейтенант Кутузов!

— Ранен! — ответили из баркаса.

— Снести!

Кутузова, запеленованного бинтами, снесли на берег, уложили на носилки, с которыми подбежали санитары, дежурившие на Чушке.

— Майор Русаков! — выкрикнул Григорьев.

Лейтенант Шорников, стоявший на корме, ответил:

— Майор ранен. Вместе со своим ординарцем его переправили.

— Тишкин! — позвал Григорьев по списку.

— Это я, товарищ капитан, — не сразу отозвался Тишкин.

В это время сержант Лютов, до того рассматривавший надпись на дорожном указателе, стрелка которого показывала на восток, страшным криком огласил берег:

— Братишки! Да куда же нас нацеливают! Это же, братишки, не в тую степь! — и, вцепившись в стрелку, пытался развернуть ее на запад.

Стрелка уже трещала, гнулась, когда капитан Григорьев, собрав силы, повис на плечах Лютова:

— Субчик-голубчик, да разуй глаза! Погляди, что написано на стрелке-то! Читай: «Хозяйство полковника Кашеварова…» Там нас собирают, субчик-голубчик… Оттуда и пойдем… Через пролив. Мы оставили Крым, и нам брать его, Ванечка…

* * *

Сучков не добежал до баркаса метров сто или поменьше, как повсюду начали рваться вражеские снаряды. Он бросился под стенку какого-то строения. Едва упал на землю, стена рухнула — и его завалило по шею. Попробовал выбраться из-под обвала, однако сил не хватило. Всю вскоре наступившую ночь он терзал себя мыслями: «Хана мне или не хана? Смерть или еще есть какая-то надежда?..»

Утром, едва развиднелось, мимо промчался немецкий бронетранспортер с бортовым знаком «пташников». По надрывному гудению двигателя Сучков определил: бронетранспортер куролесит где-то вблизи. «Кажется, хана, — подумал Сучков. — Не ждал такой смерти». Он поднапрягся изо всех сил, рванулся — каменный навал ворохнулся, сдвинулся с правой руки. И он выдернул ее из-под тяжести, взял кирпич, чтобы оказать сопротивление — не погибать нюней!

Надвинулся бронетранспортер, остановился, открылась дверца, и на землю сошел одетый в комбинезон… лейтенант Крайцер. Сучков узнал его сразу, но промолчал — он еще сомневался, таков ли Густав Крайцер, каким назвался ему во Львове. «Вполне может быть, что ищет дураков, простофиль».

Сучков затаил дыхание, все еще держа в окровавленной руке зажатый кирпич и терпя боль от навала. Крайцер крутил головой, поглядывал по сторонам, похоже, кого-то поджидал. У Сучкова немела рука, и наконец кирпич вывалился из нее, цокнул, как показалось Сучкову, громовым ударом…

— Сучков, я узнал тебя, — сказал Крайцер. — Но ты пока не шевелись. Потерпи еще минутку. — Он опять начал смотреть по сторонам, потом быстро кинулся разгребать завал. — Я тебя свезу в горбольница, нужен тебе помощь… В кабину! Быстро!

В кабине, уже на ходу, Сучков ощупал грудь, она была вся в ссадинах.

— Мне бы пластырь, зачем мне больница?..

— Найн, найн, помолчи, скоро будем…

Въехали в закрытый, огороженный каменной стеной двор. Крайцер вышел из машины и, увидя у подъезда парня и девушку, одетых в белые халаты, подозвал:

— Кто есть вы? Фамилия?

Молоденькая девушка, у которой на голове держались косички еще по-школьному, врастопырь, быстро ответила:

— Санитары. Моя фамилия Марина Сукуренко. А это, — показала она на худощавого парня, — мой напарник Митя Саликов.

— В больнице есть изолятор?

— Есть, — сказала девушка. — Маленькая комната, без окон… Забита грязным бельем.

— Не имеет значения! — строго сказал Крайцер. — Снесите туда этого человека, — открыл он дверцу, показал на Сучкова. — И держать его в изоляторе под замком, пока я не возвращусь. Все, красавица! — сказал он Марине. — И никого не пускать в изолятор. Я есть германская полиция! — бросил он парню и быстро уехал.

Когда Сучков был помещен в забитую матрацами, нестиранным бельем комнатушку, блекло освещенную мерцающей под потолком лампочкой, он спросил у девушки, задержавшейся в изоляторе:

— Давно ли немцы заняли город?

— Да уж три дня прошло.

— Вот, значит, как! Смажь мне ранки и пластырь положи… — Сучков улегся на кровать. — А потом мы с тобой поговорим, Мариха. Вот так, значит, и поладим… А второго ключика от дверей нет? Я ведь тому черту-дьяволу, который привез меня, не родня.

Марина молча передала свой ключ Сучкову и ушла в ординаторскую нести ночную смену…

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

РОВ

1

Генерал граф Шпанека, предоставив всю полноту власти в оккупированной Керчи своему земляку полковнику из «Зольдатштадта» Зюскинду, обосновался со своим штабом в Феодосии и вскоре «нечаянно» увлекся поисками и коллекционированием полотен Айвазовского и потихоньку кое-что из этих полотен отправил в фамильный замок отцу. А тот ему в ответ писал:

«Дорогой Хельмут! Твои посылки бесценны! Но я хочу полной основательности. Лично мне, как ты знаешь, почти безразлично, пойдешь ли ты со своим корпусом на Кавказ, а в дальнейшем в Египет, важно другое — закрепиться на завоеванной территории, с тем чтобы была нам экономическая выгода по принципу: синица в руках дороже журавля в небе. Покорить русских можно только постоянством наших действий — ведь лошади гибнут от непрерывного галопа».

Повар еще стоял в ожидании, подавать ли кофе, как вошел господин Адем, с виду весь помятый, с царапинами на щеках, словно бы только что вылез из-под обвала. Граф бросился ему навстречу.

— Генрих, что произошло?! Уж не партизаны ли? Черт бы побрал!

Адем молча отмахнулся, выпил рюмку коньяку.

— Граф, завод можно восстановить, но эти русские совершенно не готовы работать. Одному плавильщику… по фамилии Ткачук, говорю: «Слушай, братец, проводи-ка меня к пульту плавления». «Отчего же, — отвечает он, — не провести. Проведем, господин немец». И завел в какой-то тупик, а сам, подлец, скрылся! Если бы не наши солдаты из охраны, я бы не выбрался из этого тупика. А потом этого Ткачука поймал лейтенант Лемке и передал в руки гестапо, которое, как я понял, крепко взялось наводить в городе наш порядок. Но, видно, чересчур взялись-то. Бестолково! Запугивают, выкручивают руки. Надо бы потоньше, иначе мы останемся тут без рабочей силы. Все уйдут в партизаны… Вот чем руководствуются наши фельдманы да нейманы. — Адем передал графу документ, и граф сразу прочитал:

«Руководство для истребления русских и советских людей

1. Адольф Гитлер: «Партизанская война имеет и свои преимущества: она дает нам возможность истребить все, что восстает против нас».

2. Генерал-полковник Гальдер: «Чтобы решить проблему, надо уничтожить Россию к осени 1941 года».

3. Кейтель: «Верховное командование вооруженных сил Германии требует проведения вооруженными силами такого террора, который будет достаточным для истребления всякого намерения к сопротивлению среди населения. При этом надо иметь в виду, что человеческая жизнь в этих странах… абсолютно ничего не стоит».

4. Ветцель: «Речь идет об отношении к русскому народу… Дело заключается, скорее всего, в том, чтобы разгромить русских как народ. Это возможно, если мы будем рассматривать эту проблему только с точки зрения биологической, и особенно с расово-биологической».

5. План «Ост» предписывает: «Уничтожать как можно больше советских людей».

— Ты верховная власть здесь, — продолжал Адем. — Надо бы поехать, посмотреть, вмешаться. Кое-что поправить. Я думаю, граф, теперь мы здесь не гости, а полные хозяева.

Граф кивнул, наполнил рюмки, провозгласил:

— За наш концерн «Шпанека — Адем»… Завтра вместе поедем, мой друг. А потом возьмемся и за земли. Почва здесь очень плодородна… Я читал: утром воткнешь в землю оглоблю — к вечеру вырастает тарантас…

* * *

Едва генерал Шпанека и господин Адем пополудни въехали в Керчь под усиленной охраной трех бронемашин, как со стен, заборов и телеграфных столбов бросились им в глаза приказы германской полиции безопасности:

«Приказываю всем жителям города и его окрестностей в трехдневный срок зарегистрироваться в городской управе и гестапо. За неисполнение приказа — расстрел».

«Приказываю всем рабочим, служащим, инженерно-техническим и другим работникам зарегистрироваться в городской управе и в гестапо. За неисполнение приказа — расстрел».

«Кто с наступлением темноты без письменного разрешения немецкого командования будет обнаружен на улицах города, тот будет расстрелян».

«Во всех домах и улицах щели и входы в катакомбы должны быть немедленно законопачены прочными каменными стенками. За неисполнение — расстрел».

«Расстрел!»

«Расстрел!»

«Расстрел!»

— Хельмут, — тихо произнес Адем, съежившись на заднем сиденье, — Хельмут, если так пойдет дальше, через неделю-другую весь город расстреляют. Не понимаю, какому завоевателю нужен мертвый, расстрелянный город! Какой толк вести такую войну! Это безумие!.. Хельмут, я вернусь в Германию с пустыми руками. Бог мой, что скажет старый граф?!

На перекрестках, тротуарах толпились вооруженные до зубов гестаповцы в резиновых плащах, с большими бляхами. И еще какие-то люди в разных одеждах, тоже вооруженные пистолетами, гранатами и дубинками. «Это «пташники» профессора Теодора, — определил граф. — Над ними моя власть бессильна».

— Генрих, коль такое, так сказать, единство в нашей империи, не будь сам мямлей! Черт возьми, я потребую от коменданта!..

Граф недоговорил, что он потребует от коменданта, — водитель остановил машину, показал на обшарпанное здание:

— Господин генерал, смотрите, партизан поймали!

Но граф уже догадался, понял: никакие это не партизаны — из обшарпанного здания, на фронтоне которого болталась на ветру надпись «Горбольница», выбрасывали больных и раненых мужчин и женщин, полураздетых, с грязными повязками, и швыряли этих людей в закрытую машину.

Впереди идущие броневики остановились, и солдаты из охраны графа глазели. Лейтенант Лемке, отделившись от охраны, которую он возглавлял, сунулся было к девушке-санитарке, помогавшей одному беспомощному раненому залезть в крытую машину.

— Дрянь! Кому ты помогаешь! Или ты сама юде?! — громко заорал Лемке. — А то и ты загремишь вместе с ними!

Лейтенант Фукс, распоряжавшийся погрузкой раненых, грозно надвинулся на Лемке с пистолетом:

— Уйди, полевая крыса! Я несу ответственность перед самим капитаном Фельдманом! Проваливай!

«Опять этот Фельдман, — с раздражением подумал граф Шпанека, — с кем сражаешься-то?! Небось на открытый бой у тебя поджилки трясутся».

— Лейтенант Лемке, в бронемашину! — открыв окошко, приказал Шпанека.

Лейтенант Фукс, похоже, обратил внимание на генеральскую форму, подбежал к машине, вскинул руку с зажатой в ней резиновой плеткой.

— Господин генерал! Докладывает лейтенант Фукс. Из госпиталя бежали русские командиры. Подозрение на эту девку, — показал он плетью на санитарку. — Она организовала побег. Ее зовут Марина Сукуренко…

Граф думал о профессоре Теодоре, пряча лицо от Фукса в воротник. Так он и не смог поднять головы, поехал вслед за тронувшимися бронемашинами лейтенанта Лемке.

После осмотра позиций, занятых его войсками по берегу Керченского пролива, которые он нашел «не вполне надлежащими, слабоукрепленными», за что командиры полков получили строгое внушение, он по просьбе Адема решил осмотреть состояние металлургического завода. «И в самом деле, что скажет отец, если в такой войне мы ничего не приобретем, кроме мертвых городов, пепелищ да кладбищенских холмов!»

Эскорт графа въехал у заводского поселка в непонятную толпу — грузовые машины, крытые и открытые, солдаты, гражданские лица, взятые в кольцо полицией. Для большей безопасности генерал Шпанека, перед тем как выйти из бронемашины, набросил на себя плащ без погон. Видно, солдаты и офицеры, толпившиеся на небольшом пятачке, оцепленном охраной, приняли графа Шпанека и господина Адема, прижимавшего к груди портфель с чертежами металлургического завода, за своих людей, начали хвалиться перед ними трофеями — кто золотыми кольцами, часами, кто музейными экспонатами. Один низкорослый ефрейтор с усами а-ля Гитлер, подойдя к графу, постучал по своему слишком вздутому животу. «Бум-бум!» — отозвалось из-под шинели ефрейтора.

— Что там у тебя? — ткнул граф стеком в живот. — Распахни!

Ефрейтор распахнул шинель — заиграла хлестким блеском золотая ваза, которой, пожалуй, и цены нет, — видно, из музея. У графа перехватило дыхание, силится сказать что-либо, да не может. А чернявый ефрейтор с усами а-ля Гитлер продолжал похваляться:

— Моя фамилия Эрлих Зупке. Я из самого Мюнхена. Музей почистили, а потом добрались до Дворца культуры, вон там, на заводе… Ты из наших, из неймановцев? Или же из тайной полиции капитана Фельдмана? Если ты, господин, от Фельдмана, то советую поспешить в тот дом, там Фельдман проводит заседание городской управы. И разумеется, дележ будет… А без дележа, господин, война не очень-то идет…

В глаза бросился расхаживающий среди гогочущих солдат майор. «Неужели и армия влезла в этот грабеж? — Граф начал вспоминать, где встречался с этим майором. — О, да это же бывший хозяин частной афишной конторы в Кенигсберге, господин Грабе! Накануне войны его призвали в армию как офицера запаса».

Граф подошел к Грабе, спросил повышенным голосом:

— Что тут происходит? Я требую!..

— Русские отказываются восстанавливать завод. Капитан Нейман наводит порядок методом устрашения. Вон там, посмотрите…

Шпанека уже видел сам собранную на середине «пятачка» толпу цивильных, над которой буквой «г» маячила виселица. Граф пошел медленным шагом к этой виселице… И тут опять подумал о начальнике тайной полиции Фельдмане: «Фельдман, ты мерзавец! Безголовый субъект! Бумажник! Циник! Своими указаниями ты развращаешь армию! О, где вы, деловые люди Германии! Пробудитесь! Грабежи и поголовное истребление обессилят нашу армию напрочь…»

На грузовой машине, борта которой были опущены, стоял капитан Нейман с приклеенной реденькой бороденкой, одетый в длинную рубаху и, заложив руки за поясок, концы которого от узла низко свисали, смиренно смотрел на молодую женщину, отбивающую поклоны, стоя перед ним на коленях. Кофточка на женщине была порвана, в одну из прорех виднелась белая грудь. Женщина старалась прикрыть ее рукой. Лежавший тут же, на машине, связанный веревкой по рукам и ногам мужчина вскрикивал:

— Клавдия, держись! Клавдия, ты не виновата. Гони страх прочь!.. Они страх наводят, а ты страх гони прочь!..

Генерал Шпанека, остановившись в толпе, все видел и слышал. Пока он раздумывал, стоит ли ему сейчас объявиться, чтобы прекратить страшную сцену казни, господин Адем опознал в палаче бармена Неймана.

— Бармен! Нейман, я тебя узнал! — закричал Адем. — Ты не тронь Ткачука! Нам нужны рабочие. Бармен Нейман, ты взялся не за свое дело. Экономика не твой вопрос.

— Поднимись, Ткачук! — обратился Нейман к связанному по рукам и ногам. — А ты, голубушка, взгляни Ткачуку в лицо! Ведь это не Ткачук! А партизан из катакомб. Ну, взгляни!

«О, да эти люди своим делом заняты, — с облегчением решил граф. — Служба безопасности — законное дело. Но зачем рядиться под русского мужика? — подумал граф. — Надо подождать, чем кончится. Выдержка, выдержка, генерал Шпанека», — потребовал он от себя.

— Я подтверждаю, что он Ткачук! — продолжал Адем. — Он литейщик, господин Нейман, нам нужны литейщики! Мы собираемся пустить завод…

«А может, объявиться все же, снять плащ и громогласно одернуть Неймана в присутствии этих полуживых людей?! — продолжал рассуждать граф, не решаясь выйти из толпы. — И я, пожалуй, окажусь в глазах напуганных людей справедливым…»

— Суй свою голову в петля! — взялся Нейман за связанного Ткачука, отпустив женщину.

«В глазах своих врагов будь солдатом, — продолжал размышлять граф, увидя под машиной-виселицей тела замученных. — В глазах врагов… врагов… Но, к сожалению, судьбу солдата определяют не враги, а зачастую теодоры и подобные им соотечественники, пресмыкающиеся у ног тиранов. И все же надо объявиться и одернуть».

Но тут крикливо заговорил Нейман:

— Слушайте, советики! Вы все ком нах Дойчланд!.. В Германия работать. Вас ждет там хорошая еда и хорошая работа. Фукс, начинай погрузку!..

К графу Шпанека, так и не снявшему с себя плащ, придвинулся майор Грабе:

— Господин генерал!.. Комендант просит вас зайти к нему. Он имеет для вас дорогой презент. Мне приказано сопроводить вас…

— А все же куда их повезут? — спросил граф у Грабе о цивильных, которых уже швыряли в крытые машины.

— Недалеко, — ответил майор Грабе, наклоняясь к графу. — В Багерово. Там есть глубокий, семикилометровый, ров. Легионеры — «пташники» уже там, ждут очередную партию. Господин генерал, лучше вам не вмешиваться в эту историю.

Граф застегнул на себе плащ на все пуговицы, отвернул воротник, подумал: «В другой раз возьмусь за этих теодоровцев-экзекуторов. А то наживешь неприятность. Нет, я еще подожду…» Он посмотрел на коммерсанта Адема:

— Генрих, что ты скажешь мне на это?

— Мой граф, поедем к коменданту…

— Там ждет вас дорогой презент, — спешно повторил майор Грабе.

— Так поехали! — подхватил генерал. — Во время войны законы безмолвствуют, как утверждал Цицерон.

2

Низкорослый, с круглым лицом, ефрейтор Ганс Вульф, оставленный вчера в горбольнице, как сразу поняли больные и раненые, чтобы выявлять советских командиров, увивался провожать Марину до дома. Это было явно некстати: ее ожидал Митька у дома Полины Алексеевны. Она не знала, как отделаться от опасного кавалера.

Моросил дождь, тускло светили уличные фонари, на перекрестках группами торчали стражи нового порядка, среди которых было много агентов тайной полиции капитана Фельдмана, тоже, как слышала Марина, появлявшегося на улицах переодетым в робу рыбака.

Ганс Вульф философствовал о любви, но рукам воли не давал, вел себя корректно, там, где было темно, брал ее под руку, включал карманный фонарик, освещал лужи.

«Может, и обойдется», — со страхом думала Марина, но душа холодела, замирала, и она то и дело останавливалась, чтобы перевести дух. Вдруг со звоном грохнула калитка дома, возле которого они остановились. Подскочили трое, одетые в прорезиненные плащи. Один из них осветил Вульфа карманным фонариком и тут же весело вскрикнул:

— Ай да Вульф! А тебя ищет господин капитан Нейман. А ты уж с кралей. Живо за мной!

Марина осталась одна. Дробный топот ног вскоре заглох. Повсюду стояла темнота, хоть глаз коли. Где-то, чуть ли не в пяти шагах, застрекотал сверчок. «Да это же Митя!» — обрадовалась Марина, и леденящий страх отпустил ее.

— Мариха, вот что, передай Сучкову, пусть пока таится в изоляторе. Ты повесь на дверях таблицу с надписью: «Тифозная». Мне сам Сучков говорил, что надо так сделать. Ступай, Мариночка, а то я могу опоздать к началу спектакля…

— Спектакля? — Она сняла руку с его плеча. — Митя, я боюсь за тебя. Ты уж поосторожней с этой Полиной.

Он обнял ее, тихонько толкнул в спину:

— Иди и ни о чем не думай. У нас будет организация…

Во дворе Полины Алексеевны был маленький домик, просто сараюшко, приткнувшийся в углу каменной ограды, с двумя оконцами, глазевшими во двор. Раньше, до прихода немцев, в сараюшке одиночка рыбак Токарев, полюбовник Полины Алексеевны, вялил рыбу, плотничал, шашничал с Полиной Алексеевной, а теперь сараюшко полностью перешел под Митино жилье. Здесь Митя рисовал, вырезал на линолеуме миниатюры. Он тайно от Полины Алексеевны проделал в стене лаз на пустырь и пользовался им, когда это было нужно…

Около часа ночи скрипнула дверь сараюшки — вошла Полина Алексеевна, одетая, как Митя определил, «на выход»: в ярко-синем пальто и выходных полусапожках на высоких каблуках.

— Митька, как ты думаешь, сегодня будет облава? А то меня на свидание пригласил один кавалер.

— Нашла время!..

— Теленочек! — фыркнула Полина Алексеевна. — Что ты в этом деле смыслишь?! У тебя кровя иссохла от болезни, и твоя Мариха, наверное, страдает. Ха-ха-ха!

— Маринка святая! — возмутился Митя.

— Теленочек, ты не верь. Я слышала, что к ней уже пристроился в больнице один немец — ефрейтор Вульф. Во-о! С такой рожей!

— Не сочиняй!

Полина Алексеевна придвинулась к Мите.

— Эх, теленочек! — Она перекрестилась. — Сам Ахмет Иванович Зияков говорил об этом. Ты его разве не знаешь? Крановщик из морского порта. Герой! Ему давали броню от войны. А он плюнул на эту броню и пошел. Был ранен на Ишуньских позициях. Вернулся и теперь скрывается. Все же лейтенант. Слушай дальше. Он затопил лодку и теперь собирается ночью переплыть на Тамань. — Она тяжко вздохнула: — Как ты думаешь, будет облава? Сладкий он, Ахметик-то…

Лицо ее вдруг засветилось, крашеные губы вздрогнули, оттопырились — похоже было, что она в эту минуту мысленно ощущала близость Зиякова.

— А «папашка»? — тихо спросил Митя про Токарева.

— Фу! «Папашка» ревнючий… Я терплю его из-за подарков. В этом деле, Митенька, мой «папашка» амбарчик, набитый ценностями. Вчера он подарил мне рубиновую подковку. — Она распахнула пальто — на ее высокой груди вспыхнула яркая дужка.

Полина Алексеевна еще стояла с выпяченной грудью, еще глядела на Митю глазами, наполненными торжеством и просьбой, как тихо отворилась дверь — появился объемистый Саликов, обвешанный сумками.

— Сынок, вот ты каким делом занимаешься! — усмехнулся он и, сбросив с себя сумки, воззрился на Полину Алексеевну. — Пах! Пах! Женщина высшей прелестности. А теперь, Полиночка, послушай новость. Большой новость… Сейчас, сейчас. — Он сел за стол. — Новость такой, Поленька, золотце, твой «папашка», то есть бывший штабс-капитан при царе Горохе, выдвигается германским командованием на пост головы городской управы. Выпьем за это. Водка есть.

Полина Алексеевна выпила, Митя не стал.

— Сынок, и верно, тебе нельзя. Слушай, сынок… Я очень-очень хлопотал перед господином Фельдман, чтобы он тебя взял к себе на службу. Ну, там на след какой напасть. А я тебе покажу след одного человека. За это большой деньга получишь. Так сказал сам капитан Фельдман. Танцюй, сынок, я погляжу, что ты стоишь…

Напившись изрядно, Саликов облапил Полину Алексеевну и шумнул на Митю:

— Сынок, да уходи ты отсюда!

Митя выскочил во двор, а Полипа Алексеевна сильно толкнула Саликова, и он, семеня, опрокинулся на Митину кровать. Митя услышал, как захохотала Полина Алексеевна, а потом сердито выкрикнула:

— Татарва! Смотри, в лоб получишь от моего Ахметика!.. Да не лезь, бурдюк, мне деньги не нужны!..

* * *

Уже меркли звезды, когда с шумом выкатился из сараюшка Саликов, все также обвешанный сумками, бубня что-то под нос. Митька напряг слух, но не разобрал.

Звякнул запор калитки — во двор вошел Токарев, потом, немного спустя, появились трое или четверо. Токарев повел их в беседку, образованную сплетением виноградных лоз. Расселись за столиком. Отец развязал один узел, выставил литр водки на стол. Токарев шумнул:

— Саликов, да погоди ты! Что в Симферополе-то?

Митька бесшумно приблизился к беседке, затаился в траве, смотрит и слушает, как наказывал ему Сучков накануне. Он понял: собрались распределять обязанности между собой, если их назначат в горуправу. Гомонят уж под звон стаканчиков. Верзила Сан Саныч Бухчеев, завсегдатай базарных пивнушек и бывший петлюровец, хихикает да наливает в стаканы.

— Перестань! — Токарев стукнул по столу кулаком. — А то выброшу из списка!

— Бухчей! — вдруг загорячился отец. — Ты же сука! Я мало-мало знаю, кто чем дышит.

— Господа! Господа! — опять стукнул по столу Токарев. — Я призываю к единству…

Из сараюшка показалась Полина Алексеевна и, не останавливаясь, побежала в дом. Токарев приподнялся, видно, услышал дробный цокот Полининых каблучков, объявил:

— Господа, разговор продолжим у Фельдмана. Сейчас же — по домам. — Причесался перламутровой расческой и, когда все вышли со двора, облегченно вздохнул: — Ну, Поленька, теперь наш час…

Но для Мити его час еще не настал: он имел пропуск лишь для дневного времени, да и тот врученный ему позавчера Полиной Алексеевной, чтобы ходить в магазины до «шестнадцати ноль-ноль». Тревога за жизнь Сучкова брала за душу, и он не стал ждать восхода солнца, решил пойти в горбольницу. Шел садами, крадучись. Однако, когда перелезал забор, вставший на его пути, угодил в руки двух патрульных.

— Пропуск?! — потребовал ефрейтор.

— Я по вызову господина капитана Фельдмана, — нашелся Митька.

— Ври, да знай меру, — засмеялся второй патрульный, направив на Митьку ствол автомата. — Вульф, шлепнем — и концы в воду…

— Ты к самому капитану? — спросил Вульф.

— Найн! Найн! Я к своему фатер, отцу. Мой папа господин Саликов. Господин Фельдман держит его при себе, в дежурке, чтоб говорить с посетителями, отвечать на их вопросы.

— О, Саликов! — Солдат опустил автомат. — Господин Вульф, Саликов корош, корош. Вон дежурка, — показал патрульный на бревенчатый домик с одним светящимся окном. — Иди туда.

«Еще в спину бабахнут», — не трогался с места Митька.

— Ком, говорят! — толкнул прикладом в спину Вульф. — Бистро!

«А может, и пронесет?» — подумал Митька и поспешил к деревянному домику, не оглядываясь для храбрости.

* * *

Приемная Фельдмана — небольшая комнатушка с единственным окном, взятым под железную решетку, голый двухтумбовый стол, три потертых венских стула, рядком поставленных у глухого простенка, и диван, тоже видавший виды, пристроен возле окна. На нем, на этом диване, запрокинув голову, похрапывал отец, освободив вислый живот от ремня.

Митька открыл дверь, переступил порог… Саликов быстро поднялся, опоясал себя ремнем, потянулся было к висевшей на стене винтовке, но, махнув рукой, осклабился:

— Здравствуй, сынок! Ты ко мне?.. Садись, — показал Саликов на диван. — Ну вот, соглашайся, сынок. Есть возможность взять большая деньга… Слушай, слушай… Был я дней десять назад в горбольница… И подсмотрел… Твоя Маринка, краля, юркнула в тифозную. Я приоткрыл дверь — и что же?.. Краля твоя шушукается с тифозным. Пах-пах!.. Человек тот русский. Не иначе как командир Красная Армия. Ах, Митька, вот деньга будет!

— Ты об этом, отец, сообщил Нейману?

Саликов подвинулся к Мите, сощурил глаза.

— Да я же, сынок, не дурак! — Он с азартом потер ладонь о ладонь. — Я получу большой деньга из рук господина Фельдмана. Может, сегодня и получу, чего тянуть… Теперь, сынок, мы свободны на вечные времена. И тут уж не зевай, пока дается. Ну что за крымчанин, когда один жена! И общий дом с женой. Вот женишься на санитарке Марине, сам узнаешь, какая деньга нужен женатому…

«Это ужасно! — подумал Митя. — Его просто не остановишь, если запахло деньгами… и женщинами».

— Отец, ты где живешь?

— В том же домике, в котором раньше жил, извини, сынок, жил с той буфетчицей, что умер. Заходи, сынок, как-нибудь. Посидим, шалтай-болтай. Теперь что хочешь, то и делай… Иди, сынок, уж, кажется, рассвело, — кивнул Саликов на окно.

«Деньга, деньга! Что еще надо коренному крымчаку?! Деньга есть — хан! И царь! — торжествовал в душе старик Саликов, поджидая себе смену на дежурстве в приемной Фельдмана. — И сын Митька, похоже, понял, что жить умеючи можно. Да ты, сынок, зря дичился меня раньше. А теперь понял, что комсомол — одна шалтай-болтай».

В домик вошел Сан Саныч Бухчеев, которого Саликов тоже знал как завсегдатая базарных пивных ларьков, и он отметил про себя: «Залез в активисты с целью построить себе два пивных ларька».

— Хах-ха-ха! — рассмеялся Саликов, снимая с гвоздя винтовку.

— Ты что ржешь?! — Бухчеев сильно нахмурился и, приняв от Саликова винтовку, резко продолжал: — Отрастил живот-бурдюк! Разбух на краденом золоте!

— Ты что?! Ты что наговориваешь, Бухчей?!

— Иди уж к своим «зенсин»! Только смотри, как бы тебе не влетело в оба уха разом.

— Да что ты, Бухчей! Один веревка связал нас. Хи-хи! Эх ты, пивной ларек! И больше не начинай, — уже за дверью добавил Саликов.

Было темно. Саликов наткнулся на телеграфный столб, включил фонарик. На столбе, пораненном осколком, наклеена бумага с типографским текстом. Успел прочитать лишь название «Приказ № 4 немецкого командования», как чья-то рука легла на его округлое плечо.

— Татарин, ты плут!

Съежился, оглянулся — стоит возле немецкий капитан, холеное, чисто выбритое лицо, тонкие губы поджаты.

— Признавайся, где ты прячешь ценности?

Саликов опознал в капитане дружка Фельдмана, прибывшего недавно во главе какой-то команды, солдаты которой уже шастают по домам и поднимают гвалт в квартирах. Вспомнил и фамилию — Нейман. Взмолился:

— Прости, господин немец!.. Мало-мало есть… Но кто тебе, господин немец, сказал? Я этого шайтана резать буду.

— Сказал мне господин Бухчеев. Он такой же вор, как и ты. Слушай хорошенько… Я тебя отпущу! Но с условием: если ты, разбойник, краденые вещи доставишь мне. Ступай! Да не вздумай скрыться, найду под землей!..

Дул леденящий ветер. До рассвета еще далеко. Саликов торопливо шагал домой. «Какой шакал! Резать буду тебя, Бухчей!» В темноте он и не заметил, как оказался возле своего дома. Из подвала светил огонек, там, в подвале, он хранил подарки для своих женщин — кольца, серьги, отобранные при аресте у местных жителей. «Бухчей!.. Ты кого грабишь-то!» Нож сам попросился в руки.

Хлопнула подвальная дверца. Саликов занос нож. А человек, вышедший из подвала, отпрянул в сторону:

— Отец! Это я!

— Митька! Ай, сынок! Сынок… Ну, заходи в дом, будем говорить о жизни. А подвал закрой. — И сам бросился закрывать на замок.

Пока он закрывал подвал, Митя успел зажечь в передней керосиновую лампу, довольно ярко осветившую небольшое, почти пустое помещение — голый обеденный стол да железную кровать, приставленную к глухому простенку с ковриком, на котором изображен турецкий султан с молодой наложницей.

— Сынок, раздевайся, ты ж дома… А что ты в моем подвале искал?

— Ничего не искал, просто прятался от гитлеровцев.

— И вещей никаких не брал? Ты, сынок, не шали, власть нынче строгая! Зачем пришел-то? За мной, что ли? Или ты, сынок, прослышал, что немец отдает город под грабеж?.. Так и тоже мало-мало хочешь? Садись за стол, накормлю. Вино есть, сыр, шурпа…

Он начал готовить стол, все глядя на Митю. Ему показалось: за пазухой у сына что-то хранится… Или золото, или оружие. Нет, скорее всего, золото. «Ограбил все же, ограбил…»

— Немец после русских земель пойдет на Египет, — сказал Саликов, налив рюмку. — А Крым отдают Турции, а турки дадут полную свободу нам, коренным крымчанам. И жить будем, и гулять будем. Ты, сынок, имей соображение. Крым от России отколется. Немец Москву взял…

— Брехня!

— Ну-у! Ты не очень-то шалтай-болтай!.. Что у тебя за пазухой-то! Золото, что ли?.. А ну выкладывай!

Митя резко поднялся:

— Я пришел… убить тебя, отец! Кровь за кровь! Смерть за смерть!

— Ты мало-мало ошибаешься, — не растерялся Саликов, выдержал испытующий взгляд сына. — Я хитрый татарин, немца вокруг пальца обвожу.

— Ты холуйствуешь у кровавого Фельдмана! Шастаешь по больницам и выдаешь фашистским палачам русских командиров!

— Я всего, как и прежде, утильщик. — Он закрыл лицо руками. — Аллах видит… Я правоверный. — Из-под его ладоней, оплывших жиром и лоснящихся, показались слезы. — Сыночек, я твой любящий отец. Немец шайтан! Там, под подушкой, посмотри, лежит кошелек, а в нем на бумажке я дал клятву на верность своему народу… Немец буду резать!

Митя бросился к кровати, отвернул подушку — пусто, никакого кошелька нет. Он было взялся за матрац, но руки его вдруг ослабли от резкой боли, пронзившей левую лопатку. Скованно повернулся к столу и встретил отца лицо в лицо: отцовское, круглое, с перекошенными тонкими губами, оно наплыло и загородило от Митиных глаз все, что было в комнате — и свет от керосиновой лампы, и окна, занавешенные каким-то тряпьем, и коврик с изображением турецкого султана, и грязный, давно не беленный потолок…

Вторым ударом ножа Саликов свалил сына на пол, лихорадочно обшарил его одежду и, не найдя золота, отшатнулся от убитого в злобе и страхе…

Оказывается, когда Саликов шел в темноте по городу, проклиная Бухчеева, за ним в сопровождении наряда по пятам следовал капитан Нейман с той же мыслью о золоте. Трагедию между отцом и сыном капитан экзекуционной команды переждал под окном. И как только в доме что-то грохнуло, рванулся в переднюю.

Саликов, испачканный кровью, успел подняться и выпить из бутылки остаток вина. Вошедшего и переодетого в гражданскую одежду Неймана он поначалу принял за Бухчеева.

— Бухчей! Ты, сука, лижешь капитану Фельдману задницу, своих предаешь!. — Саликов вскинул нож, по тут же грохнулся замертво, прошитый пулями из пистолета Неймана.

3

В холодной, уже несколько дней нетопленой ординаторской Марина стирала в тазу задубелые от иссохшего гноя и крови бинты, простыни, торопилась — хотела до наступления утра, пока еще не появился на дежурстве ефрейтор Вульф, предупредить Сучкова о нависшей над ним угрозе, чтобы он на время покинул изолятор и вообще горбольницу и что в этом деле поможет ему Митя, который вчера решил разузнать, кто мог донести фашистам о том, что он в изоляторе.

В ординаторскую тихо, бесшумно вошел Сучков. Марина отжала постирушки, сложила стопкой на столе.

— Иван Михайлович, тебя надо спасать. — Она села на табуретку, положив руки на стол.

У Сучкова заныло сердце: Марина сильно изменилась — косички обвисли, на лбу морщины, живые карие глаза уже не излучают свет, а пальцы рук все в узлах от непосильной работы. «Мариха, Мариха, выдержишь ли ты, если и в самом деле подкатится к тебе этот гадючий Муров, — думал о своем Сучков. — Тебя саму надо в первую очередь переправить на Тамань. Только с помощью Густава это можно сделать».

— Перевяжи, Мариха, — попросил Сучков. — Да набинтуй побольше. — Сучков снял тужурку. — Только обинтуй старыми окровавленными бинтами… Если собакам бросят, то при таких бинтах овчарки не возьмут… А я буду бороться до конца… Мариха, мне нет места на земле, пока жив палач Теодор. Приглашают на работу в Германию. Это ловушка капитана Фельдмана. Я еще точно не знаю, но мне кажется, фашисты готовятся к массовым расстрелам жителей города. Я видел во Львове Вулецкую гору, знаю, что это такое…

Марина опоясала Сучкова бинтами, как он хотел, вновь принялась за стирку.

— Иван Михайлович, куда ты собрался? Ты по-прежнему один?

— В каком смысле?

— Без надежного локтя?

— Как же так! Не! Не! Митя — раз. Ты, Мариха, — два…

— А три?

— Есть и три…

— Густав Крайцер? — спросила Марина.

— О, это само собой! Однако ж, Мариха, Крайцера ты держи в душе, фамилию эту не называй, иначе Густав может провалиться. И еще хочу поискать ребят из тех, кто не успел переправиться.

Маринино лицо засветилось.

— Я знаю этих ребят. Иван Михайлович, ты у нас молодец! Но тебя уже ищут…

— Знаю. Ночью приходил ко мне Густав. Поэтому я покидаю горбольницу. — Ему не терпелось сообщить Марине, что Мити уже нет, ему о нем сказал Крайцер, но он не стал сейчас расстраивать ее. — Марина, ты не удивляйся, если встретишь меня у бабушки Оксаны, у которой квартирует Густав. Черт побери, я сделаю свое дело! Будет у меня своя гвардия… Мне очень трудно. Не хватает опыта подпольной работы, — впервые пожаловался он Марине.

— Открывай! — внезапно раздался резкий голос за дверью.

Дверь открылась — вошли трое: ефрейтор Вульф, капитан Фельдман и лейтенант Фукс. Марина не прекратила стирки, лишь отбросила на плечи застившие ей глаза обмякшие косички. Сучков же отступил в угол и там, в сыром, с подтеками на стенах углу, вытянулся за дверью в струнку, замер.

Фельдман подошел к Марине, наклонился — от него густо веяло духами, помадами.

— О милый девочка, мне вас жаль, — тихим, спокойным голосом начал Фельдман. — Сядьте на эту табурет… В наши руки попал документ, неопровержимо доказывающий, что твой фатер, папа, был по дедушке немец. Он любил Дойчланд. И за это генерал Акимов твоего папу пух, пух на границе. Найн, найн, не свой рука, а подкупил. — Фельдман положил перед Мариной черную папку, перевернул несколько страниц: — Вот здесь читай, милый фрейлейн. Избавление пришло, вы будете богаты.

Она не стала читать. Тогда Фельдман громко прочитал:

— «Я дочь выходца из Германии Леонарда Сукуренко, по национальности немка, Марина Сукуренко, получив от господина Фельдмана три тысячи марок, обязуюсь убить генерала Акимова как врага моего немецкого народа…»

«О нет, этого не мог сделать генерал Акимов! — пронеслось в голове Марины. — Акимов знал папу по гражданской войне. Да и тогда, на границе, Акимов сказал: «Убийство полковника Сукуренко — это дело рук немецкого фашизма!..»

Но Фельдман думал о другом. Перед его мысленным взором всплыл Теодор со своим маленьким ртом-дырочкой. В ушах звенели слова Теодора: «Ты взят в фирму «Друсаг» самим Рудольфом Гессом по моей рекомендации. Я требую от тебя, мой друг, замеси черное дело против полковника Сукуренко, этого ярого приспешника генерала Акимова. Меси покруче, чтобы никакие заслуги не смогли его обелить. Ты получишь большой гонорар. А деньги, мой друг, президентов избирают».

— Никогда! Никогда! — закричала Марина и отшатнулась от Фельдмана, уже думавшего о том, что «этот трофей (так он называл Марину) не уступлю никакому Нейману, дураку из «Зольдатштадта».

— Никогда! Никогда! — кричала Марина, потрясая черной папкой. Наконец она обессилела, папка выпала из ее рук прямо в таз с грязной водой, испятнанной кровавыми бляшками.

Фукс выловил из таза папку, отер о брюки и передал Фельдману, который бросил ее на кушетку и тут же шагнул к Марине:

— О, милый девушка! Я вам дам хорошую работу. А это, — показал на простыни и бинты, — фу! Фу! Гной, кровь, ужасно! Не желаешь? Тогда в тюрьму. — И Фельдман приказал Фуксу: — Апель, в эту же камеру помести и Зиякова.

4

Сознание пробуждалось медленно. Вначале слышались далекие голоса, звон колокольчиков. Но мозг уже работал. О да, если она откроет глаза, сразу перед ней появятся одетые в полушубки отец и мать. В памяти промелькнула картина: она лежит на снегу, укутанная в овчинную шубу… А вокруг волки — и не трогают. Такой случай с Мариной был на пограничной заставе…

И вдруг беда! С границы в городок погранотряда привезли отца, накрытого солдатским одеялом. Ее не подпустили к бричке. Но она затаилась в закутке и оттуда все видела и слышала. У папы обнаружили пакет, который тут же вскрыли. Читал незнакомый ей полковник. О, эти слова! До сих пор она их помнит. «Жить не могу в условиях травли со стороны генерала Акимова. Хватит! Натерпелся! Ухожу сознательно в Германию — мою настоящую родину…» Началось следствие. Было установлено — почерк хоть и схож, но не папин. И отца похоронили с почестями, Акимов произнес речь на его могиле…

Она с трудом подняла тяжелые веки и поняла — находится все в той же тюремной камере, куда ее бросили гитлеровцы. Марина осмотрелась, кто с ней рядом. В камере, куда свет попадал из зарешеченных окон, людей было довольно много, но все они держались группами.

— Ага, пробудилась… жалкенькая санитарочка? — Кто-то дотронулся до ее плеча, она обернулась. — Не узнаешь, санитарочка?!

Марина присмотрелась — вроде знакомый и вроде бы нет.

— Да Зияков я, Ахмет Иванович… Я попался из-за дуры, из-за гадины — полюбовницы Токарева. От Митьки Саликова небось слышала, что я затопил лодку в поселке Капканы, чтоб в удобное время бежать на Тамань. А гадюка Полина донесла фашистам. К тому же я лейтенант, сама понимаешь, все равно вздернут. — Он ощупал свою шею. — Кожу обожгли, гады, веревкой. Т-с-с, еще не все кончено, надежда есть… Т-с-с!..

В камере то и дело появлялся Сан Саныч Бухчеев в ведрами в руках, рассыпал по грязному каменному полу мясистые соленые огурцы и хрипящим, пропитым голосом оповещал:

— Другой еды нет! Бери, что дают! — и тут же, не задерживаясь, уходил, клацая железной дверью.

Зияков вскакивал, кричал на всю камеру:

— Граждане, огурцы не брать! Воды нету, от жажды пропадете! — Он с остервенением топтал соленые, внешне аппетитные огурцы, ногами сгребал в угол: — Не трогать, граждане!.. — И возвращался к Марине, садился на прежнее место, долго молчал, потом, как бы пробуждаясь, наклонялся к ее пылающему лицу, говорил: — Бухчеев может за деньги зарезать родную мать и отца. Так я думаю на этот крючок поймать его.

— На деньги? — спросила Марина. — А где их взять?

— Да вот думаю, санитарочка. Митя Саликов говорил мне, у Полины Алексеевны сундуки трещат от всяких дорогих вещей, в том числе и от золота. Токарев нахапал… Мы тогда бы с тобою, жалкенькая, к лодке-то и пробрались. А там уж, была не была, в лодку — и на тот берег!.. Надо же думать, Марина. Ведь жизнь один раз дается.

Прошел час, и Бухчеев снова появился, на этот раз с небольшим ведром воды и жестяной кружкой в руках. Он начал обходить гомонивших на разные голоса людей. И Марина услышала, как обрюзгший до отвращения Бухчеев вымогал деньги за воду. Услышал это и Зияков, хмыкнул раздраженно:

— Хм! Вот какая паскуда! Господин Бухчеев, подойди!..

— Потерпишь, не барин! — отозвался Бухчеев. — Тем более недолго терпеть-то. Твоя фамилия, Зияков, в списках на первой очереди. Ты поедешь в Германию кушать бутерброды.

Но Бухчеев все же подошел.

— Осталось полкружки, — сказал он, похлопав крупной ладонью по ведру. — Водичка золотая… Чего имеешь?

— Золотой клад, — ответил Зияков.

— Врешь?! — Бухчеев сел на корточки, тихо сказал: — Ты же не Полина Алексеевна… У нее, как мне известно, имеется рубиновая подковка, подарок Токарева. — Бухчеев посмотрел на Марину: — А ты чего имеешь, девка? Хочешь, за кружку воды я с тобой пересплю?! В тюрьме есть каморка с коврами. Вполне возможно, из этой, с коврами и мягкой постелью, каморки выйдешь на волю…

Зияков ухватился за ведро:

— Ты что, глухой?! Рубиновая подковка твоя!

— Показывай! — потребовал Бухчеев.

— Пойдем за дверь, там получишь. А сейчас наливай, и пусть утолит жажду санитарочка.

— Ладно, — согласился Бухчеев. — Но ты, Зияков, от меня не уйдешь.

Марина припала к поданной ей Зияковым кружке, руки у нее тряслись, о жесть стучали зубы. Вода немного сняла нервное напряжение, и она передала кружку Бухчееву и, закрыв глаза, спросила:

— В чем моя вина, Бухчеев?

— Потом узнаешь! — Бухчеев взял под руку Зиякова, сказал строго: — Идем!

Зияков вдруг весь напружинился, сильным ударом отмахнул Бухчеева, и тот шмякнулся о железную дверь камеры. Вбежали два охранника, схватили Зиякова и, раскачав, подбросили кверху. Зияков каким-то образом изловчился, упал на ноги, потом запрокинулся на спину и тут же притих.

Ганс Вульф для чего-то начал тормошить Зиякова, который пнул его ногой в живот, и Вульф, падая, налетел на Марину. Зияков тотчас вскочил и начал трясти Вульфа, крича:

— Граждане! Эту гадюку надо удавить! Санитарка, плюнь ему в лицо!

И опять затеял возню с ефрейтором, призывая на помощь заключенных.

В камеру с пистолетом в руке влетел лейтенант Густав Крайцер, громко спросил:

— Кто здесь Марина Сукуренко? Поднимайся! На допрос поведу, партизанская дочка! — Он, приставив к ее спине ствол пистолета, вывел санитарку из камеры.

Марина пришла в себя у самого берега и вскоре поняла, разобралась — ее переправляют на Тамань. Лодка качнулась, бесшумно вошла в дегтярную темень…

* * *

На другой день, при восходе солнца, вместе со всеми находящимися в общей тюремной камере Зияков был выведен охранниками на улицу. Началась погрузка заключенных в закрытые машины. Зияков оказал сопротивление гитлеровцам. Но его скрутили, связали, бросили в одну из машин, и эта машина тотчас же ушла.

Этим сценарием, разработанным самим капитаном Фельдманом, Зияков остался доволен. «Теперь, — думал он, — ни у кого из керчан, видевших мои «муки», сопротивление тюремщикам, не может возникнуть какое-либо подозрение…» Однако ему казалось, что Сучков какими-то нитями связан с Полиной Алексеевной, и если возникнут осложнения в его конспирации, то дуреха, верившая ему, что он, Зияков, будто бы и в самом деле переправит ее в Турцию, подальше от войны, может каким-либо образом раскрыть его подлинное лицо…

Между тем Полина Алексеевна днями и ночами не отходила от окна, ждала Зиякова. Ей казалось, он где-то возле дома таится, вот-вот появится и скажет: «Ну, Полина, лодки готовы, собирайся». И она тотчас же бросится собирать вещи…

Она раскрыла все три комода. И чего только в этих ящиках не было! И меховые шубы, и дорогие платья, и шляпы любого фасона, и белья женского пропасть! А под одеждой, на самом дне комода, таились шкатулки с золотыми и серебряными изделиями. Полина Алексеевна не вытерпела, открыла одну шкатулку — свет рубиновой подковки ударил в глаза:

— Гос-по-ди-и! — Радость перехватила у нее дух. — Приколю на грудь для Ахметика… «Папашка»! — вспомнила она о Токареве. — Тебя, старичок, отвергаю навсегда…

Токарев подкатился к ней с любовью в трудную для нее пору — ее отца, работавшего в Новороссийском порту, посадили в тюрьму за торговлю наркотиками, и она, девятнадцатилетняя повариха с рыболовецкого судна, сильно пала духом. Токарев приютил, обласкал, нарядил, признался под клятву-молитву, что он промышлял наркотиками вместе с ее отцом, Алексеем, и поднакопил на черный день и золота, и дорогих вещей. Под ту же клятву-молитву чуть позже признался, что он в 1918 году был назначен немецким оккупационным командованием головой горуправы Керчи и тоже тогда хорошо погрел руки, припрятал на черный день. «Ах, Поленька, для кого война — кровь и смерть, а для кого, как говорится, мать родная. Какая бы ни была война, надо иметь свой ум, свои глаза». Ну она, Поленька-то, и схватила тогда обеими руками «папашку», бывшего штабс-капитана царской армии.

«Так что мне делать, папа? — вспомнила она своего отца, уже давно забытого ею. — Что-то мне не верится, чтобы германцы удержались в Керчи… А Ахметика я люблю. И он дело предлагает: в Турции мы с Ахметиком свое гнездышко совьем и будем ворковать, и Советская власть не достанет…»

Кто-то поскреб в окно. Полина Алексеевна побежала, подняла занавеску — Ахмет! Подает знак открыть дверь.

— Турок ты мой! — Полина Алексеевна повисла на шее у Зиякова.

— Спасибо тебе!..

— Ой, как богом посланный! — радовалась Полина Алексеевна. — Ахметик, возьми эту рубиновую подковку для начала. А как переедем, переплывем — так все тебе и я твоя.

— Поленька, я приколю ее на твою грудь. Моя царица, поднимись на скамейку. Лодка наша готова…

Она поднялась, дразняще выпятила высокую грудь, спросила:

— А тебя не убьют, Ахметик? Все же подковка не моя…

— Пока ты жива, Поленька, меня не убьют. — Он припал губами к ее груди. — Твоя любовь ко мне крепче брони…

— Неужто так любишь? — сказала Полина, когда он приколол подковку и отошел к столу, поставил на него бутылку. — Неужто так любишь? — возрадовалась Полина Алексеевна, все еще держа руку на рубиновой подковке.

— Неси бокалы, шампань будем пить…

Она ушла за бокалами. Пока она гремела посудой на кухне, Зияков окончательно решил избавиться от ханум Полины во что бы то ни стало, а дом ее спалить… Чтобы никаких следов о его связях, могущих всплыть ненароком…

Полина Алексеевна выпила первой, и глаза ее засветились, помолодели. Блеск подковки и сияние ее лица привели Зиякова в еще большую ярость. «Падкая на подарки, определенно продаст… Тут-то я ее прикончу… Ишь, стерва, в Турцию захотела. В лодке переплывем… А это не хочешь?»

Зияков выхватил из кармана пистолет, направил ствол в междубровье Полины.

— Застрелишь? — она похолодела.

Зияков молча нажал на спуск, и Полина упала…

Подожженный Зияковым дом горел почти целый день. К вечеру сильно завьюжило, замело белым-бело — дома и самой Полины как не бывало!..

5

26 декабря ранним морозным утром на небольшую возвышенность, расположенную в непосредственной близости от Багеровского рва, поднялся автофургон экзекуционной команды капитана Неймана. Из его окон широко просматривались отбеленная снегом окрестность и часть рва, виднелись вооруженные наряды, охранявшие подходы ко рву, возле которого, у самого его края, истоптанного ногами и обагренного кровью людей, толпились согнанные керченцы. Охрана с виду — обыкновенные вооруженные солдаты, унтер-офицеры и офицеры, одетые в полевую форму вермахта. Среди них, в одной группе, находился ефрейтор Ганс Вульф. Он держался подальше от края рва, все посматривал в сторону автофургона, окна которого пылали в лучах показавшегося зимнего солнца.

В самом же автофургоне находились Фельдман, Нейман и майор Грабе с радистом. В салоне уютно, тепло.

Нейман пристроился у широкого окна, на откидной скамейке, читал письмо от Теодора, переданное ему приезжавшим из Симферополя в Керчь на один день майором Носбауэром, как понял он, чем-то связанным с Теодором. В письме Теодор похвалялся, что он завязал крепкую дружбу с инженером-изобретателем Вальтером Рауфом, обладающим «большим капиталом». И что «газовые компрессики дают большой эффект». И что надо бы «постараться хорошо опробовать эти машины в Крыму. Рауф обещал большой гонорар. Не будь набитым дураком, постарайся, Иохим».

Нейман скомкал письмо, порвал на мелкие кусочки и выбросил их в окно, подумав: «Карман тугой — так и власть с тобой».

— Иохим, перестань думать! — сказал Фельдман, сидевший за столиком над раскрытым блокнотом с фломастером в руке. — Дай мне точную цифру… Какое количество сегодня примет ров?

«О, видимо, и ты, Фельдман, связан с Рауфом!» — подумал Нейман и вслух ответил:

— На сегодня примерно две тысячи пятьсот восемьдесят единиц…

— Хорошо! — сказал Фельдман и, выпив рюмку слабого вина, воззрился на антресоли, забитые ящиками, принадлежащими Нейману. В одном ящике была щель, и в нее просматривался золотой подсвечник.

— Это ваша вещь, Иохим? — спросил Фельдман.

— Нравится? — откликнулся Нейман. — Все мы люди, господин капитан, и имеем слабости…

— Ну что ты, что ты, Иохим! Этой вещи цены нет…

— Так возьми! Я сейчас упакую…

— Нет! Нет! Не сейчас, после… — Фельдман вытянулся во весь свой длинный рост. — Что, у тебя нет шоколада и русской водки?!

— Есть.

— Ну так чего ж?..

Водку Фельдман заедал французским шоколадом и ничуть не кривился, вел речь об опытных грузовиках с газовыми компрессорными установками.

— Инженер Рауф в личном контакте с господином Гиммлером. Сколько у тебя таких машин?

— Пока две, — насторожился Нейман.

— Пока… Это верно, что пока… Инженер Рауф доказал большую их экономичность по отношению к обычному оружию. Обыкновенные выхлопные газы значительно дешевле, чем традиционная пуля или снаряд. Металла не хватает. А тут бросовый выхлопной газ! Какая разница для убитого, чем его убили — пулей или же выхлопным газом!..

Машины подходили двумя колоннами и, не доезжая до штабного автобуса метров пятидесяти, расходились вправо и влево, следуя вдоль рва. Когда каждый из грузовиков занял отведенную ему площадку, сидевший у рации в полном молчании ефрейтор толкнул в бок дремавшего майора Грабе:

— Господин майор, комендант вызывает.

Грабе торопливо вооружился переговорным устройством:

— Майор Грабе у аппарата!

В наушниках он услышал голос коменданта: «Грабе, немедленно капитана Неймана в штаб. Все!»

Нейман, Грабе и радист тотчас же уехали в Керчь на закрытом бронетранспортере. Фельдман остался наедине с дежурным по штабу офицером, молоденьким лейтенантом и, похоже, еще полностью не обкатанным спецслужбой — он никак не мог дать сигнал командам, чтобы они начинали; бледный, с перекошенным лицом, лейтенант все никак не попадал на кнопку сирены и все больше нервничал, наконец саданул кулаком по кнопке — и сирена заревела.

— Господин капитан, я с ума схожу от такого рева сирены. Уже написал рапорт, чтобы меня перевели отсюда…

— Ты трус, лейтенант! Работать надо! — закричал Фельдман в лицо лейтенанту и побежал к площадке, на которой уже стояли два черных грузовика, имеющих компрессорную газовую систему.

Поодаль от этой площадки, справа и слева вдоль рва, гремели ожесточенные выстрелы автоматов, слышались нечеловеческие крики людей, ругательства, которые тут же обрывались, а выстрелы продолжали греметь… А лейтенант Фукс Апель на своей скользкой от красного льда площадке никак не мог отвернуть крюк запора, чтобы открыть дверь закрытого кузова, и орал на Густава Крайцера, сидевшего в шоферской кабине:

— Крайцер, да помоги же! Заело напрочь!

Четверо автоматчиков, видно прозябших на ледяном ветру, пританцовывали у самого рва и тоже не откликались на призыв Апеля сбить крюк.

К Фельдману, стоявшему в нетерпеливом ожидании собственными глазами увидеть результаты воздействия выхлопных газов, подбежал ефрейтор Ганс Вульф, козырнул:

— Господин капитан! Вы меня узнаете?.. Я Вульф, сын фрау Вульф…

— Ну и что же, что ты Вульф?! — сердито отмахнулся Фельдман.

— Мы с вами из одного города…

— Ну и что же, что из одного города? Говори короче!

— Я хочу сказать, господин капитан…

— Ну?!

Вульф подтянулся на носках и зашептал Фельдману на ухо:

— В черных грузовиках одни юде! А лейтенант Фукс по крови американец! Он же не тронет своих по крови…

— Дурак! При чем тут кровь?! Помоги Фуксу сбить крюк. Я хочу видеть собственными глазами действие системы полковника Вальтера Рауфа…

Но Фукс уже отвернул крюк и, вскочив в кабину и вытолкнув оттуда техника Крайцера, завел подъемный механизм, поднял кузов почти в вертикальное положение — в ров посыпались люди, не менее полсотни человек.

Фельдман кинулся смотреть и увидел, что они все живые, не умерщвлены выхлопным газом. Он размышлял, кто же посмел по дороге с площади сенного базара не включить компрессорную систему. Случайно это или преднамеренно?..

В то время как Фельдман раздумывал, бросая исподлобья сверлящие взгляды на Густава Крайцера, на Фукса Апеля, на ефрейтора Ганса Вульфа, четверо солдат вскинули на изготовку автоматы, целясь в шевелящуюся и стонущую под обрывом кучу людей, но почему-то огня не открывали…

Наступила тишина. И в этой полной и тяжкой тишине Густав Крайцер услышал:

— Сынок! Сынок! И ты с палачами заодно?..

Он узнал голос бабушки Оксаны, у которой квартировал, и, невольно бросившись к краю обледенелого обрыва, увидел: бабушка Оксана простирала к нему красные от холода руки…

— Густав! Густав, ты же мне говорил, что я похожа на твою маму, фрау Энке… Что же ты теперь скажешь-то?! Ведь ты с палачами заодно!.. Не мучь, застрели…

Крайцер узнал и соседку бабушки Оксаны, старую портниху Гайворонскую, и ее дочь Майю, и Майиных детей — девочку и мальчика, тоже глядевших на него снизу вверх помертвевшими от страха глазами. Опознал он и Ткачука, отчаянно работавшего руками, — он все глубже зарывался под окоченелые трупы убитых, видно, в надежде укрыться от смертельных пуль.

Густав Крайцер содрогнулся: «О Германия, загляни в мою душу и пойми… О родина, одумайся! Вечное презрение всей земли накликаешь на себя…»

Он повернулся к ефрейтору — Ганс Вульф вскинул автомат, но никак не мог нащупать спусковой крючок.

— Ганс, не стреляй! — еле слышно произнес Крайцер и взглянул на Фукса: не услышал ли? Едва он вновь перевел взгляд на ефрейтора Вульфа, как тишину разорвала упругая, бесконечно длинная автоматная очередь. Запрокинулась навзничь бабушка Оксана, упала, ткнулась лицом в замерзший труп Майя, взмахнули ручонками девочка и мальчик.

Очень громко прокричал Фельдман:

— Дело не в крови! Браво, Апель! Стреляй, стреляй!

Крайцер приподнял голову: Фукс, закусив губу, бил из автомата вниз, сам весь сотрясаясь от отдачи приклада в плечо, и казалось, что он никогда не прекратит своего огня.

— Лейтенант Крайцер, что ты медлишь? Убирай машины! — трубно приказал Фельдман. — Отбой! — скомандовал он и побежал к штабному фургону.

Но стрельба и вопли обреченных и без того уже затихли. Грузовики натренированно развернулись, вытянулись в длиннющую колонну…

Съехал с возвышенности и штабной автофургон. Он еще не успел занять своего места в колонне, как к нему подъехал бронетранспортер. Из него вышел Нейман, встревоженно окликнул дежурного по штабу, но на его голос отозвался Фельдман:

— В чем дело, Иохим? Где вас черт носил?!

— Господин капитан, докладываю: русские высадили десант. Генерал граф Шпанека отдал войскам приказ об отходе из города.

— А десант большой?

— Неизвестно.

— Неизвестно?! — занервничал Фельдман. — Тогда вашему графу не снести головы! Надо с ума сойти, чтобы повернуть войска Германии на запад! Это недопустимо!

Колонна грузовиков, вытянувшаяся по направлению к Керчи, повернула вправо, в сторону Симферопольского шоссе, но так круто загибала, что головные машины уже поворачивали на запад.

В Симферополе Нейман встретился с коммерсантом Адемом, который тут же и прицепился к нему:

— Ты, Иохим, не за свой вопрос взялся. Убивай, да знай меру! Хочешь, я тебе дам протекцию на хорошую работу? Ты вполне подойдешь на место личного хранителя важного лица.

Нейман сел в свою машину и хмыкнул:

— Я и без того хранитель личной жизни фюрера! Самого великого человека в мире! — и, захлопнув дверцу, поехал.

Адем вздернул плечами, решительно подумал: «Великого! Великого!.. Пока Гитлер в наших руках, так и велик!..»

* * *

— А вот и я, — сказал Сучков, наконец опознав в окружившей его группе военных майора Русакова. — Это еще не все, Маркел Иванович. Я еще гожусь как свидетель. Значит, так, товарищ майор, жить будем… А теперь разреши мне доложить полковнику Петру Кузьмичу Кашеварову.

— Обязательно, Иван Михайлович! — ответил Русаков. — Давай в машину… И в Керчь! Но сначала в баньку и в столовую… Небось натерпелся?..

— Как водится! Но главное — насмотрелся, повидал, — ответил Сучков и отвернулся, украдкой смахнул с глаз выкатившиеся слезы.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

АК-МОНАЙ ТУМАННЫЙ

1

Вот мы, кашеваровцы, и снова на Керченском полуострове. Впереди мельтешат домишки села Багерово.

Падает мокрый снег.

Поселок Багерово разрушен, однако не полностью, не дотла, отдельные домишки уцелели, но они безлюдны — жители прячутся в катакомбах, расположенных почти рядом…

Я все смотрел на уцелевший домик в Багерово и думал: «А не обогреться ли в нем как следует, растопить печку, консервы разогреть, а то и суп приготовить!»

— Горяченьким подзаправиться бы, Ваня? — сказал я Лютову. — Сбегаю я в тот дом!

— А вдруг он заминирован? — засомневался красноармеец Мухин, попавший в нашу разведроту на Тамани, и теперь он у нас самый молодой разведчик, в том числе и по возрасту.

В домике со скрипом открылась дверь — и на крыльце появилась женщина со свертком в руках. Мы раскрыли рты, ждем, что же дальше-то будет. Сверток зашевелился в руках женщины, послышался детский плач…

Я сиганул через канаву и в один миг оказался у крыльца.

— Гражданочка, так вы тут живете?! Можно войти в дом? Нам только консервы разогреть… И чайку бы?

Женщина молча смотрела на меня, а ребенок, завернутый в фрицевскую шинель, заливался.

— Успокойте же! Ему, видно, холодно. Пойдемте в дом, я печку истоплю.

Женщина попятилась, и я вслед за ней вошел в дом. Тут она рухнула на пол — ив голос:

— Родненький! Родненький! Да откуда же ты взялся?! Да дай же я гляну в твои глазочки…

— Ну что? — сказал я, когда она посмотрела мне в лицо.

Она повисла на моих плечах и опять залилась слезами. Кое-как я уговорил ее успокоиться. Ребенок тоже утих, и я начал растапливать печь, вижу — в поддувале еще горят, мигают угли.

— Ты одна в доме?

— Нот, миленький, мы вдвоем. Только ты его не бойся, он поранен. Ганс, выходи!

Из другой комнаты появился плотный, широкоплечий мужчина с набрякшим лицом, одетый в теплое женское пальто, а на ногах немецкие сапоги, это я сразу заметил.

— Ты кто? — спросил я и снял с плеча автомат.

Мужчина зашамкал распухшим ртом и показал на взбухшую щеку от пулевой раны, потом показал язык, который, видно, был задет пулей, отчего тоже вздулся.

— Он немец? — спросил я у женщины.

— Немец! Немец! Ефрейтор Ганс Вульф. В него стреляли свои же.

Немец закачал головой, начал руками делать мне какие-то знаки, но я ничего не понял.

Женщина схватила с полочки тетрадку, позвала Вульфа к столу.

— Если вы знаете немецкий язык, то Ганс письменно ответит на любой ваш вопрос, миленький, родной товарищ…

— Ваша фамилия? — резко спросил я по-немецки. Гитлеровец написал:

«Ганс Вульф».

— Ваша часть? И кто командир?

«Зондеркоманда. Командир капитан Иохим Нейман».

— Задача вашей части?

«Убивать русских, советских на занятой нашими войсками территории».

— Ты убивал?

«Убивал. Но теперь ни за какие марки…»

— Убивал, сволочь! Убивал, гадюка! — меня всего трясло. — А тебя как зовут? — обратился я к женщине. — И почему ты его держишь в своем доме?!

— Миленький, да ведь он ранен. Потом, миленький, мы с ним из одного рва. О горе! Горе-то какое, если бы ты, миленький, видел! Ад! Ад! Всех подряд расстреливали… И мой ребеночек был там, в этом страшном рву… — Женщина покачнулась, забилась в истерике.

Я дал ей выплакаться… А Вульф все писал в тетрадке. Я прочитал, что он написал:

«Желаю найти капитана Неймана и убить его. Господин зольдат, отпустите меня. А фрау Клава без меня теперь справится, я ей немного помогал».

— Это верно?

Клава долго не отвечала.

Вульф снял с себя женское пальто, порылся за печкой, нашел там свой окровавленный мундир, надел его и подпоясался ремнем. Встал навытяжку передо мной, хотел было что-то сказать, да изо рта пошла кровь. Клава подтвердила:

— Да, это все верно… Он и печь топил, и за ребенком ухаживал, когда я готовила. Но куда его отпускать, беспомощного?! Да и кровища на нем… Его надо в госпиталь… — Клава вытерла ему рот, отвернулась к окну и ждала моего решения.

— Клава, — обратился я к женщине, — в Аджимушкайских катакомбах, возле села Партизаны, расположился наш госпиталь. Так сведи его туда и сдай врачам. Сегодня же, сейчас!..

* * *

Я возвращался из Багерово под впечатлением встречи с врачом Клавой и ефрейтором Гансом Вульфом… Ну, Клава, понятно, она советский человек, но вот Вульф немец же, за что же гитлеровские бандиты своего-то искалечили? Видно, озверели совсем…

Ко мне подбежал Лютов, он чем-то встревожен.

— Сухов, облей меня холодной водой, отрезви… Ничего не понимаю. Ты знаешь, кто теперь у нас командир взвода? Сучков!

— Какой Сучков?

— Да тот тип, которого мы с тобой выловили в озере на Ишуньских позициях. А потом он сбежал из-под допроса майора Русакова.

— Этого не может быть, Ванечка, ты что-то путаешь.

— Путаю! — взвизгнул Лютов. — Сам майор Русаков привез на мотоцикле Сучкова и объявил приказ о назначении его командиром нашего взвода.

— А что же наш командир роты, старший лейтенант Боков?

— А ему-то что! Приказ свыше не обсуждается. Однако я даю голову на отсечение, командование не разобралось в этом Сучкове. Полундра, Колька!

— Не горячись, командованию виднее…

Всю ночь Лютов не спал, посматривал на Сучкова, который тоже не спал: то ходил от бойца к бойцу, то присаживался возле бодрствующих, угощал куревом, беседовал. Подошел он и к сержанту Лютову, сидевшему у костра и поддерживавшему огонь.

— Товарищ сержант, ты меня, значит, узнал? — спросил Сучков и папироску ему протянул.

Лютов буркнул:

— Не курю! — и отвернулся.

Сучков покрутил в руках не взятую Лютовым сигарету и сунул ее себе за ухо, спросил у меня:

— Как фамилия?

— Красноармеец Сухов Николай Алексеевич.

— Все время в дивизии Кашеварова, значит?

— Значит, значит, товарищ лейтенант! — за меня резко ответил Лютов. — И он, и я с самого начала: бригада морских пехотинцев, а теперь вот стрелковая дивизия.

Сучков достал из-за уха папироску:

— Кури, сержант, и не ершись, значит… Я вот хочу спросить у вас, ребята, не встречался ли вам за это время некто Муров?

— Муров? — переспросил я.

— Муров, — повторил Сучков.

— А зачем он вам, если не секрет? — Лютов все же закурил. — Генерал он или просто так? И главное, зачем он вам, товарищ лейтенант?

— Когда я служил во львовском стрелковом полку…

— На какой должности? — поспешил спросить Лютов и раздул пламя в костре.

— Командиром взвода разведки, — ответил Сучков. — Так этот Муров, про которого я спрашиваю, значит, взял у меня тысячу рублей в долг. — На немного скуластом лице Сучкова отразилась внутренняя неловкость, он заметно стушевался и с трудом договорил: — В общем, Муров деньги эти не отдал… Может, встречали, а?

— Тяжелый случай! — произнес Лютов с явной подковыркой. — Не встречали мы твоего должника.

— Может, где и встретите…

— Закопаем сразу! — воскликнул Лютов и улегся у костра спиной к Сучкову. — Надо ж, кому фронт, а кому… должок истребовать.

Сучков встал.

— Извиняюсь, значит, — сказал он и резко повернулся, легко и ловко перепрыгнул через траншею, затем тая же ловко и легко через попавшуюся на пути груженую повозку.

— Видал? — сказал Лютов. — Кто его поймет сразу-то! С одной стороны, вроде бы и наш. А с другой стороны, разыскивает на фронте должника. Це дило треба разжуваты с самим майором Русаковым…

Через два дня, когда наша разведрота, вернее, ее второй эшелон грузился на машины, чтобы поближе быть к переднему краю, Лютов отозвал меня в сторонку.

— Ох и вляпался же я! — сказал он, оглядываясь. — Мы с тобою нашему командиру взвода и в подметки не годимся. Старший лейтенант Боков такое о нем рассказал!..

Я засмеялся. Лютов зажал мне рот:

— Не афишируй! С кем не бывает, ошибся…

2

Вчера на рассвете наша дивизия овладела населенным пунктом Марфовка. К вечеру того же дня сюда подтянулась армейская разведка, оперативная группа штаба армии. Пронырливые квартирмейстеры быстро захватили уцелевшие дома. Повсюду — и в самой Марфовке, и вокруг поселка — оборудуются землянки, блиндажи. В общем, теснота почти непролазная. Лейтенант Сучков в этой толчее не растерялся — по его распоряжению мы заняли на окраине уцелевший домик с двориком, обнесенным каменной оградой, отрыли вдоль стен траншеи. Теперь дооборудуем. Но не с той прытью взялись рыть траншеи, как сначала. Настроение не то. Гитлеровцы внезапной атакой ворвались в Феодосию и засели там, видно, основательно. На душе кошки скребут, однако надеемся, что выбьем немчуру из Феодосии. А пока уж больше двух недель дооборудуемся, окапываемся…

Старшего лейтенанта Бокова и лейтенанта Сучкова вызвали к майору Русакову, наверное, надолго. И противник молчит как рыба. Сержант Лютов говорил: «Копай, ребята, копай, чем глубже в землю, тем меньше потерь…»

Наконец возвращается Боков один, без Сучкова.

— Я вам принес новость, — объявляет он. — Создан Крымский фронт. А сегодня утром прибыл представитель Ставки Верховного Главнокомандования товарищ Мехлис Лев Захарович.

— А че он, товарищ Мехлис-то? — незамедлительно забурчал набожный Григорий Тишкин. — Че, спрашиваю, Лев Захарыч-то?

— В каком смысле? — У Бокова в улыбке расплывается лицо. — В каком смысле спрашиваете, товарищ Тишкин?

Григорий вроде тихий, однако подковыристый.

— А в таких смыслах — что это значит: пойдем дальше или же и с товарищем Мехлисом будем отсидку продолжать на этом Туманном Ак-Монае? Вот те че, товарищ старшой, — ответил Тишкин.

— Товарищ Мехлис всем известный человек! — набрасывается на Тишкина Лютов. — Товарищ Мехлис армейский комиссар первого ранга! А раньше он был наркомом Госконтроля. Ну и серый же ты, Григорий Михайлович! Оттого и в бога веруешь! Я видел, как ты крестился-молился. Ох, Григорий, твой бог до хорошего тебя не доведет.

— Изыди! — вскрикнул Тишкин и скрылся в своем окопе, который он отрыл только что как индивидуальное убежище, более безопасное, по его мнению, нежели общая траншея.

— Теперь, товарищи, о наших боевых делах потолкуем, — сказал Боков. — Создается специальная группа для перехода линии фронта и действий в тылу немцев. Подбираем командира группы. Скорее всего, ее возглавит лейтенант Сучков. Но готовить разведчиков будет сам майор Русаков. Однако об этом еще поговорим, потолкуем, а сейчас зарывайтесь в землю…

Боков, закурив, смотрит в сторону противника. Впереди слегка всхолмленная местность, припудренная легким снежком. В утренних лучах солнца искрится земля.

— Нехорошо получилось, — словно рассуждая про себя, произнес Боков.

— Что «нехорошо»? — спрашиваю.

Боков гасит папиросу, отбрасывает окурок в сторону.

— Ты вот скажи мне, — оживляется он, — много видел пленных?! Отпрянул фашист, поэтому мы так быстро проскочили эти сто километров. Проскочить-то проскочили, а хребет фашисту не сломали. Главное в бою — сломать противнику хребет, а потом бери его — не уйдет. Нынче война не та, что раньше… Раньше пространство брали, города завоевывали, а теперь надо живую силу брать. А у нас получилось не так, не так. — И, кивнув мне, признается: — Это не мои слова. Когда я был в штабе, то слышал, так говорил Русаков. Полковник Кашеваров соглашался с ним.

— Он же полковник. А мы — маленькие люди, — буркнул кто-то исподтишка.

В воздухе появляются немецкие самолеты. Они идут один за другим длинной вереницей, словно нанизанные на шпагат.

Бомбы падают между первой и второй траншеями. Комья земли попадают в окопы. Отряхиваемся и смотрим вслед уходящим бомбардировщикам. Стрекочут пулеметы, рвут воздух ружейные выстрелы, серыми кляксами вырастают на небе разрывы зенитных снарядов.

Лютов таращит глаза на тающие в воздухе точки немецких бомбардировщиков и кроет наших зенитчиков:

— Фронтовой паек жрут, а как стреляют! Руки отбил бы за такую работу! Ну мыслимо ли столько сжечь снарядов и ни одного не сбить! Лоботрясы! Кашу съели, сто граммов выпили, а на порядочную стрельбу, видите ли, у них умения нет.

— «Ястребки» наши! — кричит Мухин.

Завязывается воздушный бой. Он длится не более трех минут. А когда сбитый вражеский бомбардировщик падает в море, Лютов потрясает автоматом:

— Молодцы! Свалили одного чижика-пыжика!

— Вот и порядок в наших войсках! — подхватывает Боков и берет меня под руку, отводит в сторонку, говорит: — Майор Русаков намерен вновь взять тебя в ординарцы. Собственно, вопрос этот уже решен.

— Сержант Лютов не отпустит, товарищ старший лейтенант. Да и я привык к нему.

Вновь забили зенитки. Боков сказал:

— Ладно, Микола, пойдем, ты тоже назначен в группу для перехода линии фронта, не отбрыкивайся…

— Приказ есть приказ, — отвечаю я.

3

Развидняется, из лощины наплывает туман. Где-то горланит уцелевший петух. Горланит он с большими паузами, словно бы ожидая ответа от своих собратьев, может быть слишком прикорнувших, а возможно, и позабывших о своих обязанностях… Но ответа нет и нет… И этот петух один за всех тянет и тянет.

— Ах, шельмец! — говорит Русаков. — Вот дьявол, всю душу выворачивает! Пойдем, Микола, а то слеза просится….

От места, где мы готовимся к переходу линии фронта, до переднего края не больше километра. Но это только напрямую. Ходим же туда, делая большие петли. Вернее, не ходим, а продвигаемся. А это не одно и то же: продвигаться приходится иногда и ползком.

Русаков предупреждает:

— Из травы голову не высовывать.

А трава здесь ниже кочек. Мартовские ветры начисто слизали небольшой снежный покров, обнажив ее рыжеватую щетку. С виду вроде и сухое место, а ступишь — по самые щиколотки вязнешь в липкой, как клей, грязи. Это еще сносно. Но вот майор ложится на землю. Ползти надо метров шестьдесят до хода сообщения, который приведет нас к первой траншее. Приходится прижиматься к земле так, что подбородок касается холодной студнеобразной жижи. Но вскоре ничего не чувствуешь — ни липкой, проскальзывающей между пальцами рук грязи, ни жесткой, колючей щетки стерни.

Захлебываясь тугим, неподвижным воздухом, над нами пролетают снаряды, они могут шлепнуться рядом, а осколки угодить одному из нас в спину. Тут уж, конечно, не до удобства… И все же вскоре и к этому привыкаешь, как будто так и должно быть. Что же думать об опасности, когда есть цель, и не лучше ли смотреть вперед, туда, где, извиваясь, тянется по переднему краю небольшой хребетик земли — траншея. Там можно будет встать, разогнуть спину и пройтись по-человечески, как и должны ходить люди…

Мы ведем наблюдение из первой траншеи. Перед нами, там, где расположен противник, никаких новых объектов не видно, все та же картина — клеклая, еще полностью не отошедшая от зимней спячки земля. Извиваясь, как ползучая гадюка, дремлет почерневший бруствер вражеской траншеи, за которой маячат небольшие холмы, тоже причерневшие. А дальше нависает туман — неподвижно, будто бы за что-то зацепился. Все так же, как и вчера, и позавчера.

— Наблюдать! — велит Русаков и сам припадает глазами к окулярам стереотрубы. — Черт бы побрал! Танки в капонирах! Смотрите! Смотрите! И слева, и справа…

К вечеру, перед заходом солнца, туман вновь наполз на позиции белым скопищем. Группа разведчиков томилась в окопах в ожидании команды, томились вместе с майором Русаковым…

4

«Генерал от блицкрига» — так называли Эрнеста Манштейна в вермахте и среди цивильных немцев. Он возил с собой объемистую шкатулку, полностью забитую письмами с похвалами по его адресу, с газетными вырезками, в которых его полководческий талант расценивался выше наполеоновского, ему предрекали блестящее будущее, писали, что судьба уже уготовила для него фельдмаршальский жезл, пройдет еще немного времени — и он получит его из рук самого фюрера.

Он привык к этим похвалам, привык к быстрым, почти молниеносным операциям. И вот первая неудача — не выполнил приказ Гитлера о взятии Севастополя к первому ноября. Ему тогда все это показалось чудовищным проступком с его стороны: как это немецкий генерал, да еще «генерал от блицкрига», — и не выполнил приказ самого верховного командующего!

Скрепя сердце Манштейн попросил другой срок на взятие Севастополя. И опять срыв — гарнизон Севастополя выдержал, отразил очередной бешеный натиск его войск. Манштейна охватил азарт картежного игрока. Он попросил командующего группой армий «Юг» генерал-фельдмаршала фон Бока перебросить под Севастополь две танковые дивизии, перенацелить большую часть бомбардировочной авиации 4-го воздушного флота на Севастополь. С авиацией фельдмаршал Бок потянул немного, но рейхсмаршал Геринг, узнав, что «генерал от блицкрига» любимчик, чуть ли не идол Гитлера, положение с бомбардировщиками исправил.

Затребованные силы и средства уже подтягивались, сосредоточивались, и Манштейн видел в своем горячем, азартном воображении стертый с лица земли Севастополь, как вдруг ему доложили, что русские высадили на Керченский полуостров два больших десанта в районе Керчи и Феодосии и что города Керчь и Феодосия уже в руках русских, а граф Шпанека со своею группировкой войск бежал из Керчи за Ак-Монайский перешеек, потеряв много людей и боевой техники.

В ту ночь, когда ему подробно доложили о катастрофе на Керченском полуострове, Манштейн не мог сомкнуть глаз до самого утра — его трясло лить от одной мысли о том, что истребованные войска для решительного штурма Севастополя теперь придется раскассировать — большую часть их необходимо послать на подмогу сильно потрепанной керченской группировке, иначе высадившиеся русские войска вообще раздавят его в Крыму.

Лег он с восходом солнца. Не спится — перед глазами маячит граф Шпанека, весь потрепан, побитый. А за его единой, насколько видит глаз, — отступающие войска керченской группировки, потерявшие всякий вид солдат блицкрига. Подкатилась страшная мысль: «Упущенная победа! Русские не остановятся на этом».

Все же сон сковал Манштейна. И тут началось кошмарное видение… Он сидит в лодчонке в полном одиночестве, кругом необозримая даль океанских вод… Неподалеку, километрах, наверное, в пяти, дремно маячит айсберг и, кажется, надвигается на него. Вот-вот эта огромная ледяная гора проснется, наберет ход и… раздавит, сотрет…

Несколько дней подряд Манштейн находился под влиянием этого сна, испытывал странное ощущение, будто он попал в какие-то невидимые тиски, которые все сжимают его и сжимают. Он припоминал при этом свои намерения окружить переправившуюся из Одессы в Крым армию генерала Петрова, еще не успевшую соединиться с 51-й армией, отсечь ее, окружить и уничтожить… Однако ему не удалось сделать этого — генерал Петров увел свою армию в Севастополь, и сейчас эта армия сама контратакует на внешнем обводе его, Манштейна, войска, изматывает их беспощадно. «Теперь я в тисках. Севастопольский гарнизон кровавит мои войска с запада, а образовавшийся Крымский фронт (подумать только, двенадцать стрелковых дивизий, кавалерийские, танковые и артиллерийские части!) леденит мне спину — он может пробудиться, навалиться с тыла и таранить… Да, победа в Крыму упущена…»

О немедленном штурме Севастополя всерьез он уже не думал, снимал из-под города все, что можно было снять, и бросал на подмогу керченской группировке. Прибывшие для решительного штурма Севастополя войска таяли. Гитлер кричал на него, требовал кончать с Севастополем и уже не называл его «мой генерал от блицкрига».

Долгое стояние под Севастополем томило Манштейна и по другой причине: он все же был истинным немецким генералом, не допускающим мысли о возможности каких-либо отсрочек (приказ на то и дается, чтобы его выполнять, любой параграф на то и пишется, чтобы его в точности придерживаться), кроме того, он обладал способностями проникать в существо дела, видеть не только поверхность, но и глубину вопроса. Как бы там ни было, но блицкриг только тогда блицкриг, когда армия не зарывается надолго в землю, а берет расстояния безостановочно, подобно молнии, которая не прервет своей стремительной огневой нити раньше, чем иссякнет заряд. Иначе это не молния, а нечто другое. «О, мое стояние под Севастополем может оказаться роковым. Да какая же это молниеносность, господа, коли армия самого Манштейна зарылась в землю и стоит?! После такого топтания на месте от блицкрига ничего не останется! Глаза у народа и армии, воспринявших «молниеносную войну» как реальность, присущую немцам, откроются во всю ширь, и народ увидит, что наша армия обыкновенная, а не молниеносная…»

В один из таких дней тяжкого раздумья к нему приехал из-под Севастополя командир пехотной дивизии полковник фон Штейц, до войны года два работавший в личной канцелярии фюрера. Встав перед Манштейном, он сказал:

— Умоляю, не убивайте себя, господин генерал! Фюрер снесет вам голову, если вы сдадите Крым русским. Снимите немедленно из-под Севастополя несколько дивизий и бросьте против Крымского фронта. Я имею данные от людей профессора Теодора, что Крымский фронт русских сейчас находится в оперативной неопределенности: одни его руководители — за немедленное решительное наступление, другие настроены на прочную оборону. Всякая неопределенность чревата слабостью, а то и тяжким поражением…

— Успокойтесь, фон Штейц! — сказал Манштейн. — Я не предрасположен к людям профессора Теодора. Однако, полковник, лучше пусть теряют головы другие, чем терять свою. Я сниму из-под Севастополя три-четыре дивизии. В том числе и вашу пехотную дивизию — и брошу ее в авангард. Вы довольны?

— Хайль Гитлер!

— Идите!

Когда ушел фон Штейц, Эрнест Манштейн воскликнул:

— Небо! Не дай упасть моей голове с плеч! И полководец тоже ходит под богом…

5

Несколько дней подряд по шоссе шли танки. Командир инженерного батальона особого назначения капитан Фрейлих прислушивался к их гулу с затаенным дыханием. Иногда ему хотелось сесть на мотоцикл, подскочить к шоссе и смотреть, смотреть. Но сделать этого он не мог: имел строжайший приказ, чтобы ни один офицер не высовывал носа из лесного массива, в котором располагался батальон.

Перед тем как выдвинуться в густой придорожный сосняк, хозяйство Фрейлиха размещалось неподалеку от Севастополя, тщательно укрытое маскировочными сетями, и ждало специальной команды. Подчиненные Фрейлиха изнывали от безделья, играли в карты, рассказывали анекдоты и жирели: продовольствие поступало регулярно, и притом по особой норме. Никто из высшего начальства их не беспокоил. Только один раз в их гроссберлогу заглянул профессор Теодор. Он приехал вечером с тремя автоматчиками и высоким мрачного вида майором Гансом Носбауэром, представителем войск особого назначения, как назвал его при знакомстве Теодор, быстро осмотрел технику и уехал. Носбауэр остался.

Фрейлих пригласил Ганса в свою палатку. Когда они оказались вдвоем, Носбауэр спросил:

— Господин Фрейлих, вы точно знаете задачи вашего батальона?

Фрейлих, конечно, знал. Но, по инструкции, он не имел права говорить об этом никому, даже ближайшим своим друзьям из батальона. Чтобы как-то избежать ответа, Фрейлих предложил выпить за победу великой Германии.

Носбауэр обладал необыкновенным басом. Когда он говорил, склонившись к столику, чуть подрагивали пустые рюмки, а в ушах Фрейлиха гудело, как при ударе в пустую бочку.

— У меня есть точные данные о размерах керченских катакомб, — гудел Носбауэр за столом. — В них можно разместить несколько дивизий. И большевики-комиссары попытаются превратить их в крепости. Такую возможность учитывает и господин генерал-полковник Манштейн.

Это был уже не намек, а полная осведомленность о предназначении особого инженерного батальона. И все же капитан Фрейлих и тогда не нарушил инструкции, он сумел перевести разговор на тему, не относящуюся к делам его хозяйства.

Батальон перебазировали вскоре после того, как на севастопольском участке наступило затишье. Правда, затишье это было относительное, контратаки русских продолжались, но со стороны 11-й армии проявлялась незначительная активность, и теперь Фрейлих понимает, почему войска армии вдруг снизили натиск на город: решено сначала разгромить керченский десант, который (он, Фрейлих, слышал об этом) превратился в целый фронт и постоянно угрожает с тыла немецким войскам, штурмующим Севастополь. Ночной гул танков бодрил и радовал Фрейлиха. Идут разговоры: с полным овладением Крымом и взятием Севастополя фюрер обещает наградить офицеров земельными участками и виллами на берегу Черного моря. А климат здесь божественный, земля плодородная, виноград, фрукты. Что еще нужно ему, тридцатичетырехлетнему Фрейлиху, с его семейством!

К утру гул обрывался. Фрейлих быстро засыпал. Проснувшись, он не сразу вставал с постели. Рядом находилась палатка Носбауэра, и он слышал, как майор внушает солдатам мысль о том, что красноармейцы не являются солдатами в международном смысле этого слова, и что фюрер повелевает относиться к ним как к идейным противникам, и что идейного противника надлежит физически уничтожать без всякого сострадания. Эти слова и само поведение майора вызывали у Фрейлиха чувство настороженности, а иногда даже появлялось желание написать рапорт о переводе в другие войска. Написать рапорт удерживал страх, ибо он знал о том, что за людьми, связанными с войсками особого назначения, ведется постоянная слежка и, если он, Фрейлих, переведется в артиллерию или пехоту, все равно о нем не забудут…

«Уж не ищейка ли этот Носбауэр?» — тревожился Фрейлих и невольно вспоминал свою причастность к делу бывшего германского посла в Москве, графа фон дер Шуленбурга, который, официально объявляя в Кремле Советскому правительству решение Германии начать войну против Советского Союза, воскликнул со слезами на глазах: «Я считаю все это безумием Гитлера!»

Шуленбург был немедленно отозван в Берлин.

Как-то раз Фрейлих, проснувшись, не услышал привычных слов Носбауэра. Капитан оделся и решил перед завтраком заглянуть в палатку майора. Он вошел в нее, как обычно входил, без предупреждения и с видом веселого, отдохнувшего человека.

Носбауэр лежал на полу, укрывшись с головой легким солдатским одеялом, чуть похрапывал.

— Ганс, ты, оказывается, не дурак поспать. — Фрейлих приподнял одеяло и… отскочил к выходу: на полу лежал красноармеец в гимнастерке, брюках и сапогах. То, что это был красноармеец, капитан определил мгновенно по шапке-ушанке с красной звездой.

Фрейлих схватился за пистолет, и он разрядил бы оружие, ибо страх напрочь лишил его самообладания, но не успел: в палатку вошел Носбауэр.

— Не стрелять! — прошипел майор и вытащил Фрейлиха наружу.

— Ничего не понимаю! — развел руками Фрейлих. — Кто этот человек? Я командир батальона, обязан знать.

— Может быть, но в данном случае, господин Фрейлих, вы не обязаны знать. Успокойтесь, господин капитан, и не удивляйтесь. Даю вам слово: все, что я делаю и буду делать, только в ваших интересах, в интересах великой Германии.

И все же Фрейлиху показалось это странным. Глядя на огромного Носбауэра, на его мрачное, с мясистым носом лицо, он подумал: «Черт с ним! Лишь бы не докапывался…»

Человек в красноармейской форме продолжал спать. Носбауэр закурил, раза два обошел спящего, похлопал в ладоши, потом сел за столик, продолжая смотреть в лицо лежащего человека.

— Рутьковский… каналья, без нервов. Был Рутьковский, теперь Дронов. Без нервов… А вот сейчас посмотрим. — Носбауэр вытащил пистолет, крикнул: — Рутьковский, атакуют русские!

Человек приподнял голову, лениво открыл правый глаз, причмокнул припухлыми губами.

— Уберите игрушку, господин майор. — Зевнул красным, мокрым ртом. — Сон видел, будто отец мой вернулся из Турции…

Носбауэр выстрелил.

Рутьковский опять зевнул.

— А-а-ах. Идет батюшка по улице… к своим лабазам. Плещется море, а папашка, как и раньше, до бегства в Турцию, идет…

— К черту сон! — гаркнул Носбауэр, пораженный необыкновенным спокойствием и выдержкой Рутьковского. — О катакомбах больше думайте, сержант Дронов, и о фюрере не забывайте. Противогазом мы вас снабдим надежным…

— Противогазом? Для чего он мне?..

— Пригодится.

— Газы будете пускать? — Глаза Рутьковского округлились, брови поползли вверх. — Неужели газы?.. Разрешите закурить, господин майор. — Он вскочил, пошарил в карманах. Крупными, давно не мытыми пальцами размял сигарету, но не закурил сразу. С минуту стоял в неподвижности, глядя в потолок. Это был высокий, с черными густыми волосами человек, в потертой красноармейской гимнастерке, таких же шароварах и кирзовых сапогах.

Носбауэр, скривив губы, думал: «Жадный тип. А лабазы-то Теодор уже запродал господину Мурову-Зиякову. Вот столкнутся-то! Как собаки перегрызутся, узнав об этом…»

Носбауэр щелкнул зажигалкой.

— Благодарю. — Рутьковский жадно затянулся, сказал, обрастая дымком: — Я в этих катакомбах пять лет работал, камень добывал. Видите! — показал он свои покрытые мозолями руки. — Все думал, думал об отце… Меня-то вы нашли…

— Ты сам пришел к нам… Немецкая армия поощряет людей, которые сотрудничают с нами. Все у вас будет, господин Рутьковский, извините, Дронов… В катакомбах за вами будут постоянно наблюдать наши люди. Вы, конечно, их не знаете и никогда не узнаете, но они вас знают. Не вздумайте, боже упаси, переметнуться на сторону красных. Я верю, что вы этого не сделаете. Однако предупреждаю, за вами будут следить и при малейшем подозрении в измене — пуля в затылок.

— Ничего, обойдется. Зря волнуетесь, господин майор.

— Иначе мы с вами не работали бы. Сегодня перебросим. В последний раз напоминаю: ваша задача провоцировать русских, убивать командиров, связь держать только лично с лейтенантом Зияковым, он найдет вас сам.

Вечером из лесного массива, что кудрявился на придорожных сопках, выскочила легковая машина. Вскоре она свернула с дороги, оказалась на полевом аэродроме. И потом он, Рутьковский, летел на самолете. Страшно было прыгать в мокрую пустоту. Сильно ныла левая рука, чуть пониже локтя. На мгновение вспомнилось: его держали четверо в белых халатах, сильные и здоровые мужчины. Носбауэр схватил щипцы и откусил ими кусочек тела чуть ниже локтя. Врачи обработали рану, перевязали. А Носбауэр сказал: «Это осколочная рана. Как приземлишься — сразу иди в катакомбы. К раненым русские относятся с состраданием».

И на земле было сыро так же, как там, в воздухе. Когда спускался на парашюте, хлестал дождь со снегом…

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

КРУТОЙ ПОВОРОТ

1

Как только броневик вышел на равнину, генерал Акимов открыл люк, легко поднялся до пояса и начал оглядывать местность.

Перед ним, насколько видел глаз, лежала слегка всхолмленная равнина без очевидных признаков близости фронта. Однако он все шарил глазами в надежде найти, заметить расположение войск, хотя бы тыловые подразделения или отрытые окопы, траншеи. Но ничего этого не было, маячили лишь курганы, небольшие холмы, которые уже покрывались зеленью, но еще бледной — весна в Крыму явно запаздывала, видимо, поэтому и деревья еще чернели, и прошлогодняя трава повсюду главенствовала рыжими размашистыми разводьями. Грачи садились на черные отвалы многочисленных воронок и тут же с криком спархивали, почувствовав гарь, запах дыма — мертвую землю.

«Птицы тоже голосуют за скорое освобождение Крыма», — невольно подумал Акимов, слыша скорбный крик грачей. Однако же он сугубо военный человек и приехал на Крымский фронт всего на два дня, с тем чтобы лично убедиться, что же помешало командованию фронта отстоять Феодосию и почему, наконец, командование фронта — уж который раз! — переносит сроки решительного наступления в Крыму…

До Марфовки, где располагался оперативный отдел штаба фронта, еще оставалось не менее сорока километров, а генерал Акимов все осматривал местность. Пора бы уж открыться запасным промежуточным рубежам, оборудованным окопами, траншеями, землянками, запасными наблюдательными пунктами, вполне пригодными для стойкой, непреодолимой обороны, но ничего этого не было — все та же беззащитная, сиротливая земля, неподготовленная для отпора врагу…

И вдруг, когда до передней линии оставалось не более двадцати, а то и меньше километров, перед взором генерала открылась местность, полностью забитая войсками… Повсюду кудрявились дымки походных кухонь, жались одно к другому тыловые подразделения. Где-то гремел духовой оркестр, ржали лошади. На небольших прогалинках, потемневших от дождя, пехотные подразделения ходили в атаки на воображаемого противника, оглашая местность громкоголосым «ура». Эхо боевого клича металось от скопища к скопищу и тут же, изморенное теснотой, глохло, так и не найдя для себя перекатного простора.

«Не дай бог, если немцы сами нанесут контрудар, — затревожился Акимов. — Каждой вражеской пуле, снаряду, бомбе готовая цель, куда ни упадет — накроет, разнесет. А отходить-то некуда, весь полуостров открыт».

Броневик въехал во двор, обнесенный кирпичной, с проломами, оградой. Едва они вышли из броневика, к Акимову подбежал полковник Ольгин, козырнул:

— Товарищ генерал! Армейский комиссар первого ранга товарищ Мехлис Лев Захарович проводит совещание с командным составом пятьдесят первой армии. Я доложил товарищу Мехлису о вашем приезде. Лев Захарович велел, то есть просил пока отдыхать с дороги. А вас, — повернулся он к генералу Козлову, стоявшему с почерневшим лицом, — вас, товарищ командующий фронтом, хотел бы видеть на совещании.

— Передайте, я занят. — У командующего фронтом сузились глаза. — Разве не видите, я занят!

— Но товарищ Мехлис по поводу перегруппировки войск…

— Ольгин, идите, вы свободны! — выдавил из себя командующий фронтом.

Ольгин пожал плечами и пошел к эмке, стоявшей у ограды, с выглядывающим в окошко водителем.

— Прошу, товарищ генерал. — Командующий показал на кирпичный домик, весь иссеченный осколками.

* * *

Когда Ольгин возвратился с совещания и вошел в помещение, Акимов стоял лицом к окну, курил трубку. Знакомый Ольгину адмирал, с уставшим, немного бледным лицом, пил чай и говорил командующему:

— Дмитрий Тимофеевич, я понимаю ваши тревоги: сдвинуть войска с освоенных рубежей, переместить их — дело нелегкое и, конечно, рискованное. А черт его знает, может, враг выжидает наиболее подходящего и благоприятного момента для контрудара…

— Если бы мы знали твердо план немецкого командования на летний период здесь, на южном крыле, — подхватил Акимов, не поворачиваясь от окна, — тогда бы все прояснилось. Но пока плана мы не знаем, хотя наши люди ведут большую работу, чтобы наконец уточнить намерения гитлеровского командования на предстоящее лето. И вы, Дмитрий Тимофеевич, правы: первый рывок на восток враг может сделать в Крыму, и именно против вашего фронта. Для чего? Для того чтобы быстрее высвободить армию Манштейна и направить ее, скажем, для взятия Ростова — ворот на Северный Кавказ… Мне почему-то именно так рисуются планы немецкого командования. Но только рисуются. — Акимов повернулся и, наклонясь к Козлову, сказал: — Я же не маг, Дмитрий Тимофеевич, давайте вместе решать, вырабатывать наиболее правильную формулу для ваших войск.

— Дмитрий Тимофеевич осторожничает, — отозвался Ольгин, присаживаясь рядом с адмиралом и открывая термос с кофе. Он наполнил чашечку, отхлебнул глоточек и продолжал: — Формула известна, она вытекает из директивы Военного совета на перегруппировку войск. А что на деле происходит? Видел сегодня — люди нацелены на о-бо-ро-ну! Окопы роют аж на высоте сто шестьдесят шесть и семь! И кто, вы думаете, залезает в землю, оборонничает? Полковник Кашеваров! Он же вообще наступленец! А теперь держит дивизию на «товсь к обороне».

— Петр Кузьмич, Кашеваров оборонничает? — спросил Акимов. — Этого человека я знаю. Он еще мальчишкой участвовал в штурме Зимнего. Значит, что-то учуял, если зарывается в землю. Нельзя же подставлять врагу голые бока, стоять перед ним обнаженным!

Ольгин хотел возразить, но, заметив, что сухая рука Акимова теребила темляк тяжелой казачьей шашки, висевшей у него на боку, а серые глаза его при этом то мертвели, то вспыхивали, он воздержался.

С улицы донеслось металлическое завывание немецких бомбардировщиков. Командующий фронтом предложил пойти в убежище.

Они вышли во двор. Стайка немецких самолетов шла стороной, и Ольгин, показав на небо, засмеялся не совсем здоровым смехом:

— А у нас некоторые талдычат: надо менять места командных пунктов. Враг и не подозревает, что командный пункт находится в этом селе…

От черных «пузатиков» — Ю-88 вдруг отвалил один бомбардировщик, он, будто вынюхивая что-то, ткнулся в сторону моря, затем, описав полудужие, пошел по оси, пересекающей село. Акимов и командующий фронтом спустились в щель, отрытую вдоль каменной ограды. Ольгин остался стоять на месте. Его окликнули:

— Вы же не мальчишка…

— Прыгай сюда! — с оттенком резкости в голосе позвал Акимов.

Оттенок этот еще больше подогрел Ольгина. Он сунул руки в карманы плаща, в мыслях отпарировал: «Заблудшую овцу принимаете за стадо». Но все же стоять на открытом месте было нелегко: самолет приближался, может быть, всего одну минуту, но это время показалось Ольгину бесконечным. Ударили зенитные орудия, однако противник не свернул с курса. Хвост бомбардировщика вздрогнул, и от его серого брюха отделились черные капли. Бомбы упали за оградой, но ошметки земли, подпаленные огнем, исконопатили весь двор.

— Это случайно, абсолютно случайно, — оправдывался Ольгин, вытирая бледное лицо и стряхивая с себя прилипшие комья. — Товарищ командующий фронтом, я помчался к Льву Захаровичу, он велел мне доложить, как и что тут происходит…

Адмирал тоже уехал. Солнце клонилось к закату. Доносились редкие выстрелы, снаряды перелетали двор, с кряканьем падали в садах.

— Не давит Лев Захарович? — осторожно спросил Акимов у командующего фронтом.

— Не в моих правилах жаловаться, товарищ генерал. Но мне бы чуть полегче представителя Ставки. Лев Захарович все же перетягивает меня своим положением…

— А конкретно?

— Товарищ генерал, сами же видели по пути… В глубине полуострова ни одного оборудованного промежуточного, запасного рубежа. Три армии со своими тылами в непосредственной близости к переднему краю. И теперь еще эта перегруппировка войск. Не дай бог, не дай бог противник вздумает нанести удар, пойти в наступление! А чуть что — так сразу я и оборонец. Слышали же голос Ольгина…

— Слышал, Дмитрий Тимофеевич. Однако по-солдатски говорю вам напрямую: ваш голос слишком тих! Не соответствует голосу командующего фронтом. И уж совсем никуда по годится, когда командующий фронтом, видя, что дела но так ведутся, молчит!.. Это может привести к катастрофе. Затеяли перегруппировку войск и сами не знаете, правильно это или нет. Что там, у товарища Мехлиса, за совещание?..

— По поводу перегруппировки войск…

— Да что же это такое? Вы же полные бюрократы! Бю-ро-кра-ты! Разве противник будет ждать, пока вы не обсудите, не утрясете на заседаниях уже готовое, принятое решение Военного совета?! Пойдемте, я позвоню товарищу Мехлису…

— Лев Захарович все равно не уступит, — с грустью сказал командующий фронтом.

Он уже поднялся вслед за Акимовым на крыльцо, как во двор влетел на мотоцикле Ольгин и, не слезая, громкоголосо объявил:

— Уже закончилось! Сейчас прибудет Лев Захарович! А полковнику Кашеварову все же попало на совещании!.. Вот вам и Зимний штурмовал!..

2

В землянке было уютно. Приткнувшись к окошку, стояла коротконогая кровать. При необходимости ее можно было раздвинуть, сузить, сложить вчетверо и перенести, как чемодан. Кровать — дело рук самого полковника Кашеварова…

На фронте действовали лишь разведчики, которые никак не могли разгадать замысел гитлеровцев хотя бы на ближайшее время. Кашеваров знал об этом и тяготился мыслью о том, что и командование фронта, видно, поэтому не может поставить войска в строгую определенность: судя по тому, что армии подтянуты, сосредоточены у самого переднего края, день решительного наступления близок. Однако сроки наступления уже не раз переносились самим командованием Крымского фронта. А теперь вот, с приездом на фронт генерала Акимова, и намеченная перегруппировка войск что-то задерживается…

Ординарец Кашеварова сержант Петя Мальцев смастерил полковнику вот эту переносную кровать, обмазал глиной и побелил стены землянки и даже повесил кусочек зеркала в глухом простенке. О это зеркало! Не знал Петя, что оно превратится для комдива в настоящего истязателя.

Петр Кузьмич Кашеваров брился каждый день, брил лицо и голову, не трогал лишь усики, черневшие на губе. Глубокой ночью, когда наступало затишье и лишь слышалось в трубе гудение ветра да по оконцу хлестал дождь, Кашеваров доставал из походного чемодана бритвенный прибор, клал на плечи полотенце и садился к зеркалу.

— Здравствуйте, Петр Кузьмич, — говорил он своему отражению. Человек с гладкой круглой головой, чуть покатыми плечами кланялся ему и замирал, лишь шевелились тонкие, продубленные ветром губы. — Ну и каково вам теперь, Петр Кузьмич?

«Конечно, к Севастополю хорошо бы прорваться, но ведь противник не дремлет. Выманив нас из окопов и траншей, немцы получат преимущества», — старался Кашеваров угадать причины, приостановившие перегруппировку войск. Он срывал с плеч полотенце, отмерял четыре шага вперед, четыре назад. В ходьбе немного отходила душа. Подогрев воду, разводил мыльный порошок и, не глядя в зеркало, намыливал голову, потом осторожно подсаживался к нему так, чтобы не сразу увидеть того, кто будет мучить его…

В землянку вошел майор Петушков.

Кашеваров показал на кровать:

— Посидите, Дмитрий Сергеевич, добреюсь. — Вытер лицо мокрым полотенцем, спросил: — Чем порадуете, майор?

— Пополнение пришло, думаю тактические занятия организовать. Это необходимо для боя, Петр Кузьмич.

Кашеваров вскинул бритую голову:

— У меня есть воинское звание, товарищ майор. Для вас я полковник…

Петушков, не ожидая такой строгости, вскочил, расправил плечи:

— Я вас понял, товарищ полковник. Какие будут указания?

Кашеваров промолчал. Он сложил кровать, загасил угли в печке. Все это сделал привычно, без лишних движений.

— Ну не обижайтесь, Дмитрий Сергеевич. Я зверею от неопределенности, в которой мы находимся. Раны как, терпят?

— Я о них, признаться, как-то забыл…

— Тактические занятия, говорите? Что ж, поедем посмотрим.

Они вышли из блиндажа. Километров шесть ехали молча. С высоты 166,7, которую полки дивизии, находясь здесь, в резерве армии, изрыли траншеями, окопами вдоль и поперек, виднелось море. По небу полз немецкий самолет-разведчик. Вокруг него ложились пятна от разрывов зенитных снарядов. Но выстрелов не было слышно.

— Странно и глухо, — прошептал Кашеваров.

Самолет — «рама» — вдруг накренился, выбросил черный конусообразный хвост дыма, стал быстро снижаться. Казалось, что он вот-вот взорвется, наполнит окрестность грохотом. Но этого не произошло, самолет бесшумно, блеснув в лучах солнца, рухнул в море.

— А-а! Наконец-то! — сказал майор Петушков, разглядывая местность в бинокль. — Смотрите, смотрите правее! Началось, товарищ полковник!

Кашеваров тоже приложил бинокль к глазам. По голой, слегка всхолмленной местности параллельными маршрутами направлялись к переднему краю колонны войск — пехота, артиллерия, танки, грузовые машины.

— Перегруппировка! — без труда определил полковник Кашеваров. — Это дело рук генерала Акимова.

— Акимов еще вчера улетел, — сказал Петушков. — Акимов уже в Москве.

— Ну и что же! А вот увидел же! Увидел, что нашему фронту вечно стоять нельзя. Дмитрий Сергеевич, зови командиров, будем перестраиваться.

Но командиры уже сами сбегались на КП майора Петушкова. Первым прибыл комбат-два капитан Бурмин. Он попал в дивизию из госпиталя, в его петлицах еще были эмблемы танкиста (при распределении в отделе кадров мест в танковых подразделениях не нашлось, и капитан Григорий Бурмин не стал ждать этих мест, попросился в пехоту на батальон), да и шлем он еще носил.

— Ну наконец-то, товарищ полковник! Вот и дождался! Дождался я, товарищ полковник. В наступлении танки, только танки!

— Григорий Михайлович, неужели покинешь матушку-пехоту? — спросил Кашеваров.

— Обязательно!.. Если, конечно, вы отпустите, товарищ полковник.

— Отчего же не отпустить, товарищ капитан. Обязательно отпущу, как только Берлин возьмем…

Бурмин приложил бинокль к глазам, пошарил немного по дали, сказал:

— Товарищ полковник, войска-то залегли. А некоторые повернули назад! Неужели опять перегруппировка не состоится?

Все командиры тут же не медля взялись за свои бинокли. Майор Петушков первым расшумелся:

— Да что же это делается на нашем фронте?! Оборона смерти подобна! — И пошел он высказывать свои суждения в таком же плане и задел малость командование фронта.

— Прекратите, майор Петушков! — осадил его полковник Кашеваров. — Если каждый будет учить командующего фронтом и представителя Ставки… Ну, Дмитрий Сергеевич, это не к лицу тебе! — схватился он за голову. — Сержант Мальцев, заводи машину. Майор Петушков, приказываю держать оборону. Быть готовым к отражению врага!..

Прошла еще одна ночь, наступило утро. Землянка, в которой находился майор Петушков, вдруг вздрогнула, покачнулась, зашаталась. Через минуту, а может быть, и чуть меньше снаружи донесся гул, в выбитое оконце и не закрытую дверь ударил отсвет упругого огня.

Петушков рванулся, выскочил наружу. За небольшим перекатом, за которым до этого много дней дремала линия фронта, полыхало густое пламя, уже разлившееся по всему левому флангу, а посветлевшее утреннее небо сплошь было занято самолетами, идущими эшелонами на восток, в сторону Керчи.

Прибежал начальник штаба полка.

— Товарищ майор! — закричал он изо всей мочи. — Немцы прорвали оборону! Полковник Кашеваров приказал: ни шагу назад! Разгромить врага у подножия высоты сто шестьдесят шесть и семь…

3

Едва Кашеваров приехал на КП к Петушкову, едва он устроился в блиндаже, чтобы непосредственно наблюдать за ходом ожидаемой атаки противника, как из-за горизонта опять показались вражеские самолеты. Петя Мальцев попробовал их сосчитать, но не успел — надвигалась новая туча бомбардировщиков, громадная и, казалось, бескрайняя.

Некоторые косяки «юнкерсов», не сбрасывая груза, уходили в глубь обороны и там, не то в районе Керчи, не то чуть не доходя ее, открывали люки. К небу тянулись черные плотные лохматые облака пыли и дыма — они виднелись в глубине обороны и здесь, на переднем крае.

Наши маленькие юркие «ястребки» суматошно носились в воздухе, пытаясь взломать строй немецких самолетов, принудить противника повернуть назад. Однако же силы были неравными, и враг, несмотря на потери, не покидал воздушного пространства.

И все же Мальцев верил, что вот-вот в смрадном воздухе покажется солнце и уляжется поднятая бомбежкой черная густая пыль. И тогда, именно тогда поднимутся цепи бойцов и правого и левого флангов и с криком «ура» двинутся грозной волной, громя притаившуюся впереди, на холмах, пехоту врага.

Действительно, вскоре в небе оборвалось гудение самолетов, земля словно успокоилась, перестала качаться под ногами, и пыль уже начинала оседать, в образовавшиеся окна проглянули участки живого, мерно дышащего моря… Но что это такое? Мальцев отчетливо увидел с высоты: цепи бойцов поднялись, но пошли не вперед, а назад, к тем траншеям, которые они покинули накануне. Групп и группок бойцов было множество, аж зарябило в глазах. Петя опустил бинокль, крикнул, готовый расплакаться:

— Товарищ полковник!..

Кашеваров вытянул голову, схватил бинокль. Но не успел он как следует рассмотреть, оценить, что происходит на левом фланге, как грохнули залпы немецких орудий, грохнули так, что вновь заходила земля, а в воздухе заклокотало то с шипением, то со свистом, захлебывающимся и ненавистным.

Сколько длилась сумасшедшая пляска огня и металла, трудно было определить. Когда же она, эта страшная пляска, немного приутихла, а вернее, переместилась в глубь обороны, Кашеваров увидел, что подразделения противника — танки, пехота и артиллерия — развернулись фронтом во фланг нашему батальону и что, видимо, сейчас они попытаются отрезать морскую пехоту, а затем и окружить ее. Ближе всех к Кашеварову располагалась рота Запорожца.

— Петя, беги в роту Запорожца… Нет, постой! — Полковник метнулся к телефону. Стараясь быть очень спокойным, что ему и удалось, сказал в трубку: — Запорожец… Позавтракали?

В ответ он услышал, как засмеялся командир роты, а потом, прокашлявшись, сказал:

— Чай выкипел. Температура сто градусов. Какие будут предложения?

— Надо остудить. Поднатужимся — и все разом остудим. Сейчас я кое-какой харч организую. Потерпи немного, минут пять-шесть.

Кашеваров позвонил артиллеристам, приказал поддержать контратаку артогнем.

Петя нетерпеливо суетился возле Кашеварова. Поняв, что готовится бросок, чтобы остудить «нахалов», он от нетерпения не знал, чем проявить себя. Для чего-то сунул за пазуху думочку, которую всегда предлагал Петру Кузьмичу, когда полковник отдыхал, спросил:

— Может, к Дмитрию Сергеевичу сбегать?

С наблюдательного пункта Кашеваров видел, как под прикрытием артогня батальон Бурмина готовится к контратаке. По ходам сообщения роты быстро перегруппировывались, становились фронтом в сторону немецких подразделений. Кашеваров был доволен, что по его приказу Бурмину удалось заранее подготовить позиции именно в такой конфигурации и как раз на той местности, с которой сейчас наиболее удобно контратаковать врага. Снаряды и мины ложились с завидной точностью — как раз по лощине, в которой накапливались гитлеровцы. Казалось, враг не выдержит огневого удара, вот-вот попятится — и тогда поднимется батальон, Кашеваров уже дважды передавал бинокль Пете, говорил:

— У тебя глаза острее, посмотри-ка!

Петя шарил биноклем по лощине и в сердцах бросал:

— Лежат, не поворачивают назад. Надо рубануть, чего же ждать, товарищ полковник! — Петя смотрел на Кашеварова как на бога, как на человека, который может все сделать, ибо этот человек Зимний дворец штурмовал, гражданскую войну прошел.

— Приготовь ракетницу! — приказал Кашеваров.

Петя выстрелил красным зарядом. Едва ракета достигла предельной высоты, как из лощины, занятой противником, метнулась черная нитка дыма и, прочертив небо, искрами рассыпалась неподалеку от дымка, оставленного Петиной ракетой.

Бурмин поднял батальон в контратаку. И немцы навстречу пошли, карабкаясь вверх. По всему взгорью заметались огненные султаны. Они, эти с ярко-желтой шапкой султаны, невидимыми руками валили солдат с ног легко, будто беспомощных и невесомых.

Кашеваров схватился за шею — под рукой было мокро. Ему не хотелось, чтобы Петя видел кровь, он вздернул воротник повыше, боясь отнять левую руку, и в таком положении стоял некоторое время. Но вскоре он понял, что может изойти кровью и упасть.

— Петя, перевяжи.

Рана была касательной, чуть пониже правого уха — надрез ребристым осколком. Петя забинтовал шею, сверху приложил думочку, укрепил ее несколькими витками.

— Так ладно? — участливо спросил полковника.

Вокруг высоты и на самой высоте снаряды рвали землю, и комья ее, взлетая высоко, шмякались то позади, то впереди. Петя этого не видел, ему вдруг сделалось страшно боязно, что полковник сейчас может упасть и умереть и он, Петя, останется один в этом огневом кипении.

— Ладно, ладно, — сказал Кашеваров, наблюдая за ходом контратаки.

Пошли в контратаку и морские пехотинцы. Но их бег вроде бы замедлился, а роты Бурмина сильно поредели. Кашеваров оценил, понял это уже после того, как Петя приладил к шее думочку, которая несколько приглушила боль, понял и невольно вытащил из кобуры маузер.

— Связист! — скованно повернулся он в сторону блиндажа.

Но связиста уже не было, и не было блиндажа. На его месте зияла свежая воронка. В ней, колыхаясь, кудрявился дымок, подмаргивали угольки, раздуваемые ветром.

Кашеваров посмотрел на Петю с удивлением, как бы спрашивая: тебя не задело? Но, поняв, что ординарец остался невредимым, сказал:

— Пошли, тезка. Учись драться с музыкой.

Они влились в цепи в тот момент, когда рота старшего лейтенанта Запорожца, спотыкаясь, неизбежно должна была залечь, ибо против нее шли три танка, непрерывно стреляя из пушек и пулеметов, а прижимающаяся к ним позади пехота противника уже была готова для нового броска. Кашеваров намеревался отрезать немецких автоматчиков, в рукопашной схватке перебить их. Но вдруг он заметил старшего сержанта Никандра Алешкина, беспомощно суетившегося возле противотанкового орудия.

— Снаряды! — крикнул Кашеваров Алешкину. — Петя, ложись!

Но Мальцев не лег, он вместе с Алешкиным поднял ящик со снарядами, поднес к орудию.

Кашеваров открыл затвор, дослал снаряд в казенник. Он делал это быстро и, когда подготовил орудие к стрельбе, крикнул Алешкину и Пете:

— Ложитесь, черти!

Но «черти» только присели, готовые чем-либо помочь полковнику. Они поглядывали на Кашеварова, как поглядывают дети на отца, даже на мгновение отвлеклись от пальбы и криков, от всего того, что происходило в ста метрах от них, в лощине. А там по-прежнему приближались одна к другой людские цепи, теперь лишь медленнее, и по-прежнему хлестали огненные фонтаны. Три танка поднимались на взгорье, поднималась клином: один впереди, два позади. Подъем был крут, и жерла орудий у танков смотрели почти в небо.

Петя держал в руках снаряд, чтобы после выстрела тут же подать его Алешкину. Головной танк поднимался медленно, и чем выше он поднимался, тем больше обнажал свое серое, запыленное брюхо. Видимо, водитель немецкого танка заметил пушчонку, но знал, что из такого положения нельзя произвести прицельный выстрел, и не мог свернуть в сторону, ибо опасался подставить под выстрел русских артиллеристов борт танка — самое уязвимое место.

Кашеваров целился в днище. Он видел только днище и ждал момента, когда оно еще больше обнажится, чтобы снаряд не срикошетировал.

Петя смотрел полковнику в затылок, на вдруг взмокшую шею, на капли пота, которые катились по голове и падали на повязку, ставшую бурой. Думочка сбилась с места, оказалась под подбородком, видимо, мешала полковнику сильнее наклонить голову, чтобы ловчее смотреть в прицел. Петя хотел поправить думочку, но Кашеваров резко оттолкнул его локтем, и Петя не заметил, как вздрогнула пушечка, подпрыгнув, только услышал звенящий, тявкающий выстрел.

Танк остановился. Под ним клубился дым, потом показалось пламя. Оно, лизнув рыло танка, потянулось к башне, кровяной струйкой побежало по бортам.

— Заряжай! — выкрикнул Кашеваров.

Петя подал Алешкину снаряд, и тот с лета вогнал его в казенник. Кашеваров крутил колесико, ствол орудия пополз вправо и остановился, нацеленный на второй танк, ошалело метнувшийся в сторону. Петя увидел на его борту черный крест и хотел было сказать, что он слышал, будто самая тонкая броня — это на борту немецких танков, но, конечно же, не успел. Орудие резко тявкнуло, опять подпрыгнув на своих резиновых колесах. На этот раз танк вспыхнул как спичка, даже без дыма ударило пламя…

Подбежавшему и выхватившему из кобуры маузер Бурмину Кашеваров крикнул:

— Вперед! — Он рванулся так резко, что Петя едва поспевал за ним.

Цепи сторон сошлись, столкнулись, как морские волны, мчавшиеся навстречу одна другой, смешались в клубок, стонущий и кричащий. Справа и слева от Пети люди кололи и убивали друг друга, валили на землю, били ногами и прикладами. Петя держал в руках гранату и не знал, куда ее бросить: и там и сям мелькали черные бушлаты морских пехотинцев. На мгновение показалось, что моряки затеяли драку между собой. Но тут же он заметил толстого немца, целившегося из пистолета в Бурмина. Петя закричал что было мочи:

— Хенде хох! Руки вверх, сволочь!

У толстяка выпал пистолет, и немец, скособочившись, начал пятиться. Петя пошел на него, грозно держа гранату и решив ударить по круглой голове. Он шел, не видя никого, только толстого, с засученными рукавами немца, все быстрее и быстрее пятившегося. Толстяк вдруг повернулся, перешел на бег. Петя погнался за ним, перепрыгивая через убитых и дымящиеся воронки. Позабыв, что гранату можно бросить, он бежал за немцем долго, стараясь схватить за ворот и подмять под себя. Толстяк бросался то вправо, то влево, и Петя слышал, как он дышал, тяжело захлебываясь. Был момент, когда Мальцев все же дотянулся, схватил за ворот, но толстяк так рванулся, что треснул на нем китель. Петя с еще большей злостью поднажал, шепча:

— Не уйдешь, все равно прикончу!

Немец вдруг кувыркнулся под ноги, и Петя шлепнулся на землю, перевернулся раза два через голову и тут же почувствовал, как схватили его, крепко прижали к молодой, пахнувшей сыростью траве. Он рванулся изо всех сил, но лишь подбородок отделился от земли, и Петя тут же ткнулся лицом во что-то прохладное и сырое…

4

Штабной вездеход с крестами на бортах то клевал носом, хотя и плавно, но достаточно ощутимо, то вдруг становился на дыбы. Фон Штейц сидел рядом с водителем и время от времени бросал на него гневный взгляд, при этом тонкие губы полковника чуть подергивались.

Фон Штейц сердился.

Водитель робко предлагал:

— Господин полковник, позвольте свернуть на дорогу?

— Прямо.

Почему именно прямо, а не в объезд многочисленных рытвин и крутых конусообразных холмиков, знал лишь он, фон Штейц. На коленях лежала карта с единственной, нанесенной строго прямой синей жирной чертой. Черта эта начиналась от Ак-Монайских позиций и обрывалась у Керченского пролива. На одной стороне ее красным карандашом было выведено: «За двое суток — сто километров!» На другой черным карандашом: «Трое суток, в день 33,5 километра!»

Надпись красным карандашом напоминала о темпе наступления 11-й немецкой армии. Фон Штейц точно рассчитал, что его дивизия, усиленная танковыми батальонами, пройдет за сутки 33,5 километра, именно «пройдет», а не «будет проходить»: то, что дивизия может встретить сильное сопротивление русских и темп наступления нарушится, полковник фон Штейц сбрасывал со счетов.

А случилось именно так, и на первых же километрах. Высота 166,7 по плану наступления должна быть взята ровно два часа спустя после начала атаки. Она, эта высота, оказалась в их руках лишь через полтора суток! И то только после того, как в дело вступил посланный из резерва новый танковый полк.

Фон Штейц нервничал. Однако, будучи точным в своих поступках, несмотря на очевидное нарушение и провал расчетов, он все же решил измерить пройденное расстояние и сделать пометку на карте. Они ехали прямо, по той местности, которую пересекла синяя линия, и вскоре оказались в лощине, где бойцы Кашеварова навязали немцам рукопашный бой.

Фон Штейц, тыча пальцем в спидометр, спросил:

— Сколько?

— Два километра проехали, господин полковник!

— Если сто километров разделить на два, сколько будет, лейтенант Штауфель?! — крикнул фон Штейц своему адъютанту, когда все они — и фон Штейц, и адъютант, и три автоматчика — вышли из машины.

— Пятьдесят, господин полковник! — весело ответил Штауфель, полагая, что командир дивизии затеял какую-то шутку.

«Пятьдесят дней», — подумал фон Штейц. Его обдало холодом, потом бросило в жар. Но такое состояние длилось лишь мгновение, ибо фон Штейц был начисто лишен каких-либо эмоциональных переживаний; даже когда спорил, что-то доказывал, считал себя всего лишь говорящей машиной; достаточно было оборвать спор и приказать, именно приказать ему: делай то, против чего ты спорил, — он исполнял это с невероятной аккуратностью и точностью.

— Я прогуляюсь, — сказал фон Штейц и, положив суковатую палку на плечо, пошел вдоль лощины.

Присматриваясь к убитым, он критически оценивал их позы и положения, в которых настигла людей смерть. Фон Штейц остановился возле обер-лейтенанта. Лицо было знакомое, но он не стал вспоминать ни его фамилии, ни имени, заинтересовало лишь положение убитого.

Обер-лейтенант лежал на боку, головой в сторону тыла своих войск. В сумке, прицепленной за пояс, пузырились нетронутые гранаты, даже пистолет остался в закрытой кобуре.

— Господин обер-лейтенант, вас надо отдать под суд военного трибунала! — выкрикнул фон Штейц. — Вы не произвели ни одного выстрела!

Он пошел дальше. Убитых было много — и немецких, и русских. Он, не обходя, перешагивал через них короткими ногами и слегка сердился и ворчал на то, что уже не может высказать некоторым из них свои замечания и взгляды, пригрозить палкой.

В одном месте, наиболее крутом, на скате высоты он увидел желтую выпуклость, издали чем-то напоминающую не то беспорядочно нагроможденные короткие и толстые бревна, не то так же беспорядочно сложенные снопы ржаной соломы. Любопытство потянуло узнать, что это такое.

Фон Штейц легко преодолел крутой подъем, остановился и задумался. Задумался не оттого, что перед ним возвышались не какие-то там бревна, а убитые солдаты, задумался оттого, что никак не мог сообразить, как это они оказались друг на друге, будто кто-то уложил их ряд за рядом. Он обошел вокруг убитых, поднялся повыше и попытался вообразить, как все произошло.

«Они, солдаты моей дивизии, — рассуждал фон Штейц, — рвались на самую вершину. Там, — повернулся он к изрытой и обугленной маковке, — там оборонялся батальон, нет, целая бригада русских морских пехотинцев… Позвольте, — вдруг усомнился он в собственном утверждении, — на такой, в сущности, небольшой высоте никак не могла разместиться целая бригада». Фон Штейц поднялся на маковку. И, убедившись, в том, что на таком участке, не более пятисот метров в ширину, мог расположиться лишь полк, он вернулся к месту, где начал свое рассуждение.

— Позвольте, полк, конечно, полк, — вслух рассуждал фон Штейц. — Огонь сверху вниз, плотный… и гранаты летели. Солдаты карабкались, падали и уже мертвыми катились под откос, ряд за рядом… Так и получилась… слоеная гора. Этих наградить бы надо, всем по Железному кресту.

Вдруг он заметил на горе этой, страшной и дикой, двух матросов, которые лежали лицами вниз, с согнутыми руками, будто бы они, эти русские матросы, умирая, пытались схватить тех, кто лежал под ними.

Фон Штейцу не понравились случайно пришедшее сравнение и догадка. Он бочком сделал несколько шагов, все поглядывая и поглядывая на одетых в черные бушлаты матросов, оказался неподалеку от маленького, приземистого орудия, обратил внимание на подбитые танки. Удивился не сожженным танкам, а маленькой, неказистой пушчонке: как это могло произойти, что из такой («и орудием-то нельзя назвать»)… из такой (наконец он вспомнил калибр орудия) сорокапятки продырявили три танка. Он подошел и орудию, посмотрел на прицел:

— Не пойму, из такой пушчонки?!

Он подал знак, чтобы подъехал к нему вездеход.

— Штауфель, можем ли мы прицепить это орудие?

Адъютант наклонился, уперся носом в лафет. Покрутил своей маленькой головкой, придерживая фуражку, чтобы она не свалилась, разогнулся где-то там, по фон Штейцу — в поднебесье, буркнул:

— Не можем, господин полковник…

— Почему?

— Жесткого крепления не имеем.

Фон Штейц, бросив в кузов палку, рванул дверцу и, подтянувшись на руках, опустился на кожаное сиденье.

— Прямо! — крикнул он и еще раз взглянул на одиноко стоявшую пушчонку с длинным тонким стволом, нацеленным в танк.

То, что Петя Мальцев попал в плен, и то, что его вторые сутки держат со связанными руками в автофургоне, и то, что охраняет его толстяк, которого он мог бы запросто уничтожить гранатой, — все это не так обижало и оскорбляло, не так мучило и злило. Жестоко терзала мысль, что случилось это именно в первом бою и именно тогда, когда при нем были две гранаты и трофейный автомат, и он попался, как глупый цыпленок, забредший в лисью нору…

Там, в той — будь она проклята! — лощине, на него навалились сразу трое: рыжий толстяк, которому он грозился разбить голову, офицер в очках, с птичьим носом и с виду чахоточный, плюгавенький человечек, на которого дунь — рассыплется. Он увидел их потом, когда они подняли его на ноги. А когда лежал, трепыхался под тяжестью, видел только сапоги и все силился дотянуться до гранатной сумки, чтобы взорвать и себя, и их, насевших на него. Но они довольно быстро и ловко скрутили ему руки. И когда подняли, поставили на ноги, увидел гранату, которую при падении уронил. Она лежала в трех метрах. Петя прыгнул и начал топтать ее ногами в надежде, что она взорвется. Оказалось, немцы вынули запал и поэтому довольно спокойно смотрели на Петину отчаянность и даже улыбались, показывая на него автоматами, как на диковинку…

Фургон покачивался. За перегородкой, в шоферской кабине, кто-то пиликал на губной гармошке, и мотив мелодии был очень знакомым. Петя наконец понял, что пиликают «Катюшу», и злость еще сильнее хлестнула по сердцу: «Вот, гады, нашу песню украли!»

Поскольку у него были связаны и ноги, он подкатился к перегородке, встал на колени и со всего маха шибанул плечом в переборку раз, другой, третий:

— Вот вам «Катюша», собаки! Вот, вот! Полундра!

Фургон остановился. Петя, конечно, не знал, что остановилась машина не потому, что кто-то испугался, что он, Мальцев, может расшибить вдребезги переборку (она была достаточно прочна), машина прибыла к месту назначения.

Открылась тяжелая дверь. Петя увидел толстяка, на этот раз уже побритого, одетого в мундир с лычками отличия — ефрейторскими, что ли? «Вот дам ему ногами в самый фасад, а там будь что будет», — пронеслась мысль в голове Пети.

— Слезайт! — У рыжего оказался звонкий голос. Толстяк чуть отступил в сторону, автоматом показывая на землю: сюда прыгай.

Такой жест Пете не понравился.

— Ты что, рыжий пес, не видишь, ноги спутаны?! На руках выноси, а я тебя головой тресну, как еще тресну! Стань сюда! — показал Мальцев взглядом на землю.

— Что есть «тресну»? — Толстяк оглянулся назад. — Я чуйт русский понимайт…

— Ага! Так вот слушай… Я дурак! Понимаешь — дурак… Погнался за тобой. А почему — сам не пойму. Дураком оказался, лежал бы ты там, в лощине, навечно смертью стреноженный. Ишь ты, вырядился! Ефрейтор, что ли? Сволочь рыжая! — Петя прыгнул вниз, не удержался на ногах, упал на бок, больно ободрал щеку.

Он мог бы сам подняться, но ему не терпелось боднуть головой рыжего. «Пусть нагнется, в самый фасад получит». Теперь ему было все равно, где и при каких обстоятельствах расстреляют: здесь ли, возле автофургона, или там, за поселком.

Поселок оказался знакомым, и у Пети на душе стало больно потому, что, судя по этой маленькой деревушке, сильно разрушенной бомбежкой и артиллерийским огнем, немцы продвинулись вперед не меньше чем на двадцать километров, почти к тому месту, где их бригада находилась на отдыхе. Шли вражеские бомбардировщики, сопровождаемые стаями истребителей. К востоку от поселка, за грядой высот, по небосклону плыли желтые облака пыли, слышалась стрельба орудий, — видимо, там, за высотами, бушевал бой.

— Вставайт! — приказал рыжий тем же звонким, как выстрел, голосом.

— Подними, не надорвешься!

Подошел офицер с двумя солдатами. Они схватили Петю под мышки и резко поставили на ноги. Рыжий снял с ног веревку.

— К господину полковнику! — сказал офицер.

Пете завязали глаза и куда-то повели, держа за руки и подталкивая в спину.

— О, да ты еще совсем ребенок, — сказал на ломаном русском фон Штейц Мальцеву, когда сняли повязку. — Ну-ну, я вас слушаю!

Петя улыбнулся: уж больно вежливым показался ему немецкий полковник в новеньком мундире, с чисто выбритым моложавым лицом.

— Гладенький, как тыква, — тихо сказал Мальцев.

— Что есть тыква? — с наигранным дружелюбием спросил фон Штейц и потянулся за сигаретами, лежавшими на столе. Он закурил и некоторое время молча смотрел в окно. — Штауфель, развяжите руки. Он совсем еще ребенок.

— Зря… Мне теперь все равно, где быть убитым.

— О, мы вас не тронем. Мы вас ценим. Вы моряк, храбрый моряк. Зачем убивать?.. Кто сказал, что немецкий солдат убивает русских солдат? Балка у висоты сто шестьдесят шесть и семь десятых… Атака? Молодец! Я видел, своими глазами видел. Храбрый русский моряк. Курите? Вы уважение имеете от полковника фон Штейц. Курите…

Полковник поднялся из-за стола, обошел вокруг Пети и, остановившись, похлопал его по щеке.

— Без спектакля! — дернул головой Петя и подумал: «Сейчас врежу».

— Маленькая пушка… стреляла? Совсем маленькая? Три танка спалила.

— А-а, — вспомнил Петя и про пушку, и про Кашеварова, — понял, понял… Стрелял. Дал я вашим танкам прикурить.

— Как пушка называется?

— Сорокапятка.

— Какой снаряд у орудия?

— Снаряд? Губительный!

— Понял, понял! — продолжал фон Штейц. — Ты молодец, молодец. А назови твою часть, полк, бригаду, дивизию, много моряков?.. — Фон Штейц торопливо развернул карту, положил на стол.

«Как хорошо разговаривать с таким пленным!» — торжествовал он в душе. Сейчас он будет иметь полную информацию, какие войска встретит его дивизия в полосе наступления. Ему не хотелось иметь дело с моряками, не хотелось, чтоб повторилось то, что встретил на высоте 166,7, не хотелось вновь просить у Манштейна подкрепление.

— Подойди сюда, — позвал он Петю к столу. — Вот деревня… — Он ткнул указательным пальцем в черный кирпичик и назвал населенный пункт. — Тут ест моряки?

Петя, не моргнув глазом, ответил серьезно, как осведомленный человек:

— Есть!

— А на этой высоте?

— Тоже есть.

— В этом селе?

— Целая бригада номер одна тысяча двести.

— А в этом?

— Одни братишки.

Фон Штейц поднял голову, в его глазах сверкнули зеленые огоньки.

— Что есть братишки?

— Матросы, разве не знаете?..

Фон Штейц прошелся по комнате, взял палку.

— Выходит, Крымский фронт полностью укомплектован морскими частями?

— Выходит, — подтвердил Петя.

Полковник что-то сказал охране. Рыжий и еще трое, все время стоявшие с автоматами у двери, схватили Мальцева, связали ему руки и ноги. Фон Штейц ударил Петю палкой по спине. В глазах потемнело, изо рта пошла кровь. Петя покачнулся, лицом упал на стул. С трудом приподнял голову и, глядя на полковника, выговорил:

— Паскуда, сгоришь ты на земле Тавриды! — Он сказал это с непоколебимой убежденностью, и оттого, что так сказал, ему стало спокойно и совершенно безразлично, что будет с ним сейчас или завтра.

5

Утром 10 мая, когда Манштейн, чувствуя, что успех наметился, навалился и на войска 47-й и 51-й армий, которые также не имели эшелонированной обороны, Ставка, видно проинформированная генералом Акимовым о положении дел на Крымском фронте, приказала отвести войска на позиции Турецкого вала и организовать там оборону…

По всему Турецкому валу — от моря до моря — два дня держался густой непроницаемый смог. В этой дымной, тянувшейся к небу непролазности сверкали огни от разрывов бомб и тяжелых артиллерийских снарядов. Неся большие потери и задыхаясь в сплошном смраде, отдельные части и подразделения, лишенные связи с командованием, героически отбивались от наседавшего без передыха врага…

12 мая клокотавший огнем Турецкий вал чуть поутих — в отдельных местах появились просветы.

Полковник Ольгин, посланный Мехлисом наводить порядок в войсках, оказался на одном из таких поутихших участков Турецкого вала. Ища объезды среди многочисленных воронок, он на обратном скате заметил совершенно целехонький пятачок земли, как бы самим богом убереженный от огня и металла. Ольгин вышел из броневика, заметил кем-то спрятанный в кустах мотоцикл, шумнул своему водителю, чтобы тот занялся мотоциклом и проверил, есть ли в бачке бензин. Почти у самых ног Ольгина что-то зашуршало, и он отпрянул, обнажил маузер. Шевелилась копна пожухлой травы на самом крутом, обрывистом склоне вала, потом и вовсе загремела под откос эта копна, обнажив огромную дыру — лаз.

— Кто там?! Выходи! — приказал Ольгин.

— Это я, лейтенант Зияков, офицер связи полка…

— Сайкин, не трогай! — остановил Ольгин своего ординарца. — Лейтенант, ты не знаешь, дошло ли до Кашеварова боевое распоряжение командующего фронтом?.. Полковник Кашеваров этим распоряжением назначен командиром войск арьергарда. Слышал?

— Как же! Слышал! Вон там штаб нашей дивизии. — Зияков показал на небольшую возвышенность, к которой уже подбирались султаны разрывов. — Переждем, товарищ полковник, в убежище…

Но Ольгин отказался, он юркнул в броневик и оттуда приказал своему водителю:

— Заводи, поехали!

— Так разбомбят, товарищ полковник! — крикнул Сайкин, уже подбегая к броневику.

Броневик ушел. Началась ожесточенная бомбежка. Край небольшой пещерки обвалился. Зияков забился в самую глубину, дрожал и думал: «Опять, вообще-то, пронесло, но когда-нибудь могу нарваться… О, не надо так думать, Ахмет! Германцы — люди точные. Ой как хорошо быть владельцем, хозяином прибыльного дела! Что захочу, то и заимею. Для немцев открою на берегу уютненький ресторан и начну потихоньку чистить их карманы. У кого карман — у того и сила. Деньги, деньги! Кто кого переборет, тот и король, царь, султан… Отпущу усы, надену золотую тюбетейку…»

Хоть и было тесно в пещерке, Зияков изловчился отбивать поклоны. Шептал: «За тё, чтобы выжить! За тё, чтобы немцы навсегда изгнали русских из Крыма! За тё, чтобы Крым попал в руки Турции! И за тё, чтобы тё состоялось с Акимовым!»

6

Андрей Кравцов устроился на небольшой возвышенности с крутым, почти отвесным скатом на восток. Прошка сразу же приспособил этот скат для укрытия коней — Орлика и своей Ласточки. Он отрыл два продолговатых гнезда-стойла и, поставив коней там, поднялся к Андрею. Метрах в ста от НП Кравцова, в низине, поросшей камышами, были укрыты остальные кони. Из камышей неслось ржание, слышались голоса коноводов, усмиряющих пугливых лошадей. Время от времени над низиной туго рвались бризантные снаряды, засевая землю картечью.

— По коням! — протяжно вывел Андрей. Команду Кравцова продублировали вестовые.

Конники приняли боевой строй.

…Сначала Кравцов вел эскадроны вдоль линии фронта, затем резко развернул строй, бросил его во фланг идущим в атаку немцам. Конники, поддержанные пулеметным и артиллерийским огнем, на всем скаку вонзились в строй атакующих…

Началась жестокая сеча.

Обливаясь кровью, тоскливо ржали кони. Выхваченные из седел пулями и штыками, падали всадники, взмахивали руками, словно ища, за что ухватиться… Как всегда, в сабельном бою майор Кравцов скакал в цепи и отвешивал такие удары, которым позавидовал бы сам черт, прошедший все академии сабельного искусства. Во рту у него пересохло, и он сухим, шершавым языком все пытался захватить на зуб свой прекрасный мягкий ус. Ему удалось это сделать. Прикусив намертво ус, он бросил коня на дыбы и оттуда, с высоты, опустил саблю на голову обезумевшего от страха пехотного офицера — удар был смертельным.

Вдруг впереди Андрея жарким пламенем распорола желтую кисею пыли Прошкина Ласточка, а на ней, чернея кубанкой, орудовал шашкой Прошка, будто бы крутил вокруг себя искрящийся стальной круг.

— Осади! — закричал Андрей и, пришпорив Орлика, обогнал брата.

Теперь Прокопий забеспокоился: «Куда прет?»

— Братеня… хватит! — дотянув до Андрея, крикнул Прошка.

— Цыц! Брей наголо сволочей!

— Андрей! — громче крикнул Прошка и, озлясь на брата за то, что тот ни черта не видит вокруг, и особенно левого фланга, который, спешившись, уже гранатами отбивается от немецких танков, рванул повод Орлика в сторону, чтобы увести Андрея от опасности.

— Руби! — в азарте крикнул Андрей и так пришпорил Орлика, что конь в беге превратился в гривастую стрелу, понес его, почти не касаясь земли.

Уже на закате солнца майор Кравцов врезался в густую толпу немцев. Взмахнул клинком несколько раз и вдруг почувствовал горячий толчок в руку, пальцы разжались, роняя клинок. Он хотел было подхватить его левой рукой, но тут Кравцова сорвали с седла, прижали к земле.

— Прошка! — крикнул Андрей и в ответ услышал ржание Орлика. Конь носился вокруг копошившихся, злобно стонущих людей. Кравцова мяли, били кулаками, сорвали о него петлицы, сдернули один сапог. — Прошка! — звал Андрей и в свою очередь тычком бил в свирепые, ненавистные лица.

Неподалеку, метрах в двадцати, надсадно крякнула бомба, шибанула тугая, горячая волна, сбросила с Кравцова насевших на него немцев. Андрей вскочил, увидел распластанных гитлеровцев. Они были контужены, оглушены. Один из них, похожий в сумерках на зарубленного рыжего офицера, приподнял голову и попытался непослушной рукой открыть кобуру, но так и не открыл, мыча что-то, плюхнулся лицом в песок… Кравцов прыгнул в траншею, пробежал метров сто, украдкой выглянул — эскадроны отходили назад, вслед за ними ползли вражеские танки. На пригорке, там, где полыхали разрывы, носились осиротевшие кони, и среди них белел Орлик. Андрей узнал его по ржанию, раскатистому и тоскливому, похоже, он кликал утерянного хозяина: кто же знает лошадиную душу…

Орлик был умной лошадью, но всего-навсего лошадью, и знал он немного — терпкий запах пота и одежды Кравцова да то ласковое, то твердое, повелительное прикосновение кравцовских рук и ног. Знал он еще его голос, на который шел даже тогда, когда он, этот голос, был сердитый и раздраженный. В другом Орлик не разбирался и многого пугался, пугался особенно тогда, когда поблизости не оказывалось усатого, с выгнутыми от долгой езды в седле ногами человека…

Напуганный взрывом бомбы, затем появившимися из-за гребня черными коробками, из хоботков которых било пламя, Орлик прибежал в то стойло, в котором руки Прошки подносили ему сахар. Стойло оказалось разрушенным. Орлик постоял в задумчивости несколько минут и заржал от нестерпимого одиночества. На его голос прибежали несколько лошадей. Он не знал их, решил уйти. Поплелся тихо, как старый солдат, вдруг осознавший, что теперь некуда спешить, война прокатилась и заглохла, наполнив его тяжелыми раздумьями. За Орликом потащился небольшой табунок таких же печальных и тоже потерявших в страшном клубке боя своих ездоков… Лошади бежали за Орликом неотступно, то обходя, то перепрыгивая через туши убитых четвероногих сотоварищей.

Вдруг ветром донесло знакомый запах. Орлик навострил уши, фыркнул, ударил копытом и заржал. Прислушался, приподняв уши, — тишина, ни единого звука! Орлик снова заржал. Нет, не зовут его. Он покачал головой и, гонимый тревогой, помчался вскачь. Он бежал долго, гулко стуча подковами, бежал в темноте по изрытой и опаленной земле. Табунок отстал, и Орлик несся один, бросая беглый взгляд на звезды, отчужденно мерцающие на далеком небосводе.

Впереди возникло препятствие. Орлик остановился, потянул ноздрями и сразу уловил Ласточкин запах. Крутнув хвостом, он подошел ближе — перед ним лежала Ласточка, алея в темноте своей огнистой мастью. Орлик ткнулся носом в ее мягкую, бархатистую гриву и тут же заметил человека. От человека тоже веяло знакомым запахом. Орлик потянулся к нему, теплыми губами пошевелил волосы.

Прошка узнал Орлика.

— Где братеня? — шептал Прошка коню. — Скажи, скажи?..

Лошадь не могла говорить, а Прошка не мог молчать. Он говорил о том, как бились казаки, что, если бы не танки, жали бы немцев до самого Севастополя и что он, Прошка, никогда не видел такого множества порубленных врагов. Он говорил, а Орлик терся лбом о его чубастую голову, радуясь чему-то своему, чисто лошадиному, а может быть, выпрашивал кусочек сахару.

— Вернулся поискать Андрюшу, не могу я без него идти в полк. Он командир наш, брат-то мой, Андрей Кравцов. Понимаешь, Орлик, командир! Мне никто не простит… Увлекся трошки и… потерял из виду. Меня, сукиного сына, надо за это в расход пустить, а допрежь вожжами выпороть… Ничего ты, Орлик, не соображаешь… Лошадь ты и есть лошадь… Пошли, может, найдем.

Прошка шагал впереди, сверля уставшими глазами пропитанную дымом темень. Конь шел за ним покорно, будто виноватый в Прошкином горе, дышал теплом в затылок, отчего еще муторнее становилось на душе у парня.

Никандр Алешкин последним покинул свой окоп, покинул его после того, как кончились патроны и винтовка, жалобно щелкнув курком, не потревожила его плечо привычной отдачей. Он заерзал в тесном окопчике, шаря по карманам, не застряла ли в них обойма. Карманы были пусты, как и подсумок, промасленный и потертый. Жалкой тряпкой лежала скомканная гранатная сумка. Кругом горело, рвалось, смрадный дым стелился по всем позициям. Алешкин вылез из окопа, пригнувшись, побежал по обожженной, безлюдной равнине, то и дело натыкаясь то на разбитое орудие, то на искалеченные пулеметы. Душной ночью он случайно встретил знакомых саперов, ставивших мины. С ними он и откатился на вторую линию обороны, где и влился в свою роту.

На зорьке появился Запорожец, приказал рыть окопы. Едва на горизонте показалось солнце, Алешкин прилег отдохнуть, свалился как убитый. Саднило в плечах, коленях — натруженно гудело все тело. Он лежал на спине, дождь хлестал по лицу, дробился на разгоряченной работой груди, перечерченной наискось лямкой противогаза.

Сосед, с которым Алешкин познакомился только что, увалень лет тридцати, со светлой щетиной на лице, с крупным носом и глазами гипнотизера, Родион Рубахин, участливо рокотал:

— Ты, Никандр, встань, мокрая земля! Слышишь, радикулит схватишь!

Снова подошел Запорожец. Алешкин попробовал открыть глаза, но не смог, веки казались пудовыми. Старший лейтенант Запорожец, еле державшийся на ногах, приказал:

— Немедленно отрывайте окопы вот здесь… фронтом сюда. Полного профиля, — и опять ушел куда-то.

Рубахин поднялся первым, молча, чавкая ногами, разметил мелкими ровиками будущие окопы, обозначил между ними широкую полосу хода сообщения. Полоса и ровики тотчас же наполнились водой, очертились, будто полоски льда.

— Алешкин, старшой, бери лопату!

Никандр работал с неосознанной злостью, в душе у него кипело: прежде всего он злился на самого себя, злился на то, что устал, как паршивый кутенок. Преодолев усталость и почувствовав, что наконец открылось второе дыхание, начал сноровисто рыть окоп. Потом разогнул спину и, увидев, что Рубахин отрыл окоп глубиной всего лишь по пояс, вдруг набросился на него с упреками:

— Я думал, что ты настоящий боец. Оказывается, во-он кто ты — радикулитик! Все за спину держишься. Придет командир роты, он тебя, Родион, хватит лопатой по мягкому месту, сразу станешь гибким.

— Никандр, ты пойми, я пекарь, впервые рою окопы.

Кое-как Алешкин выполз из окопа и тут же животом ткнулся в свежую, пахнувшую перегноем землю. Одним глазом он увидел Рубахина, сидевшего сгорбясь у своего до половины отрытого окопа. Было уже светло. Лениво, нехотя где-то там, на переднем крае, громыхали орудия. Рубахин вполголоса тянул нудную и тоскливую песню. Он тянул ее, сунув нос в колени и слегка качая лохматой головой.

— Не плачь, Родион! — собрав силы, сказал Алешкин и, закрыв глаза, добавил уже тише: — Отдохну малость, я тебе помогу. Только ты меня разозли, обязательно разозли, иначе мотор не заведется.

В эту минуту к ним подъехал Ольгин. Алешкин поднял голову, увидел длинноногого, перетянутого ремнями полковника и трех автоматчиков, Рубахин еще нудил, и Ольгин грубо резанул:

— Встань, сонное царство! Почему лодыря гоняете? Позвать командира! — Он тряхнул Рубахина за плечо.

Тот, поднимаясь, наступил на размокший, скользкий комок суглинка, свалился в окоп, залитый водой. Брызги, стрельнув вверх, изрядно окатили Ольгина, исконопатили худое разгневанное лицо. Паренек с автоматом на груди, все время жавшийся к полковнику, поперхнулся писклявым смехом и тут же, словно напугавшись чего-то, замолк.

— Я не знаю, где находится командир, — сказал Рубахин, отжимая воду из брюк. — Может, там, может, вон на той высоте, товарищ полковник, — разогнувшись, показал он в сизую даль, побитую в отдельных местах черными оспинками-окопами.

— Какую боевую задачу ты получил от своего командира? — Льняные реденькие брови Ольгина, посаженные непомерно низко, вдруг шевельнулись, сошлись у переносицы.

— К утру отрыть окоп и, кажись, замаскировать.

«Кажись» еще больше разозлило Ольгина, глаза мигнули тяжелым недобрым блеском. Ни слова не говоря, он бросился к броневику и быстро укатил.

Алешкин подмигнул Рубахину:

— Пекарь, учись рыть окопы, иначе тебе труба. Рой, скоро начнется.

На роту Запорожца противник бросил полк пехоты и свыше десяти танков. Запорожец увидел в бинокль, как первый взвод, дрогнув, отошел во вторую траншею, прижался к батарее противотанковых пушек.

Прибежавший связной от взвода — молоденький красноармеец, раненный в руку, сообщил, что танки противника проутюжили первую траншею и вот-вот ворвутся на позиции артиллерии и что командир взвода убит, а лейтенант Шорников потерял голос, не может слова произнести.

— Старший сержант Алешкин, прими первый взвод! — приказал Запорожец, не отрывая от бинокля глаз. — Да смотри голос не потеряй! — закричал он вдогонку Алешкину так, словно от голоса зависел исход боя.

Алешкин нашел лейтенанта Шорникова в траншее, припавшего к нагретому «максиму». Пулемет, раскаленный докрасна, уже не стрелял, а лишь выплевывал пули, которые тут же, на глазах, обессиленные, падали в нескольких метрах за бруствером жалкими комочками.

— Товарищ лейтенант, что случилось? — спросил Алешкин.

Продымленное гарью лицо Шорникова обнажало белые до блеска зубы. Высунув ярко-красный язык, он черным, грязным пальцем показал на него.

— Не работает? — догадался Алешкин. — Контузило, что ли?

Шорников замотал головой, развел руками: мол, сам не знаю. Из-за выступа траншеи выскочил Рубахин со связкой гранат в правой руке.

— Я сейчас! — крикнул он и, словно ящерица, припадая к земле, быстро-быстро побежал к первой траншее, где натруженно ревел вражеский танк, пытаясь преодолеть препятствие.

Рубахин уже неумело пополз к танку. Алешкин уцепился за руку Шорникова, до боли сжимал ее и шептал:

— Спокойно, спокойно, товарищ лейтенант…

Рубахин взял чуть вправо и уже начал огибать ревущую стальную глыбу.

— Тихо! — закричал Алешкин.

Родион Рубахин прыгнул в окоп и тут же швырнул тяжелую связку гранат под самый зад танка. Танк, пробежав десяток метров, взорвался. Яркое, жадное пламя набросилось на его запыленные бока и башню.

Танк сгорел. И когда он сгорел, вернулся в траншею Рубахин. Алешкин еще не отпускал Шорникова, пальцы его, как бы омертвев, застыли в самом крайнем напряжении.

Из уха Рубахина сочилась кровь, падая бурыми каплями на плечо. Он с минуту сидел молча, поглядывая то на Алешкина, то на лейтенанта Шорникова, и не понимал, почему те, затаив дыхание, смотрят на него как на пришельца с другой планеты. Он не понимал потому, что сам еще не осознал сделанного, и находился в состоянии полного безразличия к тому, что совершил, словно бы напрочь забыл, как полз, как надвигался на него танк большой темной глыбой. Потом глыба эта, дохнув жаром, освободила небо, стало светло, и он увидел и танк, и траншею, в которую прыгнул. Но это было там, там и осталось. Наконец посмотрев на сгоревший танк, Рубахин тихо произнес:

— Братцы, неужели это я его, а?

…Прорвавшиеся в глубь обороны немецкие танки повернули обратно. И как только они оказались на нейтральной полосе, какой-то редко ошибающийся наш артиллерийский наблюдатель-корректировщик выдал пушкарям точные координаты цели. Похожие издали на черных таракашек, танки нырнули в самое пламя разрывов, поглотившее их.

7

Боевое донесение
Полковник Кашеваров.

Штаб группы арьергарда, район с. Партизаны

Командующему Крымским фронтом

1. Противник в составе до двух пехотных дивизий, усиленных танками и артиллерийско-минометными частями, предпринимает из районов Керчь, Бондаренково, Юркино усиленные попытки выйти к проливу.

2. Наши части, удерживая каменоломни и прилегающие подступы к ним, 16.5.42 г. предприняли массированную контратаку и продвинулись в сторону Керчи на 3 км по всему участку, истребив в бою до батальона гитлеровцев.

3. К исходу дня 17.5.42 г. части арьергарда, отойдя на исходные рубежи, продолжали вести упорные бои с целью надежного прикрытия переправ через Керченский пролив. Эвакуация войск продолжается.

Прошу дальнейших указаний и распоряжений.

* * *

На остановках открывались обитые железом дверцы, затем в машину поднимались двое, а иногда (когда Мальцев особенно бушевал) трое немцев. Они выволакивали Петю, тащили в кювет или за угол дома и, хохоча, снимали штаны, требовали справить нужду… Не смеялся при этом лишь один чернявый лейтенант, он отворачивался, курил. Петя уже знал, как зовут этого фрица: Густав.

Однажды Густав принес ему обед: котелок борща, миску каши и стакан компота (раньше бросали кусок черствого хлеба и флягу теплой мутной воды — вроде чая, что ли). Из прочитанных книг Петя помнил, что перед смертью узникам дают лучшую еду, кормят под завязку, вроде бы подкрепляют перед дорогой на тот свет.

— Значит, сегодня пустите в расход?

— Кушай, — сказал Густав.

— Приказываешь? — Лицо Пети заиграло желваками, а локоть, вздрогнув, нацелился на миску. — Не буду! И без еды до вашей пули доползу…

— Господин полковник приказал кормить хорошо.

— Сволочь он, ваш полковник… И морда у него обезьянья. Кролика нашел, паскуда. Убирай харч! — И двинул котелок.

Густав подхватил его на лету, захлопнул дверцу.

Машина тронулась. Мальцев видел, что везли его куда-то по крутым спускам. Через час или чуть больше на остановке открыли дверцу, и Петя сразу заметил развалины и вышедших из подземелья (похоже, что из погреба) Густава и высокого носатого офицера. Они подошли к машине. Офицер что-то сказал водителю, и тот зашагал прочь.

Низко прошли «юнкерсы», поблескивая в лучах закатного солнца. Петя, проводив их взглядом, подумал: «Отлетаются! Придет время, и наши вспорют вам брюхо!» И крикнул в лицо вислоносому майору, наклонившемуся, чтобы лучше рассмотреть внутренность машины:

— Слышишь, говорю, все равно вам врежут!

Тонкие губы офицера растянулись в улыбке, и майор кивнул Пете:

— Гут! — Закурил сигарету и загудел что-то Густаву. Майор громыхал басом минут пять, показывая то на погребок полуразрушенного домика, то кивая на машину.

«Совещаются господа офицеры, — заключил Петя. — По плану будут расстреливать, техники-механики». Он вдруг вспомнил рассказ отца о немецких портовиках. Отец несколько раз заходил в балтийские порты Германии, общался с моряками, видел оборудование и хвалил немецких техников и инженеров, с юмором рассказывал о пристрастии немцев к точности в работе. Петя уже забыл детали отцовского рассказа: они, эти детали, сразу же выветрились, как только началась война… Теперь в голове осталась одна мысль: немцы — это гитлеровцы, вот эти носатые и мордатые, именно вот эти, которые собираются расстрелять его здесь, в развалинах, на советской обожженной земле, именно вот эти, и никаких других немцев нет и не было!..

Подогнали мотоцикл. Майор сел в коляску и что-то резко сказал ефрейтору. Ефрейтор включил скорость…

Густав, пошарив в карманах, подал Пете пачку сигарет:

— Кури, Петер.

Петя поколебался и решил напоследок затянуться фрицевским табаком. Он прикурил от поднесенной Густавом зажигалки и, сощурив один глаз, спросил:

— Крановщик? Может, токарь? Ты кто есть, говорю? Не понимаешь?

— Чуть-чуть понимаю…

— Рабочий?..

— Ты знаешь место, где мы стоим?

Петя присмотрелся к развалинам. На одном домике с развороченной бомбой крышей он заметил табличку с номером и названием улицы. Повыше выгоревшей таблички на карнизе сидел голубь, обеспокоенно крутил своей красивой головкой.

— Жив, дружок, — прошептал Мальцев, припоминая и дом, и улицу, и этого знакомого голубя. В этом поселке, расположенном недалеко от Багерово, получала первое пополнение вскоре после боев их дивизия.

Пете стало нехорошо, нехорошо оттого, что далеко продвинулись немцы. Он закрыл руками лицо, чтобы скрыть выступившие слезы от ожидавшего ответа Густава.

Голубь захлопал крыльями. Петя сквозь пальцы посмотрел на птицу, взлетевшую в воздух сизым комочком.

Над головой висел густой, напирающий на перепонки звук самолетов.

— Узнал место, где мы стоим? — повторил Густав просящим тоном. — Дверь закрой! — крикнул он и метнулся в кабину.

Машина вздрогнула, сорвалась с места, понеслась по бездорожью, подпрыгивая на неровностях.

Петя боялся, как бы не вывалиться при такой сумасшедшей езде. Потом спохватился, что ему надо прыгать сейчас, немедленно, ибо машина остановится, дверцу закроют на замок, который при повороте ключа выговаривает ненавистные ему звуки: «плац-цок-тюк», как затвор винтовки при досылке патронов в казенник. Но медлил, вслушиваясь в разрывы бомб, медлил и в душе торжествовал, что попали под бомбежку, что Густав струсил и теперь мчится сломя голову сам не зная куда. Ему страшно захотелось, чтобы одна из бомб накрыла бы машину, разнесла ее в щепки, чтобы вместе с ним отправился на тот свет и ефрейтор-водитель.

— Ну-ну, давай, родимый! — шептал Петя, выглядывая из машины и чувствуя, как нарастает гул самолетов. — Давай-давай, ну, швырни же хоть одну!

Бомба грохнула впереди, осветив местность вспышкой огня.

— Промазал! — огорчился Петя.

Машина остановилась. Из кабины выскочил Густав:

— Слезай!

И тут только Петя спохватился, что надо было ему все же спрыгнуть, вывалиться, хотя он и связанный, может, счастье улыбнулось бы… Теперь, теперь поздно…

Густав подхватил его под мышки, с силой выволок на землю, словно мешок. Петя боднул головой Густава в живот, тот, взмахнув руками, судорожно вытанцовывая, попятился, но не упал, лишь присел на корточки, мыча от боли. Петя подполз к нему, норовя еще раз боднуть. Густав увернулся от удара, показал на воронку, в которой еще мелькали огоньки и что-то потрескивало, догорая.

— Момент, комрад, — сказал Густав и, вскочив в кабину, включил скорость. Машина, задрожав, рванулась прямо на воронку, потом, став на дыбы, натужно взвыла и тотчас же грохнулась в яму. Раздался взрыв.

Петя приподнял голову — из воронки било пламя.

— Комрад!

Петя оглянулся: позади стоял Густав.

— Комрад, — тихо повторил лейтенант, — ты понял меня?

Петя ничего не понимал, лишь потом, когда Густав снял с него веревки, когда сунул в его руки свой пистолет, Петя наконец сообразил, что произошло для него совершенно непредвиденное. И все же Петя спросил:

— Как понять это?

— Беги, — толкнул в спину Густав. — Передай командованию, что фашисты приготовились к газовой атаке.

— Га-газы?

— Я, я… Запомни этого офицера. Его фамилия Носбауэр… Теперь быстро беги! — махнул Густав в темень.

Петя, едва сделав несколько шагов, упал, отекшие ноги подломились, они плохо слушались. Руки оказались крепче. Он понял это, цепляясь пальцами за траву, камни и землю, пополз в темноту.

Полз мучительно долго. И когда почувствовал, что ноги отошли, что они все крепче и крепче упираются в землю, огляделся вокруг — его окружала темнота, плотная, непроглядная.

Впереди хлестко резанул пулемет, прошил зеленым пунктиром ночь. По-ишачьи, взахлеб проревел шестиствольный миномет, разбудил гулкими разрывами мин дальнюю тишину. Петя определил: мины разорвались примерно в трех километрах от него. Он поднялся, сделал несколько шагов, земля показалась ему зыбкой. Вскоре понял: это кажется оттого, что он несколько дней не ходил. Но он обязан пересилить это чувство, и тогда земля не будет уходить из-под ног.

8

На посланное боевое донесение командующему фронтом Кашеваров не получил ответа ни в тот день, ни в последующие два дня, самые критические для них, когда враг, как бы обезумев после небольшого затишья, навалился всеми своими силами и загнал и без того обескровленные в неравной борьбе остатки арьергарда в пригородные разрушенные поселки и сады. Прошлой ночью гитлеровцы обрушили на подразделения шквал зажигательных снарядов, Теперь передний край обороны горит, и по ползущему, шастающему по деревьям огню отчетливо видно, как сжимается вражеское кольцо — остался только один небольшой коридорчик, через который еще можно проскочить к переправам…

* * *

Занималась зорька. Кашеваров лежал на своей переносной кровати вниз лицом и видел — коридорчик для выхода к переправе сузился настолько, что через него едва ли можно прорваться. Возле находился Петушков.

— Докладывай, Дмитрий Сергеевич, — обратился к майору Кашеваров.

— Ночью посылал я старшего лейтенанта Запорожца узнать, началась ли переправа. Идет полным ходом. Но скопище частей на берегу пролива невообразимое…

Кашеваров начал складывать кровать. Неподалеку, почти рядом всплеснул разрыв вражеской мины, и Кашеваров упал лицом вниз.

Он очнулся в танке и, поняв, где находится, увидел майора Петушкова с перевязанной головой, выдавил из себя одно слово:

— Остановитесь! — и вновь потерял сознание.

Длинные жилистые руки Бурмина срослись с рычагами управления: он как бы нес тяжелую машину на руках, вертел ею с упоением и страстью, бросал на такие препятствия, на которые в мирное время никогда не осмелился бы послать танк.

Обогнув горевшие сады, Бурмин вывел машину на небольшую равнину, по которой шли немецкие пехотинцы, шли во весь рост, уперев в тощие животы автоматы, и не целясь стреляли.

— Бугров! — закричал Бурмин. — Огонь! Огонь, слышите, огонь!

Бугров уже стрелял, и Бурмин видел, что гитлеровцы, роняя автоматы, разбрасывая руки, падали то сразу плашмя, то, спотыкаясь, клевали головой в землю, то, словно опьянев, делали круги и уже потом, приседая, ложились тихо, без крика.

Бурмин пропахал танком вдоль вражеских цепей, развернулся, чтобы проложить вторую борозду, и увидел на пригорке гнездовье вражеских орудий. Хоботки орудий покачнулись, и он понял, что сию минуту ударят по танку не одним, а несколькими снарядами, и что Бугрову, который уже открыл по ним огонь, не справиться с вражеским гнездовьем, и что только он может спасти экипаж и машину. Решение созрело мгновенно: бросить танк в гущу бежавших назад немецких пехотинцев. Выжав предельную скорость, он нагнал толпу, вошел в нее и некоторое время вел машину тихим ходом.

Гитлеровцы семенили и спереди, и сбоку, оглядывались. Он видел их лица, искаженные и страхом, и беспомощностью. Один верзила в очках, с засученными по локоть рукавами все пытался отцепить связку гранат, но Бурмин прибавлял скорость, и верзила отдергивал руку и, оглядываясь, что-то кричал, показывая на танк.

Вражеская пехота все же залегла, и танк снова оказался один-одинешенек. Немцы взяли его под прицельный огонь. Разрывы снарядов гонялись за ним, но никак не могли догнать: Бурмин бросал танк то вправо, то влево, то мчался по прямой.

— Григорий! — кричал Бугров. — Поворачивай! Сумасшедший, куда прешь!

Бурмин не отзывался. В смотровую щель он опять увидел знакомое гнездовье орудий, понял, что зашел с тыла, что немцам потребуется немало времени, чтобы развернуть свои орудия в сторону танка, и, наконец, что он может опередить их.

— Санечка, смоли, в душу их мать!

Бугров выстрелил раз, другой. Прислуга метнулась, посыпалась в щели. Григорий поддал газу, и танк, прыгая через щели, ударил лбом в хоботистое, похожее на какую-то птицу орудие. Бурмин лишь увидел полет колеса, прочертившего желтое небо. Тут же вновь развернул танк; орудие надвигалось быстро и на какое-то мгновение закрыло собой и землю, и небо. Танк содрогнулся, высек гусеницами огонь, и опять Григорий увидел землю, выскочил на маковку взгорья и, задерживаясь там, повел машину на очередной таран, теперь уже на орудие, успевшее развернуться стволом в его сторону.

— Бугров, огонь!

— Кончились боеприпасы, — сообщил Бугров. — Гони под гору! Григорий, не теряй разума!

Хоботок вражеского орудия дохнул огоньком. Снаряд чиркнул по башне. Бурмин отметил: «Касательный!» — и, не сбавляя скорости, опрокинул орудие; оно свалилось набок, потом перевернулось раза три. Григорий сделал крутой разворот, намереваясь расплющить пушку.

Но в это мгновение полыхнуло впереди, процокали осколки по лбу танка. Григорий налег на рычаг, и танк бросился в сторону. Он шел ходко, и, оттого что машина бежала, утрамбовывая под собою землю, Бурмин понял, что взрыв не повредил гусеницы, что «бегунки» исправно бросают траки и мотор по-прежнему несет стальную махину. И потому что все было в порядке, ему очень захотелось вернуться и начисто разорить проклятое гнездо немецких артиллеристов. И он повернул бы, несмотря на то что Бугров, трезво оценив обстановку, настойчиво требовал выйти из боя, но как раз в то мгновение, когда Бурмин напружинил руку, чтобы развернуть танк, из-под земли брызнули огненные фонтаны.

Снаряды ложились вокруг, и уйти из этого опасного ожерелья было почти невозможно. Но Бурмин все же нашел подходящую щель, направил исхлестанный осколками танк в щербатинку, узкой улочкой выскочил к проливу, к переправам, сплошь занятым войсками. Он вышел из машины и окончательно убедился — все же прорвался к своим! Его охватила такая радость, что он захохотал во весь голос. И вдруг, когда из танка подняли Кашеварова, надломившись, бездыханным рухнул на землю. И только тогда Петушков заметил: низ живота у Бурмина весь в крови, потом уже увидел две пробоины в танке…

— Похоронить как героя! — сказал окончательно пришедший в себя Кашеваров и вдруг приумолк: у Петушкова из-под полы шинели показалась кровь…

Спуск к проливу, насколько видел глаз, сплошь заполнен бойцами, ожидавшими подхода кораблей. По всей поверхности пролива крякали снаряды, поднимая искрящиеся столбы воды. Они тянулись к небу, на мгновение замирали стоймя и с грохотом оседали, исчезая в кипящей пучине. К маленькой, полуистерзанной дощатой пристани подходило суденышко. Берег вдруг качнулся, придвинулся и замер. Катер ловчился: то стопорил, то отворачивал в сторону, то, развернувшись, вновь пытался подойти к искалеченному причалу. Наконец он все же присосался к размочаленному мостику, и Ольгин заметил брошенную с корабля веревку, ему даже почудилось жалобное дзиньканье летящего конца, подхваченного сразу десятками протянутых рук.

Толпа хлынула на палубу тугой волной, и кораблик, качнувшись, осел ниже причала, затем, черпая бортами воду, с трудом оттолкнулся от берега, пополз в частокол разрывов…

Ольгин понял, что к пристани ему не пробиться, да и грузят только раненых. Он пошел вниз и вскоре набрел на кавалеристов: конники, в одних трусах, приторачивали к седлам вещмешки. Среди них Ольгин опознал майора Андрея Кравцова, ординарца полковника Кашеварова сержанта Мальцева, все лицо которого было покрыто синяками. Ольгин догадался — кавалеристы собрались плыть через пролив на лошадях. И командовал тут майор Кравцов.

— А доплывете, товарищ майор? Хватит ли сил и сноровки у лошадей?

— Преодолеем, товарищ полковник. Нам крайне необходимо. Вот сержант Мальцев в точности знает — гитлеровцы приготовились пустить в ход газы. Надо, чтобы весь мир знал об этом чудовищном акте…

Подскакал на коне Прошка в полной форме, доложил Андрею Кравцову:

— Братеня, полковник Кашеваров погружен на катер.

— Выживет?

— Обязательно, братеня. Он сильно контужен и ранен в руку и голову. А майор Петушков в ногу осколком… Братеня, я остаюсь здесь… В катакомбах, говорят, полно нашего брата. Я буду ждать тебя, Андрюша…

— Непременно, Проша! — сказал майор Кравцов, поцеловал Прокопия. — Вернусь, жди, крепко жди! — Андрей посмотрел на Ольгина и по лицу определил, что полковник весь в ожидании. — Что вы раздумываете? Проша, отдай полковнику коня.

Ольгин мигом разделся, скатал в тугой катышек обмундирование, приторочил к седлу и молча повел лошадь к воде.

…В тот день немилосердно палило солнце. Коса Чушка, узенькая лента земли, далеко вонзившаяся в море, курилась желтой пылью: по ней непрерывным потоком шли переправившиеся войска, успевшие на ходу сорганизоваться в роты и батальоны. Они шли, жадно ощущая радость выхваченной из лап смерти жизни. Шли, готовые вновь броситься в тяжкие испытания во имя вечной жизни. Только Ольгин уже ничего не мог ощущать — тело его, выброшенное на берег, лежало на мокром песке. Набегали волны, ноги приподнимались, отчего казалось, что Ольгин силится встать и пройти полностью не пройденную до конца свою солдатскую версту…

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

ЧАС ПОСЛЕДНЕЙ НОЧИ

1

Старший лейтенант Боков отдавал последнее распоряжение на переход линии фронта, как совершенно неожиданно в предрассветном сером небе показались вражеские бомбардировщики в сопровождении истребителей. Боков тут же начал звонить в штаб армии, в разведотдел. Пока он выяснял сложившуюся обстановку, гитлеровские самолеты начали бомбить наши войска, расположенные в первом эшелоне. Связь с разведотделом оборвалась, и Боков приказал нам, группе перехода линии фронта, на всякий случай укрыться в балке, переждать в блиндаже до выяснения обстановки. Но мы — лейтенант Сучков, сержант Лютов, радист Семен Шкуренко и я — не успели даже пошевелиться, как загрохотала вражеская артиллерия, нельзя было поднять головы…

Спустя минут сорок Сучков все же выдвинулся вперед, на бугорок, залег там.

— Лейтенант, ну что?! — во весь голос прокричал Боков.

— Идут вражеские танки! — ответил Сучков. — А за ними, командир, наступает пехота.

Боков сильно нервничал — все это было неожиданным, ломало наши планы. Боков потребовал от радиста Кулиева связаться с разведотделом штаба армии. Но Кулиев ничего не добился: там, где располагался штаб армии, уже стоял, кудрявился смрадный столб дыма от вражеской бомбежки с воздуха. Пока старший лейтенант Боков искал выход из создавшегося трудного положения, на пригорке показались танки. Они открыли сильный огонь по балке, в которой мы находились, осколок от вражеского снаряда попал в радиостанцию, и Семен Шкуренко крикнул, что рация вышла из строя.

Наконец, когда гитлеровские танки пошли вперед, угрожая отрезать нас от своих войск, Боков дал команду отходить балкой в направлении штаба армии.

Через три дня старший лейтенант вывел нас к каменоломням, расположенным рядом с поселком Партизаны, без потерь…

Утром, когда поднялось солнце, мы увидели у входа в подземелье отрытые окопы, в которых находились бойцы: их было немного, не больше двух взводов. Здесь же, почти под самым каменным сводом входа, толпились небольшими группами, по пять — десять человек, гражданские — пожилые мужчины, женщины, дети. Похоже, они вышли из подземелья подышать утренним воздухом, посмотреть на солнце.

Ваня Лютов кивнул одной, в пуховом платке, молодайке:

— Давно под землей?..

— Десятый день, считай…

— Ну и как, жить можно?

— Теперь сносно, сержант. А вначале бог знает что творилось! Поди, тысячи попали в эти каменоломни. Вошли и те, которым не хотелось отступать дальше. И те, которым не удалось переправиться на Тамань. Да и мы, керчане. А куда же деваться, коли проклятый германец лютует в городе! Теперь командиры навели порядок. Вот этот самый вход, — женщина раскинула руки, показывая и саму оборону, и многочисленные штабеля камня, сложенные неподалеку от входа, — взял под оборону один майор. Говорят, он из резерва. Вот подожди, он сейчас появится — время подходит наступать фрицам.

— Мы не намерены залезать в это подземелье! — сказал Лютов. — У нас своя цель: разыскать штаб своей дивизии.

В это время Боков громко спросил:

— Товарищи! Кто из вас из хозяйства полковника Кашеварова?!

— Я! — послышался голос из одного окопа, расположенного на скате курганчика, метрах в тридцати от нас.

— Это голос Григория Тишкина! — определил сержант Лютов. — Тишкин, ты жив? Давай к нам!..

— Не могу! Сейчас начнется, — ответил Тишкин, не показываясь.

Но Тишкин все же выскочил из окопа, подбежал к старшему лейтенанту Бокову, козырнул неумело.

— Старшой, я не один тут из дивизии, со мною майор Русаков. Вот там, в повозке, спит, — показал Тишкин на бричку, приткнувшуюся бортом впритык к скале.

Боков бросился к бричке, но Русаков уже поднялся и, видно опознав нашего ротного, обнял его, успел несколько слов сказать и, опять вскочив в кузов пароконной брички, громко крикнул:

— Товарищи! Мне приказано удержать эти позиции! Не допустить гитлеровцев в катакомбы. — Он взглянул на часы: — Фашисты пойдут через десять минут, как и вчера, в одно и то же время. Своим заместителем я назначаю старшего лейтенанта Егора Петровича Бокова. Вот его, — показал он на Бокова.

— И мы пойдем в атаку! — выдвинулся из толпы гражданских белоголовый мужчина. — Товарищ майор, включай и мою команду.

— Ты кто? — спросил белоголового Русаков.

— Да кто ж! Я литейщик Ткачук. А побелел я, товарищ майор, в Багеровском рву. Расстреливали, да не расстреляли. У меня теперь, товарищ майор, одна цель в жизни — настичь гитлеровского капитана Фельдмана… И закопать этого убийцу… А потом уж и на завод. Эй, Клавка, Клавдия, скажи и ты, — обратился Ткачук к одетой в потертую фуфайку женщине, на которую я уже смотрел и думал: «Неужели та самая, которой я поручил сопровождать ефрейтора Ганса Вульфа в Аджимушкайские катакомбы? И заговорил ли раненый Вульф или же еще не может раскрыть рта?»

— Николай Митрофанович, чего уж говорить! — сказала Клава Ткачуку. — Была! Была в том страшном рву. И не верится, что осталась живой.

Я пробился к Клаве. Она узнала меня и почему-то, как бы испугавшись, юркнула в толпу…

Григорий Тишкин уже находился в своем окопе, и оттуда вдруг раздался его надрывный крик:

— Бра-а-атцы! Фашисты прут! Вона! Вон-на сколько их!..

— Без паники! — провозгласил майор Русаков. — Гражданским приказываю: немедленно отойти в глубь катакомб! Остальным, всем военным, занять боевые позиции! И ни шагу назад!..

С оглушающим грохотом вздыбили землю вражеские снаряды — окантовали огненными всплесками передний край обороны. И опять прозвучал голос Тишкина:

— Та-а-нки!

Бой длился до самой темноты. Потом прозвучала команда Бокова:

— Отбой! Беречь боеприпасы! Дежурной группе остаться на месте. Остальным отойти в глубь подземелья.

В глубине каменной галереи — наверное, метрах в семидесяти от входа — остановились в большом округлом куполообразном зале, освещенном тусклым светом горевших самоделок-светильников. По приказу майора Русакова начали считать свои потери. В тетрадь записывал погибших поименно лейтенант Шорников, комендант нашей дивизии. Как потом я узнал, он попал в каменоломни десять дней назад с пятью бойцами комендантского взвода. По приказу полковника Кашеварова Шорников должен был найти там штаб фронта и доложить, что войска арьергарда истощены, обескровлены и крайне нуждаются в срочной поддержке. Да так и застрял в подземелье.

— Не всех учли, — возразил Тишкин, когда Шорников зачитал Русакову поименный список павших. — Поместите в список лейтенанта Зиякова и сержанта Дронова. Сам видел, как фашистский снаряд накрыл их обоих. О господи, спаси и сохрани наши души! Убереги от смерти! — перекрестился Тишкин.

— Однако жаль, — вздохнул Боков. — Дрались они бесстрашно.

— Да вот же! Глядите, идут! — вскричал сержант Лютов, все время смотревший в сторону входа. — Я, как кошка, в темноте вижу. Товарищ майор, это они, Зияков и Дронов, ведут фрица. А ты, Тишкин, брось молиться за упокой!..

Лютов не ошибся. Зияков и сержант Дронов вели под руки низкорослого гитлеровца, который еле волочил ноги и голова его свисала на грудь. По приказу Русакова Зияков и Дронов отпустили гитлеровца. Коротышка-пленный закачался, потом, сделав два шага на огонек сальной свечи, упал на спину. Шинель на нем распахнулась, и какая-то связка выпала из-под шинели прямо под ноги майору Русакову, который тут же отпрянул в сторону. Сержант Лютов подхватил выпавшую связку, отбросил ее подальше — упаковка упала на камень, рассыпалась на листки. Лейтенант Зияков подхватил один листок, как мы уже заметили, с типографским текстом, молча прочитал, затем надвинулся на лежащего пленного, вскричал, потрясая «листовкой:

— Гад! Так ты с листовками к нам! Товарищ майор, эти листовки призывают красноармейцев убивать своих командиров и комиссаров…

— Собрать и сжечь! — приказал Русаков и кивнул мне: — Сухов, переведи гитлеровцу: кто его послал к нам?

Я перевел и посмотрел на фашиста. Вижу, из его перекошенного рта хлынула кровь, потом заметил рану на груди.

— Да уже все, — прошептал сержант Дронов, — скончался гад…

Майор Русаков воззрился на старшего лейтенанта Бокова.

— Егор Петрович, разберись, — произнес Русаков. — А труп убрать, похоронить, в общем. Потом зайдешь ко мне на КП, вон нишка, завешенная попоной, там я помещаюсь.

И майор ушел, не сказав ни слова больше…

2

Я спал в каменном отсеке для отдыхающих, спал беспробудным сном после дежурства у входа. Кто-то тряс меня за плечо, я все отмахивался да мычал во сне. Наконец открыл глаза, вижу, возле меня сидит на корточках лейтенант Шорников.

— Сухов, срочно на КП, майор Русаков вызывает!

Я вскочил на ноги, по уже выработавшейся привычке прислушался: не слышно ли выстрелов? Не ворвались ли в подземелье гитлеровцы? Тишина! С потолка падают капли в подставленные кружки, выговаривают: «Сколь-ко, сколь-ко». С водой у нас теперь очень трудно — на человека в сутки два стакана. Да и с продуктами не лучше, суточный рацион на каждого бойца составляет сто граммов хлеба, двадцать граммов муки, три галеты, две конфеты. Но больше всего мучает жажда, и я невольно потянулся к кружке.

Шорников приостановил:

— Не имеешь права! Высасывай из стенки, а собранное не трогай. Порядок, Сухов, для всех один.

Я припал к «плачущей» ноздреватой стене, губы покорябал, но что-то и в рот попало.

— Я готов, товарищ лейтенант!

Мы вышли из отсека — темень, хоть глаза коли.

— А зачем майор вызывает?

— Тут такое дело, Сухов. — Шорников взял меня под руку, чтобы мы ненароком не потеряли друг друга в темноте. — Гитлеровцы пробурили потолок, образовалась во какая дырища! И гогочут сквозь дыру, плескают воду, шумят: «Русь, вода кушайт хочешь?» Проклятые, измываются! В общем, они болтают. Майор решил послушать их, может быть, что-нибудь сболтнут полезное для нас. Думаю, что майор пошлет тебя к этой дыре… Ты заходи, а я останусь, — сказал Шорников, когда мы приблизились к КП, к «келье» майора, и остановились у подводы, груженной двумя охапками соломы. — Мне надо думать, Сухов, и о связи. Майор сказал: «Шорников, ищи. Здесь, — говорит, — в нашей галерее, размещался фронтовой батальон связи. Надо, — говорит, — мобилизовать радиста Семена Шкуренко, он, — говорит, — хохол упрямый, найдет и соберет целую рацию». Я уже кое-кого подключил, чтобы зажечь этой идеей радиста Шкуренко… Входи, входи, Сухов!

Я отвернул попону и вошел в «келью» Русакова, вскинул руку для доклада, гляжу, а майор спит, похрапывает на деревянном топчане, положив руки под голову. Я затаил дыхание, чтобы не нарушить сон майора, но он тут же открыл глаза, сказал:

— А, это ты, Сухов! Садись. — Он показал на камень, покрытый сверху какой-то одежонкой, служивший табуреткой. — Ну садись, садись! Будь как дома.

Я слегка улыбнулся.

— Да, это наш, наш дом. И мы обязаны защищать его до последних сил. Пойдешь ко мне ординарцем? У меня много беготни. — Он надел гимнастерку, подпоясался. — Ты же знаешь, в подземелье я не самый главный. Таких, как наша рота, которая обороняет восточный сектор, в катакомбах несколько гарнизонов, и возглавляет их общий штаб… Ну, совещания различные — раз. Координация боевых действий — два. Организация питания — три. Сбор всякой информации и передача распоряжений. В общем, нужен мне ординарец в ранге порученца. Пойдешь?

— Это же приказ, товарищ майор…

— Конечно, приказ, сержант Сухов. Да-да, Сухов, отныне ты сержант! Приказ о присвоении тебе воинского звания «сержант» оформлю немедленно, как только выйдем из подземелья и вольемся в свою дивизию. — Русаков достал из тумбочки петлицы с прикрепленными к ним сержантскими треугольничками: — Пришивай. У тебя должны быть иголка и нитка. Есть, значит, пришивай сейчас же!..

Дрогнула попона, вошел худой, с провалами щек на смуглом лице старшина:

— Вай, вай, товарищ майор, в моем амбаре почти ничего. Лепешка ехтур. Сахар, понимаешь, тоже ехтур. Понимаешь, думать надо…

Русаков спрятал от меня лицо, опустил голову к тумбочке. Густые, ранее смолянистые волосы уже посеребрила седина.

— Старшина Али Кулиев! — вдруг расправил плечи Русаков. — Да что мне твое «ехтур»! Ты кто есть?

— Повар…

— Не только повар, но еще к тому же и интендант, главный снабженец в роте! Так думай сам! Ступай! Нет, погоди… Радиста Семена Шкуренко уломал?

Кулиев тяжело вздохнул, промолчал.

— Не вешай головы, товарищ сержант. Мы же на своей земле, выкрутимся, дорогой сын Советского Азербайджана. И помни, пожалуйста, что мы защищаем здесь, под этими каменными сводами, и твой родной город Баку… Ну ступай, Али-оглы Мамедов, я надеюсь.

— Обязательно, товарищ майор, — произнес Кулиев и скрылся за попоной.

Русаков повернулся ко мне: в глазах его отражалась тревога.

— Лейтенант Зияков предлагает послать кого-нибудь в поселок Жуковка — ходят слухи, что в Жуковке враг держит продовольственные склады. Голод не тетка, Миколка, схватит за горло — и хана!.. Однако о твоем поручении… Вот что, сержант! Ты сейчас отправишься к пролому — тут рядом — и будешь слушать разговоры гитлеровцев. Все запоминай! Потом сделаем выводы. Да не вздумай подняться по обвалу на поверхность со своею любознательностью!..

Русаков зашарил по карманам, видно, что-то съестное искал для меня. Но, ничего не найдя, виновато развел руками:

— Извини, сержант. Ступай…

3

Я давно заметил: старшина Али Кулиев каждую ночь, когда бойцы спят, когда тишина охватывает все катакомбы — отсеки и галереи, тяжелые своды, — открывает свой «амбар»-сундук и, погремев в нем, куда-то уходит с фонарем, крадучись и озираясь.

Майор Русаков, оставив на КП за себя старшего лейтенанта Бокова, отправился на боевые позиции, а мне приказал отлежаться «от своих нервных дежурств у пролома». Старшина Кулиев уже открыл крышку своего «амбара»-сундука и, погремев в нем — пожалуй, пустом, — украдкой что-то положил себе за пазуху, тихо, как бы сокрушаясь, произнес:

— Мало, мало, одни крохи, — и направился в темноту самого длинного отсека.

Так я — за ним, на этот раз из любопытства:

— Али-оглы, куда ты все же отлучаешься по ночам, яолдаш?

— Вернись, Миколка-оглы… Пока нельзя, майор держит это в секрете.

Но Али говорил не строго, вроде бы и не прочь, чтобы я следовал за ним, ведь ходить по катакомбам вдвоем менее опасно — если уж в темноте расшибешь башку, товарищ не оставит в беде. Он поднял фонарь, осветил:

— Ты Семена Шкуренко не забыл?

— Нет. Но он же пропал бесследно еще две недели назад.

— Пропал! Пропал! А может, и не пропал. Ну ладно, топай за мной. Если проболтаешься, язык вырву. С Девичьей башни сброшу… после войны.

— А где такая башня?

— В Баку, у самого моря. Пах, пах! Он не знает…

Когда Али пахает, знай: или он крайне недоволен, или выражает чувство восторга.

Мы подошли к входу в отсек, в котором находилось брошенное имущество армейского батальона связи. Вход в отсек завешен какой-то дерюгой.

— Ну заходи, Сухов-оглы.

В отсеке горел свет, в глаза бросился строгий порядок — не было прежних нагромождений, чисто подметено, посередине «кельи» что-то возвышалось, накрытое брезентом.

Заметил я и топчан, на котором кто-то лежал лицом кверху. Кулиев подсветил фонарем — меня поразило желтое, чисто выбритое лицо человека, лежавшего на топчане, ну, как у покойника.

— Помер? — невольно вырвалось у меня.

— Ехтур, — тихо сказал Кулиев. — Не помер, зачем — помер…

Он начал вынимать из-за пазухи то, что, по-видимому, взял из ротного «амбара», поставил на столик стограммовый шкалик, наполненный водой, маленький кулек, который тут же развернулся, и из него выкатились три шарика-конфеты, половина затверделой лепешки…

— Зачем — помер, — повторил Али. — Пах, пах! За это командир башка мне долой… Сема! Шкуренко! — Он пощекотал пятки лежащему на топчане. — Сема, кушать принес.

Да, это был наш радист Семен Шкуренко. Уже без усов, но я узнал его сразу по запотевшим выпуклым скулам я черно-смолянистым волосам. Он поднялся с топчана, вытянулся перед Кулиевым, сказал:

— Товарищ старшина, освободите, не получается.

— Ты поешь, поешь, Сема, — ласково предложил Кулиев. — Ты помнишь, как гнали шайтана-немца от Керчи. Шибко гнали… Я ехал на полуторке со своей канцелярией и имуществом. Навстречу выбегали столбы телефонной и телеграфной связи. Да как они выбегали!.. Плохо, скорбно! Одни — лежа, ползком, другие — скособоченно, а третьи — держась за провода, пораненные осколками и обмотанные проволокой… Сам знаешь, без телефонной и телеграфной связи мир — что человек без языка. Туда не позвонишь, сюда не позвонишь. А очень шибко надо связаться: кому — вздрючку, а кому и хорошее слово сказать. Пах, па-ах!.. Кушай, кушай, Сема.

У Шкуренко еда не пошла: полконфетки откусил, сделал глоток воды — и сидит, оттопырив одну щеку.

— Ну, глотай! Жуй! — серчал Кулиев и забегал вокруг какого-то высокого предмета, укрытого брезентом. Бегал, бегал, хлопая себя по бедрам, и говорил: — Ты свои слова давал? Давал. Глотай еда!

Шкуренко еле проглотил. И, облизав губы — видно, ему страшно хотелось есть, — тихо произнес:

— Уже две недели бьюсь, а не получается.

— Держать буду, пока свои слова не исполнишь… Штаб фронта ждет? Ждет! Москва ждет? Ждет! Баку!.. Тоже ждет. Ты пойми, Сема, ведь могут подумать: «Ежели молчат, то… в плен, значит, сдались…» О какой ты непонятливый!..

Кулиев наконец сорвал брезент, и я увидел собранную радиостанцию. А старшина бросился плясать вокруг нее, приговаривая:

— Ай, Семка! Ай, молодец! В Баку приедешь — шашлык будет! Табак будет. В Москву приедешь — орден будет.

В пляске Кулиев устал, обессилел. Семен ему шкалик подал:

— Отпей, товарищ старшина.

— Не лезь!..

— Хоть пригуби.

— Отстань! Давай, пожалуйста, что еще надо?

— Мощности не хватает, товарищ старшина.

— Найди.

— Все обшарил, товарищ старшина.

— Шарь, должна быть. Ты свои слова давал?

— Давал, товарищ старшина.

— Ну?!

— Если не соберу радиостанцию, из отсека не выйду и сгину тут.

— Во! Ты очень хороший сын Украины. И я не хочу, чтобы тут помирал. Зачем помирать! Пах, па-ах!.. Я плакать буду. И твоя мама-Украина слезами изойдет…

Семен слушал, слушал — и зашмыгал носом, упав на топчан вниз лицом. Кулиев притих, видно, и ему самому не легче было. Однако он не поддался и говорит:

— Сема, ищи!

— Да где искать-то? Все обшарил…

— Ты техник-радист. Я перед тобою снимаю шапку. Сухов, шапку сними! — велел он мне и стал на колени перед Шкуренко: — Смотри, смотри, Сема… от имени всех бойцов и командиров! От имени самого майора Русакова! Как перед аллахом стою… Слово свое сдержи!

Но Шкуренко не ответил, он все еще лежал вниз лицом.

— Ты жив, Сема? — спросил Кулиев, надевая шапку. — Покамест ты живой, мой надежда на тебя большой. Не будем мешать.

Он показал глазами на выход, и мы вышли из отсека.

Кромешная тьма закрыла нам глаза. Я начал читать стихи:

Где-то там звезды светят…

— Ай, брось! Пошарим мало-мало — и найдем движок и подзарядим.

— Да где же ты его найдешь, товарищ старшина?

— Должен быть! — отрезал Кулиев с уверенностью. — О Сухов-оглы, это пах-пах! Земля большой услышит нас. «Слушайте, слушайте! Подземный гарнизон сражается!» Да ты что, не веришь?! Ах, не хорошо ты думаешь, Николай.

Он взял меня за руку, и я потащился за ним. Шли, шли в темноте и, как это не раз случалось раньше, сбились с пути. Кулиев свалился с ног, упал, похоже, обессиленный от голода.

Я зажег фонарь, вижу — сквозь густую черную бороду Кулиев виновато скалит белые зубы:

— Извини, Миколка-оглы, курсак пустой… Подними… Я ведь со вчерашнего дня ничего не ел, но ты не болтай об этом… Я же главный снабженец, кто поверит.

Я поднял его, и мы потихонечку поплелись…

4

В катакомбах ночная тишина особая: здесь не просто тихо, а как в могиле — глухо, малейшее проявление жизни слышится и запахом, и шорохом. Я лежал в повозке, думал о боевом задании. Посланный в поселок Жуковка сержант Дронов с твердым условием возвратиться в катакомбы через пять дней — не возвратился и на шестой. Теперь в Жуковку готовится пойти Зияков с той же целью — разведать подходы к вражеским складам. Майор Русаков подсоединил к лейтенанту Зиякову меня, как знающего немецкий язык…

И вот я лежал на соломе в повозке и думал обо всем этом. Очень тихо было. Потолок выплакивал в подставленную на ночь кружку капли воды, и эти слезинки-капли, падая в посудинку, как всегда, выговаривали: «Сколь-ко, сколь-ко, сколь-ко, сколь-ко».

Потом до моего слуха дошли осторожнейшие шаги — так, крадучись, не дыша, из наших бойцов никто не ходит. Я поднял голову — в смутном лунном свете, пришедшем под своды нашего командного пункта через центральный зев входа, я различил сгорбленную человеческую фигуру у пустого котла походной кухни.

— Эй, ты кто? — спросил я полушепотом, можно сказать, едва слышно. — Иди ко мне.

Сгорбленный подошел — в руках он держал большой сверток.

— Ты кто? — повторил я.

— Ви… ви…

— У тебя что, языка нет?

— Ви… ви…

— Из какого взвода?

— Ви… ви…

Я включил фонарик, осветил лицо — прижухлый, синеватый, с оттопыренными губами рот. «Вот так встреча! Да ведь это ефрейтор Ганс Вульф!»

— Вульф?!

— Ви… ви…

Видно, Вульф тоже опознал меня — возможно, по голосу, кто его знает, — только он осторожно положил на землю сверток, который, как я заметил, пошевелился и притих.

— Что там у тебя в свертке?

И тут я спохватился: «Что ж я с ним так веду себя! Ведь он самый-пресамый фашист, убийца! Как он сюда пробрался? Да еще на КП!»

— Руки вверх! — потребовал я по-немецки. Он рук не поднял, опять свое:

— Ви… ви…

Тут я заметил: одежонка на нем нашенская — телогрейка, брюки стеганые, заправленные, правда, в голенища немецких солдатских сапог.

«Переоделся, значит. — Припомнил я и седую Клаву с ее маленькой девочкой. — Да он же с нее стянул эту одежду!»

Вульф чем-то зашуршал, вижу, ученическую тетрадь в раскрытом виде сует мне:

— Ви… ви…

Я взял тетрадь, читаю написанное по-русски: «Фрау Клави нужен молоко для девички кушать. Я уж говорью две букви: «Ви, ви». О, это для менья целий событий… Никто меня тут не трогает, не обижает, считают, что я не могу говорить. Обида немножко оттого, что я уже ничего не представляю для людя. Один фрау Клави немножечко понимайт менья…»

— Ага!.. Задело за живое! Зачем убивал наших?! — сказал я по-немецки, но негромко: я уже думал, если сейчас набегут наши, опознают в нем участника кровавого преступления в Багеровском рву, разорвут и затопчут. — Ты лично убивал?!

Он выхватил из моих рук тетрадь, крупно написал в ней: «Убиваль немножко. Быль приказ, и я выполняль… чтобы свою долю иметь и не быть зависимым в жизни от тех, кто имейт большой капитал… А сейчас я никто, тень, пустота в чужой одежда…»

— Как же Клава тебя терпит?

Пакет-сверток зашевелился, застонал. Вульф взял его на руки, отвернул часть обвертки, и я увидел… восковое лицо ребенка.

Да это же та девочка, которую тоже расстреливали!.. Чтобы… чтобы иметь свою долю капитала…

У меня имелись две залежалые конфеты, зашитые в шинели. Я берег их, чтобы в день рождения моей мамы чаю попить в компании приглашенных. Я распорол полу и вложил конфеты в ручонку спящей малютки.

— Ви… ви… — отозвался Вульф, вроде бы поблагодарил.

— Да уматывай ты отсюда!

Из темноты показалась женщина. Это была Клава.

— Я не теряю надежды, миленький, — сказала она мне и, взяв под руку Ганса Вульфа, молча пошла с ним по направлению отсека, в котором помещались ополченцы, как мы называли гражданских.

Подошел лейтенант Зияков, спросил:

— Ты с кем тут разговаривал?

— Читал стихи…

— Не ври, Сухов. Около тебя крутились двое. Кто такие?

— Гражданские, товарищ лейтенант. Голод не тетка…

— А-а! У самих животы приросли к спинам, — сказал Зияков и направился в отсек Русакова.

Где-то там звезды светят. Где-то там провода гудят… Где-то там при ярком свете За столом борщи едят!..

Давно мне эти слова лезут в голову. Я начал искать продолжение этого стихотворения:

Так за то, Чтоб на всей планете… Тра-та-та… Наши дети…

Я не заметил, как опять подошел к повозке лейтенант Зияков.

— Ты женат, Сухов? И детей имеешь?.. Ну ладно, собирайся, пойдем искать сержанта Дронова. Русаков велел…

* * *

Из катакомб мы вышли через тайный лаз. Часовой, а им оказался кавалерист Прокопий Кравцов, ободрил:

— Я тут пятый раз стою — тишина! Ни одного выстрела. Наверное, фашисты махнули на нас.

И верно — тишина, ни звука! Еще прошли с километр по направлению к Жуковке, к морю. Залегли в лощине, смотрим — на фоне предутреннего неба выделяется паутина проволочного заграждения, примерно в два или три кола. Поднялись еще ближе к железной паутине. Видим, воронка — снаряд тут упал. Мы в эту яму и глазеем — ничего подозрительного. Тянет запахом моря да гарью, обожженной землей.

Зияков говорит:

— Видишь высоту?

— Вижу.

— Она каменистая, к проливу обрывом. А на самой маковке седловина. В ней мы и переднюем. А потом уж по обстановке.

Он поднялся и пошел в рост, а я все прижимался к земле.

— Вот мы и дома, — сказал лейтенант Зияков, когда разместились на сопке, в седловине, очень удобной для укрытия и наблюдения, а также на случай стычки с гитлеровцами — будет трудно нас взять.

— Дома и не дома, — отозвался я, вынимая из сумки гранаты, чтобы быть начеку.

— Сегодня какое число? — спросил Зияков.

Я припомнил и назвал день и число.

— О-о! — повернулся ко мне лицом Зияков. — Это мой день…

С моря подступало утро, и я видел, лицо у Зиякова одухотворенное. Я повел речь о Дронове.

— Поймаем и будем резать! — И тут он засмеялся как-то нехорошо. Я насторожился. Зияков это заметил и говорит: — Дронов оказался предателем! Он подсовывал нашим вражеские листовки. Это выяснилось уже после того, как он отправился на задание. Разве тебе об этом майор не сказал?

— Не говорил.

— Это особая тайна, Миколка. Если понадобится, будем резать! Из Керчи можно пройти незаметно в катакомбы только берегом, а потом уж по лощине и в поселок. Дронов это знает. Так что он нас не минует, никуда не денется, резать будем, если что…

Когда прошел день и прошла ночь, лейтенант Зияков начал нервничать:

— Ты не перепутал день-то вчерашний?..

— Память у меня хорошая, товарищ лейтенант.

— Па-мять… — протяжно сказал Зияков и на время успокоился.

Вдали показался человек. Он шел по берегу впритирку к воде, и волны стегали его по ногам.

— Ну, не подведи, Сухов. Твое дело сейчас слушать. Селден рези, олсун!

— За что?

— За хорошую память.

Человек уже был под нами и расхаживал по мокрому песку. Это был немецкий офицер, длиннющий, и все хлестал себя по голенищу стеком — хлоп да хлоп.

— Значит, верно, была суббота, — тихо сказал Зияков. — Немцы точны в своих поступках, они даже в туалеты ходят по расписанию. Тупицы! Мой план таков: я все беру на себя. Что бы там ни происходило, — кивнул он вниз, — твое дело быть наготове. Если что, я позову словом: «Пли!» Понял? Если не Дронова, то этого скрутим, — заключил Зияков и начал спускаться вниз.

Я взялся за гранаты, чтобы не опоздать к сигналу «Пли!» Осмотрел и вижу: в гранате нет запала. Схватил другую — и в этой нет. В третьей — тоже нет! Руки у меня похолодели. Но все же взял себя в руки, приготовил пистолет. А сам думаю: куда же подевались запалы? Потерял, потерял… И мне прощения не будет. Почти безоружный, чем я смогу помочь лейтенанту?!

Между тем немецкий офицер заметил Зиякова, поднял руку в приветствии:

— Хайль Гитлер!

Что-то совершенно непонятное!

Зияков тоже взмахнул рукой, остановившись перед гитлеровцем — в трех шагах от него. Надежда появилась: лейтенант что-то таит, выжидает. Ведь финка при нем: пырнет — и бежать.

— Господин майор Носбауэр, перед вами Муров.

Опять, похоже, какая-то маскировка со стороны лейтенанта Зиякова.

— Гут! Гут! — ответил Носбауэр, с виду интеллигент, при галстуке и в белых перчатках. — Вы слишком долго задержались в катакомбах. Почему тянете с устранением майора Русакова?!

Зияков на это Носбауэру отвечает:

— Майор Русаков убит. Постарался — и умыл руки.

«О, хорошо водит за нос! — подумал я. — Майор жив! Точно, маскировка со стороны Ахмета Ивановича…»

— Господин Муров! — заулыбался гитлеровец. — Вас ждет большой наград! В общем, можете себя считать полным владельцем Керченского морского порта. Но еще небольшое дело за вами… Это генерал Акимов… Имею честь! — Носбауэр взмахнул рукой и быстро скрылся за выступом.

Зияков же мгновенно выхватил финку и пульнул ее в направлении скрывшегося Носбауэра. И сам бросился за выступ…

Он долго не появлялся, рука моя побелела держать наготове пистолет в ожидании слова «Пли!». Пожалуй, прошло около часа, когда Зияков поднялся ко мне в седловину и говорит, глядя мне в лицо:

— Этот дурак принял меня за Дронова… Я ему и врезал финкой насмерть!.. А у тебя, Сухов, крепкие нервы… Если бы ты бабахнул, все испортил бы. Где-то здесь таится Дронов, он же у немцев числится под фамилией Муров… Бери свои запалы, — достал он их из кармана брюк. — Ну, бабахнул бы?

— Еще как!.. Но потом я понял, что вы, товарищ лейтенант, маскируетесь, кого-то изображаете. На крючок ловите.

— Да уж такое задание, Николка. Русаков инструктировал с глазу на глаз… Майор сказал мне: «Дронов обязательно придет на сопку с седловиной». Вот на эту самую… Надо ждать, а потом будем резать… Кушай!.. — Он достал из-за пазухи хлеб, банку мясной тушенки: — Гуляй и вспоминай дурака майора Носбауэра. Сволочь, жует нашу еду… Сегодня какой день?

— Вторник, товарищ лейтенант.

— О! Тоже для меня счастливый день… Взгляни-ка, кто-то идет…

На горизонте показался край солнца. Какой-то шумок послышался сразу с двух сторон, и на меня сзади сиганул человек, прижал к земле; краем глаза я увидел: Зияков!

— Товарищ лейтенант!..

— Не дыши! Ты, оказывается, знаешь немецкий язык!.. Очень опасный для меня человек. Прощайся с жизнью…

И вдруг, словно сильным вихрем, Зиякова сдуло с меня. Я вскочил на ноги, увидел: Сучков жмет Ахмета к земле. Наконец он скрутил Зиякова, сорвал с него оружие, отбросил…

— Сучков, ты, видно, со страха принял меня за фашиста?! — воскликнул Зияков, ворочая выпуклыми, налившимися кровью глазами.

— Нет, господин Зияков-Муров, не ошибся я. Теперь в моих руках все доказательства. — Вдруг он изменился в лице. — Значит, ты убил майора Русакова. Ну и гадюка, значит! Топай под трибунал! Фу! Пакостно на тебя смотреть…

Сучков подошел ко мне, привлек одной рукой к себе:

— Жить будем, Сухов… Значит, так… Я за вами почти следом шел, был с тобой рядом, все слышал и видел. У тебя, Миколка, выдержка нашлась…

К тайному лазу мы подошли ночью. На карауле стоял Лютов. Он пропустил Сучкова, связанного Зиякова и меня…

* * *

Я стою у могилы майора Русакова… «Маркел Иваныч, да как же это так?.. Ты для меня был ровно отец родной», — думал я, глядя на свежий, еще не осевший могильный холмик из раздробленных камней.

— Ну, Миколка, — по голосу я узнал Бокова, — крепись, Маркела Ивановича не вернешь… Я беру тебя своим порученцем.

Неподалеку, за выступом, в кромешной темноте вспыхнул свет, и потом — наверное, спустя полминуты — прогремели винтовочные выстрелы. Кто-то вскрикнул и тут же захлебнулся.

— Вот чем кончается жизнь презренного наемника, — сказал Боков и, взяв меня под руку, повел на КП.

Навстречу попался лейтенант Сучков с небольшой котомкой за спиной. Он остановился, вскинул руку к помятой шапчонке:

— Егор Петрович, я готов в путь-дорогу. Спешить надо, пока Густав в Керчи.

Боков обнял Сучкова, похлопал по спине:

— Я надеюсь, дорогой Иван Михайлович, что ты договорился с Крайцером…

— Он будет ждать меня у южного пролома…

Боков вновь обнял Сучкова и потом, отпустив его, подтолкнул в спину:

— Ни пуха ни пера, Иван Михайлович.

— Это куда он? — спросил я.

— На ту сторону пролива, искать штаб фронта. Сучков уже ходил по вражеским тылам. Мне бы быть таким, как Иван Михайлович! Это с виду он вроде бы увалень… А в душе… «Если надо, значит, надо», — вспомнил Боков слова Сучкова. — Ты сегодня напиши приказ о назначении сержанта Лютова командиром взвода разведки. Сам Сучков рекомендовал его. Справится, потянет?

— Еще как! — ответил я, не задумываясь. — Хоть с виду он и шебутной, но душа у него правильная, надежная…

5

Красные лепестки фитильков, рассеивая вокруг темноту, еще резче оттеняют границу мрака. Впечатление такое, что там, в тридцати метрах от штабного отсека, бездонная пропасть: разбегись — и полетишь в тартарары.

Исторгает наружный свет лишь «проклятый пролом», который время от времени продолжает мучить, жестоко дразнит всплесками воды. Старший лейтенант Боков, как я знал от самого Егора Петровича, вчера окончательно решил выйти через эту дыру на поверхность, разгромить гитлеровских истязателей, добыть воду — плачущие каменные своды и стены почти высохли и в подставленных кружках все реже слышится говор капели.

У пролома, задрав голову, стоит Григорий Тишкин с подставленным котелком и ждет случая, — может, немец ливанет ради своей бесчеловечной шутки…

— Нам надо поколотить гитлеровцев, — сказал Боков собравшимся в штабной куполообразный отсек. — Я требую еще раз обратить внимание на состояние противогазов. Чтобы экипировка у каждого была штатной.

— И пуговицы надраим!..

— И это неплохо, — поддержал Боков. — Берите пример с коменданта, — кивнул он на лейтенанта Шорникова, с первых дней подземной обороны строго следящего за своим внешним видом.

Со стороны отсека, в котором еще пребывали керчане, послышался гул. Из темноты показалась толпа, надвинулась и застыла. Маленькая женщина с заострившимся носом и впалыми щеками подошла к Бокову:

— Водички бы, товарищ командир. Дети умирают. И хворых много. Вчера четверо померли… — Она запнулась, видя содрогнувшегося Бокова. — Тогда, товарищ командир, выдайте нам оружие, мы с вами в бой пойдем.

Остальные тоже загудели:

— Пойдем!

— И гранат дайте!

— Иван! — позвала женщина из толпы Ткачука. — Иван Митрофанович, ты в гражданскую, кажись, пулеметчиком был?

— Еще как давал жару из «максимки»… Трри-три-три… О, как палил! — картинно изобразил Ткачук. — Включай в свой батальон всю мою команду, промаха не будет, товарищ командир. А ну постройтесь! — шумнул Ткачу к на толпу. — Пусть поглядят на нас военные, что мы стоим-то!

Но гражданские не успели построиться — во весь голос закричал Тишкин:

— Газы! Разве вы не видите?!

— Га-азы! — подхватила толпа.

— Вон-на! Вон-на! — кричал Тишкин, уже подбежав к Бокову. — Я уже наглотался. Братья, умираю…

Я кинулся к Тишкину, упавшему вниз лицом:

— И что за мода — панику поднимать! Тишкин, слышишь?!

В пролом сыпались банки и тут же лопались — из них прыскали желто-синие струи дыма… Подо мной качалась земля. Я с трудом рассмотрел, что Тишкин уже перевернулся на спину, изо рта его текла красная пена. Он шамкал — пена попадала на подбородок, стекала на бороду.

— И-их! — корчился Тишкин. — И-и-их, — прыскал он кровавой пеной мне в лицо.

— Что ты корчишься?! Поднимайся! — кричал я на Тишкина, еще полностью не осознав, что это действительно газы.

— Миколка, прикончи, мука-то какая! Ну, прикончи…

Я сорвал с себя флягу, взболтнул и что там было влил в пенящийся рот Григория. Это ему помогло, и он встал на колени.

— Мочите губы! Отходите вглубь! — слышался голос Бокова.

— Куда отходить?.. Глубже могилы нет, — сказал Тишкин, крестясь передо мной и тяжело дыша. — Ну-у, зверство какое!.. Вона что! Вона что! — показал он рукой на какую-то кучу.

Куча шевелилась. Я сразу догадался — команда Ивана Митрофановича, пулеметчика гражданской войны. Я подошел — человек пятьдесят, глухо стеная, извивались в конвульсиях. Сам Ткачук, упершись спиной в каменную стену, крутил руками с ощутимой натугой, прыская кровавой слюной. Женщина с заостренным носом позвала меня к себе:

— Ох… ох, помогите, спасите, умираю. Спасите дочку. — Она поднялась на четвереньки, и из-под нее выползла девочка лет трех, лицо и рот которой были обвязаны мокрой тряпицей. Девочка наконец встала и побежала к выходу, видневшемуся лоскутком неба. Там шла ожесточенная стрельба. Я догнал девочку, вернулся… Григорий макал тряпицу в алюминиевый котелок и вытирал пенистые губы женщины.

— Где взял воды? — спросил я у Тишкина, готовый тоже помогать людям.

— Где! Где! Изнутри! — сказал Григорий, смачивая губы мальчику, корчившемуся на спине.

Всем воды «изнутри» не хватило. А многие не нуждались в ней — их остекленевшие глаза уже ничего не видели.

Литейщик Ткачук наконец поймал свой рот, отерся, но тут же, сделав несколько шагов по направлению к пролому, упал вниз лицом, весь изгибаясь, и затем стих совсем.

В это время в центре сплетенных тел что-то зашевелилось, сгорбилось — и из-под погибшего Прокопия Кравцова показалась голова Лютова.

— Ванечка! — бросился я. — Ванечка!

Лютов, качаясь, поднялся. Некоторое время он молча водил взглядом по телам погибших, и из глаз его покатились слезы.

* * *

На другой день при свете лучин да сальных «катюш» во взводах считали павших от газов, пофамильно вносили в тетрадки: военных — в одну, гражданских — в другую. Эти скорбные списки доставлялись на КП. Боков клал их в свой сейф-тумбочку.

Когда подсчет был закончен, Боков вызвал к себе старшину Кулиева:

— Вот что, хозяйственник, отыщи мне хотя бы одного музыканта. Хоронить будем с музыкой. Как павших смертью храбрых.

— Товарищ старший лейтенант, где же я его возьму?

— А ты сходи в главный штаб к медикам. Ищи там. Ступай, старшина.

Но Кулиев не тронулся с места.

— В чем дело? — спросил Боков.

— Газовая атака фашистов коснулась всех секторов обороны. Еще не известно, уцелел ли главный штаб, — с трудом сказал Кулиев.

— Ты не очень падай духом!.. Сходи, сходи, дорогой Али-оглы Мамедов, — подбодрил Боков Кулиева, едва стоявшего от истощения на ногах.

Часа через три, а может, и больше Кулиев вернулся, привел с собой трубача и барабанщика с инструментами и пожилого капитана в куцеватой шинельке. Присутствующий при этом лейтенант Шорников опознал капитана, воскликнул:

— Здравствуй, товарищ Котлов! Жив?

— Жив, — буркнул капитан Котлов. — Мне-то, товарищ комендант, умирать нельзя, я ведь на такой службе… — И приумолк, не назвав своей службы.

Но Шорников не умолчал.

— Чего таишься-то, Прокопыч? — сказал Шорников. — Ведь твое занятие известное — начальник похоронной команды из полка майора Петушкова.

Тут и барабанщик назвался перед Боковым:

— Моя фамилия Ухин, Петр Петрович. Я профессиональный музыкант. А это, — показал он на трубача, — Сорокин Евгений. До войны мы вместе работали в джазе. А на войне попали в полк майора Петушкова, Дмитрия Сергеевича. Может, знаете, товарищ старший лейтенант?

— Знаю, знаю, — быстро ответил Боков. — Познакомимся потом. А сейчас, дорогие товарищи, готовьтесь. Старшина Кулиев, займись!..

Котлов повел музыкантов вслед за старшиной, который, едва сделав несколько шагов, вдруг захрипел, споткнулся в упал.

Ухин наклонился над ним, еле слышно произнес:

— Умер…

Боков закрыл глаза. С минуту он молчал, потом подкрутил фитилек, очистил от нагара и, достав из тумбочки листок тетрадной бумаги, подал мне:

— Надо разорить гнездо газопускателей. Пиши приказ на атаку…

* * *

Насыпь от пролома конусообразной формы, с большим наклоном. По нему не так уж трудно подняться наверх, выйти из подземелья. Обрушившиеся камни подступают к самой дыре, через которую видно небо, низко нависшее над землей. Кто-то должен подняться первым, осмотреть местность вокруг, нет ли поблизости гитлеровцев, потом дать сигнал остальным. Боков подзывает к себе Лютова:

— Сержант, смотри тут, я поведу.

— Нельзя тебе, — произнес Лютов. — Ты же командир, забыл, что ли? Егор Петрович, теперь, после гибели майора Русакова, ты за все в ответе.

— Я знаю, что делаю. Не учи, Лютов! — вспылил Боков. — И ты, Иван Иванович, тоже в ответе не меньше, чем я. Оставайся, сержант, возглавь группу поддержки… За мной, товарищи!..

Поднимаемся с трудом. Дрожат ноги. Боков протягивает мне руку, помогает преодолеть последний метр подъема. Внизу, хоть и темно, виднеется стоянка машин. Там немцы со своими компрессорами, которыми они нагнетают в подземелье газ. Боков дает знак: рассредоточиться в цепочку.

…Метров сто ползем по-пластунски. Впереди двигается Боков. Тишина. За машинами кто-то пиликает на губной гармошке.

— Огонь! — громко, изо всех сил тянет Боков.

Бросаем гранаты в два приема. Ярко вспыхивают разрывы. Впереди образуется пляшущий огненный клубок. Трое лежат неподвижно — им уже не увидеть своей Германии.

— В атаку! — зовет Боков.

Мы рванули на зов старшего лейтенанта в расположение врага.

Прислуга, обеспечивающая компрессор и буровые установки, видно, не вынесла внезапного налета и побежала к Керчи. Мы испортили машины — отвинтили гайки, подожгли заправленные горючим силовые установки. Вскоре стоянка компрессора превратилась в море огня, и стало светло. На пути замаячил еще не тронутый огнем домик, покрашенный в светлые тона, такой красивый, в три окна, под островерхой крышей и с крылечком. Мы вдвоем — Боков и я — с ходу вышибли дверь и ввалились в помещение с трофейными автоматами и молотками в руках. Кто-то зажег электрический свет, и мы увидели перед собой раздетого до нижнего белья, с волосатой грудью гитлеровца — он пучил голубые глаза и, пожалуй, никак не мог взять в толк, кто осмелился так невежливо потревожить его сон. И все же схватил телефонную трубку, но Боков остановил его, усадил в стоявшее у стола кресло. Я же с Алешей Мухиным мигом обшарил все углы, разбрасывая все, что попадалось под руки.

Боков приказал допросить гитлеровца. Я не успел задать вопрос, как Мухин схватил со стола бумажку и подал ее мне. Я молча прочитал и тут же перевел вслух:

— «Черт возьми! Майор Носбауэр, сколько же вам еще нужно времени?! Красные подземники срывают нам переправу через пролив! Приказываю: в течение двух суток задушить газом всех подземников, сровнять, взорвать, превратить в горы щебня катакомбы! Генерал Пико».

— Так это ты Носбауэр? Из команды профессора Теодора?! — надвинулся Боков на заморгавшего немца.

— Найн, найн. Я всего лишь денщик. А господин майор до русской бабы пошел. Любит он русский баба. О, черт бы побрал господина майора, Носбауэр плохой человек!

Но офицерская шинель, висевшая на вешалке, выдала притвору. Алеша Мухин сорвал ее с крючка и пошарил по карманам, обнаружил в них фотографии и письма. «Денщик», увидя поднесенную Боковым к своим глазам фотографию, на которой Носбауэр был сфотографирован в форме майора, с ужасом раскрыл рот.

— Дрянь! — сказал Боков. — Душить газами, давить обвалами — так ты майор! А на расправу — денщик! Мерзавец! Убийца!.. Собирайся! Судить будем!..

Фашист быстро оделся. Я уже открыл дверь, а пленный успел нажать кнопку, и на улице завыла сирена. И Мухин разрядил свой автомат в гитлеровца…

Уже под землей, неподалеку от пролома, нас свалила усталость — и лежим, обессиленные тяжелым боем.

6

Вот уже два дня подряд от взрывов, обвалов гудит, ревет все подземелье, во всех «казармах», то есть секторах, рушится потолок. Хлещут по стенам тугие волны воздуха и, отскакивая, наткнувшись на каменную преграду, шарахаются в обратную сторону с тем же ревом, гулом. Ушные перепонки не выдерживают, лопаются, сочится кровь. «Нет, Егор Петрович, — думал я, — это покрепче любого землетрясения. Любой тут согнется, в том числе и ты, железный Егор. Тут уж ты никуда не денешься, сам на отступной пойдешь».

— Товарищ старший лейтенант, это же самоубийство! — сказал я, вытирая платком кровь, показавшуюся из ушей Бокова.

— Сейчас, сейчас, Сухов! Вот тебе бумага и карандаш, пиши.

— Конечно, надо выходить, — говорю я Бокову. — Есть же возможность переправиться на Большую землю.

— Ага!.. Ага! — Поднялся Боков. — Пиши, тебе говорят! Пиши: «Коменданту города Керчь. Генералу Пико. Генерал! Вероятно, вы, как и ваш Гитлер, полагаете, что ходите по завоеванной земле. Ошибаетесь, вонючие служаки, ублюдки международного капитализма! Реальность такова, господин Пико, — ваши войска стучат ногами на раскаленной докрасна сковородке. И никакие ваши газы, обвалы вас не спасут. Палачам и убийцам — неминуемая смерть! Победа будет за нами!» Подпись: «Командование Красной Армии». Теперь прикрепи к камушку эту записку и в пролом зашвырни — подберут и прочитают.

Я прикрепил записку, зашвырнул через пролом на поверхность и тотчас вернулся к Бокову, в каменную «келью», вновь заговорил о возможностях выхода из-под земли и переправы на Тамань.

— Вот у вас, товарищ старший лейтенант, под топчаном что лежит? Четыре пары немецкой военной формы…

— Сержант Сухов, ты дьявол! И болтун! — Боков долго смотрел мне в лицо. — Ты же в ту ночь спал.

— Я видел все, Егор Петрович…

— А именно?!

— Это было месяц назад, если не больше. Скорее, больше, наверное, два месяца… Вошел лейтенант Сучков, так сказать отправленный на поиск штаба фронта, с большим рюкзаком, в котором оказалось вот это, что лежит под топчаном: четыре пары фрицевской формы. «Это, — сказал Сучков, — на крайний случай… Переоденетесь — и через пролив!»

— Сухов, — прервал меня Боков, — велю тебе об этом молчать! — Он подсел ко мне на топчан, обнял одной рукой. — Эх, Микола, Микола-Николай, действительно возможности имеются. Более того, откроюсь перед тобой: один немецкий лейтенант, по фамилии Густав Крайцер, дал слово Сучкову организовать побег на весельном баркасе через пролив. Возможности есть, да приказа на то не имею, сержант Сухов.

— Да некому уже отдавать приказ, товарищ старший лейтенант, — быстро отозвался я. — Штаб, как вам хорошо известно, еще пять дней назад полностью погиб под обвалом…

— Стоп, стоп, Сухов! — Боков сиял свою руку с моего плеча, поднялся и глядит мне в лицо. — А совесть, сержант Сухов? Совесть бойца Красной Армии, спрашиваю? Если она, совесть-то, настоящая, выше и справедливее любого устного или письменного приказа! Так ты, Сухов, извини меня, моя совесть велит мне: «Старший лейтенант Боков, приказываю свой сектор обороны держать насмерть!» И эти, вот эти четыре пары немецкого обмундирования надо сжечь, спалить!.. К чертовой матери, подальше от соблазна!..

Он отвернулся и долго стоял ко мне спиной.

Тугая волна очередного взрыва сорвала дверной занавес. Спустя немного, когда горячий, тугой воздух, ворвавшийся в «келью» волной, поостыл, ослаб почти полностью, в дверях показался согнутый, с обросшим лицом радист Семен Шкуренко, держа в руках переносный микрофон, за которым тянулся с «улицы» черный шнур.

— Вот все, что мог сделать, — еле произнес Шкуренко, опускаясь наземь. — Рация настроена, товарищ старший лейтенант… Чуток бы воды, — добавил он, глядя на меня. — Если есть…

Боков быстро опробовал микрофон щелчком по мембране. Я ничего, никакого звука не услышал, у Бокова же засветились глаза, и он, подмигнув мне, поднес микрофон к губам.

— Работает, — сказал Шкуренко. — Говорите, может быть, услышат…

— Родина, слушай бойцов подземного гарнизона!.. Товарищи! У микрофона старший лейтенант Боков, Егор Петрович. Докладываю: бойцы Аджимушкайских катакомб продолжают героическое сражение с гитлеровскими войсками, оккупировавшими Керченский полуостров. Сражаются и не помышляют о капитуляции. Да здравствует наша Советская Родина! Смерть немецким оккупантам!..

У Семена Шкуренко вдруг покатились из глаз слезы, он что-то говорил. Наконец, когда Боков прервал передачу а тихо опустился на топчан, я расслышал слова Шкуренко:

— Кажется, мощности… мощности я все же недобрал… не хватает… не хватает…

— Ничего, ничего, Сеня, — сказал Боков. — Люди услышат нас! — уже громко добавил он. — Услышат! — повторил старший лейтенант с прежней твердостью и опустился на колено перед лежащим на каменном полу радистом Семеном Шкуренко. — Семен, — перешел Боков на шепот, — Семен, ты что же? Открой, открой глаза, я тебя напою из своего шкалика. — И вскричал: — Сухов, он умер!.. Ведь это преднамеренное убийство безоружных людей! — еще громче прокричал Боков, простирая руки к сводам каменного потолка, который уже скрипел, трескался.

* * *

Мы выскочили наружу, подождали немного. Нет, потолок КП не обвалился, устоял. Из темноты с зажженной сальной плошкой в руке, хромая на обе ноги, вышел к нам лейтенант Шорников.

— Товарищ командир, — обратился он к Бокову, — там, у входа, фашисты скопились, сержанту Лютову не справиться. Надо отвлечь оттуда гитлеровцев. Дайте мне музыкантов, и я устрою шум на своем участке, в боковом проломе, отвлеку гадов на себя…

— Ты весь в крови, Шорников, — заметил Боков и, показывая на музыкантов, стоявших неподалеку, добавил: — У них и оружия нет.

Видно, эти слова Бокова услышал Петр Петрович Ухин и тотчас отозвался:

— Не обижайте музыку! Она все может. Сорокин, Женя, что ты на это скажешь?

— Я готов, Петр Петрович.

— За мной! — скомандовал Шорников и сильно развернулся, да тут же, сделав три шага, упал. Поднялся и опять упал, на этот раз плашмя, бездыханный.

Боков кивнул мне:

— Сухов, принимай команду. Держись, пока я не приду! Однако на всякий случай… — Боков что-то замялся, потом все же досказал: — На всякий случай знай, Сухов, если появится лейтенант Густав Крайцер, он произнесет такую фразу: «Час последней ночи настал». И ты ответь ему: «Не стрелять, ребята!..»

Привел я музыкантов к пролому, который оборонял Шорников, вижу: впереди ни одного гитлеровца! Летают стаи вспуганных птиц, чирикают, каркают. А трое бойцов, лежащих в мелких окопах, переговариваются:

— Захар, слышал, дня через два подмога придет.

— Непременно! Готовь брюхо!

— Да что готовить! Брюхо пусто, штаны не держатся. Уж семь новых дырок в ремне проколол, а все спадают…

— А бедра зачем?

— Хо! Что я, баба, что ли?..

И тут я заметил Тишкина, сказал:

— И ты здесь, Григорий Михайлович?

— Я же почти дома, адъютант. Вот гляжу, а перед глазами дочка Варенька. Она у меня красавица… Господи наш, сохрани и помилуй, убереги ее от надругательства. Миколка, ты не стреляй в меня… Рыбам вода, птицам воздух, а человеку вся земля. Сил моих нет, надо спасать Вареньку. Не стреляй, Миколка, я вернусь, я вернусь скоро… Не стреляй, парень, управлюсь — вернусь. Я, Миколка, верующий, греха на себя не возьму, парень. — Тишкин порылся в своем пустом сидоре и, к моему удивлению, вынул кусочек затвердевшей лепешки: — Возьми, парень, небось со вчерашнего дня ничего не ел…

Он мне казался совсем отощавшим, не способным держаться на ногах, тем более на побег, блеклые, мутные глаза, заострились скулы. Но я ошибся: Тишкин неожиданно для меня шмыгнул за штабель и скатился в овражек. Тотчас по овражку гитлеровцы ударили из орудий навесным огнем.

У меня не поднялась рука стрелять по Тишкину. Я закричал музыкантам:

— Петр Петрович, пора, начинайте свой шумовой эффект! А то наши там кровью изойдут!

Ну они и взялись — Петр Петрович за барабан, Сорокин за трубу, — выскочили на бугорок, маячивший в двадцати метрах от пролома, и там принялись за свое дело — труба надрывается, барабан гудит во всю силу.

Глянул я налево, по направлению центрального входа, и вижу: надвигаются фашисты — пожалуй, не менее батальона.

— Хватит! — кричу музыкантам. — Давайте в укрытие!

— Сумасшедшие! Это вам не танцплощадка! — забеспокоилась вся моя группа.

— Это наш час, не мешай! — ответил Петр Петрович и поднялся повыше на бугорок и садит в свой барабан.

— Сорокин! — закричал я трубачу, видя, как осколки ложатся вблизи.

Но Сорокин отмахнулся трубой и играет себе с еще большей силой. Мотив: «Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой».

Первым упал Ухин. Но еще жил — лежа бил в барабан, прикрикивая на Сорокина:

— Женя, не сдавайся!..

— Петр Петрович, не сдаюсь, — ответил Сорокин и тут же упал, сраженный осколком, а трубу свою не выронил из рук. Подполз к Ухину, уже мертвому, взял палочку и забил в барабан…

Я бросился, чтобы оттащить трубача в укрытие, да не успел — упал снаряд на бугорок, вздыбилась земля. Когда осели комья и дым поредел, музыканты уже не нуждались в помощи. Труба отлетела к пролому.

И тут я увидел: ползком спускался немецкий офицер. Я бросился ему навстречу.

— «Час последней ночи настал!» — негромко произнес офицер, уже подмятый мною.

И я тут же заорал во все горло:

— «Не стрелять, ребята!..»

* * *

На КП, в каменной, тесной пещерке, догорает последний огарок свечи. Мы уже переоделись в немецкое обмундирование. Наступает последний час ночи, длившейся более шести месяцев. Боков гасит свечу, и мы вслед за Густавом Крайцером выходим наружу. Гремят под ногами пустые газовые банки.

Темно.

Я вполголоса читаю:

Где-то там звезды светят, Где-то там при ярком свете… От заката до рассвета Песня наша, песня эта, Вечно слышалась на свете…

7

Вот уже осень! Позади длинные огненные версты, жестокие схватки. Бокову теперь не дашь двадцать четыре года, подносился, на лбу пролегли морщины — вроде он и не он. И верно, война не молодит людей — с виду Бокову можно дать все сорок. Но плеч своих развернутых он не опускает и голоса своего не теряет. Все «Вперед!» да «Вперед!». А на земле, занятой врагом, не шибко-то пойдешь. А он все: «Солдатушки, бравы ребятушки». Ну, мы — за ним…

Таким макаром и дотянул этот человек нас, горсточку бойцов, до гор Кавказа.

Мы уже влились в какую-то роту наших войск. Ее командир, по фамилии Кутузов, очень веселый, еще молоденький, поспрошал нас, кто с какого года рождения, и говорит:

— Вот и бородатые! Оказывается, вы все моложе меня! Давай вперед, комсомолята! Сейчас ударим во фланг.

И конечно, вскоре ударили порядком. В бою этом меня сильно ранило. Пришел в себя на повозке.

— Куда везете? — спросил я возницу-девушку.

— В госпиталь. — Она назвала номер госпиталя, потом уже, в обширном дворе, добавила: — Госпиталь для командиров и для красноармейцев.

И залег я в этом тыловом госпитале надолго. Врачевал меня хирург по фамилии Беридзе, хороший доктор. Когда я начал ходить по палате, Беридзе сказал:

— Все идет хорошо, как положено. Завтра сведу тебя во второй корпус.

На другой день он привел меня в просторный зал лечебной физкультуры, почти весь заполненный ранеными, но уже умеющими и ходить, и лазать по лесенкам да крутить спортивные палочки.

Я обратил внимание на троих мужчин, раздетых до трусов. У одного из них, с виду постарше своих двух товарищей, от плеча к локтю пролегла глубокая борозда затверделой раны. Видно, больно было ему поднимать и распрямлять руку: по смуглому лицу его ручейками скатывался пот, но он все суетился, покрикивал на помогавших ему оттягивать, выпрямлять руку:

— Дмитрий Сергеевич, так, еще раз, посильнее! Алешкин, Никандр, ты моложе, вытягивай, выпрямляй! Иначе не выпишут…

Я заметил: и сам Дмитрий Сергеевич пораненный, у него от бедра до колена чернел шов. И у самого молодого из них, Алешкина Никандра, одна нога, похоже, была короче, он немного хромал, все подпрыгивал, чтобы повыше поднять изуродованную руку у мужчины постарше, мокрого от пота и все требовавшего не жалеть его, «иначе спишут со строевой».

— Узнаешь? — спросил Беридзе.

— Узнаю, полковник Кашеваров, командир нашей дивизии… А тот, что с рубцом, майор Петушков… Неужели вернутся в строй?

— Обязательно! — ответил Беридзе. — И молоденький Алешкин, — Беридзе окинул меня с ног до головы: — И ты вернешься.

Светлый зал пыхтел, кряхтел, смеялся и переругивался, мучил себя и медиков.

* * *

Не знаю, чем я пришелся, приглянулся полковнику Кашеварову и майору Петушкову, но они частенько брали меня в свою компанию на прогулки, посидеть в тенистом госпитальном скверике после обеда или накануне ужина. Может, оттого они приглашали меня, что я все же в какой-то степени приходился им однополчанином, вышел из керченских каменоломен, где полегло немало подчиненных им командиров, политработников, красноармейцев…

Были они, как мне казалось, по характеру разные… Дмитрий Сергеевич Петушков — помягче, нетороплив в оценках поступков. Петр Кузьмич Кашеваров — пожестче, погорячее.

Память на поступки людей у них обоих — отменная.

Я глядел на березовую скорбную рощу, считал обелиски, сверкавшие в лучах проглянувшего из-за облаков ноябрьского солнца.

— Сухов, — обратился ко мне полковник Кашеваров, пришедший в скверик на этот раз одетым по всей форме, как и майор Петушков, — вот и пиши о нас. — Увидев появившегося в конце сквера на скамейке капитана, одетого в полевую форму, Кашеваров поднялся, пошел к нему. Капитан, похоже, не из госпиталя, а приезжий.

— О своих думай, — повернулся ко мне майор Петушков. — По законам фронтового братства каждого тянет в свою часть. Я не сомневаюсь, встреча состоится. Еще повидаемся…

Возвратился к Петушкову полковник Кашеваров, зашарил по карманам, волнуется. Я помог ему закурить.

— Дмитрий Сергеевич, правильно мы с тобой поступили, что по третьему рапорту написали. Далеко ведь забрался немец, пока мы лежали…

Сигарета жгла Кашеварову пальцы. Я раскурил ему новую. Он подхватил ее губами, взглянул на меня с благодарностью, продолжил:

— Да сиди уж!..

Кашеваров долго молчал, вроде бы собирался с новыми мыслями.

— Да где же моя цидула? — Он захлопал по карманам и, подняв с земли тлеющий «бычок», сказал: — Капитан, который ко мне подходил, это порученец генерала Акимова. Я вручил ему наши рапорты. Будем ждать решения. Завтра медкомиссия. Похоже, что выпишут. А за назначением дело не станет…

* * *

Кашеваров и Петушков уезжали утром на третий день. Со стороны Нальчика, расположенного от нашего госпиталя в семи километрах на запад, доносился гул бомбежки, тянулось к небу огромное облако густой непролазной пыли. Я крутился возле полуторки, в которой уже находились и полковник Кашеваров, и майор Петушков. Дмитрий Сергеевич окликнул меня:

— Слушай, Микола, твой-то командир, Егор Петрович Боков, оказывается, командует ротой в разведбате тридцать седьмой армии. А как твои дела?

— Через неделю выпишут.

— А сам как настроен?

— А вот так, товарищ майор: фляга при мне, сидор при мне, шинелька скатана. Красноармейскую книжку выкрал…

— Так чего же ты стоишь? Залезай к нам…

 

ВОЗВРАТНЫЙ ПУТЬ

Часть вторая

 

#img_4.jpeg

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

«ЭСКАДРОНЫ СМЕРТИ»

1

Войска 37-й армии, расположенные между Нальчиком и Орджоникидзе, испытывали сильный напор со стороны бронированных армад 1-й немецкой танковой армии и горнострелковых корпусов «Эдельвейс», рвущихся к бакинскому и грозненскому нефтяным районам. На всем протяжении оборона превратилась в огромное, дыбившееся, непрерывно гудевшее море огня: горели аулы, селения, леса, гремели обвалы. С криком и ревом метались среди пожарищ и обвалов звери, с клекотом взлетали и тут же падали на землю обожженные птицы…

Основным транспортом доставки оружия, боеприпасов, продовольствия и эвакуации раненых служили ишаки и низкорослые лошади. Непривычные к грохоту боя, взрывам, гудению огня, животные упирались, падали на колени, оглашали ревом и ржанием округу. Но их вьючили, гнали по горным тропам, через ручьи, мелкие реки и завалы.

В оккупированных гитлеровцами районах свирепствовали фашистские террористические, экзекуционные команды и части, которые зверски расправлялись с ни в чем не повинными советскими людьми…

* * *

В ушах держался густой наковальный звон. Надсадно ныло левое плечо. Сучков наконец открыл глаза — полыхнул, ударил дневной свет, и он невольно зажмурился. «Где же я нахожусь?..» Минуту-другую разбирался, как он очутился в землянке с обвалившимся потолком. Но в сознании все перепуталось, смешалось, ясности не было; вспоминались окопы на горе Машук, город Пятигорск с белыми домами под горой, майор Петушков, отдающий распоряжение капитану Григорьеву отрядить отделение красноармейцев для охраны домика Лермонтова…

Наконец Сучков разгреб завал, выполз на поверхность — все та же голая, с крутыми скатами высота, на которой сражался полк во главе с вернувшимся из госпиталя майором Петушковым. Только теперь высота сильно изрыта, вспахана бомбежкой с воздуха и артиллерией. Над Нальчиком, расположенным недалеко от высоты, уже не висело пыльное, с черными разводами гигантское облако и не слышался сотрясающий гул бомбежки… Сучков увидел неподалеку от разрушенной землянки воткнутый в землю фанерный щит с надписью: «Ни шагу назад! Хватит отступать! Иначе нам хана!» Он вспомнил, что этот фанерный щит с такой надписью поставил красноармеец Дробязко на пару с бывшим ординарцем полковника Кашеварова, Петей Мальцевым, по его, Сучкова, распоряжению. И тут он окончательно вспомнил, что тот бой произошел раньше, вскоре после того, как он в поисках штаба фронта вышел к горе Машук, где по рекомендации полковника Кашеварова принял полковой взвод разведки. А затем, когда оказались под Нальчиком и дали бой фашистским «эдельвейсам», полк майора Петушкова вывели на доформировку, пополнение.

В горный лес в ноябре приехал уже в чине генерал-майора Кашеваров, который вызвал Сучкова на беседу, похвалил за разоблачение фашистского наемника Зиякова. А в землянке за чаем предложил пробраться в тыл гитлеровских войск, где «свирепствует прибывший на Кавказ палач Теодор». «Иван Михайлович, нам нужен «язык» из экзекуционных отрядов. Желательно взять офицера. У тебя, Иван Михайлович, есть немалый опыт действий в разведке по вражеским тылам. А вернешься, мы тебя назначим начальником разведки полка».

«Отчего же не пойти, коль надо, значит!» — был его ответ Кашеварову.

Два дня он собирался: подбирал для себя одежонку гражданскую, для чего-то (никто не знал для чего) смастерил наручный компас с медным, надраенным до блеска корпусом и такой же цепочкой и на пятый день отправился. Вышел на эту высоту… И надо же такому случиться, в землянку, в которой он, Сучков, скрывался, угодил снаряд — неизвестно откуда занесло его сюда, — потолок в три наката рухнул, а он сам был ранен пониже плеча, в руку, и оглушен взрывом. И когда все это восстановил в памяти, Сучков с горечью подумал: «Куда ж теперь с осколочной раной и еще не угасшим звоном в голове?..»

У подножия высоты простиралось широкое кукурузное поле, давно вытоптанное войсками. Поле с одной стороны подходило к глубокому оврагу, тянувшемуся к реке, с другой — кончалось под самыми дворами аулов, дома которых полыхали пожарами. Одно селение, пристроившееся почти на скате высоты, возле низкорослого леса, было целехонькое, не горело. Из этого селения, которое не горело, выехали на кукурузное поле всадники, не менее двух эскадронов. У самой высоты, неподалеку от разрушенной землянки, остановились, разделившись на группы. К всадникам подъехали три черных грузовика и черная легковушка со знаком в белом круге — трезубцем.

— Это ж фашистские каратели! — опознал Сучков. — Вот куда принесло эту пакость!..

Он начал перевязывать рану. А когда перевязал, надел сорочку, затем потертый ватник, по траншее начал спускаться вниз, чтобы слышать голоса «пташников». Спускался он долго, крадучись. Потом осторожно выглянул, увидел невероятное: кавалеристы с обнаженными шашками теснили, видно насильно собранную сюда, толпу людей к краю глубокой промоины. Среди несчастных он заметил и красноармейцев (похоже, пленные), и детей. Ребятишки плакали во весь голос, прятались за женщин, рыдавших и рвущих на себе волосы.

Толпу — пожалуй, несколько сот человек — расчленили, большую часть прижали к краю обрыва и тут же смели в черную пропасть плотным огнем из автоматов. Человек сто или более прижали к трем черным грузовикам с округлыми закрытыми кузовами. Не прошло и двадцати минут, вся эта сотня — или более — была насильно втиснута конными в кузова грузовиков, которые, как только позакрывали двери, заурчали, зачихали, но с места не тронулись.

Сучков не сомневался: усеявшие телами кукурузное поле и со звериной свирепостью побросавшие в закрытые кузова людей — это те же самые фашистские убийцы, которых он видел во Львове, в Керчи, и было для него совсем не плохо кого-либо из них взять в плен.

Машины-душегубки еще продолжали чихать заведенными двигателями, как на площадку, к которой выходил местами обвалившийся и забитый колючками ход сообщения, выехали и затем остановились доверху груженные вещами два грузовика.

Заметно пополневший и обрюзглый с лица и все время стоявший у черного «бенца» со своим телохранителем лейтенантом Цаагом Теодор (Сучков узнал его) тотчас подбежал к грузовикам, плеткой отпугнул шоферов и охрану подальше, вместе с телохранителем принялся осматривать привезенные вещи. Но один из охраны, с виду мокрая курица, худолицый и длинноногий лейтенант, замешкался — Теодор взвел на него кольт с криком:

— Вер ист ду?!

— Господин профессор! Нихт шиссен!

При дальнейших разговорах Сучков понял: задержался на машине лейтенант Никкель, чтобы подать Теодору чемоданы с ценностями и золотом. Когда лейтенант это сделал и сам соскочил на землю, Теодор махнул ему ременной плеткой со словами: «Погрузи в мой «бенц» и иди исполнять свои обязанности».

Теодор и Цааг, бегло осмотрев вещи, отошли к краю площадки, остановились недалеко от спрятавшегося во рву под колючками Сучкова. В рукаве он таил ручную гранату, приготовленную на всякий случай — взорвет и себя, и тех немцев, которые бросятся на него.

Теодор, отпив из горлышка граненого штофа, похоже, спиртного, сказал Цаагу:

— Лейтенанта Фридриха Мольтке я подготовил на связь с Муровым. Идиот этот Зияков. Турок безголовый! Никаких сигналов о себе не подает! А уж пора бы. Генерал Акимов — кость в нашем горле. Однако я надеюсь на Мольтке. Его готовил капитан Нейман вместе с абвером первой танковой армии. Он начнет свое движение вот с этой каменистой высоты. Сейчас мы отправимся в Кисловодск, и здесь настанет полная тишина… Пора! — закричал Теодор в сторону гудящих машин.

Кузова черных округлых машин поднялись в вертикальное положение, дверцы у трех машин отворились, и Сучков увидел: из кузова посыпались в бездонную промоину скрюченные люди без каких-либо признаков жизни.

Сучков содрогнулся:

— Звери! Звери!

Его неудержимо тянуло бросить гранату в Теодора. Однако он не решился. Лишь прикусил нижнюю губу, твердя про себя: «А задание! Задание! Вытерплю, вытерплю, но своего часа дождусь, значит…»

* * *

Свой час Сучков видел совершенно определенно: кто-то из немцев отобьется «до ветру», сунется в ров, и он тут схватит гитлеровца за горло, прижмет, чтоб не пикнул, и — кляп в рот. Но все произошло иначе: издали послышались выстрелы, «бенц» с Теодором и его телохранителем рванул к дороге, быстро построились эскадроны, и весь страшный, разбойный табор с грузовыми машинами помчался за своим вожаком, оставив на кукурузном поле множество тел. Сучкову ничего другого не оставалось, как вернуться к своей разрушенной землянке и там переждать, чтобы потом принять какое-то новое решение на захват «языка»…

Спать он почти не спал. То вспоминался ему Зияков в катакомбах, бьющий себя в грудь при допросе, что он, Зияков, вообще-то служит турецкой разведке, а на немцах «лишь зарабатывает», чтобы потом, если Гитлер и на самом деле отдаст Крым Турции, иметь средства на «модернизацию» обещанного ему германцами морского порта. А когда вынесли приговор, Зияков рассвирепел, сжал кулачишки: «Я ненавижу вашу власть!..» То вставал перед мысленным взором Густав Крайцер, бросая короткие фразы о Теодоре: «Теодор — выкормыш Рудольфа Гесса. Но мог бы покончить и с самим Гессом. А Гитлер в его глазах временщик».

«Вот компания-то! — размышлял Сучков на зорьке, после короткого сна. — Значит, потаенно грызутся из-за кармана. А на миру в один голос: «Хайль Гитлер!»

Какой-то шумок послышался снизу. Сучков напряг зрение — к землянке подходил человек. Потом остановился возле фанерного щита с надписью: «Ни шагу назад! Иначе нам хана». Солнце плеснуло первым лучом. Сучков чуть приподнял голову — лежит у щита рядовой вермахта, а на погонах измятой шинели эмблемы санитара. «Птица, да, видно, не та, — рассудил Сучков. — Похоже, я не везун…»

Санитар начал поправлять фуражку, и Сучков увидел на его руке блеснувший компас: «А похоже, стерва, значит».

— Ты кто? — спросил Сучков тихим, не пугливым голосом.

Немец отозвался таким же голосом:

— Санитар, комрад. Я голоден. Неделю не ел. Иду к русским.

— У меня лепешки, хочешь?

Неподалеку заорал ишак: «и-и-а, и-и-а…»

— Это мой Яшка, а сам я из аула. — Сучков разломил лепешку на три части: — Это тебе, санитар, а это мне, я тоже проголодался, а это Яшке…

— Я-я! Немножко у меня глаза открылись на войну. — Немец вынул из кармана распечатанное письмо: — Читай, комрад…

— Читай сам, я по-немецки через два слова на третье…

Немец с жадностью съел свою долю лепешки и уткнулся в письмо, прочитал по-русски:

«Дорогой Фридрих, не лезь в огонь, думай об отце и матери… Пусть лезут вперед другие, которым за это платят, а ты солдат. Если будешь отступать, мчись изо всех сил домой. Если станет слишком поздно, тогда поднимай руки вверх…» Вот я и поднимаю, комрад…

Сучков выхватил письмо из рук Фридриха и сильно пнул его ногой…

— Кончай врать! Ты с немецкого переводишь — как по нотам. Значит, ты не простой, Фридрих. Признавайся! — Он поднес свой компас к испуганным глазам Фридриха: — Я Зияков Ахмет Иванович… Ты шел ко мне на связь? Ну, не тяни!..

— Фу! Фу! — зафукал Фридрих. — Кажется, я не ошибаюсь. Ты точно господин Муров-Зияков… А меня зовут Фридрихом Мольтке. Я шел на связь к тебе, чтобы передать приказ профессора Теодора…

— Ну?! — торопился Сучков. — Рези, олсун!..

— О господин Муров, это твое «рези, олсун» совсем убедило меня. Я от господина Теодора. По данным абвера, генерал Акимов находится здесь, на Кавказе. Профессор приказал: немедленно убрать Акимова.

«Ах ты сука, значит!» — про себя выругался Сучков. Он очень опасался, что от напряжения может лопнуть перевязка на ране и пойдет кровь, все это насторожит лейтенанта Мольтке, довольно крепкого в теле. Поэтому быстро предложил:

— Садимся на ишака — и в аул. Там я переоденусь в форму и в нашу часть, внедримся…

Мольтке заупрямился:

— Я свое задание выполнил, господин Муров, и теперь мне надо в Кисловодск, к профессору. Иначе он отвернет мне голову.

Сучков сильно затревожился: «Уйдет, гадюка! А еще хуже — взорвет минку, значит!»

— А ты, господин Мольтке, случайно не от советских партизан? Снимай компас, я сверю со своим. Чтобы уж, значит, осечка не вышла.

— Ну, сверяй, — сказал Мольтке, сняв компас с руки. — Бери. Придумает же — от партизан!

Сучков в одно мгновение сунул компас в карман и с той же проворностью направил автомат в лицо Фридриху.

— Руки за спину и замри! Я, значит, убью тебя, если ты шевельнешься! — добавил Сучков, когда связал Мольтке руки и засунул в рот тряпичный кляп.

Ишак оказался неподалеку, с надетым на морду недоуздком. Мольтке Сучков посадил на ишака, и они тронулись узенькой тропинкой, ведущей по дну глубокого ущелья. Мольтке что-то мычал, пытаясь выплюнуть кляп, а Сучков шел рядом и молчал, лишь изредка погонял ишака палкой, когда тот заупрямился при переходе горного ручья.

На третий день они вышли в расположение полка. Сучков вынул изо рта Мольтке кляп, и немец закричал:

— Майн гот! Что теперь подумает обо мне профессор?!

2

Кажется, на шестой или седьмой день по возвращении в Кисловодск, в свою штаб-квартиру, которая размещалась в бывшей даче — особняке Ф. И. Шаляпина, Теодор вспомнил о лейтенанте Фридрихе Мольтке, посланном на связь с Муровым-Зияковым. Вспомнил он о нем, можно сказать, случайно… Теодор пил кофе в «своем» кабинете, на втором этаже, и в мыслях намечал, когда ему собрать очередную пирушку на даче и кого пригласить на эту попойку, обязательно с женщинами. В это время с улицы послышались дикие вопли и крики. Он тотчас позвал к себе лейтенанта Цаага.

— Что это за шум? И по какой причине?

Цааг отрапортовал:

— Тут неподалеку горбольница. Так мы решили переселить оттуда раненых и больных в другое место, подыскали дом.

Теодор осушил платком губы, потом возвел взгляд на глухой простенок, на котором в рамке под стеклом были начертаны слова: «Непоколебимое решение фюрера сровнять с землей Москву и Ленинград, чтобы избавиться от населения этих городов». Затем, отпив два глотка кофе по-турецки, пожал плечами:

— Цааг, я не понимаю нашего интенданта! Сейчас же прикажите от моего имени пиротехникам немедленно взорвать больницу со всеми ее потрохами! Вольные и раненые — это лишние рты! Взорвать! Взорвать и доложить…

Через некоторое время за окнами раздался громоподобный взрыв, и вскоре в кабинет вернулся толстенький Цааг, вскинул руки, доложил:

— Подчистую, господин профессор!

— Водочки хочешь? — предложил Теодор лейтенанту граненый штоф. О взрыве больницы с ее многочисленными обитателями Теодор, видно, уже и забыл. — Выпей и скажи мне, что могло случиться с Фридрихом Мольтке… В общем-то, черт с ним, пошлем другого, лейтенанта Никкеля… За хорошие деньги он сделает все, что мы прикажем.

— Едва ли, — усомнился Цааг. — Мольтке заменить трудно…

Теодор опять поднял взгляд на рамку, но тут ему доложили, что к нему просится на прием господин коммерсант Адем…

— А-а, попался! Этого я приму и дам понять, кто теперь из нас всадник, а кто лошадь! Цааг, зови.

Но перед Адемом хотел попасть к Теодору начальник отдела абвера генерал фон Мюнстер, профессор ему отказал. Мюнстер, однако, не стерпел отказа: в коридоре он послал к черту Цаага и, громко стуча каблуками, вошел в кабинет.

— Господин капитан, это уж чересчур! — с ходу бросил сухопарый, затянутый в ремни Мюнстер. — Я по работе непосредственно связан с вами. Вы обязаны информировать меня, так же… как и я обязан. — Абверовец расстелил карту по всему столу, перегнулся. — Вот село Гизель, — ткнул он пальцем в нанесенный на карту квадратик, обведенный жирным кружком. — По моим данным, господин Теодор, сюда выдвинута оперативная группа штаба Закавказского фронта противника. Господин генерал-фельдмаршал фон Клейст требует от разведотдела уточнить, появилась ли и в самом деле оперативная группа русских. Ибо на этом направлении по Военно-Грузинской дороге в ближайшее время мы двинем свои войска с целью выхода через Тбилиси к побережью Каспийского моря. А оттуда рукой подать до Баку. А ваши «эскадроны смерти» воюют с безоружными горцами!

Фон Мюнстеру показалось, что он слишком повысил голос на Теодора, тоже рассматривающего карту, и потише продолжал:

— В район Гизель поступают резервы, свежие силы русских. Формированием занимается генерал Акимов, он напорист, энергичен… Мне известно, Теодор, что ваш агент Мольтке находится где-то в Алагире или под Орджоникидзе, — все показывал генерал Мюнстер районы и называемые им города на карте. — Нельзя ли Мольтке подстегнуть с делом?

— Устранить Акимова? — пыхнул сигарой Теодор. — О фон Мюнстер!.. Оказывается, и вы не прочь влиться в мои «эскадроны смерти»! — прищурился Теодор и, заметя, что генерал немного стушевался, сказал властным голосом: — Всех советиков надо подряд. Вот читайте, — показал он на рамку со словами Гальдера.

— Воля фюрера! — громко сказал фон Мюнстер. — Я надеюсь на вас, Теодор, и доложу фельдмаршалу фон Клейсту! — И он вышел, тихо прикрыв за собой дверь.

В кабинет вошел коммерсант Адем.

— Имею честь обратиться к вам, мой друг Теодор! — воскликнул он и прытко сел в кресло с высокими ножками и царственной спинкой. — О Теодор, как тебе повезло! Ты ведь еще до войны бывал на Кавказе в составе специалистов фирмы Круппа «Друсаг»…

Теодор покривился.

— Ты не кривись, а радуйся, мой друг! — продолжал Адем. — Деловые люди Германской империи ценят твое возвращение на Кавказ. Мой друг, в этих местах есть где развернуться деловому человеку. Мы, немцы, весьма предприимчивы. Я бы хотел заняться винными заводами. И не прочь взяться за коневодство. Я имел разговор по этим делам с господином фон Клейстом. Но он чисто военный человек, послал меня к вам, мой друг. А ты ведь профессор, доктор земледелия…

— Так, так, — с улыбкой произнес Теодор. — Ну а теперь скажи, кто из нас лошадь, а кто всадник?

— О, да ты, профессор, памятливый! — принахмурился Адем. — Я готов выплачивать тебе пять процентов годовых. Однако у меня есть к тебе и другая просьба… Нельзя ли, мой друг, поумерить пыл твоих эскадронов? Иначе кто же будет работать, если всех русских под метлу сгребать туда… как ты, мой друг, объявляешь, «туда, откуда начинается хвост редиски». Чуть бы полегче, а?

Теодор вскочил:

— Я имею свободу рук от самого фюрера! И ты меня не учи! Так кто же всадник, а кто лошадь?

В зашторенном черном «бенце», в котором он мчался в Кисловодск вместе со своими испытанными телохранителями, Теодору снова пришла в голову мысль: кто же он есть на самом деле в теперешней Германии, получивший из уст фюрера полную свободу рук? «Все считают меня разведчиком. А на самом деле?.. Почему, скажем, господин Мюнстер — фон и генерал, а я всего лишь капитан, без всяких титулов, — не может проявить твердость по отношению ко мне? Так кто же я на самом деле?.. Может, и сам фюрер в свое время ставил перед собой такой вопрос? — подумал Теодор и невольно оглянулся: на заднем сиденье похрапывали с открытыми ртами, запрокинув головы на спинку сиденья, его охранники. — Они глухи и слепы. — Теодор покосился на шофера, гнавшего машину на бешеной скорости, опять подумал: — Таких бы побольше в мои эскадроны… Смел, точен в своих обязанностях. И главное — не думает, куда и зачем он гонит».

— Георг, не слишком ли быстро? — обратился Теодор к водителю.

— Нет, господин капитан! Я точно по инструкции! — отчеканил Георг без всякого колебания.

Через три дня после шумной попойки и поездки в Пятигорскую тюрьму, где, по убеждению Теодора, он выиграл пари — собственно, снял вопрос, почему «советиков» нельзя щадить и миловать как на фронте, так и в оккупированных немецкими войсками районах, — ему, только что принявшему нарзанную ванну, Цааг подал раскодированную в штабе секретную шифрограмму за подписью Гиммлера:

«На случай осложнений, могущих поставить «эскадроны смерти» в опасное положение, фюрер приказал эвакуировать их воздушным транспортом в Крым раньше, чем какие-либо другие войска».

— Лейтенант, ты не читал из-за интереса? — Теодор, конечно, знал, что вышколенный им во всех отношениях начальник личной охраны Цааг ни при каких обстоятельствах без разрешения не позволит себе этого сделать, не будет читать телеграмму, адресованную не ему.

Лейтенант замотал головой:

— Господин капитан, это лично для вас… Как же можно!

— А ты можешь представить себе возможную угрозу нашим войскам на Кавказе?

Лейтенант прыснул со смеху:

— Шутите, господин капитан?! Какая там может быть угроза, коли наши «эдельвейсы» водрузили на Эльбрусе знамя Германской империи!..

Теодор утвердительно кивнул:

— Итак, Цааг, завтра поведем эскадроны в дальний рейс, в станицу Славянскую. Там большой лагерь русских военнопленных. А местные станичники, по моим данным, подкармливают пленных. Не иначе как в Славянской верховодят партизаны. Фюрер с нами! Хайль Гитлер!

«Вон кто я есть! — пронеслось в голове Теодора, когда он, сбросив халат в своей спальне, лежал в постели в полной тишине. — Я есть…» И не смог до конца завершить свою мысль: вошел лейтенант Никкель, охранявший его.

— Господин капитан, из штаба звонят, командиры эскадронов собрались…

— Пошел к черту! Я есть…

И тут Теодора охватил приступ истерии, смял, скрутил, и он затрясся, не в состоянии подняться с кровати без помощи Цаага…

3

Посланная штабом 37-й армии рота армейского разведбата под командованием капитана Бокова заткнуть дыру, образовавшуюся при входе на Военно-Грузинскую дорогу, уже неделю отбивала напористые и частые попытки «эдельвейсов» с ходу войти в Орджоникидзе. Кончились боеприпасы, продовольствие, иссякали силы, все больше появлялось холмиков-могил на небольшом плато, подступавшем к дороге. Последнюю противотанковую мину Иван Лютов веревкой приторочил к своей спине, чтобы уж наверняка подорвать вражеский танк… Боков, заметя это, спустился в тесный каменистый окоп сержанта, сказал:

— Ты это брось, Иван!.. Отцепи! Заложи вон там, на полотне… Скоро подойдет гвардейский корпус. Доживем, Ванечка. В Аджимушкае труднее было, но выжили же!

— Ты меня не трогай. Это мой последний рубеж.

В окоп, кружа, падали густо-багровые кленовые листья.

— Листья падают с клена, значит, кончилось лето, — хрипловато пропел Лютов. — Эх, сейчас бы граммофончик сюда! Любил я танцевать танго. — Он поймал холодный, мокрый от росы лист, посмотрел на него и положил на бруствер окопа. — Кто тебе, товарищ капитан, сказал, что скоро подойдет корпус?

— Лейтенант Сучков! — ответил Боков, вылезая из окопа. — Я же посылал его четыре дня назад ночью в Гизель. Он тогда же утром вернулся на ишаке, хлеба привез и десять банок мясных консервов. Сказывал, что в Гизель прибыл генерал Акимов. Он, конечно, генерала не видел, не слышал. Сам знаешь, что товарищ Акимов зря не приезжает. Снимай мину! Пожалуйста, не спеши, Ваня. — И тут Боков заметил: в окопе, в выдолбленной нише, патефон. — Это откуда же? Неужели из аула? — показал он на домики, неподалеку прилепившиеся к скале, сверху поросшей низкорослым лесом. — Выклянчил?! Или спер?!

— Выпросил ненадолго.

Но завести пластинку Лютов не успел: на левом фланге роты, в дубовой роще, послышались выстрелы.

— Не пугайся, командир, — сказал Лютов. — Там Алеша Мухин со своей заставой в три человека и плюс ишак Яшка.

— Это верно, Мухин зевка не даст. И все же выстрелы… Что бы это значило? Надо кого-то послать.

— Пошлите лейтенанта Сучкова. Иван Михайлович тертый калач.

— Это правильно, но Сучкова от нас забрали. Теперь он начальник разведки полка у майора Петушкова.

— Тогда терпите. Если бы что-то серьезное, Алешка сразу бы прискакал на своем ишаке. Да и бедный Яшка заревел бы, он немцев чует на расстоянии. Егор Петрович, все же я заведу, а? «Листья падают с клена, значит, кончилось лето…»

— Перестань! — не на шутку разозлился Боков.

— «Листья падают с клена…»

— Замолчи!.. Слышишь, земля дрожит, наверное, опять решили попробовать прорваться…

Мину, которую было приторочил к своей спине Лютов, Боков установил на шоссе, в двадцати пяти метрах от своего окопа — КП, припорошил пылью и вернулся к Лютову, который уже снял с себя ремень, но автомат держал на правом плече.

Нарастал гул танков, подрагивала земля. Едкий дым, стелившийся со стороны подожженного немецкой бомбежкой леса, застил глаза.

— Я так думаю… — обратился Боков к Лютову, все еще пялившему глаза на патефон, уже вынутый из ниши. — Я так думаю, — повторил Боков, — все же враг попрет по ущелью… Ты слышишь гул танков?

— Не глухой! — буркнул Лютов.

— Мне кажется, гитлеровцы накапливают силы для удара в лоб, вдоль шоссе. Надо послать два-три человека, чтобы просигналили в случае появления танков…

— У меня две гранаты, — сказал Лютов. — И патефон с собой возьму… «Листья падают с клена, значит, кончилось лето!» — пропел он опять охрипшим, простуженным голосом. — Как только услышите мое танго, значит, сигнал: танки идут… Командир, давай простимся, чтобы на том свете жилось без упреков…

— Ну-ну! Без паники… Я тебе подошлю еще пять человек. — Боков все же обнял Лютова: — Надо уметь обходить смерть, Иван Иванович.

— Известное дело, командир… Я обойду, а смерть гадючая окажется на твоих плечах?! Это же разгильдяйство, Егор Петрович…

— Ну иди, Иван… А я тут соберу группу во главе с Мухиным и тотчас подошлю…

Гул нарастал, и земля будто постанывала. «Похоже, уже вышли на рубеж атаки, — решил Боков, когда отправил группу бойцов на подмогу Лютову. — Стоят на месте, ждут сигнала. И чего ты, Ванечка, придумал с этим патефоном?! Вот как рванут лавиной, так и патефона не услышишь…»

И только он об этом подумал да мельком пробежал взглядом но окопавшимся вдоль дороги бойцам численностью чуть больше взвода, из ущелья ветром донесло звуки танго…

* * *

Сколько времени Боков лежал, засыпанный землей по грудь от взорвавшейся неподалеку бомбы, он не знал. В памяти осталось лишь одно: как он бежал к Лютову, увидя его скрюченным возле объятого пламенем вражеского танка. И тут, когда он швырнул последнюю свою гранату в группу фашистов, прижавшихся к скале, бесшумно, без свиста и визга, упал снаряд, укрывший его горячим, тяжелым земляным отвалом, и глаза у него закрылись…

Кто-то подошел, сгреб с него землю. Егор поднялся я а ноги.

— Лежи, лежи, капитан. Я майор Петушков. Сейчас подойдет санитарная машина.

Боков узнал майора Петушкова, однако слов его не слышал, показал на свои уши и замотал головой.

— Это пройдет, капитан. Пройдет, Егор Петрович. Спасибо, капитан, за стойкость и мужество. Немца не пропустил…

Подъехала санитарная машина, открылась дверца. Вслед за санитарами, сошедшими на землю с носилками, сполз по ступенькам весь забинтованный боец. На него шумнул водитель машины, но боец, раненный в голову, не подчинился.

— Товарищ капитан, это ж я, Иван Иванович Лютов, — сказал еле слышно боец с обвязанной головой и поджатой, на перевязи, ногой. — Полегли почти все…

— Жив! — чуть не заплакал Егор, узнав Лютова. — Ваня, Ваня, мы же с тобою где только не бывали! — безголосо, едва было понять, шевелил губами Боков. — Чего только не видали! Держись, Иван Иванович!

Шофер с конопатым лицом все же усадил Лютова в машину. Возле «санитарки» с визгом тормозов остановился «виллис», из него выскочил генерал. Боков узнал: Петр Кузьмич Кашеваров!

Генерал вскинул голову, чтобы видеть всех, и громко сказал:

— Братцы! Товарищи!.. Под Сталинградом наши перешли в решительное наступление! Теперь очередь за нами!..

Боков заметил лейтенанта Кутузова, потрясающего сжатыми кулаками, возле раненного в шею Ильина, сильно обрадовался, что Илларион и Ильин живы. И Вася Дробязко, и Рубахин, и Петя Мальцев, которые глаз не сводили с генерала Кашеварова, тоже уцелели.

Мимо по шоссе прогремела колонна танков. В небе пронеслись истребители, вслед за ними — бомбардировщики с красными звездами на крыльях. В открытое окно Лютов показывал костылем на самолеты. Боков кивнул ему, помахал рукой и, сильно заикаясь, сказал подошедшему к нему врачу:

— Мне, может быть, и никакой помощи не требуется…

— В машину, в машину! — сказал врач и велел санитарам положить капитана на носилки.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

ФОН ШТЕЙЦ И МАРТА

1

Полковнику фон Штейцу порой не верилось, что огонь ведут люди, стоящие у орудий, минометов и ракетных установок, что люди сбрасывают бомбы с самолетов. Нет, нет, люди могут уставать, в конце концов, человеку требуется сон. А тут — сыплет и сыплет… огромными пригоршнями… Конечно же, это машина, многорукая и беспощадная. Фон Штейц не верил ни в черта, ни в бога, но он, герой Крыма, ныне представитель Гитлера, молился в душе, чтобы сломался хотя бы какой-либо болтик в этой машине, чтобы в Москве разразилось землетрясение, чтоб…

А войска мерзли, гибли, дичали… чтоб… чтоб… Глупость! Наивность! Машина сработана очень прочно. В Москве не произойдет землетрясения, и даже ни один из русских командующих войсками ни на минуту не покинет наблюдательный пункт…

Фон Штейц открыл флягу — в ней было несколько глотков спирта. Выпил и швырнул посудину под ноги генералу Радеску. Тот скривил рот, на посиневшем, с изогнутым носом лице заходили желваки. «Ну и что?» — хотелось крикнуть фон Штейцу. Но он лишь дернул плечами и закрыл глаза. Кольцо русских, охвативших армию Паулюса, он вообразил быстро, точно и так живо, что на миг показалось, будто кто-то душит его. Он расстегнул ворот мундира.

Фон Штейц попал под Сталинград вскоре после того, как армия Паулюса была окружена советскими войсками, попал сюда не простым офицером, а порученцем фюрера. Он обязан доложить Гитлеру объективное состояние армии Паулюса, с тем чтобы… чтобы принять конкретные меры, облегчающие положение окруженных войск. Но он задержался в штабе Паулюса и теперь точно не знал, сумеет ли благополучно выбраться из котла.

Радеску опять скривил рот, на этот раз даже что-го сказал. Фон Штейц успел расслышать лишь отдельные слова.

Радеску поднял флягу, поставил ее на стол, затем, глядя в амбразуру, сказал, что кольцо русских очень прочно, что танки генерала Гота, посланные деблокировать 6-ю армию, будут смяты и отброшены к Ростову и что он, фон Штейц, едва ли сможет выбраться из этого блиндажа. Еще один день — и аэродром будет занят советскими войсками, а он, Радеску, пустит себе пулю в лоб, ибо его, как коменданта аэродрома, все равно расстреляют потом.

— Кто… расстреляет?

— Вы, фон Штейц, — сказал Радеску, отстегивая от поясного ремня флягу. — Пейте, это последнее.

— Хлеб есть?

— Нет.

— А что есть?

— Ничего. В Берлине закусите, если улетите сегодня вечером.

— Мне нужна машина… До посадочной площадки сколько километров?

— Машины нет, идите пешком, тут рядом.

— А вы, господин генерал?

— Я? Куда? Зачем?

— Вы собираетесь стреляться? — усмехнулся фон Штейц и быстро опрокинул флягу в рот. — Не советую! Фюрер ценит вашу преданность. Скоро он по всей России создаст мощные крепости, русские тогда не сдвинут нас с места. Крепостная оборона! Вот что теперь нам требуется… Выпейте…

Радеску налил в колпачок. Спирт обжег горло, и генерал закашлялся. Успокоившись, он покачал головой:

— Когда-то я слушал лекции генерала Енеке, кажется, в то время он возглавлял у вас штаб крепостного строительства?..

— Генерал Енеке еще скажет свое слово, — перебил его фон Штейц. — Фюрер высоко ценит талант Енеке… Вообразите! — продолжал фон Штейц возбужденно. — Наши войска удерживают всю европейскую часть России! И уже вторглись в советское Закавказье. Они во Франции, они в Италии, в Норвегии, в Финляндии, в Африке, на Балканах! Черт возьми, мы будем и в Англии!.. Вы поняли?

Конечно, генерал Радеску все это хорошо понимал, но кто объяснит ему, что происходит здесь, на прибрежных равнинах Волги и Дона? Кто ответит на вопрос: гибель армии Паулюса не удар ли по ногам, на которых еще стоит Германия? Припомнилось, как однажды маршал Антонеску сказал, напутствуя своих генералов: «Отборная армия генерал-полковника Паулюса — это те самые ноги, на которых фюрер перешагнет Волгу!» Не перешагнул…

— Нам нужна передышка, — размышлял фон Штейц, — маленькая передышка, и тогда… — Он недоговорил, что произойдет тогда: в блиндаж вошел адъютант генерала Радеску, закутанный в какое-то запорошенное снегом тряпье, в огромных валенках на ногах.

— Господин генерал! — сиплым голосом произнес он. — Русские продвигаются к посадочной площадке!

Радеску взглянул на фон Штейца, потом перевел глаза на адъютанта, разглядывая его с ног до головы. Потом резко встал.

— Пойдемте, фон Штейц, я провожу вас к самолету! — Генерал толкнул дверь, и холодная, колючая поземка резанула его по лицу.

…Они шли лощиной. Их сопровождали десять автоматчиков, десять теней, едва передвигавшихся по глубокому снегу. Огни разрывов зловеще освещали степь, уже терявшуюся в вечерних сумерках. До взлетной полосы оставалось не больше километра, когда фон Штейц схватил Радеску за руку и показал на холм — там мелькали расплывчатые черные точки. Радеску понял: это движется цепь русских, и похоже, они намереваются отсечь им путь к площадке. Он подал команду автоматчикам. Завязалась перестрелка. Фон Штейц, прижимая портфель к груди, рванулся вперед. Потом, когда треск автоматных очередей над головой стал невыносимым, упал в снег, не выпуская из рук портфеля. А когда стрельба стихла, он пошел, утопая в снегу.

Сколько времени он шел, трудно сказать. Прямо перед ним, преграждая путь, лежал человек, одетый в полушубок. Фон Штейц догадался: русский. Вытащил из кобуры пистолет, по человек лежал неподвижно. «Убит», — решил фон Штейц. Он еще никогда в открытом бою вот так близко, лицом к лицу, не встречался с русскими… Его вызвали в ставку Гитлера, чтобы он доложил обстановку в районе кольца. Фон Штейц подумал, что любой документ о русских был бы ему сейчас очень кстати. Осмелев, мигнул карманным фонариком по петлицам убитого — майор Красной Армии, полушубок расстегнут, там документы… Треск автоматов с новой силой обрушился на голову. Совсем рядом, справа, он увидел генерала Радеску, тот что-то кричал. Фон Штейц побежал к генералу, но тут майор в полушубке застонал и приподнял голову, в правой его руке была граната. И фон Штейца стегануло по ногам пучком железных прутьев так больно, что он, пробежав несколько шагов, потерял равновесие и присел, попытался встать — и снова упал. Потом почувствовал, что его волокут по снегу…

Гул авиационного двигателя пробудил сознание: люди метались вокруг самолета, злобно кричали друг на друга и стреляли куда-то из автоматов и пистолетов. Сгорбившись, неподвижно стоял чуть поодаль генерал Радеску и неотрывно смотрел, как механик втягивает в люк стремянку. В руках у генерала был портфель. Неожиданно рядом с механиком возникло лицо фон Штейца.

— Мой портфель! — крикнул он резко.

Генерал Радеску вздрогнул, кто-то из автоматчиков взял из его рук портфель, подошел к самолету и ловким броском швырнул в черный проем люка.

На третий день после прибытия в имперский госпиталь фон Штейц позвал хирурга.

Пришел лысый кругляш, снял пухлой белой рукой пенсне, спросил вежливо:

— Вам лучше?

— Я не об этом. Мне нужно знать, сколько извлекли осколков?

— Двенадцать…

— Принесите их.

— Хайль Гитлер! — сказал доктор и вышел из палаты.

Фон Штейц закрыл глаза. В который раз перед ним возникала все та же картина — район окружения, снега, трупы замерзших солдат, неумолчный гул адской машины… Ему стало не по себе, даже озноб прокатился по всему телу…

Открылась дверь, вошел хирург, держа в руках металлическую коробочку.

— Вот они, — сказал врач и начал считать синеватые ребристые осколки. — Ровно двенадцать…

— Так… Оставьте их мне, теперь будет тринадцать… — Фон Штейц отвернул подушку, достал кожаный футлярчик и извлек из него крупный, размером с голубиное яйцо, осколок. — Отцовское завещание, двадцать лет храню…

Доктор передал фон Штейцу коробочку, скрестил на груди руки.

— Когда я оперировал вас, вы звали какую-то Марту… Это жена?

— Это жена…

— Я так и подумал. У нас в госпитале тоже есть Марта, хирургическая сестра. Хорошая девушка, смелая.

— Марта?

— Да, Марта…

— Позовите.

Марта оказалась белокурой, высокой немкой с пронзительно-синими глазами. Фон Штейц лежал в отдельной палате, и теперь она часто приходила к нему. Они вели разговоры о войне, о том, что происходит под Сталинградом. Глаза Марты горели, когда она называла имена офицеров, отличившихся в боях. По ее мнению, генерал-полковник Паулюс обязательно скоро разгромит Красную Армию и пойдет дальше, к Уралу, где лежат разные богатства — жаль только, что она, Марта, не там, не с армией Паулюса, этого храбрейшего полководца…

Фон Штейц смотрел на ее хорошенькое личико со вздернутым носиком и думал о своих ранах, о том, сумеет ли он, как говорит хирург, через месяц-два встать на ноги. Ему хотелось спросить об этом Марту, но он только проводил языком по сухим, бескровным губам и ничего не говорил. Марта продолжала щебетать, чуть картавя и растягивая слова. Оказывается, ее старший брат, Пауль Зибель, сражается там, в Сталинграде. Она очень любит Пауля и убеждена, что он обязательно возвратится домой целым и невредимым, потому что Пауль окончил военное училище и знает, как вести себя на фронте.

— Вы его не встречали? Он такой смешной, все время играет на губной гармошке…

— Видел, видел… — ответил он. — Лейтенант…

— Вот молодец! — всплеснула руками Марта. — Нельзя ли похлопотать, чтобы ему дали отпуск? Я так соскучилась…

— Нет, нельзя, Марта… Оттуда не отпустят.

Она вздернула плечиками.

— Почему? Стоит только вам захотеть… Я знаю, кто вы! — Она поднялась, вытянула вперед руку: — Хайль Гитлер! — И, резко повернувшись, направилась к двери.

— Постойте… Откуда вы знаете, кто я? — остановил ее фон Штейц.

— Полковник фон Штейц, личный порученец фюрера… — Она пристально посмотрела ему в глаза и вышла из палаты.

«Да ты и правда чертенок, Марта! — подумал фон Штейц. — Боевая и красивая немецкая девушка».

Когда Марта вернулась, фон Штейц рассматривал удостоверение личности майора.

— Что это? — спросила Марта.

Фон Штейц закурил и, показывая на фотографию на удостоверении, сказал:

— Этот человек, Марта, чуть не убил меня. Это русский майор.

Она удивилась.

— Русский майор? — И рассмеялась. — Шутите, полковник.

Фон Штейц нахмурился: да, вот когда-то и он, фон Штейц, так думал. Красные варвары! Что они умеют, разве они могут по-настоящему воевать?.. Но Сталинград… Мой бог, это же настоящий ад! Марта не знает этого, и очень хорошо, и вообще здесь, в Германии, мало кто имеет понятие об этом, разве лишь инвалиды… Он открыл коробочку с осколками.

— Вот они… Двенадцать штук… А этот, тринадцатый, отцовский. Тринадцать надо умножить на сто. — Фон Штейц и сам не знал, почему на сто, но он минувшей ночью поклялся именно в таком соотношении отомстить за себя и за своего отца, старого кайзеровского генерала. — Я увезу эти кусочки на фронт и буду считать… за один — сто смертей.

Застывшим, тяжелым взглядом фон Штейц смотрел на коробочку, в которой лежали осколки. Марта забеспокоилась:

— Вам плохо?

— Нет, нет. — Он заставил себя улыбнуться, захлопнул коробочку и положил ее под подушку. — Марта, у меня есть просьба. Ты «Зольдатштадт» знаешь хорошо?

— Знаю, господин полковник.

Он о чем-то подумал, со вздохом сказал:

— Меня зовут Эрхард… А знаешь, сколько мне лет? Двадцать восемь… Эрхард… и никакого полковника. Поняла?

Она улыбнулась, улыбнулась потому, что еще раньше знала, сколько ему лет и как его зовут. Еще в тот день, когда его только внесли в операционную, он ей понравился, понравился тем, что не стонал, как другие раненые, и наконец тем, что был доверенным Гитлера. «Герой, герой… Любимец самого фюрера!» Когда-то, еще будучи девчонкой, она мечтала увидеть живого фюрера, вождя нации, но такого случая не представилось, фюрер ни разу не появлялся на окраине «Зольдатштадта», и было обидно. И вот теперь она сидит с человеком, который не раз и не два, а много раз встречался с вождем. Такое счастье выпадает не каждой немецкой девушке. Марта встала навытяжку перед фон Штейцем.

— Хайль Гитлер! — произнесла она.

— Хайль, — ответил фон Штейц. — Слушай, что я тебе скажу… Ты завтра поедешь в «Зольдатштадт»… Дом три на Кайзерштрассе — это мой дом. Я хочу, чтобы именно ты поехала. У меня там мать, отец и жена, тоже Марта… Это странно, но моя жена очень похожа на тебя… — Фон Штейц говорил неправду: его Марта была полной, с некрасивым, даже неприятным лицом, но он любил ее. — В дом не заходи, узнай у соседей, как они там… Потом я напишу, чтобы приехали сюда. Поняла?

— Поняла, господин полковник…

— Эрхард, — поправил фон Штейц, взяв Марту за руку.

2

«Святой Иисус и пресвятая Мария, какое счастье!» — радовалась Марта подвернувшейся возможности навестить своих родственников в «Зольдатштадте». Машина мчалась с бешеной скоростью. Водитель, угрюмый детина с крупным лицом и огромными ручищами, упорно молчал. Марта уже дважды пыталась с ним заговорить: ей не терпелось похвастать своим знакомством с фон Штейцем, — но тот в ответ лишь покачивал головой да криво улыбался, посасывая свою бесконечную сигарету. Не добившись от него ни слова, Марта снова и снова предавалась воображению, как подъедет к своему домику, хлопнет дверцей и крикнет, чтобы рее соседи услышали: «Вот и я, дорогая мама!»

Она хотела, чтобы в это время семья была в сборе — мать, отец и ее юный брат Ганс. О-о, как они обрадуются: приехала их взбалмошная Марта! И все сразу и потом каждый порознь будут восхищаться ее военной формой и тем, что она работает в центральном имперском госпитале и что присматривает за фон Штейцем, который много раз встречался и разговаривал с фюрером, и побывал в самом Сталинграде, и даже видел там брата Пауля. Она всем им расскажет, пи о чем не умолчит…

В километре от города водитель вдруг остановил машину и буркнул хмуро:

— Они опять бомбят! — Он хлопнул дверцей, грузно перепрыгнул через канаву и скрылся в придорожном лесу.

Марта была поражена трусостью шофера и, чтобы пристыдить парня, осталась возле машины. Самолеты бомбили с большой высоты. Их было очень много. Дробно хлопали зенитные орудия, тяжело, с надсадным кряканьем рвались бомбы. Под ногами шаталась земля. А Марта все стояла, запрокинув голову, и ждала — вот-вот запылают и начнут падать самолеты врага; она ни на минуту не сомневалась, что русские не уйдут безнаказанно, зенитчики пока приспосабливаются, но вот еще несколько секунд — и они проучат этих варваров, посмевших прилететь в самый центр Германии. Самолеты, однако, не падали, да и трудно было заметить что-либо — серые облачка зенитных разрывов, огромные клубы пыли и гари смешались, образуя сплошную чудовищную тучу. Туча эта дико гудела и грохотала.

Бомбежка длилась около часа. Она угасла внезапно. Наступила звенящая в ушах тишина. Пыль оседала. На небе появились просветы. Марта почувствовала острый запах гари. Она вытерла слезы.

Подошел шофер. Он осмотрел машину, бросил Марте:

— Садитесь! Куда ехать?

Марта села на заднее сиденье, сжалась в комочек, ответила:

— Сначала к моим родителям, потом на Кайзерштрассе, три…

…Не было ни ворот, ни двора, ли дома… Была груда камней, еще горящих и дымящихся. Подошли какие-то люди. По их разговору Марта определила, что это команда по расчистке развалин.

Однорукий майор с Железным крестом на груди спросил ее:

— Ты кто будешь?

— Порученец полковника фон Штейца! — сказала Марта.

Майор посмотрел на шофера. Парень в подтверждение кивнул.

Однорукий лихо выкрикнул:

— Хайль!

Марта направилась к лимузину. Лицо у нее было серое, а глаза сухие.

— Кайзерштрассе, — сказала она.

Дом фон Штейца был оцеплен нарядом солдат. У ворот стояла карета «скорой помощи». Марту не пустили во двор. Она начала кричать, требуя впустить ее, но один дюжий эсэсовец толкнул ее в грудь. Марта упала на спину и начала биться в истерике, теряя сознание…

Она пришла в себя в машине. Шофер остановил лимузин, повернулся к ней:

— Выпей… Помогает. — Он достал откуда-то бутылку, налил в эбонитовый стаканчик.

Ей стало легче, и она спросила:

— Как семья Штейца?

— Жена погибла, старый генерал покалечен, едва ли выживет, — вздохнул шофер.

Они ехали молча. Потом парень сказал:

— Это была вторая бомбежка. При первой погиб мой отец…

Марта вскрикнула:

— И ты так спокойно говоришь! Всех надо уничтожить, всех, всех — и русских, и американцев, и англичан! Фюрер так и сделает!

Вдоль дороги тянулся лес, хвойный живой лес, посеребренный слегка снежком… Выпал он три дня назад, а завтра, наверное, растает, и даже следа от него не останется. Марта любила снег, и ей вдруг стало жалко, что завтра не будет вот этих белых пушинок. Она открыла боковое стекло и начала вдыхать свежий, сыроватый воздух. Вдыхала до тех пор, пока не уснула.

Лимузин легко катился по шоссе. Марта спала крепким сном. Ей снилась зима, брат Пауль со снежками в руках и отец, пришедший с работы. От отца пахло машинным маслом и металлической стружкой. Потом Пауль запустил в нее снежком. Он разбил окно. Ганс крикнул: «Вот это выстрел!»

Она проснулась и сразу увидела ворота госпиталя.

3

Фон Штейц готовился выехать в ставку Гитлера. Он лежал на кровати и рисовал в воображении встречу с фюрером… Вот он, фон Штейц, в сопровождении охраны входит в кабинет. Официальные приветствия. Гитлер, несогбенный, прямой, жмет ему руку, улыбается, поправляя сползшую на лоб челку, ту самую челку, какую теперь носят многие офицеры, фельдфебели и ефрейторы, подражая вождю нации. Фон Штейц тоже пробовал завести себе такую прическу, но светлые сухие волосы рассыпались, и, как он ни старался, ничего не получалось, а усики, которые он отпустил, пришлось сбрить, ибо они топорщились рыжей колючей нашлепкой и безобразили лицо…

К отъезду было подготовлено все — и новый мундир, и ордена, начищенные до блеска, и костыли, изготовленные по особому заказу. Раны на ногах еще давали о себе знать, но там, в ставке, как бы ни было ему больно, он будет стоять перед фюрером гордо и прямо. На это у него хватит сил и терпения…

— Хайль Гитлер! — Это вошла Марта.

— Хайль! — ответил фон Штейц.

Он попробовал сесть, но острая боль заставила его опереться локтями о подушки. Марта приставила к кровати деревянный подгрузник, и он удобно повис на нем, слегка касаясь ногами пола. Начались тренировки. Фон Штейц переместился к окну, затем ему захотелось взять костыля, пройтись по комнате. Он проделал это с завидной быстротой и ловкостью и остался доволен тренировкой.

Марта похвалила:

— Эрхард, хорошо…

Фон Штейц вытер платком пот и посмотрел пристально на Марту… Что-то изменилось в лице этой девушки. Он заметил это, как только Марта возвратилась из «Зольдатштадта». Он спросил ее тогда: «Ну что?» — «Ничего. Я попала под бомбежку, в город не пустили». С тех пор прошло много дней. Фон Штейц написал три письма и передал их Марте. Жена не отвечала.

— Марта, ты что-то скрываешь от меня? — спросил он.

— Ничего не скрываю.

— Посмотри мне в лицо.

Она подошла к нему вплотную. Фон Штейц взял ее за голову, наклонил к себе и увидел в ее волосах седые нити… Но он не сказал ей об этом. Лег на кровать, закрыл глаза.

— Начальник госпиталя вчера сказал мне, что моя семья погибла… Ты знала об этом?

Марта молчала.

— Ты знала? — повторил фон Штейц.

— Кое-что, Эрхард. Я не хотела тебя расстраивать…

Он поднял голову, взгляд его был сухой.

— Сентиментальность! — крикнул фон Штейц. — Вырви жалость из своего сердца. Немцам она не нужна… Подай костыли…

Он неуклюже повис на костылях и поскакал по комнате. И оттого, что он так мужественно переносит свою боль — она знала, ему больно, — сердце ее охватил восторг.

— Эрхард, — сказала Марта, — Эрхард, я не сентиментальна. Ты знаешь… — Она хотела рассказать ему все: как перенесла бомбежку, смерть отца, матери, брата. Ее ли упрекать в какой-то жалости!

Но он не дослушал ее. Измученный болью и весь взмокший от пота, фон Штейц добрался до кровати, и она уложила его в постель.

— Эрхард!..

— Я все понимаю… — Опять он помешал ей говорить. — Я ценю твою преданность… Иди, Марта, я хочу поразмыслить наедине… Иди, Марта…

Но в эту ночь она осталась в палате.

4

Где-то — видимо, на полпути в ставку — сопровождавшие фон Штейца офицеры из личной охраны фюрера завязали ему глаза. Самолет шел ровно, без качки. Руки фон Штейца лежали на костылях; немного было обидно за эту повязку. «Будто пленного везут», — подумал он. И только сознание, что подобная осторожность вызвана интересами безопасности фюрера, несколько успокоило. Он начал считать про себя — так быстрее пройдет время. «Две тысячи триста сорок два… — Самолет продолжал лететь. — Три тысячи шестьсот двадцать…» Самолет накренился, и фон Штейц понял, что они идут на посадку. Толчок о землю.

— Господа, снимите повязку, — сказал фон Штейц.

Ему не ответили, молча взяли под руки, чей-то голос предупреждал у трапа об осторожности, потом, уже на земле, кто-то сказал:

— Садитесь в машину, вот поручни, держитесь.

Он ухватился за что-то гладкое и повис на руках, боясь опуститься на сиденье… Но его все же усадили, и фон Штейц, покусывая губы, покорился.

Машина остановилась. Повязку сняли. Он увидел солнце и, ослепленный, зажмурился, потом снова открыл глаза — перед ним стоял генерал-полковник. Фон Штейц напряг память и вспомнил: это Эйцлер, советник фюрера, с которым не раз приходилось встречаться раньше. Фон Штейц вытянулся, насколько позволяла боль, выбросил вперед руку:

— Хайль Гитлер!

— Хайль! — ответил Эйцлер. — Вас ждет фюрер. Вы в состоянии доложить о положении войск в кольце?.. Он требует, чтобы вы лично доложили.

— Да, господин генерал-полковник, мне уже значительно лучше…

— Пойдемте. — Эйцлер повернулся и, держа руки в карманах кожаного пальто, медленно направился по дорожке, покрытой асфальтом.

Фон Штейц оперся на костыли и выбросил тело вперед — раз, другой, третий… От боли зазвенело в ушах, а шагавший впереди Эйцлер вдруг как-то странно начал обволакиваться туманом. Фон Штейц догадался: это кружится голова, еще одно движение — и он может упасть. Неимоверным усилием воли он поборол слабость и сделал еще несколько шагов, похожих на прыжки подбитого животного.

Эйцлер помог фон Штейцу спуститься по ступенькам о подземелье.

— Очень нужен, очень нужен, — сказал генерал-полковник в своем кабинете, показывая на кресло.

Фон Штейц сел, с облегчением облокотившись на мягкие подлокотники. Дьявольская усталость сменилась желанием уснуть. Это была минутная слабость. Перед ним стоял известный советник фюрера, и Штейц не мог даже виду подать, что ему хочется спать, и что дорога утомила его, и что вообще ему сейчас лучше бы уклониться от встреч и разговоров.

Эйцлер нажал на черную кнопку в стене. С легким шумом раздвинулись черные шторы, и фон Штейц увидел перед собой огромную, во всю ширь стены, оперативную карту расположения войск 6-й армии Паулюса, знакомые названия улиц города, пригородных поселков, высот и равнин. Кольцо окружения было обозначено пунктиром, жирным, как след тяжелого танка. На юге, там, где намечался прорыв генерала Гота, синяя дуга прорыва почему-то была повернута уже не в сторону кольца, а к юго-западу, в сторону Сальска, вершина ее почти касалась этого степного города. «Значит, танки повернули назад», — с тревогой отметил фон Штейц.

Эйцлер стоял чуть согбенный и курил сигарету. Когда начали битву за Сталинград, он верил в ее победоносный исход и уже представлял, как войска фюрера разрубят Волгу и отсекут бакинскую нефть от Москвы. Теперь ему стало ясно другое: планы рухнули, рухнули окончательно… Спасти 6-ю армию невозможно… Но спасти свою репутацию он еще может. Фюрер никогда не отдаст приказ на вывод войск из котла. Эйцлер это знает, кроме того, данные о соотношении сил в его руках. Конечно, русские не позволят 6-й армии уйти от разгрома, они сожгут ее в котле, и тогда вся тяжесть вины падет на Гитлера, ибо он, Эйцлер, теперь на каждом докладе умоляет фюрера вывести войска из окружения… «Так в истории и будет записано… Но история не кончается сталинградским окружением», — подумал Эйцлер, и ему захотелось сказать об этом фон Штейцу, чтобы воодушевить его перед докладом.

— Танки генерала Гота, как вы, очевидно, знаете, отброшены. Русские продвигаются к Ростову. Вы обязаны сказать фюреру всю правду. Полковник, в ваших руках судьба шестой армии. Я вас вооружу фактами. — Он недоговорил — открылась дверь, и на пороге вырос незнакомый фон Штейцу генерал.

— Господа, прошу в зал. Фюрер прибыл…

Подковообразный, с низким потолком зал был заполнен офицерами и генералами ставки. Фон Штейц занял место в пятом ряду, напротив него на помосте возвышался столик, накрытый черным сукном. Справа и слева от фон Штейца сидели офицеры войск СС. Он повел глазами вдоль рядов: та же картина — один генерал, два эсэсовца.

Все молчали, ожидая появления Гитлера. Мысль о том, что сейчас он увидит фюрера, услышит его голос, полностью завладела фон Штейцем. Он сидел не шевелясь и так увлекся воображаемыми картинками, что не заметил, как открылась боковая дверь. Генералы вскочили и хором гаркнули:

— Хайль Гитлер!

Фон Штейц даже не успел подняться, как Гитлер слабым стариковским жестом дал понять, чтобы все сели. Но сам не сел, продолжал стоять, чуть сгорбленный и расслабленный. Глаза его были устремлены в зал, рот перекошен. «Мой фюрер, неужто это ты?!» — чуть не вырвалось у фон Штейца, и жалость к Гитлеру сдавила ему грудь. Но тут фюрер вмиг преобразился: он поднял голову, откинул резким жестом челку и заговорил:

— Господа, я собрал вас сюда, чтобы изложить свои требования к шестой армии Паулюса. Но прежде я хочу услышать мнение Эйцлера. — Он сел, скрестив руки на груди, и устремил глаза в потолок.

Эйцлер охарактеризовал обстановку, рассказал о неудаче деблокировать танками генерала Гота 6-ю армию. Гитлер хмуро молчал. Но вдруг его глаза вспыхнули, он вскочил:

— Шестая армия останется там, где она сражается сейчас!

Эйцлер, помолчав немного, продолжал:

— Необходимо отдать приказ Паулюсу выйти из окружения…

Гитлер снова его перебил:

— Это гарнизон крепости, а задача крепостных войск — выдержать осаду. Если нужно, они будут находиться там всю зиму, и я деблокирую их во время весеннего наступления.

Эйцлер, склонив голову, мягко настаивал:

— Мой фюрер! Шестая армия теперь в глубоком тылу русских, снабжать армию просто невозможно. По вашему приказанию я вызвал полковника фон Штейца!

В зале наступила тишина. Эйцлер знал, что фон Штейц — этот выскочка и краснобай, за краснобайство и полюбился Гитлеру — обязательно поддержит фюрера, укрепит его в ошибочном мнении, а это значит — симпатии многих генералов окажутся на стороне Эйцлера и он выйдет чистеньким из этой щекотливой ситуации.

Фон Штейц встал, постукивая костылями, вышел вперед. На лице Гитлера появилось сострадание:

— Говорите, полковник.

— Мой фюрер!.. Не уходите с Волги! — Фон Штейц пошатнулся, из рук его выпали костыли. Падая, он увидел, как Гитлер резко и торжественно вскинул голову. — Мой фюрер!.. — пытался продолжать фон Штейц, но чьи-то крепкие руки подхватили его и вынесли из зала.

Фон Штейц пришел в себя в кабинете Эйцлера. Генерал-полковник сидел в кресле и тупо смотрел в потолок. Когда врачи, суетившиеся около фон Штейца, покинули кабинет, Эйцлер сказал:

— Фюрер наградил вас Железным крестом, а меня… отправкой на фронт… Мне поручили доставить вас в госпиталь. Самолет готов, сможете вы лететь?

— Да, господин генерал-полковник, я готов…

5

Раны заживали медленно, их дважды вскрывали, вновь зашивали, и фон Штейцу иногда казалось: наступит день — и ему ампутируют ноги. И тогда коробочка с тринадцатью осколками потеряет всякий смысл — коротышку не пошлют на фронт, — будет он всю жизнь прыгать на протезах, позвякивая крестами как стреноженная лошадь колокольчиками… Врачи угрюмо и молча колдовали над ним, пугливо посматривая друг на друга. Только Марта была по-прежнему верна себе. Как вихрь врывалась она в палату, выстреливая очередями: «Хайль Гитлер! Хайль Гитлер! Фюрер направил солдатам шестой армии ордена. Эрхард, ты представляешь, сколько новых героев будет в Германии!»

Марту не огорчил даже траур, объявленный вскоре Гитлером в память погибших на Волге. Она продолжала восторгаться: «Фюрер сказал: «Мы создадим новую шестую армию. Смерть предателю Паулюсу! Арийцы непобедимы!..»

— Марта, ты помогла мне стать на ноги, — сказал фон Штейц, когда ему наконец сняли повязки. — Ты сама не знаешь, какая ты замечательная девушка. В моих глазах ты — настоящий герой.

В то утро он пил кофе, просматривал газеты. Сводки с Восточного фронта утверждали, что там наступила стабильность. Тревогой дышали сообщения из Африки. «Армии Роммеля и Арнима испытывают сильное давление англичан», «В правительстве Муссолини наступил кризис». Это были неприятные вести, и он невольно подумал: «Черт побери, почему все так туманно?» Ему хотелось ясности, а ее в газетах не было — все вокруг да около. Он скомкал газеты и швырнул в урну…

Дверь палаты открылась, по вместо ожидаемой Марты он увидел генерал-полковника Эйцлера.

— Хайль Гитлер! — поднял руку Эйцлер.

— Хайль! — ответил фон Штейц.

— Рад вас видеть снова здоровым… — сказал Эйцлер, садясь в кресло.

Оказывается, бывший советник Гитлера перед новым назначением — куда его пошлют, он точно еще не знает — получил недельный отпуск, чтобы подлечить не в меру расшатавшиеся нервы. Узнав, что фон Штейц еще здесь, сразу заглянул к герою павшей крепости. Эйцлер говорил скупо, с хрипотцой в голосе, что-то недосказывал, чем-то был недоволен.

«Старый хрен, прошляпил Сталинград!» — со злостью подумал фон Штейц. Здесь, в госпитале, он много думал о поражении на Волге, думал и взвешивал и все больше склонялся к тому, что во всем виноваты генштабисты, планирующие операции, и в первую очередь Эйцлер, умолявший фюрера вывести 6-ю армию из волжского котла.

— Почему в газетах много тумана? Непонятно положение армии в Африке! — раздраженно сказал фон Штейц.

Эйцлер крутил в руках сигарету, взглянул исподлобья.

— Наши дела там неважные. Катастрофа неизбежна, — промолвил он хмуро.

— Катастрофа? — удивился фон Штейц. — Я верю фюреру, этого не может быть!

Эйцлер встал.

— Я тоже верю в нашего вождя Адольфа Гитлера, и, может быть, больше, чем вы, Штейц. Но это вовсе не значит, что мы, немецкие генералы, не должны реально взвешивать факты. Генерал-фельдмаршал Роммель оказался не на высоте, он не сумел правильно оценить оборонительные возможности противника и поплатился. Кто за него обязан был предвидеть? Он, именно он! Теперь над немецкими и итальянскими солдатами нависла угроза плена. Правительство Италии заколебалось. История не простит нам, немецким генералам, таких ошибок… Любить фюрера и великую Германию — это значит уметь побеждать своих врагов! — воскликнул Эйцлер и направился к двери, но вдруг остановился и, повернувшись, сказал: — Фюрер вводит в войсках должность офицера национал-социалистского воспитания войск. Это по вашей части… Я помню, вы в академии считались лучшим оратором. Ваш покойный отец не раз выставлял перед Гитлером эту сторону вашего таланта. Ждите нового назначения, фон Штейц…

Эйцлер ушел. Фон Штейца охватил неудержимый порыв — надо что-то делать, и прежде всего немедленно покинуть этот тихий полугоспиталь-полусанаторий…

Отворилась дверь, Штейц повернулся — перед ним стояла Марта в новенькой форме ефрейтора.

— Эрхард, я решила ехать на фронт снайпером. Я очень метко стреляю.

— Куда ты поедешь? — спросил фон Штейц, подумав: «Форма ей идет».

— Вместе с тобой, — ответила Марта.

— Я пока никуда не еду…

— Едешь! — Она отошла от него, села в кресло. — Я все знаю…

— Что ты знаешь?

— Тебя посылают в Крым, заместителем к генералу Енеке…

— К Енеке?

— Да, офицером национал-социалистского воспитания войск. Там сооружают крепость…

— Вот как! — воскликнул фон Штейц. — Откуда ты знаешь все это?

— Майор Грабе из оперативного отдела влюблен немного… Он мне все рассказывает. И про тебя рассказал. Говорит, есть предположение, что полковник фон Штейц будет назначен в Крым. Предположение! — засмеялась она и оттопырила по-детски губы. — Когда Грабе говорит о предположении, значит, это уже состоялось.

«Идиот!» — возмутился в душе фон Штейц болтливостью майора. Он позвонил в оперативный отдел, попросил найти Грабе.

— Майор Грабе слушает, — прозвучало в ответ.

У фон Штейца набрякли шейные вены.

— С вами говорит полковник фон Штейц. Куда я назначен?.. Ты идиот! Об этом знает весь госпиталь. Я потребую, чтобы тебя немедленно отправили на Восточный фронт… Что? Есть предписание? В Крым? — Он положил трубку, спросил у Марты: — Кто этот Грабе?

— Майор из выздоравливающей команды. Он временно служит в оперативном отделе госпиталя.

— Хорошо, посмотрим… Марта, ты поедешь в Крым!

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

САПУН-ГОРА ВЫСОКАЯ

1

После многодневного наступления стрелковый полк, который принял майор Андрей Кравцов от подполковника Дмитрия Сергеевича Петушкова сразу же после форсирования Керченского пролива, был наконец отведен во второй эшелон корпуса. Его подразделения расположились на окраине небольшого, типичного для Крыма поселка, прилепившегося к рыжему крутогорью, вдоль разрушенной бомбами железнодорожной линии, в редколесье. Кравцов облюбовал себе чудом уцелевший каменный домишко с огороженным двориком и фруктовым садом. Едва разместились — связисты установили телефон, саперы отрыли во дворе щель на случай налета вражеской авиации. Кравцов сразу решил отоспаться за все бессонные ночи стремительного наступления: шутка ли — в сутки с боями проходили до двадцати километров, и, конечно, было не до сна, не до отдыха.

Кравцов лег в темном, прохладном чуланчике, лег, как всегда, на спину, заложив руки за голову… Но — увы! — сон не приходил. Кравцов лежал с открытыми глазами и смотрел на маленькую щель в стене, сквозь которую струился лучик апрельского солнца. Слышались тяжелые вздохи боя, дрожа, покачивался глинобитный пол. К этому покачиванию земли Кравцов уже привык, привык, как привыкают моряки к морской качке, и даже не обращал внимания на частые толчки… Старая, ржавая кровать слегка поскрипывала, и этот скрип раздражал Кравцова. Он перевернулся на бок, подложив под левое ухо шершавую ладонь в надежде, что противный скрип железа теперь не будет слышен. И действительно, дребезжание оборвалось, умолкло.

Минуты две-три Кравцов слышал только говор боя, то нарастающий, то слабеющий. Но странное дело, сквозь разноголосую толщу звуков он вскоре опять уловил тонкое металлическое дребезжание кровати, тревожное и тоскливое…

По телу пробежал леденящий душу холодок. Кравцов поднялся. Некоторое время он сидел в одной сорочке, сетуя на старую, ржавую кровать. Потом сгреб постель и лег на пол. Лучик солнца освещал сетку, и Кравцов заметил, как дрожит проволока. Теперь он скорее угадывал тоскливое позвякивание кровати, чем слышал его, но спать не мог. Хотел позвать ординарца, чтобы тот выбросил этот хлам из чуланчика, но тут же спохватился: ординарец, двадцатилетний паренек из каких-то неизвестных Кравцову Кром, был убит вчера при взятии старого Турецкого вала… И вообще в этом бою полк понес большие потери. Погиб командир взвода полковых разведчиков лейтенант Сурин… Кравцов успел запомнить лишь одну фамилию; бывает так: придет человек в полк перед самым наступлением, и, едва получит назначение, тут же обрывается его жизненный путь. Где уж тут запомнить, как звали-величали по отчеству!.. Так случилось и с Суриным. Теперь вот надо подбирать нового командира для разведчиков. А кого поставишь сразу на эту должность?!

Вчера начало поступать новое пополнение. Кравцов пытался вспомнить: которое по счету с того дня, как принял под Керчью полк, после своего возвращения из госпиталя?.. Он точно вспомнил, сколько раз пополнялся полк, и невольно прикоснулся рукой к кровати. Она вздрагивала, покачивалась. Он опустил голову на холодный, пахнущий сыростью пол и тотчас же уловил гулкие толчки — это вздрагивала земля от тяжелых ударов артиллерии.

— Александр Федорович! Бугров! — крикнул Кравцов.

За перегородкой отозвались:

— Андрей, ты чего не спишь?

— Комиссар, ты мне ординарца подбери, сегодня же… У тебя, Саша, рука легкая.

Открылась дверь. В чуланчике сразу стало светло.

— Товарищ подполковник, — официально доложил замполит Александр Федорович Бугров, — ординарец через час поступит в ваше распоряжение…

— А почему ты называешь меня подполковником?

— Законно, Андрей. Только что звонил комдив Петушков — я не хотел тебя будить, — велел поздравить. Вот тебе новые погоны, цепляй.

Кравцов поднялся, положил матрац на кровать, закурил.

— А кто таков ординарец?

— Ефрейтор Дробязко Василий Иванович. Дня три назад прибыл в полк из госпиталя. Попросился в разведку. Да я думаю, пусть немного окрепнет возле начальства, — полушутя-полусерьезно заключил Бугров и провел ладонью по рыжеватым усам, которые он недавно отрастил для солидности.

— Вот как! — улыбнулся Кравцов. — И эта птичка вчерашняя тоже заявила: «Окончила школу войсковых разведчиков, прошу учесть мою специальность». Какой только дурень дает девчонкам командирские звания, да еще на передовую посылает!

Бугров прищурился:

— Это ты про лейтенанта Сукуренко? Думаю, что разведвзвод — не женское дело.

— А может, рискнем, замполит, доверим ей взвод?

— Опасно, командир… Дивчина остается дивчиной…

— Значит, не подойдет?

— Да ты что, серьезно? — удивился Бугров.

— Ну ладно, ладно, посмотрим… Глаза у нее большие… — Кравцов рассмеялся как-то искусственно. — А этого Дробязко пришли ко мне немедленно…

— Послал за ним, — ответил Бугров, — сейчас придет. А тебе, Андрей Петрович, все же надо поспать, скоро ведь снова в бой.

— Спать кровать мешает, не могу уснуть… Ты попробуй, Александр Федорович, приляг, ну, на минутку только.

Бугров смущенно поглядывал на командира и, не понимая, шутит ли он или всерьез говорит, прилег на кровать.

— Слышишь? — таинственно спросил Кравцов. Бугров насторожился:

— Ну и что? Стреляют. Привычное дело. Мне хоть над ухом пали из пушки, я усну.

— А стон слышишь?

— Какой стон?

— Значит, не слышишь, — разочарованно произнес Кравцов и добавил: — Раньше я тоже не слышал, а сейчас улавливаю: стонет, плачет…

Бугров чуть не рассмеялся — ему показалось, что Кравцов затеял с ним какую-то шутку, но лицо командира полка было серьезно.

— В госпитале я слышал, — продолжал Кравцов, — как бредят тяжелораненые. Это невыносимо… Лежал со мной капитан. Ему выше колен ампутировали ноги, гангрена началась… Слышу, стонет, потом заговорил. «Мама, — зовет мать, — ты, — говорит, — посиди тут, а я сбегаю в аптеку… Ты не волнуйся, — говорит, — я мигом, одна нога тут, другая там». Всю ночь он бегал то в аптеку за лекарством, то наперегонки с каким-то Рыжиком, то прыгал в высоту, смеялся, плакал. А утром пришел в сознание, хватился — ног и нет и захохотал как безумный… Потом три дня молчал, а на четвертый, утром, посмотрел как-то странно на меня и говорит: «Ты слышишь, как стонет кровать? Это земля от бомбежки качается. Чего же лежишь, у тебя есть ноги, беги скорее на передовую, иначе они всю землю обезножат». И начал кричать на меня… — Кравцов ткнул окурок в снарядную гильзу-обрезок, помолчал немного и перевел разговор на другое: — Так, говоришь, не соглашается этот Дробязко в ординарцы?

— Ну мало ли что! — махнул рукой Бугров. — Если каждый будет… — Он прошелся по чуланчику, соображая, что будет делать каждый, если ему дать волю. Но сказать об этом не успел. На пороге появился ефрейтор Дробязко. — Вот он, — сказал замполит. — Заходите, подполковник ждет вас. — Бугров подмигнул Кравцову и вышел из чуланчика.

На Дробязко были большие кирзовые сапоги, широченные штаны; из-под шапки, которая тоже была великовата, торчали завитушки волос, и весь он показался Кравцову каким-то лохматым, будто пень, обросший мхом. Стоял спокойно и смотрел на подполковника черными глазами.

— Что за обмундирование? — сказал Кравцов, окидывая строгим взглядом с ног до головы ефрейтора.

— Другого не нашлось, товарищ подполковник, — ответил спокойно Дробязко. — Размер мой, сами видите… мал. Советовали умники надеть трофейные сапоги… Послал я этих умников подальше… В своей одежде, товарищ подполковник, чувствуешь себя прочнее.

— Это верно, — проговорил Кравцов, пряча улыбку. — Только пока ты больше похож на пугало, чем на красноармейца. Ну ладно, это дело поправимое. Расскажи-ка о себе. В боях участвовал?

— Бывал…

— Где, когда?

— Морем шел на Керченский полуостров. Топил маленько эту семнадцатую фрицевскую армию. Был ранен, лежал в госпитале, а по выходе потянуло в свою часть, к Петушкову. А оказалось, наш Дмитрий Сергеевич на дивизию поставлен…

— В ординарцы ко мне пойдешь? — спросил Кравцов.

— Нет.

— Это почему же? — Кравцов пристально посмотрел на ефрейтора. — А если прикажу?

— Ваше дело, товарищ подполковник. Прикажете — выполню. Только лучше не приказывайте…

— Интересно! — Кравцов помолчал. — Но почему все-таки ты не хочешь? Что за причина?

— Нельзя мне служить в ординарцах. — В глазах Дробязко мелькнуло что-то неладное. — Не бойцовское это дело — в блиндаже отсиживаться…

«Ах вот оно что… «В блиндаже отсиживаться…» — подумал Кравцов, принимая слова ефрейтора по своему адресу и чувствуя, как закипает в душе злость. Захотелось тут же отчитать этого лохматого пария, отругать последними словами. — «В блиндаже отсиживаться…»

Кравцов тряхнул головой. Дробязко смотрел на него спокойно, изучающе. «В блиндаже отсиживаться…» Кравцов постучал кулаком в стенку.

— Бугров, зайди… — И к Дробязко: — Комсомолец?

— Билет имею, товарищ подполковник.

— Билет… — протянул сухо Кравцов, в упор разглядывая ефрейтора.

Дробязко неожиданно заморгал и покосился на вошедшего Бугрова.

— Оформим, Александр Федорович, этого гвардейца в разведвзвод, — показал Кравцов на Дробязко. — Только переодеть надо.

Дробязко пулей вылетел из домика.

— Что за пугало, чуть с ног не сбил! — проворчал вошедший в домик капитан Сучков. — Катышек какой-то.

— Не какой-то, а твой подчиненный, — сказал Кравцов, прикрепляя к шинели подполковничьи погоны. — Так что, Иван Михайлович, оформляйте в разведвзвод. Вам везет, Иван Михайлович, — с усмешкой добавил Кравцов.

— А что, и на самом деле везет, значит, — похвалился Сучков. — У лейтенанта Сукуренко, несмотря на ее росток, коготок остер. К тому же владеет немецким языком. Я ее знаю давно.

— Иван Михайлович, а откуда же?

— Ну, во-первых, в ноябре сорок первого я вместе о Мариной сбежал из керченской тюрьмы. А во-вторых, вместе с нею однажды ходил в разведку. На ее счету уже два «языка». Так что, товарищ подполковник, я везун.

— Точно! — воскликнул Бугров. — Андрей Петрович, я уже кое-что знаю об этой дивчине со слов комкора Кашеварова.

— И все же, братцы, — сказал Кравцов, — это не женское дело — брать «языков». И к тому же как еще отнесутся к ней разведчики? Все же дивчина, справится ли? Служба крутая, не вечер танцев.

На этом они разошлись по своим делам. Кравцова потянуло к разведчикам…

Разведвзвод размещался в ветхом, полуразрушенном сараюшке. Сержант Петя Мальцев на правах помкомвзвода приказал выбросить сохранившиеся от мирного времени кормушки, вход завесить брезентом и на дверях написать: «Вытирай ноги». Жирная крымская грязь пудами прилипала к сапогам, а Пете хотелось, чтобы в помещении, где пахло сухой соломой, было чисто, хотя бы до первого прихода сюда Кравцова. Он покрикивал на разведчиков, которые не замечали надписи на притолоке, переступали порог с тяжелыми комьями грязи на ногах. Особенно неаккуратно вел себя Родион Рубахин, или, как он называл себя, Родион Сидорович.

— Ты что, слепой?! Так могу очки прописать! Или неграмотный? Видишь, что написано?! — Мальцев показывал на притолоку. — Читай!

Рубахин врастяжку отвечал:

— Гигиена… Как в пекарне… — и, отбросив полог, тяжело падал на хрустящую солому, снимал пилотку и долго крутил ее на указательном пальце, рассказывая, как вольготно ему жилось в пекарне, как Мани, Сони и разные Ксюши — лазоревые цветочки — липли к нему без всяких с его стороны усилий. Как все там шло хорошо, и мог бы до победы дотянуть в этой пекарне, да очкарик, сухонький капитан интендантской службы, однажды вежливо попросил: «Товарищ Рубахин Родион Сидорович, вот вам направление на передовую. А хлеб девушки будут печь. Поезжайте. Вы для любой роты — находка, шестипудовые мешки играючи одной рукой поднимаете». — И житье было, Петруха! А в вашем взводе черт-те что — ни водки, ни баб! Гигиена…

Мальцев плохо знал Рубахина — тот появился во взводе недавно, и в разведку его пока не посылали: обживался, присматривался.

Дрогнул полог, и в сарай вошла Сукуренко, одетая в стеганые брюки и фуфайку. Маленького роста, с темными волосами, выбившимися из-под ушанки, она остановилась у порога, ожидая, когда на нее обратят внимание.

Первым ее заметил Рубахин. Позабыв сразу о Мальцеве, встал, вразвалочку подошел к Марине.

— Вы к нам? — И, не дожидаясь ответа, сказал сержанту: — Петруха, гляди, какого ангела послал нам небесный грешник.

— Вам кого, товарищ… девушка? — спросил Мальцев.

— Васю Дробязко…

— Это такой лохматый, похожий на цыганенка? — вспомнил Петя. — Вчера приходил во взвод, просился к нам. Да майор Бугров увел его с собой в штаб, сказал, что он сам решит, куда послать ефрейтора Дробязко.

— Да что ты, сержант! Это ж я! — выдвинулся вперед Рубахин, подмигивая Мальцеву. — Ты посмотри: лохматый! — Он тряхнул головой. — И фамилия моя Дробязко. Ангелочек, я тот и есть, кого ищешь, бери меня скорей и тащи хоть на край света. — Он положил тяжелую руку на плечо девушки.

Сукуренко вывернулась, отступила.

Мальцев сказал:

— Ищите Дробязко в штабе полка.

Рубахин наклонился к Сукуренко, что-то шепнул ей на ухо. Она улыбнулась и сделала еще шаг назад, поправляя сползшие на лоб волосы.

Рубахин обнял Сукуренко, но какая-то сила рванула его в сторону, и он грохнулся на пол. Еще не соображая, кто его так ловко сшиб, он вскочил, обернулся. Мальцев с открытым от удивления ртом стоял в сторонке. Наконец поняв, что это сделал «ангел», Рубахин шагнул к Сукуренко.

— Слушай… Я же шестипудовые мешки одной рукой поднимаю! Слушай… — И, хохоча, обхватил снова Марину за плечи, пытаясь привлечь к себе.

Но опять какая-то неведомая сила подкосила его, и он, теряя равновесие, упал под ноги вошедшему в сарай Кравцову. Подполковник перешагнул через Рубахина.

— Встать! — скомандовал он. — Что здесь происходит?

— Это она его так ловко припечатала! — сдерживая смех, ответил Мальцев.

Кравцов взглянул на Сукуренко и неожиданно для себя только сейчас заметил на ногах у девушки не по размеру огромные кирзовые сапоги, ложку, торчащую за голенищем, большие часы на руке, — заметил и почему-то удивился тому, что не увидел всего этого раньше, когда знакомился и разговаривал в штабе с лейтенантом Сукуренко. В груди у Кравцова шевельнулось что-то непонятное — досада, сожаление, грусть? — и он, позабыв о том, ради чего пришел к разведчикам (надо было распорядиться о порядке учебных тренировок), сказал:

— Идемте, лейтенант Сукуренко, вас ждут в штабе.

…Он старался идти впереди, но она не отставала, шагала рядом, а иногда опережала его, мельтеша перед глазами, с руками, засунутыми в карманы брюк. Кравцову хотелось сказать, чтобы она вынула руки из карманов, что военным это не положено, и вообще чтобы не бравировала своим особым положением как женщина. Однако сказать все это он почему-то не мог и сам не знал, что с ним сейчас происходит, злился на себя, ругал, что не может проявить строгость, и все думал, куда бы ее пристроить. «Пошлю командовать хозвзводом, — рассудил наконец Кравцов, закуривая на ходу. — Разведка не женское дело, пойми ты это».

Сукуренко замедлила шаг, и он понял это по-своему:

— Хотите папироску?

— Не курю…

— И то хорошо…

— А что плохо, товарищ подполковник?

Он отвернулся, выпустил изо рта струю дыма.

— Как мальчишка! — сказал он с досадой. — Борьбу затеяли с солдатами… Лей-те-нант!

— Я защищалась…

Он остановился:

— Да вы что, серьезно?.. Рубахина одолели?

— Серьезно. Приставать больше не посмеет… Рубахина вообще надо держать в крепких руках.

— Ну-у! — удивился Кравцов.

— Я его обстругаю…

Так с разговором вошли они во двор, где размещался штаб полка. Подполковник поднялся по скрипучим ступенькам, прошелся по гнущемуся полу крыльца, остановился подле деревянного столбика, в нескольких местах изрезанного осколками, сосчитал рваные отметины, сказал:

— Видите, снаряд разорвался рядом, — он показал на воронку во дворе, — стодвадцатимиллиметровый… Ну что же, придется вас откомандировать назад, у меня нет должностей…

— Я из полка не уйду, товарищ подполковник.

В дверях показался Бугров.

— Ну как, дозвонился Кашеварову? — спросил Кравцов у замполита.

— Генерал разрешил допустить временно, потом, сказал, видно будет…

— Видно будет… — Кравцов закурил. — Да… Вот что, лейтенант Сукуренко, к разведчикам поступает пополнение. Я думаю, вы поможете нам сколотить взвод. Согласны?

— Это приказ? — спросила Сукуренко.

— Да!

— Разрешите выполнять?

— Выполняйте.

Она сбежала с крыльца.

Кравцов улыбнулся:

— Птичка-невеличка, а коготок-то у нее, видно, и верно, остер…

— Еще бы! — сказал Бугров. — Она ведь доводится генералу Акимову родственницей, как я слышал.

— Вот будет мороки! — схватился Кравцов за голову. — Не оберешься…

2

Мокрая земля чавкала под ногами. Рубахин горбил спину, безжалостно ругая в душе «ангела» — шедшую за ним по пятам Сукуренко. Свет луны серебрил балку, сглаживал складки местности, казалось, что вокруг ни одного кустика, ни одного овражка. Между тем Рубахин точно знал, что все это есть, а там, еще ниже, имеется куча хвороста, где спрятался Мальцев, и он, Рубахин, обязан безошибочно приползти к сержанту, приползти без шума, без малейшего шороха, иначе, если он это не сумеет сделать, лейтенант-«ангел» заставит повторить все сначала… Однако обломается девка — это, разумеется, не мужик, не парень.

Внизу балки под коленями и локтями еще больше захлюпало. Рубахин грудью коснулся воды, хотел было свернуть в сторону, чтобы миновать лужицу, но не посмел. Сукуренко стояла позади с автоматом, перекинутым за спину. Родион подумал, что она сама скажет, чтобы принял левее, где, вероятно, посуше. Но Сукуренко молчала. Рубахин повернулся к ней, стараясь разглядеть лицо лейтенанта, выше приподнял голову… В синем свете луны блеснули глаза Сукуренко. Она махнула рукой, давая знать, чтобы он полз… Рубахина охватила злость: стоит тут сухонькая, а он, промокший, вдыхает запах вонючей лужи! Обучать решила, и ночью нет покоя… «Тоже мне Суворов…»

Над головой что-то пропело. Яркий свет разорвавшегося снаряда выхватил из темноты большой кусок серой мокрой балки, и Рубахин на миг увидел лейтенанта, даже успел определить, что она лежит вниз лицом, обхватив голову руками. Гул прокатился и замер где-то в темноте. «Уж не задело ли ее? Может, надо помочь?..» Но Рубахин не поднялся, безотчетно еще плотнее прижался к мокрой траве, ползком заспешил к видневшемуся в лунном свете темному комочку…

— Товарищ лейтенант… — робко заговорил он.

Сукуренко тихонько засмеялась и приподняла голову:

— Испугался?

— Ангел… Шла бы ты в медсанроту! — глухо пробасил он.

— Выполняйте задание! — услышал Рубахин и, помедлив с минуту, нехотя пополз к тому месту, где лежал Мальцев.

И странно — теперь он не сердился на нее, наоборот, в душе возникла непонятная неловкость. Странное состояние не прошло и тогда, когда Рубахин достиг кучи хвороста, и позже, когда Петя Мальцев, идя с ним рядом, хвалил его за умение ориентироваться ночью на местности, подчеркивая, как это важно для разведчика…

В сараюшке все уже спали. Рубахин, не раздеваясь, лег на свое место. Вскоре он почувствовал под собой что-то твердое, округлое. Пошарил рукой — фляга. В ней была водка. Он приложился, выпил. И тут только заметил, что Сукуренко внимательно смотрит на него, сидя в расстегнутой телогрейке возле чуть пригашенного фонаря. Он подошел к железной печке, подбросил дров.

— А я испугался, не задело ли вас, — сказал Рубахин, разглядывая свои крупные руки.

Она сняла фуфайку, подсела к печке.

— Я думала о другом: сейчас вскочишь и побежишь. Тогда заставлю повторить все снова.

— Ангел с виду, а внутрях черт…

— Это уж точно, — ответила Сукуренко и, чуть отвернувшись, стащила с себя гимнастерку, осталась в одной белой майке.

Рубахин от удивления замер.

— Снимите брюки, я просушу их, — сказала она спокойно. — И сейчас же ложитесь спать…

— Как?.. При в-вас снимать?..

— Снимайте, я отвернусь…

— Шутите, ангел?! — Он поднялся. — Это же жизня, — прошептал Рубахин, тряхнул кудлатой головой и бухнулся лицом в солому.

Проснулся он в полночь. Фонарь еле светился. Марина лежала, укрывшись с головой шинелью, виднелась только рука, белая, с впадинками на суставах, как у ребенка. Рубахин долго смотрел на эту девичью руку, боясь пошевелиться. Потом погасил фонарь, повесил брюки на пол у остывшую печь, лег на свое место.

* * *

— В Крым прилетел генерал Акимов, — доложили Кравцову. — Генерал потребовал взять в разных местах «языков», чтобы иметь четкое представление о наличии войск противника в полосе корпуса, перед тем как двинуться на Сапун-гору…

Взвод был откомандирован во главе с капитаном Сучковым.

…За боевым охранением сразу начиналась узенькая полоска ничейной земли. Ничейная — весьма условное название, обыкновенно эта полоска принадлежит тому, кто лучше изучит ее, изучит так, что может безошибочно ориентироваться на ней в самую темную ночь. Раньше всех это делают разведчики. Еще намечаются места для оборудования наблюдательных и командных пунктов, еще только по карте командиры прицеливаются, выбирая направление атак и контратак, а разведчики, всегда идущие впереди, уже ощупали своими цепкими взглядами каждый метр этой земли и знают, что и где у противника расположено на переднем крае и в глубине обороны, как лучше подойти к обнаруженному объекту и как возвратиться обратно…

Марина ползла впереди, метрах в двадцати от нее — Петя Мальцев с Рубахиным… Если бы вдруг исчезла темнота и местность озарилась солнцем, то можно было бы увидеть: Мальцев и Рубахин переползают ничейную землю, двигаются к одинокой воронке, а Марина — к окопу… Вспыхивали осветительные ракеты. Они не так уж опасны: разведчики в халатах, окрашенных под цвет местности, да и ракеты быстро гаснут. Важно другое — приблизиться бесшумно к немцу, мгновенно набросить на его голову мешок и так же бесшумно уйти… Нарушить тишину — кто-нибудь кашлянет или чихнет, — тогда возникнет настоящая схватка, схватка насмерть, и кто-то из разведчиков не вернется в полк, а может быть, и все лягут на рубеже, еще занятом врагом. Потому к каждой такой операции люди готовятся очень тщательно, предусматривая любую мелочь…

На правом фланге, за сопкой, послышались пулеметные выстрелы. Это завязало ночной бой подразделение, чтобы отвлечь внимание гитлеровцев от местности, на которой действуют разведчики.

Сукуренко шепнула:

— Рубахин, теперь остановись, следи за мной.

Он знал, что командир взвода будет брать «языка», и зашептал:

— Командир, разреши мне…

Она махнула рукой, и он понял: не разрешит.

— Лежи, позову.

Бруствер окопа вырос внезапно. Сукуренко плотнее прижалась к земле. Катившаяся по черному небосводу звезда вдруг задрожала на одном месте, будто желая, прежде чем превратиться в мельчайшие искорки, увидеть, что же произойдет сию минуту на этом маленьком кусочке земли. Но звезда оказалась очень нетерпеливой: она, вспыхнув, тут же погасла.

Сукуренко поняла еще днем: с немцами что-то случилось — ходят по переднему краю во весь рост. Днем она рассчитала, как накроет их со своими ребятами ночью. И вот теперь они рядом.

Ветер дышал со стороны окопа, доносил запах сырой земли. Голова гитлеровца долго не показывалась над бруствером. Со стороны воронки послышался короткий вздох, будто кто-то захлебнулся сильной струей воздуха. Она поняла, что это группа Мальцева угомонила своего «языка», и теперь очередь за ней.

Из окопа послышалось:

— Вилли, это ты? Спускайся ко мне. Чертовски плохо сидеть в окопе одному… — И голос захлебнулся в наброшенном Мариной мешке. Все это было сделано так быстро, так ловко, что немец, похоже, не успел сообразить, что попал в руки советских разведчиков…

3

Дробязко вместе с саперами оборудовал, благоустраивал избушку пастухов под жилище и НП командира полка. Он очистил ее от хлама, подмел, натаскал травы, устроил нары. Отправив солдат-саперов во взвод, Дробязко решил опробовать постель: хорошо ли отдохнет уставший командир? Он лег с папиросой в руках: хорошо! Кум королю, сват министру! Глаза его сомкнулись, и он уснул мгновенно, лишь рука с погасшей самокруткой, свисавшая с постели, чуть дрожала, как бы ища, за что ухватиться…

Дробязко проснулся от смеха, который ему показался свистом падающей бомбы. Перед ним стояли три человека. Он протер глаза и, еще не соображая, кто перед ним, вскочил и вытянулся перед Кравцовым.

Приземистый крепыш в кожаной тужурке, стоявший неподалеку от Кравцова, рассмеялся:

— Ну и солдаты у тебя, Кравцов! Спящими узнают своего командира. Из каких мест, товарищ?

— Москвич я, — ответил Дробязко, вглядываясь в лицо крепыша: оно показалось ему знакомым, даже очень знакомым.

— Москвич? Да не может быть! — воскликнул человек в кожанке и снял фуражку, обнажая седую голову.

Дробязко покосился на Кравцова, сказал:

— Умаялся с этим блиндажом, уснешь и на ходу…

— Да-а! — протянул седовласый и забеспокоился. — Отдыхайте, товарищ. Пусть поспит, — сказал он Кравцову, — нам не помешает. — И повернулся к высокому человеку, стоявшему возле входа, в котором Дробязко сразу узнал командира корпуса генерала Кашеварова.

«А кто же этот в кожанке? — продолжал думать Дробязко. — По обращению повыше комкора… А я-то расслабил подпруги, уснул, разнесчастная эта постель убаюкала…»

Через некоторое время Дробязко из разговоров понял, что седовласый в кожаной тужурке действительно главнее комкора, что фамилия его Акимов, и он вдруг вспомнил, что много раз видел портрет этого человека в книгах, календарях. А еще из разговоров Дробязко узнал, что в Москве торопят быстрее очистить Крым от немцев, и что впереди, недалеко от Севастополя, на какой-то Сапун-горе, гитлеровцы создают крепость — сплошную многоярусную линию из железобетонных укреплений, и что Гитлер приказал какому-то генералу Енеке закрыть этой крепостью ворота на Балканы, лишить русских возможности использовать Черное море.

Когда, по-видимому, все было переговорено, Акимов, сворачивая карту и кладя ее в сумку, встретился взглядом с Дробязко.

— Что же не спишь?

— До сна ли нынче, товарищ генерал, — вскочил Дробязко. — Впереди Сапун-гора высокая.

Акимов улыбнулся.

— Чай можешь организовать? — И к комкору: — Петр Кузьмич, ты не против закусить?

Кашеваров подозвал к себе Дробязко, показал рукой в окошко.

— Видишь, стоит бронемашина? — сказал он. — Там капитан Сергеев, пусть принесет поесть.

— Петр Кузьмич, я забыл! Отставить! — вдруг перерешил Акимов. — Времечка в обрез, меня ждут переговоры с Москвой. Свяжите меня с начальником штаба, — сказал Акимов связисту, сидевшему в броневике. Ему подали микрофон. Он откашлялся, сбил на затылок фуражку. Щелкнул переключатель. — Говорит Евграфов, — назвал Акимов свою кодовую фамилию…

Язык кода был непонятен Дробязко, и он с любопытством рассматривал порученца Акимова, капитана Сергеева, заметил на груди у него нашивки о ранении.

Неподалеку полыхнул сноп огня. Над головами пропели осколки. Акимов прислонился к бронеавтомашине. Дробязко занервничал: «Да уезжайте вы быстрее отсюда!» — и переглянулся с Кравцовым.

Акимов, видимо, понял их и, когда в воздухе пропели еще несколько снарядов, достал из кармана трубку, начал не торопясь набивать ее табаком, сказал:

— Ак-Монай позади, на очереди Сапун-гора. Обойти ее нельзя. Значит, только штурм. А как вы думаете, товарищ подполковник?

Кравцов был занят мыслью о лейтенанте Сукуренко. Справится ли она с поставленной перед взводом задачей?

— Вам брать Сапун-гору, — продолжал Акимов, — потому ваше мнение для нас очень ценно. Можете возразить: операция, мол, спланирована. Да, да, это верно, разработана, рассчитана… И все же поразмыслить надо. Штурм — дело нелегкое, прямо скажу, крови прольем немало. Но как по-другому взять Севастополь? С моря? Черноморский флот еще не окреп, а время не ждет. Как же?

— Только с суши, — сказал Кравцов. — Только через Сапун-гору. А она очень высокая, без подготовки не перешагнешь.

— Вот-вот! — подхватил Акимов. — Это значит — надо готовиться к штурму Сапун-горы, не теряя ни минуты. Об этом мы еще поговорим, посоветуемся…

С пригорка спускалась группа Марины в пять человек, протискиваясь сквозь кустарник и пожухлую траву с двумя пленными. Дробязко поспешил оповестить:

— Товарищ подполковник, Сукуренко! Наш ангел! С уловом, похоже!

Говоривший о Сапун-горе генерал Акимов приумолк, повел взглядом вокруг, но разведчики уже спустились и скрылись в своей временной «казарме»-землянке.

— Кто сказал: «Сукуренко! Наш ангел!»? — спросил Акимов едва слышно. — Или мне послышалось?..

Дробязко посчитал, что он своим оповещением некстати прервал генерала Акимова, и не осмелился ответить.

В это время у Петра Кузьмича Кашеварова сильно заныла раненая рука, и он поднялся в машину за шприцем, чтобы сделать обезболивающий укол.

— Товарищ генерал, — сказал Кравцов Акимову, — в нашем полку служит девушка-лейтенант, по фамилии Сукуренко, Мариной зовут.

— У вас, подполковник?! — с удивлением вскинул взгляд Акимов на Кравцова.

— Так точно, товарищ генерал, в нашем полку, на должности командира взвода полковой разведки…

— Ну и как? Довольны?.. А почему «ангел»? Впрочем, для меня предостаточно…

— Еще бы! — подал голос из броневика Кашеваров, успокоивший уколом свою руку, и было начал выходить, но генерал Акимов распорядился ехать и сам полез в броневик.

Кашеваров захлопнул дверцу. Броневик поднатужился, фыркнул и вскоре скрылся в горах.

* * *

Сучков перед допросом пленных дал разведчикам время на обед, а Рубахина отослал на медпункт. На пути к еловой роще, в каменном доме с закрытым обширным двором, со вчерашнего дня был развернут армейский питательный пункт для тех, кто еще не определился в полки — резервы поступали непрерывно. Тут были и те, кто прямо из госпиталей, и те, кто впервые прибыли на фронт. Марину потянуло потолкаться среди обитателей армейского питательного пункта: может, кто-то из давнишних знакомых встретится, из москвичей, бывших слушателей краткосрочных курсов командиров взводов и рот?

В огороженном глинобитной стеной дворе сидели на траве группками отобедавшие офицеры и солдаты, забивали «козла», резались в карты, рассказывали байки и хохотали.

Марина пристроилась возле повозки, груженной радиоаппаратурой: усилителями, передатчиками, громкоговорителями. Лошади на привязи кормились из торб. В тенечке, под бричкой, вниз лицами лежали два парня на разостланном брезенте, одетые в шинели без погон и в пилотках.

К повозке подошел майор, похоже, только отобедавший, с небольшим кульком в руках, и, заметив Марину, сказал:

— Девушка, не желаете ли конфет, угощаю? — Он протянул Марине кулек, и, когда она взяла с благодарностью и начала есть, майор вскрикнул: — Неужели Марина Сукуренко?! Я же Густав Крайцер…

Она с минуту узнавала человека и, видно опознав все же, шепотом произнесла:

— Миленький Густав!.. Я часто видела вас во сне. Я так мечтала встретиться! — Наконец Марина справилась с собой, спросила: — Где же вы теперь, товарищ Крайцер?

— Вот при этой повозке.

— А что за повозка?

— Армейского отдела по разложению войск противника. А это, Мариночка, — показал он на спящих, — функционеры из национального комитета «Свободная Германия»… Зажмурься, Марина, и не смотри, пока я не скажу. И ты увидишь нечто прекрасное!..

Но она не закрыла глаз, все глядела и глядела то на самого Крайцера, то на лежащих в тенечке парней.

— Война идет на запад, и мы скоро будем в Германии, — продолжал Крайцер. — Я тебя познакомлю с моей мамой.

Для Марины это было чудо — ее спаситель жив!

— Прекрасно! — сказала Марина. — Храбрые живут, а ничтожные погибают… Кстати, что слышно о Теодоре? Мне кажется, Густав, что на свете нет более опасного типа, чем Теодор.

— Теперь мы и до него доберемся, и до самого Гитлера! — сказал Крайцер. — Девчушечка Марина, будь уверена, обязательно доберемся…

Обедать Марина не стала и, не задерживаясь, вышла на улицу, направляясь в свой взвод. Она тихонько, приоткрыв дверь взводного домика, незаметно вошла и притаилась за пирамидкой с оружием. На полу сидел Рубахин с забинтованной рукой, разглядывал женское платье.

— Ты откуда его взял? — спрашивал Мальцев о платье.

— Я соображаю, что нравится женщинам, девушкам. Богиней она будет в этом платье. Как ты полагаешь, сержант, подойдет Марине? Ах, Петруха, товарищ сержант, все бы отдал за ее ласки и взоры… Я ведь еще не женат…

— Ты это к лейтенанту, что ли, подкатываешься?! — хихикнул Мальцев. — Ты же простой боец, а она лейтенант. Так и жди! Ну был бы ты сержант, куда ни шло! — Мальцев засмеялся.

«Ах, мальчики, какая я сегодня счастливая!» — подумала Марина и вышла из-за пирамиды, объявила:

— Родя, будь готов, завтра начнутся учения. Однако как твоя рука?

— Во! — показал он большой палец. — Любого фрица в бараний рог…

И спрятал за спину платье…

4

— Ну показывайте, показывайте, Петр Кузьмич, — сказал Акимов и жадным взором охватил местность. — Вижу, понимаю: это в миниатюре Сапун-гора… Ну что ж, докладывайте, докладывайте…

Идею создания учебной Сапун-горы выдвинул сам Акимов. Она родилась тогда, когда в руках у него скопилось множество данных о строительстве генералом Енеке крепости. Акимов понимал, что подобный мощный оборонительный рубеж без специальной тренировки войск едва ли можно взять, тем более в такие сжатые сроки, какие установила Ставка, направляя его в Крым.

Акимов дни и ночи пропадал то в землянках среди солдат и офицеров, то в траншеях под огнем вражеских пулеметов и артиллерии — присматривался, изучал обстановку, анализировал данные всех видов разведки.

Наступление велось довольно быстро. Враг, отступая, прикрываясь заслонами, стремился как можно больше сберечь войск и боеспособными расположить их на крутых каменистых скатах Сапун-горы, густо нашпигованной различными фортификационными сооружениями. Замысел немцев был предельно ясен и понятен. Именно эта ясность подстегивала Акимова на ходу, в боях готовить войска для решающего штурма. Он устал, и ему хотелось отдохнуть без тревожных мыслей: уложатся ли войска в отведенное время для взятия Севастополя и взовьется ли, как назначено, девятого мая над городом Красное знамя, или же там еще в тот день будет держать в страхе и местное население, и свою армию этот старый немецкий фортификатор генерал Енеке?

Очень хотелось человеческого отдыха. И когда Акимов наконец пришел к идее создания на подходящей местности учебной Сапун-горы, чтобы заранее потренировать войска в штурме созданных укреплений, когда его идея (она, конечно, не была абсолютно его, она состояла из многих предложений и советов) воплотилась в практическое дело, стало будто бы легче.

«В Крым уже пришла весна!» — подумал Акимов, заметив в долине буйное цветение садов. Сады тянулись на десятки километров, и было такое впечатление, что огромная впадина до краев заполнена кипящим молоком.

— Показывайте, Петр Кузьмич, — повторил Акимов, освободившись от воспоминаний.

Кашеваров, очертив широким взмахом рук самый высокий участок горы, сказал:

— Вот здесь… Конечно, нам не удалось полностью воссоздать подлинную картину Сапун-горы с ее укреплениями, но кое-что построили… Ведь я оборонец, — пошутил Кашеваров. — Пойдемте…

Они долго поднимались на каменистую, усеянную серыми валунами высоту, осматривая террасы и укрепления. Акимов искренне радовался, что саперам и инженерам удалось за короткое время так хорошо оборудовать учебное поле. Кашеваров завидовал Акимову, что тот легко, без особых усилий преодолевает подъемы и спуски: «За пятьдесят перевалило, а еще крепок, не уступает мне, сорокалетнему».

Однако крутой подъем и многочисленные спуски то в траншеи, то в гнезда, обозначавшие долговременные огневые точки, все же утомили Акимова. Уже на самой вершине он взмолился:

— Петр Кузьмич, прикажи устроить привал, — и сел на поросший сухим мхом выступ скалы, положив на колени фуражку. Его редкие седые волосы были мокры, по красноватому, гладко выбритому лицу сбегали к подбородку ручейки пота. Он вытер лицо и волосы клетчатым платком. — А что вы думаете, годы, Петр Кузьмич, годы! — словно оправдываясь, сказал Акимов и тут же возразил: — Никаких скидок на годы: военный, — значит, двужильный! — Он рассмеялся раскастистым смехом, потом вдруг стал серьезно-сосредоточенным. — Вообрази себе, Петр Кузьмич, что ты генерал Енеке… Очень уж мудр этот немец в фортификации… Так вот, вообрази себя на его месте и прикинь в уме, глядя на эти кручи: с какого направления можно предположить нажим со стороны наступающих войск? Сопоставь с картой района Сапун-горы. — Акимов открыл планшет и надолго замолк.

Воображение, острое, отточенное долгими годами, прожитыми среди войск, на учениях и маневрах, в боях, под огнем, в атаках, быстро воссоздало картину штурма… Гигантский каменистый вал Сапун-горы полностью объят пламенем неумолчных разрывов. Бьют «катюши», грохочет артиллерия, густо бомбят самолеты. Исчез гребень горы, исчезли скаты, уже не видно и неба. Одно пламя, нет, не пламя, а клокочущее море огня и черная вихрастая стена дыма, поднявшаяся за поднебесье. Подступиться можно только слева и справа, со стороны флангов, окантованных тихим, спокойным морем.

«Енеке постарается особо укрепить фланги», — про себя решил Акимов и спросил:

— Ну что, вообразил?

— Поразмыслил, — ответил Кашеваров, кладя карту в планшет. — Главный удар вырисовывается по центру Сапун-горы.

— И я так полагаю, — подхватил Акимов, довольный, что их мысли совпали.

— Если разрешите, завтра же приступим к репетициям, — сказал Кашеваров.

— Успеете?

— Почему же не успеем? Прошу взглянуть. — Кашеваров показал на подножие горы.

Акимов посмотрел в бинокль: с разных направлений стекались колонны войск. Это были специально созданные штурмовые подразделения, оснащенные необходимым вооружением и боевой техникой.

— Хорошо, — сказал Акимов и вложил бинокль в футляр. — Умнее будем в настоящем деле. — И опять как-то само собой взгляд его остановился на впадине, где кипели сады. «Весна в Крыму! — подумал он снова. — Весна любит чистоту, надо очищать Крым, и решительным образом».

Акимов уже сел в машину, чтобы ехать в штаб Отдельной Приморской армии и оттуда доложить в Ставку о начале учебного штурма «Сапун-горы».

Кашеваров вдруг подал голос:

— Товарищ генерал, а у меня одна идея созрела. Может, выслушаете?

— Пожалуйста, садитесь в машину.

— Лучше бы с глазу на глаз, Климент Евграфович.

Акимов вышел из машины:

— Это связано со штурмом?

— Разумеется.

Они спустились в траншею.

— А идея такая, товарищ генерал, — начал Кашеваров. — Занятия, связанные со штурмом Сапун-горы, заменить ничем нельзя. К этому важному делу да прибавить бы еще хорошее знание местонахождения долговременных оборонительных сооружений у противника! И люди у меня для этого найдутся.

— Это было бы хорошо, — подхватил Акимов. — Мы поможем вам в организации переброски разведчиков в расположение врага. Но эти люди должны быть крепко подготовлены… вплоть до хорошего знания немецкого языка.

— Мы позаботились об этом.

Акимов закурил:

— А кто эти люди?

— Начальник разведки у Петушкова капитан Сучков, Иван Михайлович. У него есть опыт, навыки вести себя в среде немцев…

— Слышал, слышал. Сучков годится. А еще кто же?

— Боюсь назвать. — Кашеваров наклонился к Акимову: — Товарищ генерал, она уже доказала Сучкову, что на это задание сподручнее ей идти. И Сучков согласился, убедила она капитана.

— Женщина?.. Неужто Марина Сукуренко?

— Вы против, товарищ генерал? Она говорит, что для девушки такая работа менее опасна. Переоденется, вольется в один из отрядов севастопольцев, мобилизованных на окопные работы. Ей легче и потому, что немецкий язык Марина знает не хуже, чем Сучков…

Акимов призадумался: «Не много ли для нее испытаний? Надо пожалеть хоть один раз. Но и запретить ей нельзя, доверие окрыляет человека».

— Значит, Марина уже готова? — поднял голову Акимов. — Я слышал, — генерал сделал паузу, — что подполковник Андрей Кравцов в нее… влюблен. Более того, будто бы они договорились после взятия Севастополя пожениться. Полковник Петушков об этом сказал мне… И Марина все же решила пойти в тыл?

— Кравцов не знает, куда отзываем Сукуренко…

— Лучше бы знал. Надо все взвесить, подойти со всех сторон… Впрочем, сторона у нас у всех одна — победа над врагом. Пусть идет! Воля вольному, отвага храброму, — Акимов сел в машину, но тут же открыл дверцу, вышел. — Петр Кузьмич, я думаю доставить лучше всего ночью по воздуху, на самолете По-2… «Петляковы» пробомбят, и тут наш тихоход сбросит разведчиков в тот же район. Да хорошо бы, чтобы в тот же район, обработанный «петляковыми». В общем, я помогу вам в этом, звоните мне сегодня в двадцать три ноль-ноль.

Андрей Кравцов спешил к разведчикам, чтобы узнать у самой Марины, куда она уезжает и почему скрывает время отъезда и место назначения. Возле домика, в котором размещался полковой взвод разведки, стоял «виллис», за рулем сидел капитан Сучков, кого-то, видно, поджидая. Кравцов подошел, спросил:

— Иван Михайлович, вы ко мне? — и сразу почувствовал, как охватило его волнение. — Ты за Мариной?

— Приказано доставить, Андрей Петрович…

— Куда?

— Этого я не знаю…

— Конспиратор!

— Не страдай, вернется твоя Джульетта. Вернется, еще и полк твой не успеет войти в Севастополь.

Марина вышла из домика с маленьким чемоданчиком в руке, сказала Сучкову:

— Товарищ капитан, только что звонил полковник Петушков, велел поторопиться. — И тут Марина увидела Кравцова, оторопела.

— А надолго? — спросил Кравцов. — Я должен знать… Марина!

Она уже сидела в «виллисе», рядом с Сучковым, едва сдерживаясь, чтобы не броситься к Андрею.

— Андрей Петрович, — с грустью сказала Марина, — товарищ подполковник, до свидания…

Кравцов схватил ее протянутую руку, наклонился, чтобы поцеловать, но сдержался:

— Я буду ждать тебя, Марина…

— Вам было письмо, — сказала она, — я передала его Рубахину.

— От кого, не знаешь? — спросил Кравцов.

— От генерала Акимова. — Марина высвободила руку из руки Андрея. — Поехали, миленький Иван Михайлович…

Машина быстро развернулась и, выйдя на дорогу, помчалась к ущелью, откуда уже выходили войска, чтобы вновь штурмовать учебную Сапун-гору.

Появились из домика и разведчики. Родион Рубахин подбежал к Кравцову:

— Товарищ подполковник, вот вам письмо.

Кравцов тут же и вскрыл. На тетрадном листе было написано:

«Командиру части Кравцову А. П.

Уважаемый Андрей Петрович!

Ты для меня самый-пресамый дорогой и любимый человек. Я скоро вернусь, только очень жди. Я очень терпеливая, будь и ты терпелив. И никому не верь, что война все может списать. Мой дорогой, любовь не списывается. И коль она живет в тебе ко мне, береги, не урони! И я буду самым счастливым человеком на всей планете».

— От кого, товарищ подполковник, письмо-то? — спросил Рубахин.

— От генерала Акимова, товарищ Рубахин. От Акимова, Родион…

— А не от нее?..

Рубахин тяжело вздохнул и, козырнув Кравцову, побежал догонять взвод…

* * *

Три дня и три ночи подряд штурмовые полки то кидались на каменистые кручи, то сползали вниз серыми волнами, сползали быстро и с каким-то рокочущим, похожим на отливы океанских волн шумом, то снова поднимались, подрывали и захватывали дзоты, террасы и другие укрепления, построенные на этой дикой, густо усеянной сизоватыми валунами горе трудягами-саперами.

Шла последняя тренировка войск. Кашеварову хотелось быть в центре событий, лично посмотреть на работу тех, кому суждено непосредственно штурмовать укрепления Сапун-горы, — на солдат, взводных и ротных командиров. Он находился в окопе и ждал сигнала атаки. В воздухе висело белое облако, оно, казалось, дрожало и очень медленно, еле заметно сползало в сторону моря. В горах наступила такая тишина, такое безмолвие, что Кашеваров уловил голос какой-то пичужки, жужжание шмеля, глухие и тревожные вздохи оседавших камней. Потом, едва он успел прижаться к стенке окопа, впереди грохнуло и тяжело, с надрывом зарычало.

Кашеваров подумал: «Вот это похоже на бой, это то, что нужно для тренировок!» — и приподнялся, вылез из окопа.

И люди, и огонь — все, что могло передвигаться, поползло все выше и выше — туда, где облако гари и дыма кудрявилось в отсветах разрывов.

Подниматься было трудно, но Кашеваров упорствовал, снял плащ и теперь, в генеральском кителе, бросался каждому в глаза. Его обгоняли, а ему не хотелось отставать.

— Давай, давай, товарищ, быстрее, быстрее, ребятушки! В темпе главная сила атакующих, — шептал он, стараясь ободрить не столько бегущих мимо, сколько себя, чтобы почувствовать тот заряд энергии и воодушевления, который испытывают люди в атакующей врага лавине, и ему удавалось эт: крутизна делалась будто положе, и ноги брали новые метры подъема.

Где-то — видимо, при подходе к последней террасе, ибо артиллерия уже умолкла, Кашеваров посмотрел в бинокль и увидел впереди себя, в цепи солдат, залегших для очередного броска, стоявшего на коленях подполковника Кравцова. Он узнал его сразу, обрадовался, потом нахмурился: «Куда тебя занесло, братец, в самое пекло!» Он долго возмущался, пока не возвратились Кравцов и посланный за ним адъютант.

— Посмотри-ка, командир полка, вот с моего места, отсюда виднее. — Кашеваров нахмурился.

Кравцов понял — не для этого позвал Кашеваров, но повиновался, поднес к глазам бинокль. Передовые цепи вздрогнули, колыхнулись — подразделения поднялись, чтобы завершить последнюю атаку. Кравцов отчетливо видел, как отделились, вырвались вперед трое бойцов из взвода разведки. Двоих узнал, вернее, догадался, что это Дробязко и Мальцев. Третий, издали похожий на черный валун, катился непостижимо быстро, прыгая через окопы и камни. И этого солдата наконец он узнал и обрадовался: «Да это же Рубахин! Похвально, Родион, похвально!»

Кашеваров и Кравцов поднялись на плато, к месту, где намечалось произвести разбор генеральной репетиции. Здесь уже не было войск, их отвели заранее намеченными маршрутами к подножию горы. Догорая, тлела подожженная снарядами бревенчатая хатенка, еще дымились воронки. В наступившей тишине слышно было, как где-то неподалеку рвались, глухо хлопая, патроны. Оттуда, где угадывалась Сапун-гора, время от времени доносились тяжелые вздохи крупнокалиберной артиллерии. Вслушиваясь в этот знакомый говор, Кашеваров пытался в уме сравнить прошедшие учения с предстоящим штурмом немецких укреплений. Он знал, что эти вещи несравнимы, но в чем-то чувствовал и их сходство, какие-то одинаковые закономерности, трудности. Сходство еще не было ясно, но он совместно с командирами частей на разборе найдет его, обнажит, подчеркнет и возьмет в основу своих требований, приказа на штурм Сапун-горы…

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

СТРАХ

1

Конец марта разразился в Крыму холодными дождями, к ночам переходящими в мокрые снегопады. Войска 17-й немецкой пехотной армии, изгнанные в сорок третьем году с Кавказа в Крым, несмотря на непогодь, лихорадочно зарывались в землю, возводили долговременные оборонительные рубежи на каменистых, обрывистых скатах Сапун-горы, прикрывающей ближние подступы к Севастополю, ежесуточно устанавливали железобетонные колпаки с амбразурами для пулеметов и артиллерийских орудий, закапывали тяжелые танки — неподвижные огневые точки.

Однако вся эта гигантская изнуряющая работа, по мнению самого командующего 17-й армией профессора фортификационных наук генерала Енеке, должным образом не поднимала моральный дух у войск — полки и дивизии заметно никли при мысли о том, что сухопутный выход из Крыма уже закупорен 4-м Украинским фронтом, а высаженная в ноябре сорок третьего года Отдельная Приморская армия может в любое время нажать со стороны Керчи. Падал дух у немецких войск и оттого, что советская авиация днем и ночью бомбила морские подступы к берегам, топила транспорты, пытающиеся пробиться к портам с вооружением, боеприпасами и резервами. Не станет ли для 17-й армии Крым Сталинградом — тем страшным кольцом окружения, из которого так и не вышли войска фельдмаршала Паулюса?..

* * *

В пасмурный мартовский полдень к кирпичному одноэтажному дому, расположенному на западной окраине города Джанкой, подъехала доверху загруженная ящиками, различными упаковками бричка. Сидевшие на ней поверх поклаж трое солдат в форме вермахта соскочили на землю и начали было разгружать упаковки, но вышедший из дома офицер в чине капитана, с оплывшим лицом приостановил разгрузку, приказал ожидать и вернулся в дом, в комнату, сплошь загроможденную такими же ящиками, обитыми ленточным железом, и такими же упаковками, что и на бричке. За небольшим обеденным столом, уткнувшись лицом в раскрытую тетрадь, сидел, читая написанное, плотный, с небритым лицом капитан, одетый в потертое обмундирование, на правом рукаве алело пятно крови.

— Иохим, неужели так интересно? — спросил офицер с оплывшим, дряблым лицом, едва присев на один из ящиков, видно подготовленных для отправки. — Отложи. Ну что там, на Ай-Петри, досказывай…

— Теодор, мы туда не могли пробиться. Там пропасть партизан. Потеряли двадцать человек убитыми. Я сам еле ноги унес… Кажется, нам в Крыму делать нечего, песня наша спета. Успеть бы выбраться.

— Как она к тебе попала? — спросил Теодор о тетради. — Нейман, ты слышишь?.. Дай-ка, я пробегу…

Нейман, покусывая нижнюю губу, передал тетрадь, обложка которой была обернута целлофаном, и вышел в другую, смежную комнату, откуда тянуло запахом медикаментов и шел душок готовящегося на плите мясного супа.

Теодор прочитал на титульном листе тетради: «Приговор им», присвистнул ртом-дырочкой.

— Фью! Это кому «им»? Советикам? Это, наверное, интересно… — И взялся читать безотрывно.

«Июнь 1942 года

Собираемся на Северный Кавказ. Профессор Дюрр, с виду — скелет, гнусавит нам, бывшим «нахтигальцам», а теперь «бергманцам», то есть «кавказцам», теорию национал-социализма: «Каша для всех; Крупп народный капиталист; русские недочеловеки». Вкусные слова!

Перед отправкой — митинг. На трибуне высокие гости батальона: адмирал Канарис, генерал фон Мюнстер, сам профессор Теодор…

— Вы едете утверждать новый порядок на Кавказе! — вот о чем говорят высокие гости.

Та же работа, что и во Львове, на Вулецкой горе. Ничего, приемлемо. Мы ни за что не отвечаем. Недурно! Подходит: вешай, убивай, разрушай и жги! Знакомое дело! И по-прежнему мы должны быть «слепыми, глухими и немыми», как утверждает наш капитан Теодор. Я у него под боком, один из самых близких, доверенных, вроде лейтенанта Цаага, телохранителя Теодора.

Едем поездом. Потом на своих грузовиках, вслед за танковой армией генерала фон Клейста…

Неожиданная остановка. В чем дело? Почему? Оказывается, русские на подступах к Моздоку остановили танки господина Клейста. И Теодор швырнул весь батальон под огонь противника. «Господа, это же не наша работа!» Цааг говорит: «Не ори! Это проверка благонадежности и верности каждого «бергманца». Под обстрелом русских легла чуть ли не половина батальона. Вот это Мо-о-здок!

Сентябрь — октябрь 1942 года

Наладилось, пошло, как во Львове. Дымит и горит город Нальчик. Под горой огромная толпа — и лезгины, и кабардинцы, и балкарцы, и русские. Все, как один, заядлые советики, то есть противники нашему порядку. Теодор распорядился: часть их расстрелять, а часть пропустить через душегубки системы инженер-полковника СС Вальтера Рауфа. Господин Теодор говорит Цаагу: «Нечего с ними церемониться, большевиков надо уничтожать». Неужели в Советском Союзе принимают в большевистскую партию и детей, и подростков? Старух и дряблых, облысевших стариков? В толпе таких много…

Дело сделали. И не понесли со своей стороны никаких потерь. Сам Теодор расстрелял, как Цааг говорит, пятнадцать пленных русских солдат. У меня же заел автомат…

Октябрь 1942 года

Лежу в госпитале в Пятигорске. Меня навещает капитан Иохим Нейман. По его словам, Теодор обосновал свою штаб-квартиру в Кисловодске, на бывшей даче русского певца Шаляпина, и к нему, Теодору, часто приезжают высокие чины из ставки генерала фон Клейста, и будто бы сам Клейст приезжал, и профессор Теодор получил ученую степень доктора политических наук, и он в тесной связи с начальником разведотдела штаба фон Клейста генералом фон Мюнстером…

«Кто же ты на самом деле, мой капитан Теодор? — задаю себе непосильный вопрос. — Может, ты тайный министр у фюрера по делам расстрелов русских?» Да мне-то какое дело до того, кто ты, мой капитан! Дурею, что ли? Или мне мало того, что позволено отправлять, безо всякого ограничения, сколько захочу, посылки в Германию? Был бы у меня, как у капитана Теодора, личный самолет, отправил бы домой пол-России! Как это делает сам Теодор.

Январь 1943 года

Отступаем. Боже мой, отступаем! Разместились в станице Славянской. Одно название станицы бесит Теодора. «Пойдем! — говорит он мне. — И ты, Цааг, бери автомат». За станицей, в глубоком сыром овраге, расположились на ночлег свыше двух тысяч военнопленных. При подходе к оврагу, увидя нас, солдаты из охраны жалуются, что военнопленные умирают с голодухи, они, охрана, не знают, что делать…

— Как не знаете?! — возмутился Теодор. — Каждому русскому — пуля в лоб! — И оповестил конвойных: — Господа, следуйте моему примеру! Туда! Туда этих швайн, туда, откуда начинается хвост редиски. Господа, огонь! — И первым ударил из автомата по оврагу, вниз, по копошащимся военнопленным… Расстрел длился более часа.

Ноябрь 1943 года

Вот-вот войска нашей 17-й армии, отступающие под напором русских, настигнут батальон, в котором теперь еще два «эскадрона смерти», созданных Теодором для дальних рейсов, догонят, настигнут, захлестнут, и мы смешаемся с боевыми частями. «Может быть, и к лучшему?» — шевельнулась у меня мысль. Но тут подъехал на своем побитом плохими дорогами «бенце» Теодор.

— Господа легионеры! Все в порядке, фюрер распорядился переправить «Бергман» в Крым на самолетах. — Его маленький рот-дырочка свистел, шипел. — Хайль! Хайль фюреру! Эскадронам доколотить пленных и следовать на аэродром.

Вот какой авторитет у нашего Теодора! Сам фюрер ему помогает.

Апрель 1944 года

Крым. Побережье Черного моря. Стрелковые роты нашего батальона залезли в окопы. В бухточке стоит корабль. «Куда теперь-то, господин Теодор? Если ты все можешь, осуши море». Слышу, кто-то из солдат надрывно плачет, потом подползает ко мне, шепчет: «Пришел конец. Теодор потопит нас в море. Вывезет, и корабль взорвется. Слух прошел, в батальон поступила маленькая мина, вроде наручных часов. В ней огромная сила взрыва».

Я боюсь самого себя. Мою голову не покидает мысль: мы озверели! И к тому же ослепли! Грызем друг друга из-за того, чтоб побольше отправить в Германию, домой, ценных вещей, золота. И Иисус-Мария, не дай мне погибнуть… Я хочу жить! Жить…

Господин лейтенант Никкель говорит мне: «Слышишь, хочешь со мной в горы, к русским партизанам, на пастбище Ай-Петри? Я не хочу больше мокнуть в крови».

Отвечаю: «А проберемся?» Он со вздохом говорит: «Я ж там бывал с карательным отрядом, кое-какие тропы мне известны». — «Тогда бери мою тетрадочку. В ней приговор им».

— Цааг! — не закрыв тетрадь, закричал в окно Теодор на стоявшего у брички своего личного порученца. — Ко мне!

Крик этот, пронзительный, со свистом, услышал и капитан Нейман, тоже поспешил к Теодору.

— Цааг, вот эту тетрадь сожги, а пепел закопай в землю! Да поглубже!

Цааг побежал выполнять, а Теодор, у которого белело и зеленело лицо, шевелились оттопыренные уши, резко бросил Нейману:

— Ты закопал хозяина этой тетради?!

— Я уже рассказывал. Закопал. Это обыкновенный немец, ростом чуть ниже тебя, Теодор. Он пробирался на Ай-Петри. Когда я его заметил, он открыл огонь…

— Налей мне коньяку…

Теодор выпил, воззрился на капитана Неймана:

— Иохим, как бы тебе покороче сказать, надо спасать Германию в Германии… Немцы слабеют духом от всяких слухов. Созданный в Советском Союзе так называемый национальный комитет «Свободная Германия» засылает своих функционеров… Иохим, мы должны навести порядок. Сегодня вечером я улетаю в «Зольдатштадт». Ты полетишь со мной. Цааг! — забарабанил Теодор в окно. — Заходи!

Цааг зашел.

— Мой верный Цааг! — продолжал Теодор. — Я принял окончательное решение: остатки батальона «Бергман» погрузить на корабль и отправить морем в Грецию…

— Так это же на верную гибель, господин капитан! — вздрогнул Цааг. — Русские пустят корабль на дно. Они бомбят днем и ночью.

— Море глухо. Море без языка! — не отступал от своего решения Теодор.

— Там одна тысяча двести человек, господин капитан…

— Все равно, сколько бы ни было, море не выдаст. И не напишет в тетрадочке… Море глухо и немо! Цааг, бери мою машину, отправляйся в батальон. И там немедленно приступай к погрузке батальона. Все! Ступай!

Крайняя раздражительность мало-помалу приугасла в нем, и он сел на ящик, самый большой из всех ящиков, что в комнате и на бричке во дворе. В этом большом ящике таились золотые изделия, бриллианты, древние женские украшения.

— Иохим! — обратился Теодор после долгого молчания к Нейману. — Автор злонамеренной тетрадочки в своем писании задавался вопросом, кто я есть на самом деле. Писака дурак, смотрел на жизнь закрытыми глазами. А ведь это факт, что современные руководители стран, президенты, промышленные и финансовые воротилы, круппы и адемы, уже не могут орудовать без тесной связи с террористами. И мне кажется, что придет время — и террористы станут неуправляемыми! — Теодор похлопал по ящику. — Вот такие пироги! Сейчас подойдет машина, и мы погрузим эти ящики и упаковки. Полетим моим самолетом. Ты получишь свое, Иохим. — Он потянулся к бутылке, еле вставил горлышко в свой маленький рот-дырочку, запрокинул голову. — Мы очистим Германию от страха! — вскричал Теодор и швырнул бутылку в окно.

«Да он пьян», — подумал Нейман. Однако же, когда Теодор повелительно кивнул на упаковки, он первым принялся выносить во двор поклажу…

2

Командиру роты Паулю Зибелю казалось, что сейчас в Крыму нет такой долины, нет такого ущелья, нет лощины, откуда бы не могли показаться русские войска: они появлялись буквально из каждой расщелины и, атакуя, сметали немцев с едва занятых рубежей. А он, Пауль Зибель, командир горнострелковой роты, отходил и отходил то поспешно, то планомерно по приказу командира батальона майора Нагеля… И еще казалось ему в эти дни, будто не немецкая армия до этого прошла от границ до Волги, а огромная Россия от Волги до этих вот гористых мест прокатилась непомерной тяжестью по немецкой армии, и теперь войска, подавленные и измочаленные, едва успевают менять рубежи, чтобы не оказаться в окружении русских. Что там, позади, ожидает их на последнем рубеже отхода? Обер-лейтенанту Зибелю и в голову не приходил такой вопрос, просто не было времени подумать об этом…

Рота Зибеля прикрывала шоссе, ведущее из Ялты в Севастополь. К вечеру он узнал, что русские заняли Джанкой и успешно продвигаются по направлению к Бахчисараю. Зибель посмотрел на карту и впервые за время отступления остро почувствовал, что впереди у отходящей армии море…

Зибель знает его, это расчудесное Черное море, по Ялте, куда он попал раненным из приволжских окопов. Госпиталь размещался на берегу в красивом удобном здании бывшего санатория. Когда Пауль прибыл в Крым, здесь почти все дворцы и лучшие дома назывались по именам тех, кому Гитлер обещал после войны передать их в личную собственность, и старые названия санаториев и домов отдыха никто не произносил.

Море плескалось под окнами… Живое, теплое, быстро меняющее свою окраску, оно ласкало его мягким синим взором, окутывало спокойствием и тишиной, как-то само собой война забывалась. Не было адской машины, страшной, многорукой, бросающей огромные пригоршни пуль и мин, снарядов и бомб, не было тех снежных наметов, под которыми лежали скрюченные, замерзшие солдаты и офицеры армии Паулюса, не слышались стоны умирающих от холода и ран, а было только это море, обильно политое жаркими лучами солнца, и воздух, хмельной, как брага, вздохнешь раз-другой — и впору прыгать, скакать, искать развлечений. И он искал их. С шумной компанией выздоравливающих офицеров он бродил по Ялте, от дома к дому, горланя песенки… Майор Нагель отзывался в Кенигсберг, к самому обер-фюреру провинции Боме, и он, этот тихоня с виду, старался побольше повезти с собой дорогих сувениров. Перед носом захлопывались двери домов, опускались жалюзи окон, и они, офицеры, шли дальше, на ходу пили вино, состязались, кто больше выпьет.

Вечером возвращались в госпиталь. Море таинственно плескалось, и никто не думал о том, что оно, это великолепие жизни, может быть страшным и грозным, как удар молнии.

Именно таким, страшным и грозным, представилось море Паулю Зибелю, когда остались позади горные пастбища и рота заняла оборону на высоте, неподалеку от Бахчисарая. Здесь проходила единственная дорога на Севастополь. Зибель понимал, что русские нанесут очередной удар именно в этом направлении, и мысль о том, что позади море, рождала чувство обреченности и страха…

Зибель вызвал к себе лейтенанта Лемке — Отто командовал первым взводом, который занимал оборону возле дороги, и по замыслу Зибеля должен был первым принять на себя удар.

— Отто, как там у тебя, спокойно? — спросил Зибель, ставя на стол флягу с вином.

Лемке отчеканил, как на строевом смотре:

— Мины расставлены, окопы отрыты!

— Пей! — сказал Зибель, подавая наполненный стаканчик. — Что говорят солдаты о море?

— Генерал Енеке создал в Крыму крепость! Фюрер сказал: обязанность крепостных войск обороняться! — выпалил Лемке.

— А все же?.. Разговоры о море идут?

— Русские нашу крепость не возьмут, господин обер-лейтенант… Турция сволочь!

Отец Лемке, доктор Ганс Лемке, писал сыну на фронт, что Турция в конце концов выступит против России. Лемке очень хотелось, чтобы именно сейчас турки ударили по Красной Армии в Крыму и этим бы облегчили положение армии генерала Енеке. Он вновь выругался:

— Турция сволочь! Придет время, мы ее научим, как служить фюреру. Мой отец пишет: турки выжидают. Выжидают! — повторил Лемке, сжимая кулаки. — Мой отец просто болван! Разве можно разводить дипломатию, когда грохочут пушки? Критерий один: стоишь в стороне — значит, против нас… Нет, турок надо проучить, хватит миндальничать…

— А что поделаешь? Не начинать же войну с Турцией?! — рассудил Зибель.

Лемке еще больше вознегодовал:

— С кем? С турками?! Какая там война! Разве они способны воевать?! Да стоит фюреру топнуть ногой, крикнуть, и сразу поднимут лапки кверху. Так и произойдет. Мы их заставим помогать нам, и не только паршивыми сигаретами, но и дивизиями. Умники нашлись — выжидают. Сволочи! — крикнул Лемке. — Нейтралисты, — значит, красные, значит, на стороне Советов… Таких надо вешать! — Лемке весь затрясся. — Наши доты неуязвимы. В общем, мы здесь, в Крыму, под железными колпаками.

Пауль подал ему рюмку:

— Выпей еще, коль мы неуязвимы.

Они выпили по две рюмки подряд. Лемке все же вздохнул:

— Море… Да, оно близко, там, за Сапун-горой… Я застрелил одного подлеца, который болтал об эвакуации. А сегодня слышал опять те же разговорчики: потонем, русская авиация даст жару. Это страшно…

— Молчать! — одернул его Пауль и, схватив сумку, выскочил из блиндажа.

Было сыро и пахло морем. Зибель закурил, съежился, словно прячась от кого-то. Над ним висело крымское небо, черное и низкое, и казалось, что небо медленно опускается, вот-вот коснется головы, придавит… Пауль присел на корточки, увидел Лемке: он торопился в свой взвод. Потом он растворился в темноте, будто пропал под водой, даже брызги почудились Паулю, и он невольно закрыл лицо руками:

— Черт возьми, куда идем, куда катимся?! Видно, в пропасть…

Лемке проспал в своем окопе до утра. С ним находился его денщик, высокий рыжий Вилли, известный во взводе тем, что был однофамильцем фельдмаршала Роммеля. Вилли разложил перед Лемке завтрак. Лемке захохотал:

— Обер-лейтенант Зибель вчера спрашивал меня о море… Ха-ха-ха!.. Море! Ты, Вилли, боишься моря?

Денщик нахохлился: да, он боялся моря, боялся, потому что знал, видел его, когда отступали с Кубани через Керченский пролив под огнем русских. От берегов Тамани отчалило двенадцать суденышек, а к керченскому берегу пришло одно. И когда начали высаживаться, русский снаряд разворотил корму. Вилли прыгнул в воду и, едва выбрался на землю, оглянулся: серая туча пилоток и фуражек плыла по воде, мерно покачиваясь и изгибаясь. У Вилли потемнело в глазах. Кто-то от страха закричал: «Они утонули! Они на дне!»

Этот крик и по сей день стоит у него в ушах. Что же он ответит господину лейтенанту?

Вилли глухо отозвался:

— Море?

— Да! — крикнул Лемке. Он понял, что этот парень, слесарь из Мюнхена, боится, и неимоверная злость на денщика больно уколола Лемке. — Сволочь! Ты перестал думать о фюрере! Трус!

Он долго и крикливо отчитывал Вилли. Поостыв немного, приказал денщику взять ручной пулемет и следовать за ним. Привел Вилли в воронку:

— Вот и сиди здесь. И если что — расстреляю, понял?

В каком-то исступлении он посадил еще несколько солдат в воронки, Потом возвратился в свой окоп. Выпил пол-фляги водки, съел завтрак. Красными глазами уставился в телефонный аппарат, вскочил, позвонил командиру роты, доложил ему, как он поступил с денщиком. «В одиночку солдаты дерутся злее», — подчеркнул Лемке. Зибель грубо ответил:

— Твоя метода приведет к тому, что Вилли при появлении противника убежит. Ты подумал об этом?

Лемке не подумал об этом. Но то, что он сделал, считал единственно правильным. И все же весь день он тревожился за Вилли. Несколько раз подходил к воронке и показывал денщику пистолет:

— Видишь? Убью!

Когда наступили сумерки, он каждые десять минут выглядывал из своего окопа, всматривался в темноту, громко выкрикивал:

— Сидишь?

— Да, да! — слышал он голос то Вилли, то других солдат-одиночек, выпивал глоток водки, усмехался: «Зибель дурак. И турки дураки. Выжидают… Ах, сволочи! Научим, как выжидать».

И снова выглядывал из окопа:

— Сидишь?!

— Да, да, — неслось из окопов.

Возвращаясь ползком в свой окоп, Лемке вдруг почувствовал, что сбился с пути, местность не та, по которой он только что перемещался, проверяя своих солдат. Он долго думал, куда забрел и стоит ли по этому поводу поднимать шум. Вскоре неподалеку, за бугорком, полыхнул снаряд, осветил часть ската и нескольких — двоих или троих — лежащих на нем солдат. «Наверное, наши», — подумал Лемке и, осмелев, подполз к бугру. Сначала окликнул, но никто не отозвался. Подполз ближе, осветил фонариком — двое оказались убитыми, а третий, в маскхалате, жив, простонал: «Пить». Русский. Лемке тут же отполз.

Через некоторое время у Лемке промелькнула мысль: «Подниму шум, скажу своим: «Произошла схватка с русскими, и я уложил одного вражеского солдата, а двоих ранил, но они уползли». Он так и поступил: открыл огонь из автомата. Потом, когда услышал, что к нему бегут, швырнул гранату.

Прибежал с несколькими солдатами Пауль Зибель. Осмотрели убитых, осмотрели и обыскали умирающего русского разведчика.

— Русских было человек двадцать, но я пустил в ход гранаты, — утверждал Лемке.

И его доставили в ротную землянку, как героя. В ту же ночь, ближе к рассвету, в бункер полковника фон Штейца был доставлен рапорт старшего лейтенанта Пауля Зибеля, в котором Лемке характеризовался офицером исключительной храбрости и мужества, отразившим с двумя солдатами «ночную вылазку вражеской роты».

3

Совещание командиров дивизий, созванное генералом Енеке, шло к концу. Все посматривали на командующего, и он понял, что от него ждут каких-то особых указаний…

«Каких еще указаний, когда все изложено?» Енеке поднял стек и разрубил им воздух.

— Зарывайтесь глубже в землю. Турция не пошлет войска в Крым. — Командующий откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, давая этим понять, что совещание закончилось. Он сидел в такой позе до тех пор, пока не опустел бункер.

Последним из приглашенных уходил генерал Радеску. Он остановился у выхода, повернулся так, чтобы видеть только фон Штейца, стоявшего рядом с командующим, произнес, пожимая плечами:

— За спиной моих войск — родина. — Он открыл дверь и тихо, словно боясь потревожить застывшего в кресле Енеке, вышел из бункера.

Енеке продолжал сидеть неподвижно. На его сером, отечном лице ни малейшего признака мысли, и трудно было понять, о чем думает этот человек, так твердо заверивший фюрера в том, что его солдаты удержат Сапун-гору, а значит, и Севастополь. Это было сказано по прямому проводу в присутствии фон Штейца в тот день, когда уже не слухи и не болтовня трусов и паникеров, а оперативная шифрограмма подтвердила выход советских войск на государственную границу с Румынией. Именно тогда он, фон Штейц, душой поверил, что Енеке — человек, глубоко верящий в счастливую звезду фюрера, в то, что летний и зимний отход немецких армий на запад, катастрофа под Курском, бобруйский котел и вот теперь крепость в Крыму — все это какой-то таинственный маневр вождя немецкой нации, маневр, смысл которого понять никому не дано, но который непременно приведет к победе.

Да, Енеке так думает, а значит, он сдержит слово, данное фюреру. И, исходя из этой веры командующего, фон Штейц попытался оценить свою деятельность как офицера национал-социалистского воспитания войск. Он пришел к выводу, что не может очертить свою работу точными рамками, точными обязанностями, и поэтому трудно прийти к каким-либо итогам. Он разработал памятку поведения немецкого солдата и офицера в крепости «Крым». Ее содержание знает наизусть каждый, как гимн, как молитву. Но чем она отличается от приказа генерала Енеке по обороне Сапун-горы? В сущности, это одно и то же. Он создал сеть агентов-воспитателей. Но чем эта сеть отличается от сети, которую имеет в войсках гестапо? Разве лишь тем, что люди Гиммлера молча следят за настроением солдат и офицеров и тайно доносят на них, а его подчиненные сначала одергивают неустойчивых, произносят разные высокие слова о долге и победе, а затем в конце концов, так же тайно, сообщают ему, фон Штейцу, имена солдат, охваченных страхом перед возможностью быть сброшенными в море. Он произнес десятки речей и видел, как при этом воодушевляются лица солдат и офицеров. И если это и есть то, на что рассчитывал фюрер, вводя институт офицеров национал-социалистского воспитания в армии, — значит, он, фон Штейц, не просто придаток генерала Енеке и Гиммлера, а самостоятельный орган в руках фюрера…

— Что это он сказал? — наконец поднялся с кресла Енеке.

— Кто?

— Радеску…

— Он сказал: «За спиной моих войск — родина».

— Как это понять? — спросил Енеке, сощурив блеклые глаза.

Фон Штейц и сам сейчас думал над фразой Радеску, но ни к какому выводу прийти не успел. Генералу Радеску он верил, верил потому, что тот сумел выбраться из волжского котла и теперь вот командует дивизией здесь, в крепости. Один факт говорил о многом.

— Я думаю, что Радеску высказал свои заверения сражаться вместе с нами до победного конца.

Енеке сунул в зубы сигарету, но не прикурил, а тут же бросил ее в урну.

— Заверения — хорошо, но практические дела — лучше! — сказал он с раздражением, делая вид, что куда-то спешит.

«Вот так всегда: когда вдвоем — разговора не получается. Енеке осторожничает или вовсе не доверяет мне. Напрасно, напрасно!» Фон Штейц тоже заторопился, сослался на срочные дела и вышел из убежища.

Придя к себе в бункер, он сразу попытался сосредоточить мысли на подвиге лейтенанта Лемке. «Лемке — это фитиль, которым я зажгу сердца крепостных войск! — Фон Штейц не мог иначе думать, его обязанность — зажигать и воспламенять души подчиненных ему людей. — Лемке, по-видимому, член национал-социалистской партии, а если нет, его надо немедленно оформить. Достоин! Радеску тоже молодец, на его дивизию можно положиться. Он понимает: румынам отступать нельзя. А Енеке?» Фон Штейц вдруг чертыхнулся: не может сосредоточиться на одном Лемке, так разбросанно мыслит! Он позвонил в штаб, потребовал, чтобы быстрее прислали к нему лейтенанта, совершившего подвиг.

Ответил майор Грабе (фон Штейц сразу узнал его голос). Грабе сказал:

— Господин полковник, лейтенант Лемке находится у командующего.

— Кто его туда направил? — спросил фон Штейц. Отвернувшись от трубки, он в сердцах бросил: — Идиот! — И уже в трубку выкрикнул: — Это моя область работы! Послушай, Грабе, это ты умудрился послать Лемке к командующему? Ты?

Грабе ответил:

— Так точно, я, господин полковник.

— Почему?

— Генерал Енеке желал с ним поговорить.

— Откуда ты это знаешь?

— Я все знаю, господин полковник.

— Послушай, Грабе, не слишком ли много берешь на себя? В госпитале я обещал устроить что-нибудь страшненькое, помнишь?

Грабе не сразу ответил:

— Я обязан все знать…

— Да кто же ты такой?!

— Майор Грабе, штабной офицер, господин полковник.

Фон Штейц бросил трубку.

— Как бы этот инвалид не оказался гиммлеровским молодчиком! — Фон Штейц ненавидел шпиков, ненавидел потому, что считал их бездельниками, он злился всегда, когда чувствовал на себе пристальный взгляд незнакомого человека.

Грабе, прибывший вместе с ним в Крым на должность штабного офицера, был для него загадкой: майор держался слишком независимо, его считали всезнайкой и на редкость болтливым человеком, но болтовня Грабе всегда казалась фон Штейцу наигранной и еще больше настораживала.

«Слежка за мной, за офицером национал-социалистского воспитания? Чепуха!» Он вновь позвонил в штаб. Ответил кто-то другой:

— Майор Грабе у генерала Енеке.

Фон Штейц тихонько опустил на рычаг трубку: «Неужели Енеке имеет свою агентуру?» Он взглянул на портрет Гитлера, висевший на стене возле письменного стола, и прошептал:

— Мой бог, неужели ты не веришь нам, твоим верным офицерам?

Он испугался собственных мыслей и невольно огляделся по сторонам. Бункер был пуст. На тумбочке, стоявшей возле кровати, лежала книга «Майн кампф», на ней — металлическая коробочка, в которой хранилось тринадцать осколков. Фон Штейц раскрыл коробочку, высыпал на ладонь осколки, долго смотрел на них, смотрел до тех пор, пока не вспомнил о том, что по его приказу в подвале каменного дома заперты двести севастопольцев, отказавшихся рыть окопы на Сапун-горе. Его глаза сверкнули, он крепко зажал осколки в руке, чуть поднял голову, и ему показалось, что портрет Гитлера утвердительно качнул подбородком: «Действуйте!»

Он хотел было немедленно отправиться к месту заключения севастопольцев, уже сунул в карман коробочку с осколками, но вдруг спохватился: ведь он ждет Лемке. И все же фон Штейц вышел из бункера, поднялся по ступенькам крутой лесенки. Перед ним открылась широкая панорама города: притихший и изуродованный окопами и воронками, лежал внизу Севастополь. Изрытый, притаившийся город почему-то показался сейчас очень похожим на Сталинград. Чтобы отделаться от неприятных сравнений, фон Штейц начал оценивать местность с точки зрения построенных здесь оборонительных сооружений. Сапун-гора, многоярусные линии железобетонных и бетонных укреплений на ее скатах… По его мнению, практически она неприступна, даже если осада продлится годы. Прибрежные участки, пожалуй, следует укрепить… Две тысячи бетонных колпаков, которые обещает поставить маршал Антонеску, сделают крепость неприступной и с моря. А уж души солдат и офицеров он, фон Штейц, сумеет зацементировать так, что ничто не в силах будет их расшатать…

Подъехала легковая машина. Из нее вышел майор Грабе. Он вяло выбросил руку вперед, приветствуя фон Штейца. Грабе был высокий, стройный и красивый. Это еще при первой встрече оценил фон Штейц, еще в команде выздоравливающих.

— Я достал вам лейтенанта Лемке, — сказал Грабе, кивком показывая на машину. — Можете сделать из него национального героя. Он достоин этого, господин полковник. Я-то уж знаю — достоин.

«Опять это «знаю», — досадливо подумал фон Штейц и пригласил Грабе в бункер. Уже в помещении он обернулся: позади стоял маленький, одетый в новенькое обмундирование лейтенант с круглыми глазами.

— Хайль Гитлер! — крикнул Лемке, и его низкорослая фигурка словно превратилась в межевой столбик — не шелохнется.

— Вы лейтенант Лемке? — спросил фон Штейц и сам удивился тому, что произнес это слишком громко, с излишним удивлением. Но, черт возьми, разве он предполагал, что среди немцев есть подобные недоростки? От разочарования фон Штейцу даже стало не по себе, и, чтобы как-то скрыть это чувство, он начал с трепетным волнением расспрашивать лейтенанта, как это удалось ему перехитрить роту русских разведчиков.

— О-о, это хорошо! — воскликнул фон Штейц, когда Лемке закончил рассказ. — Вы заслужили Железный крест. И вы получите его, лейтенант Лемке.

Да, да, Лемке и сам понимает, что тяжелые неудачи на фронте — это всего-навсего временное явление, явление, вслед за которым наступят ошеломляющие мир события, те самые события, которые готовит фюрер. Они последуют неизбежно, неотвратимо, ибо в противном случае зачем было начинать великий поход на восток?! Лемке верил в магическую силу Гитлера, но он также знал из письма отца, что у англичан появились сомнения — стоит ли Англии и дальше участвовать на стороне России, если советские войска уже приближаются к границам европейских стран, не пора ли предпринять что-то такое, что может помешать большевикам выйти на территорию стран Восточной Европы. На мгновение Лемке овладел соблазн спросить фон Штейца, знает ли он об этом, но, вспомнив о том, что письмо попало к нему не по почте, а через знакомого офицера, он подавил соблазн и довольно бодрым голосом сказал:

— Я верю в победу, господин полковник.

Фон Штейц поинтересовался:

— Что же, эти русские разведчики физически сильные?

— Да. Их была целая рота, и мне нелегко было справиться…

Фон Штейц поставил на стол коньяк:

— Пейте, лейтенант…

В бункер вошла Марта.

— Эрхард, где наш герой? Это он? — ткнула она рукой в сторону Лемке. — Майор Грабе в восторге, — продолжала Марта, разглядывая Лемке. — Генерал Енеке представил его к Железному кресту. Вы слышите, лейтенант, о вас доложат лично фюреру!

Лемке поднялся, пошатываясь, опустил руки по швам.

— Господин полковник, лейтенант Лемке готов немедленно отправиться на передовую.

Фон Штейц поставил на стол новую бутылку коньяка, наполнил три стопки:

— Прошу выпить за храбрость немецкого офицера, за вас, лейтенант Лемке, за нашу победу!

Они чокнулись, выпили.

— Эрхард, русские потопили транспорт с бетонными колпаками. Я только что видела генерала Радеску, он получил шифрограмму…

Фон Штейц позвонил Енеке, сказал в трубку:

— Я сделаю все, чтобы завтра к вечеру окопные работы были закончены в южном секторе крепости… Это мой долг, господин генерал. До свидания. — Фон Штейц надел перчатки и направился к выходу.

4

Землетрясение высшего балла… Енеке великолепно знал, что это значит. Для города — это руины, ни один дом, ни одно здание, каким бы оно прочным ни было, не может уцелеть — все будет разрушено, измято, перемолото… А для созданных им, Енеке, укреплений, для железобетонных бункеров, дотов и дзотов, траншей и волчьих ям и гнезд? Да смогут ли русские, собственно говоря, нанести такой удар по Сапун-горе, достаточно ли у них сил и средств, чтобы сокрушить его войска, посаженные в бетон и железо? На минуту он вообразил построенные и еще строящиеся оборонительные укрепления. Крутые, почти отвесные скаты Сапун-горы… Этот естественный пояс позволил русским в тысяча девятьсот сорок первом и сорок втором годах продержаться в Севастополе 250 дней, продержаться в то время, когда немецкая армия была в зените своего наступательного порыва, когда с одного захода она могли таранить самые мощные укрепления. А Севастополь стоял, держался… Сам бог создал эту гору, чтобы выдержать любой напор, любой удар с воздуха и суши. Линии укреплений тянутся по скатам горы сплошными поясами… Эти огромные террасы, созданные из железа и бетона, нельзя разрушить фронтальным ударом, даже если этот удар и в самом деле будет равен по силе высшему баллу землетрясения.

И все же Енеке не был удовлетворен крепостью. Его фантазия и глубокое знание фортификации влекли дальше, даже не преклонение перед фюрером — нет, а простая жажда специалиста строить и возводить. Возводить… Он точно знал, сколько, где и каких укреплений сооружено, сколько отрыто метров траншей, ходов сообщения, сколько установлено в дотах и дзотах орудий, пулеметов, сколько втиснуто в бетонные гнезда истребителей танков… Его мечта — построить несколько дотов-крепостей подобно уже сооруженному в центре главного сектора обороны… Этот четырехамбразурный дот имел форму корабля и был врезан в каменную террасу, прикрывая своим губительным огнем главные подступы к Сапун-горе. Дот-чудовище, комендантом его стал лейтенант Лемке…

Крепость казалась неприступной, и, однако, Енеке находил в ней места, вызывавшие озабоченность и тревогу. И тогда он всю свою злость извергал на головы румын, рас-некал генерала Радеску, повторяя одно и то же: «Мне нужен бетон! Какого черта ваш штаб медлит?!» Радеску отвечал: «Я сейчас же свяжусь со штабом». Слово «сейчас» никак не гармонировало с интонацией ответа: генерал произносил свою фразу так, словно он обещал поинтересоваться, есть ли в его дивизии шахматисты…

«Радеску слишком инертен», — подумал Енеке, припоминая все, что знал о румынском генерале и по личной встрече в имперской академии, где Радеску слушал лекции по фортификации, и по рассказам фон Штейца, и, наконец, по тому, как показал себя генерал здесь, в Крыму, Радеску исполнял все, что приказывал Енеке, выполнял пунктуально, как его подчиненный, разве не всегда вовремя докладывал, однако Енеке чувствовал к нему неприязнь.

В бункер принесли завтрак. Повар, очень румяный и обходительный, быстро накрыл стол и, щелкая каблуками, мягким голосом пожелал:

— Хорошего аппетита вам, господин генерал.

Енеке, до этого сидевший перед раскрытой схемой оборонительных сооружений, поднялся, обошел вокруг стола и поднял телефонную трубку.

— Майора Грабе ко мне, — сказал он обычным строгим тоном и посмотрел на дымящиеся паром тарелки, поблескивающую бутылку с коньяком.

Он всегда завтракал один, и повар был удивлен, когда Енеке потребовал накрыть стол еще на три персоны.

Пришел майор Грабе. Он занимался в штабе сбором и обобщением информации о ходе работ по устройству оборонительных сооружений. Открыв черную папку, майор привычно начал перечислять, на каком участке что отрыто и построено, но Енеке остановил его.

— Доложите, что сделали румыны, — сказал Енеке и наклонился к схеме, чтобы нанести необходимые пометки.

Грабе назвал цифры и условные названия и умолк.

— Это все? — спросил Енеке не разгибаясь.

— Точные данные за вчерашний день.

— Не густо, майор Грабе…

— А что поделаешь? Румыны, господин генерал, сами знаете: час работают — четыре часа мамалыгу варят…

— А фон Штейц знает об этом?

— О чем, господин генерал?

— Что час работают, а четыре часа мамалыгой наслаждаются?

— Обязан знать. Он видел их на Волге, там они первыми сдавались в плен. Известное дело…

— Замолчите, Грабе! — крикнул Енеке. В глубине души он сам считал румын плохими солдатами, но, черт возьми, разве не тревожит их тот факт, что враг сегодня находится не на берегах Волги, а у порога Румынии, должны же они, в конце концов, понять это!

Он позвонил фон Штейцу, затем генералу Радеску. Грабе с вожделением смотрел на коньяк, на фрукты, на вкусно пахнувшие бифштексы и был совершенно безразличен к тому, о чем говорил командующий. Рана в голову под Керчью в сорок втором году, окопная жизнь, гибель товарищей на фронте напрочь лишили его способности чем-то восторгаться или о чем-то печалиться — именно эта война, в которой, по его мнению, сам бог ни черта не поймет и не сможет ответить, почему люди калечат и убивают друг друга, именно эта война помогла ему понять слабости своего начальства. Оказывается, гордые и надменные фельдмаршалы, генералы и полковники — все начальство, которому он привык подчиняться, — боятся друг друга и подозревают друг друга в доносах. Он, Грабе, понял это и научился вести себя так, чтобы и его боялись. О, это — штука преотличная! Достаточно на что-то намекнуть, что-то сболтнуть, сделать вид, что ты независим, — и с тобой обращаются уже по-другому. Вот бросил словечко о румынах, а Енеке, такой серьезный и уважаемый генерал, уже закрутился, смотрит на него, Грабе, как на человека, который может что-то ему сообщить, что-то подсказать, хотя он, Грабе, ничего этого не может сделать. «Фон Штейц знает об этом?» А откуда я знаю! Ведь и фон Штейц может у меня потом спросить: «Генералу Енеке известно это?» Все они оглядываются друг на друга… А как шли на восток! Плотно, душа в душу, монолитно! «На восток! На восток!» А теперь как не родные: того и гляди, начнется грызня. Никакой Гитлер не справится, располземся или разбросают… Похоже, мы были безглазые, в уши попадало, а глаза ничего не видели, а если что-то и видели, то это был мираж… Вот завоевали весь мир так завоевали!.. Еле ноги тащим».

Майор Грабе мог бы бесконечно размышлять по этому поводу, но тут один за другим вошли в бункер фон Штейц и генерал Радеску. Енеке, до этого мрачно шагавший вокруг стола и полушепотом кому-то грозивший, снял с гвоздя стек, стал таким, каким он всегда был — серьезным и сосредоточенным. Выслушав официальное приветствие, он сказал:

— Господа, я пригласил вас на завтрак. Пожалуйста, за стол. Майор Грабе, откройте коньяк.

Грабе открыл бутылку, наполнил стопки. Выпили молча. Фон Штейц, закусывая холодной свининой, метнул исподлобья взгляд на Грабе. «Этот молодчик, видно, околдовал командующего».

— Майор Грабе, налейте еще, — сказал Енеке.

«Да, сомнений нет, это так», — все больше убеждался фон Штейц.

Радеску хотел что-то сказать, но качнулась земля, послышались глухие разрывы бомб.

Все притихли, лишь позвякивала посуда да, мечась по бункеру, скулила овчарка командующего. Енеке хлопнул стеком по голенищу, и пес, прижавшись брюхом к полу, подполз к хозяину.

— Барс, ты не страшись бомбежки, это далеко от нас, — сказал майор Грабе, пытаясь на слух определить район налета авиации.

Енеке терпеливо ждал, что еще хочет сказать генерал Радеску, но тот молчал. Восторгаться подвигом лейтенанта Лемке? Не за этим он, Енеке, пригласил на завтрак Радеску. Конечно, Лемке точно выполнил свой долг — ни при каких обстоятельствах немецкий солдат не должен сдаваться русским. И о Лемке можно написать что угодно, на то она, эта самая агитация, и учреждена в войсках. Однако же он, Енеке, желает, чтобы и румыны поступали так, как лейтенант Лемке…

— Господин Радеску, мне нужна точная информация о количестве установленных вчера бетонных колпаков на участке вашей дивизии. — Енеке ткнул вилкой в кусок мяса и дал его собаке.

— Мы установили двадцать пять дзотов, господин командующий.

Енеке посмотрел на майора Грабе и затем кивнул румыну:

— Это точно? Вы сами проверили, генерал? Солдат, господа, обязан быть пунктуальным… Русские могут начать штурм Сапун-горы. Я имею проверенные данные о том, что советским войскам приказано в течение семи дней овладеть Севастополем. Штурм неизбежен. В Крым прибыл представитель Сталина генерал Акимов. Он сделает все, чтобы именно в этот срок взять Севастополь. Вы представляете себе, что это значит? — Енеке вскочил и, помахивая стеком, заходил по бункеру.

Радеску с горечью подумал: «Мне-то — да не представлять, что значит штурм! Я был в волжском котле…» И он повел плечами, словно почувствовал за спиной жгучий холод волжских степей и пекло густо падающих и рвущихся с адским звоном русских бомб и снарядов, от которых сам черт мог отдать богу душу. И если он, генерал Радеску, не протянул ноги в сугробах, то это лишь чистая случайность. Однако теперь отступать некуда, Румыния за спиной. Маршал Антонеску грозится перевешать всех генералов, которые позволят русским войти в Румынию, и генерал Енеке, этот испытанный фортификатор, стремящийся превратить Сапун-гору в железобетонную крепость, видимо, прав, призывая их к нечеловеческим усилиям — другого выхода нет…

А Енеке все ходил и ходил по бункеру, помахивая стеком.

— Я требую, чтобы каждый генерал и офицер лично наблюдал за строительством оборонительных укреплений, своими глазами видел, где и что установлено. Мы принимаем вызов русских, мы обязаны победить. Только землетрясение высшего балла способно выбросить нас отсюда, но не атаки русских, не их артиллерия и авиация. — Енеке вдруг умолк, стек повис на его руке.

Пес прильнул к ногам хозяина. Радеску видел перед собой очень усталого, седого и старого генерала, который едва ли способен выполнить то, о чем сейчас говорит.

5

Фон Штейц был убежден, что генерал Енеке не знает о его ежедневных и многочасовых поездках в секторы оборонительных работ. Но как сделать, чтобы Енеке стало известно об этом? Позвонить командующему и переговорить с ним обо всем, что он намерен сегодня сделать? Но фон Штейцу чертовски не везло с телефонными переговорами: очень редко он попадал напрямую к командующему. Почти всегда возникал этот майор Грабе, словно он действительно был приставлен к генералу Енеке (сам фон Штейц в этом почти не сомневался).

Марта лежала на тахте и курила.

— Генерал Енеке должен знать, что я еду в сектор «Б», — сказал фон Штейц.

— Один момент. — Марта подошла к телефону и набрала номер: — Грабе? Тебе информация из сектора «Б» еще не поступала? Нет? Великолепно! Немедленно приезжай к нам, мы вместе отправимся в сектор «Б» на бронетранспортере. — Она повернулась к фон Штейцу: — Вот так! Майор Грабе все передаст командующему. Он неподражаемый службист и подхалим.

— Ты, Марта, думаешь, что Грабе лишь службист и подхалим? — ледяным голосом спросил фон Штейц.

— Нет, не только. Грабе, кроме того, ловелас: достаточно ему увидеть голую коленку, и он теряет сознание. Но ты, Эрхард, не опасайся, у меня он ничего не добьется… — И она помахала плеткой, с которой никогда не расставалась.

Крутой спуск окончился, и бронетранспортер, чуть накренившись, остановился. Первым из машины вышел фон Штейц, за ним легко спрыгнула на землю Марта, потом как-то нехотя — Грабе. Они находились на среднем фасе Сапун-горы. Отсюда просматривался почти весь фронт оборонительных работ.

Каменистый, пахнувший сухой пылью скат шевелился, шамкал и ухал. Перестук лопат и кирок перемешивался с надрывным кряхтением землеройных машин, слышались отрывистые команды офицеров. Огромными черепами белели еще не замаскированные железобетонные колпаки, гнезда истребителей танков, сотни амбразур темными глазницами смотрели вниз, на подступы к горе. Пояса железобетонных точек поднимались крутыми ступенями до самой вершины горы, упиравшейся в предвечерний небосвод.

Они разделились: фон Штейцу нужно было убедиться, действительно ли приступили к устройству траншеи возле четырехглазого дота-чудовища. Марта и Грабе направились к противотанковому рву, возле которого толпились согнанные сюда из Севастополя подростки и женщины с лопатами и кирками в руках. Когда спустились в лощину, которую им надо было пересечь, в дымчатом, сиреневом воздухе показались самолеты.

Грабе схватил Марту за плечи:

— Ложись!

Самолеты прошли стороной.

Марта хотела было подняться, но Грабе удержал ее:

— Не спеши.

В густом сухом бурьяне голос майора прозвучал звонко и прерывисто, точно так, как в подвале имперского госпиталя, когда Марта впервые уступила этому майору, даже и не майору Грабе, а таинственной личности. Она и сейчас может с любым поспорить, что Грабе тайный агент гестапо или замаскированный агент удравшего из Крыма господина Теодора, только говорить об этом нельзя, это секрет… Грабе тогда обещал ей хорошее местечко — это он пристроил ее к фон Штейцу, потом поручил присматривать за ним, информировать, с кем и о чем говорит фон Штейц: фюрер должен знать все о своих приближенных, в этом его сила и сила нации. Что ж, она, Марта, готова во имя этого быть самым близким человеком для фон Штейца и выполнять поручения Грабе…

Его красивое лицо озарилось улыбкой.

— Марта, я говорил с генералом Енеке о награждении тебя Железным крестом…

— Это возможно?

— Я ему сказал: «Господин генерал, Марта Зибель должна иметь орден». Старик знает, кто такой майор Грабе, разве он мне откажет! Он распорядился заполнить наградной лист. — Грабе врал спокойно, с той самоуверенностью, которая стала его второй натурой. — Теперь я думаю, как составить реляцию. Подписать ее должен фон Штейц…

— Он не подпишет…

— Подпишет. Ты написала отличный текст для листовки, прославила лейтенанта Лемке. Ты же писала листовку?

— Да.

— Реляцию фон Штейц подпишет! — воскликнул Грабе. — Ты довольна?

— Да.

Солено-горячие губы Грабе впились в ее рот…

— Теперь пошли, — сказал через некоторое время Грабе и другим голосом добавил: — Война штука такая — сегодня жив, а завтра мертв, однако можно немного повеселиться и в этой молотилке.

Ей не понравились последние слова Грабе, но она промолчала.

— Кто здесь старший? — крикнула Марта, подходя ко рву и видя, как медленно и нехотя работают пригнанные сюда люди: одни из них сидели, другие только делали вид, что роют землю. — Вот ты, — ткнула она плетью в худую грудь светловолосого подростка, — почему не работаешь?

— Устал…

— Коммунист?

— Я еще маленький.

Марта вспыхнула, плетка, свистя, заходила по спинам и плечам людей.

Майор Грабе курил папиросу и любовался гибким телом Марты: ему была совершенно безразлична вся эта суматоха и вся эта гигантская машина, вспахавшая каменную гору и воздвигнувшая чудовищные террасы. Он, Грабе, давно вышел из войны, еще там, в Керчи, когда был ранен, и теперь ему на все наплевать, он не испугается, если даже фон Штейц застанет его где-нибудь с Мартой и наконец поймет, кто такой Грабе, а пока он живет по своим законам. «Марта красивый зверек, отлично работает плеткой…» Грабе бросил окурок, оглянулся — позади стоял обер-лейтенант, готовый доложить, но вместо официального рапорта офицер радостно воскликнул:

— Марта! — и бросился к ней, перепрыгивая через рытвины и груды строительного материала. Это был брат Марты, Пауль Зибель.

…Они сидели в землянке командира роты. Уже все было рассказано и пересказано, а Марта никак не могла успокоиться: рядом ее брат Пауль, тот самый Пауль, которым она восхищалась только за то, что он офицер и шлет ей письма с фронта. А какие это были письма! «Русские бегут, и, дорогая Марта, нам приходится туго: их надо догонять… Ха-ха-ха!..», «Наступило лето, и мы снова гоним русских. Теперь уже большевикам не избежать разгрома. Ха-ха! Скоро, скоро конец войне…», «Представляешь, дорогая сестра, в какую даль мы зашли! Ха! Мы и Волгу перепрыгнем». Потом письма начали приходить без единого «ха!» и кончались одними и теми же словами: «На фронте всякое бывает, но ты, Марта, не пугайся: бог не всех посылает на тот свет…» Она считала, что Пауль шутит по поводу бога и того света, и смеялась над словами брата, потом шла в свою комнату, стены которой были увешаны портретами Гитлера. Их было много, этих портретов, — и маленьких, и больших. Она снимала со стены один из портретов фюрера и посылала на фронт Паулю.

— Ты их все получил? — спросила Марта у брата.

— Получил, — сказал задумчиво Пауль.

— Покажи.

Пауль покосился на Грабе — майор, положив под голову полевую сумку, дремал на топчане. Марта поняла, что брат стесняется откровенничать при Грабе. Она сказала:

— Пауль, я хочу посмотреть, как размещены твои солдаты.

Они вышли из землянки. Со стороны моря надвигались синие сумерки.

— Как ты попала в Крым и что у тебя за должность?

— Ты их все сохранил? — не слушая брата, спросила она.

— Что «сохранил»?

— Портреты фюрера.

— Смешная ты, Марта. Меня самого еле вывезли на самолете.

Море плескалось у ног, перешептывалась галька. Острый слух генерала Радеску улавливал каждый шорох — долгая жизнь военного человека научила его понимать, о чем говорят звуки — всплеск воды, потревоженный камень, шорох травы, лязг оружия… Он мог точно определить или почти точно, что делается впереди, в темном мраке южной ночи, по звукам определить… Позади доносились голоса — копали траншеи, тяжело вздыхая, ложились в земляные гнезда бетонные колпаки, глухо переговаривались пустые солдатские фляги.

Но все это не то, что хотел бы услышать сейчас генерал Радеску. Там, за этим морем, притихшим и таинственным, есть берег, родная земля. Неужели она сейчас, когда так нехорошо у него на душе, не может послать ему хотя бы один вздох, хотя бы одно дуновение знакомого плоештинского ветерка, того ветерка, которым овевало его многие годы и на плацу казарм, и в поле на полковых и дивизионных учениях? Нет, не те звуки, не те шорохи и ветер не тот… Чужая земля, чужие камни… И приказы он получает на чужом языке: «Требую, чтобы каждый генерал и офицер лично видел, где и что установлено». Вот он ползает по позиции от рубежа к рубежу, исходил, излазил весь участок обороны… Приказ: «Генерал Енеке будет ожидать вас на берегу моря. Прибыть ровно в ноль часов тридцать минут». Он, Радеску, прибыл в назначенное место, а командующего нет…

Радеску прошелся по побережью — десять шагов в одну сторону, десять — в другую, и тут услышал мягкий топот собачьих ног. Выпрямился — перед ним стояла овчарка генерала Енеке, через минуту из темноты показался и сам хозяин в сопровождении штабных офицеров.

— Мы решили проверить ваши укрепления, господин Радеску, ведите нас на позиции! — отрубил Енеке. — Показывайте!

Осмотр и проверка оборонительных сооружений затянулись до утра. Покидая дивизию, генерал Енеке сказал:

— Командующий группой «А» генерал-фельдмаршал фон Клейст внимательно следит за событиями на фронте. Возможен наш контрудар в направлении Кишинева и Одессы. Хайль Гитлер!

— Хайль! — поднял руку Радеску и держал ее вытянутой до тех пор, пока Енеке не сел в поданный ему бронеавтомобиль и не уехал.

6

По пути в штаб генерал Енеке на одном крутом повороте чуть не врезался во встречный «бенц», который резко затормозил и остановился впритирку к скале. С резким визгом затормозил и шофер командующего. Из «бенца» выскочил майор Грабе и, подбежав к Енеке, уже стоявшему на земле среди всполошенных охранников, доложил:

— Господин командующий, извините, спешу на передний край, в сектор «А»…

— Что там?

— Есть разрушения от ночного налета «петляковых»… Я приказал немедленно бросить туда отряд восстановителей лейтенанта Никкеля. И вот спешу, чтобы ускорить работы. Так что извините, господин генерал…

— У меня к вам вопрос, господин Грабе, — сказал генерал, сбросив с лица выражение крайней рассерженности. — Отойдем в сторонку.

Они отошли за машину Грабе. Енеке посмотрел на чистое небо, закурил:

— Господин Грабе, вы никогда не задумывались, почему иногда случается так, что после ночного налета «петляковых» сразу же в этом районе или поблизости появляются тихоходные «русфанера» и бомбят с низких высот? Не кажется ли вам, Грабе, что из этих тихоходов русские сбрасывают своих войсковых разведчиков?.. Пока паника, пока наши потрясены налетом «петляковых»… Пока — черт возьми! — наши боятся высунуться из укрытий, приземлившийся русский разведчик уже оказывается, может быть, в отряде мобилизованных севастопольцев, что восстанавливают разрушенные, поврежденные укрепления… Даю вам в этом деле неограниченные права. Найдите свою агентуру и среди русских, и среди нашей охраны, солдат и офицеров. Между прочим, крепость потому и называется крепостью, что внутренняя часть ее полностью скрыта от глаз врага! — подчеркнул Енеке и тут же, не прибавив ни слова, сел в броневик и уехал…

Майор Грабе поджал губы: он давно этим занимается и как офицер штаба, завязавший доверительные отношения с командующим армией, и, главное, как агент секретной службы в войсках крепости «Крым».

«Учи рыбу плавать! Я связан еще и с профессором Теодором», — надменно подумал Грабе о себе.

Когда он появился на месте покореженных ночной бомбежкой дотов и дзотов, здесь вовсю шли восстановительные работы, гудели строительные механизмы, под угрожающие выкрики охраны гнули спины, надрывались от непосильных тяжестей старики, женщины, подростки. На площадке, у самого скалистого обрыва, возле полностью уцелевшего двухамбразурного дота, стоял полковник фон Штейц и резко махал руками перед лицом женщины, одетой в потертый ватник, в заплатанные брюки. Грабе достал бинокль и крадучись, из-под разгруженной машины, начал рассматривать лицо женщины, все увертывавшейся из-под рук фон Штейца. «Да она прелестна!» — отметил Грабе и подозвал к себе лейтенанта Никкеля, сидевшего в кабине грузовика, показал на женщину:

— Это новенькая?

— Нет! Нет! Как я разузнал, господин майор, она в отряде еще до того работала, как вы взяли меня к себе… с определенной целью. Коренная жительница Севастополя. И не думайте, господин майор, она пуглива как крыса, все богу молится…

— Ты попробуй завербовать ее. Еще прощупай как следует и страхом, и посулами… Потом в баньку своди, а потом я приеду… — сказал Грабе, посмотрев в бинокль. — А сейчас я вблизи оценю…

Это была Марина Сукуренко, сброшенная две недели назад на парашюте ночью с По-2 сразу же после того, как отбомбились «петляковы», неподалеку от бараков, в которых ютились мобилизованные на строительство оборонительных сооружений. В тот день севастопольцев погнали на работу очень рано, только развиднелось, и Марина незаметно для охраны оказалась среди своих…

Вблизи лицо женщины показалось майору еще моложе и очень привлекательным. Фон Штейц ругал ее за то, что она не туда сгребает мусор — и ветер через амбразуры заносит его в дот. Подошел сюда и лейтенант Никкель. Грабе, думая о баньке, приказал Никкелю увести женщину.

Фон Штейц побагровел.

— Грабе, ты часто забываешься! Зайдем в дот.

— Это можно, — сказал Грабе с дерзостью.

Фон Штейц плотно закрыл дверь на засов, обошел вокруг установленного орудия, вскипел:

— Я назначен в армию личным приказом фюрера! Если тебя не устраивает его приказ, сегодня же ты будешь убран из штаба. На роту! На роту!

Грабе некстати усмехнулся, еще более некстати сказал:

— Штейц, ты слишком нос задираешь. Война сложнее, чем ты, Штейц, думаешь.

«О, да он определенно доносчик! — пронеслось в голове фон Штейца. — Его надо убрать! Иначе это ничтожество всех офицеров оклевещет. И вся вина падет на мою голову…»

* * *

На расчистке хода сообщения работали не больше двух десятков человек, в основном подростки и пожилые. Никкель на виду у всех приказал Марине отдыхать. Она села на бугорочек, а сам Никкель куда-то ушел. Два охранника под скалой играли в карты под щелчки по лбу.

К Марине подполз уставший, весь взмокший от пота рыжебородый старик:

— Слушай, девка, за какие такие заслуги сволочной господин Никкель балует тебя, жалеет? — Он вынул из кармана увесистый кремневый камень: — Надеюсь, не закричишь, паскуда…

Появился Никкель, и старик скрылся в траншее. Лейтенант вдруг спросил у Марины:

— Из Керчи? Сестричка из горбольницы? Я тебя опознал в первый же день.

Он надолго умолк. Потом лег на спину, заложил руки под голову, негромко произнес:

— Всемогущее небо, поверни людей на путь милосердия! Перекрой им все дороги и тропки к жажде личной наживы! Отсеки руки тем, кто тянется к власти, чтоб потуже набить свой карман и потом иметь своих наемников. О всемогущее небо, открой людям глаза пошире! — Он посмотрел Марине в лицо: — Я хочу жить. Нет, не для себя, верь мне, не для себя, а для всех.

Она тихонько спросила:

— И для профессора Теодора?

Никкель опустил голову, некоторое время чувствовал себя почти раздавленным Марининым вопросом. «О, как труден путь к нормальной жизни, — подумал он, — к жизни простой, трудовой!»

— Я решил помочь тебе бежать к своим, — сказал он, все еще не поднимая головы. — Я это хорошо обдумал. Побегу с тобой. Одно условие: когда мы окажемся среди русских, в безопасности, ты должна сказать своему энкавэдэ, что я добровольно, сознательно перебежал и помог тебе выбраться. Ты это сделаешь?

— Да, — кивнула Марина.

Никкель продолжал:

— Первая траншея для ночного дежурства, днем она не занимается, никого там не бывает. Еще вот что: когда ты будешь бежать, я буду стрелять из автомата. Ты не оглядывайся, мои пули не для тебя, это камуфляж…

Никкель вскочил на ноги, оповестил рабочих:

— Быстро на обед! Кушать вот под этой скала, — показал он на небольшой утес. — Виходи из траншея!..

* * *

Из групп, выдвинутых на ничейное поле для боевого обеспечения возвращения Марины, ближе всех к переднему краю противника находилась группа капитана Сучкова — он и Родион Рубахин. Ночью они расположились на небольшом кургане, покрытом кустарником, отрыли окопчики на обратном скате, установили ротную радиостанцию, настроенную на связь с дивизионным наблюдательным пунктом…

Подступало утро третьего дня. Рубахин вооружился биноклем. Блекло светила луна, и Родиону начало казаться, что из вражеской траншеи кто-то показался, что уже ползет в направлении к кургану. И при этом думалось ему: «Это она, она! Моя любимая Мариночка». Но видения рассеивались, исчезали, и он тяжко вздыхал. На его вздох отзывался Сучков:

— Терпи, Родион.

— Терплю, товарищ капитан, — отвечал Рубахин. — Вот прикажите мне, товарищ капитан, пойти и вырвать ее из вражеских рук, сейчас же помчусь, всех фрицев перестреляю, а приведу в сохранности.

— Значит, любишь, если так.

— Так, так, товарищ капитан… Я для нее храню красивое платье. Купил в Симферополе у одной крали. Вот будет свадьба!

Сучков покрутил головой: «Надо же так влюбиться! И платье есть, и свадьба будет».

Солнце поднялось: на крутых скатах ничего нового, все та же картина — восстанавливают разрушенное ночной бомбежкой, перегоняют группы измученных севастопольцев с одного места на другое.

И вдруг, уже к полудню, Рубахин вскричал:

— Бежит! Но ее преследуют. Отвлеку огонь на себя, как и договорились.

— Действуй, Родион! — согласился Сучков.

По-видимому, гитлеровцы заметили беглецов — Марину и Никкеля, открыли по ним пулеметный огонь. В это время Рубахин выскочил из-за кустов, оказался на голом месте и, крича и стреляя из автомата, отвлек огонь врага на себя. Пули свистели вокруг, а Рубахин все бежал, стараясь увести за собой смерть, предназначенную фашистами Марине. Родион падал, полз, катился катком. Пули и осколки от мин свистели, жужжали возле, но он знал: свистящая пуля и захлебывающийся в воздухе осколок — это уже не его, пролетели мимо. И вдруг, когда он увел вражеский огонь далеко от залегшей Марины, во внезапно наступившем безмолвии сильно качнулся вправо и понял: осколок ударил…

Капитан Сучков, следивший в бинокль за продвижением Марины и все кричавший с кургана: «Быстрее! Быстрее!», — на секунду переключился в сторону Рубахина и, увидя неподвижного под разрывами мин Родиона, решил принять огонь фашистов на себя — он начал палить из ракетницы. Тотчас на скатах кургана полыхнули разрывы снарядов, тугая волна воздуха шибанула его в грудь, опрокинула на спину, и он скатился в окоп и опять было начал карабкаться наверх, но остановился, увидя подбежавших к подножию кургана Марину и немецкого лейтенанта…

Вражеский огонь затих. Сучков наклонился к рации, передал на дивизионный НП:

— Первый, я — Пятый, отбой!

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

ДОТЫ И ЛЮДИ

1

До моря считанные километры. По вечерам слышен рокот волн, то утихающий, то нарастающий. Нервы натянуты, а воображение обострено, и перед мысленным взором Лемке встает скалистый, обрывистый берег, а дальше вода, вода — на сотни километров властвуют волны и быстро скользящие по ним изломанные тени от русских самолетов, — встает весь вздыбленный, взлохмаченный разрывами бомб котел Черного моря. Лемке не умел плавать, и это обстоятельство еще больше страшило его.

Отто Лемке полагал, что теперь, после «совершенного» им «подвига» по «разгрому русской роты разведчиков», его, как героя, поберегут, какие-то льготы предоставят (на это он и рассчитывал), ну хотя бы на первый случай пристроят в штабе армии в одном из бункеров, крепость которых — уж точно! — русским бомбам не по зубам. Но оставили в роте… «До первого же огневого налета!» — как подумал он.

— Черное море! — Лемке вобрал голову в плечи. — Другим оно сейчас и быть не может.

Впереди, напротив, — русские войска. До них рукой подать. Лемке знает, что в низине, у подножия горы, притаились не просто части Красной Армии, а армады артиллерии, танков, богом проклятых «катюш», авиации и людей.

«Армады и тишина… Почему они молчат? Почему не стреляют? Почему не атакуют?» Тишина давила на Лемке, и, чтобы не задохнуться в ней, он бегал и ползал от траншеи к траншее, от дзота к дзоту, от солдата к солдату, подбадривал, призывал подчиненных к стойкости и самопожертвованию, говорил о скором, решающем переломе в войне, который готовит фюрер… Он много говорил, но проклятая тишина ни на йоту не ослабевала, и, когда в воздухе появлялся русский самолет-разведчик или падал снаряд, посланный оттуда, где притаились армады войск противника, Лемке выскакивал из ротного, малонадежного бункера, спешил к Зибелю, кричал:

— Вот, слышите? Они начинают!

Утром вызвали его в бункер командира батальона, где встретила Лемке Марта.

— Поздравляю, Лемке, с новым званием, — сказала Марта.

— Хайль Гитлер! — ответил Лемке.

Она подала сверток:

— Здесь новый мундир с погонами капитана. И еще, я слышала от фон Штейца, вас скоро переведут на левый фланг командиром форта. Два этажа, четыре амбразуры! Совсем безопасно…

— Да это же на главном направлении! — вскричал Лемке. — Там заживо могут похоронить…

«Трус!» — подумала Марта.

— Турция не собирается высаживать свои войска в Крым? — спросил Лемке.

— Нет, не собирается.

— Но это же свинство! — возмутился Лемке.

— Пожалеют! Я верю в это. — Марта заметила на кровати возле подушки поэтический томик и, пока Лемке надевал новый мундир, начала листать книгу.

Марта знала, что томик принадлежит Паулю. Брат и сам пописывал в юности стихи. Он был очень равнодушен к политической литературе. Ей казалось, что это пройдет, придет время, и брат будет «глотать» книги доктора Геббельса, сборник речей Мартина Бормана, которые популярно излагали и пропагандировали великие идеи Адольфа Гитлера… Да, так она полагала раньше. Ошиблась, теперь-то точно знает, что ошиблась: брат, оказывается, был и остался совершенно безразличным ко всему этому, в противном случае в его роте такое не случилось бы… Страшно подумать: в роте Пауля разоблачили коммунистического агитатора. Она первой, пусть случайно, услышала бредни этого агитатора, и она не могла, не имела права скрыть это от фон Штейца… Брата разжаловали в рядовые, и теперь он просто истребитель танков, сидящий в бетонном гнезде.

Марта бросила на подушку томик. Лемке сказал:

— Это книга твоего брата. Представь себе, он читает стишки даже сейчас, когда его разжаловали! Он что, и раньше был таким идиотом?

— Раньше Пауль не был идиотом! — заступилась за брата Марта, готовая огреть Лемке плеткой.

Он знал, что она может ударить: этой психопатке, расправившейся со своим родным братом, ничего не стоит пройтись плеткой и по его спине, не спасет и новый мундир. Она угадала мысли Лемке, подумала: «Какой-то истукан, вышколенный истукан, болванчик, готовый исполнить все, что ему ни прикажут! И такие смеют называть себя национал-социалистами!» Ей пришла в голову дикая мысль: все же стегануть Лемке.

— Повернись ко мне спиной! — приказала она, закурив сигарету.

Лемке, к ее удивлению, вдруг показал ей на дверь:

— Я вас прошу выйти вон! Ничтожество! — Он потряс кулаками. — Напрокат взятая, вон отсюда!

У Марты потемнело в глазах. Она еле нашла дверь. Земля была неровной, под ноги то и дело попадались воронки, рытвины. Она спотыкалась, падала, поднималась и вновь шла. Чьи-то руки подхватили ее, усадили на сухую, нагретую солнцем землю. Она сразу поняла, что перед нею стоит Пауль, рядовой Пауль, ее брат.

— Что с тобой, Марта?

— Он меня выгнал…

— Кто?

— Лемке, племянник директора концерна.

— А-а! — Пауль тихонько засмеялся.

— Лемке мне сказал, что я взятая напрокат фон Штейцем… Пауль, мне страшно… Пауль, неужели это правда? Пауль, неужели Лемке и я, Марта Зибель, разные немцы?

Брат опять засмеялся.

— Хочешь посмотреть мою могилу? — Он согнулся, с трудом протиснулся в бетонное гнездо и оттуда крикнул: — Директор Лемке постарался, гробик отлил прочный!

Что-то вдруг грохнуло, раз, другой, третий… Потом утихло. Зибель высунул голову из гнезда — курилась обугленная земля, легкий дымок полз по лицу замертво упавшей Марты и оседал на лужицу крови.

Лемке кричал со стороны батальонного бункера:

— Зибель, они начали пристрелку! Слышишь, Зибель, теперь тишине капут!..

2

Пришла директива Гитлера. Енеке приказал шифровальщику раскодировать немедленно, тут же, не выходя из бункера. «Видимо, это весьма важное и весьма секретное указание, — предположил генерал, — и, может быть, о нем никто не должен знать, кроме меня».

Гитлер предписывал:

«Обязываю Вас от Вашего личного имени поставить войска в известность о том, что мы ни при каких случаях не будем принимать попыток эвакуировать наши части из крепости «Крым».

Вы обязаны проявить максимальную строгость и требовательность к местным жителям Севастополя, с тем чтобы каждый из них — от мала до велика — был привлечен на строительство оборонительных сооружений, на подсобные работы. Разрушенные укрепления в ходе боев должны немедленно восстанавливаться.

Я и немецкий народ гордимся Вашим личным мужеством, боевым опытом и высоким талантом инженера-фортификатора, и мы непоколебимо верим, что доблестные войска крепости «Крым» с честью выдержат осаду русских армий.

История поставила перед нами великую задачу — вырвать у врага нужное нам время для организации мощного и окончательного контрудара! Время — победа!»

Основной гвоздь телеграммы Енеке уловил в первом предложении. Напоминание о мобилизации всех жителей Севастополя — дело обычное. Он, Енеке, такое распоряжение отдал, отдал сразу же, как только русские пересекли пролив и высадились на Керченском полуострове.

«Я и немецкий народ гордимся Вашим личным мужеством…» И эта фраза не вызвала у Енеке особых эмоций, не вызвала потому, что она с момента волжского котла стала дежурной в директивах и распоряжениях Гитлера командующим армиями, попадающими на грань катастрофы. А вот первая фраза… «Мой фюрер, — рассуждал Енеке, — но почему лично от моего имени? Значит, я не могу сказать войскам, что это вы приказали, что это ваша воля, ваше указание?» Десятки вопросов возникали, а ответ напрашивался один: Гитлер решил всю ответственность за судьбу армии, за жизнь многих тысяч немецких солдат возложить на Енеке. Он понимал, что это значит: в случае гибели его армии Гитлер останется в стороне, сухим выйдет из этой истории.

Ему стало страшно за такое течение мыслей, он вдруг почувствовал себя так, словно кто-то подслушал их. Но Енеке мог быстро подавлять в себе всякие сомнения в правильности полученного приказа.

— Подшить в дело, — сказал он шифровальщику своим обычным твердым голосом.

— Это сжигается, господин генерал, — сказал шифровальщик, показывая на гриф телеграммы.

Енеке достал зажигалку, нажал на кнопку, вспыхнуло синеватое пламя. Затем он растер пепел на ладони, сдунул его, сказал шифровальщику:

— Вы свободны.

В бункер вошел фон Штейц и без обычного официального приветствия сказал:

— Кажется, они начали пристрелку и попадают точно в районы, наиболее укрепленные. Уж не проникли ли в наши войска их корректировщики?..

— Пристрелка — это еще не начало, — ответил Енеке. — Пристрелка может продолжаться несколько дней. Несколько! — повторил он.

— Есть разрушения, есть и убитые, — продолжал Штейц, полагая, что командующий сразу поинтересуется тем, кто именно погиб и в каком секторе, и он тогда первой назовет Марту, а потом причислит к погибшим майора Грабе, о котором Енеке уже несколько дней и не спрашивает, словно бы для него такого офицера и не было.

Енеке не сразу отозвался. Он сидел в кресле и долго молча играл зажигалкой, то нажимая на кнопку, то гася вспыхнувшее пламя. Он думал о своем, а фон Штейц — о Марте…

Полковник Штейц вспомнил дни, проведенные в имперском госпитале с Мартой, пытался в мыслях ответить себе, что свело его с этой милой и фанатично настроенной девочкой: любил он ее по-настоящему или просто так привязался, привязался ради развлечений? На этот вопрос он не смог ответить, хотя точно знал, что он не женился бы на Марте. Не потому, что такой брак совершенно невозможен: она просто Марта, дочь немецкого рабочего, а он, фон Штейц, знатный и богатый человек — потомок известных в Германии фон Штейцев… И все же, все же Марта для него не просто Марта, и он обязан что-то сделать, чтобы память о ней осталась. Если генерал Енеке выделит ему самолет, он отправит тело Марты в Германию и распорядится похоронить ее на берлинском кладбище, а потом, когда кончится война, поставит ей памятник, как героине… Енеке, играя зажигалкой, попытался найти на полу пепел от сожженной телеграммы, но не нашел: его, видимо, сдуло, когда открывали дверь. Енеке даже обрадовался этому. «Раз такой гриф, то и хорошо, что от телеграммы не осталось и следа», — подумал он и тоном приказа сказал:

— Разрушения должны немедленно восстанавливаться. Пошлите туда местных жителей — тысячу! Десять тысяч! Сколько потребуется! И заставьте их восстанавливать разрушенное.

— Погибла Марта, — наконец сказал фон Штейц.

— Марта? Это, конечно, печально, но ничего не поделаешь, война требует жертв, — как о чем-то обычном, повседневном сказал Енеке. — Войны без крови не бывает.

— Марта была настоящей немецкой девушкой, — подчеркнул фон Штейц.

— Женщиной! — возвысил голос Енеке, глядя исподлобья на фон Штейца, как бы говоря: «Мне-то известно, в каких отношениях вы были со своей помощницей».

— Да, женщиной! — в свою очередь повысил голос фон Штейц.

— Вот именно, — сказал Енеке, поднимаясь. — А обязанность немецкой женщины рожать для Германии солдат.

Фон Штейц вскочил:

— Но Марта была сама солдатом, настоящим солдатом! А без настоящих солдат не может быть настоящего генерала.

Командующий понял намек фон Штейца, воскликнул:

— О, оказывается, вы умеете обижаться! — Он заметил в руках Штейца металлическую коробочку и, чтобы уклониться от неприятного разговора, сказал: — Это что у вас, сувенир?

— Где? — Фон Штейц и не заметил, как вытащил из кармана коробочку и теперь крутил ее, гремя осколками.

— У вас в руках, — сказал Енеке.

— А-а… Это память о шестой армии Паулюса.

— Интересно, можно посмотреть? — Енеке взял коробочку, прочитал написанные Мартой на крышке слова: «Реванш! Помни, Эрхард».

Генерал открыл коробочку, сосчитал осколки, видимо, догадался, откуда извлечены эти ребристые синеватые кусочки металла, и сказал:

— Ваши?

— Да.

— Все тринадцать?

— Да… двенадцать, — поправился фон Штейц. — Тринадцатый — отцовский. Он был ранен под Псковом в восемнадцатом году, осколок подарил мне.

— Помню старого фон Штейца, — все глядя на коробочку, сказал генерал. — Реванш — хорошо. Храните. — Он задумался, потом тряхнул головой: — Мы вырвем у врага время, нужное нам для организации сокрушительного контрудара. Реванш мы возьмем! Храните. — Он возвратил коробочку и совершенно другим голосом спросил: — Так что вы хотели сказать о Марте?

— Отправить ее тело на самолете в Берлин и похоронить на городском кладбище. Она это заслужила.

— Верю и знаю. Я могу просить фюрера о награждении ее даже Железным крестом первой степени. Но самолет выделить не могу. Похороним ее здесь. Мы отсюда не уйдем!

— Не уйдем, — повторил фон Штейц и почувствовал на душе облегчение: Енеке прав, похоронить здесь, потом можно будет останки перевезти в Берлин. И как он сам об этом не подумал?

— Затея блестящая, мой друг, — сказал Енеке и, присев на табуретку, смежил веки. — Реванш, реванш…

Он открыл глаза, и фон Штейц увидел в них, очень усталых, выражение внутренней тревоги, отражение большой обеспокоенности.

— Однако же! — Енеке вскочил. — Однако же я приказываю каленым железом выжечь из душ солдат всякую панику и растерянность! Впрочем, полковник фон Штейц, я фортификатор. И прежде всего делаю ставку на оборонительные сооружения. Когда над головой бетон и железо, тогда солдата враг не сдвинет с места!..

* * *

После ухода фон Штейца Енеке открыл вентилятор — струя упругого воздуха ударила в лицо, взвихрила волосы. Воздух был горяч. Генерал нажал на кнопку, жужжание оборвалось, на какое-то время Енеке почувствовал прохладу, отметил мысленно, что там, на поверхности, пожалуй, духота плотнее, чем в бункере. Но это лишь показалось — вскоре спертый, нагретый воздух вновь начал беспокоить Енеке. Он решил подняться на второй этаж, оборудованный для кругового наблюдения. Амбразуры были открыты, и сквозь эти квадратные глазища проникали сквозняки, хотя и теплые, с запахом паленого, но дышать стало легче. Он поднес к глазам бинокль, заметил: на гребне, там, где сооружен форт-крепость, взметнулось пламя. Он присмотрелся и точно определил, что это не пламя, а красный флаг… Енеке закричал:

— Машину мне!

3

Еще утром, когда первые лучи солнца легли на землю, Сапун-гора была просто горой с обрывами, лощинами и скатами. Но теперь ее нет, вместо крутой и высокой земляной гряды, шипя и грохоча, бьется в конвульсиях упавшее с неба солнце. На десятки километров вокруг стоит густой запах гари и огня, такой густой, что можно задохнуться от одного вдоха.

К полудню чуть-чуть стихло. На наблюдательный пункт Кравцова приполз сержант Грива, продымленный и прокопченный, казалось, насквозь. Глаза — два уголька — сверкнули в блиндажном полумраке.

— Товарищ подполковник, фашист понатыкал в землю бетонные гнезда, из которых стреляет по нашим танкам… Сержант Мальцев велел передать: надо мелкими группами влезать на гору… мелкими-мелкими, совсем мелкими…

Грива начал рассказывать, что они — он, ефрейтор Дробязко и Петя Мальцев — напоролись на четырехамбразурный дот-крепость: бьет — не подступишься. Но Мальцев говорит: попробуем ночью овладеть этой крепостью.

— Возвращайся туда и передай Мальцеву: я прошу взять дот, — сказал Кравцов. — Прошу, очень прошу.

— Будет так, товарищ командир. Зачем просить, мы сделаем, как вы прикажете. Приказ я понял. — И Грива, наполнив флягу водой, пополз на гору, покрытую огненным кипением разрывов.

Ночью Кравцов перестраивал боевые порядки полка. Штурмовые батальоны не спали — работали до седьмого пота.

Утром небо вновь неистощимо сыпало на гору снаряды и бомбы. И обугленная земля опять превратилась в упавшее на землю солнце…

Потом огненный вал, вздрогнув, пополз кверху, обнажая позиции немцев.

Кравцов подал сигнал для повторной атаки.

К вечеру полк продвинулся на триста метров. Кравцов распорядился выдвинуть наблюдательный пункт ближе к штурмовым группам. Он уже собрался покинуть удобную для наблюдения высотку, как в блиндаж вошел Акимов. Левая рука его была забинтована, поддерживалась повязкой.

— Первый прыжок сделан, — сказал Акимов. Он осмотрел блиндаж, прильнул к амбразуре. — Ну, докладывайте, Кравцов.

Кравцов доложил о дальнейших действиях полка и заключил тем, что он решил выдвинуть наблюдательный пункт вперед, ближе к передовым штурмовым группам.

— Хорошо, — сказал Акимов. — А этот блиндаж я займу со своими товарищами. — Он взял Кравцова под руку, и они поднялись наверх. — Соседи твои, Кравцов, отстали. Ты их подтяни, а средство для этого одно — новый рывок вперед. Кашеваров восхищается мужеством твоих солдат. Он сейчас сюда прибудет. Как только развернут средства связи, мы передадим в Москву имена героев штурма. В этом списке будет и старший лейтенант Марина Сукуренко.

Акимов назвал Марину для Кравцова, и подполковник это почувствовал, сказал:

— Я очень рад, что она выполнила боевое задание.

— А переживал?

— Еще бы! — признался Кравцов. — Иной судьбы мне и не нужно, товарищ генерал…

— Если так, то быть свадьбе! — Генерал подал руку Кравцову: — До встречи, Андрей Петрович.

Полк продвинулся еще на триста метров. Внизу, по всему обрывистому скату, догорали подбитые танки, штурмовые орудия, стонали раненые. Раненых подбирали санитары, несли на спинах, перемещали по горячей земле на волокушах в передовые палатки медпунктов.

* * *

Из темноты показался сержант Грива, подполз и замер возле Дробязко.

— Товарищ сержант, что сказал командир полка? — спросил Мальцев.

— Очень просил дот уничтожить.

Справа, слева и впереди возвышались курганчики. Сверху, почти над головой, кричали немцы:

— Безумцы, капут вам! Расшибете головы о нашу крепость!

Петя Мальцев возмутился:

— Сволочи! Ругаться как следует не умеют!

— Ладно, сметем, — сказал Дробязко. — Ты устал, Грива? Поспи.

Грива протянул руку Дробязко:

— Перевяжи, Вася, пониже локтя укусил осколок. Но кость цела…

Дробязко перевязал рану сержанту, начал прилаживать к древку пробитое пулями и осколками красное полотнище. Серая глыба монолита нависала над их головами, защищая от выстрелов и катящихся сверху камней. Камни еще долго катились книзу, шурша и будоража на миг прикорнувшую в ночи тишину.

— Эй, рус, отступай! В плен брайт тебья утром будем. — Это совсем рядом, в общем — почти над головой.

Мальцев задрал голову:

— Наваждение, будто он у меня на плечах сидит.

Грива потряс автоматом:

— Совсем не болит, драться буду, за Родьку посчитаюсь…

Мальцев поднялся и долго приспосабливался, чтобы без шума забраться на камень. Наконец ему удалось это сделать. В мигающих отсветах выстрелов, гремевших то впереди, то где-то сбоку, он успел увидеть двухметровую стену, увенчанную каким-то нагромождением — не то пирамидками камней, не то бетонными колпаками. Ему захотелось швырнуть туда связку гранат, швырнуть немедленно, сейчас же, и он бы швырнул, но в тот миг, когда уже замахнулся, при очередном отсвете, который почему-то долго не гас, он увидел на расстоянии протянутой руки голову немца с перекошенным ртом. Мальцев не опустил связку гранат, а еще выше поднял ее, теперь целясь прямо в гитлеровца…

— Не убивайт, я плен иду! — вскрикнул немец, бросая оружие и поднимая руки.

— Что же мы будем делать? — сказал Дробязко, после того как все успокоились и присмирели… — Обуза для нас. Никто же не согласится конвоировать его… Интересно, каким путем он к нам проник? Может быть, и к ним можно так пробраться, а, ребята?

— Вася, ты маршал, генералиссимус! — подхватил Мальцев. — Ты, Вася, тихий человек, а в голове у тебя океан стратегических и тактических мыслей. Не зря тебе накануне штурма присвоили звание старшего сержанта. — Мальцев наклонился к сидевшему немцу, поторопил: — Быстренько доложи-ка нам… всю обстановку… Э-э, на хрена обстановка нужна. Ты по-русски соображаешь?

— Я, я!

— Чего это он? — спросил Мальцев у сержанта Гривы.

— Он ни хрена не понимает, — сказал Дробязко. — Скажи, мы можем проникнуть на террасу и там окопаться?

— Я, я! — быстро ответил пленный.

— О, образованный! — воскликнул Мальцев. — Не тронем, будешь жить, в Германию отправим, только проведи. Согласен? — настаивал Мальцев. — Ну якни же!

— Я, я! — снова быстро отозвался немец.

— Вот это послушание! — обрадовался Мальцев. — С таким фрицем можно жить. Но смотри, — погрозил он пленному связкой гранат, — обманешь, по башке получишь, вместе удобрим землю костями. Теперь рассказывай, как и куда ты поведешь нас и что мы там встретим. Цветы нам не нужны, цветы потом, в День победы, когда Гитлера угробим.

Пленный рассказывал мучительно трудно, переходя с немецкого на русский, с русского на немецкий. Но велика ли трудность понять друг друга людям, столько провоевавшим один против другого, столько раз ловившим на мушку друг друга!.. Нет, очень понятно и доступно говорил пленный, назвавшийся рабочим Фрицем Донке из Раушена.

Из его слов оказалось: в четырехглавый форт можно проникнуть через запасной лаз.

Посовещались. Помолчали. Шутка ли — идти на такой риск!

Петя Мальцев сказал:

— Если что, взорвем…

Грива подвинулся ближе к Мальцеву:

— Петя, командир полка просил удержать дот…

— Веди! — сказал Дробязко пленному. — Да смотри у меня, не балуй! — погрозил он автоматом.

* * *

Они ждали восхода солнца, чтобы осмотреться, куда попали, куда привел их Фриц Донке. Восход задерживался, и казалось, на этот раз его вообще не будет — солнце, видно, устало до чертиков и решило переждать там, за далекими горами, чтобы не видеть и не слышать, как стонет и рушится земля под тяжелым и густым градом металла и взрывчатки…

Едва очертилась на востоке светлая полоска зари, как тут же погасла: солнце вдруг затмила непролазная стена разрывов, полыхнувших внезапно со стороны штурмующих войск.

— Ну и жарят наши! — крикнул Мальцев на ухо Дробязко. — Сам сатана протянет ножки!..

Они сидели в каком-то бетонном мешке. Над ними клацали затворами, гремели выстрелы, кто-то кричал, бегал, топая коваными сапогами.

* * *

Лемке видел, как все ближе и ближе к террасе подкатывается огненная гряда, вот-вот она перехлестнет порожек и накроет весь форт. «Но, может, и не накроет, может, остановится или пройдет стороной. Еще немного продержимся, тогда…» Он знал, как поступать тогда: часть солдат он отправит в укрытие, часть оставит у орудий и пулеметов, ведь это русские, они могут передвигаться и по огненной волне! Оставшиеся у орудий и пулеметов солдаты обязаны в упор расстреливать атакующего противника.

Рыкнул телефон. Звонил генерал Енеке:

— Фюрер и я гордимся вашим мужеством. Твои солдаты показывают образцы стойкости. Я убежден: там, где обороняются солдаты капитана Лемке, русские не пройдут!..

Лемке ответил по-уставному:

— Хайль Гитлер!

Телефонный аппарат подпрыгнул и с грохотом упал на бетонный пол. Солдат-пулеметчик отскочил от амбразуры. Шатаясь и держась за голову, он повернулся к Лемке. Из-под его рук хлестала кровь, и он тут же рухнул, успев лишь охнуть.

Лемке подбежал к внутреннему переговорному устройству.

— В укрытие! Наводчикам остаться! — приказал Лемке и бросился к люку, чувствуя, как печет ему спину.

Грива сначала увидел ноги — они дрожали и покачивались, — потом туловище в офицерском мундире. Он взял автомат за ствол, ударил прикладом по спине.

— Будьте любезны, не балуйте, — связывая руки Лемке, сказал Мальцев. — И не шумите, для вас наступил мертвый час в этом четырехглазом доте.

Их лежало восемь, обезоруженных и связанных, когда Дробязко высказал опасение, что, если так пойдет и дальше, тогда некуда будет помещать пленных.

Подождали. В люк никто уже не опускался. Там, наверху, неумолимо продолжалась обработка немецких укреплений.

— Теперь, ребята, наверх, — приказал Мальцев. — Водрузим знамя и будем драться до подхода своих…

4

Полк Кравцова вгрызался в скалы, бетон и железо четвертый час подряд, без передышки и заминки, жадно тянулся к гребню, на котором волшебствовал красный флаг. В полку уже знали, кто его водрузил, и что разведчикам крайне требуется поддержка, и что за этим гребнем открывается вид на море и начинаются предместья Севастополя…

Кравцов бросил взгляд на часы: стрелка бешено мчалась по циферблату, она так быстро бежала, что подполковник приложил часы к уху: спешат, что ли? Но ход был нормальным, и он понял: не усидеть ему на месте, не удержать себя в окопе, на НП…

Подполз связист, устранил поврежденную линию, связывающую командира полка с наблюдательным пунктом командира дивизии полковника Петушкова. Пропищал тело-фон.

— Вас, товарищ подполковник, — сказал телефонист, подавая трубку.

— Акимов говорит, — услышал Кравцов знакомый голос. — Я все знаю, они молодцы, твои разведчики. Послушай, дорогой, что требуется, чтобы наш флаг реял на высоте… Мы оповестили войска о том, что твои солдаты ворвались в главный форт немецкой обороны. Ты понимаешь, что это значит?

— Да! — сказал Кравцов в трубку. — Пробиваемся к гребню, еще рывок, товарищ Акимов, и мы будем там…

— Очень прошу вас, Кравцов, очень… Вам посланы танки, через двадцать — тридцать минут они подойдут. Немедленно бросайте их в бой. Остановка может все испортить. Вы поняли меня?

— Понял, товарищ генерал.

Потом в трубке послышался голос полковника Петушкова:

— Андрей, ты можешь сделать невозможное?

— Могу.

— Благословляю, Андрей Петрович. Занятый разведчиками главный форт приказываю удержать!

Кравцов передал трубку связисту, охватил одним взглядом поле боя… Атака захлебывалась… Кравцов скорее почувствовал это, чем увидел, что в отдельных местах бойцы уже не продвигались, они залегли, другие сползали вниз. Только несколько бойцов еще перебегали, стреляя на ходу. Кравцов смотрел в бинокль, и ему хорошо было видно и тех, кто, полусогнувшись, взбирался наверх, и тех, кто лежал, прижавшись к земле, и тех, кто уже никогда не поднимется… Убитые на этот раз резко бросались в глаза, и он легко отличал их от уставших, выбившихся из сил бойцов. Он также понял, что сейчас, чтобы вдохнуть силу в штурмовые группы, поднять изможденных, до предела уставших людей, нужны не танки — огня и так с избытком, — нужно что-то другое…

Кравцов думал послать ординарца и передать — нет, не приказ, приказ сейчас не подействует, — передать его, Кравцова, просьбу не останавливаться, сделать еще один рывок…

— Шнурков! — Он хотел было сказать ординарцу «беги», но произнес другое: — Глоток чаю…

Кравцову показалось, что ординарец слишком долго отвинчивает колпачок на термосе. Над окопом пронеслись штурмовики.

— Кавалерию бы сейчас… Костя, пошли! — Он выпрямился, выпрыгнул из окопа с решимостью лично броситься в атаку, ибо сейчас не было других средств и способов для завершения рывка, кроме как участие его самого, командира.

Шнурков, видно, догадался о намерениях Кравцова, преградил ему путь:

— Извиняюсь, есть же для этой цели замполит майор Бугров.

— Он ранен и отправлен в госпиталь. Сейчас нужно слово командира. А слово, как известно, сильнее бомбы!..

На ходу Кравцов увидел, как покачнулся флаг, но не упал, выпрямился, по-прежнему развевался… Кравцов обогнул обрыв, поднялся к разбитому дзоту, перепрыгнул через разрушенную траншею и оказался среди бойцов. Его сразу узнали. Кто-то выкрикнул уставшим, хрипловатым голосом:

— Командир полка с нами, товарищи!..

— Вперед, вперед! Еще рывок! — позвал Кравцов. — Один рывок! — протяжно крикнул он и бросился на обожженную кручу.

— Ура-а-а!

— …а-а-а! — отозвалось на флангах.

Кто-то обогнал Кравцова. Он присмотрелся и узнал своего ординарца.

— Вот Шнурок так Шнурок, обогнал все же.

* * *

Утром, едва только развиднелось, на бугре, метрах в двухстах от занятого разведчиками форта, начали накапливаться гитлеровцы — пехота и танки. Мальцев сделал вывод: похоже, враг собирается овладеть крепостью.

Часть пулеметов и одно орудие быстро были перемещены из форта наружу и установлены в широкую траншею, полудужьем охватывающую со стороны противника четырехамбразурную крепость.

Грива старался изо всех сил. Он первый установил пулемет, притащил несколько ящиков с пулеметными лентами и гранатами, опробовал оружие, подмигнул Пете Мальцеву:

— Читал Есенина? А-а, тогда послушай… «Небо — как колокол, месяц — язык, мать моя — родина, я — большевик».

…Сначала появился один танк. Он остановился метрах в пятидесяти, поводил стволом вверх-вниз и замер. Потом открылся люк, показалась голова в черном шлемофоне. Голова начала что-то кричать отрывисто-лающе. Из длинной очереди слов, сказанных немцем, разведчики поняли лишь одно: «Лемке», повторенное несколько раз.

— Лемке — это что? — спросил Грива у Мальцева.

— Разве фрицев поймешь? Пусть он повыше высунется, я ему отвечу из пулемета.

— Лемке! — Теперь танкист уже размахивал руками, показывая на флаг.

Мальцев прицелился, сказал:

— Гутен морген! — и выстрелил.

Руки немца вздернулись, обвисли, и гитлеровец провалился в люк. Танк прострочил из пулемета, взрыхлил пулями бруствер, попятился назад. Потом грохнул из орудия. Снаряд прогудел в воздухе, крякнул где-то внизу.

Танк ушел. С холмиков, видневшихся справа, — там были замаскированы дзоты — робко пророкотали выстрелы автоматов, пропели и потонули в гуле, возникшем внизу.

Пуля угодила в древко флага, он закачался, накренился.

— Эй вы, дурни! — погрозил Мальцев в сторону гитлеровцев. — Прошу не цапать грязными лапами! — Он подполз к флагу, поглубже вогнал древко в грунт, повернулся и увидел танки. Они шли резво, будто состязались, кто раньше перепрыгнет через траншею.

Мальцев и Грива переглянулись, молча взяли связки гранат. Потом Мальцев подумал, взял еще две связки, сказал Гриве:

— Гриц, я жадный в таких случаях!

Танки захлебывались в пулеметном стрекоте, приближались очень быстро. Теперь это была не цепочка, а клин, грохочущий гусеницами и шевелящий маленькими свирепыми, огненными глазками-дырочками.

— Бьем под брюхо первого танка! — приказал Дробязко из траншеи, куда он сиганул, как только понял, что немецкие танки мчатся, чтобы вернуть отбитый у них форт.

— Под гусеницы! — провозгласил Мальцев. — Понял, Гриц, под гусеницы!

Связки гранат тяжелыми черными птицами вырвались из рук Пети и Грица, грохнулись под траки. Головной танк вздыбился, взвыл оголенными дисками-бегунками, ища опоры. Но, не найдя ее — обе гусеницы были сорваны, — ткнулся носом в землю, осел и заглох. Остальные танки шли цепочкой. Один из них отделился, норовя зайти с фланга. Он приближался медленно, до того медленно, что прибежавший от Кравцова молоденький и шустренький связной, по фамилии Лемешкин, Степка Лемешкин, как он назвался, не выдержал, полоснул из автомата. Но танк шел. Еще несколько сантиметров — и он развернется, ударит вдоль траншеи… Степка, видно, понимал, что допустить этого нельзя. Снаряд может достать Дробязко и Мальцева, залегших у своих пулеметов. У ног Степки лежали связки гранат. Степка снял ремень, нанизал на него две тяжелые связки, пополз навстречу танку.

— Степа! — вскрикнул Мальцев и на мгновение закрыл лицо руками.

Громыхнул взрыв.

Дробязко подумал, что это разорвался тяжелый снаряд. Танки остановились, открыли огонь. Дробязко присел, ожидая, когда прекратится обстрел. Мальцев открыл глаза: Лемешкина на месте не было.

— Степа! — закричал Мальцев и кинулся по траншее к подбитому, горевшему танку, все крича: — Степа!

— Да он под танком, — сказал сержант Грива и показал на горевший танк.

В эту минуту ожили видневшиеся справа холмики — из амбразур бетонных колпаков строчили пулеметы — и Петя Мальцев упал, прошитый вражескими пулями.

Дробязко этого не видел, он перешел со своим пулеметом к флагу.

— Флаг бы не сбили, — беспокоился Дробязко, вытирая рукавом вспотевшее лицо. — Мы-то удержимся…

Вдруг он заметил ползущего по траншее к нему сержанта Гриву:

— Гриц, ты жив?

— Как видишь, товарищ старший сержант. Мальцев погиб, Васенька. — Грива расчистил за выступом, недалеко от Дробязко, место для пулемета, положил одну оставшуюся у него гранату с правой стороны от себя, чтоб под рукой была. В это время заметил: из подбитых танков показались немцы.

Гитлеровцы ползли не так уж долго, может быть, минут пять-шесть. Гриве показалось это вечностью. Он поправил пулемет, для чего-то взвесил на руке гранату и вновь положил ее на место. А немцы все ползли, словно и не собирались бросаться в атаку. Возможно, гитлеровцы так и не поднялись бы, но у Гривы иссякло терпение, и он с невероятной силой, какая только нашлась в нем, швырнул гранату в самую гущу фашистов. Граната взорвалась, всплеснулась синеватым огоньком. Немцы поднялись, заголосили протяжно и нудно:

— А-а-а-хо-хох-хох…

Из люка, расположенного на верху форта, выскочил Лемке и бросился в гущу орущих гитлеровцев. Грива ударил из пулемета, раскатисто и громко. Немцы дрогнули и откатились за дымящиеся танки. Грива с трудом оторвал от пулемета одеревеневшие руки, заметил чуть пониже плеча выступившую кровь. С минуту раздумывал, говорить ли Дробязко, что ранен и что пленный офицер удрал, или подождать пока. Не поворачиваясь и все глядя на залегших немцев, он сменил пустую ленту на снаряженную, сгреб в траншею кучу стреляных гильз, стал думать о том, каким расчудесным солдатом был Мальцев, с которым будто бы прожил целую жизнь, хотя знал он Мальцева чуть больше месяца, с начала апреля, когда зачислили его во взвод разведки.

— Вася, за нашего Петю сейчас мы устроим врагам такое!.. — Он обернулся, чтобы посмотреть, держится ли флаг, и увидел: Дробязко лежит вниз лицом с поджатыми под себя руками. Грива подбежал, перевернул Дробязко на спину — на груди у Дробязко пенилась кровь. — Вася! Да вот наши подходят!..

Дробязко открыл глаза, прошептал:

— Гриц, душно… Положи на грудь… холодного…

Грива оторвал от своей гимнастерки рукав, смочил водой из фляги.

— Легче? — спросил он, хотя видел, что Дробязко не полегчало: он то закрывал глаза, то открывал их, дышал с перерывами.

— Гриц… может, встретишь ее… Марину Сукуренко… нашего командира… Я ведь тоже, как и она, из Москвы… и люб… люблю…

— Знаю, знаю, Вася. Ты помолчи, помолчи. Я обязательно ее встречу. Помолчи, помолчи пока.

— Флаг поставь… Победа, победа! — Дробязко вскрикнул и умолк — его губы, омертвев, скривились.

— Ну, гады! — заплакал Грива, снимая пилотку. Он плакал навзрыд, бегая по траншее и потрясая кулаками. — Я же вам, паралитики, головы поотрываю! Вася, будет победа, будет!

Он услышал шум, похожий на топот бегущих людей. Лег за пулемет…

Теперь немцы шли мелкими группами и с двух направлений — справа и слева по пыльной каменистой равнине.

— Давай-давай! — кричал Грива. — Давай! Я вас заставлю исполнять танец святого Витта! Давай!

Кто-то сзади прыгнул в траншею. Грива схватил гранату, замахнулся — перед ним стояли Кравцов, солдат с телефонным аппаратом и Костя Шнурков, которого Грива знал еще с Кавказа.

Телефонист быстро наладил связь, и Кравцов тут же принялся звонить артиллеристам. Он говорил громко, отрывисто и все показывал рукой Гриве на поднимающиеся по крутому скату танки, штурмовые группы, орудия сопровождения пехоты. Потом, задрав голову, Кравцов начал показывать на небо, на появившиеся там эскадрильи штурмовиков и бомбардировщиков, сотрясающих своим гулом всю округу, и все повторял:

— Началось! Началось, Гриц!

Но сержант Грива и сам понял, разобрался, что решающий удар по Сапун-горе уже начался, что теперь ничто не остановит штурмовые группы полка, рвущиеся к Севастополю на главном направлении. «Да вот жаль, Вася Дробязко и Петя Мальцев не увидят этого».

Грива подбежал к Дробязко, приподнял его и закричал что было сил:

— Вася! Гляди, гляди! Они отступают к морю. Вася, там их смерть, гибель!..

5

— Они требуют капитуляции… безоговорочной… Именем фюрера я приказываю не сдаваться! — Енеке не говорил, а рычал: — Нас пятьдесят тысяч. Мы обескровили русских. Они выдохлись и теперь хитрят. Нет, нет! Фюрер гениален. Вот его шифрограмма: «Я и немецкий народ твердо убеждены, что Ваша личная храбрость и мужество подчиненных Вам войск сделают все, чтобы удержать мыс Херсонес еще два-три дня. Я отдал приказ немедленно выслать Вам морем транспорты с войсками и боевой техникой». — Енеке потряс шифрограммой, хотел что-то еще добавить, но, видимо обессиленный запальчивостью и своей длинной речью, опустился на раскладушку-кресло.

Генерал Радеску уронил из рук бинокль, молча поднял его, тяжелый и грузный, прошел к выходу, присел там на порожек. Он был ранен в голову, повязка сползла ему на глаза. Поправляя ее, он что-то сказал, но фон Штейц не расслышал, не понял, потому что его мысли были заняты другим. Рука невольно скользнула в карман, зажала коробочку. «Тринадцать осколков и надпись Марты… Нет, Енеке прав: никакой капитуляции!» Фон Штейц вскочил:

— Когда русские требуют дать им ответ?!

— Немедленно, иначе начнут бой на полное истребление, — ответил Енеке, поглаживая прильнувшего к коленям пса.

— Я готов лично ответить красным: капитуляцию не принимаем! — заявил фон Штейц. — Боевой дух наших войск еще высок!

Енеке, подумав, что фон Штейц — человек, близкий к Гитлеру, — когда-то служил сотрудником личной канцелярии фюрера, решил поддержать офицера национал-социалистского воспитания.

— Господа, прошу немедленно разойтись по своим местам и быть готовыми к решающей схватке! — приказным тоном объявил Енеке. — Время — победа!

Пес вскочил и залаял вслед уходящим генералам и офицерам.

…Радеску шел к морю. Он шел размеренным шагом, так, как будто не было никаких забот. Слышны крики чаек, говор моря, тихий, ласковый. Рядом, совсем рядом берега родной Румынии. О, как тяжело Радеску об этом думать! Три года, три года он шагает по чужой земле, выполняет чужие приказы, живет в блиндажах, под огнем, носит на плечах свою смерть. Слишком велик и тяжел для шестидесятилетнего генерала такой груз. А что впереди? Что? Два-три дня? Смешно и дико! Никакой транспорт по морю не пробьется к портам. Русские завладели воздухом полностью и безоговорочно. «Я и немецкий народ убеждены…» Опять демагогия, опять обман. Нет, хватит, прозрел генерал Радеску: впереди у него, может быть, два дня, а потом?.. Потом смерть или плен. Слишком хорошо он, Радеску, знает, что такое бои на истребление…

Выступ Херсонеса кончался высоким обрывом. Радеску остановился, огляделся — толпы солдат и офицеров. «Что они здесь делают?» — подумал Радеску. И вдруг увидел, как двое солдат, окровавленных и перевязанных, подползли к обрыву и грохнулись вниз… Потом еще один и еще…

Солдат-румын с оторванной рукой, белым как снег лицом окликнул Радеску:

— Господин генерал, вы тоже?..

— Что «тоже»?

— Будете прыгать?

Радеску сказал:

— Не знаю… Но тебе не советую… Ты молод…

— Кому я нужен однорукий? Кому?!

Радеску подошел к обрыву, с минуту смотрел вниз, на пенящуюся под скалой воду и безмолвно прыгнул с обрыва.

Однорукий проследил взглядом падение генерала и, когда тот скрылся в волнах, безумно захохотал. Он хохотал долго, повторяя:

— Я молод! Я молод!..

* * *

…Фон Штейц направился к месту встречи парламентеров. Он спешил, боясь просрочить время. В кармане гулко гремели осколки, синеватые, как цвет загрязненной раны… Странное дело — осколки могут говорить. Они рассказывали фон Штейцу о его прожитых годах, об отце — старом отставном генерале, получившем ранение под русским городом Псковом в 1918 году; о том, как отец, возвратись с фронта, долго хранил осколок, извлеченный из его перебитой ноги; о том, как старый фон Штейц был у Гитлера и похвалялся сыном, им, Эрхардом, обещая фюреру вручить осколок сыну, чтобы он готовился к великому реваншу и помнил, всегда помнил, что Германия — страна неудавшихся военных походов, и что настало время навсегда смыть этот позор, и что ей самим богом предписано владеть всем миром; о том, что это воля предков. И что эта воля былых германцев теперь сосредоточена в надежных руках Адольфа Гитлера, человека, наконец-то объединившего вокруг себя всю нацию. Осколки, переговариваясь в коробочке, напомнили ему и о смерти отца, погибшего от… русской бомбы… И был момент, когда фон Штейц, раздраженный назойливыми мыслями о доме, неудачах на фронте, хотел было выбросить коробочку, чтобы не дразнить свое сердце прошлым, дать ему отдохнуть в ритме обыкновенной жизни, естественной жизни человека, но не выбросил — так, гремя осколками, и подошел к русским парламентерам.

Их было трое: солдат низкого роста, с выражением задиры и забияки на лице, девушка — старший лейтенант, переводчик с отличным немецким выговором, и подполковник среднего роста, с красивым открытым лицом, широкоплечий крепыш.

Фон Штейц сказал:

— Капитуляция невозможна… — Он хотел было добавить, что немецкое командование принимает вызов русских, но осекся на полуслове, умолк, думая, где он встречал этого русского подполковника. Фон Штейц обладал отличной памятью, он вспомнил фотографию на удостоверении личности, вспомнил и фамилию. Ему не терпелось назвать подполковника по фамилии, но он сдержался и повторил: — Капитуляция невозможна.

— Тогда мы вас истребим, — сказал Кравцов. — Вся тяжесть вины за погибших немецких солдат ляжет на плечи вашего командования. Положение ваших войск надо расценивать как безвыходное.

— Я уполномочен заявить: капитуляция невозможна! — отрубил фон Штейц и, повернувшись, зашагал прочь.

— Хорохорится, — сказал Шнурков, когда скрылись немецкие парламентеры. — Бешеные! Куда им теперь против нас, товарищ подполковник!

— Верно, Костя. Но фашисты остаются фашистами, что им человеческая кровь, горе народа, его страдания!.. Одним словом, Костя, ты прав — бешеные!

Шнурков вздохнул:

— Неужели и после этой войны фашисты объявятся на земле?

— Не знаю, Костя.

— А я знаю: перемрут они, подохнут.

— Едва ли.

— Подохнут… Как же им не подохнуть, коли на земле наступит мир? Воздух будет не тот, и они задохнутся.

— Ну если воздух будет другой, атмосфера другая, тогда вполне возможно, Костя…

* * *

Акимов, выслушав Кравцова, сказал:

— Верно, бешеные!

Кашеваров поддел Акимова:

— А вы, Климент Евграфович, говорили о гуманизме. Да они и слова этого не понимают. И поймут ли когда-нибудь, трудно сказать. Разрешите подать сигнал к атаке?

— Но ведь у них нет даже пушек! На что они рассчитывают, отвергая капитуляцию? — колебался Акимов. Он знал обреченность противника, знал потери немцев: уничтожено и захвачено много танков, орудий, самолетов, вражеские трупы усеяли Сапун-гору, предместья и улицы Севастополя. И после этого отвергать капитуляцию?!

— Разрешите подать сигнал к атаке? — повторил Кашеваров. — Время подошло, товарищ генерал. Наше время… Время победы…

— Разрешаю, Петр Кузьмич. — Акимов вытер платком лицо, взял бинокль и прильнул к амбразуре.

Огненные струи «катюш» перечертили Херсонес, перечертили от края до края.

Акимов, вспомнив, что, по подсчетам оперативников, у Енеке осталось не меньше 30 тысяч солдат и офицеров, в сердцах бросил:

— Преступник! Жалкий игрок!

* * *

Огневой удар изо всех видов оружия длился около часа. За это время Енеке не проронил ни слова: он молча гладил овчарку да исступленно поглядывал на фон Штейца, которому не терпелось выскочить из бункера и повести за собой залегшие под обстрелом войска. Наконец Енеке, сидевший у амбразуры, резко встал и… пристрелил собаку.

— Фон Штейц, теперь наш черед! Мы поднимем войска, бросим на русских! — Генерал выскочил из бункера. — Мы поднимем! — повторил он.

В этот момент «катюши» прекратили огонь, и Енеке услышал сквозь ослабевший гул:

— Немцы! Вы обречены! Складывайте оружие! К вам обращается немецкий офицер Густав Крайцер. Русские гарантируют вам жизнь и отправку на родину…

Енеке выпучил глаза на фон Штейца.

— Фон Штейц! — крикнул он. — Где твоя агитация?! Черт бы тебя побрал, за мной!..

Фон Штейц, еле поспевая за генералом, думал: «О Германия! Похоже, национал-социалистские идеи покидают солдатские души!» Однако он бежал, не отставая от Енеке, старался быть с ним рядом. Зачем и для чего быть рядом, он не задумывался, бежал и бежал до тех пор, пока не увидел справа и слева выброшенные солдатами белые флаги…

— Изменники! Убрать! Расстреляю! Вперед!

— Господин генерал! — позвал Штейц Енеке.

Но тот уже его не слышал: он лежал на бугорке раненный, зажав руками уши. Когда фон Штейц увидел все это — и лежащего Енеке, и на скате бугра лес солдатских рук, поднятых кверху, похоже, по призыву не знакомого для него Крайцера, — он повернул назад с целью достичь берега и там сесть на корабль, но сделал лишь десяток шагов и упал, сраженный насмерть то ли пулей, то ли осколком. Коробочка с тринадцатью синеватыми серебристыми осколками выскочила из кармана.

Часа через два бой утих. По всему Херсонесу пленные строились в колонны, не выпуская из рук белых флагов…

Густав Крайцер, сидевший до этого в окопе со своим передатчиком, поднялся из укрытия и подошел к распластанному фон Штейцу, заметил жестяную коробочку, поднял ее, открыл и, увидев в ней осколки, пересчитал их, затем прочитал надпись на крышке коробочки: «Эрхард! Помни — реванш». Крайцер долго смотрел на эту надпись, потом с гневом бросил коробочку на землю…

Капитану Отто Лемке и лейтенанту Цаагу повезло — их быстроходный катер ушел из-под обстрела грозных, прилипчивых «илов».

* * *

Колонны пленных все шли и шли, шмурыгали по земле ослабевшими ногами. Комдив Петушков, выглядывая из КП, с нетерпением ждал, когда пройдет последняя партия.

Нежданно-негаданно на КП вошел полковник, крепыш с виду, с выражением доброты на широком лице, доложил:

— Товарищ полковник, я из разведуправления, полковник Боков.

— Егор Петрович! — узнал Петушков Бокова. — Уже полковник! Эдак ты скоро обгонишь меня, Егор Петрович.

— Никак нет, Дмитрий Сергеевич! Завтра поступит выписка из постановления Совета Народных Комиссаров о присвоении вам воинского звания «генерал-майор».

— Это точно?

Тихо звякнул телефон. Петушков взял трубку:

— Полко… полковник Петушков слушает…

Он долго слушал, все поглядывая на Бокова, стоявшего у стола, повторяя: «Есть, товарищ генерал! Есть, товарищ генерал!..»

— Акимов звонил, — сказал он, положив трубку. — Я генерал-майор! Петушков Димка из деревеньки Сазоновка — генерал! Вот бы сейчас в Сазоновке появиться, а?! — И бросился к окну. — Еще нет конца, — сказал он о пленных и повернулся к Бокову: — Ты прибыл раскулачивать мою дивизию? Не отдам тебе ни капитана Сучкова, ни тем более старшего лейтенанта Марину Сукуренко… У нашей Марихи сегодня свадьба! Она выходит замуж за полковника Кравцова. Оставайся, Егор. Погуляем на фронтовой свадьбе. Вот какой ты, Егор Петрович, других офицеров не нашел…

— Их рекомендовал сам генерал Акимов. Они пройдут курсы, потом и встретитесь. По секрету, товарищ генерал… ваша дивизия будет переброшена в Прибалтику… Но там же рядом Восточная Пруссия… Горы, реки, болота, крепости — как раз для вашей дивизии. Боевого опыта не занимать.

— Умник, умник, все подвел, состыковал. Ну и Егор Петрович! — Петушков позвонил дежурному по штабу: — Капитан Федько? Пришли посыльного…

Едва Петушков положил трубку, как полыхнул свет в окна, качнулись стены…

— Салют, товарищ генерал! — вскричал Боков, и они выскочили на улицу, на «виллисе» помчались в расположение полка Кравцова. Подскочили к стрелявшей в небо из ракетниц, винтовок, пистолетов толпе.

Кравцов с ракетницей в руке вскочил на курганчик и оттуда, как заметил Петушков, помахал стоявшей в толпе Марине.

— Вот она, красавица-то, которую ты, аспид, отбираешь у меня, — показал Дмитрий Сергеевич Бокову на Сукуренко.

— Я думал, что она великанша, коль на такие подвиги способна. А она еще девчушечка, — сказал Боков.

— Не дай бог попасть тебе в ее руки в роли противника. Маленькая птичка, да коготок остер! — похвалил Марину Петушков.

Кравцов, видно в восторге, крикнул с бугорка:

— Любимая, я освещу тебя своим салютом!

Он еще не нажал на спуск, лишь нацелил ракетницу в небо, все глядя на улыбающуюся Марину, как под его ногами рванул взрыв, и Кравцов упал вниз лицом. Марина вскрикнула, зажмурилась всего на мгновение, которое показалось ей вечностью.

И все же она первой подбежала к Кравцову. Ракетница лежала подле него, из ствола ее курился дымок, стелился по красному лоскутку. Но это был не лоскуток, а ручеек крови. Марина перевернула Кравцова на спину, прижалась к его холодеющему мертвому лицу.

— Андрей! Андрюша! — вскрикнула она и зарыдала во весь голос.

 

ОБВАЛ

Часть третья

 

#img_5.jpeg

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В «ЗОЛЬДАТШТАДТЕ»

1

Подступал октябрь 1944 года. Все чаще с моря на «Зольдатштадт» наплывали туманы, шторили окна чуть ли не до самого полдня, мешали Адему подвести итоги своего пребывания в Крыму и на Северном Кавказе, откуда он вынужден был убраться вместе с войсками под напором наступающей Красной Армии. Но вернулся он в родной город не с пустыми руками, несмотря на трудности, связанные и с транспортом, и с частыми бомбежками: доставил из России три эшелона различных товаров — зерна, вин, мясных продуктов, заводское оборудование и даже пол-эшелона железных выплавок. Нелегко обстояло дело и с охраной эшелонов, но в этом помог ему ехавший с ним в одном хорошо оборудованном вагоне майор Нагель, откомандированный из штаба армии Енеке в распоряжение обер-фюрера провинции господина Роме: Нагель имел на руках какой-то важный документ, который магически действовал на комендантов железнодорожных станций, и они, эти офицеры-коменданты, выделяли наряды охранников для сопровождения грузов. За это Генрих Адем поил и кормил майора Нагеля, человека замкнутого, малоразговорчивого, обещал по прибытии в город прислать майору две машины продуктов.

Туман начал опадать, в кабинете посветлело, и Адем полностью отдался подсчету. Экономка фрау Энке принесла ему кофе, тихонечко поставила на стол кофейник, бутерброды и бутылку шнапса и так же тихонечко села в кресло, прижав поднос к груди, чтобы он не звякнул ненароком.

— Спросил бы о порядках на верфи, — вкрадчиво произнесла фрау Энке, когда Адем выпил рюмку и потянулся за кофе.

— Тащат?! — испугался Адем и отодвинул чашечку.

— Да кому же там охранять! Гизела почти там не бывает. А цивильные сторожа не справляются. Время такое, что их никто не боится. Но чего им! Каждый ждет вызова, война всех забирает. Надо, Генрих, ставить военных. Ты бы обратился в управление обер-фюрера… А рабочие, привезенные из восточных стран, бунтуют, а то и вовсе тайком уходят. Рабочую силу еще можно найти — например, взять из лагерей заключенных.

— Да-да! Рабочих мы найдем. Я уже связался, уважаемая Энке, с начальством одного лагеря. Вот-вот поступят пять вагонов. Они там умирают с голодухи, а у меня кормежка найдется. Я знаю, как дешевеет товар, когда он лежит без движения. Я сейчас же поеду к господину Роме, он мне не откажет.

Адем быстро собрался, положил в портфель начатую бутылку шнапса, сгреб туда же бутерброды.

— Все чиновники на зарплате, только появись, сразу рты раскрывают, чтобы им положили. Так было, так есть, так и будет! — воскликнул он, уходя.

В огороженном высокой каменной оградой дворе управления обер-фюрера толпилось несколько десятков солдат и унтер-офицеров, по одеждам — похоже, только что прибывших сюда из госпиталей и больниц. Адем начал их осматривать — у одного глаза нет, но держится бодро; у другого искривлена нога, однако пританцовывает, у третьего на руке всего два пальца, а в культе пистолет, и он им целится в забор — видно, шустрый, непоседливый.

«Подкормлю, так еще как повезут! — решил Адем и заметил неподалеку от себя мордастого ефрейтора со следами пулевой раны на щеках. — А этот совсем целый. Так я его сделаю начальником охраны».

Адем подошел к раненому ефрейтору, спросил:

— Господин ефрейтор, ваша фамилия и на каком фронте воевал?

— Ви! Ви! — вскинул руку ефрейтор.

— Не понимаю! У тебя что же, языка нет?

Ефрейтор вынул из-за пазухи тетрадь, ловко раскрыл ее, что-то написал на листе.

— Ви! — протянул он тетрадь Адему, который прочитал: «Моя фамилия Ганс Вульф. Воевал в Крыму. Ранен в щеку и язык. Говорить еще не могу…»

И забрал тетрадь, спрятал опять за пазухой.

Во двор въехал на легковушке майор Нагель, к нему подбежал Адем и с ходу изложил свою просьбу.

— Хорошо, — сказал Нагель и, помолчав, добавил: — Но на это потребуется длительное время. — И было направился к ступенькам, но Адем догнал, вцепился в руку:

— Мой друг, надо ускорить это дело. У меня часто обедают господин Роме и господин Губерт. Ты тоже приходи, сестра Гизела будет рада.

— Гизела…

— Да, Гизела. У меня еще кое-что есть в пакгаузах.

— Хорошо! — согласился майор. — Десять человек тебе хватит?

— Вполне. Охрана красна своим начальником, — спешил оформить свое дело Адем. — Мне нравится вон тот широколицый ефрейтор. Но он говорить не может…

— О, это хорошо! — подхватил Нагель. — Бессловесный не способен входить в контакты, значит, наиболее надежен…

— О да, вы, господин Нагель, великий патриот. Мне бы хотелось сейчас все это оформить. Я всегда при средствах…

— Хорошо! — сказал Нагель и, взойдя на последнюю ступеньку и наклонившись к низкорослому коммерсанту, произнес: — Война кормится деньгами, и мы никуда от этого не денемся. — Он открыл тяжелую, украшенную вензелями дверь: — Прошу, прошу, господин Адем. Я вас не задержу, вы мой друг.

Когда они скрылись за дверью, маленький солдатик и форме артиллериста и с протезом на левой ноге подошел к Вульфу:

— Ганс, а ты обманщик! Я слышал, как ты спящим разговаривал, произносил целые фразы в госпитале. Это верно так же, как меня зовут Венке!

— Ха-ха-ха! — грохнули солдаты.

А один из них, тот, который держал в культе пистолет, воскликнул:

— Венке, ты путаник! В ту ночь я лежал на койке господина Вульфа, а самого Ганса в ту ночь вовсе не было в госпитале, он в это время ласкал барменшу Гретхен…

Солдаты вновь засмеялись. Не смеялся лишь один ефрейтор Вульф: он непрерывно пыхал сигаретой…

Не более как через час во двор въехала грузовая машина с закрытым кузовом, развернулась и остановилась неподалеку от солдат. Тотчас на каменной лестнице показались Адем и майор Нагель.

— Эй, господин Вульф, ко мне, быстро! — позвал Нагель ефрейтора.

Ефрейтор подбежал, козырнул майору:

— Ви! Ви!

— Меня твое «ви, ви» не интересует, — сказал майор Нагель. — Ты в каких частях служил в Крыму?

Вульф вывел на тетрадном листе: «Зондеркоманда господина Неймана».

— О-о! — произнес Нагель. — Слушай приказ: ты назначаешься начальником военизированной охраны на верфь к господину коммерсанту Адему. Отбирай себе десять человек… из этой толпы, — показал Нагель на притихших солдат. — Оружие получишь на месте. Все! Генрих, пусть грузятся. — Нагель повернулся, шатаясь, скрылся за дверью.

— Шнапсу не желаешь? — предложил Адем ефрейтору возле машины.

Ефрейтор замотал головой.

— О, хорошо! Тогда грузи свое войско. Быстро…

Из кабины появилась фрау Энке.

— Отправляйся домой, я сам поведу машину, — решил Адем и, заметя, что фрау Энке с состраданием смотрит на солдат, построенных в шеренгу, прикрикнул: — Я знаю, что делаю!

Солдаты быстро погрузились в кузов, ефрейтор Ганс Вульф по приглашению Адема сел в кабину, и грузовик выехал со двора.

— Господин Вульф, сколько дней находились в госпитале? — спросил Адем, когда выехали на шоссе.

Вульф викнул, а затем вытянул вперед руки — на пальцах показал, что лечился он сорок дней.

— А до этого где служил?

Опять ему тетрадь потребовалась. Он написал Адему:

«Модернизировал форт «Стальные ворота». Там меня встретил господин профессор Теодор. Профессор сказал мне: «Вульф, не для тебя эта работа, отправляйся в госпиталь, лечись, ты нам еще потребуешься».

— Форт крепок? — поинтересовался Адем.

«Профессор Теодор сказал: «Любой враг эту крепость не возьмет, зубы обломает, а в город не войдет», — написал Вульф в тетради.

— Хорошо, — с удовлетворением кивнул Адем.

Когда въехали во двор, образованный высокой бетонной оградой, с колючей проволокой поверху, Адем поднялся в кузов машины и начал показывать тростью на строения, находящиеся во дворе:

— Прямо перед нами барак. Он построен из бетонных плит. Все окна выходят во двор. В бараке сто комнат. В каждой комнате размещаются по восемь человек. Все они доставлены сюда из восточных стран. Прямо скажу: каждый из них плохо отрабатывает то, что выдается ему для питания. К тому же тащат при разгрузке… Таких велю строго наказывать.

Он повернулся лицом в сторону небольшого кирпичного дома:

— Это ваша казарма. Все окна — тоже в сторону двора. Для хорошего житья там все имеется, вплоть до кухни и бани. А это, — показал он на квадратное кирпичное строение, похожее на сторожевую башню, — для начальника вашей команды, для его квартиры и конторы. — Адем спрыгнул на землю, распорядился: — Солдаты, идите в казарму, размещайтесь, а господина Вульфа прошу со мной осмотреть свою контору.

Вульф викнул и последовал за Адемом.

К дому-башенке со стороны ограды вплотную примыкала трансформаторная будка с железной дверью, на которой был знак смерти — голый череп с перекрещенными костями.

— Ви! — На лице Вульфа отразился испуг.

Адем поджал губы, затем, надев резиновые перчатки, усмехнулся:

— Это не для вас, господин Вульф. — Он подошел к двери и опять поджал губы. — Я вам буду платить хорошо, значит, вполне доверяю, запоминайте. — Адем отвернул небольшой металлический кружочек-навеску, под которым обнажилась черная эбонитовая кнопка, и нажал на нее. Дверь отворилась. — Ток отключен, вы можете без риска входить в это помещение… Но если вам необходимо будет подвергнуть экзекуции подстрекателей, агитаторов, вы прикройте дверь и потом снаружи вновь нажмите на кнопку. Вы поняли? Ток включится. Оставшиеся в будке сгорят… Это изобретение стоило мне немалых средств. Оно применяется в лагерях заключенных, чтобы скрыть экзекуции от посторонних глаз.

Адем вынул кошелек, отсчитал несколько купюр:

— Возьмите, и язык на замок. Вы человек профессора Теодора, и не мне вас учить. А ваш вход в контору с той стороны, пойдемте.

С той стороны Вульф увидел обыкновенный вход: вдоль — кирпичная арочка, каменные ступеньки и дверь, только металлическая. Адем открыл ее сам, и Вульф вошел в помещение, в котором сразу увидел разлапистый диван у глухого простенка, щит для сигнализации и стол с дисковым телефоном и конторской книгой с надписью на жестком переплете: «Разные записи».

— Я устал, — сказал Адем. — Имею честь.

— Ви! Ви! — вслед произнес Вульф и упал как подкошенный на диван, смежил веки. — Друзья, я сдержал свое слово! Я здесь, я на верфи, — прошептал Вульф.

* * *

Ожидаемый поезд с лагерниками подошел точно на пятый день, как и предупреждал Адем. Он подошел в то время, когда разгрузочные работы шли полным ходом и на территории бараков никого не было, за исключением ночной смены из шести охранников. Ефрейтор Вульф поднял их «В ружье!» и тотчас повел к железнодорожной платформе. Охранники, вооруженные автоматами, сразу бросились к вагонам, быстро посбивали ломиками с дверей железные наружные запоры и тут же начали выталкивать из вагонов мужчин и женщин вместе с их скарбом — баулами, чемоданами, узлами, закопченными кастрюлями.

Едва невольники оказались на платформе, охранники бросились потрошить их вещи. Венке вырвал из рук миловидной кареглазой девушки довольно больших размеров фанерный, перевязанный ремнями чемодан и начал было вскрывать, но девушка, одетая в кирзовые сапоги и поношенный ватник, изловчилась, оттолкнула охранника. Венке возмутился, быстро снял из-за спины автомат, вскинул на изготовку. И наверное, выстрелил бы, но Ганс Вульф, находящийся здесь же, в нескольких шагах, отвел ствол автомата, и выстрел прошелся поверху.

— Момент! — Впервые при охранниках Вульф нормально произнес слово. Но тут же спохватился и закивал на Венке, который немало удивился тому, что Вульф все же при своем ранении может полностью произносить слова.

Когда прибывших построили, а в общем-то силой сбили в одну кучу и потом загнали в барачный двор, Ганс Вульф лично, громко викая, вытолкнул из толпы кареглазую девушку, чернявого парня и рыжебородого грузчика, которые пытались заступиться за нее, повел их к своей конторке, громко крича на них. Все трое — и девушка с фанерным чемоданом, и рыжебородый грузчик с узлом в руках, и парень с одеялом под мышкой — сильно упирались, словно чувствуя беду, будто бы ефрейтор ведет их не иначе как на пытку или вовсе на казнь.

Толпа же привезенных, прижатая солдатами ко входу в бетонный барак, не хотела заходить в помещение, уперлась, загудела. Но охранники все же справились, загнали всех и двери закрыли на запоры, сами же быстро ушли в казарму, чтобы там подсчитать трофеи — отнятые вещи у новеньких.

Венке остался во дворе: подошел час для заступления в наряд, и он пошел на внешний обход барака.

Никто из прибывших в окна не лез, не пробовал прочность железных решеток, и не слышалось криков. Постепенно Венке перестал думать о бунте загнанных в барак людей и на третьем обходе изменил установленный маршрут. Как-то он остановил свой взгляд на торце кирпичной стены с единственной дверью, на которой чернел знак смерти; к двери были подсоединены провода высокого напряжения.

Уже подступал вечер, тихие сумерки обволакивали стенку. И все же Венке разглядел: Ганс Вульф вталкивал в приоткрытую дверь трансформатора по очереди безропотных девушку, грузчика и чернявого парня. И когда втолкнул всех троих и прикрыл за ними дверь, Венке почудился шум разрядов со вспышками белого света…

Венке был наслышан об этой «сволочной, страшной будке» от солдат, лежавших вместе с ним в госпитале после ранения в Прибалтике, под Цитовлянами, и потом некоторое время охранявших территорию верфи: якобы «сволочная» трансформаторная будка построена для «сжигания наиболее опасных русских пленных и для тех, кто задумал побег».

«Он палач, этот губастый боров! — подумал Венке о Гансе Вульфе. — Надо сообщить об этом господину коммерсанту». Он подумал так потому, что еще до войны работал на верфи и считал, что господин Адем добрый немец — отличившимся рабочим присылает на дом пакеты с марками. И вот теперь этот губастый Вульф своим палачеством может бросить позорную тень на известного коммерсанта.

По всему барачному двору свирепо носилась крупяная поземка, секла, жгла лицо. Навстречу попался рядовой Крамер, в зубах у него дымилась сигарета.

— Венке, ты куда? — спросил Крамер. — Покури.

— Да никуда! — со злостью ответил Венке.

— Погоди! — Крамер ткнулся холодным лицом под ухо Венке. — Между нами, русские… вторглись в Пруссию, прут на Гумбинен. Начальником гарнизона «Зольдатштадта» назначен генерал Лах, говорят, что он мобилизует всех мужчин подчистую. А какие мы солдаты, в самом деле… Не лезь на глаза начальству, болван, пошли!

Всякая охота жаловаться на Вульфа, начальника охраны, у Венке пропала, и он потащился за Крамером в казарму…

2

Действительно, военная власть города к тому времени, когда наши войска, освободив Прибалтику, вошли в Восточную Пруссию, сосредоточилась в руках Лаха, который, как было известно, считал себя истинным приверженцем прусской военной школы. Еще будучи молодым офицером, Лах собрал большую коллекцию портретов отечественных полководцев, прославленных генералов и создателей военных доктрин. Многих из них, портреты которых он втиснул в тяжелые, покрытые золотом рамки, в свое время били на полях сражений, били нещадно, до крови. И тем не менее для Лаха они остались самые-пресамые… Да что там говорить! Лах всегда смотрел на эти портреты с замиранием сердца, при этом иногда чудилось ему, что из рамки смотрит на него не Бисмарк и не Людендорф, не Шлиффен, а он сам, Лах, смотрит на себя при всех орденах и регалиях, которых еще нет, но которые обязательно будут…

Гражданскую же власть еще держал обер-фюрер провинции Роме, полковник СС, человек, как говорили о нем в тридцатых годах, «вышедший из пивной вместе с Гитлером». Власть Роме распространялась также и на генерал-майора Губерта, шефа полиции города и только что созданных отрядов фольксштурма, сформированных но воле Гитлера из пожилых и подростков.

Генрих Адем, укрепив охрану своей верфи военными, начал проявлять необычайное внимание и уважение к Роме, Губерту и телохранителю обер-фюрера с топорными чертами лица Нагелю, у которого, по мнению Гизелы, «вовсе нет языка, а может, и есть, да только майор-охранник искусно держит его за зубами и поэтому вообще не подает голоса». Адем частенько приглашал на обеды и ужины высокое начальство.

— Совсем не по-нашему получается, — упрекала брата Гизела: она никак не могла смириться с тем, что особы эти обедают и ужинают у брата, не принося с собой еды — ни бутербродов, ни консервов, ни напитков. — Похоже, они не чистые немцы.

— Чистые, самые чистые, и Роме, и Губерт, — утверждал Адем и при этом дотрагивался двумя пальцами до своих подкрашенных и закрученных в кольца усов.

— Что-то я не верю, брат, — тянула свое Гизела.

— Молчать! Это мое дело! И вообще, политика не для твоего ума. Политика — мужской вопрос. Накрывай на стол! — приказывал Адем. — Я имею свой маневр, свои цели. Накрывай!

Стол был накрыт, блюда расставлены, как и раньше, строго по рангам: Роме — повкуснее, Губерту — то же, что и обер-фюреру провинции, но меньше, а Нагелю — от вчерашнего ужина, но подогретое и обильно приправленное специями. Кофе и коньяк — само собой, для всех, только опять же молчуну Нагелю рюмка для коньяка — тоже меньшего размера, по принципу: какое место в обществе, такое же и за столом.

Гизела, накрыв стол, поднялась на второй этаж; здесь, в одной из комнат, досыпала свой послеобеденный сон Эльзочка, дитя, толком не понимавшее, что творится в городе.

3

На этот раз генерал-майор Губерт не приехал, и обедали вчетвером. Гизела уже разливала кофе в маленькие чашечки, как послышался звон битого стекла. Роме лишь поднял голову, и Гизела заметила, что у обер-фюрера очень усталый вид. Никто из сидящих за столом не ответил на вопросительный взгляд Роме, и он принялся размешивать кофе, а размешав, начал пить его маленькими глотками, едва прикасаясь тонкими губами к краю фарфоровой чашечки, казавшейся наперстком в его огромной волосатой руке.

За перегородкой, отделявшей столовую, что-то грохнуло, закачалась люстра. Нагель поднялся и вышел на улицу.

— Я пойду к дочери, — сказала Гизела.

— Это куда? — спросил Роме и, взяв ее под руку, подвел к окну.

Напротив, по ту сторону изрытой улицы, возвышался двухэтажный серый каменный дом, в котором, собственно, и проживала Гизела, когда брат не находился в отъездах. Руки у Роме были теплыми, и Гизела немного успокоилась, подумав, что этот человек, господин Роме, понимает ее горе и сочувствует.

— Сегодня три года, как погиб мой муж, Майер, в Керчи, — прошептала Гизела, глядя на Роме — в глазах обер-фюрера уже не отражалась усталость, они, как бы остекленев, источали холодный, зеленоватый блеск, а тонкие губы были перекошены.

Гизела ушла, а Роме сказал Адему:

— Мой друг, придется твои дома приспособить… Думаю, что в них вполне расположатся две роты фольксштурма.

Да ведь он, Адем, и сам уже это делал: готовился укрепить дома, с тем чтобы они выстояли на случай вторжения русских в город. Но перед обер-фюрером, который, похоже, привык не только обедать у него, но и получать дорогие презенты, Адем уж не мог таить свой «маневр».

— Да я уже разметил, — объявил Адем, — где прорубить амбразуры, где установить пулемет. Я готов командовать сам.

Они обошли все помещения — и помеченные, и не помеченные, — Роме сказал:

— Твои дома, Адем, находятся в особо важном секторе. В двух километрах отсюда бункер Лаха. Я очень рад, что ты готов принять фольксштурм.

— И оборона Зюйдпарка войдет в мой сектор?

О Зюйдпарке Адем тоже думал: «Если его, этот обширный парк с озером и каналами, наполненными водой, хорошенько оборудовать окопами да рвами да установить бетонные колпаки, то можно превратить территорию парка в неприступную зону, прикрывающую Кайзерштрассе». В Зюйдпарке велись оборонительные работы. Но Адему казалось, что идут они не так, как следовало бы.

Роме сказал подошедшему Нагелю:

— Позаботьтесь, чтобы господину Адему присвоили звание капитана!

Нагель кивнул и, боясь открыть рот, пошел готовить машину для своего шефа, поставленную во дворе коммерсанта.

Адему показалось, что у Роме, в его крупной, с шишковатым лбом голове, тоже таится какой-то чисто свой маневр, и теперь он его, этот чисто свой маневр, как бы отделывает, шлифует. Но Адем не стал искушать себя вопросами, а сделал вид, что он — весь внимание и готов до конца выслушать обер-фюрера. Между тем Роме допил кофе и, приняв позу быка, сказал:

— В эти трудные дни немцам нужен герой, как никогда раньше! Чтобы по нему, по этому герою, и равнялись все немцы. Нам нужны такие люди, как ты, Адем! — Роме подергал носом, спросил: — Мой друг Адем, ты веришь в свой народ?

— А как же! Вся моя коммерческая деятельность…

— Про то я знаю, — прервал Роме Адема и, поднявшись, стал смотреть в окно, из которого хорошо был виден второй дом коммерсанта, тот, в котором жила сестра со своей дочерью Эльзой.

— Кто же не любит своего народа? — продолжал Адем. — Таких надо уничтожать!

Роме отмахнулся, и Адем умолк, глядя на обер-фюрера, и думал: «К дьяволу вас, духовников! Наши деньги и наша музыка».

— Ну, есть, которые и не любят, — загадочно подкатывался со своим Роме.

Адем, распаленный своей мыслью, решительно отрезал:

— Уничтожать! Уничтожать! Жизненное пространство дается только истинным немцам.

— Истинным. Но есть среди даже наших военных, которые помышляют об измене фюреру и своей нации.

— Уничтожать!..

— Вот потому мы и надеемся на тебя. Я доложу фюреру, что Адем, как и в прошлом, так и теперь, самый верный солдат империи. Так вот, ты, мой друг, можешь стать героем.

— Но каким образом? — наконец спросил Адем.

— В свое время ты получишь от меня надлежащие инструкции. Твои дома должны превратиться в настоящие редуты, крепости. — Роме вскинул руку и, не задерживаясь больше ни минуты, осанисто вышел из столовой, а затем, сев в машину, уехал вместе с Нагелем.

4

На другой день Адем прежде всего поднялся на чердак: да, стоит зенитка, просунув в проем крыши длинный ствол. А кассеты со снарядами подле штабелем возвышаются. Прислуга тут же, под тавровым стропилом, за столиком поедает свиную тушенку, взятую из подвалов Адема. Командир орудия, ефрейтор, самый высокий из расчета, со шрамом на лице и волосатой грудью, нахмурился, вставая:

— О, сюда нельзя! Прошу спуститься вниз.

— Я хозяин этого дома.

— Прошу спуститься вниз! — повторил ефрейтор.

— Я капитан Адем, командир фольксштурма зоны Зюйдпарк!

Прислуга переглянулась, и затем тот же ефрейтор со шрамом, подойдя к телефону, установленному на тумбе из-под цветочной вазы, куда-то позвонил:

— Докладывает ефрейтор Крайке… Как быть с хозяином дома?.. Можно? Слушаюсь! — Ефрейтор положил трубку и, вытянувшись перед Адемом, сказал: — Какие будут указания, господин капитан?

Адем, до этого вспыхнувший, оттого что так непочтительно встретила его орудийная прислуга, пригасил свою рассерженность, спокойно сказал:

— Кушайте, кушайте, солдаты. Я ведь тот самый коммерсант… Слышали небось? Вот эти сапоги, что на всех вас, пуговицы и ремни, брюки и мундиры и всякие тренчики, антабки и колечки на мои деньги куплены. Я даже русскую пшеницу закупал и поставлял для нашей доблестной армии. Слышали небось?

В эту минуту на нижнем этаже загрохотало, затопало. Прибежал ординарец Сольсберг, ломким, мальчишеским голоском стрекотнул:

— Господин капитан, звонили из полиции: к нам едет командующий войсками гарнизона. Так я поднял всех в ружье…

— Молодец, что поднял. Пусть каждый займется своим делом.

— Так командующий уже во дворе! — оповестил Сольсберг.

— Чертова кукла! — возмутился Адем и тут же по лестнице скатился вниз.

Генерал Лах уже принимал рапорт от однорукого лейтенанта, добровольца, вступившего в фольксштурм три дня назад. Адем не успел запомнить его фамилии — не то Хотц, не то Хотер, — по крепко уловил, что этот не то Хотц, не то Хотер сражался в Сталинграде и там получил Железный крест, там же потерял кисть руки. Лах кивнул на орден, серым пауком висевший на груди лейтенанта:

— Благодарю за службу, лейтенант!

— Хайль Гитлер! — по привычке взметнул правую руку Хотц, оголив красно-синий обрубок.

Лах поморщился, но все же, когда лейтенант вобрал культяпку в рукав, опять похвалил за четкий рапорт и только после этого заметил капитана Адема, стоявшего в готовности доложить. Но Лах сам поприветствовал его:

— Рад вас видеть, господин коммерсант, в форме капитана и на должности командира батальона фольксштурма. Прошу показать, как подготовился фольксштурм к обороне своей зоны.

Осмотр боевых позиций зоны Зюйдпарка Лах начал тут же — с территории двора и дома Адема. Ординарец командующего ефрейтор Пунке, человек, по-видимому знающий характер и привычки своего генерала, старался записать каждое слово, сказанное Лахом при виде то орудия с просунутым стволом сквозь пробитую в стене амбразуру, то фаустпатрона, то пулемета, установленного на широком подоконнике и обложенного мешками с песком.

— Да вы, господин капитан Адем, настоящий фортификатор! — похвалил Лах.

И эти слова Пунке тотчас же записал.

— Рад стараться, господин генерал! Мой батальон сформирован из жителей этого района.

— О, да вы еще и политик! — спешно отреагировал Лах. — Очень разумно. Когда солдат защищает свой дом, он становится вдвое храбрее. И втрое беспощаднее к врагу.

Тут Лах заметил на стене в позолоченной раме портрет Бисмарка, подошел к портрету и надолго приковал свой взор к изображению любимого канцлера. Все приумолкли. О чем уж думал генерал от инфантерии Лах, разглядывая портрет, Адем, разумеется, не знал.

— Я хочу начать с Зюйдпарка, — сказал Лах. — Поехали.

На осмотре позиции, по мнению Адема, и раскрылся Лах как человек, который способен организовать отпор русским, если они подойдут к городу. И профессиональное чутье, по мнению Адема, у Лаха бесподобное.

Командующий с одного взгляда обнаружил недостатки в системе укреплений и тут же втолковал, не повышая голоса, командирам и самому Адему, где лучше проложить траншею, где отрыть ходы сообщения, и какое количество огневых точек установить, и какие места заминировать немедленно, обозначив их флажками, чтобы свои не подорвались.

Возле площадки для стрельбы из фаустпатрона рыжий малолеток со значком «Гитлерюгенд» не смог толком ответить на вопрос, на какое расстояние летит мина и какие места у русских танков наиболее уязвимы. Подбежал командир взвода, чуть постарше малолетка, в новенькой форме, еще не измятой, без следов окопной жизни. Он так часто затараторил, выручая своего подчиненного, что Лах ничего не понял.

— А вы, — кивнул командующий на Адема, — знаете?

Адем ответил точно…

Когда начальство уехало, в том числе и Адем, майор Нагель спустился вниз, возле дорожного кювета к нему подошел Крамер, охранник из команды Ганса Вульфа.

— Господин майор, когда я лежал в госпитале, видел там лейтенанта Густава Крайцера, он приходил к Вульфу по ночам, и они о чем-то шептались. Однажды я услышал от них имена, русские имена…

— Какие же? — спросил Нагель.

— Сучков, Марина…

— Стоп, Крамер! Больше ни слова! — остановил его майор Нагель.

— Так что, в трансформаторной будке Вульф кого-то держит…

Отряд из личной охраны обер-фюрера ворвался в помещение бетонного барака. Еще не светало. С зажженными факелами обшарили каждую каморку. Но никого не нашли. Потом Нагель, оставив при себе троих самых рослых парней, направился в контору.

Ганс Вульф встретил их у входа.

— Ви! Ви! — отдал он рапорт майору Нагелю, который оттолкнул ефрейтора в сторону, кивнул своим молодцам и с ними вошел в небольшую комнатушку с одним окном, впритык к которому стоял потертый, с эрзац-кожаной обивкой диван и стол с огромной голой крышкой, на которой одиночествовал черный дисковый телефонный аппарат. Майор Нагель заметил и устройство сигнальной системы, тут же, рядом со столом, куценький рядок казарменных табуреток, тяжелых, с железными ножками. Пока солдаты обшаривали конторку, майор Нагель не спускал изучающего взгляда с Ганса Вульфа, стоявшего у двери совершенно спокойно.

Поиск и здесь ни к чему не привел, и Нагель показал своим парням на дверь — они тотчас же оставили конторку. Нагель занял место за столом, молчал, вперив взгляд в Вульфа.

«А ведь, наверное, набивает карманы, тихоня! — Ему не терпелось распалить себя, чтобы и на самом деле покрепче схватить Вульфа. — Начну отдаленно».

— Сестра господина Адема, прелестная Гизела, попросила меня держать до окончания войны шефство над верфью. Кроме того, в этом деле заинтересован и сам обер-фюрер господин Роме…

— Ви! Ви! — викнул ефрейтор Вульф с тем же спокойным выражением на округлом лице.

Нагель вдруг вскочил и заглянул в простенок, за которым находилось трансформаторное помещение.

— Я хочу сказать вам, господин Вульф, вот что. Месяца три назад из одного лагеря для русских на верфь поступил товарняк, пять вагонов… Я обязан сказать вам, господин Вульф, еще вот что! — повысил голос Нагель. — В этом эшелоне, среди нужных для верфи рабочих, находились… находились… Кто — вы думаете?! — Майор, не спуская глаз с Вульфа, сел за стол. — Положите оружие вот сюда, на стол, а я буду говорить, кто сошел на платформу…

— Ви! Ви! — Вульф положил на стол пистолет и гранатную сумку. — Ви! Ви! — произнес он безо всякого волнения, безразличным тоном.

— Господин ефрейтор, а ведь я знаю, что вы, Ганс Вульф, можете произносить слова.

— Ви! Ви! — залопотал Вульф опять же без малейшего волнения.

— Ну ладно, сами заговорите скоро. Так вот! — продолжил Нагель. — На платформу вместе со всеми сошли… миловидная фрейлейн с большим чемоданом! Рыжебородый ее отец, который тут же, на платформе, сказал: «Я грузчик из Риги!» Сошел и чернявый плечистый парень с одеялом под мышкой! — Нагель взял в руки пистолет. — И ты, Вульф, повел этих троих в трансформаторную будку! — Нагель говорил то, что сообщил ему солдат Крамер.

— Ви! Ви! — произнес Ганс Вульф, кивая.

— Перестань викать!.. Эти трое — русские разведчики! — Теперь он высказывал свою легенду, придуманную им по пути на верфь, в бронемашине. — Они изучают в городе расположение войск! И оборонительные сооружения! В частности, в Зюйдпарке… — Майор поднялся и, как бы доверительно, строго конфиденциально, зашипел на ухо Вульфу: — Один из этих троих лейтенант вермахта Густав Крайцер. Его узнал солдат Крамер. А девушку зовут Мариной. Ее папа — некто Сукуренко. Это доложил мне тот же Крамер. Теперь-то ты, Вульф, обязан говорить.

— Ви! Ви! — Ганс Вульф тут же вынул из-за пазухи тетрадочку и быстро огрызком карандаша написал в ней на листе: «Солдат Крамер врет! Он вымогает у вас, господин майор, деньги, потому что собирается дезертировать к своей маме в крепость Пилау. Завтра солдат Крамер будет отдан под суд военного трибунала. Хайль Гитлер!»

— Почему завтра?! — прочитав написанное Вульфом, с ехидцей возвысил голос Нагель. — Мы это сделаем сию минуту…

Он окликнул охранников — один из них, самый высокий, тотчас явился. Майор закричал:

— Трансформаторная будка! Живо!

— Опробовали! — ответил солдат. — Там не может быть, она под напряжением, господин майор. Я приказал одному русскому открыть. Так он сразу же обуглился.

Майор скривил губы: «Точно, Крамер водил меня за нос, вымогал. Надо быть тверже и потоньше. Ибо в этой войне и тупицы начинают понимать наше положение на фронтах».

— Хорошо! — сказал он солдату. — Идите в мою машину и ждите за воротами. Ганс, садись на свое место, — кивнул майор Вульфу и, не задерживаясь, направился к выходу. Он уже открыл тяжелую, железную дверь, как вдруг обернулся: — Господин Вульф, я имею виды на фрау Гизелу. Она богатая вдова и прямая наследница капиталов Адема. Так ты уж тут гляди, чтоб было все в сохранности. А я потом тебя не обижу. Имею честь!..

Было уже светло, наступил день, когда ефрейтор Вульф, весь в поту от пережитого, выбежал во двор, чтобы убедиться, не задержался ли там майор Нагель со своим отрядом. Солдаты военизированной охраны покрикивали на бредущих невольников. Наконец двор опустел, ворота закрылись. Вульф вернулся в контору. Подошел к щиту сигнализационной связи, открыл в нем маленький, размером со спичечный коробок, щиток и прильнул глазом к образовавшемуся отверстию: все трое — и лейтенант Крайцер, и майор Сучков, и капитан Марина Сукуренко — были на месте, в трансформаторной будке, и одетые в форму вермахта. Вульф догадался — и прошлой ночью они были на задании. Марина вкладывала радиостанцию в свой фанерный чемодан, Сучков, склонившись над картой города, делал какие-то пометки.

Вульф закрыл отверстие отодвинутой деталькой щита связи. «Надо им уходить отсюда, да поскорее. Их могут запеленговать. Да и Нагель не оставит в покое. Он имеет среди охраны своих осведомителей».

О Крайцере Вульф меньше беспокоился. «Густав дома, он город знает… А вот Марина и Сучков, им труднее. — Вульф поднял взгляд на вмонтированный в щит отключатель тока высокого напряжения. — Сумел же я создать это устройство, чтобы входить в будку без всякого риска. Думай, думай, Ганс!» — подгонял он себя в поиске нового места базирования русских. Больше всех тревожила его судьба Марины, может, оттого что она сама относилась к нему с большим сочувствием. Однажды ночью, когда она, немного приболев, не смогла идти на разведку в Зюйдпарк и осталась одна в этом убежище, он пришел к ней с котелком супа. Она поела и, положив ложку, спросила: «Гансик, скажи мне, как это тебе удается все время викать и перед своими солдатами и перед начальством? Ведь это мучительно!»

«О да, Марина! — вспомнил Вульф вопрос Марины, на который он тогда не ответил. — О да, фрейлейн Марина! Если бы ты знала, как мне иногда хочется сказать по-немецки громко! Я вынужден пока терпеть: это, Марина, — мой камуфляж, который дает возможность помогать товарищам… Но рассвет близок…»

«Рассвет близок». Слова эти произнесла его мать, фрау Анна, садовник-декоратор на вилле господина Адема, как-то явившись к нему в госпиталь вместе со своей помощницей Тильдой, чтобы узнать, поправляется ли у него речь.

«О мама! О Гильда! — чуть не вскрикнул Вульф, вспомнив, что Гильда своею внешностью похожа на Марину. — Я же могу переправить Марину на виллу господина Адема!»

Эта мысль захватила Вульфа, и он, вновь открыв задвижку в щите, сказал в отверстие:

— Господа! Комрады! Рассвет близок! Послушайте…

Его прервал голос Густава Крайцера:

— Мы в курсе дела, Ганс. Майор Нагель не застанет нас врасплох. Я беру на себя комрада Сучкова, а ты — Марину. И отвечаешь за нее головой. Комраду Сучкову необходимо, чтобы Марина обязательно попала на виллу Адема. Ночью мы выйдем отсюда, и ты с нами пойдешь, мой Гансик. Согласен?

— Рот Фронт! — ответил Вульф и поставил задвижку на место.

Резко зазвонил телефон. Вульфу не хотелось брать трубку: он уже был занят мыслью о переправе Марины на виллу Адема и о том, как подготовить мать, фрау Анну, к приему неизвестной ей женщины и как усыпить бдительность старика эконома Карла. А телефон все звонил, и Вульф наконец-то взял трубку.

— Ви! Ви! — сказал он.

— Ах ты несчастный! — узнал он голос барменши Гретхен. — Гансик, ты мне очень нужен, выходи. Я здесь, у проходной.

«Черт ее принес! Надо идти!» — ругнулся Вульф в душе и побежал через весь двор к воротам.

«Что случилось, фрау Гретхен?» — написал в тетрадке Вульф и передал ее расфуфыренной барменше, стоявшей у своего начищенного до блеска «бенца».

Она открыла дверцу, позвала в машину. Едва он сел, как Гретхен облапила его мягкими, толстыми руками и жаром обдала ухо:

— Миленький, я приехала за тобой! Гансик, никто нам не помешает!.. Да и война все спишет…

Он еле высвободился из ее горячих, пахнувших пивом рук.

«А муж?» — черканул в тетрадке Вульф.

— Дурачок!.. Мой Нейман делами занят… Вчера у них было заседание, проводил сам Теодор. Был и Апель Фукс, и капитан Фельдман, и журналистка, мадам Хилли. У них одно: спасать Германию в самой Германии. Вот кретины! — Она вдруг умолкла, надулась. — Гансик, поедем, я одна. Мой Иохим уехал взрывать заводы. А профессор Теодор умчался с Хилли «нюхать» строителей форта «Стальные ворота».

«Так ты совсем одна?» — вновь он начертал в тетрадке.

— Одна, одна, Гансик, не считая, конечно, девок, вмятых из лагерей! Но девки боятся меня, я всегда с плеткой. «Брысь!» И они в свою каморку, сидят там, пока не позову… Но вот не с кем поговорить. — Она опять вцепилась в него: — Слушай, Гансик, найди мне у себя красивую девку, чтобы она хоть немного знала немецкий язык. А то не с кем поболтать о своих удовольствиях, желаниях. Обязательно, обязательно найди! Я тебе заплачу. Вот деньги, бери…

Вульф не отказался, взял набитую марками сумку.

— Едем, едем, Гансик! Ты о чем думаешь?

Он думал о Марине: ему показалось, что Марина может какое-то время потерпеть все прихоти этой ожиревшей дуры… А потом, подготовив мать и Гильду, можно будет переправить ее на виллу, расположенную на побережье залива. Но он еще посоветуется и с самой Мариной и, главным образом, с майором Сучковым. Подумав так, Ганс Вульф сощурил глаза и некоторое время искоса глядел на Гретхен. «Вот он, продукт нравственного и социального обвала, обрушившегося на немцев по воле национал-социалистского лобби».

Он, как бы пробуждаясь от тяжкого сна, встряхнул головой, затем в тетрадочке написал: «Моя любимая Гретхен! Я найду для тебя красивую фрейлейн со знанием немецкого языка и сам доставлю ее в твои мягкие ручки. Жди, это скоро будет».

Гретхен чмокнула Ганса в щеку, захлопнула за ним дверцу и уехала.

Ганс потер платком щеку, на которой остался след от крашеных губ, сплюнул:

— Тьфу! Какая гадость!..

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА

1

Земля в Восточной Пруссии была сплошь укреплена дотами и надолбами, крепостными валами да фортами. Дивизия генерала Петушкова наступала в составе 3-го Прибалтийского фронта, поначалу шла в направлении города Гумбинен. Проклятая полоса!.. Доты — ладно, их можно обойти. А вот металлические надолбы с крестовинами внизу и наверху прямо-таки стояли перед глазами. Танки не проходили, летели гусеницы. Лишь пехота при поддержке артиллерии по-пластунски преодолевала полосу.

Но все же дошли до города Гумбинен, а затем и взяли это гнездо — не город, а крепость из железобетонных укреплений — улицы, дома, перекрестки связаны в единую систему обороны.

На третий день железобетонный паук, изрядно побитый, покалеченный нашей авиацией, артиллерией, подрывниками и испустивший дух, остался позади. А через два дня наша дивизия надолго втянулась в бои, которые в общем-то ничем не отличались от боев местного значения…

Рота лейтенанта Никандра Алешкина, в которой я служил после окончания краткосрочных армейских курсов командиров взводов, располагалась неподалеку от НП майора Кутузова. Бойцы было зашевелились, чтобы вновь броситься вперед, на перемычку, пересекающую болото, но чей-то звонкий голос, похожий на голос Ивана Ивановича Лютова, известил из окопа:

— Товарищи комроты! Перемычка гнилая! Застрянете! Я только что оттуда!

— Отставить! В окопы! — приказал Алешкин.

И тут перед Кутузовым появился генерал Петушков, которого многие в дивизии за глаза называли запросто — Дмитрий Сергеевич. И знали, что Петушков командовал в Крыму полком, и что там же получил дивизию и звание генерала, и что у него во весь бок шрам от раны, и что он начал войну на Перекопе.

— Кутузов — и не может прорвать оборону врага?! — сказал комдив, едва соскочив с «виллиса».

— Не могу, товарищ генерал, слева болота, а в лоб идти — понесем большие потери.

— А Ильин, а Федько? — спросил Петушков о командирах батальонов.

— Батальонами командуют… Ильин легко ранен, но справляется. А Федько, как всегда, оказался везучим…

— Вот что, фельдмаршал, вызывай их сюда, — приказал комдив.

Кутузов позвонил в батальоны.

— Так чего же ты пасуешь? — не унимался Петушков. — Докладывай обстановку.

Кутузов доложил, и по карте показал все, как было. Любил Дмитрий Сергеевич Кутузова, но таил это чувство в своей душе, не проявлял гласно.

— Значит, никак? — нахмурился Петушков.

— Понесем большие потери.

— Твоя фамилия Кутузов?

— Кутузов, товарищ генерал.

— А я Петушков. Но рощу надо брать, потому как соседи обливаются кровью.

Прибыли комбаты, доложились генералу.

Кутузов же, до этого все глядевший на карту да что-то там, на этой карте, помечавший карандашом, воскликнул:

— Товарищ генерал, можно построить гать, и тогда пройдут танки! Вот в этом месте!

Дмитрий Сергеевич посмотрел и спросил у Ильина и Федько:

— А вы как думаете, ребята?

— За одну ночь построим, — сказал Федько.

— Федько инженер-строитель, — подхватил Ильин. — Я ему верю.

Тут они и порешили строить гать на болоте, а утром, соблюдая внезапность, ударить танками во фланг врагу. У Кутузова отлегло от сердца, но Дмитрий Сергеевич сказал:

— Так не все же! А?

— И правда, не все, — согласился Федько, уже глядя на карту.

— Ну-ну! — поторопил Дмитрий Сергеевич Федько.

— Разве немцы позволят нам строить гать? Весь огонь обрушат сюда, в это место, — показал Кутузов на карте. — Я попрошу, товарищ генерал, чтобы было организовано отвлекающее действие.

— Вот-вот! — похвалил Дмитрий Сергеевич Кутузова.

Петушков взял карту и показал на ней, в каком месте будет организована артиллерийская подготовка, чтобы отвлечь внимание противника от устройства гати и создать условия для внезапной атаки и удара по левому флангу.

В один из таких дней и я был вызван в политотдел дивизии. Явился, доложился какому-то майору, сидевшему в одиночестве в тесной комнатушке за пишущей машинкой, которая дергалась — «отъезжала» с места при ударах толстыми пальцами по клавишам.

— Так ты Сухов? — выслушав меня, переспросил майор.

— Младший лейтенант Сухов, — повторил я.

— А я майор Бугров. На этом барабане можешь работать? — показал он на машинку.

— Не могу, — признался я. — Автомат, пулемет, винтовка и даже полковое орудие — вот мои пишущие машинки.

— Ты не отнекивайся! — сказал Бугров. — Мне о тебе рассказывал сам комдив Петушков. Вопрос о твоем переводе в редакцию решен. — Майор взял палочку с резиновым наконечником, опершись о нее и кособочась, поднялся. — Значит, на машинке не можешь?.. А со мною знаешь как поступили? Когда я вышел из госпиталя, так мне в политуправлении фронта должность редактора дивизионной газеты предложили, вроде бы пожалели-де, мол, ранен, а в редакции полегче. И где они только раскопали, что я когда-то «районку» редактировал, еще до войны… Я тебе должен прямо сказать, в нашей «дивизионке» не отдохнешь. — Он сел за стол. — Тут даже и машинистки нет! Приходится самому. А сотрудники в полках… Ну ладно, иди к своему ротному и доложи, что ты откомандировываешься в редакцию. Кто у тебя ротный?

— Лейтенант Алешкин Никандр…

— А-а! Молод, да сед! В общем, доложи — и сюда. Приказ на тебя уже есть. И сошлись на майора Бугрова Александра Федоровича. Ну иди, одна нога здесь — другая в роте! Однако погоди… Ты хоть знаешь, отчего Алешкин побелел в свои двадцать два года?.. Не знаешь, так вот послушай. А потом и напишешь о нем. Он достоин того… Куришь? Нет. Тогда слушай.

Бугров опять сел за стол, задымил «казбечиной».

— Произошло это, как рассказывал мне капитан Котлов, есть такой — начальник похоронной команды, неподалеку от Крымской станицы, в лабиринтах Голубой линии… Ну, сам знаешь, гитлеровцы рассчитывали остановить наши войска на Тамани, а затем, поднакопив сил, ударить оттуда в спину нашим соединениям, взявшим Ростов и Таганрог… В общем, мечтали взять реванш за Сталинград. Ну и возвели эту адову ловушку — Голубую линию. Сам черт поначалу не мог разобраться в этом лабиринте. Ты где в это время был?

— В армейском госпитале. Потом на курсах командного состава.

— Тогда ты не знаешь, как мучились разведчики, чтобы расшифровать систему этой проклятой, запутанной вражеской линии обороны… Неудача за неудачей… Алешкин тогда командовал в нашем полку взводом разведки, младший лейтенант, только что вернулся в полк с фронтовых курсов. До зарезу требовался офицерский «язык», чтобы иметь более или менее ясное представление о схеме обороны фашистов. Опытные разведчики мялись, сомневались в успехе. А Никандр Алешкин сказал мне: «Товарищ замполит, я пойду, разрешите?» — Бугров возвел на меня глаза: — Да-да! Так и сказал… Но не в этом дело. Позвал его к себе подполковник Андрей Петрович Кравцов, командир полка, глянул на Алешкина и шепчет мне на ухо: «Такой красавец, что и неудобно посылать. — Потом спрашивает у Никандра: — Ты, наверное, у матери с отцом один такой?» «Нет, — говорит Алешкин. — У нас в семье все такие, один к одному… Я шестой, четыре брата подрастают в уральской деревне. Двоих из них, Константина и Матвея, к лету в армию призовут. Моя мать, Акулина Ивановна, пишет: «Костик и Мотя рвутся на фронт».

«Ну-ну! — сказал Кравцов. — Больно уж ладный ты, Никандр. Любая пойдет за тебя. — И вздохнул Андрей Петрович-то. — Имей в виду, можешь не вернуться».

В разведку за офицерским «языком» Алешкин ушел ночью и… не вернулся…

А на третий день, — продолжал Бугров, выйдя из-за стола, — полк чуть потеснил противника — поди, на целый километр. Капитан Котлов, или, как его в дивизии зовут, Отведибог, на своем «мил человеке», низкорослой лошадке, шарил по отбитому у врага километру в поиске павших. Меринок его вдруг остановился возле засыпанной взрывом бомбы траншеи. «Ты чего, мил человек?» — тряхнул поводьями Котлов, но лошадь захрапела и натянула поводья.

Котлов насторожился, заметил недалеко холмик, обежал его вокруг. Заметил — под землей лежит человек… Ну, конечно, Котлов тут же бросился его откапывать. Откопал. Это и был младший лейтенант Алешкин — и ни одной ранки у него, лишь несколько царапин на лице заметил. Алешкин оказался жив, открыл глаза и долго соображал, где он, что с ним. Котлов, волнуясь, начал открывать флягу, чтобы напоить Алешкина. Когда же отвинтил колпачок, присел на корточки, чтобы поднести горлышко к губам, раскрыл рот от удивления — перед Котловым сидел человек совершенно белоголовый и белобровый… А какой цыган до этого был — черный как смоль.

Но это еще не все, — продолжал Бугров, — Алешкин пришел в себя, сказал, что рядом с ним завалило и немецкого офицера, а у него есть карта обороны. Откопали с Котловым немца. Забрали карту, ну это и помогло нам прорвать оборону, которая казалась неприступной…

Бугров задымил своей «казбечиной», часто затягиваясь. Я догадался, он что-то недосказал об Алешкине. Майор вскочил, взял палочку и пристукнул резиновым наконечником оземь:

— Алешкин бесподобный человек! У Котлова есть привычка обязательно ощупать карманы погибших. Это у него от должности, ведь он пишет похоронки родным убитых. Вот он, когда осмотрел шинель Алешкина, нашел в кармане письмо от его матери. И принес потом ко мне, говорит: «Это стоит вам, товарищ замполит, знать». Вот это письмо. Я уж и не знаю, как его вернуть Алешкину… Вот прочитай, да не проболтайся только.

Я взял «треуголку», раскрыл, пробежал глазами.

«Дорогой сыночек Никаша!

Пишет тебе твоя родная мать Акулина Ивановна. Дорогой Никаша, мужайся! Опять пишу о страшном горе… Слезы, слезочки… Твой брат Костенька погиб под Ленинградом. Это после того, как пал смертью храбрых под Москвою Мотя… Дорогой сыночек Никаша, я чуть с ума не сошла, когда получила похоронку на сыночка Костеньку… Люди помогли пережить горе… А если признаться тебе, мой сыночек, эти раны на моем сердце никто не излечит, с ними я и в гроб сойду. Нельзя ли, Никашенька, тебе там хоть малость поберечься? Ты б сказал своему командиру, вот, мол, у мамы моей такое горе.

Я послала тебе небольшую посылочку — новые носочки, новые сподники и еще от твоей подружки Гали Быстровой ее фотокарточку, не забывай ты ее, она любит, крепко любит тебя, и, бог даст, я дождусь внучку или внучонка… А дальше писать слезы не дают, Никашенька…

Расписываюсь: твоя мама Акулина Ивановна».

— Вот они какие, Алешкины! — сказал Бугров.

Бугров положил письмо в нагрудный карман, начал звонить куда-то. Что ему ответили там, куда он звонил, мне неизвестно, только майор, резко бросив трубку, воскликнул:

— Опять я, кажется, прошляпил! Генерал Акимов уж целый час в расположении дивизии, вроде совещание с офицерским составом проводит. Вот что, младший лейтенант Сухов, запрягайся в работу сразу. Бери редакционный мотоцикл и дуй на это совещание, хоть краем уха послушаешь. Это важно для нашей работы. Я бы сам помчался, да нога еще мучает… Да не проболтайся о письме Акулины Ивановны, раз этого не хочет сам Алешкин… Ну, а командиру твоему я позвоню сам… Все доложу…

Водитель походной типографии и печатник — ребята, видно, с юмором — подкатили ко мне мотоцикл с люлькой.

Я сел. Ребята пожелали мне удачи.

2

Представляете мое состояние — опоздал! Не только не услышал краем уха, но и краем глаза не увидел. И задурил я, вымещая свою досаду на мотоцикле, начал пинать его ногой и выговаривать.

— Вот герой так герой! — услышал я за своей спиной голос.

Оглянулся — передо мною, в трех шагах, стоял начальник штаба дивизии полковник Петр Григорьев, которого я сразу не узнал, все же минуло много времени после того, как я попал в госпиталь, а потом на фронтовые курсы. А нужно сказать, отчитывал я своего «сатану» на немецком языке. Полковник Григорьев тут же и предложил мне:

— Хочешь в штабе работать переводчиком? — Он разглядывал меня. — Твоя фамилия Сухов?.. Ведь я тебя знаю. Помнишь переправу через Керченский пролив? Я тогда был капитаном. А сержант… Лютов — точно, точно, Иван Лютов — разбушевался…

Я быстро припомнил тот случай с Лютовым, а самого полковника, бывшего капитана Петра Григорьева, никак не мог припомнить: он мне показался каким-то не фронтовым, совсем не воякой.

— Соглашайся. Такой человек мне нужен…

— Я при деле, — сказал я. — Отныне литературный сотрудник дивизионной газеты.

— Да какое это дело! — возразил Григорьев, и тут же лицо его вспыхнуло: наверное, он почувствовал неловкость, оттого что так отозвался о моей работе в редакции. — Извини, но, однако, никуда не отлучайся, потребуешься.

Он ушел в штабной блиндаж, а я начал осматривать «сатану» — сначала обшарил руль, потом взялся за крепления люльки, при этом все думая о первом блине комом и о том, что, наверное, попадет мне от майора Бугрова. Выпрямился я, чтобы передохнуть, заметил в десяти шагах от себя, под елью, на скамеечке клевавшего носом лобастого бойца, одетого в маскировочный халат; ушанка соскочила с его головы, и он, полусонный, все пытался вялой рукой поднять ее, но не доставал. Я подошел, поднял шапку-ушанку, и только было хотел надеть на его лобастую голову, как он открыл глаза. Я вскрикнул:

— Лютов! Иван Иванович!

— Это ты, что ли, Миколка? — заморгал Лютов. — Погоди минуточку, присядь. Еще немного, и я проснусь…

Он лег вдоль скамейки и сразу уснул. Спал он, наверное, минут десять, потом вскочил, обнял меня своими крепкими руками и начал трясти:

— Младший лейтенант! Наш студент — младший лейтенант! Офицер! Офицер! Растут наши аджимушкайцы! Не женился еще?

— Еще нет, Ванечка.

— А я бултыхнулся по самую макушку. А чего ждать-то! — Он распахнул маскировочный халат, отвернул воротник. — Видал? — похлопал он по лейтенантским погонам. — Окончил сокращенное военное училище и по пути в свою дивизию женился в Керчи. Я прямо с боевого задания, трое суток подряд караулил, и дело вышло… Немого взяли, совсем не говорит. «Язык» безъязыкий. И чего только на фронте не бывает! А чего ты тут делаешь?

— Взводом командовал после курсов, а сейчас, с сегодняшнего утра, в редакции «дивизионки» литсотрудником. И первый блин комом…

Он обнял меня опять:

— Не переживай, студент. Вот так Миколка — военный корреспондент! Газетчик! — Он взглянул на часы: — Уже два часа допрашивают. А он, гад, этот фриц, наверное, притворился, тянет резину! Я бы его быстро вывернул!.. Что я наслышался, что навиделся в Керчи! Вот тебе один факт. Накануне войны в городе насчитывалось семьдесят шесть тысяч жителей, а после полного и окончательного освобождения Керчи сделали перепись… И насчитали всего тринадцать человек! Гады, целый город расстреляли!..

С ветки слетела синица, уселась на край скамейки и смотрит на нас то одним глазком, то другим. Лютов тихонько вынул из кармана хлебные крошки, протянул руку — синица вспорхнула на ладонь и, склевав несколько крошек, упорхнула.

— А знаешь, я на ком женился? Ты, видно, и не поверишь, если скажу… На Варе. Очень красивая, очень нежная, но еще пугливая, как вот эта синица… Я уж потом узнал, чья она дочка, а сразу не признавалась. Ты помнишь Григория Михайловича Тишкина?

— Помню, Ваня. Тишкин погиб на моих глазах…

— Да не погиб Тишкин! Он к немцам переметнулся! — резко возразил Лютов. — Моя Варенька тоже об этом знает… Я уже собирался уезжать из Керчи, а Варенька говорит мне: «Ты чего же про папу не спрашиваешь?» Я обнял Вареньку, ну и говорю: «Я женился не на твоем папаше, а вот на этой миленькой, курносенькой любушке…» «Нет, — говорит, послушай…» И рассказала…

Лютов долго молчал, глядя на синицу, вновь спустившуюся на скамейку.

— Ты правильно говоришь, что дезертир Тишкин при побеге из катакомб напоролся на вражеский огонь. Но он не погиб при этом. Отлежался в яме, куда он бросился, чтоб спастись, как я думаю. Когда наступило утро, Тишкин услышал немцев… А-а, куда денешься! Ну, взяли его в этой яме. А взяли его каменотесы-невольники, которые но приказу фашистского командования гнали туф в Германию, в Восточную Пруссию, для оборонительных сооружений, так мне говорили в Керчи.

Лютов по-быстрому закурил и продолжал:

— Ну, скрутили Тишкину руки. А бригаду каменотесов возглавлял разжалованный в рядовые… бывший капитан Фрейлих! Это потом я узнал. Фашисты, они как скорпионы, друг друга едят…

— Откуда ты это знаешь?.. — спросил я.

— Погоди с вопросами! — отмахнулся Лютов. — Сама Варя говорила мне об этом. Гадючий Носбауэр, которого мы, помнишь, укокошили при ликвидации компрессоров и бурмашин, держал свой штаб в доме Григория Тишкина. Варя много знает, кое-что происходило на ее глазах. Носбауэр разжаловал Фрейлиха в рядовые и затем, через два дня, послал его заготовлять камни… У капитана Фрейлиха вроде бы заговорила совесть, и он будто бы отказался отдавать приказ своему батальону начинать газовую атаку против наших подземных гарнизонов. За это Носбауэр сожрал своего Фрейлиха. А потом, говорят, отправил его в Восточную Пруссию на тяжелые работы…

— Предположим. А что же Тишкин?

— Сейчас, сейчас и о Тишкине. Это же Тишкин! — воскликнул Лютов. — Он все же уломал разжалованного Фрейлиха не расстреливать его сразу, здесь же, прямо в яме, а дать ему возможность проститься с дочерью Варей… Ну, его на машину и домой… Простился он с Варенькой-то. Поплакали, порыдали, все же отец и дочь. А потом он, гад, упал в ноги фашистскому офицеру, прибывшему на место гадюки Носбауэра, и начал просить, чтобы его не расстреливали, а послали бы на любые работы «искуплять свою вину». Вот гад, а?! И похвалился, что он строитель, большой мастер по укладке бетона. Так его тоже увезли в Германию. Это же предательство, Микола!.. Вот, нажил себе тестя! Но Варенька в этом не виновата, и в обиду я ее не дам, если что…

— Эй, пресса! Живо к полковнику Григорьеву! — окликнул меня со стороны штабной землянки часовой.

— Иди, Миколка, потом доскажу, — подтолкнул меня Лютов.

Я побежал.

— Ты мне нужен, — сказал Григорьев, не отрываясь от разложенной на столе оперативной карты. — Надо опознать одного человека, причем срочно. Этого человека ты знаешь… Если, конечно, он, этот человек, окажется именно тем, которого ты знаешь. — Полковник свернул карту, положил в планшетку: — Пошли.

Мы направились к землянке, увенчанной жестяной трубой, из которой струился сизый безмятежный дымок.

— Я обязан ввести тебя в курс дела… — сказал Григорьев, остановившись у трофейного «бенца», изрядно заляпанного ошметками талого снега и, похоже, помытарившегося по бездорожью.

Однако голубоглазого и внешне осторожного Григорьева прервал появившийся из землянки полковник Боков, одетый в маскировочную, лягушачьего цвета тужурку, яловые сапоги, которые, как и тужурку, неплохо было бы почистить от прилипшей травы, следов сырой земли.

— Времени у нас, Миколка, в обрез, — сказал мне Боков. — Григорьев, ты иди в землянку, а я коротко введу в курс дела младшего лейтенанта.

Мы остались вдвоем.

— Ну вот и снова встретились, — улыбнулся Боков и обхватил меня, ткнулся в лицо колючей, небритой щекой. — Всю вчерашнюю ночь я провел на переднем крае. Работенка — некогда и почиститься. А теперь слушай. В городе-крепости находится со специальным заданием группа наших разведчиков. Ты всех их знаешь. — Боков вынул из кармана сухарь и начал грызть, сощурив один глаз. — Ты всех знаешь… Густав Крайцер, Сучков Иван Михайлович и Марина Сукуренко… И вот от них связной объявился, некий господин Ганс Вульф… Надо его опознать. Он утверждает, что был в катакомбах и что туда его привела врач-хирург Клава.

— А пароль?

— Да все совпадает, но надо опознать.

— Говорите, Вульфом назвался? Не может быть! — вскрикнул я. — Тот Ганс Вульф был ранен в обе щеки навылет. Пуля задела язык. Тот Вульф не разговаривал. «Ви, ви!» — вся его речь…

— Однако, пошли! — позвал Боков.

В землянке Боков прибавил свету, расшторив второе оконце, довольно широкое по-над потолком, и я, сразу опознав Ганса Вульфа, не сдержался, с удивлением воскликнул:

— Ганс! Да как же это могло случиться?! Ведь ты совсем не мог говорить!

Он вскинул на меня глаза:

— О господин офицер! Вы тот парень, который в катакомбе дал Кляве малютке конфету! Горе сближает людей… — Вульф поднялся, сказал Бокову: — Господин полковник, я вам говорю открыто: люди профессора Теодора теперь замыслили устроить Багеровский ров в самой Германии под вывеской: «Спасай Германию в самой Германии».

Боков согласно кивнул и посмотрел на меня:

— Ты не ошибаешься?

— Нет-нет, Егор Петрович, это Ганс Вульф! Точно Вульф.

Вульф нетерпеливо вышел из-за стола:

— Вот моя клятва: «Рот Фронт!» Я слово в слово передал сообщение господина Сучкова. Могу еще раз повторить о составе гарнизона города, места расположений важных укреплений и пути подхода к ним. И еще вот что: в городе по приказу Гитлера создан сводный отряд СС для расстрела всех бегущих немецких солдат и офицеров. Агенты Теодора уже действуют по приказу фюрера. Густав Крайцер передал Сучкову, что Теодор выехал в форт «Стальные ворота»… А штаб Теодора находится на вилле коммерсанта Адема. И еще просьба у меня есть к вам: мне крайне необходимо быть в городе не позже как через трое суток. Так велел комрад Сучков. Что еще надо от меня, господин полковник? — с небольшой обидой в голосе заключил Ганс Вульф.

Боков, порывавшийся приостановить высказывания Вульфа, наконец воскликнул:

— Господин Вульф, да ничего пока не надо, лишь вместе пообедаем! Григорьев, распорядитесь! А потом подумаем о переброске господина Ганса Вульфа. — Боков повернулся ко мне и, положив руку мне на плечо, сказал: — Николай Алексеевич, ты свободен, будешь много знать — быстро состаришься, у нас тут свой разговор. Не обижайся, время торопит.

Он подтолкнул меня в спину, и я выскочил на поверхность. Еще издали я увидел Лютова: он возился с моим мотоциклом.

— Лошадка при силах. Немцы, они хорошие технари, — сказал Лютов. — Только черт их наградил безжалостностью к другим народам! Будто уж и нельзя им жить в мире. Кретины! Сами же себя обескровливают, духовно калечат. «Хайль Гитлер!» — орут. Нашли забаву. Страшная эта забава!..

Он сел на мотоцикл, подъехал к скамейке и, сойдя на землю, сказал:

— Моя Варенька еще не окрепла, худенькая. Теперь у меня из головы не выходит мысль, как мне поднять Вареньку, обуть, одеть… — Он наклонился ко мне: — У нас будет ребенок… Остаться бы в живых. Никаких наград! Никаких других звездочек! Только бы вернуться к ней. Вареньку я очень полюбил. Дорогая моя, жди, жди! Варенька! И я вернусь… Только очень жди!

3

Я вернулся в редакцию на второй день вечером. Бугров сидел за пишущей машинкой.

— Одну минутку, — предупредил он меня. — Приказано выпустить листовку, вот заканчиваю.

Через минуту Бугров поставил точку, вызвал печатника, усатого сержанта:

— Митя, пятьсот экземпляров. Посыльные от частей ждут. Срочно!

— Есть! — сказал сержант и пулей вылетел из комнатушки.

— Ну что? — обратился ко мне Бугров. — Понабрался впечатлений?

— Послезавтра начнется, товарищ майор.

— Знаю! Но я не об этом. Опознал или не опознал Вульфа?

— Не имею права… Полковник Боков приказал держать язык за зубами…

Бугров кивнул и повел меня в столовую. Она была закрыта, но он уговорил дежурную официантку покормить нас. Когда мы поели и вышли на улицу, редактор сказал:

— На время боев я посылаю тебя в кравцовский полк.

— В полк майора Кутузова, — поправил я.

— Да, теперь Иллариона Михайловича Кутузова. Не распыляйся, сообщай о главном — факты, факты и еще раз факты. Чтобы и на страницах газеты кипело и горело… и, конечно, не бросайся, по старой привычке, в пекло. Мне нужны яркие материалы, а не твой личный героизм. Примечай поучительное, зовущее на подвиг… Впереди форты. Мы о них мало знаем… Но все же кое-что знаем…

Уже светало, и я сразу начал собираться. Бугров читал корректуру листовки. Вдруг он отложил работу и, подойдя ко мне, сказал:

— Значит, Ганс Вульф уже не тот?

— Не тот, товарищ майор…

— А-а, в том-то и дело! Это тоже наша победа, при этом величайшая! Ведь фашизм — это, прежде всего, обвал нравственности, обвал, под которым гибнет совесть и люди звереют, превращаются в грабителей и убийц… Ну собирайся! О лейтенанте Алешкине ты обязательно напиши…

* * *

Бои начались на третий день рано утром. Впереди, там, где располагалась оборона противника, образовался клубок огня, дыма и пыли. И там, в этом клубке, непрерывно ухало и взрывалось. И клубок этот ширился, раздувался во все стороны. И не лопался в своей оболочке, а все разбухал и разбухал.

Я сунулся на КП к майору Кутузову:

— Скажите, пожалуйста, кто первым?..

— Первым? А-а, это ты, — узнал он меня. — Твой бывший командир, лейтенант Алешкин.

— А еще? — Мне нужны были факты.

Кутузов послал меня к черту. Но тут же остыл:

— Кто еще первым, говоришь? Про то ты спроси у своего приятеля лейтенанта Лютова, он у меня действует в первом батальоне.

Командиру полка кто-то звонил. Кутузов взял трубку.

— Я самый! — закричал он в трубку. — Сейчас пришлю комсорга. Он вас враз поднимет. Ну?.. Дети, говоришь? С фаустпатронами? Возьми левее и жми дальше. — Кутузов положил трубку. — Ты куда? — спросил он меня. — Где комсорг? — окликнул майор своего ординарца, молоденького солдата, глазевшего в бинокль на поле боя.

— Да там же, — махнул рукой ординарец.

— А парторг?

— Тоже там, товарищ майор.

— Ах, наколбасит этот Алешкин.

— Да почему же? — спросил я у Кутузова.

— А-а, как будто не знаешь! Я бы и сам пооторвал всем головы в его положении. — Кутузов опять обратился ко мне: — Ты, значит, туда? — кивнул на шедшие в атаку батальоны.

— Да, в роту лейтенанта Алешкина.

Опять позвонили откуда-то.

— Слушаю, — ответил командир полка. — Ильин пробился, на его участке успех… Слушаюсь, товарищ Первый! — Он бросил трубку и потер непокорный чубчик. — Я же не фельдмаршал, а просто Кутузов. Ларька Кутузов! — И кивнул мне: — А может, ты заместо комсорга? В душу их мать! Детей бросили в бой. Кем, сволочи, прикрываются! Да когда же такое было!

— А что надо? — спросил я. — Говорите — я передам.

— Не передать, а повести роту в обход этих малолеток-фаустников. Сможешь? Выручи! Вот смотри! — развернул он передо мной карту. — Тут мины, но комсорг бы повел. И парторг повел бы… Да они в других ротах.

— Ладно, — сказал я, — пойду.

— Ты погоди. Вот этой лощиной можно обойти.

— Ладно.

— Смотри не кидайся на мины, а лощиной, понял? И материал для газеты прямо из-под огня.

Огня хватало повсюду — и там, и здесь. Ну знаете, как штормовое море — разлилось и горит. Ну и мысли такие: «Парторг повел бы. Комсорг повел бы. Через мины так через мины. И верно, водили. И верно, поднимали и взводы, и роты, и батальоны, и даже полки. Теперь моя очередь…»

И занесло меня со своими мыслями в натуральном понятии прямо в первую роту. Действительно, враг бьет из фаустпатронов. И густо садит: один наш танк горит, а пехотинцы жмутся в наспех отрытых окопах…

Пока я разглядывал да искал, где же Алешкин или хотя бы старший сержант Грива, ко мне подполз солдат Шнурков, а кликали его покороче: Шнурок. Так вот этот Шнурок сказал мне:

— Сейчас бросимся.

— Где лейтенант?

— В укрытии, вон там.

— Почему в укрытии?

— Так его не пущает этот самый похоронник, ну, Котлов. Понимаешь, бережет он лейтенанта, ровно сына родного. А тут еще эти дети, подростки. Слепые котята.

— А вот лощиной, в обход, — сказал я, готовый прокричать: «За мной!»

Но позвал лейтенант Алешкин. Тут и я побежал в обход, той самой лощиной, что показал на карте майор Кутузов.

Точно сказать не могу насчет мин, понатыканных в лощине, думал ли я о них, когда бежал, то падая, то вновь поднимаясь. Так уж оно, наверное, и было — не думал. И вообще ни о чем не думал — жал на все педали, и только. Пожалуй, и все таким же образом.

Зайдя во фланг, наши так жиманули на фаустников, что они, как бильярдные шары, рассыпались во все стороны, тычась то туда, то сюда, — наскакивали друг на друга и вновь разбегались с криком.

А один из фаустников не дрогнул, все бросал гранаты из своего окопа, хотя бой уже откатился далеко и, кроме меня, поблизости никого не было.

— Экая бестолочь! — услышал я голос Котлова.

Капитан Котлов лежал у щита оставленной немцами пушки. В руках у него был пистолет. Мне полегчало сразу. Подполз я к Котлову, спросил:

— Ты почему Алешкина не пускал? Командир полка из себя выходил.

— Отцепись! Не твоего ума дело. Ты гляди, что он выкомаривает, парнишка-то. Был бы взрослый, так сразу бы… А тут труднее. Вот придумал Гитлер! Малолетками да стариками прикрываться. Ах, мать его в дышло, детей бросает под огонь!

Граната ухнула неподалеку от нас.

— Вот бестолочь! — возмутился Котлов. — Меня дело ждет, а он все швыряет. А павшие лежат…

Котлов выставил белый флажок с изображением красного креста. Фаустник швырнул гранату еще ближе к нам.

— Экая бестолочь!

Я прицелился из автомата.

— Погоди, успеется!

— Мне надо в редакцию!

— Погоди, не воз же у него этих гранат.

— А может, и воз.

— Эй, кончай швырять! — протрубил Котлов. — Мы тебя не тронем. Шумни-ка на ихнем.

Я крикнул по-немецки то же самое, что и Котлов. Фаустник ответил следующей гранатой. Когда она разорвалась и рассеялся дым, из окопа донеслось:

— Русь, сдавайся! Хайль Гитлер!..

Котлов принахмурился и жестко сказал:

— Дай-ка мне автомат.

— Я и сам могу.

— Ты его убьешь.

Я пополз.

— Погоди! — закричал мне Котлов. — Это ведь парнишка, а не сам калиф.

— Вот еще! — отмахнулся я. — Ты шуми, шуми, отвлекай на себя.

Котлов начал кричать. Нет, он не кричал, он орал во все горло. Голос у него сел, и он уже не выговаривал слова, а как бы высвистывал их.

Но я уже подполз с обратной стороны. Да, мальчишка лет шестнадцати, не больше! И действительно, экая бестолочь! Глядя на кричавшего сиплым голосом Котлова, он немного подрастерялся и все раздумывал, бросить очередную гранату или нет. В это время я и сиганул на него, вырвал и отбросил в сторону гранату, которая шлепнулась неподалеку и… не разорвалась. Тут я его и схватил под мышки и поднапрягся, чтобы вытащить из окопа. Не получилось! Еще раз поднапрягся — и вытащил, совсем оробевшего и онемевшего от страха. И для порядка обыскал, нет ли при нем оружия.

— Экая бестолочь! — сказал подбежавший Котлов. — Ну, шельмец, тикай к своей мамке!

Пока мы разговаривали с фольксштурмовцем, бой поутих, откуда-то появился перед нами лейтенант Лютов с двумя автоматчиками, весь испачканный землею: видно, хорошо поползал, лицо закопченное, в дыму.

— Уговариваете фашистика?! — У Лютова ворохнулись бельма глаз. — А там два полка наших залегли. Мы напоролись на фашистский форт. Я лазал в разведку. Такое чудище, что зубы обломаешь. С трехэтажными амбразурами. — Он кивнул своим автоматчикам: — Отсчитайте сто шагов… к железной дороге!

Автоматчики начали отсчитывать.

— Вот тебе, фашистик, и будет там твой последний рубеж. Пусть поплачет и твоя муттер! Как плачет Алешкина мама.

— Не бесись, лейтенант! — вскрикнул Котлов. — Разуй глаза и погляди вон на равнинку.

По всей равнине, на которую показал Котлов, лежали в разных позах убитые фольксштурмовцы. Лютов побежал поглядеть и быстро вернулся.

— И впрямь, подростки и пожилые, — сказал он и потом, подойдя к парнишке, у которого уже текли слезы, спросил: — Фамилия?

— Зольсберг, — ответил сквозь плач фольксштурмовец.

— Дылда! В голове полова! — повысил голос Лютов. — Гитлер гонит вас на убой, а вы, как котята, еще мяукаете: «Мяу, Гитлер!» Черт с тобой, беги к своей муттер! И больше не попадайся! — Лютов закрыл лицо руками: — Ребята, какой ужас!.. Бросать таких сосунков в бой, чтобы продлить свое существование, оттянуть свой неизбежный крах!

Вдали, за залегшими и окопавшимися подразделениями нашей дивизии, где темной полосой виднелась размашистая роща, блеснуло множество огней, и тут же раздался грохот вражеских батарей. Несколько снарядов прошуршали над нашими головами и, крякнув неподалеку от КП майора Кутузова, вздыбили землю.

— Да топай ты к своей мамке! — закричал Лютов на Зольсберга, который, поморгав испуганными глазами, рванул в лесочек, тянувшийся вдоль железнодорожной насыпи…

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ПАДЕНИЕ «СТАЛЬНЫХ ВОРОТ»

1

С тех пор как русские армии подошли к границам Восточной Пруссии и со стороны Польши и со стороны Прибалтики, журналистка фрау Хилли поселилась на окраине «Зольдатштадта», в кирпичном небольшом доме, расположенном неподалеку от форта «Стальные ворота». Вскоре — наверное, через месяц — профессор Теодор сделал ее функционером местной национал-социалистской организации, и она после этого получила доступ в военный гарнизон.

Теперь она по утрам не залеживалась в постели, поднималась с восходом солнца и сразу подходила к зеркалу, глядела на свое отражение: точеная обнаженная фигурка казалась еще молодой, крепкой для тридцатипятилетней женщины; фрау Хилли еще может подцепить себе порядочного мужчину и «обязательно из военных»…

Потом Хилли наводила туалет, надевала униформу национал-социалистского функционера, быстро завтракала и вновь любовалась собою перед зеркалом: да, ей бы такого спутника жизни, как профессор Теодор — и близок к окружению фюрера, и крепок еще как мужчина. С этой мыслью она выходила из дома и направлялась на службу надсмотрщицы за русскими, поляками, бельгийцами, французами, насильно привезенными в форт «Стальные ворота» для постройки дополнительных укреплений, модернизации казематов форта. Она покрикивала и помахивала плеткой на изможденных тяжелым трудом полуголодных людей.

4 апреля 1945 года Хилли позволила себе понежиться в постели подольше. Солнце уже поднялось, глядело в окно. Кто-то вошел в переднюю комнату. Хилли подумала, что вошел он, Вилли, который уже однажды приходил, провел ночь, но из передней послышался голос профессора Теодора:

— Хилли, я приехал! Ты готова?

— Заходите, господин профессор.

— О нет, Хилли, времени в обрез, да и не в настроении я.

Хилли быстро оделась, приготовила кофе. Теодор открыл портфель, выложил на стол стопку свежих бутербродов, открыл банку зернистой икры. Хилли заметила:

— Опустошаете коммерсанта господина Адема? У меня есть бутылка коньяку, поставить?

— Нет-нет! Это задержит, а дела торопят.

Но она все же поставила и, выпив одна маленькую рюмочку, показала на дверь спальни:

— Постель еще теплая…

Он резко оборвал ее:

— Ты докладывай! Я не могу допустить, чтобы еще одно покушение было совершено на фюрера! И в такое время, когда враг вторгся… А ты мне…

Хилли взяла себя в руки.

— Да, есть такой в форте, бывший капитан Вилли Фрейлих. Он поступил в конце декабря прошлого года и сразу был назначен бригадиром по модернизации одного каземата. В его бригаде четыре иностранца: русский, поляк, бельгиец, француз. Все — специалисты по бетону и арматуре…

— Хорошо! — сказал Теодор и налил себе рюмку. — Тот Вилли Фрейлих, который мне нужен, осужден за трусость перед врагом в Керчи в конце мая тысяча девятьсот сорок второго года. Был разжалован и послан в Пруссию на тяжелые работы. Установи, не был ли он связан с преступным делом графа фон дер Шуленбурга, бывшего посла в Москве… Какие бы ни были форты, хоть как ваш — «Стальные ворота», — они развалятся, не выдержат напора врага… Надо побольше истреблять! — воскликнул Теодор. На его одутловатом лице появились желваки. — Вот в чем наша сила, фрау Хилли. Деньги ты не жалей! Получишь еще. Деньгами кормится война…

Хилли чуть покраснела при этих словах. «Я ж верой и правдой… — пронеслось в ее голове. — Мой фюрер, ты, наверное, слышишь… Но я уже грешница, беру. Однако я готова пожертвовать собою во имя твоих великих дел, мой фюрер».

— Я не отступница! — воскликнула она. — Я готова на все, профессор…

— Хилли, ты Мюнхен хорошо знаешь?

— Я там работала два года в редакции…

— Отлично! И то, что работала, и то, что в редакции. Я на всякий случай назначаю тебе там место встречи у собора Фрауэнкирхе.

— Когда?

Он низко опустил голову:

— Это может произойти… произойти через год… Нет, нет… Значит, так: в последнее воскресенье тысяча девятьсот сорок шестого года, Мюнхен, у Фрауэнкирхе…

— Я запомню, господин профессор.

— Это мое счастливое воскресенье. Но подробности потом!

Теодор, не посмотрев на Хилли, вышел и умчался в «Зольдатштадт». Она подумала: «Неужели потребуется ему моя помощь? О Теодор, я на все готова!»

Она еще оставалась на месте, когда разразился шквальный обстрел форта, и ей пришлось убраться в каземат…

* * *

Шел второй день штурма форта «Стальные ворота», сидевшего гигантским железобетонным пауком под рощей возле пригородного поселка Понарт, за которым начинались улицы «Зольдатштадта». Штурмовые полки нашей дивизии то бросали к обводному каналу, огражденному высокими кирпичными стенами, то они пятились назад, к скопищу бетонных сараев, отбитых еще позавчера у гитлеровцев, оборонявших подходы к форту.

Наступила ночь, вся разорванная полыхающими отовсюду пожарами. Я лежал под короткой тенью, падающей от бетонной стены сарая. Ко мне подполз лейтенант Иван Лютов. Его вызывал на НП командир полка майор Кутузов.

— Ну что нового? Или все по-старому? — спросил я. — Будем сидеть да глядеть на рощу, откуда фриц смолит…

— Майор Кутузов сказал мне, что в соседней дивизии разведчики напали на склад с пороховыми бочками. Подожди-ка, айн момент! — Он ящерицей шмыгнул за угол сарая и минут через десять возвратился. — Есть пороховые бочки! Вот в этом сарае… Ура, Миколка! Сейчас бате доложу свой план. Позвоню от комбата Ильина, чего время тратить на беготню…

— Ванечка, возьми меня с собой, — попросился я.

Но он отмахнулся:

— Потом, после боя, писака!

Я направился в роту лейтенанта Алешкина, залегшую у самой кирпичной стены обводного канала. Алешкин тоже шикнул на меня, но я не ушел, остался. Начинался рассвет, вновь заговорила наша артиллерия. И вдруг — уже начинало развидняться — неподалеку, метрах, наверное, в шестидесяти от КП Алешкина, что-то сильно ухнуло, взорвалось, над головами прошуршали битые кирпичи.

— Это он! — воскликнул Алешкин. — Это Лютов взорвал стенку, значит, скоро начнется штурм…

Меня так и потянуло к месту взрыва.

Я увидел Лютова на перемычке через канал, образованной взрывом пороховой бочки, подложенной под высокую кирпичную стенку. Он стоял с гранатой в руке, полускрытый смрадным густым дымом. Били наши пушкари, но Лютов, заметя меня, перекричал надсадный гул артиллерии:

— Миколка, ты не лезь, дело серьезное!..

Я все же полез.

Он чуть не сбросил меня с перемычки:

— Не лезь! Не твое дело! У меня особое задание.

Уж когда мы оказались на той стороне и потом залегли неподалеку от левого фаса форта, в еще дымящейся воронке от упавшей бомбы, Лютов примирительно сказал:

— Ну ладно, возвратный путь тебе отрезан, вон как плотно садят и наши, и немцы из своего форта. Мне приказано проникнуть в крепость и потом, оценив обстановку, дать сигнал на штурм этого фаса.

На фоне левого, многоярусного фаса форта мы с Лютовым — как две маленькие песчинки против горы Эльбрус. Гора эта пыхала изо всех амбразур артиллерийским и пулеметным огнем.

— Ну зачем тебе-то лезть, редактор?..

— Чтобы увидеть и почувствовать.

— Вот газетчики! Аж жалко вас…

— Смотри, — показал я на самую нижнюю амбразуру с широко открытой пастью, — это угодил сюда наш снаряд. Так в эту дыру можно пролезть в каземат.

— Фу! Чего ж не пролезть, коль нужно, — подхватил Лютов. — Значит, так, я первый, ты за мной! Пехота-матушка рота, не зевать! Ушки на макушке!

Мы находились уже под стволом орудия, когда он дрогнул, раздался выстрел и снаряд полетел, оставляя за собой след вихря. Лютов тут же впился взглядом в наручные часы. Прошла минута, а он все не отрывался от часов. Потом еще прошло четыре минуты — выстрел повторился.

— О, через каждые пять минут! — определил Лютов и, немного погодя, кивнул мне: — Миколка, а я женился все же правильно, к победе Варенька родит. Мне все равно, сына или дочь, лишь бы к концу войны. — Он тихо похлопал ладонью по стволу: — Стреляй же, фриц! Или ты там окочурился?! — И опять ко мне: — Пойдешь крестным отцом?! Вместе будем растить…

В это время наш снаряд долбанул по верхней амбразуре и осколки, срикошетировав, тяжко шлепнулись в землю неподалеку от нас.

— А если наши пониже возьмут? — занервничал я.

Лютов опять похлопал по стволу:

— Эй, гитлеряка! Уж пять минут прошло… Чего затягиваешь?.. Видно, он не знает, что такое ожидание рождения родного дитя, — вздохнул Лютов и начал тихонько разгибаться, чтобы взглянуть в пролом. — Миколка, прыгай за мной!..

Я забрался и сиганул вовнутрь каземата… На широкой платформе-станине вниз лицом лежал немец.

— Где остальные? — потребовал Лютов от приподнявшего голову бородатого фрица. — О, да ты весь в цепях! Кто же тебя так заковал?..

— Гитлер, — отозвался немец и добавил: — И его гадюк-ищеек…

— Ты сам… похоже, гитлеровский змей! — проскрипел Лютов зубами. — Сколько в твоем фасе стволов?

— Вызволите из цепей, я отвечу на ваш вопрос, — ответил немец и начал ощупывать раненое плечо.

Лютов показал на чугунную крышку люка:

— Что там?

— Это есть шахта в погреб пороховой. Вызволите! — взмолился немец. — Я, — ткнул он себя в грудь, — сойду в погреб и на воздух подниму весь фас…

— О, чего захотел! — скривил рот Лютов. — Ты же, гитлеряка, скроешься! И потом тебя вновь заставят стрелять.

— Нет! Нет!

— Помолчи! — Лютов быстренько обошел, обшарил весь каземат, показал на дверь: — Куда ведет?

Немец ответил:

— О, там гроссказемат, а потом казарма. Офицеры живут. Казарма! Казарма! Понял?

— Миколка, чем же мы распилим ему цепи? — Лютов посмотрел на меня.

— Нечем. Меня приговорили к мучительной смерти. Капут, капут.

Лютов осмотрел цепи, спросил:

— Как тебя зовут?

— Вилли Фрейлих. Освободите от мучения…

— Вот оказия! Такого я не ожидал. И цепи нельзя разорвать.

— Нельзя, нельзя, — подхватил Фрейлих. — Но нельзя и мучиться мне долго. — Он вдруг показал на люк: — Иди туда. Десять ступенька вниз, и десять шагов вправо, и тут коридор, решетка. Там пороховой склад. Одна граната, и фас поднимется в воздух…

Лютов открыл люк, юркнул в шахту. Немец кивнул ему вслед:

— Смелый… С одним таким я строил форт. Русский, он из Керчи. А дочь его зовут Варей…

— А он Григорий? Тишкин? — закричал я.

Фрейлих не успел мне ответить — из люка показался Лютов. Он был бледен, но глаза его светились. Подойдя к Фрейлиху, Лютов тихо сказал:

— Комрад, умрем вместе?

— Иван Иванович! Ванечка! — понял я намерения Лютова. — Ты этого не сделаешь. Пожалей жену Варю…

Лютов приказал:

— Ты перебежишь через ров по перемычке, через десять минут выстрелишь из ракетницы в сторону левого фаса! Прыгай!

Я стоял, не сходил с места.

Фрейлих схватил меня под мышки и, звеня цепями, выбросил через проем наружу…

— Ванечка! — закричал я, увидя, как левый фас форта, разламываясь, всей своей махиной поднимается к небу. — Иван Иванович…

Штурмовые полки, проломив кирпичные стены, по образовавшимся перемычкам бросились на ту сторону канала, где и шли приступом на уцелевшую, оглушенную часть форта, карабкались наверх с криком «ура»…

А вскоре из уцелевших и полуразрушенных железобетонных казематов начали выходить с белыми флагами вражеские солдаты и офицеры…

2

«Стальные ворота» остались позади. Падение этого мощного форта нисколько не ослабило накал боев в самом городе, хотя среди штурмовавших полков, батальонов и рот вашей дивизии появились слухи, что генерал Лах якобы готов принять наших парламентеров и вести с ними переговоры об условиях капитуляции гарнизона. Но что-то непохоже было на это, враг зверел. Занятый штурмовой группой лейтенанта Алешкина каменный трехэтажный особняк подвергался ожесточенному обстрелу. Да и вокруг все горело, лопалось, взрывалось и рушилось.

Днем было темнее, чем ночью: пожары освещали улицы и дома.

Штурмовой группе Алешкина предстояло брать очередной дом, который маячил через широкую улицу целехоньким, не тронутым ни бомбами, ни снарядами, ни пожарами. Но улица сильно простреливалась вражеским огнем.

Алешкин обратился к Шнуркову:

— Шнурков, сбегай к комбату Ильину.

— Куда это? — спросил солдат.

— А как тебя зовут?

— Илюха.

— Так вот, Илюха, я и сам точно не знаю. Но думаю, что туда, — показал Алешкин на развалины, маячившие в черном, сгоревшем сквере. — Сходи.

— А что сказать?

— Мы возьмем этот дом, — указал Алешкин на целехонький дом. — А потом что? Нет, ты не спрашивай об этом Ильина. Вот что скажи: дом взяли и готовимся к следующему броску, через улицу… Подойди, растолкую по карте. — Алешкин отставил в сторону вышедшую из строя рацию, перевернул, сел на нее, развернул карту.

Подкрались сумерки. Да нет, не как у нас там, в России, где-нибудь в Подмосковье или в Рязани, а сразу же, без всякой паузы и оглядки, тут же превратились в темень. Во дворе что-то горело.

Алешкин, приложив к уху ладонь, стоял у проема торцевой стены.

— Слышите? — сказал он.

Наши и немцы забрасывали друг друга снарядами, молотили основательно, без сожаления к себе и к городу. Солдат по фамилии Пальчиков сказал:

— В королевский замок стучатся, а фрицы не открывают.

— Це ж резиденция королив-пруссакив. Хиба ж доразу отчинят, — высказался старший сержант Грива.

— Разговорчики!.. Слышите?.. Кто-то плачет! — прикрикнул Алешкин. — Кажется, малыш, ребенок…

Ребенок… Конечно же, мы удивились самому слову «ребенок»: четыре года на переднем крае! Четыре года среди взрослых, среди бородатых и усатых… А тут — ребенок! Мы сразу онемели и от поразившего нас слова, и от мысли, что на свете кроме траншей, окопов, огня, бомб, снарядов и раненых и убитых есть дети…

Алешкин слышал, а мы еще не слышали. И вдруг сквозь толщу гула, стона и скрипа дрожащей земли пробился слабый, еле уловимый голос, похожий на мяуканье голодного котенка. Лицо лейтенанта почернело, а Грива прошептал:

— Дите!..

И тут он, лейтенант Алешкин, сорвался, мелькнул в проеме. И мы разом бросились к пролому в стене глядеть.

— Шутоломный! — сказал Пальчиков. — Фашист ему голову белым покрасил, а он, чудак…

Никто не отозвался. Молчали.

Прошла минута, а может, и больше, и из окна горевшего во дворе домика выпрыгнуло видение с огненными крыльями… Крылья взметались, и казалось, что вот-вот они оторвут от земли конька-горбунка, поднимут и унесут в темное бездонье неба. Но огнисто-крылатое видение бежало и потом, когда оставалось до лаза метров десять, что ли, сбросило с себя горевшее — и мы увидели Алешкина с большим и кричащим свертком в руках.

Одеяло, которое он набросил на себя, чтобы уберечь от огня шинель, лицо, дожирало пламя, а мы уже рассматривали сверток. В свертке оказалась девочка лет пяти-шести. Она тут же перестала плакать. А мы все шарили по пустым карманам, ища, чем угостить, и, конечно, гадали, как ее зовут. А Пальчиков сказал:

— Так Варюхой мы ее назовем, товарищ лейтенант?

— Или Параськой, — предложил Грива.

— Отведи в ванную комнату, там безопаснее. И накорми! — приказал мне Алешкин.

Размоченный сухарь девочка съела.

— Варюха… — сказал я.

— Никс Варюфа. Их хайсе Эльза.

— Возьми, — протянул я девочке кусочек потемневшего сахару. Она мгновенно отправила его в рот. И взглядом попросила еще. Я начал искать, зная, что больше у меня нет ни крошки. И тут заметил на полочке пакетик галет, открыл — десять штук.

Скрипнула дверь, вошел Пальчиков. Он кивнул на галеты:

— Это я припас на всякий случай: кто знает, как повернется дело. А может, нас окружат. И вообще продукты надо беречь. На доставку не рассчитывай.

Но и девочка уже заметила, задрав головку.

— Момент, — сказал Пальчиков и потянул меня в комнату с небольшим бассейном. — Меня ведь черябнуло, — сказал Пальчиков.

— Куда, покажи, — попросил я.

Он снял штаны. Ягодица была в крови.

— Ты только никому, засмеют.

Я посыпал стрептоцидом и приложил пластырь.

— Дай слово, что никому не скажешь, — потребовал Пальчиков.

Я дал слово, и Пальчиков ушел к своей амбразуре.

Я еще рассматривал тазики, краники, диваны, простыни и прочие вещи, когда девочка подошла ко мне, доверчиво взяла меня за руку и пролепетала, что дом, «в котором мы скрываемся» — да, она так и сказала, — что дом, «в котором мы скрываемся» от войны, принадлежит ее дядюшке Генриху, знатному коммерсанту…

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

УХОДИТ ЗЕМЛЯ ИЗ-ПОД НОГ

1

После падения форта «Стальные ворота» в подземный кабинет Лаха вошел его адъютант, большой аккуратист в работе и весьма с виду симпатичный подполковник, имевший привычку докладывать по документам. Он вошел в присутствии денщика Лаха ефрейтора Пунке и начальника штаба группы войск полковника Зюскинда.

— Господин генерал, — зашелестел адъютант бумагами, — имею честь сообщить: командиры дивизий генерал Пиклош, полковник Фолькер и генерал Хенли прислали боевые донесения.

— Читайте по порядку, — приказал Лах. А полковник Зюскинд по выражению лица адъютанта-аккуратиста догадался, что донесения эти очень тревожны, и хотел было оттянуть доклад и, может быть, чуть откорректировать донесения, но Лах повторил: — Читайте же!

— Донесение генерала Пиклоша, — отрепетированно продолжал адъютант. — «Боевой дух моих солдат окончательно сломлен, дальнейшее сопротивление невозможно».

— Читайте следующее донесение, — сказал Лах, поведя повелевающим взглядом и на полковника Зюскинда, и на своего ординарца ефрейтора Пунке, стоявшего с кофейником в руках.

— Донесение генерала Хенли: «Боевой дух моих солдат окончательно сломлен, дальнейшее сопротивление невозможно». Донесение полковника Фолькера: «Боевой дух моих солдат окончательно сломлен, дальнейшее сопротивление…»

— Сволочи! Трусливые зайцы! — закричал полковник Зюскинд. — Лягушки, а не солдаты!

Лах дал начальнику штаба выговориться до конца, а когда тот умолк с перекошенным ртом, Лах, никогда не терявший самообладания, налил себе кофе и, отпив глоток, сказал:

— Фюрер требует во что бы то ни стало удержать город. — Отпил еще. — Идите, — сказал Лах адъютанту. Но тот стоял. — Что еще?

Адъютант тотчас же ответил:

— Генерал-майор Губерт пронюхал о боевых донесениях командиров дивизий…

— Ступайте же! — крикнул Лах адъютанту. Тот ушел, а Лах, вытащив из стола альбом любимых им полководцев, начал перелистывать и, найдя портрет Людендорфа, надолго на нем остановил свой взор.

— Я понимаю, это конец, — прошептал Зюскинд.

Лах же все разглядывал и разглядывал портрет Людендорфа. Но думал он в это время о своем: «Во что бы то ни стало удержать город… А гибель солдат? Десятки тысяч солдат, истощенных и утративших способность сопротивляться… Мой бог, пошли нам передышку, мне и солдатам, сохрани нас на будущее. Сохрани, а потом возвысь!» Ему показалось, что Людендорф с портрета подмигнул ему ободряюще. Тогда Лах закрыл альбом и обратился к Зюскинду:

— Как могло случиться, что боевые донесения командиров дивизий стали известны шефу гестапо?

Начальник штаба косолапо добрел до походного кресла, бухнулся в него мешком, ответил:

— Это же гестапо. У него везде уши.

— Ты полагаешь, что и обер-фюрер Роме в курсе?

— Определенно, господин генерал.

И тут они, Зюскинд и Лах, надолго приумолкли. И потом, после длительной паузы, Зюскинд сказал:

— Мне сейчас подумалось…

— Подумалось? Ну-ну! — поторопил Лах.

— Я обнаружил один пробел в истории, по крайней мере в военной истории, — начал Зюскинд, который теперь уже не казался Лаху мешком, для потехи украшенным нашивками и погонами. — Тех генералов, которые берут города, да, да, которые берут города, всегда, как говорится, нарасхват, по кускам разрывают и историки, и литераторы. Но боже мой, а разве тот генерал не является положительным примером в истории, который сдал город умно, во имя будущего нации и во имя сохранения мобильных сил?! После любой войны неизбежно следуют репатриации.

— Да, это верно, — согласился Лах и тут же поднялся и ушел в комнату отдыха.

Ординарец Пунке последовал за ним и там, в убранной коврами комнате, по-сыновьи спросил:

— Устали, господин генерал?

Лах кивнул и, не раздеваясь, лег на кровать. Пунке подскочил к нему и хотел было спять сапоги, но Лах приостановил:

— Не надо, друг мой. Ты бы чемодан приготовил. Лишнего не клади. Но бинокль, несколько пачек писчей бумаги положи обязательно, придет время — и я займусь мемуарами…

Пунке начал возиться с чемоданом, а Лах вдруг вспомнил фразу, высказанную Зюскиндом о пробеле в военной истории. «Верно, верно, Зюскинд, еще не написано о тех, кто сдает города, в положительном плане. Но мы сами напишем. Бог даст нам передышку, и тут мы напишем во имя и во славу, чтоб дух Германской империи не иссяк».

Мысли его прервал вошедший адъютант.

— Что еще? — не поднимаясь, спросил Лах.

— Я договорился…

— Это о чем?

— По поводу парламентеров.

— Кто именно согласен пойти?

— Майор Хевке и подполковник Кервин.

— Прочтите свидетельство.

Адъютант прочитал:

— «Подполковник Кервин и майор Хевке с переводчиком имеют приказ коменданта крепости генерала пехоты Лаха просить, чтобы были отосланы парламентеры к коменданту крепости. Также прошу сейчас прекратить военные действия…»

Лах упрятал лицо в шинель, глухо выговорил:

— Проинструктируйте офицеров и… посылайте.

Пунке смекнул, в чем дело, и перестал укладывать вещи. Ефрейтор был уже в годах и, конечно же, как истинный немец, высоко ценил свое начальство и каждое распоряжение генерала, указания и приказы его воспринимал как величайшую мудрость, как полководческий маневр, осуществление которого немедленно приведет к разгрому русских. Он наконец слезящимся оком подмигнул адъютанту и начал щеточкой пушить изрядно поседевшие усы. А распушив их, достал из кармана губную гармошку, чтобы наиграть мотив песенки, которую очень любил Лах. Он продул лады и уже приложил к губам изящную гармошку, отделанную серебром, как появился полковник Зюскинд. По мнению Пунке, не тот полковник Зюскинд, рассудительный и знающий себе цену, а совсем другой, кричащий и машущий руками, не пунктуальный в своих докладах, а растрепанный и говорящий бог знает что:

— Хевке и Кервин еле вырвались. Эсэсовцы предупреждают, что всех перестреляют. Они уже появились в штабе, угрожают расстрелом… каждому, кто примет капитуляцию…

— Наведите порядок, господин полковник! А эсэсовцеа вышвырните из бункера! — Лах поднялся, ею лицо было бледным, но потом отошло, он успокоился и, не теряя достоинства, сказал: — Вы правы, господин полковник, после войны начнется репатриация. Умен не только тот, кто города берет, но и тот, кто вовремя и организованно их сдает. С прицелом на будущее, во имя империи!.. Мой друг Пунке, пожалуйста, коньяку и кофе.

Зюскинд закрыл лицо руками, тряхнул головой, как бы пробуждаясь от страшного кошмара, сказал:

— Я, господин генерал, был и останусь с вами, готов выполнить любое ваше распоряжение.

— Спасибо, полковник. Ценю ваше мужество. Выпьем за то, чтобы тяжкое горе для немецкого народа никогда но повторилось! Мужайтесь, полковник!.. И знайте: только военные могут спасти Германию! А не Роме и… Губерт! Она мастаки шить дело, по которому, не разбираясь, разжалуют, снижают… Тебе это известно по графу Шпанека.

— Да, да, господин генерал, мы с графом в Крыму, в Керчи… — пролепетал Зюскинд.

Выпить они не успели: в тот момент когда Зюскинд дрожащей рукой брал неподдающуюся рюмку, открылась дверь и через порог переступил лейтенант из шифровального отдела, еще совсем безусый и бледнолицый молодой человек, которого Пунке хорошо знал и высоко ценил как примерного офицера. Лейтенант, выхватив из кобуры пистолет, приложил его к своему виску.

— Господин генерал, во имя фюрера! Прикажите вернуться уполномоченным по переговорам!.. Это предательство! — закричал лейтенант.

Лах кивнул Пунке:

— Мой друг, налейте господину лейтенанту.

Теперь у самого Пунке отказали руки: он никак не мог попасть в рюмку и все лил на стол, и лужица уже стекала. В наступившей тишине было слышно, как жидкость издавала какой-то странный звук, ударяясь о каменный пол. Пунке схватил тряпку, начал вытирать пол. Когда вытер и выпрямился, увидел: Лах курил, сидя в кресле, а полковник Зюскинд остекленевшими глазами смотрел на лейтенанта, державшего пистолет у своего виска; под дулом отчаянно трепыхалась взбухшая синяя жилка, а рука лейтенанта сделалась совершенно белой.

Лах сказал:

— Я понимаю вас, господин лейтенант, но стрелять не советую…

— Верните уполномоченных, господин генерал, иначе все раскроется! Обер-фюрер Роме отдаст вас под суд за сдачу города. Вы должны сражаться до последнего солдата.

Лах швырнул сигарету в угол. Пунке подумал, что сейчас произойдет невероятное, ибо он знал крутой характер своего генерала, да и налицо явное неповиновение, нарушение всякой субординации.

— Сколько вам лет, господин лейтенант? — спросил Лах, не вынимая рук из кармана шинели.

— Ровно восемнадцать…

— То-то же. — Генерал подошел к лейтенанту, погладил по голове. — У меня сын такой, но он уже погиб. И волосы у него такие же были светлые. И лицом вы похожи…

Лейтенант все же выстрелил. Упал он на спину, за порог. Дверь качнулась, закрылась, по не совсем, осталась щель, сквозь которую Пунке видел мертвое лицо лейтенанта с окровавленным виском, а рядом лежал пистолет, уже остывший и, пожалуй, никому не нужный.

— Уберите его, мой друг, — сказал Лах и вновь сел в кресло. — Похороните, он был неплохим офицером. Что поделаешь, возраст опасный, господин полковник. В таких летах кажется, что все понимаешь, все видишь, на самом же деле — слеп!..

2

Ночная бомбардировка с воздуха разметала фольксштурмовцев, оборонявших зону Зюйдпарка. Часть перепуганных подростков и пожилых влилась в батальон Адема. Да уж лучше бы они и не вливались! Или позже пришли бы. Как раз в тот час, когда они, еще охваченные паникой, рассказывали друг другу о том, что видели и что испытали, как раз в это время — надо же! — на позициях Зюйдпарка появился генерал-майор Губерт в сопровождении майора Нагеля и еще одного офицера, назвавшегося капитаном Лемке.

Губерт раздраженно сказал Адему:

— На вашу зону я ставлю другого офицера, а вам будет особое поручение, весьма ответственное. Поехали с нами, — кивнул он на лимузин, стоявший подле бункера.

Прибыли они в резиденцию Роме. Нагель и Лемке остались в приемной, а Губерт с Адемом вошли в кабинет, окна которого были забаррикадированы мешками с песком; в помещении горел свет.

Роме поднялся и хотел было протянуть руку Губерту и Адему, но на улице опять загрохотало, заухало и загремело — город бомбили ночники, — и обер-фюрер позвал всех в свое убежище. Но Адем остался. Минут через двадцать бомбежка прекратилась, вернулись Роме и Губерт.

— Так вот, мой друг Адем, — сказал Роме, садясь за свой стол, загроможденный телефонными аппаратами разной окраски, — властью, данной мне фюрером, я сместил генерала Лаха с поста коменданта крепости и командующего войсками гарнизона и объявил его изменником. Лах вошел в контакт с русскими и ведет переговоры о капитуляции. Комендантом крепости и командующим войсками гарнизона я назначил генерал-майора Губерта.

Роме закурил и, выдержав паузу и все еще глядя на Адема, приказным тоном воскликнул:

— А от вас, господин Адем, требую сорвать переговоры о капитуляции! И уничтожить изменника Лаха.

— Хайль Гитлер! — только и посмел произнести Адем и тут же выскочил в приемную, совершенно обескураженный поручением.

Нагель и капитан Лемке доставили Адема на бронемашине в его дом, в тот дом, который уже полностью приспособили для ведения огня из фаустпатронов, орудий и пулеметов.

— Роме наведет порядок! — наконец заговорил Нагель. — За идеи фюрера он себя не пожалеет.

— Не пожалеет, — отчужденно промолвил Адем.

Майор и капитан быстро уехали, оставив Адема в его кабинете одного. И тут ему припомнился Роме. Да не теперешний, а еще пытавшийся выбиться на должность обер-фюрера. Еще подбиравший ключики и отмычки к своему предшественнику Носке, чтобы свалить его с поста обер-фюрера провинции. Чтобы свалить Носке, не поладившего с промышленниками и коммерсантами города, Роме начал завоевывать авторитет среди деловых людей. И однажды он пригласил к себе Адема. И между ними, Адемом и Роме, состоялся такой разговор.

«Мой друг Адем, не найдется ли у тебя сто тысяч марок? Есть выгодное дельце по части закупки в Бразилии пшеницы и кожи».

«Вам, господин Роме, могу ссудить, хоть сейчас подпишу чек. Неужели вздумали коммерцией заняться?»

«Да вот думаю… Да боюсь соперников».

«А кого именно боитесь?»

«Прежде всего тебя, Адем. Твоей оборотистости да пронырливости. — Роме при этом расхохотался и затем сказал: — Нет, Адем, «хлеб наш насущный дай нам сегодня» — не моя стихия. Знаешь, меня больше интересует духовный хлеб».

«Так это дельце стоит сто тысяч марок? — смекнул Адем, куда клонит Роме. — Всего-то сто тысяч стоит духовный хлеб? Я готов подписать чек».

Так они и поладили: Адем получил выгодное дельце, а Роме — необходимую сумму для приобретения авторитета. Так они, он, Адем, и Роме, сообща доконали занозистого Носке.

Вспомнив об этом, Адем невольно хватился, что Иохим Нейман еще не возвратил ему долг, пять тысяч марок. Он спешно собрался ехать в бирштубе Неймана: «Чтобы мышка да кошку слопала? Этому не бывать! Все они на службе у деловых людей. Наемники! Не более!..»

В полночь, когда фрау Гретхен, уложив своих девочку и мальчика в постель, спускалась вниз, в пивной зал, перед ней появился Генрих Адем в новенькой форме гауптмана. Она немного оробела, однако быстро взяв себя в руки, спросила:

— Господин Адем, неужели и вас призвали в армию?

— Я сам теперь призываю в армию, — гордо заявил Адем и, закрыв входные двери на замок, кивнул на разливочный аппарат: — Налей-ка!

Но Гретхен сама не стала наливать, крикнула за перегородку, в моечную:

— Десятая, живо!

Из-за перегородки показалась девушка с прядкой седых волос, одетая в чистую униформу официантки, и, быстро наполнив кружку, поставила ее перед Адемом, севшим за стол, и отошла подальше, к перегородке, где опустила руки, видно, в ожидании новых указаний фрау Гретхен.

Но Адем сказал:

— Мне достаточно! Я на службе…

— Десятая, на место! — распорядилась фрау Гретхен, и девушка, согнувшись, ушла…

Адем, увидя на ее спине жирную цифру «10», поинтересовался:

— А имя у нее есть?

— А зачем оно ей, Генрих?

— Но все же?

— Это надо спросить Ганса Вульфа. А у него языка нет, «ви да ви» — вся его речь. Только каракулями в тетради изъясняется. Однако наведывается к этой Десятой Гансик часто, видно, как мужчина, крепок.

— Чертова кукла! — выругался Адем. — Он же сторожит мои лабазы, начальник охраны! Ты его гони отсюда!

— А наши женщины и девушки лысеют без мужчин…

— Фу-ты ну-ты! — оттолкнул Адем прильнувшую к нему Гретхен. — Подожди, в другой раз. Я пришел сегодня потребовать от господина Неймана пять тысяч марок, которые он взял у меня накануне войны. Иохим у себя? Он там один? — показал Адем наверх.

— Генрих, там дети, они спят… А денег у Иохима нет. Он приехал с Земланда налегке…

— Я знаю его легкость! Небось в швейцарские банки переслал. О Гретхен, это плохой признак, когда капиталы кладут в банки другого государства. Уж по собрался ли господин Нейман бежать с корабля… Он один?..

— Нет, с ним господин Фукс. Апель вчера появился, и сразу они заперлись, велели не беспокоить. Я еще кружечку налью?

Но Адем закрутил головой, направился наверх по лестнице, ведущей не в детскую, а в комнату с итальянскими окнами, где он уже был однажды, когда покупал у Неймана протекцию на поездку в Керчь. Ступени лестницы скрипели, как и в тот раз, но Адема скрип этот не раздражал, он находился весь во власти своих мыслей: «Нейман весьма предан Гитлеру… Но разве война с Россией не открыла ему глаза на фюрера?.. Ведь три покушения известны, а сколько неизвестно. Гитлер — ошибка деловых людей империи, надо другого ставить… Например, Роме. А может быть, и генерала Эрнеста Манштейна… Только не профессора Теодора, он, лис, набьет карман — и махнет в другую страну с набитым зобом… А Вильгельму Пику того и надо с его национальным комитетом «Свободная Германия»…

Адем нажал на кнопку, но звонка не последовало. Тогда он постучал тростью громко, повелительно — дверь открылась, он увидел сидящих за столом Теодора, Неймана и Апеля Фукса и чуть было не оробел, но Теодор первый его позвал:

— А-а, господин Адем, прошу, прошу! Как это мило с твоей стороны — явиться самому… в такой поздний час. Но что поделаешь, сегодня вся Германия не спит, — добавил Теодор, когда Адем по кивку Неймана уже сел на диван. — Собственно, мы вас поздравляем, — продолжал Теодор, стоя к Адему спиной. — Поздравляем с новым назначением. — Теодор наконец повернулся лицом к Адему, и Адем заметил в глазах Теодора выражение шутливости и сильно возмутился про себя: «Ваша шутливость, а скорее всего, шутовство уж расшатало Германию!» Теодор же опять повернулся к нему спиной, говоря: — Так слушайте, капитан Адем, это и вас касается. Господа, — обратился он уже к Нейману и Фуксу, — подземные заводы в векторах А и Б со штатами иностранных рабочих необходимо взорвать в течение трех дней. Уничтожаются и частные предприятия, не имеющие оборонного значения, но имеющие штат восточных рабочих…

Адем невольно приподнялся, он уже собрался сказать: «Господин Теодор, ты еще не фюрер германской промышленности, чтобы лезть в вопросы деловых людей. Эдак можно оставить армию разутой, раздетой, голодной и безоружной!», но не успел сказать этого, Теодор повысил голос:

— Да-да! Взрывать! Взрывать! В провинции столько иностранных рабочих, что они в случае восстания, бунта похоронят нас вместе с нашими войсками. Германию надо спасать в Германии!

«Мой бог, да уж он, видно, крыса, бегущая с тонущего корабля, — отметил про себя Адем. — О политиканы, вам нечего терять. Поднакопили малость и сматываетесь за борт».

— Все тюрьмы с политическими заключенными также взорвать! Лучшие дома минировать, — продолжал Теодор.

«О, значит, и мои дома! — огрызнулся в душе Генрих Адем. — О несчастный мой, родной «Зольдатштадт», в чьи ты руки попал?! Кто теперь у кого на службе?! Куда же армия смотрит?.. Надо этих менять, других ставить…»

— Хайль Гитлер! — раздался голос майора Неймана, и Адем как бы очнулся — увидел, что Теодор собрался уходить.

— Господин Нейман, если я потребуюсь, звоните в управление обер-фюрера Роме, я там.

Теодор ушел, а Генрих Адем с горечью подумал: «Похоже, и Роме с ними заодно. На какую же лошадь ставить?..»

Он сидел на диване, все думал о «лошади», то есть о человеке, которого можно было бы сейчас объявить фюрером и, взяв его покрепче в руки деловых людей, дать ему власть. В голове промелькнула мысль о фюрере германской промышленности банкире бароне Зейце, но Адем тут же ее отверг — не согласится, тут надо покупного…

Адем вдруг заметил: Нейман и Фукс никакого внимания не обращают на него, балабонят о чем-то своем да потягивают пиво. А он, Адем, для них, этих зондеркомандовцев, — ничто! Или вроде манекена… Адем прервал тайные мысли о поиске нового фюрера, прислушался.

Апель Фукс сказал:

— И дурачок, все за океан да в швейцарские банки на имя дедушки… Родство берет верх. Но ты, Иохим, меня не брани. — Фукс хихикнул. — Ты еще побываешь за океаном, в доме моего дедушки…

— Видел я твоего дедушку в белых тапочках в гробу.

— Да постой!

— Янки на стороне красных! — отрезал Нейман.

— Да погоди!

— А-а! У нас скоро новое оружие появится, — поддел Нейман Фукса. — Разобьем в пух и прах! А если не образумится твой дедушка, так и по нему трахнем из этого оружия… Я пошел на взрыв подземного завода. Весь славянский сброд подниму на воздух…

Нейман быстро собрался и, не взглянув на Адема, загрохотал вниз по лестнице. Фукс тут и подсел к Генриху Адему.

— Ну, капитан, — сказал он, — дай твою руку. Прямо скажу: ты, господин Адем, герой нынешней Германии! А они, — кивнул он на дверь, — крысы, крысы! Надо продержать город два-три месяца…

— А потом? — спросил Адем.

Фукс походил, походил по кабинету и, наклонясь, зашептал:

— Потом, господин Адем, США и Англия объединятся с Германией. Окажут всяческую помощь великой Германии. — И опять походил, походил, наклонился: — Переговоры по этому вопросу, можно сказать, завершились…

Апель Фукс тоже быстро собрался и ушел, оставив одного Адема в кабинете Неймана.

Адем вначале схватился за голову: «Майн гот!.. Какая неразбериха!.. Сперва столько городов разбомбить! Столько заводов уничтожить, а потом помощь оказывать Германии! Где же тут правда пословицы: «Ворон ворону глаз не выклюнет»?»

Он тоже начал ходить по кабинету, все думая, отчего так получилось: и в США, и в Англии в конечном счете у власти деловые люди — крупные промышленники, банкиры, крупные землевладельцы, — а поди ж ты, в войне выступили на стороне Советского Союза и крепко обессилили Германию. А сейчас спасают… «Как бы такое действо в ярмо не обратилось для Германии…»

Он открыл дверь и уже отсчитал пять скрипучих ступенек, замотал головой:

— Нет-нет! Уж лучше американцы, чем красные Советы! По крайней мере американцев, англичан можно, как следует изловчившись, прижать окрепшим капиталом и выдворить к чертовой матери!.. А большевики, коммунисты — это идеология, убеждения! Идеологию, убеждения не вытеснишь, не прижмешь! И не расстреляешь, наконец… Так будем стоять, Апель! Продержимся, Апель!

Внизу, в просторном зале бирштубе, отбеливала полы женщина с номерным знаком на спине «10».

— Хороша девка! — потрогал ее тростью. — Где хозяйка?

— Там, в детской, спит, наверное.

— Передай фрау Гретхен, что господин Генрих Адем зайдет через три дня, пусть она приготовит пять тысяч марок.

И ушел с поднятой на плечо тростью.

Из моечной комнаты появился Ганс Вульф:

— Марина, время настало… Комрад Сучков и комрад Крайцер дали мне указание перебросить тебя на виллу господина Адема. Быстро во двор, там закрытый фургон и одежда. Подробности в пути. Пока идет бомбежка, доедем…

3

Полковник Григорьев как-то не верил, что именно его пошлют прощупать Лаха, как он, этот чисто военный генерал, относится к предложению капитулировать, то есть, по-русски говоря, сдаться в плен со всем своим войском. Ну а когда вызвал к себе Григорьева генерал Акимов, приехавший в дивизию вместе с генералом Кашеваровым Петром Кузьмичом, да хорошенько потолковал с ним в присутствии своих помощников, имевших опыт по части переговоров о гуманном исходе сражения, Григорьев окончательно убедился, что пойдет к Лаху именно он, и никто другой.

Тут хватились, что не подобрали ассистентов, кто будет сопровождать полковника Григорьева — одному-то идти и опасно, и как-то непредставительно, все же официальные переговоры. Комдив Петушков вспомнил о майоре Кутузове — и фамилия в самый раз, да и внешний вид — знай наших. А Григорьев не согласился:

— Горяч, для такого дела требуются дипломаты, да еще знающие немецкий язык.

— Да кого же? — спросил генерал Акимов.

— Федько и Ильина, — назвал полковник Григорьев.

Дмитрий Сергеевич призадумался — и про себя: «Вот и пожалел… Да сколько же им прокладывать гатей под огнем противника? Да сколько же им, Ильину да Федько, бросаться на врага по минным полям?»

— Может, Кутузова все же? — сказал Кашеваров.

— Горяч! — стоял на своем Григорьев. — Сорвет переговоры. Ради своей фамилии не снесет малейшей обиды.

— Не снесет, — согласился Дмитрий Сергеевич и, посопев, сказал: — Вызывайте капитанов Федько и Ильина.

Вот и дали Петру Григорьеву двух ассистентов. И потом опять их троих вызывал Акимов. Вышли они, Федько и Ильин, от генерала Акимова и, дожидаясь на улице полковника Григорьева, пока он там слушал недосказанное генералом Акимовым, промеж собой говорят:

— Без оружия, да еще в сопровождении фрицев, я еще не имел удовольствия ходить, — сказал Федько трижды помеченному вражескими осколками Ильину.

— Так вот же оружие! — показал Ильин губную гармошку.

Федько эта шутка не понравилась, и он нахмурился. А Ильин опять:

— Немцы любят пиликать на губных.

— Так и пиликали бы себе без войны!

Ильин притих, поймав смысл федьковской фразы. «И верно, — думал он, — и пиликали бы себе. И не лилась бы кровь… И не пришлось бы мне в последнюю минуту войны идти к этому Лаху».

Федько продолжал:

— Может, тебе хватит, Ильин?

— Ты о чем, Федько?

— Да о твоих ранах.

— Да что мои раны!.. Ты лучше послушай, как я играю.

Федько послушал игру Ильина на губной гармошке, сказал:

— А чтоб тебя, так волнительно!..

Тут и кончился их разговор. Пришел полковник Григорьев, сказал:

— Ну ладно, поехали, товарищи.

Сели они в машину и вскоре прибыли на пункт встречи с немецкими парламентерами — подполковником Кервином, майором Хевке и переводчиком Янковским. При встрече посредничал Дмитрий Сергеевич, наш генерал. Он проверил документы об уполномочии, проверил, чтобы у тех и других не было оружия. Ильин показал губную гармошку:

— А это можно, товарищ генерал?

Дмитрий Сергеевич не знал, можно или нельзя, и у него вышли затруднения, из которых вывел нашего генерала переводчик Янковский.

— Это можно, — сказал переводчик, предварительно посоветовавшись с подполковником Кервином и майором Хевке.

И пошли они — Григорьев, Федько, Ильин и Кервин с переводчиком Янковским, а Хевке остался среди наших как бы заложником, чтобы иметь гарантию, что советских парламентеров не тронут при любом ответе Лаха.

Хевке тут же попросил шнапса. Наши подумали, что немецкий майор, пожалуй, любитель спиртного. Принесли и уважили. Оказалось, что Хевке таким способом решил притупить страх. И это все заметили и поняли: когда Хевке поднес ко рту стакан — рука его дрожала, а зубы клацали по стеклу. Но он выпил и, когда немного взял себя в руки, сказал по-русски:

— Я очень устал, господа. И что бы там ни произошло, а я не вернусь в свою дивизию. Честное слово, устал… И будь она проклята, эта война.

Наши ему еще налили стакан, но он отказался и тут же уснул в землянке.

А Григорьев, Федько и Ильин прибыли в бункер командующего немецкими войсками генерала Лаха. Еще в пути им завязали глаза. Сняли повязки уже в подземелье, и тут они увидели и часовых при оружии, и бегающих из отсека в отсек штабников. Полковника Григорьева, как старшего из парламентеров, представили Лаху. А Федько и Ильин остались за дверями, в коридоре. И стоят они, осыпаемые взглядами бегающих из отсека в отсек штабников да часовых при оружии. Ильину сделалось донельзя тягостно стоять, и он вынул гармошку. Один из часовых — цац его за руку. Дунул раз, второй. Потом говорит подошедшему ефрейтору:

— Пунке, попробуй.

Пунке попробовал. Ладно у него получилось, хотя и тихо, но ладно. Часовые успокоились. Пунке спросил:

— Наша?

Ильин ответил:

— Нет, русская.

Ефрейтор не поверил и начал и так и эдак крутить в руках губную гармошку. Ну и вернул ее Ильину с выражением недовольства.

Федько не стерпел:

— Разве хуже вашей?

Один из часовых прикрикнул на Федько. Тут и Федько и Ильин положили руки за спину. И так они продолжали стоять, дожидаясь полковника Григорьева.

Лах, приняв от полковника Григорьева листовку с текстом условий капитуляции, подписанную самим маршалом Василевским, в то время координирующим действия всех наших войск в Восточной Пруссии, сразу не стал читать ее, а положив на стол, призадумался. А прочитавши, сказал:

— Я подумаю…

— Сколько вам, господин генерал, на это потребуется времени? — отчеканил полковник Григорьев.

— Это уж слишком! — заупрямился Лах.

— Господин генерал, мы не можем держать войска в бездействии, — пояснил Григорьев Лаху. — Представитель нашего Верховного Главнокомандования приказал прекратить штурм города только на время переговоров. Вы понимаете?..

— Лерэн зи, битте, мих нихт, герр Оберст! — опять вскипел Лах.

— Господин генерал, или вы подпишете сейчас, или штурм будет продолжен. Ваши войска не в состоянии сражаться, они сломлены окончательно. Вы, господин генерал, как военный, должны понять: дальнейшее сопротивление ваших войск совершенно бессмысленно!

На часах в прекрасном деревянном футляре, которые цокали на стенке за спиной Лаха, время подходило к одиннадцати.

— Куда я должен явиться и в какое время? — спросил Лах, сломленный настойчивостью полковника Григорьева.

— В листовке все изложено, господин генерал. В двадцать четыре часа вас встретит группа наших офицеров и проводит в штаб дивизии.

Лах вновь прочитал условия и, взглянув на Григорьева совершенно остывшими глазами, подписал и сказал:

— Возьмите…

И отвернулся к часам. И стоял так, лицом к часам, ждал, когда Григорьев покинет кабинет. Потом, все так же не поворачиваясь, нажал на кнопку звонка. Вошел адъютант. Лах приказал:

— Проводите господина полковника.

Григорьев, прежде чем уйти, повторил:

— Ровно в двадцать четыре часа, господин генерал, мы встретим вас в указанном пункте.

— Да уходите же! — воскликнул генерал Лах тем голосом, каким голосят люди при крайней необходимости.

На обратном пути, когда сняли повязки и когда немецкие провожатые отстали, Федько и Ильин в один голос провозгласили:

— Подписал!

— Подписал!

— Без волокиты!

Это вызвало у Григорьева смех. А Ильин, глядя на смеющегося полковника, приладился к губной гармошке. И все они, втроем, отметили пляской свое хождение в самую берлогу врага.

Но плясали чуток рано: генерал Лах к двадцати четырем ноль-ноль не появился в назначенном пункте для сдачи в плен — ни сам, ни офицеры его штаба. И пришлось Григорьеву, Федько и Ильину вновь идти к этому самому Лаху.

Но не сразу пошли они, а спустя часа полтора, когда Акимов принял решение: идти надо и Лаха этого привести.

Проснулся Хевке и несколько минут никак не мог сообразить, где он находится и кто это пиликает на губной гармошке. А пиликал Ильин по просьбе Федько: «Сыграй-ка, Ильин, «Родину». Так Хевке по этой напевке и осознал наконец, что он находится в том же русском блиндаже, и, осознав это, воскликнул:

— Аллес! — По-нашему вроде: «Все, амба!» Опознал он и Федько, и Ильина. — Живы! — с удивлением произнес Хевке.

А Федько так ему ответил:

— Подлюка ваш Лах! И трус!

Хевке, конечно, догадался, что это было еще не все и что им, Федько и Ильину, придется второй раз рисковать жизнью на самой последней минуте боев, ибо Хевке знал, что эсэсовцы уже готовы начать свою операцию. Жалел ли он Федько и Ильина, этого никто не знает, но, похлопав глазами, Хевке сказал:

— Вас пошлют? Там эсэсовцы…

4

Шнурков возвратился от майора Кутузова к одиннадцати часам вечера, когда штурмовая группа Алешкина вовсю хозяйничала в занятом доме, теперь сплошь исклеванном снарядами и минами.

— Кутузов приказал не остужаться, кипеть до конца! — крикнул он во все горло.

Алешкин позвал Шнуркова в соседнюю комнату. О чем они там говорили, никто не знал. Шнурков вскоре возвратился и занял место у амбразуры. Сеня Пальчиков поднял связку гранат, сказал Илюхе:

— Не остужаться?.. Ты не трепись, Шнурок! Без тебя соображаем.

Алешкин, заметив меня, удивился:

— Ты еще здесь! — Он с минуту раздумывал, совершенно белая его голова склонилась к плечу. — Ты должен уйти, ты обязан уйти.

— Генерал Лах схвачен эсэсовцами за глотку, — продолжал щеголять своей осведомленностью Шнурков.

«Ну и пусть, — подумал я. — Никуда он не денется».

В условиях о капитуляции значилось десять пунктов.

1. Офицеры оставляют себе холодное оружие (но только холодное).

2. Каждый офицер может взять с собой личного ординарца.

3. Личные вещи офицеры имеют при себе (могут нести их сами или используя ординарца).

4. Войска собираются в роты или взводные колонны под командованием офицеров или унтер-офицеров.

5. Оружие и боеприпасы иметь до встречи с русскими войсками, после чего они сдаются русским.

6. В голове взводных колонн до достижения рубежа русских войск нести белый флаг.

7. Маршрут: из города по железнодорожному полотну западнее временного моста к Нассер — Гартен.

8. Немецкие войска в строю русскими войсками не обстреливаются.

9. Удерживаемые опорные пункты будут уничтожаться русской армией.

10. Приказание выполнить немедленно.

Со звоном в голосе прочитал Шнурков листовку, врученную ему для сведения майором Кутузовым.

А лейтенант Алешкин смотрел на меня совсем не так, когда требуют немедленного повиновения.

— Послушай, Шнурок, а ты не врешь? — спросил Пальчиков, все время стоявший у пулеметных коробок с лентами.

— Ну довольно, по местам! — распорядился Алешкин и кивнул мне: — Сухов, как там наша мадам?

— Это что еще? Баба, что ли? — заинтересовался Шнурков.

— Ихнее дите, — сказал старший сержант Грива и показал на дверь комнаты, где находилась девочка Эльза.

Развиднялось очень медленно, значительно медленное, чем поднимается в бесконечную гору арба, запряженная ленивыми волами; едешь, едешь — и нет конца извилистой, облезлой дороге, а колеса еле перекатываются. Да, вот такое чувство.

Напротив, через улицу, возвышается серая громада — дом не дом, корабль не корабль, вообще сооружение чисто прусского зодчества. Лейтенант Алешкин приказал старшему сержанту Гриве вести за этим зданием непрерывное наблюдение. Сам же Алешкин, усевшись возле зажженного фонаря, весь отдался изучению карты с тактической обстановкой.

Арба может остановиться, а время — нет. Апрельское утро хотя и медленно, но заметно продирает глаза. Туман оголил угол серого дома, и угол теперь видится носовой частью корабля, как из-под воды вынырнул и застыл, тараща глаза-иллюминаторы. Иллюминаторы — это амбразуры, из которых время от времени полыхают огни, затем слышатся затяжные рыки: фашисты бьют из фаустпатронов…

Сине-желтые, ярко-кровавые блики, проникнув через амбразуры, дрожат на полу, на стенах и даже пятнят потолок. Бесконечные разрывы бомб и снарядов, шум падающих стен, крыш и потолков, шипение воды в каналах — все это оборвалось, затихло в двадцать три часа, видимо, в тот момент, когда Лах еще не знал, что эсэсовцы будут расстреливать сдающихся, и подписал приказ о капитуляции…

Блики дрожат. В тишине одиночный рык фаустпатронов как удар грома над головой. А Шнуркову хоть бы хны! Он смеется. Смеется необычно — хохочет звонко и затяжно.

— Опять ему смешинка в рот попала, — серьезно говорит Пальчиков. — Ты, случаем, не клоун? Может, в цирке работал?

Шнурков посмотрел в амбразуру, сказал:

— Сволочи, своему начальству не подчиняются! Приказано идти в плен, а они стреляют.

Грива промолвил:

— Це ж хвашисты! — Теперь Грива иногда говорил по-украински.

Алешкин, подумав, кивнул Илюхе:

— Значит, если до половины шестого не прекратится огонь, берем штурмом?

— Так точно, товарищ лейтенант.

— По-русскому обычаю, перед дальней дорогой треба присесть, — сказал Грива, подмигивая Пальчикову, который тотчас же отозвался:

— Товарищ лейтенант, разрешите, я заштопаю вам шинель?

Мне показалось, что Грива, Шнурок и серьезный и в то же время откровенный Пальчиков что-то темнят и неспроста оттягивают время атаки.

Алешкин сказал Пальчикову:

— Быстро можешь?

— Могу.

— Штопай! Грива, что они там?

— Кто, товарищ лейтенант?

— Кто-кто! Противник…

Грива медленно приподнялся, отсвет пожара зарумянил его лицо.

— Сейчас саданет, товарищ лейтенант.

— Шнурок, дай иголку, — попросил Пальчиков.

— Ах, дурья башка, забыл дома. Сбегать?

Грива пригнулся:

— Да нет, рядом. Ташкент, Пехотная, шесть.

Грянул выстрел. Грива отряхнул кирпичную пыль, похлопал глазами:

— Це ж совсем рядом.

Алешкин кивнул Шнуркову:

— Ты разве из Ташкента?

— Оттуда, — сказал Илюха и подал Пальчикову иголку. — Пехотная, шесть, товарищ лейтенант.

— А я думал, что ты из Киева, — сказал Алешкин.

— Это я из Киева, — сообщил Грива, отмахиваясь от дыма, хлынувшего в амбразуру.

— Закрой амбразуру! — крикнул Пальчиков. — Дышать нечем. Вот, — подал он Гриве какое-то рванье, — заткни.

— Я не люблю в темноте, — сказал Шнурков и тут же залился многоруладным смехом.

— Значит, клоун! — утвердился в своей догадке Пальчиков, бросив тряпье в угол. — Вот нитку вдену, потом заткну… Я и впотьмах могу шить и штопать. А штопать мне — раз плюнуть.

Шнурков остыл и, все глядя на Пальчикова, сказал:

— Закройщик из Торжка. А говорил, что учитель танцев.

— Штопай! — вскрикнул Алешкин и опять посмотрел на меня.

Я подумал: в условиях о капитуляции есть пункт девятый. Он гласит: «Удерживаемые опорные пункты будут уничтожаться русской армией». Этот проклятый серый, угластый дом с бойницами и изрыгающий фаустпатроны, видимо, придется уничтожать, похоже, его гарнизон наплевал на приказ генерала Лаха… И может быть, кто-то из нас, а может, и вся группа за какой-то час, минуты или секунды до полной капитуляции вражеского гарнизона ляжет костьми, не увидев и начала того, что будет потом…

* * *

Дом-корабль, или, как его там, дом-крепость, что ли, а вообще-то, и сам город-крепость, и каждый его дом-крепость хоть и медленно, а все же наконец оголили свои закопченные бока по самое днище: от павшего тумана остался лишь мокрый след. Грива это заметил тотчас, как только колыхнувший ветер сорвал с амбразуры дымовую штору. Дом этот действительно похож на корабль. И Грива удивился:

— Экая штуковина, сам черт зубы обломает!

— А если с обратной стороны зайти? — сказал Алешкин, подняв голову.

Пальчиков, откусив нитку, начал рассматривать свою работу. Видимо, не понравилось, и он сказал:

— Изнанкой налицо, сейчас перешью. Шнурок, дай нож.

— Распарывать будешь?.. Ты мне импонируешь, рыжий, семь раз распори, а один раз зашей. Сейчас сбегаю…

— Куда? — спросил Алешкин и тоже начал рассматривать штопку.

— В Ташкент, товарищ лейтенант. Пехотная, шесть.

— Це ж бисов Шнурок, — заметил Грива, — его враз не поймешь.

— Ладно, распарывай, — согласился Алешкин и отдал свой нож, — три минуты — и не больше.

— Управлюсь, — согласился Пальчиков. — Подсвети…

Я подсветил карманным фонарем. Шов был ладпым.

— Очень прилично, — сказал я.

Но Пальчиков распорол. И тут раздался крик Гривы:

— Есть белый флаг! Есть, товарищ лейтенант! Ура-а-а! Ура-а-а-а!..

Алешкин прыгнул к Гриве одним махом, как изголодавшаяся рысь, наконец выследившая жертву. Оттолкнул сержанта и по грудь всунулся в амбразуру.

Я смотрел в щель. Щель была горизонтальной, и я охватил довольно большое пространство по фронту. Белый флаг нес низкорослый немец, то и дело спотыкаясь и падая среди воронок, камней, обломков, мотков колючей проволоки. Когда идущий в плен падал, белая простыня, колыхавшаяся от ветра, накрывала его, и немец несколько секунд лежал неподвижно, сжавшись в комок.

— Ну-ну, без дураков! — кричал ему Шнурков.

— Да не шуми, — сердился Пальчиков и, как бы оправдываясь, добавлял: — А я говорил, что у них нет совести. Видать, проснулась все же. Подчинились своему Лаху.

— Це ж, братцы, кинец последнему очагу, — сказал Грива и похвалился: — Перед штурмом от Параськи получил письмо. Ой и гарна дивчина! — Он спрыгнул на пол. Я тоже покинул место у щели.

— Что ж, — сказал Алешкин, глядя на меня, — готовься встречать. Немецкий ты знаешь…

Я кивнул.

Однако переводчик не потребовался. Едва протиснувшись через узкий вход, немец застрекотал по-русски:

— Имею честь, капитан Генрих Адем. — Немец был ранен в руку. Кровь, стекая «по разбухшим и грязным пальцам, тяжелыми каплями падала на цементный пол. — Я есть парламентер, — продолжал капитан Адем, измеряя нас оценивающим взглядом.

— Старший сержант Грива, перевяжи! — приказал Алешкин и почему-то отвернулся, белая его голова склонилась на грудь. Грива хлопал глазами — он совершенно не понимал Алешкина.

— Не могу, — прошептал Грива.

— Сеня, окажи помощь! — переключился Алешкин на Пальчикова.

Дом, в котором мы находились, выпирал далеко вперед от общей линии наших войск и представлял удобный объект для окружения силами противника, но об окружении никто из группы не думал. Весь прошедший день по примеру других групп и подразделений мы огнем своим выколачивали из руин белые флаги. Нашей группе в этом отношении не очень везло.

А соседям справа и слева везло — перед ними чаще из руин поднимались белые флаги, и противник сдавался в плен целыми ротами и взводами.

Пальчиков, хотя и был вызван ласкательно, тоже но сдвинулся с места, лишь выпрямился во весь свой трубный рост.

— Ослобоните, товарищ лейтенант, фашиста не перевязываю…

— Шнурок!

— Тут я, товарищ лейтенант.

— Выполняйте приказ!..

— Я потерял индивидуальный пакет.

— Приказываю!!! — взорвался Алешкин.

Шнурков заморгал, виновато взглянул на меня, потом на Гриву, на Пальчикова. Грива отвернулся, Пальчиков вдруг наклонился к вещмешку и начал рыться в нем. Я сказал:

— Разрешите мне?

Пальчиков пнул ногой вещмешок. Старший сержант Грива трахнул кулаком по кирпичной стене:

— Це ж хвашист!

Я подошел к немцу, то есть к капитану Адему. Перевивал рану. Она была неопасной, легкой. Я перевязал, строго придерживаясь правил, и кровь перестала сочиться. Хотел было вытереть кровь на полу, но немец вырвал из рук простыню.

— Я обязан возвратиться, — сказал парламентер, вытягиваясь и выпячивая передо мной грудь. Шинель на нем была изорвана, в пятнах крови, с подгоревшими полами. Но капитан Адем держался еще лихо. — И имею честь сообщить вам, что условия капитуляции недействительны: генерал Лах передал командование войсками генералу Губерту. Имею честь передать просьбу генерала Губерта на двухдневное перемирие. В противном случае мы готовы открыть огонь.

— Кто это «мы»? — оборвал пруссака Алешкин. — Я требую доложить, сколько вас в том доме? Только без вранья! — предупредил Алешкин. — И кто командир гарнизона?

— Хорошо. — Усы у капитана Адема шевельнулись. — Мой гарнизон состоит из отборных солдат фольксштурма. На данный момент, пять часов утра, я имею в своем распоряжении шесть фаустпатронов, пятнадцать пулеметов и три орудия…

— Врет он… — сказал Пальчиков.

— Запугивает! — крикнул Грива, не отрываясь от наблюдения.

Капитан Адем обиделся. Это было странно, но он действительно обиделся: поморгал круглыми глазами и, выпятив грудь, сказал:

— Молодой человек! Вы знаете, кто я есть?

— Гля! — сказал Пальчиков. — Неужели король прусский?

— Коммерсант имперского правительства. Я был в России, закупал кожу и пшеницу. Имею благодарность от фюрера, вождя немецкого народа.

— Заткнись! — крикнул Шнурков.

— Так что вам надо, господин Адем? — спросил Алешкин и на всякий случай попросил Шнуркова отойти подальше и заняться своим делом.

— Хорошо! Вот мои условия: в знак согласия на двухдневное перемирие вы должны покинуть этот дом и отойти на полкилометра к своим войскам.

— А если не уйдем?

— Я прикажу уничтожить вас. Я хорошо осведомлен. Хорошо знаю: русские не нарушат выработанные условия капитуляции, не откроют огня по нашим позициям, и вам помощи ждать неоткуда.

Я напомнил:

— Согласно девятому пункту условий капитуляции удерживаемые опорные пункты будут уничтожаться русской армией.

— Лах смещен, его приказ не имеет силы. Гарнизон крепости имеет другой приказ, приказ Губерта. На раздумье даю пятнадцать минут. Имею честь!

При выходе он упал, кубарем скатился по разрушенным порожкам. Древко флага поломалось, и он, взяв простыню здоровой рукой, понес ее над головой не оглядываясь. Я заметил лежащий среди битого кирпича кожаный бумажник. Поднял и нашел в бумажнике фотокарточку Адема. На снимке Адем восседает в кресле и курит сигару. Усы у него закручены кверху, прическа на пробор, на пиджаке какая-то медаль.

Пальчиков готовил связки гранат. А впереди, через улицу, все маячила серая громада, похожая на корабль, и плевала в нашу сторону огнем. Но стены, потолок выдерживают, покачиваются, однако не разваливаются, что ни говори, а немцы умеют обстраиваться. И похоже, с прицелом… на военные действия.

5

Адем, возвратясь с переговоров в свой дом-крепость, тотчас же поднялся на чердак и тут обнаружил: часть крыши, обращенной в сторону центральной площади, разобрана, орудие перемещено к образовавшейся дыре и нацелено для стрельбы по командному пункту Лаха. Адем поглазел через дыру на видимую часть города — ему стало нехорошо, оттого что город показался ему тонущим в бурлящем море дыма и огня: утренний ветер раздувал пожары, кудрявил дым… В отверстие залетело несколько искр, покружив светлячками, они опустились на пол и вскоре погасли.

— Господин капитал, все готово для обстрела, — доложил ему сержант орудийной прислуги.

— По своим? — вкрадчиво переспросил Адем.

— По изменникам, господин капитан.

— А тебя как зовут, сержант?

— Отто Людендорф…

— Людендорф?

— Да, Людендорф.

— Знаменитая фамилия. Людендорф разбил русскую армию. Историю изучал? — подсел к Людендорфу Адем.

— Так это мой дед, господин капитан.

— Дед?! Садись, господин Людендорф, — показал Адем на диван. — Так знаменитый Людендорф твой дед?

— Так точно, господин капитан.

— Тогда я не понимаю твои действия…

— Какие действия, господин капитан?

— Людендорф громил русских, а ты куда нацелил свое орудие?!

— Так приказал майор Нагель…

— О да! — буркнул Адем. — Позовите ко мне капитана Неймана.

— Да где же я его возьму?.. Тут такое дело, господин капитан, — зашептал сержант. — Приходил профессор Теодор, ну… и увел Неймана с собой вроде бы по срочному делу…

— Ну-ну!

— Это какое-то недоразумение, господин капитан.

— Ну-ну!

Людендорф поднялся и крикнул солдатам, чтобы они шли на первый этаж.

— Так ты Людендорф-младший?

— Младший, господин капитан… И мне тоже не верится, чтобы генерал Лах… Я так думаю, господин капитан, что тут полиция что-то напутала…

— Ну-ну!

— Я не верю, господин капитан, чтобы наша армия сдалась. Мой дед Людендорф…

— Верно, верно, сержант, вся надежда на армию. Полиция хороша в мирные дни, а теперь она что-то путает. Я доподлинно знаю: генерал Лах ревностный почитатель военного таланта вашего деда, генерала Людендорфа. А полиция что-то путает.

— И я так думаю, господин капитан, путает…

— Так и перенацель орудие на русских, — настаивал Адем, все глядя на Людендорфа-младшего и думая об оттяжке сдачи города. — Русские не способны одержать победу, слабая нация, Иваны да Марьи! Сидоры да Феклуши. Что ты спишь, мужичок, уж весна на дворе… Понял? Они еще спят, спят. Сам бог и сама история вручила нам меч, чтобы завоевать!.. Чтобы покорить.

Людендорф-младший слушал, слушал Адема и осторожно заметил:

— Так вот же они, господин капитан, вот же пришли в наш город… Проснулись, значит…

— На это есть своя причина, господин Людендорф.

— Причина?

— Да! Политики вмешались в дела нашей армии. И вообще нехорошо, когда политики вмешиваются в дела немецкой армии. Нам сейчас нужны людендорфы, гинденбурги, шлиффены! А уж мы их оденем, обуем и вооружим! Кто платит — тот и заказывает музыку! Ты согласен?.. Тогда перенацель орудие в сторону красных. Наш выстрел может стать историческим, может повернуть дело к лучшему. И может статься, что мы с тобой войдем в историю как герои-спасители.

— А полиция, господин капитан? А приказ господина майора Нагеля?

— Так они же путают! Я не верю, чтобы генерал Лах продался русским. Он истинный патриот. Без генералов наша империя ничего не стоит. О если бы сейчас встали из гробов Вильгельм, Людендорф, Бисмарк да возглавили бы правительство!

Людендорф-младший почесал волосатую грудь, потом закурил сигарету и, выпустив дым тугой струей, спросил:

— Значит, приказываете не стрелять по изменнику Лаху? Значит, ты обвиняешь фюрера?!

— Господин Людендорф! — встревожился Адем и поднялся. — Я не понимаю…

— Фюрер приговорил Лаха к смертной казни.

— Это ошибка. Фюрер голый король, — уже потише сказал Адем.

Сержант опять пустил тугую струю дыма, да не вверх на этот раз, а в лицо Адему.

— А приказ обер-фюрера Роме? Значит, вы заодно с изменником Лахом! — Людендорф поднялся. — Отпустите! Я хочу домой, господин Адем, отпустите. Никого уж не осталось. И Нагель смотался. Тоже вроде бы но вызову профессора Теодора…

Адем устало опустился на диван, смежил веки: перед его мысленным взором появился профессор Теодор. «Фу! — замотал Адем головой. — Не поймешь, на какую лошадь ставить! Кого запрягать».

К ночи Адем остался в своем доме один со своей экономкой фрау Энке. Он спустился в кабинет, посмотрел в окно. Город горел, рушился, разваливался под ударами артиллерии и бомбежек. Сестра Гизела уж дважды входила в кабинет, уговаривала выйти из подвала подземным ходом, ведущим в еще не занятый русскими квартал, бросить все и пробираться на виллу, расположенную в лесу, на берегу залива.

— Господин Апель уже сошелся там с американцами. Они, как утверждает Апель, вывезут нас на подлодке, — уговаривала Гизела.

— Это не твой вопрос, Гизела! — кричал на сестру Адем. — Американцы хуже русских, только положи им в рот палец, оттяпают руку! Еще не все потеряно. Фюрер применит новое оружие. Я сам вкладывал капитал в это оружие. И я, в известной степени, могу требовать от фюрера…

На рассвете Гизела отчаялась пробраться в свой особняк к оставленной там малютке Эльзочке: хоть дом подвергался обстрелу, но она не знала, что он уже занят русскими. Адем же не говорил ей об этом, чтобы не поднимать в своей семье паники. Он все выглядывал из окна, старался понять, пойдут ли в контратаку на русских накопившиеся на противоположной стороне широкой улицы, за домами, немецкие солдаты… Если пойдут, то русские будут остановлены, не прорвутся к его пакгаузам, портальным кранам. А там и новое оружие заговорит. «Нет, Гизела, ты в мой вопрос не лезь. Я же не зря кормил, одевал армию!» Начиналась зорька, гул канонады немного ослаб. В кабинет вошел капитан Нейман в забрызганной кровью одежде. Молча достал из бара бутылку вина, приложился к горлышку.

— Вам чины дают за что?! — прицепился к нему Адем. — Я не вижу порядка!

— Это я их выследил, — непонятно о ком сказал Нейман и воззрился мутным, отсутствующим взглядом на Адема. Потом опустился в кресло, сомкнул веки.

— Я был дураком! Дураком! — начал плакаться Нейман неизвестно на что.

— Молчать! — опять взревел Адем. — Твоя дурость — тьфу! Я имел возможность стать фюрером всей германской промышленности… Да поскупился на три миллиона. А сам Адольф Гитлер в один день превратился в миллиардера. Однако капитал достался дураку!.. Полез на Россию. Тьфу! А надо бы втихую, за горлышко… Капиталом надо уметь командовать. И это дается с молоком матери.

Адем посмотрел в окно:

— Наши поднялись, пошли!.. Фрау Энке, рюмку коньяку!..

Цепи контратакующих катились по изрытой воронками улице, волна за волной. Впереди со штандартом в руках бежал тонкий майор, в котором Адем признал разжалованного генерал-лейтенанта графа Шпанека. Граф бежал, перепрыгивая воронки. И Адему казалось: сейчас, как только подразделения подтянутся, выровняются, майор повернет свой полк чуть левее, займет дома, прикрывающие его особняк от линии фронта, создаст здесь непробиваемую оборону, и он, Адем, окажется в надежной безопасности. Но со стороны линии фронта вдруг прогудело, прыснуло огненными струями и граф упал: черное полотнище штандарта, колыхаясь и опускаясь, накрыло майора.

Бежавшие вслед за графом залегли, прижались к вспоротому минами асфальту…

В эту минуту, когда залег контратакующий полк, совершенно неожиданно для Адема в ослабевающий гул боя отчетливо ворвался голос репродуктора: «Внимание, внимание! Гитлер проиграл войну! Солдаты, сопротивление бессмысленно! Говорит национальный комитет «Свободная Германия». Солдаты, складывайте оружие. Этим вы спасете Германию от полного, смертельного краха!»

Адем полностью онемел. Фрау Энке схватилась за голову и потом, подойдя к окну, прокричала:

— Это голос моего сына Густава!..

— Да-да! — подхватил Нейман. — Это я выследил Крайцера по приказу профессора Теодора. Он ведет передачу из твоего подвала, господин Адем.

Залегшие цепи атакующих отползли за дома, из-за которых они выкатились зелено-грязными волнами. Еще раз прозвучал призыв складывать оружие. Теперь пришел в себя, окончательно понял Адем: говорил Густав Крайцер — и было надвинулся на фрау Энке, но все время стоявший у бара с бутылкой в руках Нейман резко произнес:

— Господин Адем! Я обязан арестовать тебя как сообщника Густава. Кто перед войной провозглашал Густава Крайцера как лучшего немецкого рабочего? Ты, господин Адем. Твой дом окружен моими солдатами… Я обязан арестовать тебя!..

У Адема округлились глаза, задергались усы.

— Да когда это было! Нейман, я еще коммерсант Адем! И Германская империя еще держится на таких, как я.

Строгость с Неймана сразу спала, и он резко повернулся к фрау Энке, ожидавшей своей участи.

— Фрау! — процедил сквозь зубы капитан. — А ну за мной!

Во дворе солдаты пробовали ломиками снять железную дверь с подвала, но дверь не поддавалась. Нейман растолкал солдат, приказал фрау Энке звать Густава, чтобы он вышел из подвала на ее зов.

— Густав, это я, твоя мама! — позвала фрау Энке.

Из-за двери послышалось пение «Интернационала».

— Прекратить! — потребовал Нейман. — Я могу пощадить, если ты выйдешь добровольно.

— Вы палачи! Вам нет места на земле! — кричал и барабанил в дверь из подвала Крайцер. — «Смело, товарищи, в ногу… Духом окрепнем в борьбе», — запел Густав.

— Зови же! — Нейман тряс фрау Энке, бил ее головой о дверь. — Это ты его тут прятала, седая!..

— Сынок, Густав, ты честный немец! Густав, не выходи, они убьют тебя! — изо всех сил прокричала фрау Энке.

— Мама! Я сейчас, мама, потерпи малость…

— Сынок, там есть подземный выход… Густав…

Нейман с размаху ударил ногой фрау Энке в живот, и она присела, скрючившись, с тяжким продыхом произнесла:

— Сынок, меня бьют, я умираю…

— Ломайте дверь! — Нейман набросился на солдат: — Рушьте, черт побрал бы! — Он начал сам бить ломиком.

В подвале раздался взрыв, дверь отлетела, сшибла с ног Неймана, отбросила от подвала. Он схватился за правое плечо — оно было все в крови. Но Нейман все же поднялся, потребовал к себе Адема. Сквозь адский шум в голове расслышал:

— Убежал твой Адем… Ищи своего Адема на его вилле.

— А Крайцер?

— Вышел к маме своей. Видно, не стерпел ее муки. Мы его прикончили…

6

Укрытая теплым шерстяным платком, Гретхен все никак не могла согреться. По стенам пивного зала шастали кроваво-багровые отсветы: снаряды рвались где-то вблизи, а может, даже во дворе. Но озноб проходил по всему телу не от грохота канонады, не оттого, что вздрагивал, покачивался пол, позвякивали в окнах стекла, а оттого, что она видела на глухих простенках надписи, сделанные рукой Теодора: «Мы победим — с нами бог!», «Мы бешеные».

«Бешеные… бешеные… Иохим, я бешеная, и ты бешеный! — куталась она в плед, не соображая, что же ей теперь делать. Как быть с детьми, они тоже не понимают, что происходит. А если сейчас откроется дверь и войдут русские с автоматами? Боже мой, ведь я ничего худого не сделала русским! Ну, держала девок… Так это же поощрялось и правительством, и полицией, и начальством лагерей. И потом, все это обычное дело — они работали, а я кормила их… Шустрых малость сдерживала, плеткой пугала, а иной на руки цепочку надевала».

— Иохим, мне страшно, холодно! — Она закрыла лицо руками, чтобы не видеть детей и эту надпись: «Мы бешеные».

Скрипнула дверь, кто-то вошел в зал. Ей не хотелось открывать глаза, что будет, то будет.

— Гретхен, кружку пива!

Голос Иохима. Гретхен поднялась. Иохим сидел за столом, на левом плече его алело кровавое пятно.

— Гретхен, встань к стенке! Вот сюда, — показал Нейман на простенок и взял в руки пистолет. — Приползут змеи, скорпионы. Они зальют тебе глаза ядом. Так лучше же умереть!..

— Иохим, я тебя поняла. Я сама об этом думала. Уже приготовила ампулы.

Отсветы от разрывов снарядов полыхали по всем стенкам бирштубе. Мальчик и девочка прятали глаза ручонками, то зарывались напомаженными, причесанными головками в одежды Гретхен, уже стоявшей у простенка, под портретом Гитлера, слегка улыбающегося и заложившего за борт френча руку. На полу валялась брошенная Нейманом дудочка, играя в бликах серебряной отделкой.

— И ты, дудочка, прощай! — кивнул Нейман на залитую бликом отсвета дудочку.

Гудение боя вдруг приостановилось, в пивном зале воцарилась тишина. Нейман слышал, как Гретхен надламывала «носики» у ампул, как при этом предупреждала мальчика и девочку, что следует пошире раскрыть ротик, втянуть в себя вкусненькое. И тогда никакой шум-гром не помешает «крепенько уснуть»…

— Иохим! — вскрикнула Гретхен.

— Ну? — отозвался Нейман.

— Может, нас и не тронут? Ведь лично я не убивала. В бирштубе я держала всего десять русских… Трое сами умерли, двое сбежали, а пятерых я вернула в лагерь… под расписку. Ты, наверное, преувеличиваешь наше положение. Может, деньгами урегулируем? Да и золото твое цело…

— Глупость болтаешь! — Он взял пистолет, покрутил его в руках. — Гретхен, а может, я им еще нужен? Жди меня, я побегу. Я им нужен, нужен! Они собрались на вилле Адема. — С этими словами он выбежал на улицу и вскоре скрылся в лесу.

* * *

Нейман шел напрямик, через горевший лес. Сильно пекло в спину, но огонь меньше подгонял, чем приближающаяся с каждым часом пальба, выстрелы орудий, разрывы снарядов. По всей горловине, выходящей к заливу, — и на дорогах, и на просеках, и на полянах — виделась беготня военных и цивильных. Лежали опрокинутые грузовики, раздавленные машинами телеги, изорванные перины, курящиеся пухом, как снежными вихрями…

Наконец потянулся сплошной лес. Запахло морем. Нейман вскоре понял: ненароком вторгся в пределы «тайной Германии», сплошь нашпигованной секретными объектами, подземными заводами, укрытыми лесом железными дорогами, бетонными укреплениями, но теперь уже в большинстве разрушенными подразделениями секретной службы, чтобы не досталось русским в качестве обвинения… Нейман взял чуть влево, напоролся на разлив воды, полностью забитый погибшими людьми. Вспомнились слова Теодора: «О тайной Германии никто не должен знать! Языки на замок — или пуля в лоб!» Среди расстрелянных, утопленных по одеждам он опознал и немцев… Он с тревогой подумал: «Не сбросили ли сюда русские десант? Не их ли это дело?» И шарахнулся правее, круто взял к лесу, видневшемуся темной грядой за поселком, раскинувшимся на равнине, вдоль шоссейки.

В поселок сразу идти не посмел, ночь отлежался в забитом пожухлой травой кювете, все представляя страшные картины расправы. Он знал, что в зоне «секретная Германия» по приказу Теодора действует, «заметает следы», группа бывшего ефрейтора, хорошо знакомого ему еще по Керчи, ныне лейтенанта Эрлиха Зупке.

«Это Зупке! Зупке! — вдруг вспомнил Нейман фамилию лежащего в воде лейтенанта. Кругом убитые. — Это дело русских! Русских! Немец немца не тронет…»

Взошло солнце, осветило местность. Вдоль дороги, по обочинам, лежали вороха брошенной амуниции: шинели, каски, котелки, лошадиная упряжь вперемешку с продуктами, кухонной утварью. Из-за одного вороха показалась молодая женщина с распущенными волосами, с наброшенной на плечи рваной прорезиненной накидкой. Она заметила Неймана, подошла, распахнула накидку — в одних трусах.

— Господин капитан, вот что стало со мной…

— Ты кто? — спросил Нейман, пораженный истерзанным видом женщины, которая тут же, увидя, как он потянулся к ней руками, отшатнулась от него в испуге и затем, перепрыгнув через кювет, побежала в лес.

На шоссе показалась грузовая машина, доверху нагруженная какими-то пожитками. Мчалась она быстро, но вдруг раздалась автоматная очередь — видно, пули прострочили колеса, — и машина осела, скособочилась, затем сползла в кювет. Из перекошенной кабины выскочил мужчина и, увидя Неймана, шарахнулся к лесу, потом, упав, скрылся в траве.

«Значит, русские в поселке, — встревожился Нейман и тоже хотел бежать в лес, но тут подскакал к нему на лошади лейтенант с автоматом в руке, приказал стоять на месте, не двигаться, а сам устремился к сползшей в кювет на шине, начал барабанить по кабине стволом автомата, громко кричать:

— Вылезай! Вылезай, бургомистр!

«Мой бог! Ведь это же лейтенант Зупке!» — по голосу опознал Нейман кавалериста и тоже подошел к машине.

— Эрлих, в чем дело? Ты не задерживайся, кругом снуют русские десантники. А хозяин машины удрал в лес.

Но Зупке все бил и бил по машине. Наконец он, видно, понял, что в кабине никого нет, спрыгнул с лошади, бросил повод, и лошадь побежала к лесу. Зупке вскинул автомат, ударил по ней длинной очередью, и та кувыркнулась через голову, упала на спицу, лопнули подпруги, седло отскочило, подпрыгивая, покатилось в пожухлую траву.

— Эрлих, в чем дело?! — Нейман никак не мог понять действия Зупке, который уже бил из автомата по машине. — Где твоя группа? Ты разуй глаза, русские уже в зоне.

— Ха-ха-ха! — вдруг расхохотался Зупке и, вскочив в машину, начал выбрасывать из грузовика упаковки: чемоданы, узлы, ящика, которые от удара об асфальт лопались, трещали, ломались, и из них, звеня и гремя, выкатывалась всевозможная посуда — хрусталь, серебряные, золотые сосуды. — Бери, бери, капитан, что твоей душе угодно.

Наконец Зупке устал, выдохся, сполз с машины и, отцепив флягу от поясного ремня, отпил несколько глотков, видно, спиртного, спросил:

— Ты откуда взялся?

— Я пробираюсь на виллу господина Адема, но забрел слишком вправо…

— А что у тебя за пазухой? — Зупке, не дожидаясь ответа, хватко расстегнул на Неймане мундир. — А-а, приторочил мину — «теодоровку»! Ты с ума сошел, капитан, взлетишь на воздух!

— Не взлечу, я держу ее на предохранителе. — Нейман застегнул китель. — А вообще, теперь все равно. Русские уже в зоне, и нам едва ли выбраться. Это дело русских, — показал он на вороха брошенной амуниции. Теперь он видел и разбитые, покореженные повозки, фургоны, неподвижные скрюченные тела погибших. — И разрушение секретных заводов подземного арсенала тоже дело русских.

— Конечно, что уж говорить, — сказал лейтенант Зупке и, поднявшись на ноги, молча бросился к месту, где раньше скрылся в высокой траве выскочивший из грузовика мужчина, одетый в кожаное пальто, как заметил капитан Нейман.

Зупке все же обнаружил хозяина грузовика, привел к машине и сразу учинил ему допрос, при этом тыча стволом автомата в отвислый живот мертвенно-бледного бедняги.

— Не отпирайся! — кричал Зупке. — Я знаю, что ты руководитель местной, — показал он автоматом на поселок, — местной национал-социалистской организации. И вдобавок еще бургомистр! Бежать собрался, Вербах! Нахапал — и бежать, бросил своих единомышленников по партии! Сколько раз в день орал во здравие фюрера? А теперь решил отмежеваться с награбленным… Ха-ха-ха! Сейчас же сожги машину!

На удивление Неймана, хозяин грузовика безропотно подпалил машину и потом, когда загудело пламя, выбросил руку в фашистском салюте перед лейтенантом Зупке:

— Хайль Гитлер! Отпусти, господин лейтенант. Все мы люди, и каждый думает… А война получилась для немцев никуда негодной…

— Улепетывай! — повелел Зупке, сорвав с Вербаха пальто. — Улепетывай!

Вербах рванул к лесу, лейтенант вскинул автомат, срезал его короткой очередью, когда тот уж одной ногой дотянулся до крайней сосенки…

Пламя гудело, жрало упаковки и саму машину.

— Я ничего не пойму! — признался Нейман. — Не разберусь…

— Ты не бледней, капитан! — Зупке подал Нейману флягу: — Пей и разумей… В зоне нет русских войск. Советики еще далеко. Моя группа по приказу Теодора ведет тут свою войну. Мы делаем все, чтобы показать местному населению кровавый режим русских. Вся моя группа переодета в гражданское. — Зупке сбросил с себя военный китель, и Нейман увидел на нем измятую, засаленную телогрейку. — Убивают русские партизаны, а не мои легионеры… Вот так-то, капитан!

На мотоцикле примчался низкорослый, с отпущенной черной бороденкой и одетый в женскую с меховой окантовкой кофту человек, козырнул Зупке:

— Господин лейтенант, группа готова к маршу!

— Продуктов не брать! Все, что реквизировали, оставить на улицах! — приказал Зупке. — На маршруте еще три поселка, — добавил Зупке вслед рванувшему в поселок мотоциклисту.

— Так вы и в самом деле своих грабите? — спросил Нейман едва слышно.

Зупке опять приложился к фляге, потом воззрился на Неймана:

— Ты не бледней, капитан, привычка свое берет… И где ты был, когда из нас, вот таких, как я, вытаскивали души обещаниями захватить весь мир?! И в этом мире, распятом вами, быть вечными господами! Душа распластана! Но скулить я не собираюсь, капитан. Да и нечем скулить, пусто! — Зупке забил себя в грудь. — Пусто! Нечем страдать. Не бледней, капитан! — Зупке вдруг приподнял автомат. — Теперь меня не отмоешь, и потом… потом на мой век хватит войн. И хватит фюреров, которым без меня не обойтись…

Он выше поднял ствол автомата, дуло уже смотрело в лицо Нейману.

— Ты убьешь меня? — спросил Нейман осевшим голосом. — Я ранен, — добавил он еле слышно, губы его совсем одеревенели.

— Убью, — качнул тяжелым подбородком Зупке. — У меня нет сил сдержать себя, хочу разрядиться. Уж ты извини, капитан, привычка. Четыре года грабил безнаказанно. Не бледней, капитан, я профессионал. Что у тебя в карманах?

— Пусто….

— У тебя — и пусто?! Дурака нашел. — Зупке опустил автомат. Его глаза, до того сверкавшие огнем, потускнели. — Профессор Теодор посоветовал мне делать записи. Я ведь окончил университет. — Он усмехнулся уголками рта. — Кто начал эту войну? Поляки! Кто зверствовал в эту войну? Советики! Вот это я и положу в основу своих будущих мемуаров. Ты, капитан, не бледней… И не удивляйся…

Издали послышался треск мотоцикла. Подъехал все тот же чернобородый, ряженный в женскую кофту, соскочил с мотоцикла, доложил:

— Господин лейтенант! Колонна уже подходит!

По шоссе приблизилась большая толпа, человек двести, все обвешанные чемоданами, узлами. Зупке вскочил в люльку, велел заводить мотоцикл. Солдат завел. Зупке приказал пока не трогаться и обратился к поднявшемуся на ноги Нейману:

— Капитан, страх невелик: на мине есть боевая кнопка, пальчиком нажми посильнее — и конец страху! Да ты не гляди на меня уныло! Я избавляю тебя от мучений… Легионеры, «пташники», трогай!..

«Да он сумасшедший! — подумал Нейман, когда остался один на обочине дороги. — А может, и не сумасшедший?» — робко возразил он себе и пошел искать тропу, ведущую к вилле господина Адема.

К утру он вышел к знакомой просеке. Поднималось солнце, и Нейман увидел, как вдали заблестели воды залива от упавших в них лучей.

— О лейтенант Зупке, я знаю устройство этой мины! — Нейман достал из кармана ножик. — Прежде всего перережу ремень. Господин Зупке, твой страх не для меня. Лейтенант Зупке, я вижу воды залива, я не дурачок, чтобы шарахаться от жизни, которая один раз дается человеку. Подумай, Зупке, один раз! И ни на минуту более!

Нейман поднес лезвие ножа к опоясавшему его ремню, готов был резануть, отшвырнуть от себя мину-страх, но воды на заливе померкли, под ногами закачалась земля, дошли звуки от разрывов тяжелых авиационных бомб, он отдернул нож от ремня и, словно бы одержимый принятым важным, единственно верным для него решением, ходко пошел по просеке вниз, не оглядываясь и все поспешая…

— Зупке, у меня свой исход! — произносил Нейман почти через каждые десять шагов на очень трудном для него пути…

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

ОЖИДАНИЕ

1

— Почему он упал? Ты что, врезал ему? — спросил меня Алешкин об Адеме.

— Нет, он сам загремел кубарем.

— Он парламентер! Соображаешь? — напирал на меня лейтенант Алешкин, все больше распаляясь. — Дипломатия — понимаешь? Мы должны точно выполнять предъявленные им условия капитуляции.

— А я думал, пруссаки рослые, — отозвался Пальчиков. — Оказывается, они махонькие, совсем таракашки.

В наш дом ударили сразу три фаустпатрона. Судорожно закачались стены, штукатурка посыпалась с потолка.

— Не пущай дым! — крикнул Пальчиков.

Грива повис в черно-сизом облаке, размахивая руками-плавниками. Потом он скатился на пол и, сидя, сказал:

— Ожидание хуже самого боя, они стреляют, а мы молчим.

Дым рассеялся, ушел через пролом, и немцы не повторили залпа, шлепнулась лишь одна мина, по-видимому, у самого цоколя, потому что взрыв ее был глух, мяукнуло словно бы из-под земли. Грива еще сидел на полу, задрав голову, когда лейтенант Алешкин сказал мне:

— Не место тебе здесь. — Опять же не приказным тоном.

Я ответил:

— Не надоело?

— Могу приказать.

Но он не приказал, да и не мог этого сделать. Он подошел к Гриве:

— Не задело?

— Прожужжало над ухом.

Грива был ранен легко. И лейтенант так понял. Возвратившись к верхней амбразуре, Алешкин пробурчал:

— Ни черта не пойму, взошло ли солнце?

— Пожары погаснут, тогда поймем.

Я спросил Гриву:

— В плечо, что ли?

— Все в норме, кажись, в мякоть.

Алешкин приказал занять свои места. У меня были две гранаты и автомат, и я тоже приготовился к бою. И тут Алешкин, подойдя ко мне, строго потребовал:

— Пока не поздно, немедленно уходи отсюда. Сейчас начнется, слышишь?

— Не начнется! Что они, бешеные, что ли?! — утверждал я.

За железной дверью послышался плач немочки. Алешкин повернулся к Шнуркову:

— Да пойди и успокой ее.

Шнурков ушел, но быстро возвратился.

— Размочил сухарь, она не берет, — сказал Шнурков. — Я ей «Варюха, Варюха», а она смотрит на меня, как мышонок на сиамского кота.

— Сходи, — сказал мне Алешкин, — и накорми…

— Вот, — предложил Пальчиков кусок сахару, — в кармане затерялся…

— Ну и Плюшкин, — отозвался Грива. — Полны карманы сахара, а я без чая жить не могу. Молчал, жадина!

— Кто здесь командир?! — закричал Алешкин. — Я приказываю: сходи и накорми!..

Я показал немочке фотографию капитана Адема. Она с радостью захлопала в ладоши:

— Онкель! Онкель!

— Твой дядя?

— Я, я! — продолжала хлопать в ладоши Эльза.

Меня залихорадило, прямо-таки затрясло, а она, немочка, что-то заговорила, но я не понимал, скорее, не слышал ее.

«Ты что, сдурел?» — подумал я о себе и, уходя, дал ей пару галет, сказал:

— С дивана не слезай. Когда взойдет солнышко, кончится война, и я тебя отведу домой.

— Накормил? — спросил лейтенант. — Не плачет?

— Накормил, и не плачет.

— Молодец, Варюха, — сказал Пальчиков, стоя возле амбразуры. Нос у него, казалось, еще больше отвис, вытянулся, чуть ли не касался верхней губы. — Смотрите! Женщина идет! — сообщил Пальчиков.

— Да ты сядь наконец! — потребовал Грива. — Отдохни перед боем.

— Я, как лошадь, сплю стоя, — ответил Пальчиков. — Она пробирается к подъезду, в черном вся…

— Не трогать! Пропустить! — приказал Алешкин и схватился за плечо.

Я заметил, как он схватился за плечо и как из-под его ладони выступила кровь; похоже, пуля залетела в пролом.

В это время в дом вошла женщина, вся в черном. Старший сержант Грива направил на нее пистолет.

— Не стрелять! — приказал Алешкин и опустился на ящик, в котором хранились гранаты, все еще держась за плечо.

Наступила тягостная тишина. Женщина смотрела на Гриву, заталкивающего пистолет в кобуру. В это время в комнату вбежала маленькая Эльза.

— Мутти! Мутти! Дас ист майне Муттер!

Женщина, не трогаясь с места, показала на девочку:

— Это моя дочь Эльзочка. Я пришла за ней. Господин офицер, разрешите мне взять ее домой… Она еще глупышка.

Алешкин поспешно сказал:

— Берите, фрау, если считаете, что дома ей будет более безопасно…

Женщина подхватила на руки девочку, сказала:

— Меня зовут Гизелой. В городе повсюду обвалы, уж не знаешь, где безопаснее.

Она вдруг заплакала, опустила девочку на пол.

— Я из того дома, — показала она на дом, окрещенный нами домом-кораблем. — Мое горе еще в том, что я родная сестра коммерсанта Генриха Адема.

— Это тот, который приходил к нам с белым флагом?

— Он, он! — Гизела осушила платком слезы. — Но брата моего сейчас в доме нет, он уехал на виллу, а за себя оставил майора Нагеля, чтобы он отстоял дома. — Она помолчала немного, добавила: — Нагель может сорвать переговоры, и в городе вновь начнутся бои. Я боюсь за дочь, она у меня единственная, муж погиб…

Она все это говорила на немецком языке. Когда Гизела умолкла, вновь взяла Эльзу на руки, я быстро перевел ее слова на русский.

Алешкин сказал:

— Если ее устраивает, пусть остается здесь с дочкой. Отведи ее в ванную комнату, там потише.

Она согласилась, и я отвел Гизелу вместе с Эльзой и тотчас вернулся. Алешкин взглянул на меня глазами, полными решимости и спокойствия; это был взгляд солдата, которому в бою и рана не преграда, а те «четыре шага до смерти» — так это лишь в песне, а в атаках солдат их, эти шаги, не считает, у него и без того работы по горло.

— Сдюжим! — сказал Алешкин и попросил Пальчикова разрезать гимнастерку у плеча.

Я заглянул в пролом — гитлеровцы накапливались напротив нашего дома с фаустпатронами и пулеметами. Алешкин поднялся:

— Я приказываю: по местам! А ты, Грива, не болтай! По местам, товарищи!..

2

Ефрейтор Пунке, войдя в отсек командующего, доложил:

— Они там опять шумят…

Лах думал о мемуарах, о том, как в будущем обелить себя. Гарнизон крепости насчитывал более ста тысяч солдат, офицеров и генералов. «Нет, эту цифру я не назову, а вот так напишу: «Тридцати русским стрелковым дивизиям противостояли всего 4 вновь пополненные дивизии и фольксштурм, так что на 250 000 наступающих приходилось 35 000 обороняющихся…»

Да, он так и напишет: тридцать пять тысяч против двухсот пятидесяти тысяч русских. Напишет, чтобы и его портрет попал в эту самую тяжелую и позолоченную раму и оттуда глазел, устрашая и призывая…

— Пунке, кто там шумит? — спросил Лах, прервав мысли о мемуарах.

— Наши армейские…

— А-а, позови…

— Кого, господин генерал?

— Полковника Зюскинда.

— Так вот же. — Пунке кивнул на дверь.

Лах имел привычку пить кофе, не поднимая головы, и он не заметил вошедшего начальника штаба.

— Русские парламентеры прибыли в пункт встречи, — сказал Зюскинд, подсаживаясь к столу и наливая кофе. — Но условия о капитуляции мы подписали. Мосты взорваны… Это позор. Позор для всей Германии. Где выход, где выход?! Земля уходит из-под ног…

— Но я стреляться не буду. Оставьте нас, Пунке, — сказал Лах седовласому денщику. — Приказом обер-фюрера Роме я смещен… Понимаете, что это значит?

— Догадываюсь, господин генерал…

— Через пятнадцать — двадцать минут сюда придет новый комендант крепости, генерал Губерт. — Лах засмеялся, как бы торжествуя.

Зюскинд покачал головой:

— Ай-ай-ай! Выкрутились, значит. Получается так, господин генерал, я сдаюсь русским, как начальник штаба, а вы… вы просто отстраненный командующий. Никто! Обязан доложить вам, что час назад русские сбросили листовки на наши позиции с текстом условий о капитуляции. Теперь каждый солдат знает, что вы приказали сдаваться в плен. Не Губерт, а вы!..

— Я отстранен… Комендант крепости Губерт.

— Войска не знают об этом и не узнают, связь нарушена. Наша авиация полностью вытеснена русскими. Губерт — голый король. — Зюскинд расстегнул кобуру.

Лах спросил:

— Вы будете стреляться? Не советую. Плен — еще не конец…

Вбежал адъютант. Лах поднялся.

Адъютант доложил:

— Пришли эсэсовцы. Они имеют приказ: расстреливать каждого, кто будет сдаваться.

— Значит, меня первого, — сказал Лах и налил себе коньяку.

— Не валяйте дурака, — сказал Зюскинд. — Белые флаги готовы.

— Где русский парламентер? — спросил Лах и закрыл ладонью глаза.

— Они здесь, — ответил адъютант, — за дверью.

— С танками? — спросил Лах, садясь в кресло.

— Без танков, — сказал адъютант.

— Так попросите, чтобы прислали танки. Зюскинд, пожалуйста, попросите.

— Наше время истекло, — показал на часы Зюскинд. — Я имею сведения: группа фольксштурма капитана Адема получила приказ открыть огонь по нашему командному пункту на рассвете. Надо спешить, господин генерал. Адем не дрогнет, когда ему светят деньги или власть.

— Не дрогнет, — согласился Лах.

— Вы тоже в курсе? — спросил Зюскинд. — Это же провокация! Русские жестоко покарают!

— Да, я в курсе, — сказал Лах.

— Это ужасно! — возмутился Зюскинд.

— А вы в плен пойдете? — спросил Лах.

— Нет! — отрезал Зюскинд. — Потом, вместе с солдатами.

— Боитесь попасть под огонь Губерта?

— Честь солдата и провокация несовместимы, господин генерал.

— Да вы, оказывается, моралист, господин полковник.

Прогремело несколько выстрелов. Адъютант прошептал:

— Это эсэсовцы выполняют приказ Роме.

— Просите парламентера, — приказал Лах.

— Господин генерал, я вам тоже приготовил флаг, — сказал Пунке. — А вообще четырнадцать флагов из простыней…

— Зачем так много? — спросил Лах и выскочил в боковую дверь, за ним тотчас же последовал адъютант.

— Все это будто сон, — отозвался Пунке. — И мне хочется, чтобы это был сон — и то, что вы, господин полковник, держите пистолет в руке наготове, и то, что русские за дверью…

— Перестаньте! — оборвал Зюскинд не в меру разговорившегося Пунке. — Сон, сон! Мы уснули еще в тысяча девятьсот тридцать третьем году!.. А проснулись теперь и увидели себя в страшном разломе, с белыми флагами в руках… Ты ровным счетом ничего не понимаешь, Пунке! Так же, как и я, пожалуй! — Он опустил голову на стол. — Я хочу уйти…

— Куда, господин полковник? — не сразу понял Пупке.

— Да совсем, а рука не поднимается.

Пунке понял намерения начальника штаба, и ему стало жалко в прошлом примерного и аккуратного полковника, так прекрасно управлявшего штабом и так великолепно понимавшего командующего Лаха, с полуслова, с полужеста. Пунке уже все понял и уразумел, что никакого маневра не может произойти и русские самым настоящим образом одолели войска крепости и теперь берут в плен. Подполковник Кервин, возвратившийся из штаба русской армии, так и сказал: «Маршруты сдачи в плен утрясены. Русские поведут нас в штаб гвардейской дивизии». Поведут, как побитых и сломленных, как полностью не способных к сопротивлению…

Пунке подсел к Зюскинду, притулился к нему плечом.

— А что же фольксштурмовцы? — сказал Пунке. — Я слышал, что они поклялись фюреру… удержать город…

— Лавочники, коммерсанты, дети и старики! — отмахнулся Зюскинд.

— Но они же немцы!.. Дайте мне ваш пистолет, — сказал Пунке и легко взял оружие из рук полковника.

Вернулся Лах и сказал Зюскинду:

— Разрядите пистолет, нас ждут конвоиры.

Открылась дверь, и адъютант позвал:

— Прошу, господин командующий…

— А что генерал Губерт? — спросил Лах, не решаясь переступить порог.

— Губерт приказал арестовать вас. Колебания совершенно излишни, прошу…

Лах увидел через открытую дверь русских автоматчиков во главе с полковником, который кивнул, чтобы Лах выходил.

Порожек был совсем низким, может быть два-три сантиметра, но генералу Лаху он показался слишком высоким и неудобным, почти непреодолимым. Его ближайшие помощники уже стояли с белыми флагами, и Лах все же перешагнул порожек. А перешагнув, он уперся взглядом в полковника Григорьева — это был он — и долго не мог понять, осмыслить, как такой, с виду совсем не боевой офицер осмелился второй раз прийти в его штаб и требовать, чтобы он, Лах, шел в плен. Да стоит только ему, Лаху, кивнуть, и этот румяный, почти с девичьим лицом и совершенно спокойным взглядом может стать пленником и тут же пасть.

Петр Григорьев, как бы не замечая сухого взгляда Лаха, вытащил носовой платок и начал что-то счищать им на левой руке. И, счистив, положил в карман. Лах подумал, что советский полковник все же выдаст свое волнение, ну, на крайний случай хоть закурит. Но Григорьев и этого не сделал, он начал надевать перчатки, простые легкие перчатки, негромко разговаривая со своими помощниками — Федько и Ильиным. И о чем же! О самоваре, который пришел в негодность, и вот задача — так хочется чайку, а самовар дырявый.

Федько, переглянувшись с Ильиным, сказал:

— Оно, конечно, чай не водка; но из беды, Петр Максимович, я вас выручу. Посудина у меня в роте есть.

А Ильин, стоявший рядом с Петром Максимовичем, заулыбался, но ничего не сказал. Он продул лады губной гармошки, но не стал играть.

«Что за люди! Что за солдаты! Совсем непонятные», — подумал Лах и преодолел остальные ступеньки лестницы.

…Едва они вышли из подземелья, на поверхности их сразу оцепили — впереди Петр Максимович с двумя автоматчиками, по бокам тоже автоматчики, а позади — Федько и Ильин.

— Следуйте за мной, — сказал Петр Максимович. А те, что по бокам и сзади, качнули автоматами, и… отторжение началось, именно в эту минуту началось отторжение, а не в тот момент, когда Лах подписал условия капитуляции.

«Отторжение или извлечение? Пожалуй, это одно и то же», — подумалось Лаху.

3

Мы приняли боевой порядок для отражения возможной контратаки со стороны гитлеровцев, накопившихся у дома Адема. И ждали с нетерпением: бросятся или не бросятся на нас фашисты? Сидевший у разбитого окна, обращенного во двор, Илья Шнурков вдруг рассмеялся громко. Илюха еще смеялся, как мы услышали ржание лошади.

— Шнурков! — вскричал Алешкин. — Что там у тебя?!

— Ничего особенного, товарищ лейтенант! Капитан Котлов заявился на своем мерине…

Капитан Котлов вошел в дом через вышибленное окно.

— Ожидаете? — сказал он и начал сворачивать цигарку длиною чуть ли не полметра. — Почти весь город в белых флагах, натурально, из каждого окна появились простыни, висят жалкими тряпицами, даже и не колышутся. — Котлов пыхнул махорочным дымом, лицо его скривилось за сизым облаком. — Я только что повстречал Дмитрия Сергеевича… Генерал Лах вышел из подземелья со всей своей командой штабников. Шмурыгают к мосту, в штаб нашей дивизии…

Алешкин бросился на второй этаж дома. Однако никакой колонны штабников он оттуда не увидел и быстро вернулся.

— Товарищ капитан, — обратился Грива к Котлову, — ты нам басню не рассказывай!

Котлов, похоже, обиделся, он выплюнул остаток «сигары», раздавил каблуком сапога, кивнул Гриве:

— Ты, сержант, не очень… Я, милок, третью войну заканчиваю, повидал. Врать не умею… Товарищ лейтенант, — сказал он Алешкину, — генерал Петушков просил передать вам, чтоб было все в рамках пунктов подписанной Лахом капитуляции… А я сейчас уеду — ищу место для братской могилы, чтобы на этом месте потом воздвигнуть памятник павшим героям.

Но Котлов не уехал, подошел к пролому, увидел скопившихся для контратаки гитлеровцев у дома коммерсанта Адема.

— Никандр, — спросил Котлов у Алешкина, — а твои планы?

— Если полезут, так и махнем! — с раздражением ответил лейтенант Алешкин. — Я поведу сам!

— Боевой устав пехоты о чем говорит? — спросил Грива.

— Сержант Грива, требую прекратить! — Алешкин перевел взгляд на Котлова: — Старик, иди ты по своим делам…

— Да я не за себя, Никандр, волнуюсь. За твою маму Акулину Ивановну, — сказал Котлов, все глядя в пролом.

— Типун тебе на язык! — отмахнулся Алешкин и подошел к Пальчикову, который вел непрерывное наблюдение за противником сквозь снарядный пролом под самым потолком.

— Ну как там, Пальчиков? Тебе сверху виднее…

Пальчиков перегнулся, сломался надвое, выдохнул в лицо Алешкину:

— Двое откололись, остальные лежат…

— Освободи стремянку!

Пальчиков спрыгнул, Алешкин поднялся; в бинокль он увидел: да, идут! Один офицер, другой фольксштурмовец, вооруженные до зубов. Но офицер с белым флагом. «Ну, наконец-то, — с облегчением вздохнул Алешкин. — Лучше по-мирному, чем получать по зубам».

Он спрыгнул и велел мне позвать Гизелу. Но она уже сама вышла из ванной комнаты. Алешкин дал ей бинокль:

— Пусть опознает, что за офицер и что за парнишка.

Я перевел слова Алешкина. Гизела поднялась по стремянке, посмотрела в бинокль и быстро спустилась:

— Это майор Нагель, адъютант обер-фюрера Роме! А мальчишка — фольксштурмовец Зольсберг. Они узнают меня!.. Господин офицер, я пойду в ванную… Нагель меня убьет!..

— Идите, — сказал я.

Майор Нагель остановился в трех шагах от подъезда, а мальчишка Зольсберг — шагов на десять дальше.

Алешкин, видя, что немецкий майор с белым флагом, попросил нас дать ему какую-нибудь простыню. Илюха Шнурков бросился к Гриве:

— Гриц, моя нижняя рубашка чистая, оторви подол.

Грива, задрав гимнастерку на Илюхе, оторвал большой кусок и тут же привязал его к трости, валявшейся в беспризорности на полу, козырнул Алешкину:

— Товарищ лейтенант? Дозвольте мне вести переговоры!

— На место! — скомандовал Алешкин Гриве. — Противник в звании майора, а ты еще старший сержант.

Он взял флажок и не колеблясь вышел на иссеченное осколками снарядов каменное крыльцо. Котлов, несмотря на свои немалые годы, проворно кинулся вслед за Алешкиным.

— Господин лейтенант, — начал свой разговор Нагель, помахивая белым флагом, как бы дразня Алешкина, — я пришел предъявить вам ультиматум. Вы обязаны вывести своих сольдат из занимаемого вами моего дома в течение тридцати минут. Если вы это не сделаете, я даю команду открыть огонь. И бои в городе начнутся снова. Имейте в виду, что со стороны залива Фринтес-Гафф идут на город наши отборные войска. Вас сметет огонь генерала Губерта.

— Господин майор! — громко произнес Алешкин. — Я и моя штурмовая группа никогда не уйдут с занятого рубежа. Все, господин майор!

Белый флаг выпал из рук майора Нагеля, и он в непреодолимом приступе гнева крикнул:

— Капут, советики! — Он схватился за автомат, висевший у него на шее.

Котлов расстегнул кобуру, однако понял: не успеть ему обнажить пистолет и упредить выстрел Нагеля, — оттолкнул Алешкина изо всех сил — автоматная очередь Нагеля прошила Котлова. Но он сразу не упал, успел заметить, как Зольсберг полоснул из автомата по майору Нагелю, который, падая и спотыкаясь, уткнулся головой в ноги Алешкину…

Пальчиков, неотрывно следивший за гитлеровцами, залегшими у дома Адема, громко закричал со своего наблюдательного, пункта»:

— Братцы, фашисты драпают! Бросают оружие!

Выскочил се двора меринок Котлова, заржал голосисто и протяжно.

Шнурков поймал его за поводья, потянул во двор. Но лошадь вырвалась, бросилась к порожкам, ткнулась храпом в холодеющее тело Котлова; из глаз ее выкатились слезы, крупные, как монисто…

* * *

Дом Адема, теперь уже пустой, чернел по правую сторону пути колонны немецких штабников. Лах поглядывал на дом-крепость исподлобья. И был момент, когда ему, Лаху, показалось: бойницы озарились вспышками. И он невольно вобрал голову в плечи и приготовился пасть под разрывами собственных фаустпатронов. Однако это взметнулись горящие головешки, и, когда они бесшумно исчезли за развалинами, Лах вдруг обрадовался, облегченно вздохнул, подобно лошади, наконец-то преодолевшей тяжкое бездорожье.

За Лахом дробно сучил ногами Пунке, навьюченный тяжелым чемоданом и наконец полностью осознавший, что происходит. И ничего ему теперь так не хотелось, как простого человеческого отдыха. Мысли его о каких-то тайных планах и маневрах господина командующего Лаха и фюрера начисто изошли вместе с потом, испарились, и осталось в нем одно маленькое, но самое-пресамое жгучее желание — расстелить шинель и упасть на нее, закрыв глаза, и лежать, лежать, пока не подойдет жена и не скажет: «Почисть коровник, отвези навоз в поле. Слышь, Фриц, пора и за дело, вон как веснит повсюду».

Вели по строго установленному маршруту. Лах знал этот маршрут со слов подполковника Кервина. Да и Петр Григорьев, перед тем как вести, показал на карте путь движения, все спрашивая: «Вам понятно? Вы согласны? Этот маршрут наиболее безопасный. Мы гарантируем…» В знак согласия Лах кивал и никак не мог полностью осознать, почему, собственно говоря, этот маршрут ведет в штаб русской дивизии. Ноги у Лаха, как показалось ему, вдруг начали вязнуть в каком-то липком месиве, и он с трудом переставлял их, но не отставал от шедшего впереди полковника Петра Григорьева и двух автоматчиков.

Он шел и думал о том, что, если бы не эсэсовцы, мог бы потянуть со сдачей в плен. Да вот эсэсовцы, как всегда не зная подлинной игры, могли бы арестовать его и расстрелять как изменника. А он не изменник, он просто избрал такой путь для сохранения себя на будущее — ведь репатриация неизбежна и он вновь окажется в Германии. Клял в душе Роме как человека ограниченного и не способного мыслить чисто по-военному, по-генеральски…

4

Вначале, в первые дни пребывания на вилле, Марине показалось, что самое трудное и опасное для нее осталось позади; Ганс Вульф без задержки доставил ее на виллу Адема и, как ей показалось, легко пристроил в домике, расположенном на участке виллы, «на попечение» двух женщин — пожилой и молодой, с грустными, печальными глазами. Молодая быстро сняла с себя теплый заношенный клетчатый платок, юбочку, тоже теплую и поношенную, с застежкой-«молнией» и зеленые прорезиненные сапоги, сказала: «Переодевайся, подруга». И, надев на себя Маринину одежду, ушла. Пожилая женщина, которую Вульф назвал муттер, осталась…

Наступила ночь. Мать Вульфа оказалась неразговорчивой, за всю ночь, гудевшую орудийными выстрелами со стороны залива и пожарами со стороны леса, тянувшегося по всей горловине, по которой отходили немцы в направлении крепости Пиллау, она сказала лишь несколько фраз. «Ну уж теперь ты сама». Потом она взяла ее за руку, повела в погребок и там, в бетонном подвале, зажгла свет. Марина увидела рацию.

— Это твое, — тихо произнесла фрау Анна и, помолчав, добавила так же тихо, шепотом: — Профессор Теодор отсиживается на вилле, ожидает своих подручных.

И Марина поняла, что Гансу Вульфу нелегко далась операция по ее переброске из бирштубе толстушки Гретхен в логово палача Теодора.

Наутро подручные Теодора не приехали, и они, Марина и мать Вульфа, доили коров, ухаживали за скотиной под наблюдением полуслепого старика эконома, еле стоявшего на ногах — видно, от старости — и поглядывающего через линзы очков на Марину.

— Сними платок-то! Чего паришься, и без того жарко, — сказал старик, когда припекло солнце. — Это тебе не Россия! — И, вынув из кармана граненый штофчик, он приложился к горлышку тонкими и дряблыми губами. — Вот как разобьем коммунистов… — И, не договорив, пошел к двухэтажному деревянному, с каменным фронтоном зданию, все размахивая руками и шатаясь.

На четвертые сутки, в полночь, Марина передала координаты скопления фашистских войск, сгрудившихся неподалеку от виллы для переправы на косу Фрише-Нерунг, осталась довольна тем, что сеанс прошел успешно. Утром по скоплению гитлеровцев был нанесен сильный бомбовый удар. Днем, когда суматоха на вилле от бомбежки постепенно улеглась, немка, убирая двор, тихонько улыбнулась Марине, как бы говоря: «Все в порядке».

Подручные Теодора появились лишь на пятые сутки во главе с самим хозяином виллы Адемом и франтоватым полковником СД. Среди них Марина, обрабатывающая клумбу, сразу опознала Апеля Фукса, хромоногого Фельдмана, одетого в гражданский костюм. К ним тотчас же присоединился спустившийся с крыльца Теодор, которого встретили возгласом:

— Профессор!

— Профессор!

— Профессор!

Только Адем молчал: он в сторонке выслушивал эконома-старикашку, который закончил свое бормотание возгласом:

— На вилле все по-прежнему!.. Вот разобьем коммунистов, так всю Россию положим в карман!

Апель оттолкнул старика, кивнул Адему на Теодора:

— Генрих, профессор торопится! А ты, старая калоша, брысь!

Старик тотчас же ушел куда-то, что-то бормоча под красноватый нос.

Марина все косила взгляд на Теодора, очень беспокоилась, что загалдевшие немцы, видно куда-то спешащие, могут удрать, ускользнуть…

Теодор оборвал галдеж:

— Господа, мы обязаны организоваться! На почве беспощадного уничтожения не только русских унтерменшей, работающих в лесах Земланда, на наших секретных заводах, но и одичавших немцев под страхом наступления Красной Армии. Это наступление русских будет остановлено! И наступят иные события, события в пользу великой Германии… Время другое! — погромче взял Теодор. — Разве не ясно, что… деловые люди, а попроще сказать, нынешние промышленники, банкиры уже не могут набивать карманы без насильственных действий своих «лошадей»…

— Террористов?! — нахмурился Адем.

— Как будто и не понимаешь! — воскликнул Теодор. — Я тебе и другое скажу: дело идет к тому, что эти самые, которых ты называешь террористами, свяжут вам руки и вы запляшете под их дудку… И тут едва ли можно будет понять, кто лошадь, а кто всадник, кто везет, а кто погоняет…

— Господа! — сказал Фукс. — Мы зря теряем время.

Марина подумала: «Пауки в байке грызутся. Все это интересно, однако же об отходе на косу Фрише-Нерунг ни слова…» Над виллой, высоко в небе, кружил самолет, похоже, разведчик: кружил, кружил и бросил бомбу, которая, визжа, захлебнулась в земле, не разорвавшись.

Появился пунктуальный старик эконом, позвал фрау Вульф:

— Старая! Заровнять! Гильда, и ты тоже!

Марина бросилась с лопатой к воронке и вместе с подоспевшей фрау Вульф принялась разравнивать поврежденное место.

Ворота открылись, и во двор на тихом ходу въехал замызганный, обшарпанный «бенц».

Адем проворно подскочил к остановившейся под разлапистой сосной легковушке, из которой вышел краснощекий капитан и, сняв фуражку, устало опустился в кресло-качалку.

— Ну, герой павшей крепости «Крым», — обратился Адем к Лемке, — какие новости? Карл, угости капитана Лемке.

Старик эконом передал Лемке штоф. Однако Лемке не стал пить, сказал Карлу:

— Ты, старая калоша, не спаивай, уходи!..

Карл ушел.

— Почему так?! — округлил глаза Адем. — Карл надежный человек.

— Дело не в этом, господин Адем. Я просто не расположен туманить мозги. Я ведь теперь офицер национал-социалистского воспитания и обязан держать марку… Кто у тебя на вилле?

— Черт меня связал с этими «лошадьми»! — с явной досадой сказал Адем. — Все те же, Теодор, Фельдман, Фукс. И думаю, вот-вот появится и Нейман… Случайная бомба упала, так они разом под стол!.. И еще смеют называть себя офицерами Германской империи! — Адем наклонился к Лемке. — Рассказывай, что на косе Фрише-Нерунг?

Марина навострила слух, но лопата все же шуршала о землю, и шум этот казался ей громоподобным. Но все же она услышала слова Лемке:

— Генрих, вообще-то на косе войск много…

— Точнее? — не терпелось Адему узнать. — Стоит ли к этой шантрапе пристраиваться!.. Я и твой дядюшка пока еще всадники…

— На Фрише-Нерунг пять пехотных дивизий. И до тридцати батарей береговой артиллерии… И в крепости Пиллау немало войск… На двенадцатое апреля назначена переправа войск через залив на косу Фрише-Нерунг. Так что вполне продержимся до появления нового оружия… И опять дороги наши лягут на восток…

— Мой бог! — перекрестился Адем. — А там, может быть, и твердая рука появится…

— Такое лицо крайне необходимо, — подтвердил капитан Лемке, — ибо в войсках вожжи ослабли. Вот почитай письмо. Однако не отчаивайся. Офицеры национал-социалистского воспитания порядок наведут. Читай, Генрих.

Адем уткнулся в письмо, вслух прочитал:

— «Господину имперскому министру пропаганды доктору Геббельсу. Берлин.

Надеюсь, что эти немногие строки дойдут до вас. Мы переживаем здесь, в городе, и в окрестностях нечто ужасное. Хаос, хуже которого нельзя себе представить. Необходима немедленная помощь. Я молю нашего фюрера о немедленной помощи!..

К сожалению, я не могу больше писать. Хочу, чтобы эти строки дошли до вас. Хорошие солдаты оказывают мне услугу, беря это письмо, и, если им удастся, они отправят его в ваш адрес.

Я верю вам. Я хочу упомянуть, что я старый член партии. Гаулейтер Эрих Кох меня хорошо знает.

Ваш верный товарищ по партии Хилли».

— Это письмо я обязан передать профессору Теодору, — сказал Лемке и, видя, что Адем после прочтения письма призадумался, добавил: — Я ж говорю: порядок наведем! Ты нужен деловым кругам Германии, советую переправляться на Фрише-Нерунг вместе с войсками на моем личном катере, я пришлю за тобой своего посыльного…

Марина подумала о капитане Неймане: «Может опознать, если появится».

— Эй, фрейлейн, подойди! — позвал Теодор Марину, которая тут же приблизилась, чтобы не вызывать к себе никаких подозрений, спокойно произнесла по-немецки:

— Добрый день, господин профессор.

— Как зовут тебя, красавица?

— Гильда, — ответила Марина с прежней выдержкой, лишь чуть наклонив голову.

— Гильда! Гильда! — подтвердила фрау Вульф.

— Значит, Гильда? — переспросил Теодор, и Марина заметила: маленький рот профессора закапризничал, при этом глаза позеленели. И она не успела подумать, что может сейчас произойти, как Теодор затрясся, а потом, шипя, ударил ее кулаком в грудь. Марина упала без чувств…

Она пришла в себя на другой день, рано утром, в домике для прислуги. Возле нее стоял Карл, согбенный, с трясущимися руками, которыми он пытался ковшиком зачерпнуть из ведра воды.

— Позовите фрау Вульф, — попросила Марина Карла, наконец зачерпнувшего воды и, видно, желающего напоить Марину, но ковшик трепыхался в его руке, вода почти вся расплескалась. Но все же он предложил:

— Испей, Гильда… На вилле ужасное творится. А я, старый осел, боюсь признаться. Я ж видел своими глазами. О Гильда, ты не поверишь…

— Я хочу видеть фрау Вульф, — опять сказала Марина и, преодолев боль в груди, встала.

Карл помог ей напиться. Марина ждала ответа, глядя в окошко и слыша за ним беготню.

— Нет, Гильда, ты не поверишь… Мы с тобой потеряли фрау Вульф…

— Карл? Неужели? — Марина встревожилась. «Что ж могло произойти с мамой Вульфа?» — думала она, подойдя к окну.

Территория виллы была огромной, дальняя, лесная ее часть вплотную подступала к заливу, и Марина видела, как там на плаву мельтешили катера, баржи, возле которых на причале суетились люди, военные и цивильные, кажется, они грузились с вещами…

— Гильда, я сейчас… по порядку. — Старик уже сидел на диване, поправляя подушечку, похоже, он собирался прилечь. — Ты была без памяти, наши десантом уходили на Фрише-Нерунг. Я пришел, чтоб сказать фрау Вульф, чтобы сказать, что советский самолет-разведчик опять шастает, выискивает… Да, это же было вчера, солнце еще не садилось… Гляжу, фрау Вульф в домике не-ету… Я вышел в сад. Потом кинулся за сарай. Мой бог! Мой бог! Гильда, ты не поверишь, что я тут увидел! Да-да!.. С самолета вдруг отделился красный шарик, наши поразбегались, а я все гляжу. Фрау Вульф вдруг прицелилась из ракетницы… Потом выстрелила двумя зелеными ракетами в сторону залива. Я растерялся: фрау Вульф подает сигналы советскому летчику?!

— Карл, этого не могло быть. — Марина отошла от окна, вся трепещущая от того, что мама Вульфа справилась с ее заданием. Так было обговорено накануне: если что случится с нею, Мариной, то фрау Вульф ответит сигналом появившемуся над виллой самолету. — Господин Карл, может, вам показалось?..

— О Гильда, еще не то было! — Старик эконом раскрыл глаза. — Что началось, через час, пожалуй… Все побережье русские разбомбили. Корабли наши пошли ко дну. Но и это еще не все… Русские, как я потом, вечером, услышал от господина Адема, бомбили по косе наши батареи… А фрау Вульф… пристрелил профессор Теодор. — Карл вновь опустил веки, из-под них, этих дряблых, пожелтевших век, выкатились слезинки. — О Гильда, меня они все бросили, никто не собирается вывозить отсюда. Вот и хочу, Гильда, навсегда уснуть на этом рыжем диване…

5

Марина вышла из домика для прислуги в тот момент, когда во дворе появился раненный в плечо капитан Нейман, которого она сразу узнала и хотела было скрыться за угол.

В это время к зданию виллы подъехала ободранная, помятая легковушка. Из машины вышли Теодор и его адъютант, полковник СД, стройный, подтянутый, будто явился ва парад. С крыльца спустился Адем при галстуке, с тростью, в руне. Марина решила подождать.

— Где Апель? — крикнул полковник Адему, но коммерсант отмахнулся:

— Это твое дело, а не мое.

Полковник с раздражением набросился на Неймана, еле стоявшего на нотах.

— Ты еще жив?! В подлодке тебе места не найдется!

— Так я же верой и правдой!.. — взмолился Нейман.

— Найдем другого, если потребуется.

— Я ранен…

— Уматывай, ты нам не нужен.

Откуда-то прибежал Апель с огромным портфелем в руке и, как скорострельная пушка, выпалил:

— Господин Адем, все готово, подлодка ждет, она уже всплыла!

— На каких условиях? — спросил Адем тоном делового человека.

— У кого есть что из ценностей, золото, кладите в мой портфель. А вы, господин Адем, можете не класть. Я подтвердил, что в швейцарских банках у вас есть капитал. Господа, время не ждет.

У Теодора при себе ничего не нашлось.

— Я тоже перевел в Швейцарию, — сказал он, обшарив карманы.

— Господа, я вношу за всех! — громко объявил Нейман. — Господа, не гоните. Моя судьба — ваша судьба. Сколько же можно ходить по земле бешеным!.. Вот мое золото! — Он сунул руку за пазуху. — Его хватит на всех нас…

У Марины мелькнула мысль: помешать побегу. У нее за голенищем зеленых резиновых сапог была ракетница, врученная ей в последнюю минуту Гансом Вульфом на всякий случай, с единственной ракетой. «Как только появятся наши самолеты, я должна просигналить им… Последняя ракета — это ж жизнь или смерть…»

— Ха-ха-ха! — вдруг страшно рассмеялся Нейман. — Моего золота хватит всем! — Он опустил руку за пазуху. — Дорога одна у нас, поехали в царствие…

Из-за пазухи Неймана вырвалось пламя, раздался оглушительный взрыв…

Марина инстинктивно упала на клумбу. Что-то тяжелое шлепнулось почти рядом, на крутом, поросшем кустарником скате, обращенном к роскошной веранде двухэтажной виллы, и Марина еще плотнее прижалась к земле…

* * *

Она долго таилась в пожухлых цветах клумбы. На участке виллы слышались стрельба, топот ног, крики. Кто-то взял ее за плечо, повернул вверх лицом:

— Мариночка! Капитан Сукуренко! Она сразу узнала майора Сучкова:

— Миленький… Иван Михайлович!..

— Лежи! Лежи! Десант высажен. И уже громит фашиста на Фрише-Нерунг. Выпей воды…

Марина приложилась губами к горлышку фляги, краем глаза увидела подошедшего Ганса Вульфа, заметила в его руке пухлый портфель Фукса и потом, увидя возле крыльца изуродованные трупы, спросила:

— Гансик, это ты их?

— Найн! Найн! Они сами себя… Закономерный конец.

К клумбе подъехал запыленный «виллис». Молоденький водитель с погонами ефрейтора, не выходя из машины, окликнул Сучкова:

— Товарищ майор, я от полковника Бокова. Он ждет вас на КП генерала Акимова.

— Знаю, знаю, — ответил Сучков. — Помоги женщине… В машину — и поехали, опаздывать нельзя.

— Да, опаздывать нельзя, — сказал Вульф. — Я вот немного опоздал… и маму не застал… Комрад Сучков, езжайте, я теперь знаю, что мне делать, Густав Крайцер научил. Прошу вас, езжайте, со своим горем я справлюсь сам…

— Гансик, твоя мама добрая, — тихо сказала Марина. — Я никогда ее не забуду! Гансик, дай я тебя обниму, как брата…

Сучков подал руку Вульфу:

— Ну, друг, ты верный товарищ! Значит, так, ты мне здорово помог. И значит, очень хорошо, когда мы вместе. До свидания, Гансик…

Они сели в «виллис», уместились на заднем сиденье. Водитель развернул машину и погнал ее на большой скорости.

— Нас самолет ждет. Но сначала в штаб фронта, — говорил Сучков на ухо Марине.

— А потом куда, товарищ майор?

Он совсем прижался губами к ее пылающему уху:

— Потом, мой капитан, в Берлин, значит…

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

КРАХ

1

В штаб Гитлера, размещавшийся в сорока пяти бетонных комнатах под серым зданием имперской канцелярии, профессор Теодор попал не сразу. Перед тем он побывал с письмом фрау Хилли у заместителя министра пропаганды, доктора политических наук, толстяка Фричи. Фричи, как показалось Теодору, без особого внимания отнесся к письму национал-социалистской функционерши, бегло прочитал и тут же сказал:

— Доктор Геббельс занят. Он на гороскопе. Подождите там, за дверью.

Едва Теодор оказался за дверью, в длиннющем коридоре, слабо освещенном мерцающими лампочками, как на него налетел белокурый лейтенант из личной охраны фюрера, в котором он сразу узнал Брюге, того, кто перед войной по дороге в «Волчью берлогу» завязал ему глаза, чтобы он не знал месторасположения восточной ставки Гитлера.

— Профессор, откуда? — с удивлением спросил Брюге.

— Из крепости Пиллау. Мне нужно к доктору Геббельсу. Вот по этому делу. — Теодор передал Брюге тревожные сообщения фрау Хилли: — В армии начался развал. Я бы хотел лично доложить фюреру. Требуется твердая рука…

— О да! — воскликнул Брюге. — Я сведу вас со своим шефом генералом Роттенхубером. Ждите здесь. Он скоро подойдет. Ах, черт побрал бы, пойдемте, я проведу вас в штаб фюрера!

Так Теодор оказался в другом длиннющем коридоре со множеством железных дверей и выходов во двор имперской канцелярии. Во дворе, среди садовых деревьев, на скамеечке, Брюге оставил Теодора, а сам побежал искать своего шефа. Однако через минуту в саду появились двое с лопатами на плечах. Один из них, низкорослый, с рыжей бороденкой, начал было рыть яму, но, заметя Теодора, крикнул:

— Эй, господин, уматывай отсюда!

— А может, сначала мы его обольем бензином, — сказал другой, пожилой, и замахнулся лопатой на Теодора: — Уходите!

Но Теодор не ушел. Начался сильный обстрел рейхсканцелярии, загорелись несколько деревьев, и двое в белых халатах поспешно скрылись за кирпичной стеной, продырявленной снарядами в нескольких местах. Теодор остался на месте, терпеливо ожидая появления начальника личной охраны фюрера генерала СС Ганса Роттенхубера: ему было интересно узнать, как теперь отнесется к нему начальник охраны. Ведь когда-то Роттенхубер, будучи рядовым полицейским, преследовал не только его, Теодора, но и вступал в открытую драку с самим Гитлером, вечно носившим при себе ременную плетку со свинцовым наконечником, — и однажды Гитлер сильно отхлестал верзилу Роттенхубера, посмевшего разогнать его сторонников, собравшихся на сборище в самой большой мюнхенской бирштубе. Сейчас, сидя на скамейке в саду, Теодор никак не мог понять, как это могло случиться, чтобы фюрер пригласил своего лютого противника Роттенхубера на должность начальника своей личной охраны…

Обстрел прекратился. Вскоре во дворе появился Роттенхубер с Гарри Менсхаузеном, который показался Теодору разбитным парнем, способным на любое дело, только прикажи. Роттенхубер, прежде чем что-то сказать Теодору, отослал Менсхаузена на пост часовым у входа в бункер фюрера и после этого задал вопрос:

— Для чего вам нужна аудиенция с фюрером?

— Я хочу получить для себя свободу действий в самой Германии. В армии наблюдается развал. Нужна твердая рука. — Он показал Роттенхуберу письмо Хилли, адресованное Геббельсу: Теодор знал, что Ганс Роттенхубер не только возглавляет личную охрану фюрера, но и является в имперской канцелярии тайным агентом СД, и от него ничего нельзя скрывать.

— У вас, господин профессор, — сказал Роттенхубер, — в этом деле рука набита. И я подскажу фюреру, чтобы он немедленно принял вас.

«Этот, бывший рядовым полицейским при Вильгельме, теперь подсказывает фюреру?! — с дрожью подумал Теодор о Роттенхубере. — Как бы он не попросил свободу действий! Что за личность в таком случае наш великий фюрер?» — Теодор съежился от этих мыслей.

Роттенхубер поднял на него испытывающий взгляд, сказал:

— Профессор, вам надо на периферию пробираться. В Бонн или в Мюнхен. Долгая служба рядом с фюрером дает мне основание дать вам ряд полезных советов… Объединяйте, вокруг себя эгоистов, жаждущих удовлетворения своих корыстных целей. Они такие люди, чаще всего бесподобные службисты, испытывают животный страх перед своим начальством и готовы ему служить, льстить, не щадя себя…

«Идиот! — подумал Теодор. — Полицейская дубинка! Куда ты лезешь со своими взглядами?! Ты болтун! И не более! О фюрер, в чьи руки ты вручил свою жизнь!»

Вновь начали рваться снаряды, и гарь заволокла весь двор. Они спустились в подземелье, прошли метров сорок по тускло освещенному коридору и остановились.

Роттенхубер строго измерил взглядом Теодора:

— Ждите, я доложу фюреру о вас. Но для этого мне нужно связаться с личным секретарем фюрера Гертрудой Юнге. Стойте, на этом месте, я пришлю за вами лейтенанта Брюге.

По всему коридору мерцали лампочки. Из комнаты в комнату тихо сновали высокопоставленные штабисты, наиболее приближенные к Гитлеру чиновники.

Быстро проскользнула по стене брюхатая тень доктора Фричи. Теодор обернулся, хотел остановить Фричи, но заместитель доктора Геббельса еще быстрее побежал, уронив какой-то листок, который, видно подхваченный потоком воздуха, кружа, опустился почти у ног Теодора. Он поднял листок и прочитал отпечатанный на машинке текст:

«Согласно завещанию ушедшего от нас фюрера, мы уполномочиваем генерала Крепса в следующем. Мы сообщаем вождю советского народа, что сегодня, в 15 часов 50 минут, добровольно ушел из жизни фюрер. На основании законного права фюрер всю власть в оставленном им завещании передал Деницу, мне и Борману. Я уполномочил Бормана установить связь с вождем советского народа. Эта связь необходима для мирных переговоров между державами, у которых наибольшие потери. Геббельс».

Теодор весь похолодел. «Проклятый Геббельс! Моего имени и этой бумаге нет!» Теодор чуть не закричал в приступа гнева, но тут появился перед ним лейтенант Брюге с техником гаража имперской канцелярии Карлом Шнейдером, и Теодор прикусил язык, подумал: «Как бы не влипнуть, похоже, здесь каждый грызет друг друга».

Теодор видел, что техник Шнейдер, только что подбежавший к лейтенанту Брюге, отвел охранника в сторонку, под самую бетонную стенку, и довольно раздраженно выпалил:

— Меня прямо нарасхват!.. Только что отправил две канистры бензина Еве Браун, как тут же звонок от Магды Геббельс: «Пришлите восемь канистр бензина». Что они, Брюге, вздумали облить бензином весь бункер, что ли?

— Шнейдер! — воскликнул Брюге и, оглянувшись на Теодора, сказал потише: — Их всех припекло огнем русской артиллерии. Некуда подаваться. — Он опять посмотрел на Теодора. — Я слышал, что фюрера уже нет в живых.

— Заткнись! — грубо одернул Шнейдер Брюге и тут же убежал в сторону выхода, ведущего во двор.

В коридоре появился одетый в форму гитлерюгенда моложавый, напыщенный Аксман и громко зачитал листовку, оказавшуюся в его руке:

— «Браво вам, берлинцы! Берлин остается немецким! Фюрер заявил это всему миру, и вы, берлинцы, заботитесь о том, чтобы его слово осталось истиной. Браво, берлинцы! Ваше поведение образцово! Дальше действуйте так же мужественно, так же упорно, без пощады и снисхождения, и тогда разобьются о вас штурмовые волны большевиков… Вы выстоите, берлинцы, подмога движется…»

Аксман, прочитав написанное в листовке, тут же ушел.

Теодор немного приободрился: «Фюрер жив! Жив! А этого Брюге надо убрать. Я это сделаю сам».

Прибежал тонкогубый Гарри Менсхаузен. Теодор подумал, что за ним, от Роттенхубера, но тот и не посмотрел на него, сразу обратился к Брюге:

— Намечается хорошая наживка. В бункер фюрера есть тайный вход. Дежурить будем на пару. Я все обдумал, согласен?

— У меня свой исход! — злобно ответил Брюге. — Я слышал, что уже создан совет по самоубийствам. Так я первым на это пойду.

— Дурак! Кому ты нужен?! Нас не тронут! — воскликнул Менсхаузен и, пристроившись к проходящей группе штабистов, скрылся с ними за поворотом коридора.

«Кошмар какой-то! — еще сильнее занервничал Теодор. — Однако надо действовать. Коль фюрер жив, за него надо стоять. Иначе Роттенхубер может меня поймать на крючок, как глупую рыбешку».

— Брюге, ты слышал, о чем говорил господин Аксман? — грозно надвинулся Теодор на белокурого Брюге. — Ты паникер, болтун! Я обязан принять меры…

— Вампиры! — весь передернулся Брюге и выхватил из кобуры пистолет. — Наш поход на Восток заканчивается созданием совета по самоубийствам. Уже раздают ампулы с ядом. Вот и завоевали мир! — Брюге мгновенно приставил дуло пистолета к своему виску, нажал на спуск, выстрелил, трепыхнулся, заспотыкался, заспотыкался и упал бездыханным под самой стеной.

2

Теодор точно не знал, где находятся апартаменты Гитлера, а те, у кого он спрашивал об этом, молча шарахались от него в разные стороны. Наконец он набрел на Роттенхубера, стоявшего под блеклой лампочкой вдвоем с Гертрудой Юнге, которая, увидя Теодора, нахмурилась:

— Профессор, вы заставляете ждать! Ганс, проводите его, я договорилась. Сейчас должен подойти Эрих Кемпка, личный шофер фюрера. Требуется две простыни и два одеяла.

— Есть! — отсалютовал Роттенхубер. — Профессор, следуйте за мной.

— Я ничего не понимаю! — было воспротивился Теодор. — Жив ли фюрер?.. Иначе я точно так же… — показал он на труп Брюге с окровавленной головой. — Я, господа, прибыл…

— Фюрер ждет вас, профессор, в своем бункере, — сказал Юнге. — Торопитесь, профессор.

По пути к «фюрербункеру» Теодор показал Роттенхуберу оброненную в коридоре доктором Фричи бумагу. Ганс покрутил ее в своих мясистых, толстых пальцах, сказал:

— Мой друг, во-первых, это черновик. А во-вторых, вы же посмотрите, профессор, здесь указывается: «Сегодня, в 15 часов 50 минут…» А сейчас, посмотрите на мои точные часы, и одиннадцати нет. Зря панику поднимаете, пошли!.. Фюрер гороскопами занимается. А позавчера господин Геббельс весь день читал фюреру главы из книги «История Фридриха Великого». Следуйте за мной!..

Гитлер долго не узнавал Теодора, вошедшего в его почти пустой подземный кабинет: из мебели одиночествовал раскрытый платяной шкаф, в котором виднелся парадный френч темно-серого цвета, второй, поношенный, френч держался на покатых плечах фюрера. К Теодору подбежали две собаки — высокая немецкая овчарка и черный маленький кобелек — обнюхали и ушли в соседнюю комнату.

Наконец Гитлер опознал Теодора, глаза его чуть округлились, и он сказал:

— О мой тайный министр, я тебя узнал! Что ты хочешь от меня?

— Мой фюрер! Я хочу получить от вас для себя свободу действий в самой Германии! Я имею большую практику наводить новый порядок!

Гитлер вдруг вскинул голову и, смахнув со лба челку, закричал:

— Чудо! Чудо! Президент Рузвельт умер! Президент Трумэн через пару дней пришлет нам телеграмму о совместных действиях против русских! Преданные мне войска Западного фронта по моему приказу идут на Берлин! Мы раздавим русских! По моему приказу доктор Геббельс поднял все старые гороскопы, предвещавшие хорошие перемены для Германии на апрель тысяча девятьсот сорок пятого года. Раздавим русских!..

— Мой фюрер! — вскрикнул Теодор возбужденно. — Я прибыл…

— Молчать! — оборвал его Гитлер. — Германская империя ждет от меня величайшего подвига. И я его совершу! Я и немецкий народ — это неразрывный сплав… Где Геббельс? — спросил он у секретарши Юнге, появившейся из другой комнаты. — Пусть он еще раз прочитает мне «Историю Фридриха Великого». Теодор, в период Семилетней войны с Россией король Фридрих Великий чуть не принял яд… Но вот умирает царица Елизавета. Ее наследник Петр III был другом и почитателем Фридриха. И Германия воспрянула! — Гитлер так энергично взмахнул руками, что френч упал с плеч, и из его нагрудного карманчика выпала ампула и откатилась по ковру к ногам Теодора.

«Это бред, бред! — со страхом думал о Гитлере бледный Теодор. — Однако ж все же вождь. — Он взглянул на ампулу, заполненную жидкостью янтарного цвета. — Вот случай показать свою преданность и заручиться…»

Теодор поднял ампулу.

— Мой фюрер! — воскликнул он. — Твое имя в сердце каждого немца! Я с величайшей радостью приму яд из этой ампулы…

Он открыл рот, но Гитлер приостановил слабым жестом.

— Мой Теодор, — еле слышно пролепетал фюрер, — пока рано…

«Мой бог, как трудно брать лидерство!» — с огорчением подумал Теодор.

Открылась дверь большой комнаты, и Теодор увидел, что там, в этой большой комнате, видно предназначенной для важных заседаний, полно высокопоставленных лиц, ему бросились в глаза Геббельс, Борман, Аксман, начальник госпиталя рейхсканцелярии профессор Хаазе и успевший каким-то образом проникнуть в эту комнату Роттенхубер.

Гитлер вдруг совсем обмяк, потускнел. Однако нашел в себе силы сказать:

— Цель остается та же — завоевание земель на востоке для германского народа. — И показал подошедшему к нему профессору Хаазе три ампулы: — В этих ампулах содержится смертельный яд.

Теодор ужаснулся: «Завоевание земель на востоке со смертельным ядом во рту! Какой бред!..»

Гитлер вдруг вскинул глаза на Теодора, произнес:

— Когда мы победим, кто спросит с нас о методе?..

«О нет! — тотчас же промелькнуло в мыслях Теодора. — Фюрер не собирается уходить из жизни… Крупп, Шахт, Стессен и другие владельцы концернов не позволят… Они уплатили ему миллиарды… Впрочем, зачем он им теперь нужен, раздавленный и почти одинокий. Будут искать другого, если сами уцелеют… А если уцелеют, то мне надо быть готовым показать им себя».

Гитлер вышел в большую комнату, дверь в которую тут же захлопнул напыщенный Аксман. Теодор решил переждать заседание важных лиц в саду, куда и отправился тотчас же. Через некоторое время — наверное, часа через три — Теодор увидел, как из запасного входа рейхсканцелярии во двор вынесли два трупа, завернутых в одеяла. Теодор напряг зрение: из одного одеяла виднелись ноги в ботинках. «Это ботинки фюрера, — определил Теодор. — Его, его ботинки! Итак, фюрера нет…» По торчащей из другого одеяла женской голове он узнал Еву Браун.

Оба трупа эсэсовцы опустили в небольшую яму без всяких почестей. Потом рейхслейтер Борман из канистры облил их бензином и бросил в яму зажженный факел. Из ямы пошел густой чад! Присутствующие на сожжении, за исключением Роттенхубера, отправились через запасной ход, в подземелье…

«Похоронили, как собаку», — отметил Теодор. Вскоре он почувствовал страшную усталость, свернулся калачиком и уснул здесь, под стеной…

3

Он проснулся днем. Возле него лежал Ганс Роттенхубер.

— Похоже, фюрера и огонь не берет, — как бы думая вслух, произнес Теодор и повернулся к генералу.

— Берет не берет, — отозвался Роттенхубер, — а скажу прямо: тела Гитлера и Евы Браун горели плохо. Я спустился вниз, чтобы распорядиться о доставке горючего. Когда поднялся наверх, трупы уже были присыпаны землей, и часовой Гарри Менсхаузен заявил мне, что невозможно было стоять на посту от невыносимого запаха, потому он и присыпал их.

Роттенхубер надолго замолчал — наверное, думал уже о другом. Потом оживился, заговорил о Менсхаузене:

— Меня поразила расчетливость Гарри… Он, пробравшись в кабинет Гитлера, снял с гитлеровского кителя, висевшего на стуле, золотой значок в надежде, что в Америке за эту реликвию дорого заплатят… Знаешь, мой друг, ты можешь рассчитывать на Гарри Менсхаузена… Я тебе подошлю его.

Роттенхубер подполз к стене и скрылся в проломе…

Еще чьи-то трупы обливали бензином, поджигали факелами и сбрасывали в другую яму. Кто-то подполз со стороны входа в подземелье. Теодор оглянулся — Гарри Менсхаузен с небольшим чемоданом в руке.

— Гарри, я профессор Теодор, кого жгут?

— Супругов Геббельсов, — ответил Гарри. — А ведь можно было бы дождаться американцев… Профессор, мне приказано провести тебя в отряд прорыва, к Роттенхуберу.

Они бросились в пролом, благополучно пересекли площадь и затем кубарем скатились не то в ложбину, не то в широкий ров, где копошились люди. Человек, оказавшийся под Теодором, ладонью ощупал его лицо, зашептал:

— Ты профессор Теодор. Не дрожи, я лейтенант Цааг. Слушай меня внимательно…

— Ну?!

— После Крыма, в январе, я попал к американцам, бежал из плена. А через месяц англичане схватили меня, Суть такая, господин профессор, и англичане, и американцы допрашивали меня в плену, говорили: готов ли я на их стороне выступить против Советского Союза? — Цааг сдернул с рядом лежащей женщины широкое клетчатое пальто: — Переодевайся, господин профессор!..

Гарри сначала вел их подземной трассой — бетонные потолки, бетонные стены, утрамбован пол. Теодор поинтересовался:

— Гарри, куда эта трасса ведет?

Менсхаузен направил луч карманного фонарика в лицо лейтенанту Цаагу, отпугнул:

— Отойди на десять шагов!

Цааг отошел, и Гарри сказал Теодору:

— Эта подземка ведет к недостроенному фюрербункеру, в рощу. Там есть небольшая взлетная площадка и дежурит самолет. Хотели доставить туда фюрера и вывезти его на самолете из Берлина в страну, которую он сам назовет… Но теперь уже поздно…

Из подземелья они вышли на поверхность неподалеку от недостроенного бункера — обширная роща по краям занялась огнем. Теодор сразу увидел сидевшего на штабеле кирпича Роттенхубера, бросился к нему…

К группе советских воинов медленно подходил офицер в немецкой форме с поднятыми руками. Он на русском языке громко произнес:

— Господин майор! Имею честь, при условии сохранения мне жизни, выдать вам живого профессора Теодора, Теодор находится вон в той пылающей роще…

— Фамилия?! — потребовал Сучков от лейтенанта.

— Лейтенант Цааг… Прошу учесть, я добровольно… выхожу из войны…

— Помолчи, значит! — воскликнул Сучков и, присмотревшись к офицеру, он узнал в нем лейтенанта Цаага — телохранителя Теодора.

«Так вот где мы с тобой повстречались, — подумал Сучков. — На Северном Кавказе тебе и в голову такая мысль, конечно, не приходила, убивал и грабил вместе со своим шефом Теодором?!»

Цаага допросили в отдельной комнате. Лейтенант ничего не скрывал, даже признался, что он был телохранителем у профессора Теодора, что Теодор имеет намерение пробиться с отрядом эсэсовцев генерала Роттенхубера на запад и что отряд будет биться насмерть.

После допроса Цаага поместили в отдельную комнату под строгую охрану.

За окном сеял дождь. Однако край неба, нависший над западной частью Берлина, уже светлел, проглядывало солнце.

— Едва ли они рискнут в дневное время. К тому же, чтобы прорваться к американцам, надо преодолеть десятки километров, занятых нашими войсками, — высказал свою мысль Сучков.

— А зачем это делать им! — возразила Марина. Она развернула карту на столе: — Миленький Иван Михайлович, посмотри, сразу за рощей идут кварталы домов. Гитлеровцы переоденутся и рассеются по домам, и их тогда труднее обнаружить. Надо немедленно действовать.

Огонь подступал все ближе к недостроенному бункеру. Роттенхубер нервничал… Нет, не оттого, что дым ел глаза и припекало уж чересчур, а оттого, что несколько эсэсовцев, в том числе и Теодор с Гарри Менсхаузеном, незаметно отпочковались, исчез Цааг, — видно, струсили идти на открытый прорыв. Злился он еще и оттого, что в точности не знал, есть ли в домах, расположенных западнее рощи, советские войска…

Прошелестела над рощей красная ракета, и Марина увидела: Сучков со своими ребятами уже окружает банду Теодора. «Миленький Иван Михайлович, за меня не тревожься, береги себя…» Она как-то читала письма-каракульки шестилетнего сынульки Сучкова… «Папа, убей Гитлера…», «Папочка, скорей кончай войну», «Папа, дедушка болеет, а мама работает и вяжет по ночам тебе варежки». «Сучков, Сучков, — думала Марина, — ты обязан вернуться с фронта. Ты очень нужен своему сынульке, жене и отцу. А у меня, миленький Иван Михайлович, ни матери, ни отца, ни мужа. Любушка моя, Андрюшенька Кравцов, погиб…»

Марина снова увидела в прогалине стелившегося дыма промелькнувшего Сучкова. «Лезет, лезет в огонь! — заволновалась она. — А сынулька ждет… О если бы у меня был сын!»

— Нас окружают! — вскричал Роттенхубер и ударил из автомата.

Марина бросилась под дерево, потом поползла навстречу орущей толпе гитлеровцев и, приподняв голову, увидела вскочившего на ноги Сучкова. Он швырнул гранату в эсэсовцев. Взрыв гранаты приземлил фашистов, но Роттенхубер успел полоснуть из автомата, и Сучков упал. Она во весь голос закричала:

— Палач Теодор, сдавайся! — И не стерпела, бросила гранату.

Через час все было закончено; оставшиеся в живых гитлеровцы подняли руки, и их тут же разоружили. Принесли раненного в руку майора Сучкова.

— Ты чего же мишенью торчала?! — сказал он и потянулся к Марине здоровой рукой, обнял. Плечи ее вздрогнули. — Ничего, ничего, Мариночка, жить будем… И гулять будем!..

Проглядывалось почти все истоптанное, окровавленное место схватки, возле недостроенного бункера возвышалась гора сложенного в беспорядке оружия — фаустпатроны, автоматы, гранаты… Поодаль от этого вороха — шагах в тридцати, наверное, — на луговинке сидели с понурыми головами пленные эсэсовцы.

Сучков обратил внимание на трехэтажный особняк с резными колоннами, с высоким фронтоном, на котором вылитый из металла орел-стервятник держал в когтях огромную свастику.

Рванул ветер, пламя перекинулось на фронтон особняка — серый хищник разжал когти, уронил двухметровую свастику, а затем и сам грохнулся на мраморную лестницу.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

1

Была суббота, надвигался вечер… Хилли поливала во дворе цветочные клумбы. С поля возвратился на фургоне хозяин дома, господин Ланге. Распрягая лошадей, старик неловко повернулся, протез скривился, — видно, лопнули крепления, и Ланге, взмахнув руками, упал. Хилли, подбежав к старику, подняла его, помогла сесть на скамейку и потом, когда отвела лошадей в конюшню, спросила:

— Дедушка, где ты потерял ногу? На войне?

— Нет, Хилли, на фронте я не был… А в «Каменном мешке» пришлось побывать. Перед тем я долго работал в типографии…

«О, это он, тот Ланге!» — вмиг вспомнила Хилли, где она видела этого человека, и в испуге вскрикнула:

— Не надо! Не надо об этом! — и бросилась в дом…

Всю эту ночь Хилли отбивалась от нахлынувших на нее картин прошлого. Она зарывалась в подушки, но и там, при полной темноте, картины прошлого неотступно вставали перед ее мысленным взором…

По всей округе расплескался погожий июньский день 1935 года. Она, Хилли, и Эрлих Зупке лежали под сосной. Клялись быть вместе до гроба, не расставаться. Он целовал ее в пылающие жаром губы и щеки, приговаривал: «Браво Гитлеру! Браво всем секретным службам, коих у нас теперь чертова пропасть. Браво за то, что они из замарашки-студентки, по имени Хилли, сотворили умного зверька-осведомителя! А в общем-то террориста…»

— Вот тебе чек! — Зупке не назвал сумму, но Хилли, посмотрев на чек, ахнула от удивления и радости.

— Эрлих, ну скажи, а кто же платит? — Она прижалась к его лицу неостывающей щекой. — Ну кто, а?

— Хилли, я и сам не знаю. Но наверное, господин Крупп и ему подобные. У фюрера своих денег нет. Он тоже на зарплате.

Ей показалось, что Зупке принижает вождя нации, и она вдруг вскипела, отвесив ему тяжелую пощечину:

— Фюрер великий! Как ты можешь принижать!..

— Браво! Браво! — вновь захлопал в ладоши Зупке. — Цены тебе нет, Хилли… Вот тебе пропуск в «Каменный мешок». Браво! Браво!

По шоссе, проходящему невдалеке от лесочка, мчались грузовики, полностью забитые людьми — и пожилыми, и молодыми, и детьми.

— Эрлих, куда их везут?

— А мне все равно, лишь бы нам платили, — отозвался, как бы думая про себя, Эрлих. — Я тоже хочу иметь свое дело… Ты спрашиваешь: кого и куда везут? Мусор, очистки от немецкой нации, хлам. Ты не падай в обморок, я тебе сейчас все открою потому, что настал час испытать твою духовную закалку: скочуришься ты перед чистилищем или нет… Ты будешь закаляться под моим руководством. Но прежде я хочу у тебя спросить: почему ты до сих пор терпишь полиграфиста Ланге? Его место в «Каменном мешке»! Пришей ему дело о связях с типографией русской газеты «Искра»…

— Ланге я еще в глаза не видела, однако уточнила: он в то время был еще ребенком. Никак не шьется, Эрлих.

— Ха-ха-ха! — рассмеялся Зупке. — А у меня пришилось. Ланге уже в «Каменном мешке»… Ну поехали!

— Куда?

— В «Каменный мешок», то есть в Дахау… Вообрази… Скопище железобетонных построек, разместившихся на 235 гектарах вырубленного леса. А вокруг глухой забор, по верху которого проволока под электрическим током. Это чистилище имеет только в одном основании здания 130 комнат, медицинских лабораторий… Цель? Подготовиться к истреблению славян в предстоящем военном походе на Восток. Всякие опыты, подготовка кадров, специалистов для концлагерей, массовых облав… Но пока, мой зверек, пока вся эта работа идет на местном материале. Сама знаешь: тот, кто против фюрера, тот против германской империи. В общем, не бледней, зверек, нам платят! Поехали! — показал он на мотоцикл…

Да, глухой забор, поверху проволока. Перед ними открылась калитка. Два дюжих эсэсовца пропустили их на территорию. Эсэсовец с интеллигентным лицом улыбнулся, сверкнул пенсне:

— Гер Зупке, вам куда?

— Факультет номер один, — ответил Зупке.

— Туда, туда, — показал интеллигентный с виду эсэсовец на огороженный колючей проволокой участок леса. — Спешите, занятия уже начались…

Они остановились у закрытого автофургона. Неподалеку залаяла овчарка. В фургоне послышалась какая-то возня, потом открылась дверь и на землю шлепнулся мужчина, а затем вскочил на ноги, бросился бежать в сторону небольшого озера, заросшего камышами.

— Далеко не убежит! — сказал появившийся у фургона эсэсовец и затем вскричал: — Попытка к бегству!

На его голос из вольера выскочили овчарки, погнались за мужчиной, сбили его с ног, начали рвать. Откуда-то раздался выстрел. Мужчина покачнулся и упал, сраженный пулей…

Потом Зупке повел ее к серому дому без окон, по его словам, в «медфакультет, работающий на армию»…

По каменной лестнице спустились в нижний, подземный этаж, оказались в длинном коридоре, освещенном неоновыми лампочками. Зупке открыл одну дверь — Хилли бросилась в глаза огромная, тоже освещенная, как и коридор, неоновыми лампочками комната без единого окна, заставленная столами, у одного из которых стоял раздетый, с крупными чертами лица пожилой человек. Из-за перегородки, отделяющей операционные столы, появились трое, одетые в белые халаты. Один из них, худой и длиннющий, начал осматривать раздетого, а двое занялись молодым человеком, еще подростком, привязанным ремнями к столу.

— Без наркоза! — распорядился длиннющий. — Этот тельмановец…

Зупке прошептал ей на ухо: «Это и есть твой Ланге».

— Важно по возрастам испытать, чтобы дать вермахту рекомендации, — продолжал давать указания длиннющий медик…

«Все забыть, забыть! И таким образом воспрянуть обновленной». Хилли поднялась с кровати, набросила халат, подошла к окну: во дворе старик Ланге под навесом возился со своим протезом, — видно, чинил его перед выездом в поле. «Человек из «Каменного мешка», — с болью в сердце подумала Хилли. — А мы кричали: «Хайль Гитлер!» А он немцев в «Каменный мешок»…»

На другой день, утром, кто-то громко, повелительно постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел в комнату. Это был мужчина с дряблым, округлым лицом, с выпирающим из-под клетчатого пиджака животом. Она сразу узнала: «Эрлих Зупке!» Однако решительно заявила:

— Я не знаю тебя, уходи!

— Я ваша старая любовь, Эрлих Зупке! Хилли, я теперь председатель «Союза землячества»… По распоряжению профессора Теодора — а он теперь у нас член правительства, министр по перемещенным лицам — принес тебе приглашение на завтрашний сбор в Мюнхене. Хилли, для нас Европа не кончается на Эльбе, равно как и в Богемском лесу… Дойчлянд, дойчлянд алес! — возвысил голос Зупке и бросил на стол пухлую черную папку. — Вот тебе работа. Надо отредактировать. И ты получишь от Теодора особняк на берегу Изары…

Хилли охватило леденящее чувство от этой неожиданной встречи: она думала, что старик Ланге опознает Эрлиха Зупке и конечно же потом, докопавшись до ее прошлого, порвет контракт, вышвырнет ее из своего дома…

— Да ты наплюй! — словно бы угадав ее мысли, продолжал Зупке. — Читай! — Он развязал папку. — Читай, а я подремлю в кресле.

Она с неохотой взяла рукопись и стала читать через пять, десять страниц, и то лишь выделенные, подчеркнутые строки:

«Доказательства лжи… Не Гитлер, а поляки начали вторую мировую войну… Не было никакого нападения на Россию в июне 1941 года…» Отлистала еще несколько страниц, опять подчеркнутое бросилось в глаза: «Гитлер был гуманен к немецкому народу, он был ярый противник политики государственного терроризма…»

Она, захлопнув папку, закричала во весь голос:

— Пробуждение! Пробуждение! Эрлих, во мне окончательно пробудилась совесть!

— Что и требовалось доказать! — по-своему оценил слова Хилли Зупке. — А фюрер найдется! Хайль! Я приеду за тобой без опоздания, будь готова, моя любовь…

Не успела Хилли поднять головы — со свистящим грохотом на низкой высоте над двором промчались самолеты, тугим, горячим воздухом прижав к земле молодые деревца, цветы на клумбах.

— Союзники! Не слишком ли они далеко залезли от своих штабов?.. — громко отозвался Ланге. — Иногда мне кажется, будто я и дома и не дома: там забор и тут забор, запретные зоны.

Хилли посмотрела на топку, где догорела рукопись, где тлели отдельные, несгоревшие страницы.

— Гаси искру, пока не занялся огнем весь дом, — прошептала Хилли и, зачерпнув совком побольше пепла от сгоревшей рукописи, прокричала в окно: — Эрлих, я уже собираюсь, иду!

— Ты спалила мою рукопись?! Что я скажу господину Лемке! Ведь я получил от него большую сумму под будущую книгу.

С этими словами Зупке выскочил со двора, словно бы за воротами кто-то его ждал и ему нельзя было задерживаться.

Во двор вошел рослый, голубоглазый, с черными усиками мужчина. Он наклонился к Хилли:

— Представлюсь, фрау, чиновник местного самоуправления Гарри Лоренц… Вы должны зарегистрироваться, непременно указать свою профессию. Вот здесь укажите профессию. — Он подал ей бланк.

Она написала на бланке: «Безработная». Чиновник щелкнул каблуками, затем сощурил глаза и, уходя, бросил:

— Так уж и ничем не занимаетесь?..

2

Гарри появился на вилле Теодора во второй половине дня, за два часа до захода солнца, и сразу поинтересовался у старика-привратника, не приехал ли профессор, на что старик ответил:

— Звонил, скоро должен появиться. Определенно, — буркнул толстоногий привратник и тут же, взглянув на свои карманные часы в золотом корпусе, отправился к железным воротам, которые открыл на весь распах. Во двор въехал новенький, поблескивающий в лучах закатного солнца «мерседес», увенчанный флажком дипломатической неприкосновенности. Старик, когда машина остановилась и он закрыл ворота, трусцой подбежал к «мерседесу», распахнул дверцу — из машины вышел Теодор и, заметив Гарри, стоявшего у крыльца островерхого дома, сказал:

— Ты, Гарри, обязан убедить Эрлиха Зупке, что Хилли нужна мне живой, чтобы я потом вовсе не думал о ней. Она для меня крайне опасна, может написать книгу, выболтать… Это при теперешнем моем общественном положении!.. Я не опасаюсь иностранных авторов, их можно опровергнуть. Но своих, немецких, почти невозможно…

Со стороны Изары накатывались сумерки, чувствовалась прохлада.

— Мне надо отдохнуть. А ты езжай к Зупке. Непременно скажи ему, что Хилли возьмется, и пусть не думает о сроках. Я сам вмешаюсь. Езжай, мой друг. Такую книгу мы должны иметь.

Гарри тут же уехал.

Почти неслышно к Теодору подошел старик-привратник, набросил на профессора теплый плед, подкутал со всех сторон и присел на краешек скамейки.

— Старик, — обратился к Ленцеру Теодор, — я окончательно пришел к выводу: делить власть с кем-то — это все равно что не иметь ее вовсе… Сейчас же позвони господину Фуксу, передай: жду его завтра на вилле пополудни. Когда он приедет… да, да, когда появится, ты найди удобный случай, заправь его машину моим горючим.

— Твоим, господин профессор? — У старика лохматые брови вскочили на лоб. — Это же… понимаете… взорвется!

— Знаю, знаю! Так надо!..

Хилли лежала запрокинув голову: над нею висело тихое, звездное апрельское небо. «Улететь бы туда, в эту тихую безбрежность», — думала она. И вдруг Хилли вскочила, вцепилась в руку Зупке:

— Эрлих, а ведь это страшно, когда у человека возникает мысль… покинуть, бросить землю, бежать из своего извечного дома!..

— Ты наслушалась всякой дряни. Перестань!

— Нет, нет! — вскричала Хилли. — Во мне происходит пробуждение совести, с болью, страданием… Небо, небо, я хочу жить на Земле! Зупке, кричи: «Люди, не поджигайте своего дома! Никакое наемничество, никакой террор не спасут, никакое небо не вызволит нашу Землю из беды! Только сам человек, отвергнув насилие, уничтожив оружие, может, способен спасти от катастрофы свой извечный дом!»

— Идут! Идут! — вдруг закричал Зупке, показывая на появившиеся самолеты. — Это «стальной зонт» Федеративной Республики. Ха-ха! Под ним мы окрепнем и вновь поставим вопрос о жизненном пространстве… Хилли, не безумствуй!

Небесная стальная карусель, выделывая стремительные виражи и петли, опустилась чуть ниже. Гарри, чертыхаясь, залез под скамью. Не выдержал и Ланге — он вышел из-за фургона, вскричал:

— Эрлих Зупке, я тебя опознал, слушай меня! Пулей, штыком, ложью, убийствами род человеческий не лечат. Всем говорю: не лечат, и им говорю, — показал он на самолеты, — не лечат! Это полное безумие — лечить людей смертью!..

Над двором раздался хрипящий, захлебывающий шум. Зупке первым увидел неуправляемо падающий самолет, рванулся под кирпичную стенку дома, видимо намереваясь укрыться там, но не успел — тугая, горячая волна от взорвавшегося самолета шибанула в спину, и он грудью ударился о штабелек неотесанных, ребристых камней…

* * *

Хилли не знала, сколько времени длилась внезапно наступившая непроглядная ночь. Она вдруг услышала слабый голос:

— Воды… Один глоточек… и я поднимусь. — Зупке вцепился в продымленный высокий пенек, попытался встать на ноги, но не смог, вновь опустился на колени. — Я ж умираю. О, проклятие!.. Только капельку, одну капельку…

Он надолго замолчал, потом медленно подполз к Хилли, зашептал:

— Хилли, а у нас с тобою могли быть дети, семья. — Он посмотрел на небо. — Люди, закройте в своих домах окна и двери… Не пускайте в свои дома ложь и обман. Ничего не вижу, — вскрикнул он. — Холодно… и темно, те-ем-но-о…

Руки под ним подкосились, и он ткнулся в землю головой к смертельно побледневшей Хилли.

3

По случаю приезда Апеля Фукса на виллу Теодор распорядился накрыть побогаче стол у фонтана.

Господин Фукс приехал без опоздания, и сразу началась пирушка, которая вскоре превратилась в своеобразный турнир провозглашения тостов.

— Крокодил крокодила не кусает! — провозгласил Теодор, расцеловав перед тем Апеля Фукса. — Не грызет даже в том случае, если он льет горючие слезы. Пьем за крокодилов!

Они опять обнялись, хлопая друг друга по спинам и хохоча.

— Мой учитель, теперь мой тост, — заявил Фукс и наполнил шампанским два фужера. — Мой учитель, я пью за то, чтобы мои деньги никогда не поссорились с твоими.

Теодор не поднял своего бокала, он протер вдруг повлажневшие глаза, промолвил с печалью:

— Мой любезный Фукс, твой учитель уже не тот бравый капитан, который, как ты знаешь, во время войны без колебаний тысячами отправлял советских туда, откуда начинается хвост редиски. Я имел от фюрера полную свободу рук. Я не нуждался в средствах…

— Говори, сколько тебе нужно? — быстро прервал его Фукс.

— Миллион…

— Миллион? И ты тотчас вложишь этот миллион в ракетное производство господина Лемке!

— Ты сам провозгласил, чтобы твои деньги никогда не столкнулись, не поссорились с моими деньгами. Мы с тобою, дорогой Фукс, всего лишь плачущие крокодилы, кусать друг друга не будем!

— Найдем, куда приложить деньги…

Теодор, проводив Фукса за ворота, вернулся к столу, с чувством усталости опустился в кресло, с которого виднелся «Горбатый мост». С этого моста, вспоминал Теодор, с большой высоты бросались в воду неудачники, различного рода авантюристы и даже обанкротившиеся отцы города, разбивались, гибли.

Тихо к столу подошел старик-привратник.

— В моих ушах, — произнес Теодор, — до сих пор слышится голос моего больного отца. Он мне говорил: «Если бы можно было вынуть, обнажить земную ось, то на ней мы прочитали бы: «Капитал»…» А вспомните Хиросиму! — продолжал Теодор, все глядя на «Горбатый мост». — Мой отец, уже умирая, говорил мне: «Это на высшем уровне взвинтили страх… Теперь начнут ковать, устрашать, опустошать карманы…»

На «Горбатом мосту» полыхнуло пламя, докатился грохот взрыва, горячим дыхом шатнуло деревья… Теодор устремил взор в дегтярно-черное небо, откуда вдруг начал нарастать гул самолетов-ночников.

— Ленцер, — за многие годы совместной работы Теодор впервые назвал по фамилии старика-привратника, взятого им на виллу сразу же после Нюрнбергского процесса. — У нас, немцев, своя цель. Когда-то Адольфа Гитлера считали драчливым шалопаем, крикуном. А крикун-то оказался при своем уме… Ленцер, еще немного — и мы запряжем енота телегу и весь мусор на свалку…

Старик Ленцер вдруг скукожился, сжался в комочек, еле слышно произнес:

— И опять война… Я уж не тот, к земле клонит…

Похоже, Теодор не расслышал стон старого Ленцера: он стоял к нему спиной, все глядя в небо и ожидая при этом от привратника привычного для себя слова «определенно». Однако вместо ответа за спиной раздался выстрел. Теодор быстро оглянулся: Ленцер лежал вниз лицом с простреленной, окровавленной головой, а из дула пистолета, еще державшегося в побледневшей руке старика, по земле стелился пороховой дым…

Крым — Прибалтика. Москва. 1942—1980 гг.

#img_6.jpeg

Ссылки

[1] Инженер-полковник СС Вальтер Рауф ныне проживает в США.

[2] Нет (азерб.) .

[3] Спасибо тебе, друг! (турецк.)

[4] Кто ты есть?! (нем.)

[5] Не стрелять! (нем.)

[6] Меня зовут Эльза (нем.) .

[7] Не учите меня, господин полковник! (нем.)

[8] Дядя! Дядя! (нем.)

[9] Мамочка! Мамочка! Это моя мама! (нем.)

Содержание