Мы идем по этому нескончаемому лесу очень долго. Я стараюсь держать направление на запад, туда, куда медленно, еще медленнее, чем мы, движется бледно-серый круг солнца по серому небу. Не слышно пения птиц, не слышно чавканья снега под нашими ногами.

В детстве я часто с любопытством смотрел на маму, думая, каково это - ничего не слышать. Часто, по-детски неразумно и зло подшучивал над ней. Бывало, затыкал наглухо уши и ходил так по улице, желая почувствовать себя в маминой шкуре.

Но тогда мне не было никакого дела ни до пения птиц, ни до скрипа снега под ногами, поэтому я не мог по-настоящему прочувствовать беззвучие.

Я знаю, что лагерь находится километрах в шестидесяти на восток от города. Когда-то там была настоящая зековская зона, но когда мертвецы стали страшнее для живых, чем живые убийцы, воры и грабители, обитателей зоны быстро-быстро расформировали кого куда и отдали территорию под лагерь для рецидивистов.

Шестьдесят километров - это очень много. Но мы можем пройти только сорок и, взяв чуть на север, добраться до Березняков и хотя бы временно отсидеться на родительской даче. В крайнем случае мы можем добраться до Волковатово - это еще ближе - где живет с недавних пор мой старый друг Илья. Но это действительно - на самый крайний случай, потому что явиться к Ильюхе в таком виде...

Илья работал в роддоме, акушером-гинекологом. Половина женской половины города рожала в его мощные руки, некоторые и не по одному разу, и готовы были не рожать до последнего, если попадали не в его смену.

Там, в роддоме, Ильюха и нашел себе жену, сразу с новорожденным. И бросил к чертям работу и уехал за женой в деревню, где и трудится теперь земским врачом. Вот надо оно ему было!..

Ну и наконец, если повезет, мы можем добраться до города. Не знаю, как родители Анны, но мои-то примут меня. Вот только идти домой хочется еще меньше, чем к Илье. Ильюха закадычный друг, но все же, как ни крути, чужой человек, и его психологическая травма при виде меня не пойдет, конечно же, ни в какое сравнение с материнской. Да и меня его травма волнует не так сильно, как шок родителей...

Мы идем долго, весь день. Солнце уже клонится к земле, когда лес резко заканчивается, словно обрезанный разбитой дорогой, идущей по его краю.

Первое, что мы делаем - это падаем на колени возле ближайшей лужи и долго, ненасытно, пьем.

Пока мы шли лесом, вокруг было полно снега. Но толку от него ноль, потому что превратить его в воду мы не в состоянии. Можно сколько угодно набить его в рот, но если температура во рту такая же, как температура снега...

А лужицы в лесу попадались крайне редко, так что в любой момент мы могли...

Я знаю, что произойдет, если мы останемся на длительное время без воды. Я видел мертвецов, лишенных питья, но я не знаю, что они чувствовали и умирали ли они, так же, как от выстрела в голову. Я видел только их иссохшие тела, глаза, которые превращались в сморщенные высохшие кусочки мертвой плоти, которые трескались, лопались и в конце концов выпадали из глазниц, повисая на ниточках иссохших мышц и кровеносных сосудов. Высыхала и лопалась кожа, мышцы превращались в тонкие веревки, не способные к сокращению, крошились кости... Да, конечно, мозг наверняка погибал окончательно, превращаясь в болтающуюся внутри черепа высохшую серую массу.

Жажда - это наше единственное желание, единственная потребность, которая и ощущается совсем не так, как у живых людей. Жажда испытывается не организмом, которого, по сути, и нет, а - мозгом. Это не боль, не дискомфорт, не осознаваемое желание - это... жажда.

Напившись, мы оглядываемся по сторонам.

Впереди и влево видна деревня, небольшая, домов на пятнадцать-двадцать. Наверное, раньше здесь была колония-поселение. А может быть, здесь жили те, кто работал на зоне.

В деревню идти нам незачем.

Нам и на дачу незачем. И в город.

Нам вообще незачем куда-то идти. В идеале нам лучше всего уйти в какую-нибудь глушь, где нас никто никогда не найдет, поближе к реке или озеру, и там провести остаток отведенной нам вечности, без потребностей, болезней, обязанностей, желаний...

Я плохо представляю себе дальнейшее существование. Что я буду делать целую вечность, или сколько там может «прожить» рецидивист. Вечность без сна, еды, телевизора, секса, книг, компьютера... Просто вечность - медленная и не прерываемая ничем.

Это страшно.

- Мы пойдем в эту деревню? - спрашивает Анна.

- Нет. Зачем...

Она все никак не избавится от стереотипов и рефлексов прежней жизни. Видя деревню, путник должен возрадоваться и идти туда в надежде найти кров на ночь, еду, тепло и разговор.

Но нам ничего этого не нужно. Единственное, зачем мы могли бы пойти к людям - это вода. Но сейчас весна, и на открытых солнцу местах полно луж.

- Переночуем там, - говорит Анна, чем вызывает у меня приступ беззвучного смеха.

Впрочем, девочка, может быть, только вчера умерла и еще не знает, что у рецидивистов нет никакой потребности в сне.

- Мы не спим, - говорю я. - Никогда.

Она смотрит на меня недоверчиво. Наверное, она действительно только вчера умерла.

- Мертвым не нужно спать, - объясняю я, - не нужно есть, дышать и бороться за выживание.

- Ну а волки?

Меня снова тянет сложиться пополам от смеха, но я только бросаю на нее насмешливый взгляд и говорю:

- Волки не питаются падалью.

- И вообще, - добавляю я, подумав. - В деревне могут быть солдаты. Наконец, у любого из мужиков может оказаться ружье... Нам лучше держаться от людей подальше.

«Падалью... - читаю я по ее губам. - Падалью... Падалью...»

Мне становится безумно жалко ее.

- Какого цвета твои волосы? - спрашиваю я.

Она удивленно смотрит на меня. Потом неуверенно отвечает:

- Я брюнетка. Натуральная.

- Ты красива, - улыбаюсь я.

Она смущенно отводит глаза, бросает:

- Спасибо.

- Хорошо, - говорю я. - Мы зайдем в эту деревню. Попросим бутылку воды на дорогу. Но если там окажутся солдаты, мы умрем по-настоящему.

- Разве ты этого не хочешь?

Я киваю: «Ну ладно...»

Мы направляемся к деревне и заходим в первый же двор. При виде нас рыжий пес растерянно замирает, потом, поджав хвост, прячется в конуру.

Я подбираю с земли какую-то щепку и на тонком слое снежной каши, перед крыльцом, пишу: «Пожалуйста, дайте нам бутылку воды».

Колодец, стоящий в стороне, я игнорирую: не наливать же воду в карман.

Потом стучу в дверь. Стучать приходится долго. Возможно, с той стороны произносят традиционное «Кто?», но я не в состоянии услышать.

Наконец, дверь приоткрывается и в образовавшейся щели я вижу лицо пожилой женщины.

- Чего надо? - читаю я по ее губам.

Сойдя с крыльца, указываю ей на сделанную надпись. Она подслеповато щурится, не может, наверное, разобрать с такого расстояния мою писанину.

- Чего там?

Я жестом показываю «Пить!» и снова тычу в надпись на снегу.

Она пожимает плечами, неуверенно открывает дверь пошире, выходит на крыльцо, наклоняется, пытаясь разобрать мою писанину.

На ее пальцах я вижу синие буквы татуировки: «КАТЯ». Кажется, у бабки была лихая молодость.

Она, наконец, прочитала. Смотрит на меня. Потом - ошалело - на Анну, которая стоит на мартовском снегу в одной летней блузке.

- Тебе не холодно? - спрашивает она.

Говорит она тихо, но девушка, работавшая с глухими, отлично умеет читать по губам. Она отрицательно качает головой.

- Немые, что ль? - обращается бабка ко мне.

Я показываю на свое ухо, прикладываю к нему ладонь, давая понять, что со слухом у меня проблемы.

- А-а... - неопределенно произносит она. - Глухонемые, стало быть... Есть хотите?

Я отрицательно мотаю головой, снова указываю на сделанную надпись.

Она кивает.

- В избу-то зайдете?

«Нет» - машу я.

Она с минут рассматривает Анну, меня. Потом качает головой и скрывается в доме.

Возвращается с двухлитровой пластиковой бутылкой воды, протягивает мне.

- Это не вас солдатики-то искали? - громко произносит она, так, что я слышу.

Я вопросительно гляжу на нее, Аня неуверенно жмется к моему плечу.

- Чего глазеешь? - недовольно произносит бабка. - Козлик солдатский приезжал, часа три назад. Говорят, два умертвия из лагеря сбежали, парень и девка. Опасные, говорят. Убивцы, говорят... Вы это?

Я киваю утвердительно.

- Ага... - неопределенно произносит она. - Вона как... Ну и ладно, ступайте, куда шли.

Женщина скрывается в избе, захлопывает за собой дверь. Через пару минут ее лицо возникает в окне. Под ее взглядом мы выходим со двора и берем направление на запад.

Значит, по-настоящему нас не искали - так, отправили «уазик» для очистки совести.