Судя по всему, сразу же после этого решительного сообщения я провалился в глубокий сон, поскольку не могу припомнить ни единого впечатления о том вечере, проспал всю ночь без просыпу – десять часов кряду, совершенно не ощущая времени. Утром просыпаюсь оттого, что меня везут по коридору. Сонного дурмана как не бывало, напротив, голова чересчур ясная и трезвая. Чувствам и страстям в душе нет места – поистине утреннее настроение язвительной холодности и разочарования, когда сорваны все покровы над тайнами ночи. Я ни о чем не думаю, лишь прислушиваюсь и наблюдаю. Операционную, куда меня доставляют, я не раз видел снаружи, когда меня провозили мимо: на двери красуется такая огромная цифра «13», что я углядел ее даже при своей слепоте. Кругом стерильная чистота, я лежу на спине, пялю глаза в потолок и жду. Вокруг меня снуют люди, я слышу тихую, приглушенную речь, и это производит на меня комическое впечатление: зачем они шепчутся, к чему эта излишняя деликатность? Ведь меня привезли сюда вовсе не за тем, чтобы миндальничать со мною.

Вижу приближающуюся ко мне фигуру в белом халате, но не поворачиваю головы: лица людей сейчас меня не интересуют. Мою каталку ввозят в операционный зал. Меня подхватывают в четыре руки – за голову и за ноги – и перекладывают на узкий, напоминающий гладильную доску стол, к которому каталка пододвинута вплотную. Тотчас же переворачивают меня на живот, голова моя немного свисает над небольшим овальным углублением, чтобы можно было дышать. Я стараюсь разместиться поудобнее, зная, что в таком положении мне предстоит пролежать несколько часов, и даже провожу некоторую рекогносцировку. Скосив глаза вправо, затем влево, вижу лишь уголки простыни, и впрямь обзор невелик. Руки я вытягиваю вдоль тела.

Прямо над головой у меня вновь раздаются слова, произносимые хотя и шепотом, но на сей раз более энергичным. Затем перешептывание разом смолкает, и я ощущаю на затылке щекочущее прикосновение какого-то металлического предмета. Равномерно тарахтя, с вороватым проворством скользит он по голове. Звук этот мне знаком: так тарахтит машинка для стрижки волос. Однако движется она не только вдоль затылка, как в руках парикмахера, подравнивающего прическу. Машинка бегает по всей голове, прокладывая себе длинные дорожки. Затем я чувствую шипучее прикосновение мыльной пены, и теперь уже бритва грациозными и быстрыми движениями скользит по моей наголо стриженной голове.

На несколько минут наступает тишина, я прислушиваюсь к шагам.

Осторожный укол в самую макушку – наверное, обезболивающая инъекция. Интересно, профессор уже здесь? Вероятно, здесь, краешком глаза я улавливаю колыхание двух белых халатов. К голове прилаживают какой-то тупой предмет. Судя по всему, сейчас начнется… ух ты!

Адский rpoxoт! С пронзительным визгом вонзается мне в череп огромное стальное сверло, и визгливый звук его все набирает силу, высоту и скорость. Электрический трепан, – успевает мелькнуть в мозгу. Ради этого, разумеется, стоило деликатно перешептываться! Словно враз рванул с места мотор мощностью в тысячу лошадиных сил – в голове сплошной свист и грохот, громы небесные и подземные сотрясения, чистое столпотворение, да и только, мыслимо ли выдержать этакое? Где уж тут задумываться – больно или не больно!

Грохот внезапно, рывком, смолкает. Сверло выбирается наружу, несколько мгновений вращаясь вхолостую. Я чувствую, как внутрь беззвучно льется что-то теплое: в пробуравленное отверстие хлынула кровь.

Тишина длится недолго. Передвинувшись на сантиметр-другой, трепан щелкает меня по лысой макушке, и все повторяется сначала. На сей раз грохот уже не застает меня врасплох, и я спокойнее прислушиваюсь к процедуре. Рывок, прибор останавливается, адский шум смолкает, кровь теплым потоком струится внутрь. Затем вроде бы в голову вставляют какие-то трубочки. Неужто больше сверлить не будут? Вокруг меня поспешно снуют люди, два белых халата пообок исчезают, и стол вдруг двигается с места.

Меня плавно везут на каталке через вереницу распахнутых дверей и лабиринтов коридоров. Знать бы куда! Я вижу лишь мелькание ковровых дорожек. Затем с шумом захлопывается металлическая дверь. Судя по обилию прохладного воздуха, я нахожусь в просторном помещении.

Шепот, шаги. Меня поворачивают на бок, фиксируют положение головы. С потолка к самому лицу моему опускаются пластины. Вспыхивает лиловый свет, снова наступает темнота, еще раз вспыхивает свет. Меня укладывают лицом вверх, опять фиксируют голову.

Да ведь это же рентгеновский кабинет! Потолок, наподобие колосникового пространства над сценой, сплошь увешан какими-то трубками, перекладинами, траверсами, занавесками. Все оборудование спускается с потолка – просто, гигиенично, элегантно, внизу никаких тебе машин-приборов, голая инквизиторская камера. Теперь я знаю, что снова нахожусь в отделении улыбчивого доктора Люсхольма, где мне уже доводилось побывать. Мне делают снимки. Значит, вот для чего понадобилось в двух местах продырявить мне череп: из мозговых желудочков откачали жидкость и наполнили их воздухом, – теперь понятно, что означала эта возня с трубками. А трепанация еще впереди.

Меня долго-предолго переворачивают, укладывают по-всякому снимают со всех сторон. Сколько же это будет длиться? Иной раз мне удается целиком охватить взглядом скользящие вокруг фигуры, но доктора Люсхольма я не вижу. Отсчет времени с минут переходит, наверное, уже на четверти часа.

Наконец стол со скрипом трогается с места, меня везут обратно в операционную: коридор, лифт, коридор, лифт и опять коридор Ну вот и приехали, я слышу, как захлопывается дверь, и меня подкатывают под лампу.

Долго тянутся минуты. Врачи, должно быть, изучают снимки. Слышатся шаги – ко мне подходят. Я опять лежу ничком, головой в углублении. Кто-то приклеивает мне к вискам плотные полоски пластыря, натягивает их, прикрепляя по краям стола. Теперь голова моя зафиксирована в неподвижном положении, стиснута, словно зажимами гильотины. Глянув вниз, я вижу прямо перед лицом у себя ведро, пока еще пустое. Руки и ноги мои вздрагивают, я чувствую как с обеих сторон меня пристегивают ремнями. Я проверяю их прочность – куда там, ремни не дают сдвинуться ни на миллиметр, даже вздрогнуть и то не позволяют. Да, нелегко будет выдержать в таком положении долгое время. Я стараюсь глубоко дышать, равномерно распределяя вдохи и выдохи.

Легкие прикосновения пальцев к шее, к спине. Я догадываюсь что они означают: мне приходилось видеть, как хирургические сестры обкладывают салфетками оперируемую поверхность. Почему-то не слышно шума льющейся воды, а ведь хирургу в это время положено мыть руки. Может, он разговаривает с ассистентами. Пока мне делали снимки, он за дверями операционной наверняка закурил сигарету и аккуратно положил окурок на край пепельницы, когда меня привезли обратно. Затем на руки ему натянут резиновые перчатки, закроют рот влажной марлевой повязкой, приладят на лбу маленькую электрическую лампочку.

Глубокая тишина. Множество мелких уколов по кругу. Хватит, пора приступать к главному, все равно кожа на голове уже утратила чувствительность. Мне действительно не больно, я лишь чувствую – совершенно отчетливо, – как тонкое лезвие, процарапав круг, очерчивает на голове большое пространство. Затем повторно обегает круг по той же самой линии. Сзади, вдоль всего затылка – единственный точный разрез, мне не больно, но я его чувствую. Позвякивают зажимы, один за другим, целая цепочка. Эта процедура длится довольно долго. Скосив глаза, я пытаюсь хоть что-нибудь углядеть, но вижу всего лишь кусок белой ткани величиною с носовой платок – явно нижняя часть колышущегося передо мной халата. Он испещрен темными точками, словно косынка в горошек. Все правильно, ведь перерезанные артерии не дают кровотечений, кровь из них бьет во все стороны фонтаном.

Мягкими толчками раздвигаются кожа, ткани; наверняка уже докопались до черепа, я чувствую, как мышечные волокна на затылке опускаются к шее. Слышу щелчок приставляемого трепана вот уже третий по счету.

Я вслух произношу: «Ну, привет, Фрици», – и не удивляюсь, что никто мне не отвечает.

Визг сверла громче и настырнее, чем прежде. В чем дело, не может он, что ли, пробуравить насквозь? Я пытаюсь напрячь шейные мускулы, у меня такое ощущение, будто я должен помогать работе инструмента, подставляясь сверлу, иначе треснет вся черепная коробка. Громоподобный шум совершенно оглушает меня. Наконец трепан останавливается.

Инструмент прекращает свою работу. Слава тебе, господи! Не кажется ли вам, господин профессор, что и впрямь пора остановиться? Это я к тому говорю, что с меня так вполне достаточно.

Мною овладевает насмешливое, дерзкое, чуть ли не задиристое настроение. Я нахожусь в полном сознании и преисполнен страстного презрения – к самому себе.

Резкий, энергичный рывок. Судя по всему, профессор вставил в просверленное отверстие хирургические щипцы. Нажим до упора, хруст, рывок… с глухим треском ломается что-то внутри. Мгновение спустя – снова: нажим до упора, хруст, рывок. И так много-много раз подряд. Непрерывное похрустывание напоминает звук открываемой консервной банки, а сменяющий его глухой треск приводит на память заколоченный ящик, с крышки которого одну за другой отламывают доски. Я знаю, что сейчас профессор ломает кости, причем большими частями. Он движется по кругу сверху вниз и сейчас дошел до завершающего участка – вроде бы до верхнего позвонка. Этот последний кусочек долго сопротивлялся, никак не желая уступать, пока наконец удалось побороть его.

Жестокость операции увлекает меня. С диким наслаждением я предаюсь ей и готов чуть ли не самолично помогать хирургу. Тяжело дыша, охваченный яростью сокрушения, я про себя подбадриваю, подстегиваю профессора. Режь, кромсай, ломай, чего тут церемониться!.. Ах, позвонок не поддается? Ну, еще разок, да посильнее, рвани как следует, должен же он сломаться! Видал – готов как миленький! А ну, поддай жару, мясницкая работа она, брат, силы требует!

Я задыхаюсь от усилия. Перед глазами плывут красные круги. Попадись мне сейчас под руку топор или какая-нибудь железка, и я бы бил, колотил, крушил себя самого, все и вся вокруг, с необузданным, безумным наслаждением.

И в этот момент, прорвав пелену слепой ярости, у меня над ухом раздается тихий, внимательный, задушевный человеческий голос. Он звучит приветливо, ласково, чуть ли не поглаживая, как прохладная, смелая рука, укрощающая бесноватого, или зазывный оклик миссионера, обращенный к африканскому дикарю.

– Wie fühlen Sie sich jetzt?

Неужели это голос Оливекроны?… Конечно, это говорит он, больше некому, хотя я и не узнаю его голоса, никогда прежде (да и после) не звучал он так мягко, ласково, ободряюще. Воплощенное понимание и сочувствие – как не похоже это на обычную профессорскую сдержанность! Или попросту марля приглушает голос?

Мне делается ужасно стыдно, и в этот же момент начинает ныть развороченная голова. И я с удивлением слышу, как вместо яростной брани мой голос вежливо и застенчиво произносит в ответ:

– Danke, Herr Professor… es geht gut!

Настроение мое меняется. После трепанации черепа наступает относительная тишина, однако она не действует успокоительно. Мною овладевает слабость, и в тот же миг пронзает страх: боже правый, только бы не потерять сознание! Помнится, профессор как-то раз сказал моей жене: «Если пациент – европеец, я не усыпляю его на время операции; при бодрствующем состоянии риск снижается на двадцать пять процентов». Да, сейчас мы с ним трудимся вместе, и я должен быть столь же внимателен, как и он, ведь нельзя ошибиться и на тысячную долю миллиметра. В тот момент, как я потеряю сознание, я утрачу и жизнь.

Итак, давайте-ка сосредоточимся. Необходимо заставить свой мыслительный аппарат работать, автоматически отщелкивать мысли одну за другой. Я должен до конца оставаться в сознании. Ну что ж, попробуем. Я в здравом уме и трезвой памяти, знаю, где нахожусь, знаю, что меня оперируют. Сейчас, по всей вероятности, вскрывают мозговую оболочку, действия хирурга равномерны, ритмичны: взмах скальпеля, перехват сосуда зажимом и так далее, как работа белошвейки. Логично и все же неожиданно мне вспоминается Кушинг, каким я видел его в любительском фильме. Да, то была чистая, аккуратная работа, помнится, я еще тогда заметил: словно в кухонном зале изысканного ресторана шеф-повар в белом халате и колпаке очищает мозги от пленки и прожилок, прежде чем обжарить их в сухарях. Фу, чушь какая, надо поскорей переключиться на что-нибудь другое. О чем это я? Ах да, вот если я сейчас вспомню, в какой из ящиков тумбочки сунул свою самопишущую ручку, значит, я нахожусь в сознании. Нет, тоже не годится, лучше прочесть от начала до конца балладу Араня, тем самым я смогу и отсчитать время, в общей сложности она займет четверть часа, а это уже кое-что. И я начинаю декламировать про себя: «Рыцарь Пазман в старом замке взад-вперед по залу ходит…»

– Wie fühlen Sie sich jetzt?

– Danke, Herr Professor, es geht…

Батюшки, да разве это мой голос? На вопрос профессора отвечает высокий, тоненький голосок, доносящийся откуда-то издалека. Нет уж, эту перекличку придется прекратить, не стану я больше пугать себя попусту.

Неплохо было бы узнать, до какого этапа дошла операция. Как давно я здесь лежу? Руки-ноги у меня совершенно онемели – почему не ослабят ремни, ну хоть чуточку, самую малость, может, опасаются, как бы я не начал биться да не опрокинул стол? Чушь собачья! Ведь у меня затекли… онемели конечности…

Опять пошли выкачивать-вычерпывать, слышно, как внутри что-то хлюпает. Сколько же можно копаться в голове у человека, эй, господа, нельзя ли полегче! Сами видите, я молчу, вам не мешаю, но пора бы и несть знать! И вообще могли бы удостоить, хоть в двух словах проинформировать… Между прочим, как вы могли заметить, я ведь тоже нахожусь здесь своею собственной персоной и мне небезынтересно было бы узнать, долго ли еще вы намерены ковыряться в этой хлюпающей жиже.

Разве мы с вами – я и вы, господа, были когда-либо и станем ли когда-нибудь еще столь близки друг другу, как сейчас? Ведь я отлично знаю, что вы добрались до мозга и сейчас ворошите его, предварительно вычерпав жидкость, чтобы удобнее было работать… Мой мозг. Наверное, он пульсирует…

– Больно? Нет, не больно.

Нет, разворошенный мозг не причиняет мне боли. Какой-то инструмент с резким стуком падает на стеклянную поверхность – этот звук отдается болью. И доставляет боль промелькнувшая в голове мысль, которая не имеет отношения к происходящему и с которой я не в силах совладать. Она хочет прорваться на передний план, я сдерживаю, тесню ее, и это вызывает боль.

Нет, мозг не причиняет мне боли. Но ведь это куда абсурднее любой боли! Уж лучше бы было больно. Невероятность происходящего страшнее самой нестерпимой боли. Человек лежит на столе с вскрытым черепом, мозг торчит наружу – невероятно! И при этом человек жив, да что там жив, он не потерял сознания, способности мыслить – прямо невероятно! Невероятно, противоестественно, непристойно, некрасиво… так же противоестественно было… когда на высоте пяти тысяч метров… парил некий очень тяжелый предмет», парил вместо того, чтобы… камнем лететь вниз… как положено,… Нет, нет, господа… как бишь сказала несчастная утка… застенчиво и кротко… когда ей запрокинули шею… «этот нож – он совсем для другого… от него добра не жди…»

Полно вам шептаться, господа. Я бы и так все разобрал, если бы не был вынужден прислушиваться к самому себе. Перестаньте шептаться! Я слышу, как шепот становится все быстрее и ворчливее. И бесцеремоннее. Неужели вы не понимаете, что это неприлично? Мне до того стыдно, неловко! Прикройте же, прикройте чем-нибудь мой обнаженный мозг!

Должно быть, это происходило в тот момент, когда со лба Оливекроны сняли обруч, он погрузил в открытую полость микролампочку и при свете ее справа, на чуть покрасневшем мозжечке, под вторым слоем pia mater увидел, а затем и слегка ощупал опухоль. Было одиннадцать утра, операция длилась уже два часа.