Что касается послеоперационных дней, то я вынужден пополнить свои воспоминания информацией, полученной от окружающих. Я, хотя и неохотно, прибегаю все же к этой вынужденной мере, понимая, что моя способность ориентироваться в пространстве и времени была нарушена.

Сам я этого не помню, но по единодушному свидетельству очевидцев, придя в себя, я начал проявлять неприятное беспокойство. Первым делом перевернулся на спину, затем, явно раздраженный неудобным положением головы, попытался рывком сесть: должно быть, гигантский тюрбан из бинтов, обмотавших мою голову, показался мне чересчур высокой подушкой, и я хотел намекнуть сиделкам, чтобы ее из-под меня вытащили.

Тут, конечно, все перепугались и бросились уговаривать меня немедленно лечь. Такая реакция окружающих очень меня расстроила и вызвала во мне возмущенный протест. Наверное, мне показалось обидным, что они сомневаются в здравости моих суждений. Поначалу (в полной уверенности, будто говорю толково и связно) я пытался объяснить им, что сидячая поза не только не вредна, а напротив, очень даже полезна с точки «рения статики, поскольку удерживает в равновесии все каналы человеческого организма. Видя, что мои научные доводы не вызывают должного уважения, я тотчас прибег к защите, предоставленной мне правом принадлежности к сильному полу. Установив, что меня окружают сплошь женщины, включая мою дражайшую половину, я пустился в характеристические изыскания, суть которых составляло мое твердо сложившееся убеждение относительно неполноценности женского ума. Слов я не выбирал, поскольку здорово обозлился. Ничего-то они, бабы, не смысля«, зато везде лезут вперед. Смешать теорию с практикой – это им пара пустяков, где уж там уразуметь, что наука – это на девяносто процентов теория, а что касается практических действий, то тут без рассудка не обойдешься, – рассудка трезвого, гибкого, способного чутко реагировать на любые жизненные ситуации и подлаживаться под них. Жена, в отчаянии пытаясь удержать меня, имела неосторожность сослаться на сестру Черстин, которая в соответствии с полученным свыше приказом велела мне лежать, и тем самым окончательно рее испортила: уж кому другому, а ей-то следовало бы знать, что я могу снести многое, но только не ссылку на авторитеты. Я тут же заявил, что все бабы – дуры, хотя и строят из себя бог весть кого, абсолютно ни в чем не разбираются, зато мастерицы козырнуть чужой премудростью, нахватаются от мужчин умных слов и знай себе твердят как попугаи, что им ни внуши, все принимают за чистую монету, а послушать их – все-то они лучше знают, все-то они лучше умеют. Тут упоминали сестру Черстин… До сих пор я молчал, а теперь пусть будет известно, что она такая же глупая гусыня, как и все остальные, мои учтивость и доверие были адресованы отнюдь не уму ее, а доброму, кроткому характеру. Да-да, повторяю, глупая гусыня! И я не постеснялся обнародовать свое мнение на нескольких языках, чтобы она и сама его услышала, если находится здесь, в палате.

Посчитав их минутную шоковую растерянность за признак своей несомненной победы, я решил тотчас воспользоваться ею и принять командование на себя. Выпрямив спину, я уселся в постели и, прибегая к коварным угрозам, начал выставлять требования. Заметив, что в наибольший ужас противниц повергают мои попытки шевелить головой, я бросил этот козырь на чашу весов подобно мечу Вара. При малейшем сопротивлении или возражении с их стороны я принимался раскачивать из стороны в сторону едва удерживаемый шеей громоздкий водолазный колпак, точно я и впрямь водолаз, погруженный по самый подбородок в воду и готовый тотчас нырнуть на морское дно вкупе со всеми извлеченными оттуда сокровищами. Нырнуть и исчезнуть навек, если не будут выполнены его условия.

Вопреки всей своей недоверчивости я вынужден признать, что условия эти никак не сопоставимы с вышеуказанным логическим ходом мысли. Супруга моя клянется, что я требовал абрикосовой палинки, причем весьма решительно, и после того, как мне не стали перечить и пообещали дать, я вошел в раж и заявил, что желаю играть в теннис; это тем более удивительно, что в теннис я сроду не играл и не испытывал в этом ни малейшей потребности. Остается предположить, что таким способом я подсознательно намеревался выразить свои благодарность и почтение королю сей страны, который, несмотря на свой преклонный возраст великолепно играет в теннис, а я несколькими днями раньше прослышал, что он выиграл международное первенство.

После этой сцены, видимо, в наказание за недостаточную объективность, я схлопотал снотворное, в результате моя задиристо-воинственная спесь явно пошла на убыль. Придя в себя, я неимоверно обрадовался, что за окном светло, и принялся на свой страх и риск производить отсчет времени. Основой отсчета по всей вероятности я избрал чисто импрессивный метод первобытных людей, пока еще не додумавшихся до изобретения часов, то есть учитывал лишь чередование темноты и света. Отсюда и начался в моем сознании сбой послуживший причиной ожесточенных стычек с окружающими. Я привык во всем полагаться лишь на самого себя, однако поскольку календарь давно утратил для меня всяческий интерес, такая слепая уверенность в себе впервые в жизни подвела меня. Повторяю, я очень обрадовался, что на дворе день, и мне даже в голову не пришло усомниться в том, что день этот следующий, то бишь наступило утро, и оттого в комнате светло. Ночь я наверняка проспал беспробудным сном, и теперь только и остается, что преспокойно дождаться наступления следующей. Отсутствие обеда и ужина также не вызвало у меня недоумения, аппетит пропал начисто, и я решил, что врачам это известно, потому ко мне и не пристают с едою, равно как и с умыванием и перестилкой постельного белья. Сестры, сиделки входили и выходили, никто не донимал меня расспросами, а если все-таки о чем-то и спрашивали, я ворчливо огрызался, чтобы не приставали. Сырья для работы мыслительного аппарата накопилось предостаточно, хотя подозреваю, что в действительности я ничем другим не занимался, кроме как отсчитывал время, на манер арестанта или человека, который уснул с настойчивой мыслью, что ему необходимо встать ровно в половине восьмого утра. Поэтому я не нашел ничего странного в том, что опять наступила темнота и мне опять захотелось спать. Скудость впечатлений дня я приписывал своей усталости и удовлетворенно подумал, что утомление опять позволит мне забыться покойным сном. Гулкий, раскатистый бой башенных часов не раз доносился до моего слуха, но я почему-то не стал считать удары и даже не удивился, что число их не увеличивается и не уменьшается. Один раз я увидел и Оливекрону, узнав его по очертаниям фигуры в белом халате; он стоял в дверях, не подошел ко мне поближе, а лишь ободряюще и удовлетворенно кивнул издалека.

Свет и тьма сменили друг друга двенадцать раз, и я с растущим апломбом продолжал отсчитывать эти смены в надежде сделать последующие выводы; меня ничуть не смущало, что промежутки между ними равномерные, не настораживало, что в палату входят и выходят одни и те же люди, задают те же самые вопросы, а я в ответ бурчу ту же самую фразу, что в настроении моем не наступает каких-либо существенных перемен. Да и Оливекрона всякий раз появляется при одних и тех же обстоятельствах: остановившись в дверях, не делает попытки приблизиться, лишь ободряюще и удовлетворенно кивает головой и исчезает.

Явление это – специфический обратный случай déjà та (то есть «воспоминания о настоящем», по определению Бергсона); в сознании моем происходило не смешение, слияние воедино двух или нескольких картин (воспоминаний и впечатлений), а обратный процесс: однократное, разовое впечатление я разложил на двенадцать одинаковых повторений. Каждое свое короткое забытье и столь же мгновенное пробуждение я исправно относил за счет смены суток.

Но когда я в последний раз очнулся от забытья, на улице и в самом деле смеркалось. Жена делала какие-то записи у придвинутого к окну стола.

– Когда мне снимут повязку? – поинтересовался я без какого бы то ни было намерения затевать перепалку.

– Ой, а вы, оказывается, не спите? Болит что-нибудь?

– Ничего у меня не болит. Когда же снимут повязку?

Она рассмеялась.

– Слишком рано вы об этом заговорили. Когда надо, тогда и снимут. Или вы имеете в виду перевязку? Перевязку вам делать не будут, просто снимут эти бинты раз и навсегда.

– Только завтра?

Она опять засмеялась.

– Какое там «завтра»! Дней через восемь-десять.

Я начал вскипать – медленно, но верно.

– Три недели держать повязку, не меняя? Ничего себе сроки! А может, вы неправильно поняли?

– Причем здесь три недели?

– Вы же сами сказали: дней через восемь-десять.

– Ну да!

– Плюс двенадцать, вот вам и три недели.

– Какие еще двенадцать?

– Какие, какие! Разве операция была не двенадцать дней назад?

На сей раз в смехе ее звучали нервические нотки.

– Полно дурачиться!

– Так когда же меня прооперировали?

– Сегодня утром.

Не отвечая на слова, я повернулся на бок, спиной к жене. Меня охватило чувство глубокой, безысходной горечи. Что это за очередная уловка? Лишь профессиональное зазнайство способно подтолкнуть к изобретению столь изощренной пытки: «из высших соображений врачебной этики» внушить больному, будто бы он переоценил время, и все это с единственной целью приучить его к покорному выжиданию – такое свойство, мол, пригодится в дальнейшем. Пользуясь тем, что у меня поврежден мозг, воображают, будто я поверю в любую чушь.

Я не отвечаю на вопросы – вроде бы отдыхаю.

Супруга, пытаясь развлечь меня, похвасталась опубликованным в шведской газете подробным интервью, которое взяла у нас на днях одна молодая журналистка. Публикация сопровождалась и фотографией нас обоих. О жене было написано в отдельности, интервьюер в хвалебных тонах отозвался о ней как о враче и как о «незаурядной личности». Я упорно отмалчиваюсь. Еще бы ей не радоваться, ее интересует лишь то, что касается ее лично, но ведь для меня это давно не новость., А я – жалкий, одураченный пациент, никого не волнует, знаю ли я о себе правду или нет, и кстати, что это за правда, если она не служит нашим жизненным интересам? Женщин правда вообще не волнует, поскольку они всегда чувствуют себя правыми. На миг возникает передо мною хмурый взгляд Стриндберга, его сердито торчащий вихор – да, ты все предсказал правильно, наставник моих юных лет! Не случайно совершил я паломничество в эти края, чтобы позволить тебе заглянуть в мою раскрытую настежь голову, как я посредством твоих книг постиг глубины твоего разума!

Я делаю вид, будто сплю, а сам жду не дождусь, когда жена уйдет из палаты. Тотчас же переворачиваясь на спину, я тянусь к звонку.

Входит сама Черстин.

– Вам нельзя перенапрягаться…

– Хорошо, хорошо, фрекен Черстин… Закройте, пожалуйста, дверь и подойдите поближе. А теперь скажите мне без утайки: когда меня прооперировали?

– В смысле – когда начали операцию? В восемь утра.

– Знаю, что в восемь утра. Но в какой день?

– Сегодня, в какой же еще!

– Ах, вот оно что… благодарю… И какой сегодня, по-вашему, день?

– Понедельник.

– Я-ясно… Благодарю, больше мне ничего не требуется.

– Давайте поправлю подушку.

– Не надо, и так хорошо.

– И все же позвольте…

Черстин утверждает, будто бы я какое-то время молча сносил ее хлопоты, но затем, когда она бережно подвинула мою голову, я, словно хищник из засады, с молниеносной быстротой высунул руку из-под одеяла и хлопнул ее по руке. Она решила, что, вероятно, причинила мне боль, и поспешно удалилась.

Я этого не помню, однако абсолютно уверен, что боли она мне не причинила. Задыхаясь от гнева, я ругался почем зря.

Перехитрили, обвели меня вокруг пальца. Я себе отсчитывал дни, как положено, и мне даже в голову не приходило, что есть люди, которые ведут отсчет времени по своему усмотрению! И конечно, им наплевать на те факты, которые я регистрирую с таким трудом. Им по какой-то причине (врачебные интересы! профессиональное пренебрежение к больному!) выгодно держать меня в неведении, вот вся шайка и спелась, да как ладно! Ничего не поделаешь, я у них в руках, и они способны перевернуть весь грегорианский календарь, если им вздумается. Мои мечты, надежды – все пошло прахом, двенадцати дней рождения заново как не бывало. Оглушенный ударом дубинки, я валяюсь у порога кабака, откуда меня вышвырнули, а подгулявшие весельчаки потешаются, хохочут надо мною. Сегодня, видите ли, вчерашний день, а завтра у них будет вчера.

Оливекроне я не стал задавать вопрос напрямую, а решил подъехать издалека.

– Благодарю, господин профессор, я чувствую себя хорошо. Простите, господин профессор, можно вас на минутку?… Не знаю, удастся ли мне достаточно ясно выразить свою мысль… вам ведь наверняка известно учение Канта о формах восприятия нами пространства и времени… Я-то сам не слишком разбираюсь в этом вопросе… просто у меня возникла одна мысль… Скажите, господин профессор, вы как врач считаете, что наше ощущение времени – есть некое априорное свойство или же категория постериорная…

Он похлопывает меня по руке.

– Ну, я смотрю, вы окончательно оправились.

И поспешно выходит из палаты.