Грязный венский вокзал, когда к одиннадцати часам утра мы прибываем туда с Цини автомотрисой «Арпад», встречает нас неприветливой, дождливо-промозглой погодой. Каждой весною выпадает несколько таких дней, когда природа, поддавшись дурному настроению, словно бы решила передумать и, хоть разок нарушив установленный порядок, перескочить через лето; еще бы, она столько раз организовывала это колоссальное переустройство, не щадя затрат, не жалея краски, дабы расцветить зелеными, золотисто-желтыми и сине-кобальтовыми тонами свое необъятное капище, не скупясь на оборудование гигантской выставки плодов, птиц и насекомых, сопровождая всеобщее празднество сверкающим фейерверком и знойным теплом удивительнейшего центрального отопления. Перескочит она через лето, которое никогда не оправдывало ее расчетов, не окупало ее затрат, – перескочит да и повернет опять на зиму. И вот у вас полное впечатление, будто осень в преддверии зимы пробирает до костей слякотью и холодом, осенние лужи хлюпают под ногами на камнях мостовой, препротивный, безжалостный осенний ветер с сердитым брюзжанием проносится вдоль улиц, перхая и кашляя, как простуженный старик.

Промокшие, жалостно чихая, вылезли мы у дома в Йозефштадте из венского такси: сие престранное сооружение подагрически скрипит и сотрясается на ходу и благодаря своей высоко приподнятой крыше смахивает на потрепанного старомодного господина в цилиндре. Жена моя обосновалась на житье у семейства X. Госпожа X. – дама из эмигрантских кругов, нервная, интеллигентная, интеллектуально утонченная, образованная, знаток литературы, – словом, типичная представительница ушедшего пештского мира начала века. Супруг ее, превосходный врач лучшей неврологической клиники в Вене, месяц назад, в припадке внезапного умопомрачения, привязал петлю к ножке стула и, скорчившись на полу, покончил с собой. Не будучи лично знаком с ним, я от души жалел беднягу, сочувствовал и вдове, жили они душа в душу.

Обедаем мы в типичном венском ресторанчике поблизости от дома, вкушая седло барашка. Я пребываю в довольно хорошем расположении духа. Заходит речь о том, что венская фирма Раваг намеревается записать мое выступление на восковой валик, а затем, в субботу, уже в Пеште, я смогу услышать его по радио. Я мимоходом упоминаю, что последнее время у меня частенько побаливает голова, и радуюсь, что никто моей жалобы не слышит, по воле случая именно в этот момент разгорается жаркий спор вокруг некоей сплетни о двух общих знакомых.

После обеда мы с Цини прогуливаемся по Грабен. Он впервые в Вене (и вообще за границей), поэтому полон возбуждения, которое пытается скрыть, призвав на помощь всю свою благовоспитанность; с рвением истового пятиклассника, освоившего премудрости тригонометрии, тщится он вычислить высоту собора св. Стефана. Цини ухитряется мгновенно сориентироваться в городе и уже сейчас гораздо лучше меня читает карту Вены, подобно чутко принюхивающемуся щенку из романа Джека Лондона, обнаруживает здания, о которых прежде никогда не слыхивал, и помнит даже о том, что происходило в жизни его отца, а не только в его собственной. Его явно неприятно задевает, когда во время нашей увлекательной прогулки первооткрывателей ему вдруг приходится остановиться.

– В чем дело, папа?

– Ничего, сынок, просто я должен чуть передохнуть. Не говори маме, знаешь ведь, последнее время на меня иногда нападает слабость. Сейчас пройдет.

Тяжело дыша, я прислоняюсь к афишному столбу, стараюсь делать глубокие, равномерные вдохи, с ужасом думая, что надо во что бы то ни стало избежать обморока; терпеть не могу публичных, а тем более уличных демонстраций. Приступ и в самом деле проходит. Взбодрившись, я тотчас трогаюсь с места и поспешно перевожу разговор на другое. Цини радуется, что мы продолжаем путь Стэнли в дебрях Вены.

Вечером мы отправляемся в одно занятное кабаре, где демонстрируют оригинальную жаргонную программу под названием «Соня на плюшевом диване». Хозяйка заведения – одаренная девица-еврейка, изгнанная из гитлеровской Германии, – настойчиво и продуманно, с поразительным чувством стиля и единства, теперь влачит здесь… о нет, не существование, а нечто такое, что является слиянием ее жизни с искусством. Вся окружающая обстановка подогнана сознательно и намеренно: душное подвальное помещение, дурно пахнущие декорации, неудобные столики, тошнотворные напитки и преотвратный кофе. С помощью этих деталей Соня явно желает что-то подчеркнуть. Напарник ее – высоченный мужчина с усиками, этакий левантийский торговец, по нему сразу видно, что живет он на какие-то другие источники дохода. Используя волшебный фонарь, он проецирует на экран примитивные иллюстрации к тексту, которые в буквальном смысле слова и изображают самый текст: слезы, которые насквозь пробивают пол, и большущий камень, который сваливается с души героя. Программа вроде бы и чепуховая, но вместе с тем интеллектуальная, есть в ней нечто невероятно талантливое, превосходное и наряду с этим некая неуловимая вульгарность. Под стать программе и сама Соня: маленькая, хрупкая, с болезненной худобой и чуть ли не прозрачной, податливой к веснушкам кожей, огромные карие глаза ее странно горят, как у лемуров. Язвительные губы, подобно двум алым змеям, пускаются в какую-то курьезную пляску: Соня поет о «мамеле» и «драмеле», то бишь о соблазненной девственнице. В исполнение она вкладывает всю душу и номер свой проделывает великолепно. Эта гадкая и волнующая лягушка откровенно издевается над всяческой женственностью и именно благодаря этому становится необычайно женственна. Она витает над тысячелетней человеческой культурой, словно бы ей дела нет до этой культуры, ведь сама она многими тысячелетиями старше и «великие эпохи» наблюдала с момента их зарождения, – она вызывает антипатию, и все же я ловлю себя на том, что, воображая Соню в роли жертвы, завидую дюжему мужчине, который в песне явился причиной «драмеле».

Будучи давним «habitué» домов для умалишенных, поутру я провожаю жену в клинику Вагнера-Яурегга. Жене я в том не признаюсь, но мне импонирует, что у нее есть ключ от закрытого отделения. Она облачается в белый халат, и мы запираем за собою дверь. В отделении всего два врача, оба держатся вежливо, и мне льстит, что им знакомо мое имя. Они несколько церемонны и сдержанны, опытный глаз по их жестам тотчас определит, что им часто приходится бывать среди сумасшедших. Я поспешно вторгаюсь в подсобное помещение, где санитары удерживают на стуле здоровенного, полуобнаженного мужчину в странной позе – наклоненного вперед и таким образом выгнувшего спину. Один из врачей всаживает в спину мужчины длинную иглу, больной слегка втягивает голову в плечи, но не вскрикивает от боли. Я оказываюсь свидетелем нового эксперимента: вот уже в течение нескольких месяцев некий талантливый врач-невропатолог пытается лечить инсулином больных, страдающих раздвоением сознания.

В палату мы заходим вдвоем с женой. Мы подгадали попасть в спокойный момент: на койках чин чином лежат или сидят «буйные», то бишь пациенты этого отделения. Во мне все усиливается странное ощущение, возникшее сразу же, едва мы переступили порог: насколько невероятно, неправдоподобно все происходящее вокруг, точно в паноптикуме. Люди эти – вовсе не живые, а движущиеся восковые фигуры, и иллюзию эту лишь подкрепляет автоматическая последовательность их движений. Здесь все выглядит совсем не так, как на рисунке Каульбаха, изображающем дом умалишенных; рисунок этот в детстве повергал меня с ужас, настолько все больные там казались странными, не похожими друг на друга, непредсказуемыми в своих поступках, исполненными угрозы. Здесь же пациент, если он не спит, то непрестанно и монотонно совершает одни и те же действия, и движения его, как бы сложны они ни были, столь же предсказуемы и исчислимы, как ритм ткацкого станка. Именно поэтому не вызывает страха даже тот больной, кто кричит в полный голос или лает по-собачьи, – у тебя возникает обманчивое чувство, будто бы они всего лишь выполняют свои обязанности и разыгрывают определенные им роли только перед тобой, подобно ретивому служаке при виде входящего в комнату начальства. А стоит тебе закрыть за собой дверь, и они тотчас же прекратят это представление.

Первую койку занимает молодой человек поразительной красоты: стройный, темноволосый, с горящими глазами, экзотичный, словно вождь бедуинов. В полном изумлении я узнаю, что на самом деле он – отпрыск известной венской семьи, всего лишь неделей раньше с отличием защитил докторский диплом и в сущности уже готовый врач, но три дня назад у него обнаружилась шизофрения. На наш вопрос, как он здесь очутился, молодой человек надменно пожимает плечами: он понятия не имеет, чего от него хотят и почему его держат в клетке, точно бешеную собаку, а ему надо работать, он собирается открыть собственную приемную. Может, ему не верят? Тогда смотрите сюда. И он подобно барсу, изготовившемуся к прыжку, вскакивает на постели, горделиво распахивает халат: нашим взглядам предстает идеально совершенное мужское тело; я в испуге инстинктивно отшатываюсь назад, жена проявляет профессиональную выдержку и понимающе кивает. Пока мы направляемся к следующей койке, я исподтишка бросаю тревожный взгляд в его сторону: «господин доктор» сидит лениво, спокойно, безучастно, поглощенный изучением собственной правой руки, пытающейся поймать свой же большой палец – точь-в-точь такими обычно принято изображать умалишенных.

Обитатель соседней койки – улыбчивый старик с румяным лицом и седой бородою вполне мог бы служить живой иллюстрацией к рассказу Толстого о трех блаженных святых на острове. Голубые глаза его взирают ясно и простодушно. С улыбкой выслушивает он свой диагноз: dementia senilis и так далее. Больной привык общаться с богом, что он и подтверждает незамедлительно, – словно по команде воздевает кверху молитвенно сложенные руки, возводит очи горе, прислушивается, затем начинает что-то бормотать, умолкнув, снова прислушивается и снова бормочет нечто невнятное, отвечая «голосу всевышнего». Иногда он силится разобрать получше, приставляет к уху ладонь воронкой, кивает головой. Дрожащим голосом, однако с большой охотой он отвечает на вопрос: чувствует он себя хорошо, вот только на ухо туговат стал, зачастую с трудом разбирает слово господне, но господь милостив и повторяет громче, если он не расслышал.

Старик этот – грабитель и убийца, в клинике находится под наблюдением. Вот уже две недели он не ест, и ему вводят искусственное питание. Он с подозрением отворачивается от еды, дрожа всем телом. Человек явно не в своем уме, среди чудовищного хаоса, в который повержена его душа, корчится в муках единственная мысль: не есть, не есть, умереть с голоду, – этой добровольно возложенной на себя карой, пожалуй, удастся избежать людского возмездия.

Шестилетний мальчонка из рабочей семьи; санитарка не знает, почему он находится здесь, судя по всему, в соответствующем отделении не нашлось свободной койки, и к вечеру его переведут отсюда. Mальчик робок, но отнюдь не подавлен, окружающая обстановка ничуть не тревожит его, он самозабвенно играет какой-то тряпочкой, связанной в узелок. Потупив глаза, он тем не менее решительно утверждает, будто бы тряпица эта – заводной конь-качалка и дома у него таких качалок полным-полно валяется повсюду, по всей комнате. И вообще, если ему верить, у них не дом, а страна чудес, пьют там только малиновый сироп, кастрюли полны мороженым, мебель в доме вся сплошь из шоколада, и ее, что ни день, меняют на новую. Выясняется, что правды от него и случайно не дождешься, мальчик врет, даже если говорит во сне. И с ним надо держаться начеку, потому что он ворует.

Внезапно меня охватывает беспокойство, хочется поскорее очутиться за стенами этого заведения; зачастую приходилось мне бывать в домах для умалишенных, но на сей раз я впервые испытываю страх. Проанализировав свои ощущения, я обнаруживаю причину беспокойства: в мысли мои проникла навязчивая идея. Что-то заставляет меня думать, будто бы жена за моей спиной шутки ради натравит на меня кого-либо из безумцев, чтобы попугать меня и доказать, что шутка возымела должное действие. Безумец набросится на меня, его не сумеют обуздать, и дурная шутка обернется немалой бедою. Разумеется, жена моя и не помышляет о подобном, и все же я с облегчением вздыхаю, когда мы покидаем отделение для буйных.

В коридоре царит неприятный, нежилой дух, запах чистоты, достигнутый с помощью карболки, средь голых стен унылым эхом отдаются шаги. По пути в неврологическое отделение мы на минуту сталкиваемся с профессором Пецлем: солидный, дородный мужчина с чрезмерно вежливыми, почти подобострастными манерами, говорит приторно-сладко, чуть выпячивая губы. В палате заняты лишь очень немногие койки, больные лежат, погруженные в апатию, не выказывая ни малейших желаний.

Прикрепленные к кроватям таблички с исчерпывающей полнотой раскрывают «клинический случай»; сами эти таблички и их стандартный язык, изобилующий латинскими терминами, напоминают воткнутые в землю или приколоченные к клеткам дощечки-этикетки, с названиями растений в ботаническом саду или животных в зоопарке.

Вот вам, пожалуйста: актиномикоз. Диковинная болезнь, – иначе про нее и не скажешь. В тело человека каким-то образом проникают грибки или некие жесткие водоросли, напоминающие мелкие, острые зацепки зерновых колосьев, которые невозможно выплюнуть, если они попали в горло; вцепившись в слизистую оболочку, они упрямо, настырно пробираются по дыхательному тракту все ниже и ниже. Грибок этот распространяется по всему организму, частично попадает и в мозг, а там, образовав целую колонию, вызывает невероятные нарушения и даже приводит к «метастазам». Перед нами пациент с прогрессирующей болезнью. Вывернутая левая нога его, парализованная и ссохшаяся до кости, безвольно свисает, один глаз непомерно выпучен, взгляд тупо устремлен куда-то вниз, губы трясутся, не в силах удержать потоки слюны. Человек тихо стонет, жалуясь на невыносимые боли, умоляет дать ему морфия.

Другой случай будет еще пострашнее: cisti cercus, мозговой червь, – разновидность ленточного червя, он обладает способностью проникать в центральную нервную систему и, угнездившись там, откладывает личинки. Голова превращается в источенное червем яблоко, даже на глаз видно, какое оно скороспелое, морщинистое, дряблое. На лбу у больного компресс, глаза закрыты, однако горестно вздрагивающие уголки рта и крылья носа выдают, что больной не спит, мучения терзают его.

Следующий экспонат паноптикума – акромегалия, чрезмерный рост. У основания мозга, ровно посередине, висит небольшая железа – мозговой придаток, гипофиз. Одно из его заболеваний вызывает непомерную активность клеток, железа по-прежнему побуждает наши конечности и кости лица к росту, словно бы мы пребывали в младенческой стадии развития. Подбородок этого больного размерами напоминает здоровенный каравай хлеба, одна нога за несколько недель вдвое переросла другую. Человек погружен в сосредоточенное молчание, взгляд его внимателен и скромен – в странном противоречии с манией величия, овладевшей плотью.

Жена стоит у двери и нетерпеливо понукает меня, а я застыл у одной койки, словно ноги мои приросли к полу. В чем дело, мы и без того замешкались, чего доброго, опоздаем на встречу с переводчиком.

– А что за болезнь у этого человека? – задаю я вопрос вот уже в третий раз.

– Некогда нам сейчас вдаваться в подробности. Случай тяжелый, сами видите.

– Что я могу видеть? Вот выражение лица у него странное.

– Terminalis, как у нас это принято называть. Ему осталось жить считанные дни. Tumor cerebri, не операбелен. Неизлечимая опухоль.

– Ага, теперь мне все ясно!.. Хаваш, мой приятель, умер от этого… двадцать пять лет назад. Значит, вот отчего у него такой странный вид… Бедняга!

– Я же говорила, что ни в коем случае нельзя выказывать больному сочувствие, это может вызвать тяжелую депрессию.

– Но ведь он не понимает по-венгерски… А слово «бедняга» я произнес на своем языке.

– Все равно. Больной улавливает выражение вашего лица, лишь делает вид, будто не замечает. Тут уж следует вести себя крайне осмотрительно. Ну, идемте скорее, нам пора!

Она сбегает по широкой лестнице вниз. Я медленно плетусь вслед за нею. Мы встречаем знакомого врача, заходит речь о пештских новостях, мы оживленно беседуем, смеемся. И вдруг я обрываю свой смех. Что за важная мысль мелькнула у меня сейчас? Я еще отметил про себя – не забыть бы, лучше записать в блокнот.

Ага, вспомнил: какое странное выражение лица у того больного на третьей койке справа. Кого он мне напоминает? Кого или что?

– Боже мой, ну что же вы плететесь еле-еле?

А я даже не плетусь – вдруг застываю на месте вроде того вола на бойне, которому не хотелось подставлять себя под топор.

В этот момент на меня находит прозрение: теперь я все понимаю! Странное, рассеянное выражение лица больного напомнило мне мою собственную физиономию, какою я вижу ее последние недели в зеркале во время утреннего бритья.

Сделав два шага, я снова останавливаюсь. Ухмыляясь, с хвастливой гримасой обращаюсь я к жене и, словно шутя, даже кичась, с этакой наигранной легкостью сообщаю ей:

– Аранка, у меня в мозгу опухоль.

– Полно дурачиться, как вам не совестно! Будто студент-первокурсник.