В Английском парке с прошлого года действует пещерная железная дорога, она проходит вблизи прежней, где на перекрестках взору путешественника представали гномы и принцессы, хрустальные дворцы и идиллические сцены. Эту новую, если мне не изменяет память, называют «дорогой призраков». Сразу же после отправления поезда попадаешь в кромешную тьму, зловеще завывает ветер, хлопают невидимые двери, гремят цепи, слышатся вздохи и скрежет зубовный, как в той «тьме внешней», о которой говорится в Библии. Где-то в стене на мгновение вспыхивает мертвенный свет, скелет в ухмылке скалит зубы, но «поезд призраков» уже промчался мимо, словно провалился в пропасть. Сиденье под тобой дрожит и качается. В следующем купе лежит самоубийца, за ним – висельник и мнимый покойник, пытающийся открыть крышку гроба. Ухает филин, кричит сыч. Странная забава для увеселения публики. Но судя по всему, людей это забавляет, поскольку они пренебрежительно посмеиваются, сидя в поезде, шутки ради пугают друг друга, квакают по-лягушачьи, подражают уханью филина. Дать выход чувствам необходимо: как показывает опыт, воздействие ужасов хуже переносит тот, кто сидит молча, во мраке, в этой гнусной, крикливой и тошнотворной атмосфере паники и страха, которую лишь усугубляет злорадно-надрывный писк шарманки.

Я не стал обращаться в больницу. И в Вену писать тоже не стал. Я откладывал решительные меры под тем предлогом, что на какое-то время стоит затаиться в темноте и выждать, а там, глядишь, я и сам обнаружу дверь, ведущую наружу или к какому-либо окончательному выходу. Я внушал себе, что спокойствие превыше всего, к тому же у меня много дел. Это состояние позволяло мне пребывать в необычном мире полусна, и в этом качестве не сулило ничего плохого. Но оно продолжалось недолго.

Скрипучие звуки шарманки сменились тревожными вспышками. Стоит утром поранить мизинец, и в течение дня с удивлением убеждаешься, что болезненно-чувствительным пальцем без конца за все задеваешь и обо все ударяешься; вероятно, это заблуждение, палец «в ходу» не больше, чем в любое другое время, просто обычно мы этого не замечаем. Пособие Бинта по неврологии и Блейлера по психиатрии я перелистывал и прежде, однако сейчас, когда буквы расплывались перед моими больными глазами, особую жизнь обрели пояснительные иллюстрации к тексту. Личными знакомыми стали для меня искривленные-перекошенные паралитики, больной миксодемой с вялым, расслабленным взглядом, одержимый манией величия безумец с высокомерно вскинутой головой, микроцефал – под непомерно узким лбом на широком лице его разлита адская веселость; не дантова ухмылка, а скорее гомерический хохот. К одной фотографии я возвращался особенно часто: высохшая, как скелет, идиотка, совершенно обнаженная, прислонена к больничной скамье, волосы ее всклокочены, лоб высокий, но вогнутый, а профиль свидетельствует о таинственных муках, которые она не в состоянии выразить ничем, даже стоном и криками, как это делают животные. Мальчик на четвереньках, пораженный болезнью Литтла, с судорожно сведенными конечностями, мозг его получил травму в момент появления на свет: мягкий череп был раздавлен материнской утробой. Глаза некоторых больных на фотографии были закрыты черными полосками, чтобы людей нельзя было опознать.

Вечером, под абажуром склоненной над моей постелью лампы, меня охватывает страстное желание наконец-то переключить мысли на что-нибудь другое. Как славно было бы опять заглянуть «за кулисы» тысячелетий, в нежно-голубую даль, но я не могу читать. И тут меня осеняет идея: я призываю к себе Рози, и она с готовностью вызывается хоть до утра читать вслух. Чуть нараспев, но поразительно толково разматывает она с катушки нити тяжелых, усложненных фраз Томаса Манна. На мой удивленный вопрос, понимает ли она смысл текста, над которым ломали головы сверхутонченные эстеты, Рози пожимает плечами: чего же тут не понять, когда даже в школе на уроках закона божьего этому учили. Оно и верно, поскольку мы как раз подошли к той памятной части, когда братья, обозленные счастливой долей Иосифа и его бесстыдной заносчивостью, хватают мальчишку, красующегося в материнском брачном покрывале, колотят почем зря и сбрасывают на дно глубокого, высохшего колодца. И сейчас он валяется там, избитый до полусмерти, со сломанными ребрами, с подбитым глазом, и вдобавок связанный. Положение его безнадежно. Он вспоминает свое прежнее, пронизанное солнцем, житье, которое казалось ему настолько естественным. В этот момент он постигает истину, хотя и без малейшей перспективы когда-либо извлечь из нее прок: люди, которых мы считаем преданными и готовыми во всем услужить нам, ибо они восхищаются, восторгаются нами, не могут помочь нам в беде, поскольку даже самый убогий и ничтожнейший из них более любит себя самого, нежели нас.

Я поспешно прошу Рози прекратить чтение и пытаюсь уснуть.

Утром, неторопливо бредя к центру, замечаю столпившийся народ. Какой-то рабочий бьется на земле в припадке эпилепсии. С одного взгляда я определяю, что это не симулянт: на губах у него выступает пена, глаза закатились. Типичный случай эпилепсии Джексона, определяю я про себя, направляясь дальше. Сейчас эти случаи выделяют среди прочих и даже пытаются лечить хирургически: сняв крышку черепа, высвобождают стиснутый мозг, и добиваются весьма успешных результатов… конечно, если нет опухоли…

Я испуганно спохватываюсь: чуть не налетел на слепого нищего; палкой нащупывая перед собой дорогу, он переходил мостовую.

После той сцены в редакции я не нахожу себе места, меня мучает совесть, что дешевого эффекта ради я проболтался о заключении окулиста. Чего, спрашивается, было спешить, пора бы уже усвоить, что преждевременное бахвальство до добра не доводит.

Пожалуй, еще удалось бы заставить людей позабыть об этом – ведь… возможно, беда еще не столь серьезна, и тогда все пройдет, как дурной сон.

Но я опоздал. Мое подозрение, что о результатах обследования известно всем, подтверждается.

Поначалу, когда люди оборачивались мне вслед, я старался внушить себе, будто мне это только кажется. Знакомые пытливо разглядывают меня, относятся с заботливой предупредительностью, вскакивают с места, чтобы помочь мне надеть пальто. Вокруг меня сгущается атмосфера выжидательного любопытства. Ерунда, пустяки, твержу я про себя и держусь с преувеличенной, чуть ли не агрессивной веселостью.

В редакцию я не захожу по нескольку дней, предпочитая слоняться по улицам, но постоянно сталкиваюсь с больными людьми. Постепенно мною овладевает некая враждебная настроенность. И подобно шарманке все заунывнее, тоскливее ходит за мною по пятам, преследует меня упорное наваждение, будто я нахожусь в гостях. С раздраженной завистью гостем расхаживаю я по чужому городу, где за мной выжидающе следят, оборачиваются мне вослед на уличных перекрестках.

На Университетской площади я встречаю Д., мы с ним давно не виделись. Разговариваем, на прощание обмениваемся рукопожатием, как вдруг он оборачивается и вскользь замечает:

– Да, кстати… я слышал, будто ты занемог – что-то с почками или вроде того…

Я тотчас перебиваю его.

– Ну, что ты, какие там почки! Так, невралгия…

– Верно, верно, что-то с центральной нервной системой… Ты уж будь добр, сходи непременно в больницу, я договорился с доктором Р. Не забудешь?

– Вот как? Уже и договорился?

Иные из моих знакомых, кто при прочих равных обстоятельствах, раскланявшись, прошел бы мимо, теперь останавливаются, заводят со мной разговор, хотя сказать им абсолютно нечего, и надо быть совсем слепым, чтобы не заметить, каким испытующим взглядом всматриваются они в мое лицо.

В трамвае некий господин помоложе меня вскакивает с места, настойчиво предлагая мне сесть: я, мол, его, конечно, не знаю, но это не имеет значения, важно, что он узнал меня в лицо. И всю дорогу, пока не выходит из трамвая, не сводит с меня глаз.

Черт меня дернул проговориться, прямо кошмар какой-то! Я всполошенно верчу головой из стороны в сторону, приглядываюсь, прислушиваюсь, чувствуя; что обо мне говорят, сплетничают, строят на мой счет различные предположения. И где-то затаился некий человек – не знаю, кто бы это мог быть, – который сводит все нити воедино, наблюдает, выжидает, звонит по телефону, дает указания, подкарауливая удобный случай. Некий безвестный Порфирий, внимание которого в один злополучный момент Раскольников сам привлек к себе.

Необходимо что-то сделать, отвести от себя подозрение, пока другие не начали действовать вместо меня. Пора предпринять какие-то шаги, хотя я с большим удовольствием предпочел бы киснуть в полумраке, где так хорошо, где не надо ни о чем думать.

Я наношу визит милому, задумчиво-рассеянному Дюле, выбрав его из числа своих прочих приятелей-медиков, поскольку он блестящий ученый и наиболее осторожный, скептически настроенный врач. И впрямь, он встречает меня радушно, без какой бы то ни было скованности, наверняка ему ничего не известно обо мне, иначе бы он сказал. Мы ведем шутливую беседу; входит Эльза, его супруга, я всячески стараюсь развлечь ее, досадуя на ее молчаливость.

– Кстати, Дюла, не мог бы ты обследовать мне желудок и легкие, ну и заодно проверить кое-какие рефлексы? Последнее время у меня частенько побаливает голова, а ведь я уже две недели как бросил курить. И потом, представь себе, с глазами у меня…

– Да, да, знаю… то есть… ты уже упоминал об этом. Хорошо, что ты заговорил сам, – я как раз думал, что тебе непременно следовало бы обратиться в больницу на улице Фалька, профессор Р. уже ждет тебя… Вернее, если хочешь, я могу прямо сейчас позвонить ему.

Проходит минута, прежде чем я оказываюсь в состоянии заговорить.

– Не утруждай себя, если он и без того меня ждет. Я обязательно к нему наведаюсь.

В прихожую меня провожают всем семейством. Я оживленно разговариваю с детьми, а сам при этом все время пытаюсь вспомнить, когда это я обмолвился Дюле о заключении окулиста. Нет, я абсолютно уверен, что ни словом не обмолвился ему на этот счет!

Мой секретарь Денеш не то чтобы без всякого повода, но тем не менее неожиданно напоминает мне, что срок моего страхового полиса истек, надо бы спешно раздобыть денег… ведь что ни говори, а жаль, если пропадут внесенные вклады.

В пять часов вечера я сижу, в приемной профессора Р. на улице Микши Фалька. Профессор – добродушный, уравновешенный мужчина с мягкими чертами лица; не знай я, что это превосходный ученый, я бы принял его за главу какого-нибудь преуспевающего коммерческого предприятия. Лишь молчаливая сдержанность выдает в нем врача-профессионала. Он ни словом не упоминает, что ждал меня. Велев раздеться догола, он долго осматривает меня, проверяет чуть ли не с десяток рефлексов: колет иглой, щекочет меня, заставляет ходить, поднимать руки и ноги. Сердце мое начинает колотиться спокойнее, уверенность в себе возрастает все больше по мере того, как профессор удовлетворенно бормочет: «Реакция отрицательная… отрицательная…» Еще бы не «отрицательная», покажите мне другого человека, который бы так уверенно расхаживал с закрытыми глазами!

И вдруг я вспоминаю, что успел побывать в лаборатории у Б. – другого Дюлы из числа моих добрых друзей, – где мне сделали рентгенограмму черепа, и говорю об этом профессору Р.

– Как же, как же, снимки уже у меня, – поспешно кивает он.

– Ах вот оно что, значит, они уже у вас!.. Ну и как, есть на снимке затемнение?

– Нет. Но мы посмотрим повнимательнее…

– Если затемнения нет, зачем же еще рассматривать повнимательнее… Кстати, если я не ошибаюсь, то, не считая увеличенного застоя в глазном дне, все данные обследования вы нашли отрицательными?

– Да, верно…

– Значит, нигде никаких признаков…

– Вот разве что дисметрия… над этим, пожалуй, стоит призадуматься… Во всяком случае, завтра соблаговолите явиться снова.

«Во всяком случае, завтра» я и не думаю являться. Не нравится мне этот человек. У меня такое впечатление, будто он невзлюбил меня. Остальные все вон какие доброжелательные, отзывчивые, ласковые, они верят в меня и если видят, что результат исследования отрицательный, то радуются, а не стараются докопаться поглубже, переживают вместе со мной, надеясь на успех. Этому же явно хочется, чтобы все обернулось неблагополучно, и он не успокоится, пока не обнаружит хоть какую-нибудь зацепку. Типичный сыщик по натуре Ему подавай сплошь положительные результаты, вот и выходит, что он пристрастен к болезни за счет здоровья. Нет, этот врач ко мне не расположен. Чувствует, что мне необходимы люди с интуицией и решил отогнать их от меня прочь, он распахивает окно там, где и без того хорошо видно: не усвоил такой простой истины, что чрезмерно яркий свет может так же обмануть зрение, как и полная темнота.

Утром в кафе мой друг Лайош Надь удивленно смотрит на меня когда я возвращаюсь из телефонной кабины.

– Ты не стал разговаривать?

– А там никого и не было.

– Но ведь тебя и не подзывали к телефону…

– Как – «не подзывали»?… Ты разве не слышал?

– Я ничего не слышал.

Ага, понятно… ведь это я сам собирался позвонить Дюле. Не знаю, с чего я взял, будто мне звонят, причем настойчиво, нетерпеливо.

– Это ты, Дюла?

– К твоим услугам.

– Видишь ли, я слышал, будто готовы мои снимки черепа.

– Да.

– И что, в мозгу нет затемнения?

Совсем крохотная заминка, но от меня она не ускользает.

– Нет.

Теперь я выдерживаю небольшую паузу, затем перехожу на шутливый тон, в духе шарад и загадок, страстными любителями которых являемся мы оба.

– Хочу кое-что спросить у тебя, Дюла.

– Изволь.

– Если бы затемнение в мозгу было обнаружено, ты сказал бы мне сейчас об этом?

Пауза.

– Нет.

– Почему?

– Потому что врач до известной степени обязан соблюдать тайну и по отношению к пациенту.

Я смеюсь.

– Ты не находишь, Дюла, что второй твой ответ некоторым образом ставит под сомнение смысл первого?

– Да, нахожу.

– Чему же я теперь должен верить?

– Не знаю.

– Ну, ладно, мы еще вернемся к этому вопросу. Благодарю тебя. До свидания.

На следующее утро в сопровождении своего секретаря я отправляюсь в приемный покой клиники Корани. Пока заносят в карточку мои данные, Денеш шутливо замечает, что я веду себя, как преступник, который после долгих колебаний и мучений решает явиться в полицию с повинной.