Немцы шагают по нашей земле
1 июля 1941 г. Десятый день войны
Так куда же мы едем? В Себеж? В Идрицу? На наше счастье, на целый день зарядил дождь. Можно было передохнуть от воздушных разбойников, охотившихся буквально за каждой машиной. Вынырнет на бреющем полете из-за верхушек деревьев и — огонь из всех бортовых стволов. Из пушек, пулеметов. Разумеется, все, кто в машине, выскакивают, кидаются в кювет, водитель или бросает машину на дороге, или рывком загоняет ее в лес. Если оставленная на дороге машина не сразу загорелась, фашистский самолет идет на второй, третий заход, чтобы поджечь ее. А заодно разбрасывает мелкие осколочные бомбы, по обеим сторонам дороги. Расчет точный — кто останется в живых после этакой передряги, морально уже подавлен, прифронтовые дороги парализованы. И не только дороги — враг бомбил рощи, леса, бомбил всюду, где предполагал сосредоточение наших воинских частей, не говоря уже о массированных воздушных ударах по городам, аэродромам, переправам.
В первые дни войны мы познакомились с пикирующими бомбардировщиками Ю-87. Одномоторный моноплан с хищно загнутыми крыльями, предназначенный для прицельных бомбардировок, для ударов по мостам, железнодорожным узлам, для обработки переднего края противника. Ю-87 бесчинствовали на дорогах Бельгии и Франции, наводя ужас на беженцев, бомбили Варшаву. Их атака действительно производила угнетающее впечатление. Шли они на высоте около полутора тысяч метров, цепочкой до тридцати машин. Вот передний, качнув крылом, валится в отвесное падение, с усиливающимся с каждой секундой ревом мотора. Вой нарастает, сверлит мозг, вгрызается в каждый нерв. Вот из-под брюха отделяется бомба, самолет выходит из пике, а бомба, оснащенная сиренами, несется к земле, завершая устрашающее завывание громовым разрывом. Тем временем сваливается в пике следующий, с таким же ревом. Выходит из пикирования так низко, что можно разглядеть лицо пилота. Отбомбившись, каждый пристраивается в хвост цепочки, чтобы снова пикировать, когда дойдет его очередь в этой дьявольской карусели. Главная задача атаки — посеять панику, подавить психически. Ко всему привык советский солдат, приспособился и к атакам Ю-87. Хорошая, надежно вырытая щель и — пусть гудят в небе сирены, пусть валятся бомбы рядом, лишь бы не прямое попадание.
Мы ехали под проливным дождем в Освею искать штаб 112-й дивизии. Остановились в Себеже. Себеж, Бигосово когда-то были пунктами, пограничными с буржуазной Латвией.
На военном телефонном узле в Себеже нам сказали, что утром немцы разбомбили Идрицу. По непроверенным сведениям — впрочем, проверенных сведений в эти дни было мало, — в районе Идрицы сражается танковая бригада Лелюшенко. Снять бы наши танки в бою! Сколько раз снимали мы грозные армады наших танков, идущих по Красной площади.
После конца войны я возвратился в Москву из Берлина на машине. На околицах дорог на пути от Бреста к Минску я видел множество наших Т-26, стоявших там с первых дней фашистского нашествия.
Меня, помню, поразила яркость зеленой краски. Словно свежевыкрашенные, простояли они там четыре года, врастая в землю, парализованные врагом. Краска выдержала испытание. А броня на танках, бывших грозным оружием в 1937 году в Испании, оказалась уязвимой в сорок первом. Тогда лишь только начинали сходить с конвейеров могучие Т-34, громившие фашистов под Москвой, в Сталинграде, на полях Белоруссии, Украины, Восточной Пруссии, в Берлине.
2 июля 1941 г. Одиннадцатый день войны
Запись в дневнике:
«Утром проливной дождь. Кажется, у меня грипп, всего ломает. В Себеже узнали — Идрицу только что разбомбили. Едем в Освею. В дороге майор-артиллерист просил передать, что он выдвинул пушки на рубеж западнее дороги. Кому передать? Командованию любой воинской части. В Освее в райкоме партии товарищ с медалью. Пустая гостиница. Сняли сегодня много репортажа на дорогах».
В одной деревне мы сняли эвакуацию колхоза. Сначала тронулись в путь два больших стада — коровы, овцы. За ними по дороге — тракторы, ведущие на прицепе комбайны. На деревенской улице стояли два десятка телег с женщинами, детьми, домашним скарбом. У подвод несколько мужчин с винтовками на плечах, с наганами за ремнем, стягивавшим штатский пиджак.
Подводы медленно тронулись, заплакали в голос женщины. Не все мужчины пошли вслед за повозками — те, что были вооружены — человек шесть, — остались на опустевшей улице деревни.
Последняя повозка скрылась за поворотом. Я спросил одного из оставшихся, обросшего рыжей с проседью щетиной, с орденом «Знак Почета» на мятом лацкане пиджака:
— А вы куда?
Он, затянувшись махорочной самокруткой, помолчав, ответил:
— Леса у нас заповедные, дремучие, немец туда не сунется. — И, обратившись к односельчанам: — Пошли, что ли, мужики…
Они шли по деревенской улице с винтовками и заплечными мешками, то один, то другой обернется, глянет на опустевшие хаты. Шагали гуськом, вразвалку, а потом пошли в ногу, убыстряя шаг.
Я проводил их до ближайшей рощицы. Снял вслед кадр — они один за другим скрывались в густой листве ольшаника, помню последний кадр — качающаяся листва. Много позже я осознал, что эпизод этот, снятый в начале войны, был, очевидно, самым первым штрихом в большой киноповести о партизанском движении в годы Великой Отечественной войны. Повесть эту создавали мои товарищи-операторы далеко за линиями фронтов.
2 июля сорок первого года в деревне, названия которой я не запомнил, я снял первых партизан, уходящих в лес.
…На дороге нас остановил, подняв руку, майор. Спросил, куда едем. Охрипшим голосом попросил передать, сейчас уже не помню кому, что он выдвинул две роты бойцов с противотанковыми пушками западнее дороги. Мы отметили указанное им место на нашей карте и простились с измученным до предела, но спокойным, уверенным в себе и в своих бойцах майором.
Сколько я встречал в те трудные дни командиров, таких как он. Командиров, убежденных, что немцев можно бить, нужно бить, и с этой верой выполнявших свой воинский долг. Они дрались в обороне, продолжали с тем же упорством сражаться в окружении, сковывая большие силы врага, выходили с боем из окружения.
Я проводил взглядом майора, уверенно шагавшего к лесу, где его бойцы готовы были встретить врага, жечь его танки. Они готовились показать покорителям Европы, что Россия не упадет на колени перед ордами фашистских гуннов.
…В Освее в райкоме партии нас встретил работник райисполкома с медалью «За трудовую доблесть» на лацкане пиджака. Город эвакуирован, население ушло. Воинских штабов в черте города нет. Переночевать можно в гостинице. Персонал, правда, эвакуировался.
— Будете сами там хозяевами, — сказал он. — Я сейчас уезжаю эвакуировать МТС.
В гостинице было пусто, занимай любую комнату, ложись на любую кровать, заправленную чистыми простынями. На тумбочках кружевные накрахмаленные салфеточки. Было что-то пугающее в этом стандартном комфорте опустевшей гостиницы, в блестящих свежевыкрашенных полах, гардинах из бордового плюша с кисточками. Вспомнили Невель. Оставаться в безлюдном городе? Решили ночевать. На стене — репродуктор. Прослушали сводку Совинформбюро. В сообщении назывались города, направления. Упомянутые в сводке города, мы догадывались, были оставлены нами. Рига, Шауляй, Даугавпилс, Ровно… Что-то знакомое: «Бои в районе Борковичи». Взглянули на карту, да это же в нашем районе! Совсем близко. Вскипятили на электроплитке чай, открыли две банки консервов. За окном темнота, на горизонте алое зарево.
Какой будет для нас эта ночь?
Перед сном подвели итоги нашей операторской работы. Сняты эпизоды эвакуации — на дорогах комбайны, тракторы, люди, уходящие от врага, угоняющие стада скота. Разрушенные города и деревни, войска на марте, артиллерия, полевые штабы, репортажные зарисовки. Материал живой, в нем — тяжкое дыхание войны, суровая ее правда. Но нет боевых эпизодов. Чего бы это ни стоило, мы должны снять оборонительные бои!
А пока вечером 2 июля мы — Саша Ешурин, Борис Шер и я — заснули тяжелым сном, свалившись, не раздеваясь, на чистые постели. После этой ночи мы ночевали иногда на голой земле или в блиндажах, завешанных в сорокаградусный мороз плащ-палаткой, а бывало, и на снегу. Выкопаешь неглубокую яму и уложишь ее сосновыми ветвями. Гостиниц больше не было.
3 июля 1941 г. Двенадцатый день войны
Утром мы включили радио и сразу услышали:
— …Работают все радиостанции Советского Союза.
Говорил Сталин. Он никогда до этого не обращался по радио к народу. Молча слушали мы слова, которые он произносил медленно, с расстановкой. Слышали во время паузы бульканье воды, наливаемой в стакан. Звякнуло стекло — это дрогнула рука Сталина.
— Братья и сестры!.. — Он никогда так не говорил. — К вам обращаюсь я, друзья мои!..
Десять дней уже бушевала на советской земле война. Десять дней Сталин молчал. И вот в репродукторе голос главы государства, читающего программу боевых действий на фронтах и в тылу, программу, которую партия предлагала народу. Он говорил от первого лица: «К вам обращаюсь я». Потом он сказал: «…партии Ленина — Сталина».
Речь Сталина еще ощутимее раскрывала масштабы бедствия. 3 июля 1941 года миллионы братьев и сестер сражались, стояли у станков, увозили на восток детей, умирали у пулемета, хоронились от врага в дремучих лесах. В сводках Совинформбюро назывались все новые и новые города, направления.
…Мы шли туда, где за полем спелой пшеницы виднелась деревня Борковичи. Та самая, о которой упоминалось в сводке Совинформбюро. Удивительно оно, чувство постепенного сближения с надвигавшимся на нас ужасом войны. Как же далеки люди там, в тылу, от ощущения опасности, если здесь, на самом, можно сказать, переднем крае только час за часом, день за днем понемногу начинаешь постигать огромность наступающего бедствия.
Для поколений русского солдата исстари враг, противник назывался одним словом: «он». «Он наступает», — говорилось про вражеские армии. Ядро, посланное из вражеской пушки, — «он стреляет».
Я ощутил «его», когда в километре от Борковичей над головой рвануло первое облачко шрапнели. «Он» целился в меня. «Его» шрапнель со звоном вонзалась в землю рядом со мной. Да, это уже лицом к лицу с «ним». Это — прищурившийся у прицела враг, стреляющий в меня. И заставить прекратить стрельбу можно, только убив «его». Тоже шрапнелью. Или нулей, или прикладом. Только убить. Тогда «он» перестанет стрелять в нас.
Мы лежали у дороги, поджидая, когда утихнет шрапнельный огонь. Около меня раздался легкий стон, похожий на возглас удивления. Солдат киргиз, лежавший с нами, держал на весу залитую кровью кисть руки, раздробленную осколком снаряда. Первая увиденная мной кровь войны. Сколько довелось ее видеть впоследствии! Поля, усеянные трупами, рвы, заполненные убитыми, смерть, руины, пепел, трупы, трупы. Это была первая кровь. Даже перевязывая руку солдату киргизу, я еще не ощутил в полной мере всего, что надвигалось на нас. Марлевой повязкой пытался остановить кровь, текущую из запястья, это происходило в минуты, когда на тысячекилометровой линии фронта лились потоки крови.
Это был двенадцатый день войны. С предсмертным хрипом падали солдаты, умирали дети в разбитых бомбами эшелонах, уходивших на восток. В этот солнечный день над полем пшеницы и над желтой, в цвет колосьям, лентой песчаной дороги, по которой мы шли, появлялись черные клубочки шрапнельных разрывов, а в перерывах между разрывами — тишина, жужжание перелетающей над полевыми цветами пчелы, тихая благодать знойного безоблачного дня — лечь бы навзничь на теплом золотом песке придорожной насыпи, глядеть и глядеть в синее небо…
Удар за ударом — шрапнель. «Он» бьет по нас, «он» шагает по нашей земле.
Где-то впереди были слышны пулеметные очереди, раскатывались эхом орудийные выстрелы. Мы пошли в сторону выстрелов, означавших, что впереди идет бой, там — наши части. Взглянув на карту, я увидел отмеченный нами кружком населенный пункт — Борковичи. Если еще вчера Совинформбюро сообщало, что в районе Борковичей идут бои и за два дня немцы не продвинулись, значит, крепко наши держат оборону.
Взвалив на плечи камеры, пленку, мы зашагали вперед, изредка падая на землю, когда «его» снаряды ложились близко. Через несколько месяцев я сам поражался беспечности, неведению, с которой мы трое, оторванные от каких бы то ни было источников связи и информации, шагали на запад. Шли меж спелых хлебов в сторону Берлина. В Берлин мы пришли только через четыре года. А в этот день мы шагали на запад, не представляя себе, что в стороне от нас по десяткам дорог идут на восток колонны немецких танков. Уже три дня, как превращены в груды развалин захваченные города. И где-то смыкаются чудовищные черные стрелы на картах Советского Союза, над которыми склонились Браухич, Йоддль, Кейтель, Гитлер.
Мы шли вперед. Шли снимать бой, который впереди вела какая-то часть. В теплый полдень трое кинематографистов шли навстречу гитлеровским войскам. Время от времени ложились, прижимались к земле и снова шли, утирая катящийся по лицу пот…
Вспоминая этот путь в сторону Борковичей, понимаю сейчас, как далек я был тогда от осознания всей меры опасности и несчастья, постигшего нашу страну. Как далек был от представления, что бой будет скоро идти не в Борковичах, а невдалеке от Химок. И у Парка культуры и отдыха, и в Дорогомилове будут построены баррикады. И немецкие войска дойдут до Волги и Кавказа. И что наступит день, когда на танке я въеду в горящий Берлин. А потом буду снимать приговоренных к виселице Геринга, Кейтеля, Йоддля, Розенберга…
Это я вспоминаю сейчас. А тогда, лежа под шрапнелью, только одно думалось: «Вот она и началась, война с немцами…»
* * *
В Борковичах мы почти ничего не сняли. Наши залегли около первых домов у въезда в село. Вместе с ними и мы пролежали несколько часов, выдержали сильную воздушную бомбежку. Бомбы ложились по ту сторону деревни, но поднять голову было невозможно, казалось — шевельнешься, и все самолеты обрушатся на тебя. Еле выбрались.
КП 112-й дивизии, куда нас нацелил полковник Хабазов, мы, наконец, нашли. Поразительно: в непосредственной близости к врагу значительно спокойнее на душе, чем там, на дорогах, в ближних и дальних тылах. Впоследствии не раз я в этом убеждался. Чуть подальше от передовой уже ползут неопределенные слухи о противнике, а на передовой — все понятно. Известно, где противник, знаешь, где идет бой. Пусть совсем рядом ложатся снаряды, но ясность обстановки внушает чувство уверенности.
Полковник Копяк встретил нас, сидя на пеньке, держа на коленях суковатую, отполированную толстую палку с рукояткой из причудливо изогнутого корня. С пытливой крестьянской хитрецой оглядел он нас с ног до головы, опершись подбородком на палку, сказал:
— Ну, сидайте, товарищи кинематографисты, сейчас поговорим с вами.
И, поковыряв палкой землю, обратился к стоящему перед ним навытяжку капитану. Разговор с капитаном начался еще до нашего прихода.
— Так, говоришь, немцы стреляют? — Копяк помолчал, словно раздумывая над этой сложной проблемой. — Ай-яй-яй, стреляют немцы, значит? А какой же он противник, если он не стреляет? А вы там каши нажрались, чаю напились, очи посоловели и — караул, хлопцы, тикай, нас окружили! Так, что ли?
Капитан страдающим взглядом смотрел на полковника, не решаясь возражать. Должно быть, успел хлебнуть по горло войны боевой капитан, и полковник Копяк, видно, знал капитана, верил ему. Издевательская ворчливая нотка в голосе исчезла.
— А ну, сидай ко мне, давай карту.
Капитан, сбросив мгновенно маску провинившегося школьника, живо вытащил из планшета мятую карту и подсел к Копяку. Я услышал за спиной шелест кинокамеры. Это Шер снимал их обоих, склоненных над картой. Доносились реплики: «Здесь он с танками не пройдет ни в какую…», «Сколько в роте людей осталось?», «Здесь, только здесь противотанковую пушку поставить…» В заключение, простившись с капитаном, быстро зашагавшим по тропинке, Копяк все же пустил ему вслед: «Каши нажрались, чаю напились, очи осоловели…» И, обратившись к нам:
— И что же вы собираетесь снимать, товарищи кинооператоры?..
Над нашими головами с шумом пронесся «мессершмитт». Копяк поднял голову, проводил его взглядом, на медных скулах заходили злые желваки. Через несколько минут снова послышалось гудение мотора, «мессер» возвращался. И тут произошло чудо. Доля мгновения! Наперерез «мессершмитту» молнией метнулся наш истребитель И-15 «Чайка». На крутом вираже он вонзил в немца струю пулеметных очередей, «мессер» взорвался и, неуклюже штопоря, врезался в землю метрах в двухстах от нас. А одинокая «Чайка», родная «Чайка» торжествующе взвилась в небо и исчезла за лесом.
Борис в этот момент перезаряжал свое «Аймо». А моя камера была в машине.
В жизни каждого оператора бывают запоминающиеся на всю жизнь удачи, но есть и промахи, при каждом воспоминании о которых перехватывает дыхание от горькой досады.
Если бы в момент воздушного боя камера была у нас в руках! С заведенной пружиной! Если бы успели мы вскинуть ее и снять вспыхнувший фашистский истребитель! И если бы провели панораму, запечатлели взрыв на земле, столб пламени и черного дыма, взметнувшийся к небесам! Если бы, если бы…
Мы ринулись к упавшему самолету, сняли его. Пламя бушевало на черных крестах и свастике, в самолете начали рваться боеприпасы. Мертвый летчик лежал с раскинутыми руками, в расстегнутом мундире с двумя железными крестами и еще какими-то знаками отличия фашистского аса.
…Завтра с рассветом отправимся в 385-й полк. Копяк связался с командиром полка, полковником Садовым, за нами пришлют связного еще до восхода солнца.
Ночью был долгий разговор с полковником Копяком. Я не записал в дневнике этой беседы, но помню, он сбросил напускную ворчливость: «Каши нажрались, очи осоловели…» Начал накрапывать дождь, мы влезли в «эмку», уселись на мягких сиденьях в кузове машины. Я услышал в тот вечер горькую исповедь мужественного, опытного командира. Не разочарованного, не растерянного, но глубоко потрясенного происходящим, чего только не передумавшего за эти дни и ночи. Такие как он, выпестовали Красную армию, годами готовили ее к войне. Копяк, полностью доверившись мне, выкладывал все, что накипело на сердце, на душе. «Где связь? Где авиация? Немцев мы разобьем, попомни, Кармен, слова мои, еще как разобьем. Но сколько крови, сколько жертв!..»
4 июля 1941 г. Тринадцатый день войны
Связист из 385-го полка, молодой политрук с двумя «кубарями» в петлицах, пришел за нами, когда было еще темно. Нагрузившись пленкой, взяв камеры, мы пошли за ним. Идти пришлось недалеко. Копяк не из тех командиров, которые со своим штабом находятся на большой дистанции от переднего края. Километра два прошли, не более. И пожали руку командиру полка полковнику Садову. Он познакомил нас с обстановкой и по моей просьбе рассказал о тактике врага. Там, где у немцев нет танковой поддержки и значительного перевеса в артиллерии, они, как правило, не выдерживают контратак, бегут, уклоняясь от штыкового удара нашей пехоты.
— Мы на ходу изучаем врага, — рассказывал Садов. — Вот пример. Командир батальона старший лейтенант Соколов, наблюдая за тактикой врага, изучил систему его сигналов. Белая ракета, пущенная с переднего края, указывает направление атаки. Красная ракета — сигнал к наступлению и команда открыть огонь. Зеленая ракета — приказ остановить военные действия. Соколов под самым носом противника запустил зеленую ракету. Сразу огонь прекратился, а Соколов, выждав некоторое время, повел батальон в атаку. Для немцев это было полной неожиданностью. Они уже настроились на отдых, вытащили еду, бутылки с вином. Наши ворвались прямо в расположение полевого штаба их полка, перебили штабных офицеров, захватили штабные машины и, продвинувшись дальше, закрепились в обороне. Это было вчера под вечер, а немцы до сих пор не контратакуют, однако этого можно ожидать с минуты на минуту…
Я чуть не задохнулся.
— Что же вы сразу нам об этом не сказали? Где этот штаб? Можем мы его снять?
— Я об этом не подумал, — сказал Садов, — действительно, неплохо бы его снять. Но очень уж рискованно, место то — под самым носом у противника. Час назад туда направилась группа разведчиков дивизии, подождем их возвращения… — Тут он осекся, видя мое волнение и решимость. И сдался. Через несколько минут мы с Шером уже шли по лесной тропинке, нас провожали сержант с двумя бойцами. Впереди бой. Часто над нашими головами, веером, срезая ветви деревьев, звенела на излете пулеметная очередь, в отдалении изредка рвались снаряды. Но и это можно было назвать затишьем, очевидно — перед сильным контрударом противника. Мы торопили наших провожатых, и они взяли у нас часть пленки, чтобы облегчить нам быструю ходьбу, от которой у меня уже спирало дыхание.
— Здесь, — сказал сержант, приближаясь к опушке леса, за которой мы увидели тупорылые немецкие машины. С ходу мы стали снимать: дорога была каждая минута. Выразительное зрелище жестокого разгрома предстало перед нами. Мы снимали крупным планом немецкие штабные портфели в руках наших разведчиков, сняли полковую кассу — сейф, набитый пачками рейхсмарок. Мы залезли в штабную машину, где аккуратно висели на плечиках офицерские мундиры с орденами, один из них — полковничий с железным крестом. Мы сняли эти мундиры, сняли лежавшие невдалеке два трупа, следы беззаботной офицерской трапезы, папки с документами. Разведчики нас торопили, хотя, видно, понимали важность съемки. Шутка сказать, в июле 1941 года мы снимаем захваченный, разгромленный нашими войсками штаб полка гитлеровского вермахта! Еще кадр, еще… В небе появился корректировщик — «костыль», он повис над лесом.
— Все, хватит, товарищи, кончайте, — решительно приказал майор, — надо вам уходить немедленно!
Оглядевшись вокруг, сняв последнюю панораму разгрома, мы тронулись в обратный путь. Вместе с нами — разведчики, навьюченные штабными документами. Мы были счастливы: какая удача! Штаб немецкого полка, черт побери! Шесть бобышек снятой пленки — сто восемьдесят метров!
А позади уже загрохотало. Разрывы мин и не редкие очереди, а сплошной, нарастающий ружейный и пулеметный огонь. Приди мы на полчаса позже, могли разминуться с разведчиками, и не было бы у нас этого бесценного материала. Немцы теперь обрушили артиллерийский огонь на лес, где мы уже не шли, а бежали, напрягая последние силы, изредка припадая к земле, когда снаряды рвались близко от нас. Выйдя из зоны огня, отдышались, пошли медленнее.
Расставаясь с нами, майор разведчик сказал, что мы сняли штаб 96-го полка 32-й немецкой дивизии.
Хмурым, озабоченным взглядом встретил нас полковник Садов, но, видя, что мы целы, невредимы, да еще когда узнал о том, что нам удалось снять, он сменил гнев на милость.
— Ругал себя, что отпустил вас в это пекло, — признался он. — Поглядите, что начинается. — Сдвинув на затылок фуражку, приложил к глазам полевой бинокль и тут же забыл о нас. Ему было уже не до кинооператоров. Предстоял бой.
Через час полк начал отходить. Удержать захваченный внезапной атакой рубеж было невозможно. Немцы пошли в развернутое наступление, сосед справа, не выдержав натиска, стал откатываться, возникла реальная угроза окружения. Вечером мы были уже на новом КП полка, на холме, заросшем сосной. Бой затих, поредевшие батальоны заняли оборону на новом рубеже, отойдя на четыре — шесть километров. Надолго ли?
5 июля 1941 г. Четырнадцатый день войны
Запись в дневнике:
«Дивизия меняет КП. Войска в полном порядке отходят. Снова мы в Бигосово. Встреча с пограничниками.
Дивизия откатывается, но это не бегство, идут упорные бои. Были на передовых рубежах. Там — спокойствие, уверенность, порядок».
День провели на дорогах вдоль линии фронта. Мы еще на территории Латвии — домики с красными остроконечными крышами, крестьяне в большинстве русские. Через бывшую линию границы сплошной поток беженцев. Идут пешком, на конных повозках. Бричка на дутых шинах, в ней десяток ребятишек, взрослые идут рядом. У порога покинутого дома наседка накрыла крыльями выводок цыплят. Меня окружили крестьяне пограничной деревни Сушки. «Что делать, товарищ командир?» Я им дал отпечатанную в полевой типографии газету с выступлением Сталина. В Бигосово мы уже никого не застали ни в горсовете, ни в райкоме партии. На дороге встретили штабную машину с командирами. Сегодня, по их словам, 400 самолетов бомбили участок Двины у Дрисы, немцы форсируют Двину, по-видимому, здесь нужно ожидать сильного удара.
Снимаем много. Мы уже вошли в ритм войны, уже способны самостоятельно ориентироваться, принимать решения.
У околицы какой-то деревни встретили генерал-лейтенанта Ершакова, командующего 22-й армией, и члена Военного совета, корпусного комиссара Леонова. Несмотря на сложность обстановки, озабоченность, они уделили нам несколько минут для беседы.
— Снимайте больше, это очень важно, нужно, — сказал нам на прощанье, садясь в машину, Леонов. — Совет один могу дать — будьте осторожны, внимательны, положение сложное, легко в этой обстановке попасть в руки к врагу. Связывайтесь, где возможно, с командованием частей и политорганами.
6 июля 1941 г. Пятнадцатый день войны
У деревни Волынцы сняли саперов, наводящих мост, услышали артиллерийскую стрельбу, по выстрелам нашли батарею тяжелых 152-миллиметровых орудий, сняли батарею, стреляющие пушки. А когда противник засек батарею и открыл по ней методический огонь, мы, закончив съемку, благополучно выбрались из зоны обстрела. На дороге подобрали обожженного летчика, бережно уложили его в кузове машины, подстелив шинели. Истребитель. Он вел бой с тремя «мессершмиттами», спрыгнул с парашютом из горящего самолета.
Долго плутая по дорогам, выспрашивая, нашли, наконец, полевой госпиталь, передали летчика врачам.
Заканчивался пятнадцатый день войны. Свинцовое небо на горизонте окрашено багрово-малиновым заревом. Оттуда, из этого зарева, подпрыгивая на ухабах, приковыляла полуторка с ранеными. Раненых выгружали из машины. Нам навстречу, положив руки на плечи товарищей, обнаженный по пояс, медленно шел, закинув голову, боец — парень богатырского роста. Его грудь была разворочена, наспех накинутые на страшную рану бинты сползли, и я увидел, как колышется при вздохах розовое легкое. А парень жил, смотрел на нас упрямыми глазами, скрипел зубами. За его спиной были тяжелое небо и зловещий оранжевый, словно кровью окрашенный, горизонт. Жуткий, неумолимый образ войны. На фоне вечернего опаленного кровавым заревом неба умирал воин без стона, стоя с закинутой головой, положив могучие руки на плечи товарищей…
Поздно вечером уже, как в родной дом, мы приехали на КП 385-го полка. В дневнике короткая запись:
«Чудесный вечер в 385-м полку».
Последующие дни были тяжелыми, тревожными. Дивизия отступала. Но этот вечер на КП полка запомнился мне. Я провел его с людьми, сознающими крайнюю серьезность обстановки, но уже закалившимися в сражениях с врагом, ощутившими его силу и вместе с тем убедившимися, что враг уязвим, что его можно бить.
Их мужественная уверенность вселилась в меня, я по сей день благодарен командирам 385-го полка 112-й дивизии за то, что в этот вечер, на пятнадцатый день войны, я, лежа с ними на траве и глядя в звездное небо, впервые ощутил нечто, похожее на душевный покой. Этих людей я вспомнил и через четыре года, когда с танковой армией совершал стремительный рейд от Вислы до Одера и от Одера до Берлина, вспоминал с благодарностью — они вселили в меня уверенность в возможности нашей победы над страшным врагом.
7 июля 1941 г. Шестнадцатый день войны
В дневнике 5 июля запись, сравнительно с другими днями, подробная:
«Деревня Громовка, КП дивизии. Столько событий, что позавчерашнее кажется давно прошедшим. Привезли пленного немецкого ефрейтора мотоциклиста. Не разобравшись, где немцы, где наши, он проскочил линию фронта, его подстрелили и взяли в плен. Член национал-социалистической партии. Из Саарбрюкена. Его рота стояла в четырехстах километрах от нашей границы, в бой вступила 24 июня. Из ста человек в роте одни убиты, другие ранены. Русских пленных не видел. Брат его (врет) сидит в гитлеровском концлагере. У ефрейтора в петлице черного мундира две молнии. Это — штурмовые отряды, возглавляемые Гиммлером, молнии на петлице означают „СС“. Ефрейтор канючит: „Мы не хотели воевать с Советским Союзом, нас пригнали, насильно“.
Он корчился от боли и скрипел зубами, когда Аня, молоденькая медсестра дивизионного медсанбата, промывала и перевязывала пустяковую рану — пуля застряла в мякоти ноги. Его привезли с передовой вместе с мотоциклом, на котором он влетел в расположение наших войск.
После допроса он спросил переводчика: „Меня расстреляют?“ Отказался от еды, боясь, что отравят.
Две молнии в петлицах — „СС“, черный мундир… Ох, как же мы тогда еще мало знали!..»
Трусливый юнец наконец согласился поесть, ел борщ, пугливо озираясь. Уж он-то знал, что означают для людей в покоренных Гитлером странах эти две молнии на его черном мундире. Потому и дрожал от страха. А мы только спустя некоторое время сполна узнали, что такое была она, эта черная кровавая гвардия Гитлера, Гиммлера, Кальтенбруннера.
Я запомнил их обоих навсегда — и мальчишку ефрейтора, встреченного в самом начале войны на полковом КП, и другого, его шефа, оберштурмбанфюрера «СС» Эрнста Кальтенбруннера. Первого, захваченного в плен в начале войны, я снял на полковом КП. Второго — на дубовой скамье в Нюрнберге.
В зале Международного трибунала я пристально глядел на него, когда демонстрировался фильм — документ советского обвинения. Кальтенбруннер не отрывал глаз от экрана. Керченские рвы, Бабий Яр, Майданек, сожженные заживо дети, душегубки, трупы, трупы, трупы… На лошадиной морде Кальтенбруннера был животный страх.
Мальчишку ефрейтора мы не тронули. Перевязали его рану. А Кальтенбруннера в фильме «Суд народов» я показал с пеньковой веревкой на шее.
8 июля 1941 г. Семнадцатый день войны
Мы увидели наши самолеты после полудня. Два тяжелых бомбардировщика ТБ-3 шли над лесом в сторону врага. Наши! Я хорошо знал эту машину. Сколько раз снимали мы внушительный строй огромных воздушных кораблей, плывущих над башнями Кремля! В 1934 году я на борту ТБ-3 пролетел с камерой над Красной площадью. А в 1937 году на борту оранжевого ТБ-3 я летел из Москвы в архипелаг Франца-Иосифа с экспедицией на поиски Леваневского, потерпевшего аварию в районе полюса. Мы зазимовали в Арктике и там провели всю полярную ночь.
Чего только не наслушался я во время долгих бесед в домике зимовки в бухте Тихой, на острове Рудольфа. Горячие споры талантливых, образованных авиаторов. Главной темой этих блистательных словесных турниров была авиация. Говорили и о Блоке, и о Шаляпине, об Амундсене, о МХАТе, о Шекспире, о дрейфе нансеновского «Фрама», гадали о судьбе «Святой Анны» Брусилова, но неизменно возвращались к проблемам авиации, обсуждая ее сегодняшний и завтрашний день.
Самыми неутомимыми в этих спорах были Марк Иванович Шевелев — ироничный, остроумный, крылатый Сирано де Бержерак, и Анатолий Дмитриевич Алексеев — мыслитель с огромным лбом, еще увеличенным лысиной, всегда с карандашом в руках, готовый убедить противника наброском аэродинамической схемы, вспомнить характерный случай из практики своих полетов.
Помалкивал, улыбаясь, Молоков. Махнув рукой, уходил забивать неистового полярного «козла» Миша Водопьянов, хитро подзадоривал спорщиков флаг-штурман экспедиции Иван Спирин, внимательно слушал самый молодой — Илья Мазурук. А эти двое, Шевелев и Алексеев, продолжали и продолжали спор. Шевелев горячился, а Алексеев с чертовской учтивостью, издевательски выпучив свои круглые голубые глаза, говорил: «Как вы легко сможете сейчас удостовериться, любезный Марк Иванович, все ваши доводы являются, осмелюсь вам заметить, трагическим плодом глубочайшего вашего невежества в вопросах аэронавтики, а ведь еще месье Блерио, едва оторвавшись от земли на своей этажерке, усвоил элементарнейшую истину, что угол атаки летательного аппарата…» И не было этим спорам ни конца, ни края, как не было, казалось, края полярной ночи, нависшей над ледовой пустыней, а люди эти, недавно потрясшие мир героической высадкой на Северном полюсе, храбрецы, ученые, мастера своего дела, романтики, говорили о сверхзвуковых скоростях, о ракетных двигателях. Гудела за окном пурга, пытаясь сорвать с ледовых якорей воздушные корабли, летавшие со скоростью сто восемьдесят километров в час. И неизбежно заходила беседа о будущей войне. Мне, вернувшемуся три месяца назад из Испании, с готовностью предоставляли слово. Я рассказывал о воздушных боях над Мадридом, о только-только появившихся в небе Испании «мессершмиттах»…
…Самолеты эти летели над лесом, не летели — ползли, и огромность их, восхищавшая зрителей на парадах, теперь пугала — «какая большая цель!» Защемило от мысли: «Почему идут без истребителей прикрытия?» Истребитель появился внезапно. Но это был «фоке-вульф». Он так же внезапно, как появился, выпустил несколько коротких очередей по одному и по второму нашим бомбардировщикам. Небрежно и легко, словно нанес удар тыльной стороной ладони. И, отвернув, пошел в сторону. А наши рухнули вниз. Не взорвались, не загорелись, а, как подрубленные, скользя на крыло, печально упали на землю.
Мы с Борисом помчались к месту падения одного из них. Разваливаясь, самолет пропахал широкую просеку, рваные, мятые куски гофрированного дюраля догорали на черной земле. Пришли колхозники. Молча стояли босые девчата над трупом летчика. Угрюмы были старики. Я вынул из кармана его гимнастерки документы. Комсомольский билет, пилотское свидетельство. Старший лейтенант. Колхозники смотрели на меня, ждали, что им скажет командир Красной армии. Я сказал: «Похороните летчиков и запомните, товарищи, имена героев, отдавших свои жизни за Родину. Мы вернемся. Мы отомстим врагу». Это была не речь — горькие слова рвались наружу вместе со слезами. Мы не прикоснулись к камере. Не снимали. Почему? Рука не поднималась снять наш самолет, наши потери, наше горе. Почему, спрашивал я себя впоследствии много раз, почему не снимали мы наши потери, наших мертвецов, нашу кровь? Почему не сняли мертвого комсомольца, упавшего на землю, которую он хотел защитить, сраженного за штурвалом этой беспомощной громадины, которую враг уничтожил короткой пулеметной очередью?..
9 июля 1941 г. Восемнадцатый день войны
Запись в дневнике:
«Утром хоз. дела. Наша полуторка испорчена, едем снова на КП. Отремонтировали машину. Поехали вперед. Дорога пристреляна самолетами, без конца стрекочат пулеметы. Километра два дорога совсем открыта, помчались полным ходом, вдруг над нами — самолет. Резко затормозили, бросились в кусты. Прострочил все кусты. Встреча с полковником Хабазовым. Телеграмма из Москвы от Большакова. Вечером купание в озере, стирка, бритье, самовар. Беседа с полковым комиссаром. Он сегодня ранен в руку, его машину обстреляли с самолета. Охотятся за машинами».
Как обычно, двое из нас ехали, стоя в кузове полуторки. На бдительной вахте. Глаза неотрывно на небо, чуть что — удары кулаком по крыше водительской кабины, крик: «Возду-ух!» Несколько прыжков в лес, и всем телом, носом, губами в землю — пронеси, господи! А над головой уже рев самолета, на дороге разрывы снарядов скорострельной пушки, пыльные фонтанчики пулеметных очередей и черные столбы дыма — подожженные машины. Так чуть не на каждом километре пути.
Навстречу подалась нам пятнистая «эмка», остановилась. Полковник Хабазов, выйдя из машины, с улыбкой порывшись в планшете, протянул мне бумагу.
— Вам телеграмма из Москвы, — сказал он, — не ожидал, что быстро вас встречу, не предполагал, что на войне так тесно. Прочтите, что пишет вам начальство.
Поистине чудом настигшая меня телеграмма была подписана Большаковым, председателем Комитета кинематографии. Текст телеграммы:
«Снимайте большие танковые сражения зпт массы уничтоженной вражеской техники зпт пленных трофеи тчк. Материал срочно доставляйте Москву».
Перечитав дважды телеграмму, я взглянул на Хабазова. Он только руками развел. Мы помолчали. Господи, неужто там настолько не представляют себе истинной обстановки на фронте?.. «Массы уничтоженной техники…» Увы, это было не смешно…
Заведя машины под деревья, мы присели в нескольких метрах от дороги. Я рассказал Хабазову, что нами снято за эти дни. Кратчайший и быстрейший способ доставки материала в Москву, сказал он, — доехать машиной до Великих Лук, оттуда на связном самолете до Калинина, затем снова самолетом до Москвы.
Над головой прошли парадным строем двенадцать немецких бомбардировщиков «хейнкель-111». Удлиненные фюзеляжи, выдающиеся далеко вперед моторы, гнусавое гудение в басовой октаве.
— На Великие Луки полетели, — сказал Хабазов.
Шли «хейнкели» на небольшой высоте, без истребителей. Солнце отсвечивало в стеклах пилотских рубок. Черные кресты на плоскостях и фюзеляжах, свастика в хвостовом оперении. Свастика спокойно проплывала над нашей землей! Вот она, война с фашистами. Не «если завтра…», а над головой, над золотыми полями зрелых хлебов.
Хабазов, задрав голову, смотрел вслед самолетам. Когда они скрылись, сказал:
— С утра сегодня не видел ни одного нашего в воздухе. Хоть бы один появился. — И выругался.
Мы рассказали о сгоревших у нас на глазах ТБ-3.
О положении на фронтах Хабазов ничего сказать нам не мог. Обстановка за пределами корпуса была ему неизвестна. Со связью плохо. Тактика врага в масштабах небольших частей и в действиях больших соединений — прорывы там, где у него преимущество в силе, обходы с флангов, окружение. Внезапность вражеского удара нанесла сильную брешь в нашей системе управления войсками.
— Эта внезапность дорого нам обходится, — с горечью говорил Хабазов. И добавил: — А все-таки деремся. Крепко деремся.
В воздухе снова появился «костыль». Он словно повис над лесом, высматривая все вокруг, и было такое ощущение, что он и сквозь деревья заглядывает тебе за воротник гимнастерки. Казалось бы, ничего нет проще — сбить такую повисшую в воздухе мишень. А выяснилось, что самолет этот в минуту опасности способен набрать скорость, почти равную нашему истребителю И-16. Да к тому же обладает такой маневренностью, что становится почти неуязвимым.
10 июля 1941 г. Девятнадцатый день войны
Запись в дневнике:
«Дивизия героически дерется, сдерживая противника. Не видим наших самолетов. Немецкий корректировщик летает целый день над головами совершенно безнаказанно. Жара невыносимая.
Продолжаем работу в 385-м полку. Беседую с командирами и бойцами, накапливаю материал для первой корреспонденции в „Известия“. Трудно писать. Нужно писать правду, не хочется в этой трагической обстановке давать „бодрячка“, но факты действительно говорят о потрясающем сопротивлении наших частей. Главное, что наши начинают „привыкать“ к немцу, узнают его слабые места, наносят чувствительные удары. Так, рота старшего лейтенанта Новоселова вклинилась вглубь противника, поползла в пшенице под огнем автоматов. В 10–15 метрах передовая линия немцев. Немецкий офицер кричит: „Рус, сдавайся!“ В ответ ударили гранатами, закричали „Ура!“ и в штыки. Немцы — бежать. Рота вышла после этого боя из окружения, потеряв только трех человек. Только вечером выяснилось, что старший политрук Архипов был дважды ранен.
Командир третьего батальона Лукичев, прекрасно изучив врага, организовал наступление, оборону, огонь. Немцы специально охотились за ним. Кричат из цепи: „Выходи, Лукичев!“ Дважды был ранен, не сказал об этом.
Комсомолец младший сержант Г. А. Бабинов подал заявление о приеме его в партию. Мне показали это заявление: „…Даю клятву перед партией, что буду драться смело и храбро до последнего биения сердца. Иду в бой за дело партии“. Он был убит в Борковичах.
…Мы с Борисом едем с капитаном артиллеристом Волковым на его батарею на правый фланг. Машину оставили на КП полка. По дороге на батарею попали под ураганный минометный огонь. Войска отходят. Возвращаемся на КП полка. Сняли огонь тяжелой батареи — шестьдесят метров. Еле проскочили по месту, по которому немцы ведут огонь из минометов. Разрыв мины буквально перед радиатором машины, Левашов рванул руль влево, мы проскочили мимо дымящейся воронки, потом в кузове и крыле машины обнаружили пробоины от осколков.
Вечер. Решили заночевать в Кохановичах в полевом госпитале, куда мы дня три назад привезли раненого летчика. Госпиталь эвакуировался. Наступила ночь. Едем в Клястицы. Зарево горящих лесов. В воздух взлетают немецкие ракеты. Гул артиллерийской канонады. Ночью на шоссе тревожно.
В два часа ночи нашли штаб корпуса, он на старом месте, где был вчера. Уже 11 июля. Уже наступил двадцатый день войны. Сваливаемся спать в машине, закончив трудный рабочий день. Как мало мы сняли! Всего лишь несколько залпов батареи 152-миллиметровых орудий и кое-какие кадры репортажа. А какой смертельной опасности подвергались все двадцать два часа! Вот он, труд фронтового кинорепортера. Завтра едем снова в полк».
Это, пожалуй, самая длинная запись во всем дневнике. Несколько раз брался за дневник, и вот сумбурная картина дня, насыщенного событиями, а «выход продукции» — считанные метры пленки.
13 июля 1941 г. Двадцать второй день войны
Дневниковая запись:
«Тяжелый день. С утра вышли на передовые позиции 385-го полка. Сняли много хороших боевых кадров на самой передовой. Пулеметный расчет, перебежки, разрывы немецких и наших снарядов. Отход под минометным огнем. Причина — сосед справа обнажил наш фланг. Полк крепко стоял на своих рубежах, бойцы зарылись в землю. Отход начался в 12.15. Ураганный огонь минометов. Выносим раненого. Больше полутора часов под минометным огнем. Проклятый корректировщик. Непонятно, почему остались живы».
Вот и все, что записано в дневнике в тот памятный, очень тяжелый двадцать второй день войны.
Этот день был трудным, но на редкость удачным. Мы сняли бой.
Передний край проходил по западной околице деревни, названия которой не помню. Там засели в добротных, умело сработанных окопах около двадцати бойцов со станковым пулеметом. Шел бой.
Все постигается, становится более значимым в перспективе прошедших лет. Тогда эта горсточка бойцов, выполняя свой солдатский долг, сдерживала наступление, быть может, целого полка гитлеровцев. А по планам фельдмаршала Манштейна, полк должен был пройти через эту деревню, как нож сквозь буханку хлеба. Но был остановлен. Остановлен горсточкой советских солдат и огнем гаубичной батареи, той самой, которую мы на рассвете снимали в березовой роще.
Вглядываясь в кадры снятого нами в тот день боя, я испытывал чувство гордости. Как хорошо, что мы сняли этот небольшой, но упорный бой, происходивший в деревушке, куда привела нас военная тропа утром 8 июля 1941 года. Нам повезло, конечно. Могли пойти и по другой тропе. Но мы пришли сюда. И сняли этот бой.
Утро было пасмурным, дул холодный порывистый ветер, на деревенской улочке рвались немецкие снаряды. Самый удачный, выразительный кадр этой съемки — через пустынное шоссе, изрытое воронками, усыпанное обломками повозок, перебегает пулеметный расчет, солдаты тащат за собой «максим». Как крылья, развеваются на ветру плащ-палатки, и вдруг в кадре, на фоне бегущих — разрыв снаряда. Черный густой клуб дыма…
Нас сопровождал, не отставая ни на шаг, белобрысый солдатик из комендантского взвода. Его дал нам в помощь начштаба полка, сказав: «Он парень обстрелянный, здоровый, поможет вам в трудную минуту». Боец нес нашу пленку, быстро научился подавать в боевой обстановке кассеты для перезарядки и бережно укладывал в кассетник снятые бобышки.
Бой усиливался с каждой минутой, немецкие снаряды все гуще ложились вокруг бойцов, вокруг нас — мы пристроились в глубокой щели у дороги совсем близко от пулеметного расчета. Пробыли больше получаса в этом бою, снимая бойцов, ведущих огонь по наступающему врагу…
* * *
Стало, наконец, ясно, что больше того, что удалось снять, не снимем. Нужно было уходить. Труднее всего решиться покинуть надежную щель, выбежать на открытую местность. Прижимаясь к земле, ползком и короткими перебежками стали мы отходить из деревни. Под конец, на восточной ее окраине нас настиг густой артиллерийский налет, один снаряд рванул совсем рядом, комья земли застучали по каске, в траву с шипением вонзились горячие осколки.
Где-то невдалеке справа отчетливо застучали автоматные очереди. Что это? Кольнуло в мозгу знакомое: «Окружает?» Мимо нас метнулось несколько бойцов, я узнал их — из пулеметного расчета, который мы снимали в деревне. Они катили за собой пулемет.
— Что случилось, товарищи? — крикнул я. Один из них махнул рукой, что-то бросил в ответ, я разобрал: «Приказ… Отходим…» Пробежала еще группа бойцов. Мы побежали за ними. Пробежали, прошли километра два.
Вот место, где был КП полка. Пусто. КП сменил место, отошел. Здесь еще недавно стояла вместе с другими машинами замаскированная ветками наша полуторка. Раскиданы ветви, машины нет. Пошли к дороге. Я старался не упустить из вида нашего красноармейца, у него в двух кожаных кассетниках вся снятая нами в этот день пленка, драгоценные боевые кадры! Мы вышли на дорогу, здесь было все забито повозками, людьми, машинами.
И тут ударили первые мины.
В небе появился проклятый «костыль». Шквал минометных разрывов обрушился на бегущих по шоссе. Теперь мы поняли, что значит отступление.
— С дороги! — закричал я и увлек Бориса и Сашу Ешурина метров на сто в сторону. Мы уже не бежали, а шли из последних сил, скользя ногами в размытой вчерашним дождем черной земле, спотыкаясь на влажных кочках. Ежеминутно, заслышав приближающееся завывание мин, валились на землю, вокруг рвались сразу с десяток мин, забрасывая нас жидким черноземом. Поднимались и шли дальше, не упуская из вида дороги, чтобы не уйти в сторону, влево, откуда уже совсем близко раздавался треск автоматных очередей.
Боец, несущий нашу пленку, исчез. «Или убит, — подумал я, глядя на трупы, которые мы обходили, — или встретим его на новом КП полка». А минометный шквал усиливался. Иногда мы не успевали подняться, ползли, изредка окликая друг друга хриплыми голосами, чтобы убедиться, жива ли наша команда, не ранен ли кто из нас. А ведь смерть настигала на наших глазах то одного, то другого бойца. Они падали и оставались лежать на земле.
Звериной, лютой злобой ненавидел я в эти минуты врага за его превосходство надо мной. Ненавидел за то, что ползу по своей земле, на которой он сеет ужас и смерть.
Падая, старался, чтобы осталась на весу камера, не ткнулась объективами в жидкую грязь. «Надо выходить на дорогу, — решил я. — Один черт — здесь мины, там мины, не все ли равно? По дороге все же легче идти». Голоса уже не было, кивнул Борису и Саше в направлении шоссе. Снова удар, залп тяжелых разрывов вокруг нас, и снова почему-то мы целы. Поднявшись, услышал позади стон. Обернулся, увидел бойца, лежащего на земле, у него был разорван живот, и кровь била сквозь вымазанные черной грязью пальцы, которыми он зажимал свою страшную рану. Я шагнул к нему, встретил его взгляд, и уже никакая сила не смогла бы заставить меня повернуться к нему спиной и уйти к дороге, хотя было ясно — он умирает. Солдат сказал: «Не бросай меня, товарищ командир». Сказал полным голосом с требовательностью, порожденной смертной тоской.
Отдал Ешурину камеру, начал поднимать к себе на спину раненого. Борис помогал мне и поддерживал его на моей спине, когда мы тронулись. Ноги подгибались от непосильной ноши, разъезжались в скользкой грязи. От дороги нас отделяло шагов тридцать. Думалось, не дойду. Потом раненого взял у меня Борис, а я его поддерживал. Дважды валились на землю при близких разрывах. Попеременно с Борисом и Сашей вновь и вновь поднимали бойца на спину.
Добрели до дороги, уже пустынной, огонь стал заметно утихать. Показалась грузовая машина, она мчалась с бешеной скоростью, подпрыгивая на выбоинах, я поднял руку. Не остановилась, пронеслась мимо, в ее кузове подскакивали, громыхая, ящики со снарядами. Успел погрозить кулаком шоферу — у, сволочь!..
Показалась запряженная парой коней обозная повозка. «Эта не убежит!» Пошел навстречу коням, схватил их за уздечки и остановил. А Борис с Сашей бережно уложили на солому раненого. Повозка тронулась, а мы прилегли в кювет отдышаться. Через минуту завыла одиночная мина, хлопнул разрыв. Подняв головы, глянули вслед повозке, а ее уже не было, только катилось по асфальту колесо. Повозку разнесло в щепы, бился в стороне конь.
Солдат, которого вынесли мы из-под огня, принял смерть, не потеряв, перед тем как уйти из жизни, веры в боевое товарищество. С этой верой он смотрел мне в глаза, когда лежал на земле с разорванным животом. И этот взгляд умиравшего солдата я буду помнить. Помнить до конца жизни…
Нашли новый КП полка. К нам кинулся Левашов, подвел к нашей машине, замаскированной в сторонке, смущенно объяснил, почему вынужден был покинуть старый КП. Хотел во что бы то ни стало нас дождаться, но лейтенант из комендантского взвода приказал ему немедленно сматываться, а то… Не мог нарушить он приказа. Мы успокоили разволновавшегося Степана Васильевича. Не давала покоя мысль о пропаже пленки, которую нес боец, он наверняка убит, а если и ранен, то где его найдешь. Пропала пленка, боевой материал и какой ценой добытый!
Только сейчас оглядели друг друга. Вид ужасный. Сбившиеся в мокрую паклю волосы, землей вымазанные лица, кровавые ссадины на лбу, на руках. Гимнастерки в грязи, в крови. Да, это было настоящее боевое крещение. Молчание нарушил Саша Ешурин.
— Запросто могли накрыться, — сказал он мрачно. Никто из нас не оспаривал этого утверждения.
А Борис добавил:
— Сегодня тринадцатое июля. Если мы из такой мясорубки вышли невредимыми, лично я буду теперь считать тринадцатое число своим счастливым числом.
Недалеко было озеро, помылись, я лег на траву навзничь, раскинув руки. Удивительно, каким безмятежно покойным может быть военное небо!..
За вечерней трапезой мы рассказывали на КП о наших «похождениях». Командир полка Садов внимательно слушал, расспрашивал подробно, в заключение сказал:
— А на военном языке все, что вы рассказали, звучит значительно короче, примерно так: «Под угрозой обхода с флангов полк отошел на столько-то километров и занял прочную оборону на новом рубеже».
— Прочную ли?
— Если бы мы не зависели от соседей — утверждаю: прочную. И показали бы немцам кузькину мать.
— Беда только в том, что снятая нами пленка пропала, — сказал я. — Красноармеец, которого вы нам дали в помощь, который нес нашу пленку…
— Разрешите обратиться, — услышал я за спиной и не спеша повернул голову.
Этого белобрысого паренька я узнал бы среди тысяч других красноармейцев, хотя бы только потому, что у него через плечо висели на ремне два кожаных кассетника. Со снятой пленкой…
* * *
Можно представить себе, как ждут в Москве нашу пленку. Как же необходим сейчас каждый эпизод, отражающий героическое сопротивление Красной армии! Как дороги снятые нами эпизоды боя у околицы деревни, неистовый пулеметный расчет, злые, решительные лица сражавшихся бойцов! Получен ли уже материал с других фронтов?
Уже смеркалось. Решили, не откладывая, отправлять материал в Москву. Сегодня же ночью добраться до Великих Лук. Полетим в Москву вдвоем — Ешурин и я. Шер будет дожидаться нас в условленном месте. Коля Лыткин окончательно пришвартовался к соседней с нами части. Пытались наладить с ним связь, пока безуспешно. Ехать нужно немедленно. Именно сейчас, ночью, когда над головой не висят вражеские самолеты.
Разыскав на новом месте штаб корпуса, отдышавшись, присели с котелком горячих щей в сторонке от полевой кухни. К слову сказать, вот уже сколько дней язва моя не дает о себе знать.
Стали прикидывать, что же снято. Штаб немецкого полка, пленный эсэсовец, горящий фашистский самолет, и около него труп фашистского аса, бой у деревни, действия нашей артиллерии, работа полевых штабов, узлов связи. Это, так сказать, активный наступательный материал. А кроме того, множество репортажных зарисовок, целые эпизоды — эвакуация населения, полевой медсанбат, горящие города и деревни, зенитчики… Одним словом, материал, снятый в гуще войны. Много лиц, самых разных — усталых и злых, озабоченных и искаженных страданием, гневных и вопрошающих, решительных и растерянных. Дети, пушки, руины, изрытая воронкой земля, колосящиеся поля пшеницы, черный дым над землей.
Борис подсчитал. Снято тысяча шестьсот шестьдесят метров.
…Много лет прошло. Уточнились и в чем-то, быть может, изменились критерии, оценки. Но материал, снятый в первые дни войны, представляющийся и сейчас мне бесценным, не менее дорогим казался и тогда. И дорог был он не потому, что нелегко нам дался. Мы, кинохроникеры, стоявшие на переднем крае событий, понимали необходимость появления на экранах сурового, мужественного и правдивого образа войны. И были уверены, что именно этот образ войны отражен в наших кадрах.
14 июля 1941 г. Двадцать третий день войны
— Ну, куда вы, товарищи, на ночь глядя, — уговаривал нас командир корпуса. — Отдохнете в моей палатке, а перед рассветом тронетесь.
До чего же хотелось рухнуть на первую попавшуюся койку. Или просто на траву! И все же я настоял — нужно ехать ночью. Ехать немедленно!..
В правильности этого решения убедился через… три года. Было это так. Проезжая в период затишья вдоль линии фронта, проходившей по берегу Днестра, я заехал в молдавскую деревушку, где разыскивал начальника тыла армии. Помнится, нужно было выпросить для киногруппы бочку автобензина. Полный краснощекий генерал, расстегнув китель, сидел за столом на веранде деревенской хаты, утопавшей в ярких цветах. Рядом за самоваром восседала пышная, немолодая, красивая женщина, жена. Генерал недовольным взглядом встретил шагнувшего на веранду запыленного майора. Но через минуту мы уже были в объятиях друг у друга. Глаза у генерала увлажнились. В первых же словах он стал вспоминать о той ночи 14 июля 1941 года, когда мы расстались у его палатки в лесу.
— Как убеждал я вас тогда остаться до утра, как уговаривал! А ведь этой же ночью немцы замкнули кольцо окружения. Уверен был, что вы по дороге в Великие Луки попали в лапы к фашистам. Прорвались-таки. Вот молодцы! Представьте себе, только в декабре в крестьянской одежде да с бородой по пояс я вышел под Калинином из окружения.
Значит, когда мы ехали к Великим Лукам, где-то позади нас вышли на дорогу немецкие танки. Кто знает, какие считанные минуты спасли нас. Выпили бы еще по кружке великолепного генеральского кваса, и что было бы с нами? Так попал в плен Аркадий Шафран, оператор-челюскинец. Ехал на машине по деревенской улице, а из-за поворота — немецкие бронетранспортеры с пехотой. И только где-то под Смоленском удалось ему сбежать из колонны военнопленных, которую гнали на запад. Долго шел тылами, в конце концов, все же пробрался через линию фронта. В рваном полушубке, обросший густой щетиной, пришел Аркадий в январе сорок второго года на студию в Лиховом переулке.
* * *
…Поздно ночью приехали мы в Великие Луки, разрушенные воздушной бомбардировкой. Всего лишь несколько дней, как мы вышли на дорогу войны. И вот мы в городе, который тоже встретил войну и стал ее печальным ликом. Дымящиеся развалины — вот и все, что осталось от города. Кое-где еще полыхали дома. Ни живой души на улицах, окутанных сизым туманом дыма, тянущегося от пожарищ.
В надежде встретить кого-нибудь из жителей, ехали мы по улицам уничтоженного города. И вдруг — стоп! В стороне — уцелевшая часть кирпичного двухэтажного дома, и полоска яркого электрического света пробивается из неплотно закрытой двери. Остановили машину, вошли.
Это был узел телефонной связи, один из армейских тыловых узлов. На нас повеяло домовитостью обжитого угла. Двое связистов приветливо кивнули нам, ни о чем не спрашивая. Мы сели, закурили. Казалось, что война осталась за порогом в темноте и в терпком дыме, плывущем над свежими развалинами. Но нет, она была и здесь, в этом кажущемся уютным уголке.
— Волна, Волна, ответь Березе! Оглохла, Волна?..
Борис сказал ребятам, что мы — кинооператоры, приехали прямо с передовой. В глазах телефонистов появилось любопытство. Фронтовой связист нередко знает обстановку лучше иного генерала. Узнав, что мы с самой, что ни на есть, передовой, удивленно воззрились на нас. Эти парни чуяли масштабы бедствия. Видно, большой тревогой гудели их провода. Но как ни ясна была для нас и для них трагичность обстановки, ни мы, ни они еще не знали, что где-то поблизости от Великих Лук немцы только что сомкнули кольцо вокруг войск, там, где мы еще вчера вели съемки. Произошло это, быть может, час назад, полчаса. Сидя со связистами, мы не подозревали, что самое страшное из всех испытаний, какие выпадают на войне, миновало нас, осталось позади. Не подозревали, что избежали смерти или плена, что, впрочем, равнозначно.
Артиллерия противника методично обстреливала город. На разрывы, то дальние, то совсем близкие, никто из нас не обращал внимания. Усталые, вконец измученные, мы были равнодушны, нечувствительны ни к чему.
Никогда не забуду доброго гостеприимства связистов в ту ночь в Великих Луках. Могли не пустить, сказав: «Не положено». Пустили и даже предложили горячего чаю. Мне хотелось только одного — лечь на пол, уснуть. Хоть на час, хоть на десять минут, только бы уснуть! На телефоны я смотрел с тупым безразличием человека, вернувшегося в родные места после жизни, проведенной на необитаемом острове, человека, у которого признаки цивилизации вызывают в памяти лишь туманные образы далеких лет. Я в шутку сказал:
— Эх, ребятки, взяли бы да соединили этот ваш полевой телефон с моей московской квартирой. Ох, и поблагодарил бы я вас.
Дальше все произошло как в сказке. Связист дал долгий зуммер какой-то Луне, велел подключить ему Орла, Орел попросил Омегу, потом парень поманил меня, сунул мне в руку трубку, в которой голос московской телефонистки уже настойчиво требовал: «Ну, говорите же, какой вам номер нужен!»
Я окаменел от неожиданности. Разговор был более чем короткий: «…сын чудесный. Сын родился, говорят тебе, сын! Слышишь, это он орет. 3 июля родился. Да где же ты? Откуда звонишь?!»
На этот раз громыхнуло совсем рядом. Посыпалась с потолка штукатурка, зазвенело стекло, я бережно прижимал трубку к уху, хотелось продлить волшебство. Но в телефоне не было уже ни Омеги, ни Луны, ни сына, ни Москвы. В комнате погас свет. Я ощупью нашел руку телефониста, пожал ее, сказал: «Спасибо, товарищ сержант». И шагнул в черную ночь, в сладковатую гарь молчаливо умиравшего города.
15 июля 1941 г. Двадцать четвертый день войны
Разбитый бомбардировкой Великолукский аэродром все-таки жил. Какие-то самолеты взлетали, какие-то садились.
Тяжело было в Великих Луках расставаться с Борей Шером. У него были грустные глаза. Мы понимали, что в этой военной заварухе наивно уславливаться о встрече. Однако условились — через три дня встречаемся в городе Торопце. Считали, что в Торопец немцы за три дня не прорвутся. А где же мы там увидимся? В центре города. В каком центре? Ну, должен же быть в городе какой-то центр, площадь центральная или сквер какой-нибудь, вот там и встретимся…
Нас посадили в самолет, который летел на Калинин. А там предоставили специальный самолет Р-5. Мы втиснулись вдвоем с Ешуриным в открытую кабину, загрузили ящики с нашей пленкой. Я был в своем видавшем виды кожаном пальто. На Сашу летчики надели новый кожаный реглан, обоим нам дали шлемы.
Вечером 15 июля прилетели в Москву.
Какой мы увидим Москву? До нас доходили слухи о воздушных треногах. Как она выглядит? Наш самолет мягко коснулся колесами взлетной полосы Ходынского аэродрома и подрулил к ангару. Позвонили на студию, нам выслали «пикап». Москва порадовала нас своим подтянутым видом.
Разумеется, заскочили на несколько минут домой, благо мы с Сашей Ешуриным жили в одном доме на Большой Полянке. Увидел сына, удивительное маленькое существо. Малыш беспрестанно орал, словно негодуя, что произвели его на свет в такое неподходящее время. Словно заранее протестовал против того, что ему в двухнедельном возрасте предстоит путешествие сначала на пароходе от Москвы до Саратова, а потом в теплушке на протяжении восемнадцати дней от Саратова до Алма-Аты. В теплушке этой ехали в эвакуацию семьи фронтовых кинооператоров.
У матери молоко пропало еще в Москве, кормили парня сгущенным молоком, теплушку пронизывал ледяной ветер. Никому не верилось, что ребенок выживет. Однако ко всем чудесам, которые происходили в эти военные времена, прибавилось еще одно маленькое чудо — парень выжил…
* * *
Два дня мы с Ешуриным провели в Москве и даже толком не запомнили, что же мы успели в этой суетне сделать. Не нагляделся я вдоволь на сына, не смог решить важнейший вопрос об эвакуации семьи, не повидался с друзьями.
Материал был проявлен в день приезда. Нас порадовало отсутствие технического брака. Утром в битком набитом студийным народом просмотровом зале передо мной снова прошло все, что мы пережили, увидели и сняли там, на дорогах войны, — беженцы, солдаты, огонь, трупы, леса, деревни, горящий «мессершмитт», пленный эсэсовец, опаленные войной лица людей, небритый артиллерист…
Товарищи хвалили материал. А я вышел из просмотрового зала с чувством неудовлетворенности. Думалось, что все пережитое и виденное на войне значительно сильнее того, что было сейчас на экране. Упрекнуть себя в чем-либо как кинооператора я не мог — вопрос был гораздо сложнее: как снимать войну? Как передать глубокий драматизм войны? Как отразить великий подвиг народа и внутренний пафос происходящих событий? Отразить в той мере, в какой это было прочувствовано мной самим.
Материал наш пошел в очередные два киножурнала. Каждый выпуск кинохроники теперь начинался с рубрики: «Репортаж с фронтов Отечественной войны». Готового журнала мы не дождались — 18 июля вылетели из Москвы.
Записи в дневнике очень короткие:
«18 июля вылетели. Посадка в Ядрове. Потеря портфеля. Бомбежка. Вечером выехали в Торопец».
«19 июля. Поздно ночью приехали в Торопец по жуткой дороге. Ехали 24 часа. Нашли Шера».
Сейчас решительно не помню, что это был за портфель, где и когда мы его потеряли. Зато перед глазами трагический облик маленького города, забитого войсками, беженцами. Ночью в этом городке никто не спал, на улицах скопление машин, конных повозок, плач детей. Как искать Бориса?
Мы никогда не были в Торопце. Где же городская площадь, на которой условились встретиться? Она существовала в нашем воображении, я даже представлял, какие дома ее окружают, должно быть, церковка где-то рядом. В ту ночь случилось еще одно из военных чудес. На маленькой площади, существовавшей, оказывается, не только в нашем воображении, стоял, прислонившись к железной ограде, Боря Шер. Он спокойно пошел к нам навстречу. Не было объятий, поцелуев — пожали друг другу руки и начали обсуждать дальнейший план действий. В этом обсуждении принял участие и Степан Васильевич Левашов, он был очень доволен, что на «борту» его полуторки снова оказался в полном сборе весь экипаж.
В Москве мы получили направление на Северо-Западный фронт. Теперь линия фронта проходила где-то в районе города Старая Русса, а штаб фронта был в Новгороде. Чтобы попасть из Торопца в Новгород, мы выбрали прямой путь. По карте прочертили направление и двинулись машиной напрямик, не зная, какие нас ожидали дороги и будут ли вообще они там.
Если бы мы совершили этот путь в мирное время, получилась бы чудесная туристская поездка по живописному краю озер и заливных лугов, через дремучие леса, мимо небольших деревень, расположенных в заповедной глуши.
Помню одну из этих деревень. Дома, построенные из огромных бревен. Нижняя часть дома — подпол, хлев для скота, закрома для зерна. В жилую часть дома ведет высокое крыльцо. Хозяева принимали нас в просторной горнице. Пугливо выглядывали из-за русской печи краснощекие малыши. Две статные женщины в вышитых крестом сарафанах быстро подали на дубовый стол кринки с топленым молоком, миску с вареным картофелем, каравай ржаного хлеба, соленые огурцы. Пожилые мужчины, степенные, в длинных, до колен, домотканого полотна белых рубахах, с черными, без единого седого волоса, окладистыми бородами. Мы выложили на стол свой запас продовольствия: консервы, белый хлеб, конфеты, сахар.
Завязался застольный разговор. Хозяин дома, проведя рукой по густой бороде, спросил:
— А скажите, товарищи, правда ли говорит народ, будто немец уже по нашей земле идет? Верно это?
Мы переглянулись, пораженные. В какой же глуши живут люди!
— Верно, — сказал я.
И рассказал хозяину дома про войну. Страшную, не на жизнь — на смерть. Говоря с ним, я представлял, как могут прийти сюда немецкие бронетранспортеры, будет здесь звучать чужая речь, думал о том, что может произойти с этими красивыми статными женщинами и с ребятишками. Неужели разрушат пришельцы удивительный заповедный мир, чудом сохранившийся вдали от автомобильных дорог, от линий связи, от воздушных трасс, мир, уцелевший в своей первозданной прелести в глуши дремучих лесов и чистых озер, где люди через месяц после начала войны спрашивают тебя: «А верно ли, что немец по нашей земле идет?..»
* * *
В Новгород приехали 22 июля, поздно вечером. Долго кружили по городу, наконец, все же нашли киногруппу Северо-Западного фронта. Она расположилась в школе.
Переночевали в гимнастическом зале, расстелив газеты на полу. Сережа Гусев, Женя Ефимов, Рува Халушаков, я. Сохранилось фото — мы снялись, проснувшись на рассвете. Я вглядываюсь в снимок. Лица не просто усталые — настороженные, напряженные.
Из окна школы за деревьями просматривался новгородский аэродром. Вдруг мы услышали рев авиационных моторов. На наших глазах несколько «хейнкелей-111» атаковали аэродром. Методически, заход за заходом, сбрасывали бомбы, расстреливали с небольшой высоты из пулеметов и пушек стоящие на аэродроме самолеты. Так продолжалось минут пятнадцать. «Хейнкели» ушли. Пылали ангары и подожженные самолеты. Мы долго не могли прийти в себя.
Второй эшелон штаба фронта находился в Валдае. Там же находилось и политуправление, которому подчинялась киногруппа. Я выехал туда, надо было оформить документы, получить направление, познакомиться с товарищами из политуправления фронта.
Ночь на берегу озера Валдай. Свирепый ветер гнал большую волну. Черная безлунная ночь. Вой ветра и шум воды заглушали доносящийся издалека голос диктора из мощного репродуктора, читавшего сводку Совинформбюро.
Подняв воротник пальто, я медленно шел по берегу озера, нагнувшись навстречу ветру. Ветер рвал полы кожаного пальто, замызганного, давно утратившего свой заграничный лоск. В эту безлунную осеннюю ночь мной овладело желание обо всем пережитом подумать в одиночестве.
Как велики масштабы катастрофы? Что происходит? Фашистские армии двигались с Запада на Восток к Ленинграду, к Москве. В руках врага была уже почти вся правобережная Украина, Прибалтика, Белоруссия. Ночью, на берегу озера, я задавал себе множество вопросов, а в сущности один, самый главный, самый мучительный: неужели фашистской Германии по силам сломить советскую власть? Двадцать четыре года мы жили под угрозой нашествия врагов. Строили заводы, покоряли Арктику, закладывали в тайге города, воевали в Испании и на Халхин-Голе, летали в стратосферу. Все это мы делали, ни на минуту не забывая, что враг готовится напасть на нас. Более того, готовили к этому свои вооруженные силы. А в последние годы и враг был известен. Гитлер только ждал момента для нападения.
В ту ночь на берегу Валдайского озера передо мной возникали не только трагические картины нашего отступления, но и образы умных, мужественных командиров, не растерявшихся, не упавших духом, когда ломил подавляющей силой враг, когда дрогнул сосед, когда обескровленный батальон оказывался лицом к лицу с немецкими танками. Я вспоминал полковника Копяка, Садова, безымянного артиллериста на дороге, который просил кому-то передать, что две его противотанковые пушки стоят здесь, правее дороги, и будут стоять до последнего снаряда…
Нет, неизбежно наступит перелом. Быть может, не скоро, но наступит. И самолеты, и танки будут, будут! Иначе и не может быть. Я видел на войне множество людей, убежденных в том, что врага можно остановить. И не только остановить, но и разбить…
Раздумья в одиночестве хоть немного облегчили душу. Я вернулся в домик фронтовой киногруппы, где операторы Доброницкий, Марченко, Головня, Рубанович, сидя за ужином, наперебой любезничали с хлопотавшей у плиты хорошенькой круглолицей хозяйской дочкой Надей, которую мы единодушно назвали «Краса Валдая». После войны, совершая с семьей автомобильную поездку в Ленинград, в Валдае свернул на уличку, круто спускавшуюся к озеру. Отыскал наш домик, увидел в саду Надю. Раздобревшая «Краса Валдая» тотчас же узнала меня, обрадовалась, показала двоих детишек. Вспоминала по именам операторов, упрашивала отобедать…
В какую армию Северо-Западного фронта мы направимся? Разумеется, вместе с Борисом Шером, мы уже привыкли чувствовать локоть друг друга, твердо решили и дальше работать вместе. Так в какую же армию?..
* * *
Главный удар на этом фронте немецкое командование нацелило на город Старую Руссу, поставив задачу своим войскам прорваться на Бологое — важнейший узел коммуникаций, связывающих Москву с Ленинградом. Задача войск Северо-Западного фронта — не допустить захвата противником Валдайской возвышенности, Октябрьской железной дороги и шоссе Москва — Ленинград.
На подступах к Старой Руссе сражается 11-я армия. Командует 11-й армией генерал-лейтенант Морозов, член Военного совета… Назвали имя члена Военного совета армии дивизионного комиссара Ивана Васильевича Зуева, не подозревая, что означает для меня это имя.
Ваня Зуев! Неужто снова скрестились наши жизненные пути?! Мы побратались в далекой Испании. Когда я приехал к советским танкистам в парк Каса дель Кампо, где фашисты рвались к центру Мадрида, я пожал руку молодого паренька в кожаной курточке, в берете. Ваня Зуев был политруком танкового батальона.
А теперь по узенькой тропинке, протоптанной в лесу, навстречу мне шел дивизионный комиссар. Это был Зуев Иван Васильевич. Увидев меня, он остановился, широко развел руки. Мы крепко обнялись, расцеловались.
Необыкновенную радость испытал я, услышав хрипловатый, окающий говор моего друга.
— Какими судьбами? — воскликнул он. — Откуда? Почему не предупредил заранее?
— Воевали мы с тобой, Ваня, на испанской земле, теперь довелось на родной земле воевать.
— Пошли ко мне. — Он увлек меня за собой…
Мы были одни в землянке. Дружба, которая спаяла нас в Испании, давала возможность говорить откровенно.
Зуеву чуть перевалило за тридцать, когда в марте 1941 года его назначили членом Военного совета этой армии — 11-й армии Прибалтийского особого военного округа. Армия эта стояла буквально на самом острие — на границе Восточной Пруссии.
— Сводки разведки, да и вся атмосфера говорили, что к советской границе подтягиваются отборные гитлеровские войска, — рассказывал мне Иван. — Задолго до начала войны командованию армии было точно известно, что удар со стороны фашистской Германии неминуем. Ночами гудели за кордоном моторы, перебегали оттуда люди, одним словом, сомнений не было.
— Солдаты знали обстановку? — спросил я.
— Чуяли, знали, конечно.
— А ты, а командование армии? Пробовали вы обращаться наверх?
— Обращались, — Зуев махнул рукой. — Ближе к середине июня стало точно известно, что гитлеровцы со дня на день нападут. Указания сверху были одни: «Не поддаваться на провокации. Никаких явных приготовлений к обороне». Сидели со связанными руками. И, разумеется, принимали все меры в пределах этих указаний, чтобы отразить удар. Шифровку о возможном нападении гитлеровской Германии на СССР мы получили в ночь на 22 июня, в три часа тридцать минут. А в четыре началась война.
— А если бы хотя за месяц, Иван, твоей армии дали бы прямую команду приготовиться к отражению удара и вооружены были бы вы, как подобает?
— Не хочу быть пророком задним числом, — сказал Зуев, поднявшись из-за стола, — но думаю, что мы бы не были сейчас под Старой Руссой.
— Ваня, ты внутренне уверен, что мы победим? Оставаясь наедине с самим собой, уверен ты в нашей победе?
Зуев склонился ко мне, опершись локтями на стол, крепко сцепив кисти рук в один кулак, который опустил на стол, глядя в упор на меня, он сказал:
— Уверен, Рома, убежден в этом. Отдали противнику большую территорию, но многому научились и главное, чему учимся, — бить врага.
— А техника наша? Ведь ты танкист, Иван. Что же наши танки-то?
— В Испании наши танки, ты же видел, были непобедимы. Мы превосходили всех — и немцев, и итальянцев. Конечно, для этой сегодняшней войны Т-26 устарел. Есть у нас Т-34. Прекрасная машина. Но пока их еще мало. Они будут, они придут, нам нужны массы «тридцатьчетверок». Наступила эра глубоких танковых рейдов. Немцы тактику таких прорывов испытали в западных странах. Это им удалось и у нас. Отступая, мы потеряли много людей, городов, но сохранили и войска, и боевой дух. Это я утверждаю. Сейчас нужно везде остановить врага. Остановить во что бы то ни стало. И готовиться к его разгрому.
Мы помолчали. Я смотрел на Зуева, вспоминая того паренька в берете, в кожаной курточке. Изменился он за четыре года. Строже стал. Видно, тяжело достались дивизионному комиссару эти несколько недель войны. А все же сохранились черты молодого, задорного политрука танкового батальона Вани Зуева, ходившего в открытом люке в атаки на подступах к Мадриду.
…В землянку вошел пожилой генерал-лейтенант, командующий армией Василий Иванович Морозов. Зуев встал, познакомил командующего со мной.
С Василием Ивановичем впоследствии мы подружились. Высокого роста, сдержанный, интеллигентный, никогда не повышавший голоса. В нем я видел волевого, отважного, эрудированного командующего армией. Я его искренне, глубоко уважал.
В тот вечер в блиндаже Зуева мы обсудили, что можно снять в столь трудной, сложной обстановке. Ничего отрадного. Очевидно, Старую Руссу мы отдадим врагу, сделав все возможное, чтобы закрепиться в прочной обороне по эту сторону реки Ловать. Судя по тем силам, которыми здесь располагает противник, на этом рубеже его можно будет задержать. Если, конечно, он не бросит сюда больших танковых соединений.
Мы распрощались поздно ночью и условились с Зуевым, что завтра он возьмет меня с собой в 11-й стрелковый корпус. Адъютант Зуева, подтянутый боевой капитан Бобков, мигая фонариком, проводил до палатки, где меня ожидала встреча с кинооператорами Виктором Доброницким и Владимиром Головней. Они только что приехали из штаба фронта, тоже будут работать в этом районе. Наша задача теперь — наиболее рационально распределиться по дивизиям и корпусам 11-й армии, чтобы в съемках не дублировать друг друга.
* * *
Стало уже законом — если остановка дольше, чем на час, обязательно рой щель. Не наспех, а добротную щель, такую, чтобы, если станешь в ней во весь рост, голова была ниже поверхности земли. А если присядешь на корточки — надежная защита от любой бомбы, кроме, конечно, прямого попадания.
К нашей «киношной» щели подошел молодой офицер, со шпалой в петлицах, скромный до застенчивости. Мы познакомились. Осадчий — корреспондент фронтовой газеты «За Родину». Он не был отягощен обильным военным имуществом, не было у него ни машины, ни шофера, только солдатский вещевой мешок. Он останавливал на дороге попутную машину, которая везла снаряды на передовую, это и был его транспорт.
У Осадчего было поручение редакции написать очерки о политбойцах. «Что это за политбойцы?» — спросил я.
Он рассказал:
— Формировался полк политбойцов в Ленинграде. Это ополченцы-коммунисты. Они сейчас на самой передовой. Дерутся, говорят, как звери. Немцы уже знают об этом коммунистическом полке, обращаются к его бойцам по радио, листовки им кидают: «Эй вы, коммунисты, бросайте оружие, все равно мы всех вас перевешаем».
Август 1941 г.
В дневнике короткая запись:
«3 августа с Зуевым в штабе стрелкового корпуса. День в Нагово».
И все.
На рассвете, как было условлено, встретились с Иваном Васильевичем Зуевым. Перед тем как тронуться, он проложил нам на карте маршрут. Переправившись по одному из мостов в обход Старой Руссы, надо ехать к деревне Нагово — там находится штаб стрелкового корпуса. Конечно, не в самой деревне. На карте-километровке Зуев показал, где в лесу, в районе Нагово, мы найдем стрелковый корпус.
Противник сосредоточенным огнем бьет по городу. В некоторых местах в Старой Руссе очаги пожаров. Мы проехали по почти безлюдным улицам, выбрались на дорогу.
Зуев часто останавливался, вылезал из машины. Члена Военного совета интересует все, что происходит в войсках. На каждом шагу — приметы, отражающие происходящее на передовой. У дороги в лесу группа машин. Откуда машины? «Служба тыла стрелкового корпуса, возим снаряды». Сколько снарядов доставили? Сколько ездок сделали вчера? Где находятся батареи?..
Там, впереди, у командира корпуса член Военного совета получит доклад об обстановке, определит силу сопротивления и натиска врага. А здесь, на дорогах, общая картина представала перед Зуевым в деталях, которые, возможно, и командиру корпуса неизвестны. Приехали. Зуев настоял, чтобы я пошел с ним к командиру корпуса.
— Я тебя представлю ему, — сказал он, — узнаешь обстановку, а потом уж действуй по своему плану. Но предупреждаю, за всеми твоими передвижениями я буду следить. А изредка, быть может, и приказывать буду. Где бы ты ни был, найду тебя. Подчиняйся мне, плохого не посоветую. На всякий случай, напоминаю: у тебя одна шпала, а у меня два ромба. Ясно? — сказав это, он улыбнулся и хлопнул меня по спине. Кто был в Испании, навсегда привык к этому жесту. И добавил по-испански: — Буэно, сеньор!..
…Сейчас, по прошествии многих лет, оценивая обстановку в августе на Северо-Западном фронте, можно вспомнить одну примечательную особенность: возникла линия фронта. Да, на стороне врага оставалось еще большое преимущество в силах. Но это уже не июньские дни, когда противник прорывался на десятки, сотни километров. Сейчас на карте проходила точно очерченная стабильная линия фронта. Относительно стабильная — где-то она поддавалась, пружинила, давала изгибы, но все же это была уже линия фронта. И командир стрелкового корпуса видел эту линию, знал, на что он способен в обороне, знал, на что способны его бойцы, его артиллерия, его тылы. И мог уже рассчитывать на небольшое количество авиации. Советские самолеты начали появляться в небе, прикрывая иногда наши боевые порядки.
Раньше мы смутно представляли, какие же части врага действуют против нас. Сейчас в докладе командира корпуса члену Военного совета были уже фразы: «Пленный немецкий ефрейтор на допросе показал, что здесь действует…» — называлась дивизия, танковая часть… Словом, налицо новые черты войны. И, очевидно, немецкие военачальники в полной мере не сумели еще разглядеть и ощутить тех новых качественных изменений, которые произошли в действиях наших войск. А между тем у нас появилось главное — уверенность, что немцев можно бить, появилось знание их уязвимых мест.
* * *
С высокой колокольни в деревне Нагово, где находился артиллерийский наблюдательный пункт, мы могли оглядеть линию фронта. Видно было, как наша тяжелая гаубичная артиллерия обрабатывает немецкий передний край и ближние тылы. А позади виднелась Старая Русса, по которой противник вел сильный огонь. В городе уже было много очагов пожара. Прильнув к стереотрубе, почувствовал — кто-то положил мне руку на плечо. Это был Роман Григорьев, начальник киногруппы Северо-Западного фронта. Объезжая армии, где работали его операторы, он вон куда забрался, на самый передний край, на колокольню. Первое, что он сделал после рукопожатий, — вручил мне письма из дому, пришедшие на полевую почту в Валдай. Пока офицер показывал ему в стереотрубу поле боя, я, присев тут же на полу, прочел письма. Письма из Саратова. Семья моя уже была там.
Жена пишет о трудном, долгом пути пароходом с матерью и сыном от Москвы до Горького. В Горьком — несколько дней на забитой людьми пристани в ожидании другого парохода. В Саратове приютили родственники. Карточки, молоко, Сашуля болеет, тревога за меня… Каждое письмо заканчивается словами, теми же, что в миллионах конвертов, идущих издалека на войну: «Береги себя…» У подножия нашей колокольни разорвалось несколько снарядов. Враг, конечно, понимает, что здесь должен находиться наблюдательный пункт.
…На полевой карте условным кружочком отмечен командный пункт 183-й дивизии, которая ведет бои на главном направлении. Дивизия преграждает немцам путь к Старой Руссе, она обескровлена в неравной борьбе, противник значительно превосходит ее и в живой силе, и в огневой мощи. Комиссар корпуса серьезно предупредил, что на отдельных участках противник вклинивается в нашу оборону, можно попасть в опасную ситуацию. Обзор с колокольни дополнил то, что мы видели на карте. На машине в дивизию не проедешь, нужно идти пешком.
Мы уже не расстаемся с Григорьевым, и я все время подшучиваю, что теперь, когда обеспечено твердое руководство, нам, операторам, уж думать не о чем, за нас будет думать начальство.
Григорьев впервые окунулся в боевую обстановку. И, нужно сказать, обстановку сложную. Старается виду не показать, когда всем нам бывает страшновато.
В этот день наши попытки пробраться в части 183-й дивизии оказались напрасными. Путь преграждали сильные огневые налеты противника, который бил по площадям. Так было несколько раз, а заставал нас артналет обычно в местности, лишенной каких-либо углублений, даже кювета не оказывалось вблизи. Дважды нас прижимала к земле авиация противника.
Однако и в этот, казалось бы, нерезультативный день мы кое-что сняли. Сняли репортажные зарисовки на ближних подступах к линии фронта. Бытовые куски — солдаты, санитары, полевые кухни, раненые, идущие в тыл.
…Сейчас, когда я вспоминаю военные кадры, снятые фронтовыми кинооператорами, мне дороги не только стреляющие пушки и ведущие огонь из пулеметов бойцы. Дороги именно эти трудные будни войны. Удивительная вещь: ведь сразу можно отличить кадры, снятые вблизи от передовой, от подобных же, казалось бы, кадров, снятых в нескольких километрах от линии фронта. Скажем, ест солдат кашу, которую ползком доставил ему в термосе повар на самую передовую, взглянет мимоходом в объектив твоей камеры, и сразу понятно: это — взгляд человека, которого смерть караулит где-то совсем рядом. Как великолепно снимал такие кадры фронтовой кинооператор Володя Сущинский! После того как он погиб, собрали весь его фронтовой материал и сделали фильм памяти Сущинского. Фильм построен как дневник фронтового кинооператора. В этом дневнике сохранился и последний кадр, снятый Сущинским. Бойцы, согнувшись, перебегают через железнодорожную насыпь, вдруг в кадре рвется снаряд. Осколок этого самого снаряда оборвал жизнь Володи Сущинского. Шедеврами военного кинорепортажа, которые он оставил нам, были его «окопные репортажи». В этих кадрах Сущинский сумел увидеть и запечатлеть облик войны.
* * *
Усталые, измученные вернулись мы на свою стоянку в расположении штаба 11-й армии. Хотел повидать Зуева, но оказалось, что есть еще один КП армии по ту сторону реки. Там — командующий армией, член Военного совета, начштаба. Ну что ж, завтра и мы переправимся туда. Привожу записи тех дней в моем дневнике:
5 августа 1941 года.
«На рассвете выехали в корпус, едем через горящий город. Старая Русса горит. Через некоторые улицы не удалось проехать, пришлось податься назад и, обходя особо опасные места, полыхающие сплошным пожаром, выехать на северную его окраину. Нашли передовой КП, командный пункт армии. Он близко у реки, в болотистом леске. Здесь только главные органы армейского управления.
Первым делом вырыли глубокую добротную щель недалеко от землянки Зуева. Противник крепко жмет из Нагово. Вчера я там взбирался на колокольню. Сейчас немец занял деревню и находится уже на полпути к Старой Руссе. Поехали в сторону Нагово. По пути были остановлены командиром, который сказал нам, что 183-я дивизия отходит. Пикирующие бомбардировщики бьют по дороге. По городу бьют минометы и артиллерия противника».
6 августа 1941 года.
«Продолжается ожесточенный бой за Старую Руссу. Наступают два немецких полка — танки и массированная артиллерия. К вечеру 6-го противник проник в Дубовицы — северная окраина города. Мы взорвали мосты, оставив лишь один железнодорожный. Командный пункт армии, где мы базируемся, все еще остается на той стороне реки. В распоряжении командного пункта есть небольшая замаскированная переправа. Сегодня противник уже пытался ее разбомбить. Если ему это удастся, нам придется бросить здесь машины и переправляться вплавь».
7 августа 1941 года.
«Ожесточенные бои за Руссу. Немец просачивается через реку на правом фланге и на левом (254-я дивизия). Русса горит. Все небо в зареве. Бьют залпами его минометы, и без перерыва бьет наша артиллерия. Сегодня над нами пролетели 35 фашистских самолетов, бомбили Медниково. По ошибке сильно разбомбили свои собственные войска на том берегу Руссы. Как мы ликовали, наблюдая эту бомбежку! Почаще бы так. Наши, наконец, появились в воздухе! 21 самолет. Добавили им».
8 августа 1941 года.
«Руссу полностью занял противник. Хочет развивать наступление. Идут сильные бои. Наша артиллерия бьет беспощадно. Немец, просочившись к устью реки Ловать, захватил плавучие средства рыболовецкого колхоза. Туда послан заслон и направлена наша авиация».
9 августа 1941 года.
«Бой приближается к командному пункту армии. Наш лесок уже прочесывается минометным огнем. Залезли в щели. Ночью спать невозможно. Земля дрожит от разрывов. Утром пять „мессершмиттов“ пронеслись несколько раз над нашим леском, прострочили из пулеметов расположение штаба армии. Противник наступает от Медникова, которое он захватил. По последним сведениям, противник бросил сюда свежую дивизию из Восточной Пруссии. Мины рвутся уже в расположении штаба армии и за нами. Бой идет в полукилометре от КП. На наше счастье, полил дождь. Значит, авиация противника на время вышла из игры. Штаб армии снимается. Едем к переправе по дороге, которую противник обкладывает минами и снарядами дальнобойной артиллерии.
Благополучно переправились. В 8 часов вечера из деревни Борки наблюдали, как восемь пикирующих бомбардировщиков крошили нашу последнюю переправу. На КП армии по эту сторону реки в густом сосновом лесу вырыли себе новую щель».
Итак, Старую Руссу мы отдали. Они взяли город большой кровью, бой шел за каждый метр, за каждый дом. Тяжело было противнику, он без конца подбрасывал подкрепления, усиливал авиацию, концентрировал артиллерию. Пленные говорят об огромных потерях, которых стоила немцам эта победа.
* * *
Запись в дневнике 10 августа:
«К вечеру едем на командный пункт стрелкового корпуса. Он находится в Ясной Поляне за рекой Ловать, за Парфино».
Ехать ночью туда, где полыхает ночное небо, жутковато. Около наспех наведенной переправы пылают станция и деревня. С трудом нашли командный пункт корпуса. Мины ложатся рядом. Тут же мы затушили два очага пожара. Холодно, сыро. Под деревьями я угадал фигуру начальника штаба корпуса.
— Как вы думаете здесь снимать? — спросил он. — Наша 183-я дивизия перемешалась с немцами. Бои идут слоеным пирогом. Предупреждаю, обстановка очень сложная, не лезьте вперед. Советую переждать.
Рядом легла с грохотом мина. Звенящий рой осколков проносится по листве над нашими головами. К начальнику штаба корпуса подошел совершенно измученный, засыпающий на ходу начальник артиллерии. Он сказал: «Щупают наш лес, придется пугнуть их, заставить замолчать…»
Запись в дневнике 11 августа 1941 года:
«Вернулись на КП армии. Ожидаем операции. Написал статью для армейской газеты „Знамя Советов“. Наборщики работают в щелях».
Далеко за полночь я шагнул через порог блиндажа Зуева. Неутомим дивизионный комиссар! Почти все эти дни провел он под бомбежками на передовой, на наблюдательных пунктах дивизий, полков. Когда противник подошел вплотную на расстояние автоматного выстрела к штабу армии на той стороне реки, а переправа, последняя переправа, была под артиллерийским огнем и бомбежкой, Зуев, оказывается, с автоматом в руках возглавил оборону штаба армии. Его «эмка» последней прогромыхала по почти разбитой переправе. Никто не знает, когда дивизионный комиссар спит, когда он отдыхает. Ни тени усталости на лице. Меня он встретил вопросом:
— Как самочувствие? Как настроение?
— Самочувствие хорошее, настроение паршивое, — ответил я.
— Это почему же? Напрасно, зря!
— А у тебя хорошее настроение?
— Мне сложнее. Большие потери, отдали врагу большой город, в общем-то, для хорошего настроения мало оснований. Но противник очень рискованно подставил свои фланги под наш удар. Так и быть, открою тебе военную тайну. Уже отдан приказ, окружаем немецкую группировку под Старой Руссой, хотим им нанести удар.
— А скажи, Ваня, веришь ты, что мы окружим, разгромим немцев под Старой Руссой?
— Для них очевидно, что если мы хоть что-то смыслим в военном деле, то, несмотря на наше положение, мы должны их окружать. Смотри, — он подвел меня к карте, — они подставили нам свои обнаженные фланги, залезли в мешок. Так вот, чтобы приковать сюда лишние две-три их дивизии, чтобы продержать здесь, на нашем фронте, корпус Рихтгоффена, мы и осуществим эту операцию. Ведь корпус Рихтгоффена сейчас во как нужен им на Украине, на Смоленском направлении. А мы вынуждаем их крупнейший авиационный кулак держать здесь.
Был уже третий час ночи.
— Чайком угостишь нас, Митя? — сказал ординарцу Зуев. На столе мгновенно появился чай, колбаса, масло, варенье. Чай мы пили не из кружек — из стаканов.
Я помнил по Испании, что Зуев не пил спиртного. И когда он из гостеприимства спросил: «Выпить хочешь?», я искренне сказал: «Нет». Не хотелось мне пить…
Мы распрощались с Зуевым. Мог ли я подумать, что больше никогда его не увижу? Мог ли предположить, как трагически оборвется жизнь моего боевого друга?
Иван Зуев стал дивизионным комиссаром, членом Военного совета 2-й ударной армии, которой командовал генерал Власов. 2-я ударная армия оказалась в трагическом окружении, где люди геройски дрались, прорывая кольцо. Иван Зуев, не зная о предательстве командарма, выводил войска из окружения. Он был ранен, он ложился за пулемет, бросал людей в атаку. Комиссар Зуев поднимал дух измученных, израненных, опухших от голода бойцов, вел их на прорыв, возвращался обратно в кольцо окружения и выводил оттуда новую группу бойцов.
Зуев был при всех орденах, с ромбами в петлицах, с партийным билетом в кармане, когда он наткнулся на гитлеровцев. Раненый, изможденный, с двумя пистолетами в руках, комиссар принял неравный бой, последнюю пулю пустил себе в сердце. Живым немцы Зуева не взяли. Русские женщины похоронили Ивана Зуева у насыпи Октябрьской железной дороги, недалеко от полустанка Мясной Бор. Он числился пропавшим без вести. И только двадцать с лишним лет спустя деревенские пионеры разыскали могилу, опросили местных жителей, списались с родными Зуева. Над могилой был установлен обелиск. С тех пор машинисты, ведя составы мимо могилы, дают долгий протяжный гудок, который разносится по окрестным лесам и лугам. Салют мертвому комиссару!