– Ты устал, Тедди? – спрашивает массивный, русоволосый Лотар, вновь заказывая всем по кружке пива.

– Есть немного, Лотар, но ничего смертельного, – признается Манди. – Сегодня мы много танцевали, – добавляет он под общий хохот.

– Усталый, но счастливый; – предполагает фрау-доктор Бар, восседающая во главе стола, и ее молодой сосед, интеллектуал Хорст, тут же ей поддакивает.

Саша ничего не говорит. Сидит, забрав подбородок в ладонь, чему-то хмурится. Берет надвинут на лоб, может, и для смеха. Это их второй совместный вечер, так что Манди уже знаком с расстановкой сил. Лотар приглядывает за Сашей, Хорст, светловолосый интеллектуал, приглядывает за Лотаром. Строгая фрау доктор Бар, работающая в посольстве Восточной Германии в Праге, приглядывает за тремя мужчинами. И все четверо приглядывают за Тедом Манди.

Третий день Пражского фестиваля танца только что завершился. Они сидят в подвальном баре отеля на окраине города. Сам отель построен по советскому проекту, чудовище из стекла и стали, но подвал выдержан в стиле Габсбургов, с мощными каменными колоннами, фресками рыцарей и прекрасных дам. За другими столиками сидят редкие припозднившиеся гости, несколько девушек пьют колу через соломинку, все еще надеясь подцепить иностранца. В углу пара средних лет пьет чай, не торопясь, за полчаса никак не могут осушить свои чашки.

За тобой будут следить, Эдуард, и не нужно этому удивляться. Слежка будет профессиональная, и очень важно, чтобы ты не подавал виду, будто знаешь о ней. Они перетрясут твой номер, так что не наводи идеального порядка, а не то они подумают, что ты играешь с ними в какую-то игру. Если совершенно случайно кто-то из них встретится с тобой взглядом, рассеянно улыбнись и скажи себе, что, наверное, видел этого человека на какой-то вечеринке. Самое убедительное твое оружие – наивность. Улавливаешь ход моих мыслей?

Улавливаю, Ник.

* * *

За последние семьдесят два часа Манди насмотрелся танцев с мечами, народных танцев, племенных танцев, деревенских танцев и моррисданса. Он отбил ладони, хлопая казакам, грузинам, палестинцам, танцующим дабке, бесчисленным номерам из «Лебединого озера», «Коппелии» и «Щелкунчика» в набитом до отказа театре, в котором забыли включить вентиляционную систему. Он пил теплое белое вино в пяти или шести национальных павильонах, а в английском павильоне принимал хороших парней и их милых жен, включая пухлого первого секретаря посольства, в круглых очках, который признается ему, что играл в крикет за Харроу. Он никак не может добиться, чтобы наладили работу системы громкой связи, декорации отвезли в другой театр. Звезды отказываются выступать, потому что в их отеле нет горячей воды. А в редкие промежутки времени, когда не нужно решать какие-то проблемы, он с неохотой дозволяет Саше и прочим товарищам охмурять его. Прошлым вечером они пригласили его на какую-то вечеринку в город. А когда Манди отказался, сославшись на то, что не может покинуть своих подопечных, Лотар предложил ночной клуб. Впрочем, Манди не поехал и туда.

«Заставь их попотеть, Эдуард. В Прагу они приехали с единственной целью – залезть тебе в штаны. Но ты этого не знаешь. Ты вообще ничего не знаешь, за исключением одного: Саша – твой давний друг. Настроение у тебя переменчивое, ты несчастен, выпиваешь, но в меру, одиночка. Сейчас вот готов раскрыть им душу, а в следующий миг отгораживаешься стеной. Таким Саша тебя им нарисовал и хочет, чтобы таким они тебя видели».

Это Ник Эмори, преподаватель сценического мастерства в эдинбургской «Школе хороших манер», выполняющий указания Саши, нашего Продюсера.

* * *

Лотар пытается заставить Манди раскрыться, в этом ему помогает фрау доктор Бар. Такую же попытку они предпринимали прошлым вечером, за этим же столиком, в этой же уютной, сближающей атмосфере бара. За выпивкой настроение Манди менялось. Когда оно переходило в фазу подавленности, он замыкался в себе, отвечал односложно, когда поднималось, красочно рассказывал о своем антиколониальном прошлом и, безмерно смеша слушателей и тайно стыдясь своих слов, об огромном заде Айи. Он описывал ужасы английского буржуазного образования и подпустил магическое имя доктора Гуго Мандельбаума, человека, который научил его думать, но никто не стал раскручивать его на сей предмет. Они лишь впитывали полученную информацию. Как и положено шпионам.

– А что вы думаете насчет резкого поворота Англии вправо, Тедди? Воинственный капитализм миссис Тэтчер немного вас тревожит, или вы – ярый приверженец свободного рынка?

Вопрос слишком уж лобовой, по нему слишком уж явно чувствуется желание Лотара вкрасться к нему в доверие, поэтому Манди не видит смысла в обстоятельном ответе.

– Никакой резкости, старина. Поворота и то нет. Они просто сменили вывеску на фронтоне, а больше ничего не произошло.

Фрау доктор Бар старается действовать более тонко.

– Но, если Америка смещается вправо, и Англия тоже, и правые набирают силу в Западной Европе, не тревожит ли вас будущее мирного существования?

Хорст, который считает себя экспертом по всему британскому, не может упустить возможность продемонстрировать свои знания:

– Может закрытие шахт привести к настоящей революции, Тедди? Сначала начнутся голодные марши, как в тридцатых годах, потом ситуация полностью выйдет из-под контроля. Расскажите нам, как реагирует на происходящее обычный англичанин с улицы.

Они ничего не могут добиться и, похоже, это понимают. Манди зевает, Лотар уже собирается подозвать официанта, чтобы опять заказать пиво, когда Саша неожиданно выходит из ступора.

– Тедди.

– Что?

– Все это полное дерьмо, знаешь ли.

– Что?

– Ты привез свой велосипед?

– Естественно, нет.

Внезапно Саша уже на ногах, вскидывает руки, обращается ко всем.

– Он – велосипедист. Помешан на велосипеде. Знаете, что этот безумец вытворял в Западном Берлине? Мы ездили на велосипедах по улицам. Раскрашивали из баллончиков с краской старые нацистские дома, а потом изо всех сил жали на педали, удирая от свиней. И мне приходилось ездить вместе с ним, с моими-то ногами, на гребаном велосипеде, чтобы он не попал в беду. Тедди все это организовывал. Не так ли, Тедди? Ты же не будешь утверждать, что все забыл?

Рука Манди поднимается, чтобы скрыть покаянную улыбку.

– Конечно же, не забыл. Не говори глупостей. Лучшего развлечения у нас просто не было, – добавляет он, решительно соглашаясь с некоторым искажением истории.

«Самое сложное для Саши – отсечь остальных, остаться наедине с тобой, – говорит Эмори. – Он обязательно что-нибудь придумает, но тебе придется ему помочь. Ты грустишь, тебе не сидится на месте, помнишь? Тебя постоянно тянет погулять, побегать в парке, покататься на велосипеде».

– Тедди. Завтра у нас с тобой свидание! – восклицает Саша. – В три часа дня у отеля. В Берлине мы ездили по ночам. Здесь поедем днем.

– Саша. Честное слово. Побойся бога. У меня сто шесть английских артистов, и все невротики. Я не смогу ни в три часа, ни в любой другой час. Ты это знаешь.

– Артисты переживут. Мы – нет. Уедем из города, мы двое. Я украду велосипеды, ты захватишь с собой виски. Мы поговорим о боге и о мире, как в прежние времена. А все остальное – на хер.

– Саша… послушай меня.

– Что?

В голосе Манди мольба. За столом он единственный, кто не улыбается.

– После полудня у меня конкурс современного балета. Вечером я должен быть на приеме в посольстве Великобритании и привести туда всех этих безумных танцоров. Я просто не могу…

– Ты – такой же говнюк, как прежде. Современный балет – полнейшее дерьмо. Конкурс пропустишь, а на встречу с королевой я доставлю тебя вовремя. Не спорь.

Саша своего добивается. Фрау доктор Бар сияет. Лотар посмеивается. Хорст заявляет, что тоже готов отправиться на велосипедную прогулку, но Лотар покачивает указательным пальцем и говорит, что эти парни имеют право какое-то время побыть вдвоем.

«А особенно велосипеды хороши тем, Эдуард, что за ними трудно уследить из автомобиля».

* * *

«Номера в отеле – не святилища, Эдуард. Они – ящики из стекла. Там за тобой наблюдают, тебя обыскивают, слушают, нюхают».

И семья более не святилище, также, как Британский совет, за стенами которого пытался укрыться писатель-неудачник, скрывающий свои радикальные воззрения и ненависть к капиталистическому строю. Его телефонные звонки Кейт тому свидетельство. В то утро он первым делом заполнил нелепый бланк на регистрационной стойке отеля: зарубежный номер, на который надо позвонить; человек в другой стране, с которым должен состояться разговор, цель звонка в другую страну, предполагаемая продолжительность разговора, практически перечень возможных тем разговора. Последний пункт показался ему особенно глупым, поскольку они все равно собирались прослушивать разговор, чтобы оборвать связь в тот самый момент, когда он начнет болтать лишнее. Сидя на кровати рядом с молчащим телефоном, он чувствует, что дрожит. Когда наконец раздается долгожданный звонок, орет как резаный. Уже произнося первое слово, замечает, что голос его октавой выше и говорит он медленнее, чем обычно. Замечает это и Кейт, интересуется, не заболел ли он.

– Нет, все в порядке. Перетанцевал. Миранда – та еще сука, впрочем, как и всегда.

Миранда – его босс, руководитель делегации. Он спрашивает насчет ребенка. Пинается, отвечает она. И сильно: возможно, придет день, когда он будет играть в футбол за Донкастер. Может, она и будет, соглашается он лишенным эмоций голосом, так что шутка, как и сам Манди, Кейт не радует. Как идут дела в Сент-Панкрасе, интересуется он. Все хорошо, спасибо, отвечает она, явно расстроенная его душевным упадком. Встретил Тед симпатичных людей, спрашивает она, сделал что-нибудь забавное?

Нет. Отнюдь.

«Ты НИКОГДА не должен упоминать Сашу, – говорит Эмори. – Саша принадлежит секретному уголку твоего сердца. Может, ты в него влюблен, может, хочешь сохранить для себя. Может, их надежды небеспочвенны, и ты уже думаешь, о чем им хочется: как бы поскорее перепрыгнуть через Стену и начать работать на них».

Манди кладет трубку на рычаг и сидит на столе, обхватив голову руками. Он играет сцену: «Господи, жизнь ужасна», – но так оно и есть. Он любит Кейт. Он любит свою новую семью.

Я делаю это, чтобы мой нерожденный ребенок и нерожденные дети других людей могли спокойно спать по ночам, говорит он себе.

Ложится в кровать, но не может заснуть. Его это не удивляет.

Пять часов утра. Взбодрись. Надежда рядом, за ближайшим углом. Всего лишь через два часа закатит первый в этот день скандал какая-нибудь балерина, обнаружив, что не работает ее фен.

* * *

Для Манди Саша раздобыл здоровенный черный велосипед английского полицейского, с корзинкой на руле. Для себя – такой же конструкции, но детский. Бок о бок они едут между трамвайными путями к железнодорожной станции на окраине города. Саша в берете. Манди – в куртке с капюшоном поверх его единственного хорошего костюма, брючины заправлены в носки. День прекрасный. Город сверкает во всем своем габсбургском величии под лучами яркого солнца. Машин мало. Люди идут порознь, стараясь не смотреть друг на друга. На станции друзья садятся в электричку. Остаются в тамбуре, чтобы велосипеды не мешали проходить другим пассажирам. Саша в берете. Расстегивает пиджак, чтобы показать лежащий во внутреннем кармане магнитофон. Манди кивает, мол, все понял. Саша говорит о пустяках. Манди отвечает тем же: Берлин, девушки, прежние времена, давнишние друзья. Электричка останавливается у каждого столба. Вокруг уже сельская глубинка. Магнитофон включается на звук голоса. Когда оба молчат, огонек гаснет.

На остановке с непроизносимым названием они выкатывают велосипеды на платформу. Едут по проселочной дороге, обгоняя телеги, среди полей, на которых кое-где высятся красные амбары. Манди едва шевелит ногами, зато Саша крутит педали на полную мощь. Лишь изредка им встречаются мотоциклист или грузовик. Они останавливаются на обочине, Саша сверяется с картой. Узкая желтая тропа уходит от дороги, стиснутая с обеих сторон соснами. Теперь они едут друг за другом, Саша в берете впереди. Тропа приводит к поляне, где их встречают гниющие бревна и развалины кирпичной постройки, покрытые мхом. Спешившись, Саша катит велосипед, пока не находит подходящее бревно. Кладет велосипед на траву, садится на бревно, ждет, пока Манди последует его примеру. Сунув руку за пазуху, достает магнитофон, держит на ладони. В его голосе появляются резкие, нетерпеливые нотки.

– Значит, ты всем доволен, Тедди, – говорит он, наблюдая за мерцающей красной лампочкой. – Должен признать, это хорошая новость. У тебя дом, жена, скоро появится ребенок, а революционную борьбу ты оставляешь нам? А ведь было время, когда мы презирали таких людей. Теперь же ты стал одним из них.

Манди-актер отвечает без малейшей заминки.

– Ты ко мне несправедлив, Саша, и ты это знаешь! – в голосе слышна злость.

– Тогда кто ты? – вопрошает Саша. – Скажи мне, кто ты теперь, только откровенно и без уверток.

– Я остался тем, кем был всегда, – со всей искренностью отвечает Манди, глядя, как в окошечке движется лента. – Не больше и не меньше. Внешность не всегда соответствует внутреннему содержанию. Это утверждение справедливо и для тебя, и для меня. Даже для твоей гребаной коммунистической партии.

Это радиопьеса. Для Манди его текст звучит как импровизация, но Саша, похоже, доволен. Огонек погас, пленка более не движется, но на всякий случай Саша вынимает кассету, кладет в один карман, магнитофон – в другой. Только после этого снимает берет, широко раскидывает руки, кричит: «Тедди!» – и обнимает давнего друга.

Этика «Школы хороших манер» требует от Манди задать своему агенту несколько рутинных вопросов, и они уже стройным рядком выстроились у него в голове:

Какое прикрытие у нашей встречи?

Что будем делать, если нам помешают?

Есть ли проблемы, которые требуют немедленного разрешения?

Где произойдет наша следующая встреча?

За нами не наблюдают или рядом есть люди, которых ты уже видел раньше, которые следовали за тобой по пути сюда?

Но рекомендации «Школы хороших манер» пригодны не на все случаи жизни. Сашин монолог лишь подчеркивает неуместность и несвоевременность подобных вопросов. Он оглядывает поляну, окружающие ее сосны. Признания и откровения изливаются из него потоком ярости и отчаяния.

* * *

– За месяцы, а то и годы, которые прошли после твоей высылки из Западного Берлина, я погрузился в полную темноту. Какова польза от нескольких подожженных автомобилей и разбитых окон? Наше Движение вдохновлялось не волей угнетаемых классов, а либеральной виной власть имущих. Пребывая в смятении, я рассматривал доступные мне жалкие альтернативы. Согласно нашим писателям-анархистам, мировой конфликт ведет к созданию хаоса. Если этот хаос использовать с толком, из него возникнет новое общество. Но, оглядываясь вокруг, мне приходилось признать, что предварительных условий для создания хаоса не существует, как и тех, кто может с толком его использовать. Хаос предполагает вакуум силы, однако везде буржуазия становилась только сильнее, а параллельно крепла военная мощь Америки, для которой Западная Германия становилась арсеналом и верным союзником в мире, неудержимо катившемся к новой войне. Что же касается людей, способных воспользоваться хаосом для построения нового общества, то они спешили заработать побольше денег и раскатывали на «Мерседесах», пользуясь теми возможностями, которые мы для них создали. В это самое время герр пастор поднимался все выше, росло его влияние среди фашистской элиты земли Шлезвиг-Гольштейн. Политику церкви он сменил на политику псевдолиберальной выборной демократии. Присоединился к тайным правым обществам, его приняли в масонские ложи для избранных. Шли разговоры о том, чтобы выставить его кандидатуру на выборах в боннский парламент. Успех герра пастора только усиливал мою ненависть к фашизму. Его вдохновленное Америкой поклонение богу богатства сводило меня с ума. Мое будущее, если бы я остался в принадлежащей Америке Западной Германии, виделось пустыней компромисса и раздражения.

Если мы собираемся строить мир, который будет лучше этого, спрашивал я себя, куда мы обращаем взор, чьи акции поддерживаем, кому помогают наши бесконечные марши, борющиеся с агрессией капиталистов-империалистов? Ты знаешь, в душе я лютеранин, и это мое проклятье. Убеждения без действия для меня ничего не значат. Однако что есть убеждения? Как мы их опознаем? Откуда знаем, чем должны руководствоваться? Их можно найти в сердце или в разуме? А если в первом они могут быть, а во втором – нет? Я провел много времени, рассматривая в качестве примера моего доброго друга Тедди. Ты стал моей добродетелью. Представь себе. Как и у тебя, у меня не было сознательной веры, но, если б я начал действовать, вера наверняка бы появилась. И потом я бы уже верил, потому что действовал. Может, именно так и рождается вера, думал я: благодаря действию, а не размышлениям. Идею стоило проверить. Все лучше, чем злиться на себя, сидя на заднице. Ты вот пожертвовал собой ради меня, не думая о награде. Моим соблазнителям, с одним из них ты встречался, хватило ума обратиться ко мне именно с таким предложением. На деньги я бы не купился. Но предложите мне длинную каменистую тропу с единственным огоньком, сверкающим в дальнем конце, дайте возможность отыграться на лицемерах вроде герра пастора, и тогда я, возможно, вас послушаю…

Саша уже поднялся с бревна и нервно ходит вокруг, прихрамывая, подволакивая ноги, переступая через лежащие на траве велосипеды, размахивая руками, иногда задевая локтями бока. Он описывает встречи на конспиративных квартирах Западного Берлина, тайные переходы границы и пребывание в безопасных домах Востока, проведенные в терзаниях уик-энды на чердаке в Кройцберге, где он пытался прийти к окончательному решению, верных товарищей, добровольно уходящих на пожизненное заключение в тюрьмах материализма.

– После многих дней и ночей, отданных глубоким раздумьям, с помощью моих неутомимых и далеко не глупых соблазнителей, не говоря уже о выпитой водке, я свел стоящую передо мной дилемму к двум упрощенным вопросам. Вопрос первый: кто главный классовый враг? Ответ, без малейших сомнений, американский военный и корпоративный империализм. Вопрос второй: как мы можем реально противостоять этому врагу? Надеясь, что враг уничтожит сам себя, но лишь после того, как он уничтожит весь мир? Или, забыв о нашем осуждении некоторых негативных тенденций, свойственных части международного коммунизма, и объединившись в единое великое социалистическое движение, которое, несмотря на все свои недостатки, способно одержать победу? – Долгая пауза, прерывать которую у Манди нет ни малейшего желания. Теория, как и отмечал Саша, не его конек. – Ты знаешь, почему меня назвали Сашей?

– Нет.

– Потому что это русское сокращение от Александра. Когда герр пастор привез меня на Запад, он хотел, по понятным причинам, провести повторный обряд крещения, чтобы я стал Александром. Я отказался. Сохранив имя Саша, я смог продемонстрировать себе, что оставил свое сердце на Востоке. И однажды ночью, после многочасовой дискуссии с моими соблазнителями, я согласился отдать Востоку не только сердце, но и тело.

– Профессор?

– Один из них, – подтверждает Саша.

– Профессор чего?

– Продажности! – рявкает Саша.

– А почему они так хотели заполучить тебя? – Это не вопрос Эмори, Манди сам хочет знать, как оба они дошли до жизни такой. – Какую ценность представлял для них Саша? Почему они затратили на тебя столько усилий?

– Ты думаешь, я не спрашивал? – Он помрачнел. – Ты думаешь, я столь тщеславен, чтобы верить, что, переходя одну говняную границу, я приведу с собой целый мир? Поначалу они мне льстили. Если, мол, такой интеллектуал, как я, соглашается с их правотой, значит, силы прогресса одерживают большую моральную победу. Я сказал им, что все это чушь. Я всего лишь западноберлинский студент-левак, у которого нет ни единого шанса поступить в первоклассный университет. Так что мой переход на их сторону не может считаться победой. Тогда, краснея, они признались в своем маленьком секрете. Мое предательство станет сильным ударом по контрреволюционной деятельности набирающего политический вес герра пастора и его фашиствующих друзей в Шлезвиг-Гольштейне. Миллионы американских долларов по церковным каналам поступили в карманы антикоммунистических агитаторов Северной Германии. Местные газеты, радио и телевидение наводнены поборниками капитализма и шпионами. И добровольное и публичное возвращение сына герра пастора на демократическую родину подорвет позиции империалистических саботажников и самым негативным образом скажется на положении самого герра пастора. Не буду скрывать, этот аргумент оказался для меня самым убедительным. – Он замолкает, умоляюще смотрит на Манди. – Ты понимаешь, что, кроме тебя, нет на всей этой Земле человека, которому я могу все рассказать? Потому что все остальные – враги, и мужчины, и женщины, лжецы, обманщики, информаторы, живущие двойной жизнью, как я.

– Да. Думаю, что понимаю.

* * *

– Я был не настолько глуп, чтобы ожидать теплого приема в ГДР. Моя семья совершила преступление, бежав на Запад. Мои соблазнители знали, что по убеждениям я не коммунист, и я ожидал, они меня к этому готовили, что мне грозит перевоспитание. И только потом стало бы ясно, какое меня ждет будущее. В наилучшем варианте я мог принять участие в великой битве с капитализмом. В наихудшем – спокойная жизнь а-ля Руссо, возможно, в коллективном крестьянском хозяйстве. Почему ты смеешься?

Манди не смеялся, он позволил себе лишь мимолетную улыбку, забыв, что Саша терпеть не может роль объекта шутки.

– Не могу представить тебя доящим корову, вот и все. Даже в коллективном хозяйстве.

– Это все ерунда. А главное в том, что я в приступе безумия, о котором буду сожалеть всю жизнь, сел в автобус на Фридрихштрассе и, по совету моих соблазнителей, сдался восточногерманским пограничникам.

Он замолкает. Наступает время молитвы. Его изящные руки нашли друг друга и сцепились пальцами под подбородком. Взгляд устремился в далекое далеко и вверх.

– Проститутки, – бормочет он.

– Пограничники?

– Перебежчики. В первое время нас носят на руках и используют. А выжав все, что только можно, выбрасывают за ненадобностью, как старые башмаки. За несколько недель я привык к уютной квартире в Потсдаме, к вежливым вопросам о моей жизни, о детстве, проведенном в Восточной Германии, о возвращении герра пастора из советских лагерей.

– Задавал их Профессор?

– Или его подчиненные. По их требованию я написал страстное заявление, призванное нанести максимальный вред фашистам и заговорщикам ближайшего окружения герра пастора. Написал с чувством глубокого удовлетворения. Я объявил о бесперспективности анархизма в современных реалиях, поделился безграничной радостью, которую испытал, вернувшись в ГДР. «Анархизм разрушает, тогда как коммунизм строит», – писал я. Надеялся на это, пусть пока и не верил. Но я действовал. А за действием должна была прийти вера. Я также осудил тех членов западногерманского лютеранского движения, которые, выдавая себя за посланцев Христа, принимали иудины сребреники от своих американских хозяев. Мое заявление, я в этом уверен, широко освещалось в западной прессе. Профессор Вольфганг назвал его мировой сенсацией, хотя доказательств этого мне не представили.

Мне обещали, до того как я пересек границу, что по прибытии в Восточный Берлин будет собрана международная пресс-конференция, на которой я смогу озвучить причины принятого решения. По требованию моих хозяев я позировал фотографу, который добивался того, чтобы я выглядел счастливейшим из смертных. Меня сфотографировали на ступенях многоквартирного дома в Лейпциге, где я вырос, чтобы продемонстрировать документальное свидетельство возвращения блудного сына к своим социалистическим корням. Но пресс-конференцию я ждал напрасно, а когда спрашивал об этом Профессора во время его редких визитов в мою квартиру, он уходил от прямого ответа. Говорил, что для пресс-конференции нужен подходящий момент. Возможно, этот момент миновал. Мое заявление, вкупе с фотографиями, сделало свое дело. Я задал новый вопрос: где опубликовали мое заявление? В «Шпигеле»? «Штерне»? «Вельт»? «Тагесшпигеле»? «Берлинер моргенпост»? Он резко ответил, что реакционная дезинформация – не по его части, и посоветовал мне держаться скромнее. Я сказал ему – и не погрешил против истины, – что каждый день слушал радиостанции Западной Германии и Западного Берлина, но никто не обмолвился о том, что я перебежал на Восток. Он ответил, если я хочу стать действующим лицом фашистской пропаганды, маловероятно, что мне удастся воспринять принципы марксизма-ленинизма.

Неделей позже меня перевезли в закрытый лагерь в сельской местности, неподалеку от польской границы. Лагерь этот решал две задачи. Во-первых, служил убежищем для политических мигрантов, во-вторых, выполнял карательные функции: там проводились допросы неблагонадежных. Но прежде всего это было место, куда человека посылали для того, чтобы о нем все забыли. Мы называли его «Белый отель». Я бы не присудил ему много звезд за качество обслуживания. Слышал о восточногерманской тюрьме, которая называлась «Подводная лодка»?

– Боюсь, что нет. – Манди давно уже перестали удивлять перепады в Сашином настроении.

– «Подлодка» – путеводная звезда нашего восточногерманского ГУЛАГа. Трое из моих соседей по «Белому отелю» с восторгом рассказывали о ее возможностях. Официальное название «Подлодки» – тюрьма Гогеншёнхаузен в Восточном Берлине. Построена в 1945 году советской секретной полицией. Чтобы поддерживать заключенных в тонусе, архитектурные решения позволяют им стоять, но не лежать. А чтобы в камерах не накапливалась грязь, они легко заполняются ледяной водой, уровень которой доходит заключенным до груди. При этом их слух радует бравурная музыка, громкость которой может сильно варьироваться. Слышал о «Красном быке»?

Нет, о «Красном быке» Манди тоже не слышал.

– Исправительное учреждение «Красный бык» расположено в древнем городе Галле. По своим параметрам не уступает «Подлодке». Его предназначение – конструктивная терапия для политических противников генеральной линии партии, их эффективное перевоспитание. В нашем «Белом отеле» в Восточной Пруссии хватало выпускников «Красного быка». Один из них, помнится, был музыкантом. Его столь досконально перевоспитали, что сам он не мог взять рукой ложку и донести ее от тарелки до рта. Ты не ошибешься, сказав, что за несколько месяцев пребывания в «Белом отеле» я избавился от последних иллюзий, которые мог питать относительно германского демократического рая. Я научился презирать его чудовищную бюрократию и замаскированный фашизм, но тайком, не выставляя мое презрение напоказ. А однажды, безо всякого объяснения, получил приказ собрать вещи и явиться в дежурную часть. Признаюсь, я не всегда был образцовым постояльцем. Внезапная изоляция, беспросветное будущее, жуткие рассказы собратьев по несчастью не улучшили моих манер. Как и утомительные допросы по самым различным проблемам: политика, философия, секс. Когда я спросил достопочтенного управляющего отелем, куда меня повезут, он ответил коротко и ясно: «Туда, где научат держать гребаный рот на замке». Пятичасовая поездка в проволочной клетке, установленной в закрытом кузове грузовика, не подготовила меня к тому, что ждало впереди.

Саша смотрит прямо перед собой, потом, как марионетка, у которой отпустили веревочки, плюхается на траву рядом с Манди.

– Тедди, негодяй ты этакий, – шепчет он. – Сколько можно зажимать виски?

Про виски Манди и думать забыл. Выудив латунную фляжку отца из кармана куртки, протягивает ее Саше, потом подносит ко рту. Саша продолжает рассказ. На его лице написан страх. Он боится, что потеряет уважение друга.

* * *

– У профессора Вольфганга прекрасный сад. – Саша подтянул колени к груди, обхватил их руками. – И Потсдам – прекрасный город. Ты видел старые прусские дома, в которые Гогенцоллерны селили своих чиновников?

Манди, возможно, и видел, но только за окном автобуса по пути из Веймара, когда архитектура девятнадцатого века не вызывала у него никакого интереса.

– Там много роз. Мы сидели в саду. Он угостил меня чаем с пирогом, налил стакан «Обстлера», отличного белого рейнского вина. Извинился за то, что на время оставил меня, похвалил за достойное поведение в стрессовой ситуации. Как выяснилось, мои ответы на допросах произвели самое благоприятное впечатление. Особенно понравилась моя искренность. А поскольку я частенько посылал тех, кто вел допрос, на три буквы, мне оставалось только гадать, куда приведет этот разговор. Он спросил, не хочу ли я принять ванну после долгой дороги. Я ответил, что со мной обращались, как с собакой, а потому если уж мне и положено выкупаться, то в реке. Он ответил, что чувство юмора я унаследовал от отца. Я указал, что едва ли сие можно рассматривать как комплимент, потому что герр пастор был говнюком и я никогда в жизни не видел его смеющимся.

«О, в этом ты не прав, Саша. Я точно знаю, что твоего отца отличает отменное чувство юмора, – возразил Профессор. – Просто он держит его при себе. Лучшие в жизни шутки – те, над которыми мы можем смеяться в одиночестве. Или ты так не думаешь?»

Я не думал. Не знал, о чем он толкует, и прямо сказал ему об этом. И вот тут он спросил: не возникала ли у меня мысль помириться с отцом, хотя бы ради моей матери? Я ответил, что не возникала никогда. По моему убеждению, герр пастор и сыновья любовь – понятия несовместимые. Наоборот, сказал я, он представляет собой все то, что в обществе считается оппортунистическим, реакционным и политически аморальным. Мне следовало добавить, что к этому моменту я более не воспринимал Профессора великим интеллектуалом. В процессе разговора я пожелал узнать, когда, по его марксистским убеждениям, восточногерманское государство перестанет существовать и сменится государством истинного социализма, он ответил словами Москвы: пока социалистической революции грозят силы реакции, это очень далекая перспектива. – Саша проводит рукой по коротко стриженным черным волосам, словно хочет убедиться, что берет снят. – Впрочем, предмет дискуссии к тому времени меня уже не интересовал. В отличие от манеры его поведения. Сад, вино, непринужденность беседы и многое другое говорило за то – уж не знаю почему, но я это чувствовал, – что я ему не чужой. Нас что-то связывало, известное ему, но не мне. И связь эта чем-то напоминала семейную. Совершенно сбитый с толку, я даже позволил себе предположить, что мой хозяин – гомосексуалист и имеет на меня определенные виды. Именно так я истолковал его загадочную терпимость, когда речь заходила о герре пасторе. Играя на моих сыновних чувствах, рассудил я, он намерен предложить себя в суррогатные отцы, став моим защитником и любовником. Мои подозрения оказались напрасными. Правда о том, что нас связывало, была куда ужаснее.

Он замолкает. У него перехватило дыхание… или закончилось мужество? Манди не решается произнести хоть слово, но его молчание, похоже, помогает, потому что какое-то время спустя к Саше возвращается дар речи.

– Скоро мне становится ясно, что герр пастор – единственная конкретная тема нашего разговора в саду. В «Белом отеле» я практически не прикасался к алкоголю, лишь один раз выпил «Шате муншайн» и чуть не умер. Теперь же Профессор поил меня «Обстлером» и одновременно бомбардировал вопросами о герре пасторе. И в вопросах этих слышались уважительные нотки. Его интересовали бытовые привычки моего отца. Пил ли он? «Откуда мне знать? – отвечал я. – Я не видел его почти двадцать лет». Помню ли я, чтобы отец говорил дома о политике? Здесь, в ГДР, до того как сбежал на Запад? Или потом, в Западной Германии, после того как вернулся, пройдя обучение в Америке? Ссорился ли он с моей бедной матерью? Были у него другие женщины, он спал с женами коллег? Принимал ли наркотики, ходил по борделям, играл на скачках? Почему Профессор задавал мне все эти вопросы об отце, я на тот момент не понимал.

Уже не герр пастор, отмечает для себя Манди. Мой отец. Последняя линия обороны Саши прорвана. Он уже воспринимает отца как личность, тот более не абстракция.

– Сгустились сумерки, и мы прошли в дом. Обстановка никак не тянула на пролетарскую: мебель периода империи, прекрасные картины. Все самое лучшее. «Каждый дурак может жить при отсутствии удобств, – пояснил он. – В „Манифесте Коммунистической партии“ нет запрета на роскошь для тех, кто ее заслуживает. Почему только дьявол должен носить лучшие костюмы?» В столовой с лепным потолком вышколенные слуги подавали нам курицу и западные вина. Когда мы пообедали и слуги удалились, Профессор провел меня в гостиную и усадил рядом на диване, разом возродив мои подозрения о его гомосексуальности. Он объяснил, что собирается поделиться со мной очень важным секретом, и, пусть его вилла и постоянно проверяется на предмет подслушивающих устройств, даже слуги не должны ничего слышать. Он также сказал, что слушать я должен молча, не перебивая его, воздерживаясь от комментариев, пока он не закончит. Я могу слово в слово повторить его речь, так уж она впечаталась в мою память.

Саша на мгновение закрывает глаза, словно перед прыжком в пропасть. И говорит уже с интонациями Профессора.

– «Как ты уже, наверное, сообразил сам, мнения моих коллег, работающих в системе государственной безопасности, относительно того, что с тобой делать, разделились, отсюда и допущенные в отношении тебя перегибы. На достаточно долгий период времени ты стал футбольным мячом в игре двух соперничающих команд, за что я приношу тебе персональные извинения. Но, будь уверен, с этого момента ты в надежных руках. Я собираюсь задать тебе вопрос, и вопрос этот риторический. Каким бы ты предпочел видеть своего отца? Wendehals, ложным священником, продажным лицемером, общающимся с контрреволюционными агитаторами, или человеком, верящим в идеалы, столь преданным великой борьбе за победу революции и принципам ленинизма, что ради них он готов терпеть презрение единственного сына? Ответ, Саша столь очевиден, что можешь даже не озвучивать его. А теперь я задам тебе второй вопрос. Если такой человек, со дня своего удивительного прозрения в Советском Союзе выбранный партийными органами для выполнения чрезвычайно опасного задания, когда цена ошибки – собственная жизнь, теперь лежит на смертном одре далеко в тылу врага, хотел бы ты, единственный и горячо любимый сын, утешить его в последние на этой земле часы или оставил бы на милость тех, чьи коварные замыслы он разрушал, сколько мог?» Профессор мог бы не запрещать мне говорить, потому что у меня и так отнялся язык. Я сидел. Смотрел на него. Как в трансе слушал о том, что он знал и любил моего отца сорок лет, что мой отец больше всего на свете хотел, чтобы я вернулся в ГДР и подхватил меч, когда тот выпадет из его руки.

Саша замолкает. Его глаза широко раскрываются.

– Сорок лет, – повторяет он, не веря своим ушам. – Ты понимаешь, что это значит, Тедди? Они знали друг друга, когда оба были нацистами! – Его голос вновь набирает силу. – Я не стал говорить Профессору, что перебежал в ГДР лишь для того, чтобы уничтожить моего отца, вот почему предложение низко поклониться ему в ноги стало для меня таким сюрпризом. Возможно, пребывание в «Белом отеле» научило меня скрывать истинные чувства. Не стал ничего говорить и когда Профессор сказал, что мой отец мечтал умереть в Германской Демократической Республике, но порученная ему миссия обрекла его на ссылку до самой смерти. – Саша вновь имитирует голос Профессора: – «Величайшей радостью для твоего любимого отца стало твое заявление, в котором ты отверг анархизм и раскрыл объятья партии социального обновления и справедливости». – Саша на мгновение засыпает, просыпается, опять превращается в Профессора. – «Невозможно описать радость, которую он испытал, глядя на фотографию своего любимого сына, стоящего у дверей дома, в котором прошли первые годы его жизни. Твой отец был глубоко тронут, когда наш доверенный связной показал ему эту фотографию. Твой отец высказывал желание, и в этом я его поддерживал, что необходимо изыскать возможность тайно привезти тебя к его смертному одру, чтобы ты мог пожать ему руку, но высшее начальство пусть и с неохотой, но отказало нам в этом из соображений секретности. В качестве компромисса было принято решение рассказать тебе правду о его жизни, чтобы ты мог написать ему сердечное письмо. Тон выбери примирительный и благожелательный, попроси прощения и заверь отца в уважении и восхищении твердостью его идеологических принципов. Уверен, получив такое письмо, он уйдет из жизни с улыбкой на лице».

Не помню, как я преодолел короткое расстояние от дивана в гостиной до письменного стола в его кабинете, где он снабдил меня листом бумаги и ручкой. От откровений Профессора голова у меня шла кругом. «Со дня своего удивительного прозрения в Советском Союзе». Знаешь, что означали для меня эти слова? Что с момента прибытия в русский концентрационный лагерь мой отец сразу же стал осведомителем и завоевал доверие политкомиссаров, которые завербовали его в шпионы и подготовили для дальнейшего использования органами государственной безопасности Восточной Германии. И когда он вернулся в ГДР и получил приход в Лейпциге, прихожане, придерживающиеся политических взглядов, отличных от взглядов правящей партии, исповедывались ему, не зная, что имеют дело с профессиональным Иудой. До этого момента я верил, что познал всю глубину низости моего отца. Теперь понял, что тешил себя ложными надеждами. Если и существовал момент, когда я лицом к лицу столкнулся с идиотизмом моего решения перейти в лагерь коммунистов, то наступил он именно тогда. Если в стремлении к возмездию и возникает момент осознания собственного бессилия, то наступил он именно тогда. Я не помню слов льстивого подобострастия, которые писал, тайком глотая слезы ярости и ненависти. Зато помню успокаивающую руку Профессора на моем плече, когда он сообщал мне, что отныне я – носитель важного государственного секрета. Партия, сказал он, поставлена перед выбором: вернуть меня на необозримый период в «Белый отель» или позволить войти в систему государственной безопасности, чтобы наблюдать за мной двадцать четыре часа в сутки. В настоящий момент признавалось, что я могу принести определенную пользу, являясь экспертом в вопросах, касающихся анархистских и маоистских групп Западного Берлина. В долгосрочной перспективе он надеялся, что я смогу стать опытным чекистом, проявив унаследованные от отца таланты, и пойду по его стопам. Такие честолюбивые в отношении меня планы строил Профессор. Такой он выбрал путь и, будучи самым верным другом моего отца, лично поручился за меня перед своими не столь уверенными во мне и колеблющимися товарищами. «Теперь все в твоих руках, Саша, – сказал он мне. – Ты должен доказать мою правоту». Он заверил меня, что моя будущая тропа в Штази будет трудной и длинной, и многое, если не все, будет зависеть от того, насколько я смогу подчинить свой необузданный темперамент воле Партии. Его последние слова добили меня окончательно. «Всегда помни, Саша, что с этого момента ты – любимый сын товарища Профессора».

* * *

История на этом заканчивается? Вроде бы да, потому что Саша, посмотрев на часы, с возгласом «Черт!» вскакивает на ноги.

– Тедди. Мы должны торопиться. Они же не хотят терять времени.

– Торопиться с чем? – Теперь уже Манди не понимает, что происходит.

– Я должен соблазнить тебя. Привлечь под знамена борьбы за мир и прогресс. Не сразу, конечно, но они должны услышать мой решительный натиск и твои не столь уж убедительные попытки отбиться. И сегодня вечером ты будешь мрачен и необщителен, договорились?

Да, договорились, что сегодня вечером я буду мрачен и необщителен.

– И слегка пьян?

И слегка пьян, хотя и не так пьян, как будет казаться со стороны.

Саша достает из кармана магнитофон, потом новую кассету, демонстрирует Манди, предупреждая, что отныне они не вдвоем, вставляет кассету в магнитофон, включает его, убирает во внутренний карман пиджака, надевает берет, а вместе с ним и строгую маску аппаратчика, который полностью подчинил свой необузданный темперамент воле Партии. Его голос твердеет, в нем звучат грозные нотки.

– Тедди, я должен задать тебя прямой вопрос. Ты говоришь мне, что повернулся спиной ко всему тому, за что мы вместе боролись в Берлине? Что оставляешь революцию, чтобы она заботилась о себе сама? Что не протянешь ей руку, даже если она будет гибнуть под ударами врагов? Ты говоришь мне, что стал рабом своего банковского счета и маленького уютного домика, что твоя социальная совесть погрузилась в вечный сон? Согласен, тогда нам не удалось изменить мир. Мы были детьми, играющими в солдат революции. Но как насчет того, чтобы присоединиться к настоящей революции? Твоя страна зачарована фашиствующей поджигательницей войны, а тебе на это насрать! Ты – платный лакей антидемократической пропагандистской машины, и тебе на это насрать? Именно это ты скажешь своему ребенку, когда он вырастет? Мне на это насрать? Ты нам нужен, Тедди. Меня тошнит, когда я смотрю, уже два вечера подряд, как ты флиртуешь с нами, показываешь одну сиську, потом прячешь в рубашку, чтобы вытащить вторую! Самодовольно улыбаешься, прекрасно понимая, чего от тебя хотят! – Он понижает голос. – И хочешь знать кое-что еще, Тедди? Хочешь, я доверю тебе одну большую тайну, раз уж здесь никого нет, кроме тебя, меня и кроликов? Мы не гордые. Мы понимаем человеческую природу. Когда это необходимо, мы даже платим людям, чтобы те прислушались к голосу своей политической совести.

* * *

Все очарованы высоким англичанином, прибывшим к воротам английского посольства на полицейском велосипеде, в темном костюме, при галстуке, с зажимами на брючинах. А Манди, как всегда, если возникает такая необходимость, самозабвенно играет свою роль. Он звенит в серебристый звоночек на руле, аккуратно лавируя между подъезжающими и отъезжающими автомобилями, кричит: «Извините меня, мадам!» – дипломатической паре, которую едва успевает обогнуть, машет рукой, ускоряя процесс торможения, восклицает: «А вот и мы!» – спрыгивая с остановившегося железного «жеребца» и вставая в хвост гостевой очереди, состоящей из чешских чиновников, представителей английской культуры, танцоров и танцовщиц, организаторов и исполнителей. Катит велосипед к будке охранника, весело болтает с теми, кто оказывается рядом, а когда приходит его черед показывать паспорт и пригласительный билет, исполняет небольшой сольный номер по поводу предложения оставить велосипед на улице, а не на территории посольства.

– И не мечтайте об этом, старина! Ваши добропорядочные граждане умыкнут его в пять минут. У вас есть гараж для велосипедов? Велосипедная стоянка? Что угодно, только не заставляйте меня затаскивать его на крышу. Как насчет вот этого уголка?

Ему везет. Протесты услышаны сотрудником посольства, который случайно оказался рядом с будкой охранника, направляясь к дорожке, что ведет к парадной двери.

– Проблемы? – осведомляется он, мельком глянув на паспорт Манди. Толстячок с круглыми очками, который рассказывал Манди о своем школьном увлечении крикетом.

– Да, в общем-то, нет, – игриво отвечает Манди. – Просто мне нужно где-то припарковать мой велосипед.

– Давайте его мне. Я поставлю его у заднего фасада. Как я понимаю, вы намерены поехать на нем домой?

– Абсолютно, если буду трезв. Иначе не получу залога.

– Что ж, крикните мне, когда решите, что вам пора уезжать. Если я буду в самоволке, спросите Джилса. Добрались без происшествий? Никого не задавили?

– Будьте уверены.

* * *

Он идет пешком. Вот, значит, что испытывают проститутки. Кто ты, что ты хочешь и сколько ты мне заплатишь? Он в Праге, прекрасной лунной ночью, широким шагом идет по вымощенным брусчаткой улицам. Он пьян, но пьян по приказу. Он может выпить в два раза больше и не быть пьяным. Голова у него идет кругом, но от Сашиной истории, не от алкоголя. Он чувствует ту самую невесомость, которую испытал рождественской ночью в Берлине, когда Саша впервые рассказал ему о герре пасторе. Чувствует стыд, поднимающийся в нем, когда он сталкивается с болью, которую может только представить себе, но не познать на собственной шкуре. Он идет, как Саша, неуверенно, чуть бочком. Воображение переносит его в разные места. Вот он с Кейт дома, вот с Сашей в «Белом отеле». Улицы освещены железными фонарями, между ними полощется тьма. Красивые дома кажутся заброшенными, двери закрыты на засовы, окна прячутся за ставнями. Красноречивое молчание города обвиняет его, атмосфера подавленного мятежа осязаема. Пока мы, храбрые студенты Берлина, водружали наши красные знамена на крыши, вы, бедняги, сбрасывали их вниз, за что вас и давили потом советские танки.

За мной следят? Сначала предположи, потом убедись, после чего расслабься. Я достаточно мрачен, расстроен? Терзаюсь в поисках великого решения, злюсь на Сашу, который озадачил меня? Манди более не знал, какие его части притворяются. Может, притворялся он весь. Может, он всегда вел себя так, будто притворялся. И у него это естественное. С рождения он – притворяющийся человек.

На приеме он тоже держался естественно, искрился остроумием. Британскому совету следует им гордиться, но он знает, что ничего такого нет и в помине. «Тогда я тоже сожалею», – говорит сотрудница отдела кадров, сказочная фея-крестная, которой у него никогда не было.

Из посольства он триумфально возвращается в отель на полицейском велосипеде, оставляет в переднем дворе, чтобы потом Саша смог его забрать. Велосипед стал легче после того, как Джилс вытащил его начинку? Нет, но я стал. Он вновь позвонил Кейт из номера отеля, на этот раз получилось лучше, даже с учетом того, что окончание разговора напоминало письмо домой из школы-интерната.

«Этот город еще прекраснее, чем ты можешь себе представить, дорогая… Мне так хочется, чтобы ты была со мной, дорогая… Я понятия не имел, что мне так нравятся танцы, дорогая… Вот что я тебе скажу, у меня возникла блестящая идея! – Действительно, раньше он об этом как-то не думал. – Когда я вернусь домой, давай купим сезонные абонементы на „Королевский балет“. Совет, возможно, оплатит какую-то часть. В конце концов, по их вине я пристрастился к танцам. О, и должен подтвердить, что чехи – прекрасные люди. Так ведь всегда бывает с теми, не так ли, кому ничего не надо делать?.. И я тебя тоже, дорогая… Искренне, глубоко… И нашу крошку. Спокойной ночи. Tschuss».

За ним следят. Он предполагает, потом подтверждает, но не может расслабиться. На другой стороне улицы он замечает парочку средних лет, которая прошлым вечером пила в баре чай. Позади него следуют двое мужчин в мятых шляпах, они не приближаются ближе чем на тридцать шагов. Пренебрегая рекомендациями эдинбургской «Школы хороших манер», Манди останавливается, распрямляет плечи, разворачивается, рупором приставляет руки ко рту и кричит идущим следом:

– Отвалите от меня! Отстаньте, вы все! – раскаты его зычного голоса прокатываются по улице. Открываются окна, отдергиваются занавески. – Пошли на хер, жалкие маленькие людишки! Немедленно! – затем он плюхается на оказавшуюся под боком габсбургскую скамью и демонстративно складывает руки на груди. – Я сказал вам, что делать, теперь посмотрим, как вы это сделаете!

Шаги за спиной затихли. Парочка средних лет на другой стороне улицы скрылась в переулке. Через полминуты они появятся вновь, прикинувшись кем-то еще. Отлично. Пусть все прикинутся кем-то еще, а потом, возможно, мы выясним, кто есть кто. Большой автомобиль медленно въезжает на площадь, но Манди он совершенно не интересует. Прокатывается мимо, останавливается, возвращается задним ходом. Пусть делает что хочет. Руки по-прежнему сложены на груди. Подбородок опущен до предела, глаза смотрят вниз. Он думает о своем будущем ребенке, о своем будущем романе, о завтрашнем танцевальном конкурсе. Он думает обо всем, кроме того, о чем должен думать.

Автомобиль останавливается. Он слышит, как открываются дверцы. И остаются открытыми. Слышит приближающиеся к нему шаги. Площадь расположена на склоне, он сидит в верхней ее части, так что человек преодолевает небольшой подъем, потом ровную площадку и останавливается в ярде от него. Но Манди сыт всем по горло, в голове у него полный сумбур, он просто не может ее поднять.

Красивые немецкие мужские туфли. Бежевые, из мягкой кожи. Коричневые брюки с манжетами. Рука опускается ему на плечо, мягко трясет. Голос, который он отказывается узнавать, обращается к нему на английском, с чуть заметным немецким акцентом.

– Тед? Это вы? Тед?

После очень долгой паузы Манди соглашается поднять голову и видит припаркованный у тротуара черный лимузин. Лотар сидит за рулем, Саша смотрит на него с заднего сиденья. Он еще выше поднимает голову, и в поле его зрения попадает благородное лицо и серебрящиеся сединой волосы Профессора, который смотрит на него сверху вниз с отеческой заботой.

– Тед. Мой дорогой друг. Вы меня помните. Вольфганг. Слава богу, мы вас нашли. Вы неважно выглядите. Как я понимаю, сегодня у вас с Сашей состоялся интересный разговор. Это не то поведение, которое мы ожидаем от ученика покойного великого доктора Мандельбаума. Почему бы нам не поехать в какое-нибудь спокойное местечко, где можно поговорить о боге и о мире?

Какое-то время Манди смотрит на него в полном недоумении. Наконец разлепляет губы.

– А почему бы вам не передвинуть вашу гребаную тень, – предлагает он, остается сидеть, прячет лицо в руках и не меняет позы, пока Профессор, с помощью Саши, не поднимает его на ноги, чтобы отвести к лимузину.

Предатели – оперные примы, Эдуард. Им свойственны нервные срывы, моральные кризисы, приступы ярости. Вольфганги нашего мира это знают. Если ты не заставишь их попотеть, они никогда не поверят, что тебя стоило покупать.

* * *

«Двойной агент», классическая операция «холодной войны» делает первые осторожные шаги, только набирает ход. Соблазнение идет так медленно только по одной причине: Тед Манди показывает себя мастером увиливания.

На международном конгрессе египтологов в Бухаресте он выходит с предложением добыть материалы, которые, по его мнению, могут заинтересовать заказчика: сверхсекретный план срыва грядущей ассамблеи Всемирной федерации профсоюзов в Варшаве… но хватит ли у него совести обмануть коллег? Его искусители умасливают совесть Манди, как могут. На службе истинной демократии, говорят они, ее угрызения просто неуместны.

На книжную ярмарку в Будапешт он привозит соблазнительный, пусть и ретроспективный, обзор, где подробно расписано, как антикоммунистическая дезинформация скармливается прессе третьего мира. Но риск, на который он идет, все еще пугает его. Он вновь должен об этом подумать. Его искусители задают прямой вопрос, помогут ли его мысленному процессу пятьдесят тысяч капиталистических долларов.

В Ленинграде, на фестивале «Песня на службе мира», когда Профессор и его люди окончательно поверили в то, что рыбка заплыла в их сети, Манди устраивает очень убедительный, действительно достойный оперной примы скандал из-за предложенных условий оплаты его услуг. Где доказательство того, что кассир выдаст ему деньги, а не позвонит в полицию, когда пять лет спустя он появится в банке «Юлий Бар» и произнесет магическое слово? Так что все детали удается утрясти только на пятидневном международном семинаре онкологов в Софии. Прорыв закрепили на неафишируемом, но роскошном обеде в банкетном зале на верхнем этаже отеля на берегу озера Искыр.

Сказавшись больным для Кейт и номинальных работодателей в Британском совете, Манди позволяет вывезти себя из Софии в Восточный Берлин. На вилле Профессора в Потсдаме, где Саша впервые узнал, что его отец, герр пастор, шпион Штази, звенят бокалы, поднимаемые за блестящего нового агента в самом сердце британской пропагандистской машины и Сашу, который раскрыл ему глаза и направил на путь истинный. Сидя плечом к плечу во главе освещенного свечами стола, два друга гордо слушают Профессора, зачитывающего поздравительную телеграмму от своих московских хозяев.

Триумф на одной стороне не уступает триумфу на другой. В Лондоне приобретается конспиративный дом на Бедфорд-сквер и собирается целая команда, параллельно решающая две задачи: во-первых, обрабатывает первоклассные разведывательные данные, получаемые от Саши, во-вторых, готовит достоверную, убедительную, а главное, тревожную дезу, которая должна утолить параноидальные аппетиты хозяев Манди на добрую сотню лет, поскольку на обеих сторонах никто не имеет ни малейшего понятия о том, как долго может продлиться «холодная война».

Очень скоро посвященные, и Манди в том числе, называют дом на Бедфорд-сквер не иначе, как Макаронной фабрикой, ибо основной производимый там продукт – лапша, которая вешается на уши Штази.

* * *

Эффект, который оказывает эта двойная победа на Манди, неоднозначный. В возрасте тридцати двух лет псевдоартист, псевдорадикал, псевдонеудачник и прочие псевдо, которыми он себя полагал, наконец-то находит свое артистическое призвание. С другой стороны, не обходится без трудностей. Хорошо известно, какая напряженность возникает в семьях, где успешно делают карьеру и муж, и жена. Менее изучена ситуация, когда на двоих приходится три успешных карьеры и одна из них – особо секретная миссия, жизненно важная для национальной безопасности, причем ее нужно выполнять на пять с двумя плюсами и нельзя обсуждать со спутником жизни.