История моей жизни

Казанова Джакомо

ТОМ V

 

 

ГЛАВА II

Министр иностранных дел. Г-н де Булонь, генерал-контролер. Герцог де Шуазель. Аббат де Лавиль. Пари дю Верне. Учреждение лотереи. Брат мой переезжает из Дрездена в Париж; его принимают в Академию художеств

И вот снова я в достославном Париже и должен, лишась возможности полагаться на опоры в отечестве своем, составить себе здесь состояние. В этом городе провел я прежде два года, но, не имея в ту пору иных забот, кроме как наслаждаться жизнью, я не изучал его. На сей раз принужден я был кланяться тем, у кого гостила слепая Фортуна. Я видел: чтоб преуспеть, должно мне поставить на кон все свои дарования, физические и духовные, свести знакомство с людьми сановными и влиятельными, всегда владеть собой, перенимать мнения тех, кому, как я увижу, надобно будет понравиться. Дабы последовать этим принципам, понял я, должно мне беречься того, что именуют в Париже дурным обществом, отвлечься от прежних своих привычек и всякого рода притязаний, иначе можно нажить врагов, а они с легкостью ославят меня как человека, до важных должностей негодного. Вследствие подобных размышлений положил я за правило соблюдать в поступках и речах сдержанность, дабы казаться более сведущим в серьезных делах, нежели и сам мог бы вообразить. Что до денег, потребных на жизнь, то я мог рассчитывать на сто экю в месяц, каковые непременно будет мне высылать г. де Брагадин. Этого хватит. Оставалось лишь подумать о том, как хорошо одеться и сыскать приличное жилье, но для начала мне требовалась известная сумма — у меня не было ни порядочного платья, ни рубашек.

Итак, на другой день вновь отправился я в Бурбонский дворец. Я наперед знал, что швейцар скажет, будто министр занят, а потому прихватил с собою короткое письмо, которое оставил внизу. В нем извещал я о своем приезде и называл свой адрес. Большего и не требовалось. В ожидании ответа приходилось мне повсюду, куда бы я ни пришел, повествовать о своем побеге — повинность не из легких, ибо рассказ длился два часа, но я принужден был удовлетворять чужое любопытство; ведь причиной ему служил живой интерес, проявляемый к моей особе.

За ужином у Сильвии я был уже спокойнее, нежели накануне, все выказывали мне самое дружеское расположение; красота дочери ее поразила меня. В свои пятнадцать лет она была само совершенство. Я сделал комплимент матери, воспитавшей ее, но не подумал тогда, что следует поберечься; я еще не вполне пришел в себя и не мог вообразить, что ей вздумается испытать на мне силу своих чар. Откланялся я пораньше: мне не терпелось узнать, что ответит министр на мою записку.

Ответ доставили в восемь часов. Министр писал, что будет свободен в два часа пополудни. Принял он меня так, как я и ожидал. Он не только изъявил удовольствие, что видит меня, одолевшего все невзгоды, но от души обрадовался, что может быть мне полезен. Он сказал, что, узнав из письма М. М. о моем побеге, немедля догадался, что направляюсь я прямо в Париж и именно ему нанесу первый визит. Он показал письмо, в котором сообщала она о моем аресте, и последнее, где излагала историю побега — так, как ей пересказали. Она писала, что отныне утратила надежду увидеть когда-либо обоих мужчин, которым единственно могла себя вверить, и жизнь стала ей в тягость. Она сетовала, что не в силах обрести утешения в религии. К. К., писала она, частенько навещает ее — она несчастна с человеком, за которого вышла замуж.

Просмотрев бегло рассказ М. М. о моем побеге и найдя все обстоятельства его искаженными, обещал я министру отписать, как все было на самом деле. Он поймал меня на слове, уверив, что перешлет рассказ мой нашей несчастной возлюбленной, и самым благородным образом вручил мне сверток с сотней луидоров. Он обещал попомнить обо мне и дать знать, когда ему надобно будет меня видеть. На эти деньги купил я все необходимое, а неделею позже послал ему историю побега, разрешив снимать с нее списки и использовать по его усмотрению, дабы возбудить ко мне участие лиц, что могут оказаться полезны. Три недели спустя, вызвав меня, он сказал, что говорил обо мне с г-ном Эриццо, венецианским посланником, и тот уверял, будто не желает мне зла, но из страха перед Государственными инквизиторами отказывался меня принять. Мне в нем не было ни малейшей нужды. Еще министр сказал, что вручил мою историю г-же маркизе, каковая помнит меня, и он доставит мне случай с нею поговорить; в конце беседы он добавил, что если я представлюсь г-ну де Шуазелю, то найду в нем благосклонный прием, равно как и в генерал-контролере г-не де Булоне, с чьей помощью и при некоторой сообразительности я сумею кое-чего добиться.

— Он сам вас просветит, — сказал он, — и вы увидите, что кого слушают, того и жалуют. Постарайтесь изобрести что-нибудь полезное для государственной казны, только не слишком сложное и исполнимое; коли записка ваша не будет слишком обширна, я вам скажу свое мнение.

Удалился я, исполненный признательности, но весьма озадаченный тем, как изыскать средства для увеличения королевских доходов. О финансах не имел я ни малейшего представления и теперь только терзался понапрасну: в голову приходили одни лишь новые налоги, все они представлялись либо гнусными, либо нелепыми, и я отбрасывал самую мысль о них.

Первый визит мой был к г-ну де Шуазелю, я отправился к нему, едва узнал, что он в Париже. Принял он меня за утренним туалетом, и пока его причесывали, что-то писал. Он был со мною столь учтив, что иногда на миг отрывался от письма и задавал вопрос: я отвечал ему, но все впустую — он не слушал меня и продолжал писать. Иногда он поднимал на меня глаза, но что толку? Глаза глядят, да не слышат. И все же герцог был человек великого ума.

Закончив письмо, он сказал мне по-итальянски, что г-н аббат де Бернис отчасти поведал ему о моем побеге.

— Расскажите же, как вам удалось бежать.

— На это надобно два часа, а Ваше Превосходительство, как мне кажется, не располагает временем.

— Расскажите коротко.

— Два часа надобно, если все сократить.

— Подробности расскажете в другой раз.

— Без подробностей история теряет всякий интерес.

— Отнюдь нет. Укоротить можно что угодно и как угодно.

— Отлично. Тогда слушайте, Ваше Превосходительство: Государственные инквизиторы посадили меня в Пьомби. Через год, три месяца и пять дней я продырявил крышу, проник через слуховое окно в канцелярию, выломал дверь, вышел на площадь, сел в гондолу, что доставила меня на материк, и отправился в Мюнхен. Оттуда прибыл я в Париж и теперь имею честь засвидетельствовать вам свое почтение.

— Но… что такое Пьомби?

— На объяснения. Ваше Сиятельство, надобно четверть часа.

— Как сумели вы продырявить крышу?

— На это полчаса.

— Почему вас поместили на самом верху?

— Еще полчаса.

— Ваша правда — весь смысл в подробностях. Ныне я должен ехать в Версаль. Рад буду при случае видеть вас. Подумайте пока, чем я могу быть вам полезен.

Выйдя от него, отправился я к г-ну де Булоню. Я увидел человека, отличного от герцога всем — наружностью, платьем, обхождением. Прежде всего он поздравил меня с тем, сколь высоко ценит меня аббат де Бернис, и похвалил мои финансовые способности. Я едва удержался, чтобы не прыснуть со смеху. С ним был восьмидесятилетний старец, на вид весьма умный и благородный.

— Сообщите мне ваши планы — хотите изустно, хотите письменно, — сказал он, — во мне вы найдете понятливого и заинтересованного слушателя. Это г-н Пари дю Верне, ему надобно двадцать миллионов на его военное училище. Их следует изыскать, не обременяя государство и не расстраивая королевской казны.

— Один Господь Бог, сударь, может творить из ничего.

— Я не Господь Бог, — отвечал г. дю Верне, — и однако ж иногда мне это удавалось. Но с тех пор много воды утекло.

— Да, я знаю, нынче все переменилось, — возразил я ему, — но все же есть у меня в голове один замысел; операция эта принесла бы Его Величеству доход в сто миллионов.

— А во что станет она королю?

— Ни во что, кроме расходов по сбору денег.

— Стало быть, эти средства доставит народ?

— Да, но сам, по доброй воле.

— Я знаю, что вы задумали.

— Я поистине в восхищении, сударь, ведь мыслями своими я ни с кем не делился.

— Коль завтра вы не званы, приходите ко мне на обед, и я покажу вам ваш проект; он красив, но сопряжен препятствиями почти неодолимыми. Но все же поговорим. Вы придете?

— Почту за честь.

— Итак, жду вас у себя, во дворце Плезанс.

Когда старец удалился, генерал-контролер весьма хвалил его дарования и великую честность. Он был брат Пари де Монмартеля, какового молва втайне считала отцом г-жи де Помпадур, ибо он был любовником г-жи Пуассон в одно время с г-ном Ле Норманом.

Я отправился на прогулку в Тюильри, размышляя над причудами фортуны. Надобно найти двадцать миллионов, говорят мне; я хвастаю, что могу раздобыть сто, сам не зная как, и вдруг прославленный, искушенный в делах муж приглашает меня на обед, дабы убедить, что план мой ему известен. Если он намерен что-то у меня выведать, ему это не удастся, когда же он раскроет карты, тут уж мне самому решать, угадал он или нет; коли пойму, о чем идет речь, может, что и добавлю; если ничего не пойму, буду загадочно молчать.

Аббат де Бернис представил меня финансистом, дабы обеспечить мне благосклонный прием; в противном случае я бы не был принят в свете. Я жалел, что не умею хотя бы изъясняться как финансист. Назавтра, печальный и серьезный, я взял карету и велел кучеру отвезти меня в Плезанс к г-ну дю Верне. Это сразу за Венсеном.

И вот я у дверей сего славного мужа, что сорока годами прежде спас Францию, ввергнутую в пучину невзгод системою Лоу. Войдя, нахожу я его у ярко пылающего камина в окружении семи-восьми гостей. Он представляет меня, именуя другом министра иностранных дел и генерал-контролера, а потом знакомит с этими господами. Трое или четверо из них были интенданты финансов. Я раскланиваюсь и в тот же миг вверяю себя Гарпократу.

Потолковав о том, что лед нынче на Сене толщиною в целый фут, что г-н де Фонтенель недавно скончался, что Дамьен не желает ни в чем признаваться и уголовный процесс этот встанет королю в пять миллионов, все заговорили о войне, отозвавшись с похвалою о г-не де Субизе, которого король поставил главнокомандующим. Отсюда перешли к расходам и средствам поправить дела. Полтора часа провел я в скуке: речи их были просто нашпигованы специальными терминами, и я ровно ничего не понимал. Еще полтора часа провел я за столом, открывая рот единственно для того, чтобы есть; затем перешли мы в залу, и тут г. дю Верне покинул гостей и провел меня вместе с приятной наружности мужчиной лет пятидесяти в кабинет. Мужчину, которого он мне представил, звали Кальзабиджи. Минутою позже туда вошли также два интенданта финансов. Г-н дю Верне с учтивой улыбкой вручил мне большую тетрадь и произнес:

— Вот ваш проект.

Прочитав на обложке: «Лотерея на девяносто номеров, из которых при ежемесячных тиражах выигрывают не более пяти» и т. д. и т. п., я возвращаю рукопись и без малейших колебаний объявляю, что это мой проект.

— Вас опередили, сударь, — говорит он, — проект этот представил г. де Кальзабиджи, он перед вами.

— Счастлив, сударь, что мнения наши совпали; но могу ли я узнать, по какой причине вы его отвергли?

— Против него выдвинуто было множество весьма правдоподобных доводов и ясных возражений на них не нашлось.

— Есть только один довод на свете, — отвечал я холодно, — каковой заставит меня умолкнуть: это если Его Величеству не угодно будет дозволить своим подданным играть.

— Этот довод не в счет. Его Величество дозволит, но станут ли подданные играть?

— Не понимаю, отчего вы сомневаетесь: пусть только народ будет уверен, что, если выиграет, то получит деньги.

— Хорошо. Допустим, убедившись, что деньги выплатят, они станут играть. Но откуда взять обеспечение?

— Королевская казна. Указ Совета. Мне довольно, если будут считать, что Его Величество в состоянии уплатить сто миллионов.

— Сто миллионов? — Да, сударь. Надо всех ошеломить.

— Стало быть, вы полагаете, что король может проиграть?

— Допускаю; но сперва он получит сто пятьдесят миллионов. Вы знаете, что такое политический расчет, и должны исходить из этой суммы.

— Милостивый государь, я не могу решать за всех. Согласитесь, при первом же тираже король, быть может, потеряет громадные деньги.

— Между тем, что возможно, и тем, что произошло, — расстояние бесконечное, но допустим. Если король проиграет при первом тираже большую сумму, успех лотереи обеспечен. О такой беде можно только мечтать. Силы человеческой натуры рассчитываются, словно вероятности в математике. Как вам известно, все страховые общества богаты. Перед всеми математиками Европы я вам докажу, что единственно воля Господня может помешать королю получить на этой лотерее доход один к пяти. В этом весь секрет. Согласитесь, математическое доказательство для разума непреложно.

— Согласен. Но скажите, отчего бы не завести ограничительного реестра, Casteletto, дабы Его Величеству был обеспечен верный выигрыш?

— Никакой реестр не даст вам ясной и абсолютной уверенности в том, что король всегда останется в выигрыше. Ограничения позволяют сохранять лишь относительное равновесие: когда все ставят на одни и те же номера, то ежели номера эти выпадут, случится великий ущерб. Дабы уберечься от него, их объявляют «закрытыми». Но Casteletto может дать уверенность в выигрыше, только если откладывать тираж, пока все шансы не уравняются. Но тогда лотерея не состоится, ибо тиража этого прождать можно с десяток лет, а, кроме того, позвольте вам заметить, сама лотерея превратится в форменное надувательство. Позорного этого титула позволит избегнуть единственно непременный ежемесячный тираж — тогда публика будет уверена, что и противная сторона может проиграть.

— Не будете ли вы так любезны, чтобы выступить перед Советом?

— С удовольствием.

— И ответить на все возражения?

— Все до единого.

— Не угодно ли вам будет принести мне ваш план?

— Я представляю его, сударь, только когда предложение мое будет принято и я буду уверен, что его пустят в дело, а мне доставят те преимущества, какие я попрошу.

— Но ведь ваш план и тот, что лежит здесь, — одно и то же.

— Не думаю. В своем проекте я вывожу, сколько приблизительно дохода получит Его Величество в год, и привожу доказательство.

— Тогда можно будет продать лотерею какой-нибудь компании, а она станет выплачивать королю определенную сумму.

— Прошу прощения. Процветание лотереи зиждется только на силе предрассудка; он должен действовать безотказно. У меня нет желания участвовать в деле ради того, чтобы услужить некоему сообществу, каковое, желая увеличить доход, решит умножить число тиражей и ослабит к ним интерес. Я в этом убежден. Коли мне придется участвовать в лотерее, она будет либо королевской, либо ее не будет вовсе.

— Г-н де Кальзабиджи того же мнения.

— Весьма польщен.

— Есть ли у вас люди, что умеют вести реестры?

— Мне надобны одни только числительные машины, коих не может не быть во Франции.

— А каков, вы полагаете, будет выигрыш?

— Двадцать сверх ста от каждой ставки. Тот, кто уплатит королю шестифранковый экю, получит обратно пять, наплыв же будет такой, что ceteris paribus * народ станет платить государю, по меньшей мере, пятьсот тысяч франков в месяц. Все это я докажу Совету — при условии, что члены его, признав истинность математических либо политических расчетов, уже не будут более увиливать.

Довольный, что могу поддержать разговор о том, во что ввязался, я поднялся, дабы кой-куда сходить.

Вернувшись, я увидал, что все они стоят и обсуждают меж собою лотерею. Кальзабиджи, приблизившись ко мне, спросил приветливо, можно ли, по моему проекту, ставить на четыре цифры. Я отвечал, что публика вправе ставить хоть на пять номеров и что проект мой еще сильнее повышал ставки, ибо тот, кто играет «квинту» и «кватерну», должен непременно ставить и на «терну». Он сказал, что сам предусматривал простую «кватерну» с выигрышем пятьдесят тысяч к одному. Я мягко возразил, что во Франции много изрядных математиков, каковые, — обнаружив, что выигрыш различен для разных ставок, — изыщут способ для злоупотреблений. Тут он пожал мне руку, говоря, что желает со мною встретиться и все обсудить. Оставив адрес свой г-ну дю Верне, я на закате удалился, радуясь, что произвел на старика изрядное впечатление.

Тремя или четырьмя днями позже явился ко мне Кальзабиджи. Я уверил его, что не пришел сам, для того только, что не решился его беспокоить. Не обинуясь, он сказал, что я своими речами весьма поразил этих господ, и, по его убеждению, если бы мне угодно было похлопотать перед генерал-контролером, мы могли бы устроить лотерею и извлечь из того немалые выгоды.

— Без сомнения — отвечал я. — Однако ж сами они должны извлечь выгоду еще большую, и все же не торопятся; они не посылали за мною; а впрочем, мне есть чем заняться и кроме лотереи.

— Сегодня вы получите от них известия. Я знаю, что г. де Булонь говорил о вас с г-ном де Куртеем.

— Уверяю вас, я его об этом не просил. Учтивейшим образом позвал он у него отобедать, и я согласился. Мы как раз выходили из дому, когда получил я записку от аббата де Берниса, извещавшего, что, если назавтра смогу я явиться в Версаль, он доставит мне случай говорить с маркизой; там же повстречаю и г-на де Булоня.

Записку я показал Кальзабиджи — не из тщеславия, но для пользы дела. Он сказал, что в моей власти даже и понудить дю Верне устроить лотерею.

— И коли вы не настолько богаты, чтобы презирать деньги, то обеспечите себе состояние. Вот уже два года мы изо всех сил стараемся довести дело до конца, а в ответ слышим одни только дурацкие возражения, каковые на прошлой неделе вы обратили в дым. Проект ваш конечно же имеет большое сходство с моим. Поверьте мне, и соединим наши усилия. Не забудьте — действуя в одиночку, вы столкнетесь с необоримыми трудностями: числительных машин, что вам нужны, в Париже не найти. Все тяготы сего предприятия возьмет на себя мой брат; убедите Совет, а дальше согласитесь получать половину доходов от управления лотереей и наслаждаться жизнью.

— Стало быть, проект принадлежит вашему брату.

— Да. Брат мой болен, но голова у него светлая. Мы сейчас зайдем к нему.

Я увидал человека, лежавшего в постели и с ног до головы покрытого лишаями; это, однако, не мешало ему с отменным аппетитом есть, писать, беседовать и во всех отношениях вести себя так, словно он был здоров. Он никому не показывался на глаза, ибо не только был обезображен лишаями, но и принужден беспрестанно чесаться то тут, то там, что в Париже почитается отвратительным; этого не прощают никогда, чешется ли человек по причине болезни, либо по взятому дурному обыкновению. Кальзабиджи сказал, что он так и лежит и никого не принимает, ибо кожа у него зудит и нет для него иного облегчения, чем вволю почесаться.

— Господь даровал мне ногти именно с этой целью, — сказал он.

— Вы, стало быть, верите в конечные причины, поздравляю. Однако ж осмелюсь предположить, что когда бы даже Господь и забыл даровать вам ногти, вы бы все равно чесались.

Тут он улыбнулся, и мы заговорили о деле. Не прошло и часу, как я убедился в великом его уме. Он был старший из братьев и холостяк. Прекрасный математик, он знал до тонкостей теорию и практику финансов, разбирался в торговых делах любой страны, был сведущ в истории, остроумен, обожал прекрасный пол и писал стихи. Родился он в Ливорно, служил в Неаполе при министерстве, а в Париж приехал вместе с г-ном де Л'Опиталем. Брат его был тоже человек весьма искусный, но уступал ему во всем.

Он показал мне кипу бумаг, где в подробностях изъяснил все, относящееся до лотереи.

— Если, по-вашему, вы сумеете без меня обойтись, поздравляю, однако вы только зря потешите свое самолюбие — опыта у вас нет, а без людей, искушенных в делах, теория ваша нимало вам не поможет. Что вы станете делать, добившись указа? Когда будете докладывать дело в Совете, лучше всего вам было бы назначить им срок, по истечении которого вы умываете руки. Иначе они будут тянуть до второго пришествия. Уверяю вас, г. дю Верне будет рад, коль мы объединимся. Что же до математических расчетов равных шансов для всех ставок, то я вам докажу, что для «кватерны» их учитывать не надобно.

В твердом убеждении, что с ними надо быть заодно, но не показывать своей в том нужды, спустился я вниз вместе с младшим братом, каковой перед обедом хотел представить меня своей супруге. Я увидал старуху, что была известна во всем Париже под именем генеральши Ламот, славилась былою красотой и своими целебными каплями, и еще женщину в летах, каковую в Париже звали баронессой Бланш и каковая и теперь была любовницей г-на де Во; и еще одну, по прозванию Президентша, и еще, прекрасную, как ангел, — ее звали г-жою Радзетти. Она была уроженка Пьемонта, жена скрипача из Оперы и тогдашняя подружка г-на де Фонпертюи, интенданта королевских увеселений, а также многих других. Впервые за обедом голова у меня была занята важным делом. И я не только не блистал, но не раскрыл рта. Вечером у Сильвии я также всем показался рассеянным, несмотря на любовь, что все сильней пробуждала во мне юная Баллетти.

На другой день отправился я спозаранок в Версаль, министр, г. де Бернис, встретив меня, весело сказал, что готов биться об заклад — без него я бы так и не узнал о своих талантах финансиста.

— Г. де Булонь сказал, что вы привели в изумление г-на дю Верне, одного из величайших мужей Франции. Отправляйтесь тотчас к нему, а в Париже будьте с ним пообходительней. Лотерею учредят, вам остается только извлечь из нее выгоду. Как только король отправится на охоту, будьте возле малых покоев, и когда случится благоприятный момент, я укажу на вас г-же маркизе. После ступайте в Министерство иностранных дел и представьтесь аббату де Лавилю, начальнику канцелярии — он примет вас со всей благосклонностью.

Г. де Булонь обещал, что как только г-н дю Верне даст знать о согласии Совета Военного училища, он подготовит указ об учреждении лотереи и приглашал впредь сообщать и другие мои замыслы, буде таковые возникнут.

В полдень г-жа де Помпадур прошла в малые покои вместе с принцем де Субизом и моим покровителем, каковой сразу же обратил на меня внимание сиятельной дамы. Сделав согласно этикету реверанс, она сказала, что с большим интересом прочла историю моего побега.

— Эти господа, что из тех краев — весьма опасны, — заметила она с улыбкой. — Вы бываете у посла?

— Наилучший способ для меня выказать ему свое почтение — это не бывать у него вовсе.

— Надеюсь, теперь вы решите обосноваться у нас.

— Я могу только мечтать о таком счастье, но мне надобно покровительство. В вашей стране, я знаю, его оказывают единственно людям даровитым, и это приводит меня в уныние.

— Думаю, тревожиться вам не о чем — у вас есть добрые друзья. Рада буду при случае оказаться вам полезной.

Аббат де Лавиль принял меня отменно и, прощаясь, уверил, что вспомнит обо мне при первой возможности. Я отправился подкрепиться в трактир, там приблизился ко мне некий аббат и самым любезным образом осведомился, не угодно ли мне будет отобедать с ним. Учтивость не позволила мне отказаться. Садясь за стол, он поздравил меня с тем, какой прекрасный прием оказал мне аббат де Лавиль.

— Я сидел там и писал письмо, — сказал он, — но слышал почти все его любезные речи. Осмелюсь ли спросить, кто доставил вам расположение достойнейшего аббата?

— Если это вас так интересует, господин аббат, я не премину удовлетворить ваше любопытство.

— О, вовсе нет! Прошу меня извинить. После сей выходки мы говорили лишь о делах посторонних и приятных. Отправившись вместе в наемной карете в Париж, мы прибыли туда в восемь и расстались, представившись друг другу и обещав обменяться визитами. Он вышел на улице Добрых детей, а я отправился ужинать к Сильвии на улицу Маленького Льва. Та, женщина основательная, поздравила меня с новыми знакомствами и посоветовала всячески поддерживать их.

Дома обнаружил я записку от г-на дю Верне, каковой просил меня быть завтра в одиннадцать часов в Военном училище. В девять явился ко мне Кальзабиджи и принес от брата большую таблицу с математическим обоснованием всей лотереи, дабы я мог доложить дело в Совете. То был расчет вероятностей, постоянных и переменных величин — доказательство того, что я пытался обосновать. Суть состояла в том, что, если б в лотерее тянули не пять, но шесть номеров, шансы на выигрыш и проигрыш были бы равны. Но тянули пять, а потому всякий шестой номер — то есть семнадцать из девяноста имеющихся номеров — непременно должен был принести доход устроителям. Из этого следовало, что проводить лотерею из шести номеров невозможно, ибо расходы на нее составляют сто тысяч экю.

Получив подобные наставления и убедившись, что должен в строгости им следовать, отправился я в Военное училище: заседание тотчас началось. На него приглашен был г. д'Аламбер как величайший знаток всех областей математики. В его присутствии не было бы нужды, будь г. дю Верне один; но многие тугодумы не желали признавать действенность политических расчетов и отрицали очевидное. Заседание продолжалось три часа.

Мои рассуждения заняли всего полчаса; затем г. де Куртей подытожил сказанное мною, и следующий час прошел в пустых возражениях, которые я все с легкостью отклонил. Я изъяснил, что искусство расчетов состоит в нахождении одной-единственной формулы, выражающей взаимодействие нескольких величин, и что определение это равно справедливо и для морали и для математики. Я убедил их, что в противном случае не было бы на свете страховых обществ, богатых и процветающих, каковые смеются над превратностями фортуны и над робкими душами, боящимися ее. Под конец я объявил, что нет в мире честного и сведущего человека, который мог бы обещать, что под началом его лотерея станет приносить доход каждый тираж, а коли найдется таковой смельчак, его следует прогнать либо он не исполнит свои обещания, либо исполнит, но окажется плутом.

Г. дю Верне, поднявшись, заключил, что в крайнем случае всегда можно будет лотерею упразднить. Подписав бумагу, заготовленную г-ном дю Верне, господа эти удалились. Назавтра пришел ко мне Кальзабиджи и сказал, что дело сделано и остается только ждать указа. Я обещал ему наведываться всякий день к г-ну де Булоню и добиться для него должности управляющего лотереей, как только узнаю у г-на дю Верне, что причитается мне самому.

Предложили мне шесть контор по продаже билетов и пенсию в четыре тысячи франков от доходов с лотереи; я без колебаний согласился. То были проценты от ста тысяч франков, каковые я мог бы забрать, отказавшись от контор, — капитал этот служил мне залогом.

Указ Совета вышел неделю спустя. Управляющим назначен был Кальзабиджи; жалованья ему положили три тысячи франков за каждый тираж и еще годовую пенсию в четыре тысячи франков, как и мне, и предоставили главную лотерейную контору в особняке на улице Монмартр. Из шести своих контор пять я тотчас продал, по две тысячи франков за каждую, а шестую, на улице Сен-Дени, открыл, роскошно обставив, посадив в ней приказчиком своего камердинера. То был молодой смышленый итальянец, прежде служивший камердинером у принца де Ла Католика, неаполитанского посланника. Назначен был день первого тиража и объявлено, что уплата выигрышей будет производиться через неделю в главной конторе.

Не прошло и суток, как я вывесил объявление, что выигрыши по билетам, на коих стоит моя подпись, будут выплачиваться в конторе на улице Сен-Дени на другой день после тиража. В результате все пожелали играть в моей конторе. Доход мой составлял шесть процентов от сбора. Пятьдесят или шестьдесят приказчиков из других контор по глупости своей отправились жаловаться на меня Кальзабиджи. Тот отвечал, что они вольны отплатить мне тем же, но для этого надобны деньги.

В первый тираж сбор мой составил 40 тысяч ливров. Через час после тиража приказчик принес мне расходную книгу и показал, что мы должны уплатить от семнадцати до восемнадцати тысяч ливров, причем все за «амбы»; я выдал ему деньги. Приказчик мой разбогател, ибо, хоть и не просил, а получал чаевые от каждого клиента, я отчета с него не требовал. Лотерея принесла дохода на 600 тысяч, при общем сборе в два миллиона. Один только Париж выложил 400 тысяч ливров. На другой день обедал я у г-на дю Верне вместе с Кальзабиджи, и мы с удовольствием слушали его сетования, что выигрыш слишком велик. На весь Париж выиграли всего 18–20 «терн» — ставки небольшие, но составившие тем не менее лотерее блестящую репутацию. Страсти разгорались, и мы поняли, что второй тираж даст двойной сбор. За столом, к немалому моему удовольствию, все стали в шутку бранить меня за проделанную мною операцию. Кальзабиджи уверял, что ловкий этот ход обеспечил мне ренту в 120 тысяч франков, разорив всех прочих сборщиков. Г. дю Верне отвечал, что частенько сам проделывал подобные штуки, и остальные сборщики вправе поступить так же — это только повысит престиж лотереи. Во второй раз «терна» на 40 тысяч ливров заставила меня одалживать деньги. Сбор принес 60 тысяч, но накануне тиража я обязан был сдавать кассу биржевому маклеру. В знатных домах, где я бывал, в фойе театров все, едва завидев меня, совали мне деньги и просили поставить за них как мне заблагорассудится и дать билеты, ибо они в том ничего не смыслят. Я носил с собой билеты на большие и малые суммы, предлагал их на выбор и возвращался домой с карманами, полными золота. Другие сборщики подобной привилегией не пользовались — то были не те люди, каких принимают в свете. Я один разъезжал в карете, это создавало мне имя и открывало кредит. В Париже всегда встречали, встречают и теперь по одежке; нет на свете другого места, где было бы так просто морочить людей. Но теперь, когда читатель вполне осведомлен о лотерее, я стану упоминать о ней только при случае.

Спустя месяц после приезда моего в Париж мой брат Франческо, художник, тот самый, с которым покинули мы этот город в 1752 году, прибыл из Дрездена с г-жою Сильвестр. Четыре года снимал он копии с лучших батальных полотен знаменитой Дрезденской галереи. Свиделись мы с радостью, но когда я предложил ему использовать свои связи в высшем свете, дабы доставить ему место в Академии, он отвечал, что не нуждается в протекции. Он написал картину, изображающую битву, выставил ее в Лувре и был единогласно принят в Академию, каковая дала за его полотно 12 тысяч ливров. Став академиком, брат мой прославился и за двадцать шесть лет заработал почти миллион, но роскошества и два неудачных брака разорили его.

 

ГЛАВА III

Граф Тирета из Тревизо. Аббат де Ла Кост. Ламбертини, лжеплемянница папы. Прозвище, коим награждает она Тирету. Тетка и племянница. Беседа у камина. Казнь Дамьена. Оплошность Тиреты. Гнев г-жи XXX, примирение. Я познаю счастье с м-ль де ла М-р. Дочь Сильвии. М-ль де ла М-р выходит замуж, я ревную и принимаю отчаянное решение. Счастливая перемена

В начале марта предстал передо мною красивый юноша в сюртуке, приветливого, честного и благородного вида и с письмом в руке. Однако ж по тому, как он мне его подает, я враз примечаю, что он венецианец. Я распечатываю письмо — о радость! Оно было от любимой моей и почтенной г-жи Мандзони. Она рекомендовала мне подателя сего, графа Тирету из Тревизо, каковой сам поведает печальную свою историю, и посылала шкатулку, в которой, писала она, найду я свои бумаги; она не сомневалась, что нам не суждено больше свидеться.

Я тотчас поднялся и сказал, что если он рассчитывает на мою помощь, то лучшей рекомендации ему не сыскать.

— Скажите же, господин граф, чем я могу быть вам полезен.

— Я нуждаюсь в вашей дружбе. В прошлом году городской совет доверил мне опасную должность. Вместе с двумя другими дворянами моих лет меня сделали хранителем ссудной казны. По причине карнавальных увеселений случилась у нас нужда в деньгах, и мы позаимствовали некую толику из кассы, надеясь вернуть все прежде, чем придется держать ответ. Надежды наши были напрасны. У двух моих товарищей отцы были побогаче моего и, немедля уплатив, вызволили их, я же заплатить не мог и решился бежать. Г-жа Мандзони посоветовала мне броситься к вам в объятия и велела отвезти шкатулку: сегодня же она будет у вас. Прибыл я вчера, с лионским дилижансом; осталось у меня всего два луи, рубашки есть, а платье только то, что на мне. Мне двадцать пять лет, у меня железное здоровье, я полон решимости сделать все, чтобы жить, как подобает честному человеку; но я ничего не умею делать и нет у меня никаких дарований, разве что для своего удовольствия играю на флейтраверсе; других языков, кроме родного, я не знаю, о литературе не имею понятия. Что вам со мною делать? И еще скажу вам, что не тешу себя надеждой получить от кого-нибудь поддержку и менее всего от отца, каковой, дабы спасти честь семьи, распорядится моей долей наследства; о ней мне придется забыть.

Недолгая эта повесть подивила меня, но искренность понравилась. Я велел ему тотчас доставить свои пожитки в соседнюю со мной комнату, что была свободна, и сказать, чтобы принесли поесть.

— Платить вам за это не придется, дорогой граф, а я пока подумаю, что могу сделать для вас. Завтра поговорим. Я у себя никогда не обедаю. А теперь прощайте, у меня много дел; если же отправитесь гулять, берегитесь дурных знакомств, а главное, ничего о себе не рассказывайте. Полагаю, вы любите карты?

— Ненавижу, в них одна из причин моего разорения.

— А была и другая?

— Женщины.

— Женщины? Они для того и созданы, чтобы платить вам.

— Дай мне Бог встретить хоть одну такую. У нас там сплошь оборванки.

— Если вы не слишком щепетильны, в Париже вас ждет успех.

— Что значит щепетилен? Я никогда не стану сводником.

— Ну разумеется. Щепетильным я именую того, кто нежен только по любви, кому претит обнимать какую-нибудь старую развалину.

— Если дело только в этом, то я не щепетилен. Я готов полюбить богачку, и пусть она будет страшна, как смертный грех.

— Браво. Вы на верном пути. Собираетесь ли вы отправиться к послу?

— Боже меня сохрани.

— Весь Париж теперь в трауре. Поднимитесь на третий этаж, там найдете портного. Закажите у него черный фрак и передайте от моего имени, что он вам нужен к завтрашнему утру. Прощайте.

Возвратившись к полуночи, я обнаружил в комнате шкатулку, где хранил письма и любезные сердцу миниатюры. Никогда во всю жизнь не отдал я в залог табакерки, не вынув из нее портрета. На другой день Тирета явился ко мне весь в черном.

— Вот видите, — сказал я, — как быстро все делается в Париже?

В эту минуту докладывают мне об аббате де ла Косте. Имени этого я не помнил, но велел звать. Предо мною тот самый аббат, что приметил меня у аббата де Лавиля. Я прошу извинить, что по недостатку времени не явился с визитом сам. Он хвалит мою лотерею и говорит, что слышал, будто бы я распродал в отели Келана билетов на две тысячи экю.

— Да, у меня в карманах их всегда на тысяч восемь иль десять.

— Я тоже возьму на тысячу экю.

— Когда вам будет угодно. В моей конторе вы можете выбрать номера.

— Да мне все равно. Дайте, какие есть.

— Охотно. Прошу вас, выбирайте. Он выбирает и просит у меня бумаги и чернил, чтобы оставить расписку.

— О расписке не может быть и речи, — говорю я с улыбкой и отнимаю назад билеты, — я продаю только за наличные.

— Я вам принесу деньги завтра.

— Завтра же вам будут и билеты: они все записаны в конторе, и я не могу поступать иначе.

— Дайте тех, что нигде не записаны.

— Таких нет — ведь если они выиграют, мне придется платить из собственного кармана.

— Полагаю, вы могли бы рискнуть.

— А я так не полагаю.

Тут он заговаривает с Тиретой по-итальянски и предлагает представить его г-же де Ламбертини, вдове папского племянника. Я говорю, что поеду с ним, и мы отправляемся.

Мы выходим у дома ее на улице Кристин. Передо мною женщина на вид моложавая, но я даю ей лет сорок: худощавая, черноглазая, живая, взбалмошная, очень смешливая, в общем, вполне еще привлекательная. Разговорив ее, я тотчас понимаю, что никакая она не вдова и не папская племянница, а искательница приключений из Модены. Тирете, как я вижу, она приглянулась. Она желает пригласить нас на обед, но мы просим нас извинить. Остается один Тирета. Высадив аббата на набережной Ферай, я отправляюсь обедать к Кальзабиджи.

После обеда он отвел меня в сторону и сказал, что г-н дю Верне велел предупредить меня, что распродавать билеты от себя не дозволено.

— Стало быть, он держит меня за дурака либо за мошенника. Я буду жаловаться г-ну де Булоню.

— И напрасно; предупредить еще не значит обидеть.

— Вы сами оскорбляете меня, передавая подобные вещи. Но больше этому не бывать!

Он успокаивает меня и убеждает пойти вместе с ним к г-ну дю Верне. Честный старик, увидав, что я в гневе, просит у меня прощения и говорит, что некий аббат де ла Кост сообщил, будто бы я позволяю себе подобные вольности. Больше мне не доводилось встречать этого аббата; он был тот самый, которого спустя три года отправили до конца его дней на галеры за то, что он продавал билеты лотереи Треву, никогда не существовавшей.

На другой день после аббатова визита зашел ко мне Тирета, только вернувшийся домой. Он сказал, что провел ночь с папской племянницей и что та, по всему судя, осталась им довольна, ибо предложила приютить его и содержать, при условии, что он скажет г-ну ле Нуару, ее любовнику, что доводится ей кузеном.

— Она уверяет, — прибавил он, — что господин этот найдет мне службу по откупам. Я отвечал, что я ваш близкий друг и не могу решиться, не испросив у вас совета. Она заклинала пригласить вас на обед в воскресенье к ней.

— Приду с удовольствием.

Я обнаружил, что женщина эта без ума от моего друга и окрестила его граф де Шестьраз; с тех пор в Париже его звали только так. Признав в нем господина подобного ленного имения, каковое слывет во Франции невероятным, она пожелала стать его госпожою. Живописав ночные его подвиги, как если б я был давнишний ее друг, она объявила, что хочет поместить юношу у себя и что г-н ле Нуар согласен и даже рад будет видеть ее кузена. Она ждала его к вечеру, и ей не терпелось представить Тирету.

После обеда она вновь завела разговор о достоинствах моего соотечественника, начала с ним заигрывать, и он, желая убедить меня в своей доблести, отдал ей должное в моем присутствии. Зрелище это не произвело на меня ни малейшего впечатления, но, увидав необычайное телосложение моего друга, я признал, что он может рассчитывать на успех повсюду, где только водятся любострастные женщины.

В три часа приехали две престарелые дамы, завзятые картежницы. Ламбертини представила им г. де Шестьраза, своего кузена. Знатное сие имя пробудило к нему особый интерес, тем паче, когда выяснилось, что бормочет он слова, какие никак нельзя разобрать. Хозяйка не преминула поведать на ушко подругам, каково происхождение сего прекрасного титула, и похвалиться необыкновенными богатствами его обладателя. «Невероятно!», восклицали матроны, лорнируя Тирету, а тот всем видом своим говорил: «Сударыни, и не сомневайтесь».

Подъезжает фиакр. Я вижу полную немолодую уже даму, племянницу, донельзя хорошенькую, и бледного человека в черном костюме и круглом парике. После объятьев и поцелуев Ламбертини представляет им своего кузена Шестьраза, они дивятся подобному имени, но от суждений воздерживаются; замечают только, что весьма редко увидишь человека, который осмеливается жить в Париже, не зная ни слова по-французски, да еще непрестанно что-то лопочет, хотя никто его не понимает и все смеются. Ламбертини усадила всех за брелан; меня она не слишком уговаривала, но пожелала, чтоб дорогой кузен сидел рядом и играл с ней на пару. В картах он ничего не смыслит, но не беда, научится, она будет его наставницей. Прелестная барышня ни во что играть не умеет, и я предлагаю составить ей компанию у камелька. Тетка, смеясь, говорит, что вряд ли я найду такой предмет для беседы, чтобы заинтересовать девушку, но я должен быть снисходителен — она только месяц, как покинула монастырь.

Итак, едва игра началась, я уселся напротив нее у камина. Она первой нарушила молчание, спросив, кто тот красивый господин, что не знает по-французски.

— Он дворянин, мой соотечественник и покинул родину из-за дела чести. По-французски он станет говорить, как только выучится, и тогда уже никто не станет над ним потешаться. Я сожалею, что привел его сюда, мне его испортили меньше чем за сутки.

— Каким образом?

— Не смею сказать, вашей тете это может не понравиться.

— Я не собираюсь ни о чем ей докладывать, но, верно, любопытство мое неуместно.

— Мадемуазель, я виноват перед вами, но раскаиваюсь и потому скажу вам все. Г-жа Ламбертини переспала с ним и наградила его дурацким именем Шестьраз. Вот так. Мне досадно, ибо прежде он шалопаем не был.

Мог ли я предполагать, что в доме Ламбертини встречу девицу честную, благородную и совсем неопытную? К моему удивлению, лицо ее покрылось краской стыда. Я не верил своим глазам. Спустя две минуты она задает мне поразительный вопрос — такого я никак не ожидал:

— А что общего между Шестьразом и тем, что он переспал с госпожой?

— Он проделал шесть раз подряд то, чего от честного мужа дождешься только раз в неделю.

— И вы думаете, я настолько глупа, что стану все это пересказывать тете?

— Но есть и другая причина моей досады.

— Подождите, я сейчас вернусь.

Выйдя на минутку — по всему судя, от милой этой истории ей приспичило, она вернулась и постояла за тетиным стулом, разглядывая нашего героя, а потом, вся пылая, села на прежнее место.

— Так что еще, вы говорили, вас удручило?

— Смею ли я быть до конца откровенным?

— Вы уже столько сказали, что, мне кажется, вам нечего стесняться.

— Так знайте, что сегодня после обеда она принудила его проделать это в моем присутствии.

— Но раз вам это не понравилось, значит, вы приревновали.

— Отнюдь нет. Я почувствовал себя униженным из-за одного обстоятельства, о котором не смею упомянуть.

— Вы, верно, смеетесь надо мною, говоря «я не смею».

— Боже упаси, мадемуазель. Я увидал, что друг мой длинней меня на два дюйма.

— Мне кажется, совсем напротив, это вы выше его на два дюйма.

— Речь не о росте, а о совсем ином размере, каковой вы можете себе вообразить: у друга моего он чудовищный.

— Чудовищный! А вам какое дело? Что хорошего быть чудовищем?

— Истинная правда, однако ж многие женщины в этом отношении на вас не похожи, им по нраву чудовища.

— Я не вполне ясно представляю сей предмет и не могу взять в толк, какой размер называете вы чудовищным. К тому же мне странно, что вы могли из-за этого испытать унижение.

— Разве по мне скажешь?

— Когда я вошла и увидала вас, я ни о чем таком не думала. На вид вы сложены превосходно, но если вы сами знаете, что это не так, мне вас жаль.

— Пожалуйста, судите сами.

— Да это вы чудовище, я вас боюсь.

Тут она ушла и встала за тетиным стулом, но я не сомневался, что она вернется — не хватало еще, чтобы я и впрямь почел ее дурочкой или невинной! Я полагал, что она только притворяется, и, не желая вникать, хорошо или скверно играет она свою роль, был в восторге, что так удачно этой ролью воспользовался. Она пыталась меня одурачить, я наказал ее и, поскольку она мне приглянулась, был доволен, что наказание мое, очевидно, пришлось ей по душе. Мог ли я сомневаться в ее уме? Весь наш разговор вела она, мои слова и поступки проистекали из внешне благовидных ее замечаний.

Пятью-шестью минутами позже толстуха тетка, проиграв, объявила племяннице, что та приносит ей несчастье и не умеет себя вести, раз оставила меня одного. Та ничего не отвечала и с улыбкою воротилась ко мне.

— Когда бы тетя знала, что вы натворили, — сказала она, — она бы не стала упрекать меня в невежливости.

— Если б вы знали, как я удручен! В знак своего раскаяния я даже готов покинуть вас. Вы довольны?

— Если вы уйдете, тетя скажет, что я дурочка, что я вам наскучила.

— Тогда остаюсь. Так вы и впрямь прежде не представляли себе того, что я решился вам показать?

— Только очень смутно. Всего месяц, как тетя забрала меня из Мелена, — я воспитывалась в монастыре с восьми лет, а теперь мне семнадцать. Меня уговаривали принять постриг, но я не согласилась.

— Вы не сердитесь на меня за то, что я сделал? Если я согрешил, то по простодушию.

— Мне не на что обижаться, я сама виновата. Прошу вас только никому ничего не рассказывать.

— В моей скромности вы можете не сомневаться, это в моих интересах.

— Ваш урок пригодится мне на будущее. Но вы опять за свое! Прекратите или я уйду.

— Останьтесь, уже все. Глядите, здесь, на платке, верный знак моей услады.

— Что это?

— Вещество сие, попав в надлежащую печь, спустя девять месяцев выйдет из нее мальчиком либо девочкой.

— Понимаю. Вы отличный наставник. И излагаете все с таким видом, будто вы школьный учитель. Должна ли я благодарить вас за усердие?

— Вовсе нет. Вы должны простить меня, ибо я никогда бы не совершил ничего подобного, когда б не влюбился в вас с первого взгляда.

— Как мне это понимать — как объяснение в любви?

— Да, ангел мой. Пусть оно дерзко, зато не оставляет места сомнению. Когда б не страстная моя любовь к вам, я был бы негодяй и заслуживал смерти. Смею ли я надеяться на взаимность?

— Я ничего не знаю. Знаю только, что теперь должна ненавидеть вас. Менее чем в час заставили вы меня пройти путь, каковой, я думала, совершают лишь после замужества. Я стала как нельзя более сведущей в том, о чем прежде боялась и думать. И раскаиваюсь, что позволила себя соблазнить. А отчего случилось, что теперь вы покойны и благостны?

— Оттого, что мы ведем разумные беседы. Любовь же после буйства страсти успокаивается. Глядите.

— Опять! Урок продолжается? Но теперь вы совсем не такой страшный. Огонь сейчас потухнет.

Она подбрасывает полено в камин и становится на колени, дабы подгрести угли. Она слегка нагибается, я решительно протягиваю руку и под платьем немедля обнаруживаю, что дверь на запоре и придется взломать ее, чтоб обрести счастье. Но она в тот же миг поднимается, садится и говорит чувствительно и нежно, что она дочь благородных родителей и полагала, что может требовать уважения к себе. Тут я тысячу раз прошу у нее прощения и под конец успокаиваю ее. Я сказал, что дерзновенной рукою удостоверился, что она еще ни с кем не познала счастья. Она ответила, что один только законный муж может сделать ее счастливой, и в знак прощения позволила осыпать ее руку поцелуями. Я бы продолжил, если б кто-то не вошел. То был г. ле Нуар, каковой, получив записку, приехал узнать, чего хочет от него Ламбертини.

Я вижу мужчину средних лет, простого и скромного; самым учтивым образом он просит всех не вставать и продолжать игру. Ламбертини представила меня, и, услыхав мое имя, он осведомился, не художник ли я. Узнав, что я старший из братьев, он с похвалой отозвался о лотерее и сказал, что г. дю Верне весьма ценит мою особу, но особенное его внимание привлек кузен, которого Ламбертини на сей раз представила как графа де Тирету. Я объяснил, что его мне рекомендовали и что он принужден был покинуть отчизну из-за дела чести. Ламбертини добавила, что хотела устроить его у себя, но не осмелилась, не испросив дозволения. Г-н ле Нуар отвечал, что она в своем доме хозяйка и ему будет приятно общество кузена. Он совершенно изъяснялся по-итальянски, и Тирета вздохнул с облегчением. Он отстал от игры, и мы вчетвером уселись у камина; милая барышня в свой черед принялась весьма рассудительно беседовать с г-ном ле Нуаром. Он стал расспрашивать ее о монастыре, а когда она назвала свое имя, заговорил о почтенном ее отце, которого знавал когда-то. Отец ее был советник руанского парламента. Прелестная эта девица была высокого роста, белокурая от природы и с правильными чертами лица, на котором читалось чистосердечие и скромность. Большие голубые глаза навыкате, неизъяснимо нежные, светились огнем желаний, вспыхнувших в ее душе. Платье на пуговицах, подогнанное по фигуре, подчеркивало ее изящество и позволяло любоваться ее высокой грудью. Я видел, что г. ле Нуар, хотя и не говорил ничего, но, подобно мне, восхищался ее прелестями. Но у него не было случая выказать своего восхищения, как сделал это я. В восемь часов он уехал. Спустя полчаса удалилась и г-жа XXX со своею племянницей, каковую звали де ла М-р, и сопровождавшим их бледным мужчиной. Потом уехал и я вместе с Тиретой; он обещал перебраться сюда завтра же и сдержал слово.

Тремя или четырьмя днями позже переслали мне письмо, отправленное на адрес конторы. Оно было от м-ль де ла М-р. Вот список его:

«Г-жа XXX, моя тетка, сестра покойной моей матери, — ханжа, картежница, богачка, скряга и неправедница. Она не любит меня и, поскольку не сумела уговорить постричься в монахини, хочет выдать меня замуж за торговца из Дюнкерка, которого я совсем не знаю. Сама она, заметьте, тоже с ним не знакома: его расхваливал сват. Он готов получать от нее при жизни 1200 ливров в год, ибо уверен, что после ее смерти я унаследую пятьдесят тысяч экю. Но согласно завещанию моей матери она должна дать мне в приданное 25 т. Если после того, что случилось меж нами, вы не презираете меня, предлагаю вам свою руку и — 25 т. экю, а другие — 25 т. по смерти тетки. Не отвечайте мне, ибо я не знаю ни как, ни через кого, ни где получить ваше письмо. Ответ вы мне дадите сами в воскресенье у г-жи Ламбертини. Так у вас будет целых четыре дня на раздумье. Не знаю, люблю ли я вас, но знаю, что самолюбие велит предпочесть вас кому-либо другому. Я обязана снискать ваше уважение и заставить вас снискать мое. Впрочем, не сомневаюсь, с вами не будет мне жизнь в тягость. Если вы сочтете, что можете разделить счастье, о каком я мечтаю, то спешу уведомить — вам понадобится адвокат, ибо тетка моя скряга и сутяжница. Как только вы решитесь, вам надобно будет подыскать монастырь, где я укроюсь, прежде чем что-либо предпринять; иначе меня станут терзать всякую минуту, а я об этом даже думать не желаю. Если же предложение мое вам не подходит, я прошу оказать мне одну услугу и буду весьма признательна, если вы в ней не откажете. Потрудитесь не искать встреч со мною и избегать тех мест, где, по вашему разумению, я могу оказаться. Так вы поможете мне забыть вас. Знаете ли вы, что я могу обрести счастье, лишь выйдя за вас замуж или позабыв? Прощайте. Не сомневаюсь, что увижу вас в воскресенье».

Письмо растрогало меня. Я видел, что продиктовано оно добродетелью, гордостью и умом, что м-ль де ла М-р столь же рассудительна, сколь хороша собой. Мне было стыдно, что я соблазнил ее, я чувствовал, что достоин страшной кары, коли посмею отвергнуть ее столь благородно предложенную руку, понимал, что она дарит мне состояние, на какое я, находясь в здравом уме и твердой памяти, не мог и надеяться; но сама мысль о браке заставляла меня содрогнуться; я слишком хорошо знал себя и предвидел, что от размеренной семейной жизни сделаюсь несчастен, а значит, будет несчастна и моя половина. Четыре дня нерешительности и колебаний убедили меня в том, что я не люблю ее; однако ж я был не в силах отвергнуть ее предложение и тем более сказать ей об этом. Все четыре дня я беспрестанно думал о ней, проникся глубоким уважением, раскаялся, что оскорбил ее, но так и не смог решиться и поправить свою ошибку; мысль о том, что в противном случае я стану ей ненавистен, терзала меня; сколь жалок человек, когда он принужден сделать выбор — и не может!

Боясь, как бы черт не потащил меня в комедию или в оперу и не дал встретиться с м-ль де ла М-р, я отправился обедать к Ламбертини, так ничего и не решив. Она была в церкви. Тирета в своей комнате играл на флейте; увидав меня, он немедля отложил ее, дабы вернуть деньги за свой черный фрак.

— Так ты разбогател? Прими мои поздравления.

— Вернее, соболезнования, ибо деньги эти ворованные; правда, я всего лишь соучастник. Здесь плутуют в карты и меня выучили пособлять; приходится брать свою долю, иначе прослывешь глупцом. Хозяйка моя и еще три-четыре таких же бабенки разоряют простаков. Мне претит это занятие, сил нет. Рано или поздно меня убьют или я кого-нибудь прикончу и поплачусь за это жизнью; так что постараюсь выбраться скорей из этого вертепа.

— Настоятельно тебе это советую, друг мой, и лучше бы тебе уйти отсюда сегодня, а не откладывать на завтра.

— Я не хочу спешить, иначе достойнейший г. ле Нуар, мой друг, который считает меня кузеном этой стервы, и не догадывается о ее гнусностях, что-нибудь заподозрит, а быть может, и бросит ее, узнав, какая причина понудила меня бежать. В пять-шесть дней я найду благовидный предлог и вернусь к тебе.

Ламбертини приметно обрадовалась, что я ненароком забрел пообедать; и объявила, что м-ль де ла М-р и ее тетка составят мне компанию. Я спросила, довольна ли она Шестьразом, и она отвечала, что он не всегда проживает в своем поместье, но она от того любит его не меньше.

Явилась г-жа XXX с племянницей; та старалась не показать, как приятно ей видеть меня. Она была в малом трауре и столь хороша, что я подивился собственной нерешительности. Спустился Тирета, и поскольку ничто не мешало мне выказывать склонность к м-ль де ла М-р, я принялся за нею ухаживать. Я объявил тетке, что когда б сумел сыскать подобную супругу, то отказался бы от холостяцкой жизни.

— Племянница моя, милостивый государь, девица честная и ласковая, но нет в ней ни ума, ни истинной веры.

— Об уме спорить не берусь, милая тетя, но за безбожие в монастыре не попрекали.

— Еще бы — они же все иезуитки. Благодать должна снизойти, милая племянница, благодать, но хватит об этом. Я хочу одного — чтоб ты сумела понравиться своему суженому.

— Разве мадемуазель выходит замуж?

— Ее жених приедет в начале будущего месяца.

— Он из судейских?

— Нет. Он купец и весьма богат.

— Г. ле Нуар сказал, что барышня — дочь советника, я не мог предположить неравного брака.

— Это все глупости. Если он честен, так и знатен, а уж как счастье в дом привести, это от нее самой зависит.

Беседа наша была в тягость прелестнице, которая слушала, не переча, и я заговорил о том, какая толпа соберется на Гревской площади поглазеть на казнь Дамьена; приметив, что всем любопытно взглянуть на страшное зрелище, я предложил им просторное окно, откуда нам будет видно всем пятерым. Они согласились сразу, с первого захода. Я дал слово заехать за ними; но окна у меня не было, и когда все поднялись из-за стола, я извинился неотложным делом, взял фиакр, помчался на Гревскую площадь и в четверть часа снял за три луидора прекрасное окно на антресоли, меж двух лестниц. Я уплатил и взял расписку, оговорив шестьсот франков неустойки. Окно было прямо напротив эшафота. Вернувшись к Ламбертини, я увидал, что она играет в записной пикет с Тиретой против г-жи XXX.

М-ль де ла М-р играла только в «комету», я предложил себя в партнеры, и мы уселись на другом конце залы, чтобы поговорить без помех. Я сказал, что, получив ее письмо, почел себя счастливейшим из смертных, восхитился ее умом и характером, каковы достойны обожания любого здравомыслящего мужчины.

— Вы станете моей женой, — сказал я, — и до последнего вздоха я буду благословлять ту счастливую смелость, с какой застал вашу невинность врасплох, ибо иначе вы никогда бы не отдали мне предпочтение перед сотней других мужчин, равных вам по рождению; никто из них не отверг бы вас и без приманки в 50 т. экю — они ничто в сравнении с вашими достоинствами и разумным образом мыслей. Теперь вам чувства мои известны, но не будем спешить; доверьтесь мне. Дайте мне время, чтобы купить дом, обставить его и завоевать такое положение, чтобы меня сочли достойным назвать вас своей женою. Вообразите, я до сих пор живу в меблированных комнатах, а у вас есть родные, и я не желаю выглядеть авантюристом в столь важном деле.

— Но вы слышали — жених мой вот-вот приедет, а когда он будет здесь, дело сладится быстро.

— Не настолько быстро, чтоб я не сумел в сутки избавить вас от всяческих притеснений, да так, что тетя и не догадается, что я тут замешан. Знайте, ангел мой, что министр иностранных дел, убедившись, что вы не желаете себе иного мужа, кроме меня, по первому моему ходатайству предоставит вам надежное убежище в одном из лучших парижских монастырей; он сам подыщет вам адвоката, и если завещание недвусмысленно, в считанные дни принудит вашу тетку выплатить вам приданое и внести залог за остаток наследства. Ни о чем не тревожьтесь, ждите дюнкеркского купца. Не сомневайтесь, я вас в беде не оставлю. В день подписания брачного договора вас в доме тетки не будет.

— Я уступаю и вверяю себя вам; но, прошу вас, не придавайте слишком большого значения тому, что так сильно ранит мою стыдливость. Вы сказали, что я никогда бы не предложила вам жениться на себе или не встречаться более, когда б вы не повели себя вольно в прошлое воскресенье. Отчасти это верно, ибо без веских оснований я бы не стала, как безумная, ни с того ни с сего предлагать вам свою руку; но мы могли вступить в брак и иным путем, ибо, по правде сказать, я бы в любом случае отдала вам предпочтение перед кем бы то ни было.

Услыхав столь благородное объяснение, я принялся целовать ей руки в таком исступлении, что, случись под рукой нотариус и священник, готовый нас обвенчать, женился бы на ней, не прождав и четверти часа. Поглощенные беседой, мы не обратили внимания на ужасный шум, что поднялся в другом конце залы; я почел, что должен вмешаться, хотя бы для того, чтобы успокоить Тирету.

Я увидел открытую шкатулку, полную всякого рода украшений, и двух мужчин, что спорили с Тиретой, державшим в руках книгу. Я сразу не подумал, что это лотерея, но отчего вышел спор? Тирета объяснил, что это мошенники, которые выиграли у них посредством сей книги, тридцать или сорок луи, и протянул ее мне. Один из мужчин возразил, что это лотерея, притом самая что ни на есть честная.

— В книге, — сказал он, — тысяча двести страниц, двести призовых и тысяча пустых. Стало быть, одна страница выигрывает, а пять следующих проигрывают. Играющий ставит малый экю и сует наугад кончик иголки меж страниц закрытой книги. На том месте, куда попала игла, книгу раскрывают и смотрят. Если страница чистая, тот, кто ставил экю, проиграл, если призовая, ему выдают выигрыш, какой там написан, или его стоимость деньгами, она тоже там обозначена. Заметьте, самый малый приз стоит двенадцать франков, а есть выигрыши по шестьсот и один — в тысячу двести. Все эти дамы и господин играют уже час, получили немало призов, и госпожа вот эта выиграла кольцо за шесть луи, оно и сейчас было бы у нее, когда б она не предпочла взять приз деньгами, а их, решив продолжать, не проиграла.

— В конце концов, — сказала г-жа XXX, выигравшая кольцо, — нас тут шестеро, и эти господа со своей проклятой книгой выудили у нас все деньги. Конечно, мы все удивлены.

Тирета назвал мужчин мошенниками, и один из них отвечал, что в таком случае устроители лотереи Военного училища тоже мошенники. Тут Тирета закатил ему здоровенную оплеуху, а я, дабы покончить с этим делом, встал меж ними и приказал всем замолчать.

— Все лотереи, — сказал я, — выгодны их устроителям, но лотерея Военного училища принадлежит королю, а я ее главный сборщик. Поэтому я конфискую шкатулку, а вам предоставляю выбор. Либо вы возвращаете деньги, что выиграли у присутствующих, и я отпускаю вас вместе со шкатулкой, либо я посылаю за полицией и вас по моей жалобе препровождают в тюрьму, а завтра этим делом займется сам г. Берье, каковому я и отнесу завтра утром книгу. Вот тут и выяснится, должны ли мы почитать себя мошенниками, коли вы таковыми являетесь.

Увидав, что дело приняло скверный оборот, они решили возвратить деньги. Их заставили отдать сорок луи, хотя они клялись, что выиграли всего двадцать. Я в том не сомневался, но «vae victis» *; я был зол на них и велел платить. Они хотели забрать книгу, но я не отдал. Они были рады, что смогли унести хотя бы шкатулку. Растроганные дамы сказали мне после, что я мог бы вернуть бедолагам их чародейскую книгу.

Назавтра явились они ко мне в восемь утра и, прося прощения, поднесли большой футляр с двадцатью четырьмя статуэтками саксонского фарфора, величиною в восемь дюймов. Тогда я возвратил им книгу, пригрозив, что если они еще раз посмеют появиться в Париже со своей лотереей, то я велю арестовать их. В тот же день отнес я самолично двадцать четыре прелестные фигурки м-ль де ла М-р. То был весьма богатый подарок, и тетка долго меня благодарила.

Через несколько дней, 28 марта, заехал я пораньше за дамами, что завтракали вместе с Тиретой у Ламбертини, и отвез их на Гревскую площадь; м-ль де ла М-р посадил я к себе на колени. Они встали втроем у окна, наклонившись вперед и опершись локтями на подоконник, чтоб не мешать нам смотреть. Перед окном были две ступеньки, они встали на вторую, а мы должны были примоститься на ней сзади, иначе ничего бы не увидели. Я не без причин уведомляю читателя об этих обстоятельствах.

Нам достало упорства битых четыре часа наблюдать сей страшный спектакль. Описывать его я не стану, это слишком долго, да к тому же всем ведомо. Дамьен был фанатик, что веря, будто вершит доброе дело, пытался убить Людовика XV. Он едва оцарапал ему кожу, но не все ли равно. Народ, собравшийся на казнь, кричал, что это чудовище, извергнутое адом, дабы погубить обожаемого монарха, лучшего из государей, какового по праву нарекли Возлюбленным. А меж тем то был тот самый народ, что уничтожил всю королевскую семью, все французское дворянство, всех, кто составлял цвет нации, благодаря кому прочие народы уважали ее, любили, брали с нее пример. Нет народа гнуснее французов, говаривал сам г. де Вольтер. Это хамелеон, вечно меняющий цвет, способный содеять все, что только повелит ему вождь, и добро, и зло.

Во время казни Дамьена принужден я был отвести глаза, услыхав, как он возопил, лишившись половины тела, но Ламбертини и г-жа XXX отворачиваться не стали; но не жестокосердие было тому причиной. Они объявили, а я сделал вид, что поверил, будто не питали ни малейшей жалости к сему исчадию, настолько они любили Людовика XV. Но, по правде сказать, Тирета так занимал г-жу XXX во время казни, что, быть может, она из-за него не смела ни пошевелиться, ни повернуть головы.

Стоя за ней вплотную, он приподнял ей платье, дабы не наступить на подол, и правильно сделал. Но потом, скосив глаза, я увидал, что задрал он его высоковато, и, решив не мешать предприятию моего друга и не смущать г-жу XXX, я так расположился за своей любимой, чтобы тетка не сомневалась, что ни я, ни племянница не можем увидать того, что делал Тирета. Битых два часа слышал я шуршание юбок и, изрядно веселясь, позы своей не переменял. В душе я больше восхищался отменным аппетитом Тиреты, нежели дерзостью его, ибо самому мне доводилось свершать не менее отважные деяния.

Когда церемония завершилась и г-жа XXX выпрямилась, я обернулся. Я увидал, что приятель мой весел, свеж и невозмутим, как если б ничего не произошло; зато дама показалась мне задумчивей и серьезней обыкновенного. Роковым образом принуждена она была терпеливо сносить, не подавая вида, все выходки нахала, дабы не вызвать насмешек Ламбертини и не открыть племяннице таинств, ей дотоле неведомых.

Я высадил Ламбертини у ворот, попросив оставить мне Тирету — у меня было до него дело. Затем у дома на улице Сент-Андре-дез-Ар высадил я г-жу XXX, каковая пригласила зайти к ней завтра: ей надо было со мною переговорить. Я приметил, что с моим другом она не попрощалась. Я повез его к Ланделю, торговцу вином из отели Бюсси; здесь за шесть франков с человека отменно кормили и постным и скоромным.

— Что ты там делал за г-жою XXX? — спросил я его.

— Но ведь ни ты, ни остальные ничего не видели, я точно знаю.

— Допустим, но я, приметив начало маневров и догадавшись, что ты намерен предпринять, встал так, чтобы закрыть тебя от м-ль де ла М-р и от Ламбертини. Представляю, что ты натворил, и восторгаюсь твоим аппетитом, но г-жа XXX рассердилась не на шутку.

— Она притворяется; ведь если она два часа подряд стояла смирно, значит, я доставил ей удовольствие.

— Я тоже так думаю; но самолюбие ей, должно быть, твердит, что ты отнесся к ней без должного уважения, и это правда! Ты же видишь — она на тебя дуется и хочет завтра со мной переговорить.

— Но не станет же она рассказывать тебе об этих глупостях? Она ведь не совсем спятила!

— Отчего же нет? Ты не знаешь святош. Им только дай исповедаться кому-нибудь да поплакать, — особенно если уродливые. Возможно г-жа XXX потребует удовлетворения, и я за нее охотно вступлюсь.

— Не знаю, какого еще удовлетворения ей надобно. Если б была не согласна, лягнула бы меня, и я бы упал с лестницы навзничь.

— Я заметил, что Ламбертини дуется на тебя. Быть может, она тоже что-нибудь заметила и считает, что ты обошелся с ней неуважительно.

— Ламбертини дуется по другой причине. Вчера ночью я там такого наговорил, что сегодня вечером переезжаю.

— В самом деле?

— В самом деле. А случилось вот что. Вчера вечером один юнец, служащий по откупам, — его привела к нам на ужин старая чертовка-генуэзка, — проиграл в тьерсет сорок луи и, швырнув карты хозяйке в лицо, обозвал ее воровкой. Я схватил подсвечник и загасил об его физиономию, по правде, я ему едва глаз не выбил, но мимо попал. Он с криком бросился к шпаге, и, когда б генуэзка его не перехватила, случилось бы смертоубийство, ибо я свою обнажил. Увидав в зеркале шрам, бедняга так рассвирепел, что нельзя было его утешить иначе, нежели вернув деньги. Они их отдали, хоть я и упирался; ведь вернуть деньги — значит признаться в плутовстве. Из-за этого, когда юнец ушел, началась у нас с Ламбертини до крайности язвительная перепалка. Она уверяла, что, когда б я не вмешался, ничего бы и не случилось, сорок луидоров остались при нас, что оскорбили ее, а не меня; при должном хладнокровии, добавила генуэзка, мы бы еще долго тянули с него, а теперь, с пятном на лице, что от свечки осталось, он может Бог знает что натворить. Бесчестные нравоучения этих мерзавок мне наскучили, я послал их подальше, и дражайшая хозяйка обозвала меня жалким оборванцем. Когда б ни пришел г. ле Нуар, я бы ее поколотил. Я объявил этому достойному человеку, что любовница его почитает меня за оборванца, что она б… и никакая мне не кузина и сегодня же я съеду. Сказав так, поднялся я в свою комнату и запер дверь. Через пару часов я отправлюсь за своими пожитками, а завтра утром приду к тебе пить кофе.

Тирета был прав. Получше узнав его натуру, я понял, что он не создан для того, чтобы пробавляться бесчестным ремеслом.

На другой день ближе к полудню отправился я пешком к г-же XXX и застал ее в обществе племянницы. Через четверть часа, велев девушке оставить нас одних, она повела речь так:

— Вы, конечно, удивитесь, сударь, услыхав, что я вам скажу. Я решилась обратиться к вам с неслыханной жалобой; у меня нет времени на размышления, ибо случай вопиющий и не терпит отлагательства. Дабы решиться, мне достаточно было утвердиться во мнении, что я составила о вас при первом знакомстве. Я почитаю вас за человека умного, осмотрительного, честного и добронравного, а главное, исполненного истинной веры; если я ошибаюсь, то быть беде, ибо я чувствую себя обесчещенной и найду способ отомстить; а вам, его другу, выйдет от того досада.

— Уж не на Тирету ли вы жалуетесь?

— На него самого. Мерзавец этот нанес мне беспримерное оскорбление.

— Никогда бы не подумал, что он на такое способен. Какого же рода оскорбление это, сударыня? Доверьтесь мне.

— Сударь, этого я вам сказать не могу, но, надеюсь, вы догадаетесь сами. Вчера во время казни треклятого Дамьена он два часа кряду злоупотреблял странным образом тем, что находился позади меня.

— Я все понял, ни слова более. Вы правы, он виноват, он обманул вас; но, позвольте вам заметить, случай сей не так уж беспримерен и редок; полагаю, он заслуживает прощения: им овладела страсть, положение необычное, дьявол-искуситель столь близок, а грешник так молод. Преступление сие можно загладить многими способами, при полном согласии сторон. Тирета холост, принадлежит к знатному дворянскому роду, и брак с ним вполне возможен; если же замужество противно вашему образу мыслей, он может искупить вину свою преданной дружбой, добиться снисхождения, на деле доказав свое раскаяние. Подумайте, сударыня, ведь он человек, и ничто человеческое ему не чуждо. Ваши прелести заставили его потерять голову. Полагаю, он может надеяться заслужить прощение.

— Прощение? Слова ваши продиктованы христианским смирением и мудростью, но рассуждение основано на ложной посылке. Вы не знаете главного. Но увы! Как можно об этом догадаться?

Г-жа XXX уронила слезу, и я в тревоге не знал, что и думать. Может, он вытащил у нее кошелек? — спрашивал я себя. Утирая слезы, она продолжала:

— Вы измыслили проступок, коему, признаюсь, возможно, хоть и с трудом, отыскать оправдания, найти способ загладить вину; но этот грубиян обесчестил меня столь мерзко, что мне страшно и вспоминать о том, дабы не сойти с ума.

— Великий Боже! Что я слышу? Я весь дрожу. Помилосердствуйте, скажите, верно ли я понял вас?

— Полагаю, что да, ибо не знаю, что еще можно вообразить столь ужасного. Я вижу, вы взволнованы. Но все именно так и было. Простите, я плачу, обида и стыд — источник моих слез.

— И еще вера.

— Конечно. Она даже главный. Я не назвала его, не зная, столь ли вы набожны, как и я.

— Насколько сие в силах моих, да пребудет с нами Господь.

— Тогда приуготовьтесь к тому, что я погублю свою душу, ибо я намерена мстить.

— Оставьте замысел сей сударыня; никогда не смогу я стать вашим соучастником; если же вы не отринете его, то позвольте, по крайней мере, мне не знать о нем. Я обещаю, что ничего не скажу Тирете, хотя он живет у меня и законы гостеприимства требуют, чтобы я его предупредил.

— Я полагала, он живет у Ламбертини.

— Вчера он съехал. Там творились преступления. Я вытащил его из этого притона.

— Что вы говорите? Вы удивляете и наставляете меня. Я не желаю ему смерти, сударь, но согласитесь, он обязан дать удовлетворение.

— Согласен, но не вижу, какая кара могла бы соответствовать оскорблению. Я знаю один способ наказать его, который, ручаюсь, я мог бы доставить вам наверное.

— Объяснитесь же.

— Я застигну его врасплох, вручу вам и оставлю с вами наедине, пусть испытает силу справедливого вашего гнева; но при одном условии — втайне от него я буду находиться в соседней комнате, ибо я в ответе перед самим собою за его жизнь.

— Я согласна. Вы останетесь вот в этой комнате, а его препроводите в соседнюю, где я вас встречу, но он не должен ничего знать.

— Он не будет знать даже, куда я его веду. Я не скажу ему, что мне ведомо его злодеяние. Под каким-нибудь предлогом я оставлю вас вдвоем.

— Когда вы намерены привести его? Мне не терпится его пристыдить. Уж я нагоню на него страху. Даже и не знаю, что он будет лепетать в свое оправдание.

Она любезно пригласила меня отобедать с нею и аббатом де Форжем, что пришел в час дня. Он был ученик славного епископа Оксерского, каковой был еще жив. За столом я столько распространялся о благодати, столько ссылался на блаженного Августина, что аббат и святоша его приняли меня за ярого янсениста, хоть я нимало на него не походил. М-ль де ла М-р на меня даже не взглянула, и я, решив, что у нее есть на то причины, ни разу к ней не обратился.

После обеда обещал я г-же XXX выдать ей преступника завтра же, когда мы будем возвращаться пешком из Французской комедии — в темноте он не распознает ее дома.

Тирета только посмеялся, когда я ему все рассказал, напустив на себя серьезнейший вид и упрекая его в ужаснейшем злодеянии, каковое посмел он содеять с дамой, со всех сторон достойной уважения.

— Никогда бы не поверил, — отвечал он, — что она решится кому-нибудь пожаловаться.

— Так ты не отрицаешь, что сотворил над ней это?

— Раз она так говорит, я спорить не буду, но умереть мне на месте, если могу в этом поклясться. В том положении, что я находился, иначе действовать мне было невозможно. Но я успокою ее и постараюсь обернуться побыстрей, чтоб не заставлять тебя ждать.

— Ни в коем случае. И в твоих и в моих интересах лучше, чтоб ты не торопился, ибо я уверен, что скучать не буду. Ты не должен знать, что я в доме; и даже если ты пробудешь с ней всего час, бери извозчика и уезжай. Они стоят на улице. Как ты догадываешься, вежливость не позволит г-же XXX оставить меня одного и без огня. Не забывай, она знатна, богата, набожна. Постарайся заслужить ее дружбу не склонив голову, но «faciem ad faciem» *, как говаривал король Прусский **. Надеюсь, ты добьешься успеха. Если она спросит, почему ты больше не живешь у Ламбертини, правды не говори. Твоя сдержанность понравится ей. Наконец, постарайся как следует загладить свое гнусное преступление.

— Я могу ей сказать только правду. Я не видел, куда вошел.

— Бесподобное объяснение; француженка вполне может им удовольствоваться.

Выйдя из комедии, отпустил я карету и отвел злодея к матроне, каковая встретила нас самым благородным образом, извинившись, что никогда не ужинает, но если б мы уведомили ее наперед, она бы нам что-нибудь сыскала. Пересказав все новости, что услыхал в фойе, я испросил дозволения отлучиться, ибо должен был повидать одного чужеземца в Испанской отели.

— Если я задержусь хотя на четверть часа, — сказал я Тирете, — не жди меня. На улице есть извозчики. Увидимся завтра.

Вместо того чтобы спуститься по лестнице, я прошел через коридор в соседнюю комнату. Не прошло и двух-трех минут, как появилась м-ль де ла М-р со свечой в руке и сказала с веселым видом, что с трудом верит, что это не сон.

— Тетя велела мне побыть с вами и передать горничной, чтоб без звонка не поднималась. Вы оставили Шестьраза наедине с нею, и она приказала мне говорить тихо, он не должен знать, что вы здесь. Что означают сии чудеса? Признаюсь, я сгораю от любопытства.

— Вы все узнаете, ангел мой, но мне холодно.

— Она велела растопить как следует камин. Что-то она расщедрилась. Видите, свечи.

Когда устроились мы у огня, я рассказал ей обо всем, что случилось, она слушала с величайшим вниманием, но никак не могла взять в толк, в чем заключалось злодейство Тиреты. К своему немалому удовольствию, я объяснил ей все без обиняков, помогая жестами, отчего она засмеялась и покраснела. Я сказал, что тетя потребовала удовлетворения, и я все так подстроил, чтобы пока Тирета будет ее занимать, наверняка остаться с ней наедине; с этими словами принялся я в первый раз покрывать поцелуями хорошенькое ее личико, но иных вольностей себе не позволял, и она приняла поцелуи как непреложное доказательство моей нежности.

— Двух вещей я не понимаю, — сказала она. — Первая — как Шестьраз сумел сотворить подобное злодейство с моей теткой: ведь его возможно совершить только при согласии стороны, что подверглась нападению. Если же согласия нет, это невозможно, из чего я заключаю, что раз злодейство свершилось, любезная моя тетушка нимало ему не препятствовала.

— Разумеется, ведь она могла переменить позу.

— И даже без этого, мне кажется, в ее воле было не дать ему войти.

— А вот тут, ангел мой, вы ошибаетесь. Для настоящего мужчины не надобно ничего иного, кроме постоянной позы, и он без труда сокрушит преграду. Да и вход бывает разный, не думаю, что у вашей тети он был таков же, как, к примеру, у вас.

— Что до этого, то я и сотни Тирет не побоюсь. Другое, чего я не понимаю, как решилась она поведать вам о бесчестье, ведь если б у нее была хоть капля ума, она бы догадалась, что только посмешит вас, как посмешила меня. И тем более я не понимаю, что за удовлетворение может она потребовать от наглого сумасброда, который, должно быть, и забыл об этом. Полагаю, он попытался бы проделать это с любой особой, позади которой оказался, когда на него дурь нашла.

— Вы угадали: он сам признался, что знать не знал, куда вошел.

— Ну и скотина ваш друг.

— Что до того, какого рода удовлетворения жаждет ваша тетя и, должно быть, надеется добиться, то мне она не сказала; но полагаю, оно будет состоять в любовном объяснении по всей форме: Тирета искупит свой грех, совершенный по неведению, тем, что станет примерным любовником и проведет с вашей тетей сегодняшнюю ночь, как если б утром женился на ней.

— О! Тогда история станет вконец смешной. Я вам не верю. Она слишком заботится о своей душе, а потом, как сможет юноша разыгрывать влюбленного, глядя ей в лицо? Когда он проделывал с нею это на Гревской площади, он ее не видел. Да разве бывает лицо противнее, чем у тети? Кожа нечистая, глаза гноятся, зубы гнилые, изо рта воняет. Она омерзительна.

— Для такого парня, как он, это сущие пустяки, душа моя, в свои двадцать пять лет он всегда готов. Это я могу быть мужчиной только под действием ваших прелестей и мне не терпится законным путем вступить во владение ими.

— Я стану вам нежной и любящей женой, уверена, что похищу ваше сердце и никто до самой смерти не сможет у меня его отнять.

Прошел уже час, тетка все беседовала с Тиретой, и я понял, что дело серьезное.

— Давайте поедим, — сказал я.

— Есть только хлеб, сыр и ветчина и еще любимое тетино вино.

— Несите все, а то я от голода совсем ослабел. Едва успел я это сказать, как она уже ставит на низенький столик два прибора и несет все, что было. Сыр был из Рокфора, и ветчина отменная. Ее хватило бы на десятерых, но так как больше не было ничего, мы съели все подчистую с отменным аппетитом и опустошили две бутылки. Прекрасные девичьи глаза сияли от удовольствия, и мы провели за обильной трапезой не менее часа.

— А вам не хочется узнать, — спросил я, — что делают ваша тетя и Шестьраз — ведь они вместе уже два с половиной часа?

— Они, верно, играют, но тут есть дырочка. Ничего не вижу, кроме двух свечей, и фитили у них уже в дюйм длиною.

— А я что говорил? Дайте мне одеяло, я лягу здесь на канапе, а вы идите спать. Пойдемте посмотрим вашу постель.

Она провела меня в свою комнатку, и я увидал чудесную постель, налой и большое распятие. Я сказал, что кровать ей мала, она отвечала, что нет, и в доказательство вытянулась на ней во весь рост. Какая прелесть будет у меня жена!

— Ах, Бога ради, не двигайтесь! Позвольте мне расстегнуть платье, оно скрывает таинства, к которым мне не терпится прильнуть.

— Милый друг, я не в силах сопротивляться, но вы потом не станете меня любить.

Расстегнутое платье позволяло увидеть только половину ее прелестей, и она, не устояв перед моими мольбами, дозволила мне обнажить их все, впиться в них губами и, наконец, сгорая, как я, от страсти, раскрыла объятия, взяв клятву, что я не трону главного. Чего не обещаешь в такую минуту? Но какая женщина, если она и впрямь влюблена, потребует от любовника сдержать обещание, когда страсть в ней вытесняет рассудок? Проведя час в воспламенивших ее любовных забавах, о каких она дотоле не догадывалась, я показал, сколь удручен тем, что должен покинуть ее, не воздав ее прелестям тех почестей, коих они заслуживают. Я услышал, как она вздохнула.

Надобно было идти спать на канапе, камин уже погас, и я спросил у нее одеяло, ибо холод стоял лютый. Оставшись в ее постели и воздерживаясь, как обещал, я слишком легко мог уснуть. Она велела мне обождать в кровати, пока она подбросит полешко. Чтобы быстрей управиться, она не стала одеваться, и через минуту увидал я яркий огонь, но не столь сильный, какой зажгли во мне ее прелести: когда нагнулась она подкинуть дров, они стали воистину неотразимы. Я стремглав кинулся к ней, намереваясь нарушить клятву и зная, что у нее не достанет сил устоять. Сжав ее в объятиях, я сказал, что мне будет очень плохо, если она не решится осчастливить меня пусть не по любви, но хотя из жалости.

— Вкусим же счастье, — отвечала она, — и знайте, что жалость здесь ни при чем.

Тут легли мы на канапе и расстались только на рассвете. Она снова разожгла огонь в камине, а потом ушла к себе, заперлась и легла спать, уснул и я.

К полудню разбудила меня г-жа XXX в игривом дезабилье.

— Доброе утро, сударыня. Что с моим другом?

— Он и мой друг. Я ему простила. Он самым убедительным образом доказал, что ошибся. Теперь отправился к себе. Не говорите ему, что провели здесь ночь, а то он подумает, что провели вы ее с моей племянницей. Я очень вам признательна. Надеюсь на вашу снисходительность, а особенно на вашу скромность.

— Не беспокойтесь, сударыня, мне достаточно знать, что вы простили его.

— А как иначе? С этим мальчиком ни один смертный не сравнится. Если бы вы знали, как он меня любит! Я в долгу перед ним. Я взяла его к себе на год на полный пансион, и стол и кров ему обеспечены. Поэтому мы сегодня же едем в ла Виллет, у меня там прелестный загородный домик. Зачем с самого начала давать пищу злым языкам? В ла Виллет всегда найдется для вас добрая комната, если вам вздумается заехать поужинать. Постель будет отменная. Жаль только, вы станете скучать, племянница моя большая зануда.

— Напротив, она весьма любезна; накормила меня вкусным ужином, составила компанию часов до трех.

— Умница. Как ей это удалось, ничего ведь не было?

— Мы съели все, что было, потом она пошла к себе, а я прекрасно выспался здесь.

— Я и не думала, что девица столь умна. Пойдем проведаем ее. Она заперлась. Ну, открывай, открывай. Чего ты заперлась, дуреха? Это господин честнейший человек.

Та отворила дверь, извинившись, что не одета, но она была чудо как хороша.

— Глядите-ка, — сказала тетка, — она вовсе не дурна. Жаль только, что так глупа. Ты хорошо сделала, что покормила ужином г-на Казанову. Я играла всю ночь, а за игрой теряешь голову. Я вовсе запамятовала, что вы здесь, а что граф Тирета привык ужинать, не знала и не велела ничего готовить. Но впредь мы станем ужинать. Я взяла этого юношу на пансион. У него чудный характер, и он умен. Вот увидите, он скоро выучится говорить по-французски. Одевайся, племянница, нам надо собираться. После обеда мы едем в ла Виллет на всю весну. Послушай, милая. Нет надобности рассказывать моей сестре об этом приключении.

— Не беспокойтесь, дорогая тетя. Разве прежде я ей что-нибудь говорила?

— Вы только полюбуйтесь на эту дуру! Прежде! Можно подумать, что со мной такое приключается не впервые.

— Я хотела сказать, что никогда ни о чем ей не рассказываю.

— Мы пообедаем в два, и вы вместе с нами, и тотчас уедем. Тирета обещал принести свой чемоданчик. Мы все уместимся в один фиакр.

Я обещал непременно быть и поспешил домой. Мне не терпелось услышать, что расскажет Тирета. Пробудившись, он сказал, что запродал себя на год за двадцать пять луи в месяц плюс стол и кров.

— Поздравляю. Она сказала, что ни один смертный с тобой не сравнится.

— Я для того трудился всю ночь; но, уверен, и ты время зря не терял.

— Одевайся, я тоже приглашен на обед и хочу посмотреть, как ты отбудешь в ла Виллет; я туда время от времени буду наезжать: твоя толстуха обещала отвести мне комнату.

Мы явились в два. Г-жа XXX вырядилась как юная девица и являла собою зрелище весьма комичное, а м-ль де ла М-р была прекрасна, как звезда. В четыре часа они уехали вместе с Тиретой, а я отправился в Итальянскую комедию.

Я был влюблен в эту барышню, но мысль о дочери Сильвии, с которой наслаждался я только ужинами в семейном кругу, гасила утоленное сполна чувство. Мы досадуем, когда женщины, нас любящие и уверенные, что любимы, отказывают нам в своих милостях; и мы не правы. Если они любят, значит, боятся нас потерять, а потому должны непрестанно распалять в нас желание обладать ими. Добившись своего, мы уже больше не будем их хотеть, ибо нельзя хотеть того, чем владеешь; стало быть, женщины правы, когда отказывают нам. Но если оба пола желают одного, почему тогда мужчина никогда не отвергает домогательства любимой женщины? Тут может быть только одна причина: мужчина, который любит и уверен во взаимности, более ценит удовольствие, каковое может доставить предмету своей страсти, нежели то наслаждение, что может получить сам, а потому ему не терпится удовлетворить страсть. Женщина, что печется о своем интересе, должна более ценить то удовольствие, какое она получит, а не то, какое доставит; потому она и тянет, как может, ведь отдавшись, она боится лишиться того, что интересует ее в первую голову, — собственной услады. Чувство это свойственно женской природе, в нем единственная причина кокетства, которое разум прощает женщинам и не прощает мужчинам. Потому-то у мужчин оно встречается весьма редко.

Дочь Сильвии любила меня и знала, что я ее люблю, хоть и не признался пока в своем чувстве; но остерегалась выказывать мне любовь. Она боялась, что поощрит меня добиваться ее милостей, и, не ведая, достанет ли у нее сил противиться, страшилась потерять меня потом. Отец и мать прочили ее в жены Клеману, что вот уже три года учил ее играть на клавесине, и ей оставалось только повиноваться родительской воле; любить она его не любила, но и ненависти к нему не питала. Ей было приятно видеть своего суженого. Большая часть благовоспитанных девиц вступают в брак без всякой любви и весьма этим довольны. Они, похоже, знают наперед, что любовника из мужа не получится. Да и мужчины пребывают в этом убеждении, особенно парижане. Французы ревнуют любовниц и никогда — жен; но учитель музыки Клеман был явно влюблен в свою ученицу, и та радовалась, что я это приметил. Она знала, что, убедившись в этом, принужден я буду в конце концов объясниться, и не ошиблась. После отъезда м-ль де ла М-р я решился, но впоследствии раскаялся. После моего признания Клеман получил отставку, но положение мое стало хуже некуда. Одни юнцы изъясняются в любви иначе, нежели пантомимой.

Через три дня после отъезда Тиреты отправился я в ла Виллет, отвезти ему скромные его пожитки, и был радушно встречен г-жой XXX. Мы как раз садились за стол, когда приехал аббат Форж. Сей ригорист, выказывавший мне в Париже великую дружбу, за обедом ни разу не взглянул в мою сторону, да и в сторону Тиреты тоже. Но тот за десертом потерял наконец терпение. Он первым поднялся из-за стола и просил г-жу XXX предуведомлять его всякий раз, как будет обедать этот господин; она тотчас удалилась вместе с аббатом. Тирета повел меня показывать свою комнату — как нетрудно догадаться, смежную с комнатой г-жи XXX. Пока он раскладывал вещи, племянница повела меня показать, где я буду спать. То была премилая комнатка на первом этаже, напротив ее собственной. Я заметил ей, что мне не составит труда прийти, когда все лягут, но она отвечала, что постель у нее слишком узкая, а потому она придет ко мне сама.

Тут она рассказала, как тетя чудит из-за Тиреты.

— Она думает, мы не догадываемся, что он с ней спит. Сегодня в одиннадцать она позвонила и велела мне пойти спросить, как ему спалось. Увидав, что постель не смята, я осведомилась, неужто он всю ночь писал. Он отвечал «да» и просил ничего не говорить тете.

— На тебя он не заглядывается?

— Нет. Ну, знаешь, как он ни глуп, все же он должен понимать, что внушает презрение.

— Почему?

— Потому, что тетя ему платит.

— А ты мне разве не платишь?

— Плачу, но только той же монетой, что и ты. Тетка считала ее глупой, и она в это поверила. Она была умна и добродетельна, и мне бы никогда ее не соблазнить, когда б не воспитывалась она у бегинок.

Воротившись к Тирете, провел я у него целый час. Я спросил, доволен ли он своим положением.

— Удовольствия никакого, но мне это ничего не стоит, а потому я не печалюсь. На лицо мне нет нужды смотреть, притом она очень чистоплотная.

— Она о тебе заботится?

— Она задыхается от избытка чувств. Сегодня она не дозволила мне сказать ей «доброе утро». Она объявила, что знает, как тяжело мне будет перенести ее отказ, но я должен думать не о наслаждении, а о своем здоровье.

Аббат Форж уехал, г-жа XXX осталась одна, и мы вошли в ее комнату. Почитая меня за сообщника, принялась самым отталкивающим образом сюсюкать с Тиретой. Но мой отважный друг столь щедро расточал ей ласки, что я пришел в восхищение. Она заверила, что аббата Форжа он больше не увидит. Тот объявил, что она погубила себя и для этого света, и для того, и пригрозил покинуть ее; она же поймала его на слове.

Актриса Кино, что покинула сцену и жила по соседству, приехала с визитом к г-же XXX, через четверть часа увидал я г-жу Фавар и аббата де Вуазенона, а еще через четверть часа — м-ль Амелен с красивым юношей, какового называла она своим племянником; имя его было Шалабр; он во всем на нее походил, но она не считала сие достаточным основанием, чтоб признать его сыном. Г-н Патон, пьемонтец, что был с нею, после долгих уговоров принялся метать банк и менее чем в два часа обобрал всех, кроме меня — я играть не стал. Меня занимала одна м-ль де ла М-р. Кроме того, банкомет был явно нечист на руку, но Тирета ничего не понял, пока не проиграл все, что у него было, и еще сто луидоров под честное слово. Тогда банкомет бросил карты, а Тирета на хорошем итальянском языке сказал ему, что он мошенник. Пьемонтец совершенно хладнокровно отвечал, что он лжет. Тут я объявил, что Тирета пошутил, и заставил его, смеясь, согласиться. Он удалился в свою комнату. Дело последствий не имело, а то бы Тирете несдобровать *.

В тот же вечер я как следует отчитал его. Я изъяснил, что, вступив в игру, он попадает в зависимость от ловкости банкомета: тот может оказаться плутом, но не трусом, а потому, дерзнув назвать его плутом, Тирета рисковал жизнью.

— Как! Безропотно позволить, чтобы меня обворовали?

— Да, раз сам сделал выбор. Мог не играть.

— Господь свидетель, я не стану платить ему сто луи.

— Советую заплатить их и не ждать, покуда он их с тебя спросит.

Я лег и минут через сорок м-ль де ла М-р пришла в мои объятья; мы провели ночь много более сладостную, чем в первый раз.

Наутро, позавтракав с г-жой XXX и ее другом, воротился я в Париж. Через три или четыре дня пришел Тирета и сказал, что приехал торговец из Дюнкерка, он должен обедать у г-жи XXX, и она просит меня быть. Скрепя сердце я оделся. Я не мог примириться с этим браком, но и воспрепятствовать ему не мог. М-ль де ла М-р, как я заметил, нарядилась пышнее обычного.

— Жених и без того сочтет вас очаровательной, — сказал я.

— Тетя так не думает. Мне любопытно взглянуть на него, но я уповаю на вас и уверена, что ему моим мужем не быть.

Минутой позже он вошел вместе с банкиром Корнеманом, что сговаривался о браке. Я вижу красивого мужчину лет приблизительно сорока, с открытым лицом, одетого с отменной строгостью; он скромно и учтиво представился г-же XXX и взглянул на нареченную свою, лишь когда его к ней подвели. Увидав ее, он приметно смягчился и, не пытаясь блистать остроумием, сказал только, что желал бы произвести на нее то же впечатление, что она произвела на него. Она ответила изящным реверансом, не переставая серьезно и внимательно его разглядывать.

Мы садимся за стол, обедаем, беседуем обо всем на свете, но только не о свадьбе. Нареченные и не взглянут друг на друга, разве только случайно, и не перемолвились ни словом. После обеда барышня удалилась в свою комнату, а г-жа XXX затворилась в своем кабинете с г. Корнеманом и женихом. Вышли они часа через два, господам надобно было возвращаться в Париж, и она, велев позвать племянницу, при ней сказала гостю, что ждет его завтра и уверена, что барышня рада будет его видеть.

— Не так ли, милая племянница?

— Да, дорогая тетя. Я буду рада видеть завтра этого господина.

Когда б не этот ответ, он так бы и уехал, не услыхав ни разу ее голоса.

— Ну, как тебе муж?

— Позвольте, тетя, отвечать вам завтра и, пожалуйста, соблаговолите за обедом разговаривать со мною; быть может, внешность моя не оттолкнула его, но он не может судить о моем уме.

— Я боялась, что ты сморозишь глупость и испортишь благоприятное впечатление, что произвела на него.

— Тем лучше для него, если правда его отрезвит; тем хуже для нас обоих, коль мы решимся на брак, не узнав, хоть в малой степени, образ мыслей другого.

— Как он тебе показался?

— Он человек приятный, но подождем до завтра. Быть может, он меня и видеть не захочет, так я глупа.

— Я знаю, ты себя за умную почитаешь, но потому-то ты и глупа, хоть г. Казанова и уверяет, что ты глубокая натура. Он смеется над тобою, милая племянница.

— Я уверена в обратном, милая тетя.

— Ну и ну. Что за чушь ты городишь.

— Прошу прощения, — вмешался я. — Барышня права, я нимало над нею не смеюсь и убежден, что завтра она будет блистать, о чем бы мы ни заговорили.

Так вы остаетесь? Я очень рада. Составим партию в пикет, я буду играть против вас обоих. Племянница сядет с вами вместе, ей надо учиться.

Тирета испросил у своей толстушки дозволения пойти в театр. В гости никто не пришел, мы играли до ужина и, послушав Тирету, что пожелал пересказать нам спектакль, отправились спать.

К удивлению моему, м-ль де ла М-р явилась ко мне одетой.

— Я пойду разденусь, — сказала она, — как только мы поговорим. Скажи мне прямо, я должна соглашаться на брак?

— Тебе по нраву г. X?

— Он мне не противен.

— Тогда соглашайся.

— Довольно. Прощай. С этой минуты наша любовь кончилась, останемся друзьями. Я буду спать у себя.

— Станем друзьями завтра.

— Нет, лучше мне умереть и тебе тоже. Пусть мне тяжело, ничего не поделаешь. Коли я должна стать ему женой, мне надобно увериться, что я буду достойна его. Быть может, я обрету счастье. Не удерживай, пусти меня! Ты знаешь, как я тебя люблю.

— Ну хоть один поцелуй.

— Увы! нет.

— Ты плачешь.

— Нет. Бога ради, дай мне уйти.

— Сердце мое, ты будешь плакать у себя. Я в отчаянии. Останься. Я женюсь на тебе.

— Нет, теперь я уже не согласна.

С этими словами вырвалась она из моих рук и убежала, оставив меня сгорать со стыда. Я не смог сомкнуть глаз. Я был сам себе отвратителен. Я не знал, чем я провинился больше — тем, что соблазнил ее, или тем, что оставил другому.

Назавтра она блистала за обедом. Столь рассудительно беседовала она со своим женихом, что он, как я понял, был в восторге от того, какое сокровище ему досталось. Чтобы не участвовать в разговоре, я, по обыкновению, сослался на зубную боль. Подавленный, разбитый после мучительной ночи, я, к удивлению своему, понял, что люблю, ревную, тоскую. М-ль де ла М-р не удостаивала меня ни словом, ни взглядом, она была права, сердиться мне было не на что.

После обеда г-жа XXX пригласила в свою комнату племянницу и г-на Х и, выйдя через час, велела поздравить барышню: через неделю та станет женою сего достойного господина и в тот же день уедет с ним в Дюнкерк.

— Завтра, — прибавила она, — все мы приглашены на обед к г-ну Корнеману, где и будет подписан брачный контракт.

Не берусь изъяснить читателю, в сколь жалком состоянии я пребывал.

Надумали ехать во Французскую комедию; их было четверо, и я отговорился. Я воротился в Париж и, решив, что у меня лихорадка, тотчас улегся в постель, но желанный покой не снизошел на меня, жестокое раскаяние ввергло в ад. Я понял, что должен помешать этому браку или приготовиться к смерти. Зная, что м-ль де ла М-р любит меня, я не мог поверить, что она станет противиться, узнав, что отказ будет стоить мне жизни. С этой мыслью встал я с постели и написал самое отчаянное письмо, какое только может продиктовать смятенная страсть. Облегчив душу, я уснул, а утром отправил письмо Тирете, велев тайком передать его барышне и уведомить ее, что я не уйду из дому, покуда не дождусь ответа. Через четыре часа я получил ответ и прочитал, дрожа:

«Милый друг, уже поздно. Полно ждать. Приходите обедать к г-ну Корнеману и знайте, что через несколько недель мы поймем, что одержали над собой великую победу. Любовь останется только в памяти нашей. Прошу вас более мне не писать».

Я испил чашу до дна. Решительный отказ и жестокое повеление не писать более привели меня в бешенство. Я решил, будто изменница влюбилась в купца, и, вообразив это, задумал убить его. Сотни способов исполнить гнусный мой замысел, один чернее другого, теснились в душе моей, раздираемой любовью и ревностью, замутненной гневом, стыдом и досадой. Сей ангел представлялся мне чудовищем, достойным ненависти, ветреницей, достойной наказания. Мне пришел на ум один верный способ отомстить, и я, хотя и почел его бесчестным, без колебаний решился прибегнуть к нему. Я замыслил отыскать супруга ее, каковой остановился у Корнемана, открыть ему все, что было между барышней и мною, и если этого окажется недостаточно, дабы отвратить его от намерения жениться, объявить, что один из нас должен умереть, наконец, если он презрит мой вызов, убить его.

Твердо вознамерившись исполнить чудовищный свой замысел, о котором нынче совестно мне вспоминать, я ужинаю с волчьим аппетитом, потом ложусь и сплю до утра как убитый. Наутро планы мои остаются прежними. Я одеваюсь и с заряженными пистолетами в карманах отправляюсь к Корнеману на улицу Грен-Сен-Лазар. Соперник мой еще спал, я жду. Четверть часа спустя выходит он ко мне с распростертыми объятиями, обнимает и говорит, что ждал моего прихода; я друг его невесты, и он должен был догадаться, как я к нему отношусь, а он всегда будет разделять ее чувства ко мне.

Прямодушие этого честного малого, его открытое лицо, искренние слова вмиг лишают меня способности завести разговор, с которым я явился. Оторопев, я не знаю, что и сказать. К счастью, он дает мне время прийти в себя. Он проговорил без остановки добрых четверть часа, пока не пришел г. Корнеман и не подали кофе. Когда настал мой черед говорить, я не произнес ничего бесчестного.

Вышел я из этого дома другим человеком, нежели вошел, и немало был этим поражен; я радовался, что не исполнил своего замысла, и сгорал от стыда и унижения, — ведь по одной случайности не стал я злодеем и подлецом. Повстречав брата, провел я с ним все утро и повез его обедать к Сильвии, где пробыл до полуночи. Я понял, что дочь ее сумеет заставить меня забыть м-ль де ла М-р, с которой мне до свадьбы лучше было не видеться.

На другой день сложил я в шляпную коробку всякие нужные мелочи и поехал в Версаль на поклон к министрам.

 

ГЛАВА V

Граф де Ла Тур д'Овернь и госпожа д'Юрфе. Камилла. Я влюблен в любовницу графа; нелепое происшествие излечивает меня. Граф де Сен-Жермен

Несмотря на зарождающуюся эту любовь, во мне не угасла склонность к продажным красавицам, блиставшим на главных гульбищах и привлекавшим общее внимание; более всего занимали меня содержанки и те, что делали вид, будто для публики они единственно танцуют, поют или играют комедию. Почитая себя в остальном совершенно свободными, они пользовались своими правами, отдаваясь то по любви, то за деньги, а то и так и так одновременно. Я без труда стал для них своим человеком. Театральные фойе — благодатный рынок, где всякий охотник может поупражняться в искусстве завязывать интриги. Приятная сия школа принесла мне немалую пользу; для начала свел я дружбу с их записными любовниками, овладел умением не выказывать ни малейших притязаний и особливо представать пусть не ветреником, но ветрогоном. Надобно было всегда иметь наготове кошелек, но речь шла о сущей безделице, расход невелик, а удовольствие большое. Я знал, что так или иначе своего добьюсь.

Камилла, актриса и танцовщица Итальянской комедии, каковую полюбил я еще семь лет тому в Фонтебло, привлекала меня более других благодаря утехам, что находил я в ее загородном домике за Белой заставой; она жила там со своим любовником графом д'Эгревилем, изрядно ко мне расположенным. Он был братом маркизу де Гамашу и графине дю Рюмен, хорош собой, обходителен, богат. Он ничему так не радовался, как если у его любовницы собиралось множество гостей. Она любила его одного, но, умная и оборотистая, не разочаровывала никого, кто имел к ней склонность; не скупясь на ласки и не расточая их попусту, она кружила головы всем знакомым, не опасаясь ни нескромности, ни всегда оскорбительного разрыва.

После возлюбленного более других отличала она графа де Ла Тур д'Оверня. Сей знатный вельможа обожал ее, но был не довольно богат, чтобы оставить ее целиком для себя, и принужден был довольствоваться объедками с чужого стола. Его прозвали Нумером вторым. Для него она почти задаром содержала девчонку, бывшую свою служанку, которую, приметив его к ней расположение, можно сказать, ему подарила. Ла Тур д'Овернь снял для нее меблированную комнату на улице Таран и уверял, что любит ее как подарок дражайшей Камиллы; частенько он брал ее с собою ужинать на Белую заставу. Пятнадцати лет, скромная, наивная простушка, она говорили любовнику, что не простит ему измены, разве только с Камиллой, которой надобно уступать, ибо ей обязана она своим счастьем. Я так влюбился в эту девочку, что нередко приходил ужинать к Камилле единственно в надежде увидать ее и насладиться наивными ее речами, потешавшими все общество. Я, как мог, обуздывал себя, но был столь увлечен, что вставал из-за стола в тоске, не видя для себя возможности излечиться от страсти обычным путем. Я бы сделался посмешищем, если б кто догадался о моей любви, а Камилла принялась бы издеваться надо мной без всякой жалости. Но однажды случай исцелил меня, и вот как.

Домик Камиллы был за Белой заставой, и когда после ужина гости стали расходиться, я послал за извозчиком, дабы воротиться домой. Мы засиделись за столом до часу ночи, и слуга мой объявил, что фиакра теперь не сыскать. Ла Тур д'Овернь предложил отвезти меня, сказав, что никакого неудобства тут не будет, хотя карета его была двухместная.

— Малышка, — сказал он, — сядет к нам на колени. Я, разумеется, соглашаюсь, и вот я в карете, граф слева от меня, Бабета сверху. Охваченный желанием, хочу я воспользоваться случаем и, не теряя времени, ибо карета ехала быстро, беру ее руку, пожимаю, она пожимает мою, в знак благодарности я подношу ручку ее к губам, покрываю беззвучными поцелуями и, горя нетерпением убедить ее в моем пыле, действую так, чтоб доставить себе великую усладу — и тут раздается голос Ла Тур д'Оверня:

— Благодарю вас, дорогой друг, за любезное обхождение, свойственное вашему народу; я и не рассчитывал удостоиться его; надеюсь, вы не обознались.

Услыхав эти страшные слова, вытягиваю я руку — и касаюсь рукава его камзола; в такие минуты присутствие духа сохранить невозможно, тем паче он засмеялся, а это любого выбьет из колеи. Я отпускаю руку, не в силах ни смеяться, ни оправдываться. Бабета спрашивала друга, для чего он так развеселился, но едва тот пытался объясниться, как его вновь разбирал смех, а я чувствовал себя круглым дураком. По счастью, карета остановилась, слуга мой открыл дверцу, я вышел и поднялся к себе, пожелав им спокойной ночи; Ла Тур д'Овернь вежливо поклонился в ответ, хохоча до упаду. Сам я начал смеяться лишь через полчаса — история и впрямь была нелепая, но к тому же грустная и досадная, ведь мне предстояло сносить ото всех насмешки.

Три или четыре дня спустя решил я напроситься на завтрак к любезному вельможе, ибо Камилла уже посылала справиться о моем здоровье. Приключение это не могло мне воспрепятствовать бывать у нее, но сперва я хотел разузнать, как к нему отнеслись.

Увидав меня, милейший Ла Тур расхохотался. Посмеявшись вволю, он расцеловал меня, изображая девицу. Я просил его, наполовину в шутку, наполовину всерьез, забыть эту глупость, ибо не знал, как оправдаться.

— К чему говорить об оправданиях? — отвечал он. — Все мы вас любим, а забавное сие происшествие составило и составляет утеху наших вечеров.

— Так о нем все знают?

— А вы сомневались? Камилла смеялась до слез. Приходите вечерком, я приведу Бабету; смешная, она уверяет, что вы не ошиблись.

— Она права.

— Как так права? Расскажите кому-нибудь другому. Слишком много чести для меня, я вам не верю. Но вы избрали верную тактику.

Именно ее я и придерживался вечером за столом, притворно удивляясь нескромности Ла Тура и уверяя, что излечился от страсти, которую к нему питал. Бабета называла меня грязной свиньей и отказывалась верить в мое исцеление. Происшествие это по неведомой причине отвратило меня от девчонки и внушило дружеские чувства к Ла Тур д'Оверню, который по праву пользовался всеобщей любовью. Но дружба наша едва не окончилась пагубно.

Однажды в понедельник в фойе Итальянской комедии этот милейший человек попросил меня одолжить сотню луидоров, обещая вернуть их в субботу.

— У меня столько нет, — отвечал я. — Кошелек мой в вашем распоряжении, там луидоров десять — двенадцать.

— Мне нужно сто и немедля, я проиграл их вчера вечером под честное слово у принцессы Ангальтской *.

— У меня нет.

— У сборщика лотереи должно быть больше тысячи.

— Верно, но касса для меня священна; через неделю я должен сдать ее маклеру.

— Ну и сдадите, в субботу я верну вам долг. Возьмите из кассы сто луи и положите взамен мое честное слово. Стоит оно сотни луидоров?

При этих словах я поворачиваюсь, прошу его обождать, иду в контору на улицу Сен-Дени, беру сто луи и приношу ему. Наступает суббота, его нет; в воскресенье утром я закладываю перстень, вношу в кассу нужную сумму и на другой день сдаю ее маклеру. Дня через три-четыре в амфитеатре Французской комедии Ла Тур д'Овернь подходит ко мне с извинениями. В ответ я показываю руку без перстня и говорю, что заложил его, дабы спасти свою честь. Он с грустным видом отвечает, что его подвели, но в следующую субботу он непременно вернет деньги:

— Даю вам, — говорит он, — свое честное слово.

— Ваше честное слово хранится в моей кассе, позвольте мне более на него не полагаться; вернете сто луидоров, когда сможете.

Тут доблестный вельможа смертельно побледнел.

— Честное слово, любезный Казанова, — сказал он, — мне дороже жизни. Я верну вам сто луидоров завтра в девять утра в ста шагах от кафе, что в конце Елисейских полей. Я отдам их вам наедине, без свидетелей; надеюсь, вы непременно придете и прихватите с собой шпагу, а я прихвачу свою.

— Досадно, господин граф, что вы хотите заставить меня столь дорого заплатить за красное словцо. Вы оказываете мне честь, но я предпочитаю попросить у вас прощения и покончить с нелепой этой историей.

— Нет, я виноват больше вашего, и вину эту можно смыть только кровью. Вы придете?

— Да.

За ужином у Сильвии я был грустен — я любил этого славного человека, но не меньше любил и себя. Я чувствовал, что не прав, словцо и впрямь было грубовато, но не явиться на свидание не мог.

Я вошел в кафе вскоре после него; мы позавтракали, он расплатился, и мы двинулись к площади Звезды. Убедившись, что нас никто не видит, он благородным жестом протянул мне сверток с сотней луидоров, сказал, что мы будем драться до первой крови, и, отступив на четыре шага, обнажил шпагу. Вместо ответа я обнажил свою и, сблизившись, тотчас сделал выпад. Уверенный, что ранил его в грудь, я отскочил назад и потребовал от него держать слово. Покорный, словно агнец, он опустил шпагу, поднес руку к груди, отнял ее, всю обагренную кровью, и сказал: «Я удовлетворен». Пока он прилаживал к ране платок, я произнес все приличествующие случаю учтивые слова. Взглянув на острие шпаги, я обрадовался — лишь самый кончик был в крови. Я предложил графу проводить его домой, но он не пожелал. Он просил меня молчать о происшедшем и считать его на будущее своим другом. Обняв его со слезами на глазах, я воротился домой до крайности опечаленный — я получил добрый урок светского обхождения. Об этом деле никто не прознал. Неделю спустя мы вместе ужинали у Камиллы.

В те дни получил я двенадцать тысяч франков от аббата де Лавиля, награду за поручение, исполненное мною в Дюнкерке. Камилла сказала, что Ла Тур д'Оверня уложила в постель ломота в бедрах и что, если я не против, мы можем завтра утром проведать его. Я согласился, мы пришли и после завтрака я с самым серьезным видом объявил, что если он доверится мне, я его вылечу, ибо причина его болей — не ломота в бедрах, но влажный дух, коего я изгоню печатью Соломона и пятью словами. Он расхохотался, но сказал, что я могу делать все, что мне заблагорассудится.

— Тогда я пойду куплю кисточку, — сказал я ему.

— Я пошлю слугу.

— Нет, я должен быть уверен, что купили не торгуясь, а потом, мне надобны еще кое-какие снадобья.

Я принес селитры, серного цвета, ртути, кисточку и сказал графу, что требуется малая толика его мочи — совсем свежей. Они с Камиллой рассмеялись, но я с серьезным видом протянул ему сосуд, задернул шторы, и он исполнил мою просьбу. Сделав раствор, я сказал Камилле, что она должна растирать бедро графу, покуда я буду произносить заклинание, но если она рассмеется, все пропало. Добрых четверть часа они смеялись без умолку, но потом, взяв пример с меня, успокоились. Ла Тур подставил бедро Камилле, и та, войдя в роль, принялась усиленно растирать больного, пока я вполголоса бормотал слова, кои они не могли понять, ибо я и сам их не понимал. Я чуть было не испортил дело, увидав, какие гримасы корчит Камилла, чтобы не расхохотаться, — смешнее не бывает. Наконец я сказал «довольно», окунул кисточку в раствор и одним движением начертал знак Соломона: пятиконечную звезду величиной в пять линий. Потом, обмотав ему бедро тремя салфетками, я обещал, что он выздоровеет, если сутки пробудет в постели, не снимая повязки. Мне понравилось, что они больше не смеялись. Они были озадачены.

Четыре или пять дней спустя, когда я уже обо всем подзабыл, услыхал я в восемь утра стук копыт под окном. Выглянув, я увидел, как Ла Тур д'Овернь слезает с коня и входит в дом.

— Вы были так уверены в себе, — сказал он, обнимая меня, — что даже не зашли удостовериться, помогла ли мне ваша чудодейственная операция.

— Конечно, уверен, но будь у меня побольше времени, я бы вас навестил.

— Могу ли я принять ванну?

— Никаких ванн, покуда не почувствуете себя совсем здоровым.

— Слушаюсь. Все кругом дивятся, ведь я не мог не поведать о чуде всем своим знакомым. Иные вольнодумцы подняли меня на смех, но пусть себе говорят, что хотят.

— Вам надлежало быть осмотрительнее, вы же знаете Париж. Теперь я прослыву шарлатаном.

— Да никто так не думает. А я пришел просить вас об одолжении.

— Что вам угодно?

— Моя тетка — признанный знаток абстрактных наук, великий химик, женщина умная, богатая, владеет большим состоянием; знакомство с нею ничего, кроме пользы, не принесет. Она сгорает от желания видеть вас, уверяет, что все про вас знает и вы не тот, кем слывете в Париже. Она заклинала меня привести вас к ней на обед; надеюсь, вы противиться не станете. Ее имя — маркиза д'Юрфе.

Я не был с нею знаком, но имя д'Юрфе произвело на меня впечатление, я знал историю знаменитого Анн д'Юрфе, прославившегося в конце XVI века. Дама сия была вдова его правнука, и я подумал, что, став членом этой семьи, она могла приобщиться высоких таинств науки, что весьма меня занимала, хоть я и почитал ее пустой химерой. Я отвечал Ла Тур д'Оверню, что поеду к тетке его, когда ему будет угодно, но только не на обед, разве что мы будем втроем.

— У нее за обедом всякий день бывает двенадцать персон, — возразил он, вы увидите самых примечательных людей Парижа.

— Именно этого я и не хочу, мне претит репутация чародея, каковую вы по доброте душевной мне создали.

— Напротив, все вас знают и почитают. Герцогиня де Лораге говорила, что четыре или пять лет назад вы постоянно ездили в Пале-Рояль, проводили целые дни с герцогиней Орлеанской; г-жа де Буфлер, г-жа де Бло и сам Мельфор помнят вас. Напрасно вы не возобновили прежних знакомств. Вы так ловко исцелили меня, что, уверяю вас, можете составить огромное состояние. Я знаю в Париже сотню человек из высшего света, мужчин и женщин, что отдадут любые деньги, только бы их вылечили.

Рассуждал Ла Тур правильно, но я-то знал, что исцеление его совершеннейшая глупость, удавшаяся случайно, и отнюдь не стремился к известности. Я сказал, что решительно не хочу выставлять себя на всеобщее обозрение и готов нанести визит госпоже маркизе в любой день и час, когда она пожелает, но только втайне и никак иначе. Воротившись в полночь домой, нашел я записку от графа; он просил меня быть завтра в полдень в Тюильри на террасе Капуцинов, там он встретится со мной и отвезет обедать к тетке; он уверял, что мы будем одни и для всех остальных двери будут закрыты.

На свидание пришли мы вовремя и отправились вместе к почтенной даме. Она жила на набережной Театинцев, неподалеку от особняка Буйонов. Госпожа д'Юрфе, красивая, хотя и в летах, приняла меня благороднейшим образом, с изысканностью, отличавшей придворных времен Регентства. Часа полтора мы беседовали о посторонних предметах, без слов согласившись, что надобно получше узнать друг друга. Оба мы хотели побольше выпытать у собеседника. Мне было нетрудно изображать профана — я им был. Госпожа д'Юрфе сдерживала любопытство, но я прекрасно видел, что ей не терпится блеснуть своими познаниями. В два часа нам троим подали обед, что готовили каждый день на двенадцать персон. После обеда Ла Тур д'Овернь покинул нас, дабы навестить принца Тюренна, у коего поутру был сильный жар, и госпожа д'Юрфе тотчас завела речь о химии, алхимии, магии и прочей блажи. Когда добрались мы до Великого Деяния и я по наивности осведомился, знакомо ли ей первичное вещество, только вежливость не позволила ей рассмеяться мне в лицо: с очаровательной улыбкой она отвечала, что обладает тем, что зовется философским камнем, и все таинства ведомы ей. Она показала мне свою библиотеку, унаследованную от великого Юрфе и супруги его Рене Савойской; ее пополнила она рукописями, стоившими сто тысяч франков. Более других почитала она Парацельса, каковой, уверяла она, не был ни мужчиной, ни женщиной, и к несчастью отравился чрезмерной дозой жизненного эликсира. Она показала мне небольшой список, где по-французски ясными словами изъяснялось Великое Деяние. Она сказала, что не держит его под замком потому, что оно зашифровано, а ключ от шифра ведом ей одной.

— Так вы, сударыня, не верите в стеганографию?

— Нет, сударь, и если желаете, я готова подарить вам копию.

Я поблагодарил и положил список в карман. Из библиотеки прошли мы в лабораторию, что положительно меня сразила; маркиза показала мне вещество, каковое держала на огне пятнадцать лет; оно должно было томиться еще года четыре или пять. То был порошок, способный мгновенно обратить в золото любой металл. Она показала мне трубку, по которой уголь, влекомый собственной тяжестью, равномерно подавался в огонь и поддерживал в печи постоянную температуру, так что маркизе случалось по три месяца не заходить в лабораторию, не опасаясь, что все потухнет. Внизу был небольшой зольник, куда ссыпался пепел. Обжиг ртути был для нее детской забавой; она показала мне прокаленное вещество и прибавила, что я могу посмотреть сию операцию как только захочу. Она показала мне «дерево Дианы» славного Таллиамеда, ее учителя. Таллиамед, как всем ведомо, — это ученый Майе, но госпожа д'Юрфе уверяла, что он отнюдь не умер в Марселе, как всех убедил аббат Ле Мезерье, но жив и, добавила она с улыбкой, частенько шлет ей письма. Если бы регент, герцог Орлеанский, послушался его, он был бы жив и поныне. Она сказала, что регент был первый ее друг, он прозвал ее Эгерией и собственноручно выдал замуж за маркиза д'Юрфе.

Были у нее изъяснения Рамона Люлля с толкованием сочинений Арно де Вильнева, подытожившего писания Роджера Бэкона и Гебера, которые, по мнению ее, были живы до сих пор. Сей бесценный манускрипт держала она в шкатулке из слоновой кости, ключ от которой хранила у себя; лаборатория также была ото всех заперта. Она показала мне бочонок, наполненный платиной из Пинто, — ее могла она превратить в чистое золото, когда ей заблагорассудится. Господин Вуд самолично преподнес ей бочонок в 1743 году. Она поместила платину в четыре различных сосуда: в трех первых серная, азотная и соляная кислота не смогли разъесть ее, но в четвертом была налита царская водка, и платина не устояла. Маркиза плавила ее огненным зеркалом — иначе металл этот не плавился, что, по ее мнению, доказывало превосходство его над всеми другими, и над золотом тоже. Она показала, что под действием нашатыря платина выпадает в осадок, чего с золотом не бывает.

Под атанором огонь горел уже пятнадцать лет. Его башня была наполнена черным углем, из чего я заключил, что маркиза была там пару дней назад. Оборотившись к «дереву Дианы», я почтительнейше осведомился, согласна ли она с тем, что это детская забава. Она с достоинством отвечала, что создала его для собственного увеселения посредством серебра, ртути и азотного спирта, совместно кристаллизуемых, и что дерево, произрастанием металлов рожденное, показывало в малом то великое, что может создать природа; но, присовокупила она, в ее власти создать настоящее солнечное дерево, каковое будет приносить золотые плоды, пока не кончится один ингредиент, что смешивается с шестью «прокаженными» металлами в зависимости от их количества. Я со всей скромностью отвечал, что не считаю сие возможным без посредства философского камня. Госпожа д'Юрфе только улыбнулась в ответ. Она показала мне фарфоровую плошку с селитрой, ртутью и серой и тарелку с неразлагаемой солью.

— Полагаю, — сказала маркиза, — ингредиенты эти вам знакомы.

— Разумеется, — ответил я, — если это соль мочи.

— Вы угадали.

— Восхищен вашей проницательностью, сударыня. Вы сделали анализ амальгамы, которой я начертал пентаграмму на бедре вашего племянника, но никакой винный камень не откроет вам слов, придающих ей силу.

— Для этого в нем нет нужды, достаточно открыть рукопись одного из адептов, что хранится у меня в комнате, я вам покажу, в ней приводятся эти слова. Я промолчал, и мы покинули лабораторию. Войдя в комнату, она достала из шкатулки черную книгу, положила ее на стол и принялась искать фосфор; покуда она искала, я за ее спиной открыл книгу, сплошь испещренную пентаграммами, и, по счастью, увидал ту, что начертал на бедре ее племянника, в окружении имен Духов планет, за исключением двух, Сатурна и Марса; я быстро захлопнул книгу. Об этих Духах знал я от Агриппы и, как ни в чем не бывало, подошел к маркизе, которая вскоре нашла фосфор; вид его меня порядком удивил, но об этом в другой раз.

Госпожа д'Юрфе устроилась на канапе, усадила меня рядом и спросила, знакомы ли мне талисманы графа де Трев.

— Я не слыхал о них, но мне знакомы Полифиловы талисманы.

— Говорят, меж ними нет разницы.

— Не уверен.

— Мы это узнаем, коль вы напишете слова, которые произнесли, рисуя пентаграмму на бедре моего племянника. Если я обнаружу их в книге против того же талисмана, значит, так оно и есть.

— Согласен, это будет убедительное доказательство. Сейчас напишу.

Я написал имена Духов, госпожа маркиза нашла нужную пентаграмму, прочла мне имена, и я, разыгрывая удивление, протянул ей листок бумаги, где она, к вящему своему удовольствию, прочла те же самые имена.

— Вот видите, — сказала она, — у Полифила и графа де Трева учение одно.

— Я соглашусь, сударыня, если обнаружу в книге способ названия имен злых духов. Известна ли вам теория планетарных часов?

— По-моему, да, но она для этой операции не надобна.

— Тысяча извинений. Я начертал на бедре господина де Ла Тур д'Оверня Соломонову пентаграмму в час Венеры, и если б я не начал с Анаэля, духа сей планеты, все пошло бы насмарку.

— Этого я не ведала. А после Анаэля?

— Потом надо двигаться к Меркурию, от Меркурия к Луне, от Луны к Юпитеру, от Юпитера к Солнцу. Получается, как видите, магический цикл Зороастра. Я пропустил только Сатурн и Марс, которые наука из этой операции исключает.

— А если бы вы, к примеру, начали операцию в час Луны?

— Тогда бы я избрал направление: Юпитер — Солнце — Анаэль, то есть Венера, и наконец Меркурий.

— Я вижу, сударь, что теория планетарных часов известна вам до тонкостей.

— Без этого, сударыня, невозможно заниматься магией, нет времени все вычислять. Но все это нетрудно. Всякий, кто пожелает, за месяц обретет надлежащий опыт. Гораздо сложнее само учение, — но нет ничего недостижимого. По утрам я не выхожу из дома, не уточнив, сколько нынче минут в часе, и не сверив часы, ибо одна минута может стать решающей.

— Осмелюсь ли я просить вас познакомить меня с сей теорией?

— Вы найдете ее у Артефия, а в более ясном изложении — у Сандивония.

— У меня они есть, но по-латыни.

— Я сделаю для вас перевод.

— Вы будете столь любезны?

— Вы столько мне показали, сударыня, что я просто вынужден сделать это, по причинам, о коих я, вероятно, смогу поведать вам завтра.

— Отчего не сегодня?

— Оттого, что сперва я должен узнать имя вашего Духа.

— Вы уверены, что у меня есть Дух?

— Должен быть, если вы и впрямь обладаете философским камнем.

— Это так.

— Поклянитесь клятвой ордена.

— Я не решаюсь, и вы знаете почему.

— Завтра я постараюсь развеять ваши сомнения. То была клятва розенкрейцеров, каковую нельзя произносить, не уверившись в собеседнике; госпожа д'Юрфе опасалась совершить нескромность, а я, в свою очередь, подыгрывал ей. Я тянул время, но клятва эта была мне знакома. Мужчины могут давать ее друг другу без стеснения, но даме, подобной госпоже д'Юрфе, затруднительно произнести ее перед мужчиной, которого видит в первый раз в жизни.

— В нашем святом Писании, — сказала она, — эта клятва сокрыта. «Он поклялся, — гласит священная книга, — возложив руку ему на бедро». Но это не бедро. И потому мужчина никогда так не клянется женщине, ибо у женщины нет Слова.

В девять вечера граф де Ла Тур д'Овернь зашел к тетке и был изрядно удивлен, что я все еще у нее. Он сказал, что лихорадка у его кузена, принца Тюренна, разыгралась пуще прежнего и появились признаки оспы. Он сказал, что пришел проститься, ибо теперь он намерен ухаживать за больным и целый месяц не будет ее навещать. Г-жа д'Юрфе похвалила его рвение и вручила ладанку, взяв обещание вернуть ее, когда принц выздоровеет. Она велела повесить ладанку больному на шею крест-накрест и не сомневаться в скором исцелении — сыпь благополучно сойдет. Он обещал, взял ладанку и ушел.

Тогда я сказал маркизе, что, конечно, не знаю, что было в ладанке, но если это магическое средство, то в его силу я не верю, ибо она не дала племяннику никаких наставлений относительно часов. Она отвечала, что то был электрум, и я принес свои извинения.

Маркиза объявила, что ценит мою скромность, но полагает, что я не буду разочарован, согласившись познакомиться с друзьями ее. Она сказала, что будет приглашать их на обед по очереди, дабы потом я мог с приятствием встречаться со всеми. Согласно уговору, на следующий день обедал я с г-ном Гереном и его племянницей, которые мне вовсе не понравились. В другой день — с ирландцем Макартни, старомодным физиком, нагнавшим на меня тоску. В другой день велела они швейцару впустить монаха, а тот, заведя речь о литературе, наговорил гадостей о Вольтере, которого я в ту пору любил, и о «Духе законов», отказывая при том славному Монтескье в авторстве. Он приписывал сие творение какому-нибудь злоязычному монаху. В другой день обедал я с кавалером д'Арзиньи, носившим титул старшины петиметров; он сохранил учтивость обхождения времен Людовика XIV и помнил уйму стародавних анекдотов. Меня он изрядно позабавил; он румянился, носил помпоны на платье по моде минувшего века и уверял, что нежно привязан к любовнице, для которой снимал загородный домик; каждый вечер он ужинал там в компании ее подружек, юных и прелестных, которые ради него покидали любое общество; он же, несмотря на это, не покушался изменить ей и проводил с нею всякую ночь. Обходительный этот человек, уже дряхлый и трясущийся, был столь кроток, столь своеобычен, что я не усомнился в его словах. Одет он был с превеликим тщанием. Изрядный букет нарциссов и тубероз в верхней петлице, да еще крепкий запах амбры, исходивший от помады, которой прилеплялись накладные волосы (брови были насурьмлены, зубы вставные), создавали сильнейший аромат, который г-же д'Юрфе был по нраву, а мне вовсе нестерпим. В противном случае я искал бы его общества как можно чаще. Г-н д'Арзиньи был убежденный и на диво благостный эпикуреец; он уверял, что согласился бы получать девяносто палочных ударов всякое утро, если б был уверен, что тем продлит себе жизнь еще на сутки, и чем больше будет стариться, тем более жестокую порку готов себе задавать.

В другой день обедал я с г-ном Шароном, советником Большой палаты Парламента, который докладывал дело на процессе г-жи д'Юрфе против ее дочери, г-жи дю Шатле, каковую она ненавидела. Старый советник был ее счастливым возлюбленным сорок лет назад, а потому считал своим долгом держать ее сторону. Судейские во Франции были пристрастны и чувствовали себя вправе быть пристрастными к тем, кто пользовался их благосклонностью, поскольку право судить купили себе за деньги. Этот крючкотвор мне порядком надоел.

Но в другой день прониклись мы взаимной симпатией с господином де Виармом, молодым советником, племянником маркизы; он пришел на обед со своею супругой. Милейшая чета, племянник, признанный умница — весь Париж читал его «Представление Королю о злоупотреблениях по службе». Он уверял, что назначение советника Парламента — противиться королевским указам, даже благим. Доводы, кои приводил он в защиту этого принципа, были те же, что всегда выдвигает меньшинство во всяком сообществе. Я не буду докучать читателю пересказом их.

Самый приятный обед был с госпожой де Жержи; ее сопровождал славный авантюрист граф де Сен-Жермен. Вместо того, чтобы есть, он непрестанно говорил, и я слушал его с великим вниманием, ибо лучшего рассказчика не встречал. Он показывал, что сведущ во всем, он хотел удивлять — и положительно удивлял. Держался он самоуверенно, но это не раздражало, ибо человек он был ученый, знавший множество языков, отменный музыкант, отменный химик, хорош собой; он умел расположить к себе женщин, ибо снабжал их пудрой, придававшей коже красы, и в то же время льстил надеждой если не омолодить их, что, как он уверял, невозможно, то сохранить их нынешний облик посредством воды, чрезвычайно дорого ему стоившей; ее он преподносил в подарок. Этот необычайный человек, прирожденный обманщик, безо всякого стеснения, как о чем-то само собою разумеющемся, говорил, что ему триста лет, что он владеет панацеей от всех болезней, что у природы нет от него тайн, что он умеет плавить бриллианты и из десяти-двенадцати маленьких сделать один большой, того же веса и притом чистейшей воды. Для него это сущий пустяк. Несмотря на бахвальство, противоречия и явную ложь, я решительно не мог почесть его за обыкновенного нахала, но и уважения к нему не испытывал; против своей воли счел я его человеком удивительным — ибо он меня удивил. У меня еще будет случай говорить о нем.

После того как г-жа д'Юрфе свела меня со всеми, я сказал, что буду обедать у нее, когда она пожелает, но только наедине, за выключением родственников ее и Сен-Жермена, чье красноречие и бахвальство забавляли меня. Этот человек, обедавший в лучших домах Парижа, никогда ни к чему не притрагивался. Он уверял, что поддерживает жизнь особою пищей, и с ним охотно примирялись, ибо он был душою всякого застолья.

Я сумел до тонкостей изучить госпожу д'Юрфе, что почитала меня за истинного адепта, укрывшегося под маской посредственности; она еще более укрепилась в этих химерических мыслях пять или шесть недель спустя, когда осведомилась, расшифровал ли я манускрипт, где изъяснялось Великое Деяние. Я ответил, что расшифровал и вследствие этого прочел и что верну его, дав слово чести, что не снял копию.

— Ничего нового я там не обнаружил, — сказал я.

— Извините, сударь, но это никак невозможно без шифра.

— Прикажете назвать вам ключ, сударыня?

— Сделайте милость.

Я произношу слово, не принадлежавшее ни к одному языку, и повергаю ее в изумление. Она сказала, что это слишком, поскольку считала, что одна знает это слово; его хранила она в памяти и никогда не доверяла бумаге.

Я мог сказать ей правду, что те же подсчеты, какие помогли расшифровать рукопись, открыли и ключ, но мне взбрело на ум объявить, что его сообщил Дух мне. Ложным этим признанием я поработил г-жу д'Юрфе. В тот день она предалась мне душой, и я злоупотребил своей властью. Всякий раз, как я вспоминаю об этом, грусть и стыд охватывают меня, и ныне я совершаю покаяние, обязав себя говорить в Мемуарах правду. Великим заблуждением госпожи д'Юрфе была вера в возможность общения с Духами, называемыми стихийными. За это отдала бы она все свое имение; она встречала уже мошенников, что пробуждали в ней надежду указать верный путь. Узнав меня, она уверилась, что достигла цели — ведь я дал столь убедительное доказательство своей тайной власти.

— Я не знала, — сказала она, — что ваш Дух властен принудить моего выдать тайну.

— Ему принуждать ни к чему, он сам все знает, такова природа его.

— Ведомы ли ему тайны, сокрытые в моей душе?

— Без сомнения, и он откроет их мне, если я его спрошу.

— Вы можете спрашивать, когда хотите?

— В любой момент, если есть бумага и чернила; я могу заставить его отвечать вам, назвав вам его имя. Его зовут Паралис. Составьте вопрос, как если б вы обращались к простому смертному, спросите, как сумел я расшифровать ваш манускрипт, и вы увидите, как я заставлю его вам отвечать.

Дрожа от радости, г-жа д'Юрфе задает вопрос; я записываю его цифрами, составляю, как всегда, пирамиду и помогаю ей извлечь ответ, который она сама обращает в буквы. Она видит только согласные, но посредством другой операции отыскивает с моей помощью гласные, составляет слова и получает совершенно ясный ответ, ее сразивший. Перед глазами своими видит она слово, необходимое для расшифровки манускрипта.

Я покинул ее, унося с собой ее душу, сердце, разум и остатки здравого смысла.

 

ГЛАВА VI

Ложное и противоречивое представление г-жи д'Юрфе о моей власти. Мой брат женится; проект, сочиненный в день свадьбы. Я отправляюсь в Голландию по финансовым делам <…>

Принц Тюренн оправился от оспы, граф де Ла Тур д'Овернь с ним расстался и, зная любовь тетушки к абстрактным наукам, не удивился, обнаружив, что я сделался единственным ее другом. Я с удовольствием виделся за обедом с ним и другими родственниками, их доброе отношение трогало меня. То были ее братья г. де Понкарре и г. де Виарм, избранный в ту пору купеческим старшиной, а также сын его, о котором уже, кажется, случалось мне говорить. Дочь маркизы, г-жа дю Шатле, сделалась из-за процесса заклятым ее врагом, и даже имени ее в доме не поминали.

Ла Тур д'Овернь понужден был в то время отправиться в булонский полк в Бретань, и мы почти всякий день обедали вдвоем. Челядь маркизы глядела на меня, как на ее мужа; они рассудили, что я непременно ей муж, — так истолковали они, отчего мы столько времени проводим вместе. Почитая меня богатым, госпожа д'Юрфе вообразила, будто я доставил себе место при лотерее Военного училища не иначе, как для маскированья.

Она полагала, что я не только владею философским камнем, но и вожусь со стихийными Духами, а потому могу перевернуть Землю, составить счастье или несчастье Франции. Необходимость скрываться она приписывала весьма основательному страху угодить в тюрьму, за решетку, что, верила она, было неминуемо, когда бы министерство сумело меня распознать. Все эти сумасбродства внушал ей по ночам Дух, а воспаленная фантазия заставляла принимать на веру. Выказывая легковерность несравненную, она объявила однажды, будто Дух сообщил ей, что, поскольку она женщина, ей не дано сноситься с Духами стихий, но что в моей власти с помощью известной мне операции переселить ее душу в тело ребенка мужского пола, рожденного от философского соития бессмертного со смертной либо смертного мужа с божественной супругой.

Поддерживая безумные эти мечты, я не считал, что обманываю ее, — она обманывалась сама, и разубедить ее было невозможно. Если б я, как истинно честный человек, сказал ей, что это вздор, она бы мне попросту не поверила, и я решил, что все должно идти своим чередом. Особенно нравилось мне, что меня почитает за величайшего из Розенкрейцеров и могущественнейшего из людей высокородная дама, состоящая в родстве с самыми знатными французскими фамилиями и к тому же богатая — и более ценными бумагами, нежели восемьюдесятью тысячами годового дохода, что приносили ей имение и дома в Париже. Я ясно видел, что в случае надобности мне ни в чем не будет отказа, и хоть я не строил планов завладеть ее богатствами, ни всеми, ни частью, я не в силах был отказаться от этой власти.

Г-жа д'Юрфе была скупа. Тратила она никак не более тридцати тысяч ливров в год, а с остальными сбережениями, составлявшими вдвое большую сумму, играла на бирже. Биржевый маклер покупал для нее королевские процентные бумаги, когда они шли по самой низшей цене, и продавал, когда их курс повышался. Таким способом преумножила она свое состояние. Она много раз говорила, что готова отдать все, чем владеет, дабы стать мужчиной, и знает, что зависит это от меня.

Я сказал ей однажды, что и в самом деле могу осуществить сию операцию, но никогда не отважусь, поскольку принужден буду умертвить ее.

— Я знаю, — отвечала она, — знаю даже, какую смерть мне придется принять, и я готова.

— И какой вам представляется, сударыня, ваша кончина?

— Я умру от снадобья, что унесло Парацельса, — живо ответствовала она.

— И вы полагаете, душа его перенеслась в иное тело?

— Нет. Но знаю почему. Он не был ни мужчиной, ни женщиной, а надобно непременно быть тем или другим.

— Правда ваша, но известен ли вам состав снадобья и что без вмешательства Саламандры изготовить его невозможно?

— Так, наверное, и есть, но этого я не знала. Прошу вас, спросите у каббалы, есть ли у кого в Париже это снадобье?

Я тотчас понял, что она считает, будто снадобье есть у нее, и, не колеблясь, составил нужный ответ, изобразив глубокое удивление. Она ничуть не поразилась, а, напротив, восторжествовала.

— Вот видите, — сказала она, — не хватает единственно ребенка, носителя божественного семени. Я знаю, это в вашей власти, и не верю, что вам не достанет мужества решиться из-за неуместной жалости к дряхлому моему остову.

При этих словах я встал и отошел к окну, что выходило на набережную; так простоял я полчетверти часа, размышляя над ее безумствами. Когда я воротился к столу, за которым она сидела, она посмотрела на меня внимательно и взволнованно воскликнула:

— Возможно ли, друг мой? У вас на глазах слезы! Я не стал ее разубеждать, взял со вздохом шпагу и ушел. Ее карета всякий день была в моем распоряжении и теперь ждала меня у ворот.

Брат мой был принят единодушно в Академию — на выставке его батальное полотно заслужило одобрение всех ценителей. Академия сама решила приобрести картину и уплатила брату пятьсот луидоров, что он за нее спросил. Он влюбился в Коралину и женился бы на ней, когда б она ему не изменила. Он так оскорбился, что, желая отнять у нее всякую надежду на примирение, меньше чем в неделю женился на танцовщице из кордебалета Итальянской комедии. Свадьбу пожелал устроить г-н де Санси, церковный казначей, весьма любивший эту девушку; в знак благодарности за благое дело, что совершил мой брат, женившись на ней, г-н де Санси доставил ему заказы на картины от всех своих друзей, открыв дорогу к богатству, которого он добился, и великой славе, которую он завоевал.

Во время свадьбы г-н Корнеман завел со мной разговор о нехватке денег в казне, побуждая обратиться к генерал-контролеру и предложить действенное средство. Он сказал, что если уступить по сходной цене королевские процентные бумаги амстердамской торговой компании, то можно взамен получить бумаги другого государства, не воспрещенные к продаже как французские, кои можно будет легко обратить в деньги. Я просил его никому об этом деле не рассказывать и обещал им заняться.

На другое утро я немедля отправился к своему покровителю аббату, каковой счел оборот превосходным и посоветовал мне самому ехать в Голландию с рекомендательным письмом от герцога де Шуазеля к господину д'Афри, которому можно было бы перевести на несколько миллионов ценных бумаг и сбыть по моему усмотрению. Он велел сперва обсудить дело с г-ном де Булонем и, главное, держаться поувереннее. Он убеждал, что если я не стану просить денег вперед, то мне дадут столько рекомендательных писем, сколько я захочу.

Я сразу загорелся. В тот же день повидал я генерал-контролера, каковой, найдя идею мою превосходной, сказал, что герцог де Шуазель должен быть завтра с утра в Инвалидном доме и мне надобно переговорить с ним без отлагательства и вручить записку, каковую он сейчас напишет. Он обещал отправить послу на двадцать миллионов ценных бумаг — на худой конец, они вернутся обратно во Францию. Я, нахмурившись, отвечал, что, если не требовать лишнего, бумаги, надеюсь, не вернутся. Он возразил, что скоро заключат мир, а потому я должен уступать бумаги с самой малой скидкой; в этом деле я буду подчиняться посланнику, каковой получит надлежащие указания.

Я был столь горд поручением, что во всю ночь не сомкнул глаз. Герцог де Шуазель славился быстротой в делах; едва он прочел записку г-на де Булоня и пять минут меня послушал, как приказал составить письмо к г-ну д'Афри, прочел его про себя, подписал, запечатал, вручил мне и пожелал счастливого пути. В тот же день выправил я паспорт у г-на Беркенроде, попрощался с Манон Баллетти и всеми друзьями, за выключением госпожи д'Юрфе, у которой должен был провести весь завтрашний день, и доверил подписывать лотерейные билеты моему верному приказчику. <…>

Получив у г-на Корнемана переводной вексель на три тысячи флоринов на жида Боаса, придворного банкира в Гааге, я отправился в путь; в два дня доехал до Анвера и там сел на яхту, что доставила утром меня в Роттердам, где я отоспался. На следующий день, в Сочельник, прибыл я в Гаагу и остановился у Жаке, в трактире «Английский парламент». Я немедля отправился с визитом к г-ну д'Афри и явился в тот самый момент, когда он читал письмо герцога де Шуазеля, извещавшего обо мне и моем деле. Он оставил меня обедать вместе с г-ном Кудербахом, поверенным короля Польского, курфюрста Саксонского, и побуждал меня приложить все усилия, присовокупив, однако, что сомневается в успехе, поскольку у голландцев были все основания полагать, что мир так быстро не заключат. <…>

Г-н д'Афри приехал с ответным визитом в «Английский парламент» и, не застав меня, запискою просил его навестить — у него есть для меня новости. Я пришел, пообедал и узнал из послания, полученного им от г-на де Булоня, что он может предоставить в мое распоряжение двадцать миллионов только из расчета восьми процентов убытка, ибо мир вот-вот будет заключен. Посол посмеялся над этим, и я тоже. Он посоветовал мне не доверяться жидам, самый честный из которых всего лишь меньший плут, и предложил рекомендательное письмо к Пелсу в Амстердам, каковое я с благодарностью принял; дабы помочь продать акции гетеборгской Индийской компании, он представил меня шведскому посланнику. Тот адресовал меня к г-ну Д. О.

Я отправился накануне праздника Иоанна апостола по причине собрания самых ревностных франкмасонов Голландии. Ввел меня граф Тот, брат того барона, что упустил свое счастье в Константинополе. <…>

 

ГЛАВА VII

Удача сопутствует мне в Голландии. Я возвращаюсь в Париж с юным Помпеати

Прошло несколько времени, и г-н Д. О. сообщил мне, что они вместе с Пелсом и хозяевами шести других торговых домов порешили по поводу моих двадцати миллионов. Они давали десять миллионов наличными и семь ценными бумагами, то есть с уступкой в пять и шесть процентов, вместе с одним процентом комиссионных. Кроме того, они отказывались от миллиона двухсот тысяч флоринов, каковые французская Индийская компания должна была голландской. Я отправил списки договора г-ну де Булоню и г-ну д'Афри, требуя скорого ответа. Неделю спустя г-н де Куртей прислал мне распоряжение г-на де Булоня; сделку расторгнуть и воротиться в Париж, ежели ничего более сделать не могу. И вновь мне твердили, что мир неминуемо заключат. <…>

Спустя неделю г-н Д. О. сказал свое последнее слово: Франция потеряет всего девять процентов при продаже двадцати миллионов при условии, что я не требую куртажа с покупателей. Я отправил с нарочным копии договора г-ну д'Афри, умоляя переслать их за мой счет генерал-контролеру вместе с письмом, где пригрозил, что дело сорвется, если он хоть на день позже представит г-ну д'Афри право дозволить мне заключить сделку. Я с той же силой убеждал г-на де Куртея и г-на герцога, уведомив, что ничего не выгадаю, но все одно заключу договор, уверенный, что мне возместят расходы и не откажут в Версале в моих законных комиссионных. <…>

Через десять-двенадцать дней после отправки ультиматума я получил письмо от г-на де Булоня, сообщавшего, что посол получил все необходимые для заключения сделки распоряжения, и тот со своей стороны все подтвердил. Он напоминал, чтобы я принял все меры предосторожности: королевские процентные бумаги он выдаст, только получив восемнадцать миллионов двести тысяч франков звонкой монетой. <…> Наутро мы покончили с послом все дела. <…>

Десятого числа февраля воротился я в Париж и снял себе прекрасную квартиру на улице Контес-д'Артуа неподалеку от улицы Монторгей.

 

ГЛАВА VIII

Покровитель оказывает мне благосклонный прием. Заблуждения г-жи д'Юрфе

<…> Первый визит нанес я своему покровителю, у которого застал большое общество; увидал я и посла венецианского, каковой сделал вид, будто меня не узнал.

— Давно ли вы приехали? — сказал министр, протянув мне руку.

— Только что вышел из почтовой коляски.

— Так отправляйтесь в Версаль, там вы найдете герцога де Шуазеля и генерал-контролера. Вы сотворили чудо — пусть теперь вам поклоняются. Потом возвращайтесь ко мне. Скажите г-ну герцогу, что я отправил Вольтеру королевскую грамоту, жалующую его званием палатного дворянина.

В Версаль в полдень не ездят, но так всегда изъясняются министры, когда они в Париже. Как будто Версаль тут, за углом. Я отправился к госпоже д'Юрфе.

Первые слова ее были, что Дух уведомил ее, что сегодня она меня увидит.

— Вчера Корнеман сказал мне, что вы совершили невозможное. Я уверена, что вы сами учли эти двадцать миллионов. Фондовые ценности поднялись, на будущей неделе в обороте будет по меньшей мере сто миллионов. Простите, что я осмелилась преподнести вам двенадцать тысяч франков. Это такая безделица.

Не было нужды разубеждать ее. Она велела сказать швейцару, что ее ни для кого нет, и мы начали разговор. Она задрожала от радости, когда я между прочим обмолвился, что привез с собою мальчика лет пятнадцати и хочу отдать его в лучший парижский пансион.

— Я помещу его к Виару вместе с моими племянниками, — сказала она. — Как его зовут? Где он? Я знаю, что это за мальчик. Мне не терпится его увидеть. Почему вы не остановились с ним у меня?

— Я представлю вам его послезавтра, завтра я буду в Версале.

— Он говорит по-французски? Пока я улажу дела с пансионом, пусть он поживет здесь.

— Об этом мы поговорим послезавтра. Зайдя в контору, где все было в полном порядке, я направился в Итальянскую комедию, где играла Сильвия. Она была в своей уборной вместе с дочерью. Она сказала, что наслышана о выгодной сделке, которую заключил я в Голландии, и изрядно удивилась, услыхав в ответ, что я старался ради ее дочери. Та покраснела. <…>

За ужином у Сильвии я блаженствовал. Меня ласкали как родного сына, а я, в свой черед, уверял их, что и хочу быть им сыном. Мне казалось, что состоянием своим я обязан их связям и неизменной дружбе. Я уговорил мать, отца, дочь и двух сыновей принять подарки, что я им привез. Самый дорогой был у меня в кармане, и я вручил его матери, а та передала его дочери. То были серьги, обошедшиеся мне в шесть тысяч флоринов. Три дня спустя подарил я ей ящичек, где она обнаружила две штуки великолепного ситца, две — тончайшего полотна и вышивные кружева из Фландрии, что зовут английскими. Марио, заядлому курильщику, вручил я отделанную золотом трубку, а другу моему — красивую табакерку. Младшему, которого любил до безумия, я подарил часы. Я уже рассказывал об этом юноше, таланты коего никак не соответствовали его положению. Но был ли я довольно богат, чтоб делать такие подарки? Конечно же нет. Именно потому я делал их, что сомневался в будущем. Будь я в нем уверен, я бы повременил.

Рано утром поехал я в Версаль. Г-н герцог де Шуазель принял меня, как и в прошлый раз: его причесывали, он писал. На сей раз он отложил перо. Холодно поздравив меня, он сказал, что если я смогу добиться заема в сто миллионов флоринов из четырех процентов, то получу дворянство. Я отвечал, что поразмыслю над этим, как только увижу, каково будет вознаграждение за мои труды.

— Все говорят, что вы заработали 200 тысяч флоринов.

— Разговоры — не доказательство. Я имею право на комиссионные.

— Хорошо. Идите объясняйтесь с генерал-контролером.

Г-н де Булонь прервал работу и радушно встретил меня, но когда я сказал, что он должен мне 100 тысяч флоринов, только улыбнулся.

— Я знаю, — сказал он, — что вы привезли вексель на сто тысяч экю.

— Ваша правда, но никакого отношения к этим делам он не имеет. Тут и говорить нечего. Я могу сослаться на г-на д'Афри. У меня есть верный проект, как увеличить королевские доходы на двадцать миллионов, и так, чтобы никто не стал жаловаться.

— Осуществите его, и я добьюсь, чтобы король пожаловал вам пенсию в сто тысяч франков и дворянские грамоты, если вы захотите принять французское подданство.

Я отправился в малые покои, где маркиза де Помпадур репетировала балет. Она приветствовала меня и сказала, что я ловкий негоциант, коего господа из тех краев недооценили. Она не позабыла, что я сказал ей в Фонтебло восемь лет назад. Я отвечал, что все блага приходят из центра и я надеюсь добраться туда, заручившись ее помощью. <…>

Приехав к г-же д'Юрфе, обнаружил я своего мальчишку в ее объятиях. Она принялась извиняться, что похитила его, но я все обратил в шутку. Я сказал мальчику, что он должен относиться к г-же маркизе как к своей повелительнице и открыть ей сердце. Она объявила, что уложила его с собой, но что впредь ей придется лишить себя этого удовольствия, коли он не даст обещания вести себя примерно. Я восхитился, юнец покраснел и просил объяснить ему, чем он провинился.

Маркиза сказала, что пригласила на обед Сен-Жермена, — она знала, что чернокнижник этот забавляет меня. Он пришел, сел за стол — как всегда, не есть, а разглагольствовать. Без зазрения совести рассказывал он самые невероятные вещи, и надобно было принимать все за чистую монету, ибо он уверял, что сам был тому свидетелем или играл главную роль; но когда он вспоминал, как обедал с членами Тридентского собора, я не мог не хмыкнуть.

Госпожа д'Юрфе носила на шее большой магнит, оправленный в железо. Она уверяла, что рано или поздно он притянет молнию и она вознесется к солнцу.

— Несомненно, — отвечал плут, — но я один в мире могу тысячекратно усилить притяжение магнита в сравнении с тем, что могут заурядные физики.

Я холодно возразил, что готов поставить 20 тысяч экю, что он даже не удвоит силы магнита, что на шее у хозяйки. Маркиза не дозволила ему принять пари, а потом наедине сказала мне, что я бы проиграл, поскольку Сен-Жермен чародей. Я спорить не стал.

Несколько дней спустя мнимый этот чародей поехал в королевский замок Шамбор, где король предоставил ему жилье и сто тысяч франков, дабы он мог без помех работать над красителями, что должны были обогатить все суконные фабрики Франции. Он покорил государя, оборудовав в Трианоне лабораторию, изрядно его забавлявшую, — король, к несчастью, скучал везде, кроме как на охоте. Алхимика представила ему маркиза де Помпадур, дабы приохотить к химии; после того как Сен-Жермен подарил ей молодильную воду, она во всем ему доверялась. Принимая, согласно предписанию, чудодейственную воду, нельзя было вернуть молодость сей правдолюбец соглашался, что это невозможно, — но единственно уберечься от старости, сохранить себя на века «in status quo» *. Маркиза уверяла монарха, будто и вправду чувствует, что не стареет.

Король показывал герцогу де Де-Пону алмаз чистейшей воды весом в двенадцать каратов, который носил на пальце, — он верил, что собственноручно изготовил его, посвященный в таинства обманщиком. Он уверял, что расплавил двадцать четыре карата мелких брильянтов, которые соединились в один, но после огранки алмаз уменьшился вдвое. Уверовав в учение алхимика, он отвел ему в Шамборе те самые покои, что всю жизнь отводил славному маршалу Саксонскому. Историю эту я сам слышал из уст герцога, когда имел честь отужинать с ним и шведским графом Левенхупом в Меце, в трактире «Король Дагобер».

Перед тем, как покинуть госпожу д'Юрфе, я признался, что, быть может, именно в этом мальчике ей суждено возродиться, но она все испортит, если не дождется его возмужания.

Она поместила его в пансион к Виару, дала всевозможных учителей и назвала графом Арандаю, хотя родился он в Барейте и мать его отроду не знавала испанца с таким именем. Я навестил его лишь три или четыре месяца спустя, когда устроился. Я все боялся какого-нибудь досадного недоразумения из-за имени, которым наградила его духовидица без моего ведома.

Приехал повидать меня Тирета в изящном экипаже. Он сказал, что г-жа XXX решила выйти за него замуж, но он никогда не согласится, хоть она и предлагает ему все свое состояние. Он мог бы отправиться с ней в Тревизо, расплатиться с долгами и жить там в свое удовольствие. Судьба помешала ему воспользоваться моим добрым советом.

Решив снять загородный домик, я, осмотрев многие, нашел подходящий в Малой Польше. Был он превосходно обставлен и находился в ста шагах от заставы Мадлен, на горушке, рядом с «Королевской охотой», за садом герцога де Граммона. Владелец назвал его «Щегольской Варшавой». Два сада — один на уровне второго этажа, трое хозяйских покоев, бани, конюшня на двадцать лошадей и большая кухня со всевозможной утварью. Хозяин дома прозывался «Король масла» и иначе не расписывался. Сам Людовик XV прозвал его так, когда однажды отведал его масло и нашел его превосходным. Он сдал мне дом за сто луидоров в год и предоставил отменную кухарку по имени Ла Перль, каковой доверил мебель и посуду на шесть персон, уговорившись, что она будет выдавать ее, когда понадобится, по одному су за унцию. Он подрядился поставлять любые вина по самой сходной цене — дешевле, чем в Париже, поскольку закупал их в провинции. За заставой все дешевле. Еще он обещал недорогого сена для лошадей, одним словом, всего, ибо жил я в пригороде и ввозную пошлину платить было не нужно.

Спустя неделю или того меньше был у меня добрый кучер, два экипажа, пять лошадей, конюхи, два отличных ливрейных лакея. Госпожа д'Юрфе — ее я первую пригласил на обед — была очарована моим домом. Она решила, что все это ради нее, а я ее не разубеждал. Я не отрицал, что малыш Аранда принадлежит Великому ордену, что тайна его рождения скрыта от всех, что он лишь на временном моем попечении, что ему суждено принять смерть и продолжить жить. Я почитал за лучшее соглашаться со всеми ее фантазиями, а она уверяла, что тайны ей открывает Дух, беседующий с ней по ночам. Я отвез ее домой и оставил наверху блаженства. <…>

 

ГЛАВА Х

Новые неурядицы. Ж..-Ж. Руссо. Я основываю коммерческое предприятие

Аббат де Бернис, к которому ездил я с визитом раз в неделю, сказал мне как-то, что генерал-контролер постоянно справляется обо мне и я напрасно им пренебрегаю. Он посоветовал мне забыть о притязаниях и сообщить тот способ увеличить государственные доходы, о каком я упоминал. Высоко ценя советы человека, коему обязан был состоянием, я отправился к генерал-контролеру и, доверившись его порядочности, представил проект. Речь шла о новом законе, который должен был утвердить Парламент, в силу чего все непрямые наследники отказались бы от доходов за первый год в пользу короля. Он распространялся бы и на дарственные, совершенные «inter vivos» *, и не мог обидеть наследников они могли себе вообразить, что завещатель умер годом позже. Министр сказал, что никаких сложностей с моим проектом не будет, убрал его в секретный портфель и уверил, что будущность моя обеспечена. Неделю спустя он ушел в отставку, а когда я представился его преемнику Силуэту, тот холодно объявил, что, когда зайдет речь об издании закона, меня известят. Он вступил в силу два года спустя, и надо мной посмеялись, когда, объявив о своем авторстве, я заикнулся о правах.

Вскоре после того умер папа римский, его преемник венецианец Редзонико тотчас сделал кардиналом моего покровителя де Берниса, а король сослал его в Суассон через два дня, как он получил шапку; и вот я без покровителя, но довольно богат, чтоб перенести этот удар. Знаменитый аббат, увенчанный славой за то, что уничтожил дело рук кардинала де Ришелье, в согласии с принцем Кауницем обратил старинную вражду Бурбонов и Австрийцев в счастливый союз, избавил от ужасов войны Италию, что становилась полем сражений при всяком раздоре между двумя царствующими домами, и за это первым получил кардинальскую шапку от папы, каковой в бытность свою епископом Падуанским смог по достоинству оценить его, словом, благородный этот аббат, скончавшийся в прошлом году в Риме и высоко чтимый Пием VI, получил отставку за то, что, когда король спросил у него совета, отвечал, что не считает принца де Субиза самым подходящим человеком на пост главнокомандующего. Едва Помпадур услыхала об этом от короля, она постаралась избавиться от аббата. Немилость его всех огорчила, но народ утешился куплетами. Странная нация; она забывает о горестях, посмеявшись над стихами или песенками. В мое время сочинителей эпиграмм и куплетов, что потешались над правительством и министрами, упекали в Бастилию, но это не мешало остроумцам развлекать компании (слова «клуб» тогда еще не знали) язвительными сатирами. Некто, я запамятовал его имя, присвоил себе стихи Кребийона-сына и предпочел отправиться в тюрьму, нежели отказаться от авторства. Помянутый Кребийон объявил герцогу де Шуазелю, что сочинил подобные стихи, но что узник также мог их сочинить. Это словцо автора «Софы» всех рассмешило, и ему ничего не сделали.

Мой Бог! Все изменилось вдруг:

Юпитер закивал согласно, /Король

Плутон кокеткам лучший друг, / г-н де Булонь

Венера судит самовластно / Помпадур

Марс нацепил себе клобук /герцог де Клермон, аббат де Сен

Жермен-де-Пре

Ну а Меркурий взял кирасу / Маршал де Ришелье

Славный кардинал де Берни провел десять лет в изгнании «procul negotiis» **, но в несчастии, как я сам узнал от него в Риме лет через пятнадцать. Говорят, лучше быть министром, чем королем, но, «caeteris paribus» ***, я нахожу, что нет ничего глупее этого изречения, если, как полагается, примерить его к себе. Это все равно, что уверять: зависимость предпочтительней независимости. Кардинала ко двору не вернули — не было случая, чтоб Людовик XV вернул отставленного от дел министра; но после смерти Редзонико он принужден был поехать на конклав и остался до конца жизни посланником в Риме.

В ту пору г-же д'Юрфе пришла охота познакомиться с Жан-Жаком Руссо, и мы отправились к нему с визитом в Монморанси, прихватив ноты, которые он превосходно переписывал. Ему платили вдвое больше, чем любому другому, но он ручался, что не будет ошибок. Тем он и жил.

Мы увидали человека, который рассуждал здраво, держался просто и скромно, но ничто, ни внешность его, ни ум, не поражали своеобычностью. Особой учтивостью он не отличался. Он был не слишком приветлив, и этого было достаточно, чтобы г-жа д'Юрфе сочла его невежей. Видели мы и женщину, о которой уже были наслышаны. Но она едва на нас взглянула. Мы воротились в Париж, смеясь над странностями философа. Но вот точное описание визита, что нанес ему принц де Конти, отец нынешнего, которого звали в ту пору граф де ла Марш.

Принц, сама любезность, нарочно является один в Монморанси, чтобы провести день в приятной беседе с философом, уже тогда знаменитым. Он находит его в парке, заводит разговор, изъясняет, что пришел к нему отобедать и провести целый день, поговорить вволю.

— Ваше Высочество, кушанья у меня самые простые, но прикажу поставить еще один прибор.

Он уходит, возвращается и, погуляв с принцем часа два-три, ведет его в гостиную, где накрыт стол. Принц видит на столе три прибора.

— Кого еще вы намереваетесь посадить за стол? — вопрошает он. — Я полагал, что мы будем обедать вдвоем.

— Ваше Высочество, это мое второе я. Она не жена мне, не любовница, не служанка, не мать, не дочь, она для меня все.

— Я верю вам, друг мой, но я пришел единственно, чтоб пообедать с вами, а посему оставляю вас наедине с вашим всем. Прощайте, Вот какие глупости совершают философы, когда, желая быть оригинальными, чудят. Та женщина была мадемуазель Ле-Вассер, которую он удостоил чести носить свое имя — почти точную анаграмму ее собственного.

В те дни видел я провал комедии французской, именуемой «Дочь Аристида». Автором ее была г-жа де Графиньи. Достойная женщина с горя скончалась через пять дней после премьеры. Аббат Вуазенон был донельзя опечален: он побудил ее представить пьесу на суд публики и, возможно, помог в написании ее — равно как «Перуанских писем» и «Сении». В ту самую пору мать Редзонико умерла от радости, узнав, что сын ее стал папой. Сие доказывает, что женщины чувствительней нас, но слабей здоровьем. <…>

Зачарованный подобной жизнью и нуждаясь для поддержания ее в 100 тысячах ливров ренты, я частенько ломал голову над тем, как упрочить свое положение. Прожектер, с коим свел я знакомство у Кальзабиджи, показался мне посланцем богов, что обеспечит мне доход даже свыше моих желаний. Он поведал, какие баснословные барыши приносят шелковые мануфактуры и чего может добиться состоятельный человек, который рискнет завести фабрику набивных шелковых тканей на манер пекинских. Он доказал мне, что шелка наши отменные, краски яркие, рисовальщики поискусней азиатов и это не дело, а клад. Он убедил меня, что если запросить за ткани, что красивей китайских, цену на треть меньшую, они пойдут в Европе нарасхват, а заводчик, несмотря на дешевизну, все равно заработает сто на сто. Он изрядно меня заинтересовал, сказав, что сам рисовальщик и художник и готов показать образцы, плоды своих трудов. Я предложил ему прийти назавтра ко мне обедать, захватив образцы; сперва посмотрим их, потом поговорим о деле. Он пришел, я взглянул — и был поражен. Золотая и серебряная листва превосходила красотой китайский шелк, что так дорого продавался в Париже и повсюду. Я заключил, что дело это нетрудное, если приложить рисунок к ткани, то мастерицам, которых я найму и буду оплачивать поденно, останется только раскрашивать, как им объяснят, и изготовят они столько штук, сколько я захочу, в зависимости от их числа.

Идея стать хозяином мануфактуры пришлась мне по душе. Я тешил себя мыслью, что подобный способ обогащения заслужит всяческое одобрение у правительства. Но я все же решил ничего не предпринимать, не разведав всего как следует, не узнав доходов и расходов, не взяв на жалование и не заручившись помощью верных людей — на них я бы мог всецело положиться и оставить себе только присматривать за всем и следить, чтобы каждый был при деле.

Я пригласил своего знакомца пожить у меня недельку. Я хотел, чтоб он при мне рисовал и раскрашивал ткани всех цветов. Он резво со всем управился и все мне оставил, сказав, что если я сомневаюсь в стойкости красок, то могу их как угодно испытывать. Образчики эти я пять или шесть дней таскал в карманах, и все знакомые восхищались их красотой и моим проектом. Я решился завести мануфактуру и спросил совета у моего знакомца, который должен был стать управляющим.

Решив снять дом за оградой Тампля, я нанес визит принцу де Конти, который, горячо одобрив мое предприятие, обещал протекцию и всяческие послабления, каких я только мог желать. В доме, что я снял всего за тысячу экю в год, была большая зала, где должны были трудиться работницы, занимаясь каждая своим делом. Другая зала предназначалась под склад, а прочие — под жилье для старших служащих и меня, если вдруг взбредет мне такая охота.

Я поделил дело на тридцать паев, пять отдал художнику-рисовальщику, будущему управляющему, двадцать пять оставил за собой, дабы переуступить компаньонам в зависимости от их вкладов. Один пай пошел врачу, который поручился за складского сторожа, что переехал в особняк со всем своим семейством, а сам я нанял четырех лакеев, двух служанок и привратника. Пришлось отдать еще один пай счетоводу, который привел двух конторщиков; он также поселился в особняке. Я управился скорее, чем в три недели, многочисленные столяры сколачивали шкафы для лавки и мастерили все прочее в большой зале. Управляющему предоставил я найти двадцать красильщиц, коим должен был платить по субботам; завез в лавку двести-триста штук прочной тафты, турского шелка и камлота белого, желтого и зеленого, дабы наносить на них рисунок; отобрал я их сам и платил за все наличными.

Мы с управляющим прикинули, что если сбыт наладится только через год, то надобно 10 тысяч экю; столько у меня было. Я всегда мог продать паи по двадцать тысяч франков, но надеялся, что этого делать не придется, ибо рассчитывал на 200 тысяч ренты.

Я знал, конечно, что если сбыта не будет, то я разорюсь, но чего мне было бояться? Я видел, как хороши ткани, слышал от всех, что я не должен так дешево их отдавать. На дом менее чем в месяц ушло около 60 тысяч, и каждую неделю я обязался выкладывать еще 1200. Г-жа д'Юрфе смеялась, решив, что я пускаю всем пыль в глаза, дабы сохранить инкогнито. Изрядно порадовал меня — а должен был напугать — вид двадцати девиц всех возрастов, от восемнадцати до двадцати пяти лет, скромниц, по большей части хорошеньких, внимательно слушавших художника, обучавшего их ремеслу. Самые дорогие стоили мне всего двадцать четыре су в день, и все слыли честными; их отбирала святоша, жена управляющего, и я с радостью доставил ей это удовольствие в уверенности, что обращу ее в сообщницу, если мне вдруг какую-нибудь захочется. Но Манон Баллетти задрожала, узнав, что я стал владельцем сего гарема. Она долго на меня дулась, хотя и знала, что по вечерам все они идут ужинать и спать к себе домой. <…>

 

ГЛАВА XI

Мои мастерицы. Г-жа Баре. Меня обкрадывают, сажают, выпускают. Я уезжаю в Голландию. «Об уме» Гельвеция

Я жил жизнью счастливого человека, но счастлив не был. Большие расходы предвещали беду. Могла бы выручить мануфактура, но война подкосила торговлю. У меня в лавке было четыреста штук готовых тканей — и никакой надежды сбыть их до заключения мира; столь вожделенный мир никак не наступал, и надо было ставить точку. Я написал Эстер, чтобы она убедила отца войти со мной в долю, прислать своего приказчика и оплатить половину расходов. Г-н Д. О. отвечал, что если я согласен перевезти мануфактуру в Голландию, он все возьмет на себя, а мне будет выплачивать половину доходов. Я любил Париж и отказался.

Я много тратил на домик в Малой Польше, но губили меня иные траты, чудовищные, никому не ведомые. Разобрала меня охота познакомиться покороче с работницами, в коих находил я всяческие достоинства; но я был нетерпелив, торговаться не желал, и они заставили меня дорого заплатить за любопытство. Все брали пример с первой и, увидав, что пробудили во мне желание, требовали дом с обстановкой. Дня через три каприз проходил, новенькая всегда казалась мне притягательней своей предшественницы. Ту я больше не видал, но продолжал содержать. Г-жа д'Юрфе, почитая меня богачом, мне не препятствовала; она была счастлива, что я, советуясь с Духом, помогал ей совершать магические обряды. Манон Баллетти терзала меня ревностью и справедливыми попреками. Она не понимала, почему я до сих пор не женился, коли вправду ее люблю; она уверяла, что я обманываю ее. В ту пору мать ее, иссохнув, умерла на ее и моих руках. За десять минут до кончины она завещала мне дочь. От чистого сердца поклялся я взять ее в жены, но, как говорится в подобных случаях, судьба рассудила иначе. Три дня оставался я с несчастными, разделяя их скорбь.

В те самые дни жестокая болезнь свела в могилу любовницу друга моего Тиреты. За четыре дня до смерти она выставила его, дабы позаботиться о душе, и подарила дорогой перстень и двести луи. Тирета, испросив у нее прощения за все, уложил пожитки и принес мне в Малую Польшу грустную весть. Я поселил его в Тампле, а спустя четыре недели, одобрив намерение его отправиться искать счастья в Индии, дал рекомендательное письмо к г. Д. О. в Амстердам. Менее чем в две недели тот доставил ему место писаря на корабле Индийской компании, отплывавшем в Батавию. Тирета непременно бы разбогател, если б вел себя примерно; но он впутался в заговор, был принужден спасаться и испытать многие несчастья. От одного из его родичей узнал я в 1788 году, что он теперь в Бенгалии, весьма богат, но не может изъять свои капиталы, дабы воротиться на родину и жить счастливо. Не знаю, что с ним сталось.

В начале ноября явился в мануфактуру мою придворный служитель герцога д'Эльбефа, с дочкой своей, дабы купить отрез на подвенечное платье. Прелестное ее личико ослепило меня. Дочка выбрала штуку блестящего атласа, и я увидал, как легко и радостно стало у нее на душе, когда отец обрадовался, узнав цену; но, услыхав от приказчика, что надо покупать всю штуку, она так опечалилась, что мне сделалось донельзя больно. Так было заведено в лавке — продавать штуками. Я сбежал в кабинет, дабы не делать исключения из правил, и ничего бы не случилось, когда б дочка не попросила управляющего проводить ее ко мне. Она вошла в слезах и безо всяких околичностей объявила, что я богат и могу сам купить штуку, а ей уступить несколько локтей на платье. Я взглянул на отца, всем своим видом просившего извинения за дочкину дерзость — так ведут себя только дети. Я отвечал, что ценю прямоту, и приказал отрезать сколько нужно на платье. Дочка звонко расцеловала меня и вконец приворожила, а отец давился от смеха, так ему все казалось забавным. Уплатив за ткань, он пригласил меня на свадьбу.

— Я выдаю ее замуж в воскресенье, — сказал он, — будет ужин, танцы, вы мне окажете честь. Имя мое Жильбер, я контролер в доме герцога д'Эльбефа, улица Сен-Никез.

Я обещал прийти.

Я пришел, но ни есть, ни танцевать не мог. Весь вечер я был в исступлении от красоты юной Жильбер, да и как мне было найти верный тон в этом обществе? Там были одни герцогские служители с женами и дочерьми, я не знал никого, никто меня не знал, я сидел дурак дураком. На подобных сборищах умник частенько кажется глупцом. Все поздравляли новобрачную, она благодарила, и особливо смеялись, если кто чего не дослышал. Муж, тощий и грустный, восхищался, что жена так ловко веселит компанию. Не ревность вызывал он во мне, но жалость, ясно было, что женился он по расчету. Мне пришла охота порасспросить новобрачную, и случай подвернулся — она села со мной после контрданса. Она принялась благодарить меня, ведь ее красивое платье расхваливали все наперебой.

— Но я уверен, что вам не терпится скинуть его, я знаю, что такое любовь.

— Странно: все в один голос твердят о любви, но этого самого Баре представили мне всего неделю назад, прежде я о нем и не слыхала.

— А почему вас выдают замуж столь поспешно?

— Отец все делает скоро.

— Ваш муж, верно, богат?

— Нет, но может разбогатеть. Послезавтра мы откроем лавочку, будем торговать шелковыми чулками на углу улицы Сент-Оноре и Прувер. Надеюсь, вы будете покупать у нас чулки.

— Будьте покойны, я обещаю вам сделать почин, пусть даже придется провести ночь у дверей вашей лавки.

Она прыснула, позвала мужа, все рассказала, и он с благодарностью отвечал, что это принесет им счастье. Он уверил меня, что его чулки ни за что не распушатся.

Во вторник спозаранку подождал я на улице Прувер, когда лавочка откроется, и вошел. Служанка спрашивает, что мне угодно, и просит зайти позже, хозяева-то спят.

— Я подожду здесь. Принеси мне кофе.

— Не такая я дура, чтобы вас одного в лавке оставить.

Она была права.

Наконец спускается Баре, ругает ее, что не разбудила, посылает сказать жене, что я здесь, раскладывает предо мною товары, показывает жилеты, перчатки, панталоны, покуда не спускается его жена, свежая, как роза, сияющая ослепительно белой кожей, и, прося прощения, что не одета, благодарит, что сдержал слово.

Роста Баре была среднего, от роду ей было семнадцать лет; хотя и не писаная она была красавица, но один Рафаэль мог бы вообразить и запечатлеть на холсте подобную прелесть — она сильней, нежели красота, воспламеняет созданное для любви сердце. Глаза ее, смех, всегда полуоткрытый рот, внимание, с каким она слушала, пленительная нежность, природная живость, отсутствие кокетства и бездна очарования, силу которого она, казалось, не сознавала, — все ввергало меня в исступление; я восторгался этим шедевром природы, владельцем коего случай или низменный расчет сделали человека жалкого, тщедушного, невзрачного, которого гораздо больше занимали чулки, чем сокровище, что подарил ему Гименей.

Набрав чулок и жилетов на двадцать пять луидоров и увидав, как зарделось от радости личико прекрасной галантерейщицы, я сказал служанке, что дам ей шесть франков, когда она доставит мне покупки в Малую Польшу. Я удалился, влюбленный по уши, но никакого плана не составил, мне это показалось весьма трудным сразу после свадьбы.

На следующее воскресенье Баре сам принес мне покупки. Я протянул ему шесть франков для служанки, он сказал, что не считает зазорным оставить их себе. Я предложил ему позавтракать свежими яйцами и маслом и поинтересовался, отчего он не взял с собою жену. Он отвечал, что она его о том просила, но он не осмелился, боясь вызвать мое недовольство. Я уверил его, что, напротив, нахожу ее очаровательной.

— Вы слишком добры.

Когда я вихрем проносился мимо лавочки в карете, то на ходу посылал ей поцелуй, ибо чулок мне не требовалось, да и не хотелось смешиваться с ветрогонами, что вечно толпились у прилавка. О хорошенькой торговке уже судачили в Пале-Рояле и Тюильри, мне приятно было слышать, что она корчит скромницу, поджидая какого-нибудь простофилю.

Дней через восемь-десять, увидав, что я еду со стороны Нового моста, она машет мне рукой. Я дергаю за шнурок, она просит меня войти. Супруг с бесконечными расшаркиваниями объявляет мне, что хотел мне первому показать панталоны разных цветов, которые только что получил. Они были в Париже в большой моде. Ни один щеголь не мог выйти утром из дому иначе как в панталонах. Когда юноша хорошо сложен, это вправду красиво, но панталоны должны быть по фигуре, ни длинны, ни коротки, ни широки, ни узки. Я велел заказать на меня три-четыре пары, обещав заплатить вперед. Он уверил, что у него все размеры имеются, и просил подняться наверх примерить, велев жене помочь мне.

Момент был решительный. Я поднимаюсь, она за мной, я прошу прощения, что мне придется раздеться, она отвечает, что охотно мне поможет, представив, что она мой слуга. Я тотчас соглашаюсь, расстегиваю пряжку на туфлях и позволяю торговке стянуть с меня за низ штаны, освобождаюсь от них со всей осторожностью, чтоб не расстаться с подштанниками. Она сама примеряла мне панталоны, снимала их, коль они не годились, оставаясь все время в рамках приличий: на протяжении сей приятной процедуры заставлял себя соблюдать их и я. Она нашла, что четыре пары мне хороши, и я не осмелился перечить. Она стребовала с меня шестнадцать луидоров, я отсчитал их и сказал, что буду рад, коль она не сочтет за труд доставить их мне, когда ей будет удобно. Она поспешила вниз, дабы порадовать мужа и доказать, что умеет торговать. Когда я спустился, он сказал, что принесет панталоны в ближайшее воскресенье вместе с женушкой, а я отвечал, что еще большее удовольствие доставит он мне, если останется обедать. Он возразил, что у него в два часа неотложное дело и он может принять приглашение, только если я соглашусь его отпустить, а в пять он непременно вернется за женой. Я сказал, что он волен поступать, как хочет, поскольку до шести я свободен. Так и порешили — к превеликому моему удовольствию.

В воскресенье супруги сдержали слово. Я тотчас приказал никого не пускать и, горя от нетерпения, велел подать обед в полдень. Изысканные блюда и тонкие вина развеселили чету, и муж сам предложил жене одной возвращаться домой, если он вдруг задержится.

— Ну тогда я отвезу ее в шесть часов, сделав кружок по бульварам, — сказал я ему.

Решено было, что она под вечер будет ждать его дома, и он удалился, донельзя довольный, обнаружив у двери извозчика и узнав, что тому заплачено за весь день. И вот я наедине с сокровищем, которым буду владеть до вечера.

Едва муж вышел за порог, я поздравил жену, что ей достался такой покладистый супруг.

— Характер у него отменный, вы, должно быть, счастливы с ним.

— Счастлива? Вашими бы устами… Тут на душе должно быть покойно, а у мужа столь слабое здоровье, что я должна заботиться о нем, как о больном, да еще долги, что наставляют нас на всем экономить. Мы пришли пешком, чтоб сберечь двадцать четыре су. Доходов от лавочки без долгов бы хватило, а так не хватает. Мы мало продаем.

— Да у вас уйма покупателей, как ни проезжаю, вечно в лавке народ толпится.

— Это не покупатели, а бездельники, охальники, распутники, вечно пошлостями мне докучают. У них ни гроша за душой, и мы смотрим в оба, чтоб они чего не стянули. Если б мы стали в долг отпускать, они бы всю лавочку опустошили. Чтоб их отвадить, приходится грубить, но все попусту. Их ничем не проймешь. Когда муж в лавке, я ухожу, но он часто отлучается. Денег нет, и торговля идет худо, а мы должны по субботам платить мастерам. Нам придется их рассчитать — срок векселя подошел. В субботу надобно заплатить 600 франков, а у нас только 200.

— Странно, что сразу после свадьбы вы так нуждаетесь. Родитель ваш должен был знать все наперед, да ведь и приданое за вами не могли не дать.

— Приданое мое — 6000 франков, 4000 наличными. На них муж открыл лавочку и уплатил долги. У нас товаров в три раза больше, чем мы должны, но капитал без оборота мертв.

— Ваши речи огорчают меня; коли не заключат мира, боюсь, день ото дня печалей будет больше, да и хлопот прибавится.

— Да, ведь когда муж поправится, у нас могут дети пойти.

— Как! Здоровье не позволяет ему исполнять супружеские обязанности?

— Именно, но меня это не заботит.

— Не понимаю. Не может мужчина рядом с вами хворать, если только он не при смерти.

— Он не при смерти, но признаков жизни не подает. Словцо рассмешило меня, и от восторга я стал ее обнимать, да все нежнее, ибо она, покорная, как овечка, ничуть не противилась. Я ободрил ее, обещав, что пособлю с векселем, который надо было учесть в субботу, повел в будуар, где все было готово для развязки любовной истории.

Она сперва свела меня с ума, не препятствуя ни ласкам моим, ни любопытству, а потом, к моему изумлению, приняла вид, отличный от того, что предвещает величайшее наслаждение.

— Как, — вскричал я, — мог ли я ожидать отказа, когда читал в ваших глазах, что вы разделяете мою страсть?

— Глаза мои вас не обманули, но что скажет муж, найдя меня отличной от той, что я была вчера?

Увидав мое недоумение, она побуждает меня удостовериться.

— В моей ли власти распоряжаться плодами Гименея, покуда законный супруг не отведал их хоть единожды?

— Нет, ангел мой, нет, я жалею, я обожаю тебя, приди в мои объятья и не бойся. Плод будет цел, но это уму непостижимо.

Три часа предавались мы сотням сладостных безумств, изобретенных, что бы там не говорили, для разжигания страсти. Баре поклялась, что будет моей, как только убедит мужа, что он уже выздоровел, и большего я добиться не мог. Покатав по бульварам, я высадил ее у дверей и сунул ей в руку сверток с двадцатью пятью золотыми.

Я влюбился в нее так, как никогда еще, казалось мне, не влюблялся; три или четыре раза в день проезжал я мимо лавочки, не обращая внимания на кучера, твердившего, что такие крюки вконец замучат лошадей. Мне нравилось, как она посылает воздушные поцелуи, как внимательно смотрит, не едет ли карета. Мы условились, что она подаст мне знак остановиться, только когда муж разрушит преграду, препятствующую нашему счастью. Роковой день вскоре наступил. По ее знаку я остановился. Встав на ступеньку кареты, она велела мне ждать ее в церкви Сен-Жермен-л'Оксеруа. Сгорая от любопытства, что она скажет, еду туда, и через четверть часа она приходит, накинув на голову капюшон, садится в карету, просит отвезти ее в торговые ряды во Дворец Правосудия, ей надо кое-что купить. У меня были свои дела, но «amare et sapere vix deo conceditur» *. Я велю кучеру ехать на площадь Дофина. Плакал мой кошелек, но того требовала любовь.

Во Дворце она заходила во все лавочки, куда пригожая торговка зазывала ее, величая принцессой. Мог ли я спорить? Ей так хотелось взглянуть на драгоценности, уборы, украшения, что стремительно выкладывали перед нами, услыхать медоточивые речи: «Вы хоть одним глазком посмотрите, краса моя ненаглядная. Ах, как вам они идут. Они для малого траура, к послезавтра их осветлят». Тут Баре, оборотившись ко мне, соглашалась, что вещь действительно чудесная, если только не слишком дорогая, а я охотно поддавался на обман и убеждал ее, что не может быть слишком дорого то, что ей нравится. Но пока она выбирала перчатки и митенки, злодейка судьба подстроила встречу, о которой мне пришлось пожалеть четыре года спустя. Цепь событий никогда не обрывается.

Я увидал слева интересную девочку лет двенадцати-тринадцати и уродливую старуху, презрительно смотревшую на пряжки со стразами, которыми та любовалась; она, казалось, грустила, что не может их купить. Я слышу, она говорит старухе, что до смерти хочет пряжек. Старуха вырывает их у нее из рук и порывается уйти. Торговка говорит малышке, что отдаст пряжки задешево, но та отвечает, что ей все равно. Выйдя из лавки, она низко приседает перед моей принцессой, а та называет ее «королевишной», говорит, что она красива, как ангел, и целует в обе щеки. Она спрашивает у старухи ее имя, та отвечает: м-ль де Буленвилье, ее племянница.

— И у вас хватает жестокости, — говорю я старой тетке, — отказать такой хорошенькой племяннице в паре пряжек, которых ей до смерти хочется? Можно, я их ей подарю?

С этими словами я кладу пряжки в руки девочке, она краснеет и смотрит на тетку. Та ласковым голосом велит ей принять их и поцеловать меня. Торговка объявляет, что пряжки стоят всего-навсего три луидора, и дело принимает комический оборот, ибо тетка в ярости кричит, что та хотела отдать их за два. Торговка уверяет, что сказала три. Старуха, чувствуя себя в полном праве, не желала, чтоб мошенница-торговка нагло пользовалась моей добротой, и велела девочке вернуть пряжки; но сама все испортила, добавив, что если я изволю дать ее племяннице три луи, она купит в другой лавке пряжки в два раза краше. Мне было все равно, я кладу, не сдержав улыбку, три луидора перед девочкой, которая все еще сжимает пряжки, но торговка хватает монеты, крича продано-куплено, товар — барышне, деньги — ей. Тетка честит ее мошенницей, та ее — сводней, прохожие останавливаются, и, предвидя неприятности, я ласково выпроваживаю тетку и племянницу, которая от радости, что получила красивые пряжки, и думать забыла, что меня заставили выложить лишний луидор. В свое время мы с ней еще встретимся.

Я отвез назад к церкви Баре, принудившую меня выкинуть на ветер двадцать луидоров, о которых ее муженек убивался бы еще пуще меня. По дороге она сказала, что сможет провести в Малой Польше дней пять-шесть, и муж сам попросит меня об этой услуге.

— Когда?

— Не позже, чем завтра. Зайдите за чулками, у меня будет мигрень, а муж с вами переговорит.

Я пришел и, не увидев ее, спросил, что с ней. Муж ответил, что она нездорова, лежит в постели и ей бы надо поехать на несколько дней в деревню, на свежий воздух. Я предложил ему пожить в Малой Польше, он изобразил на лице улыбку.

— Прошу вас, сделайте одолжение, — сказал я, — а пока заверните мне дюжину чулок.

Я поднимаюсь, она лежит в постели веселая, несмотря на притворную мигрень. Я говорю ей, что все в порядке, она сейчас сама все узнает. Поднимается муж с моими чулками, объявляет, что я по доброте душевной согласился приютить ее на несколько дней; она благодарит, она уверена, что свежий воздух исцелит ее, я заранее извиняюсь, что дела не позволяют составить ей компанию, но у нее ни в чем не будет нужды, муж сможет каждый день ужинать с ней, а утром уходить, когда захочет. После долгих расшаркиваний Баре решил, что вызовет сестру, пока жена будет у меня. Перед уходом я обещал, что сегодня же накажу людям встречать их как хозяев, буду я дома или нет. Через два дня, вернувшись домой в полночь, я узнал от кухарки, что супруги плотно поужинали и легли почивать. Я известил ее, что впредь все дни буду обедать и ужинать дома и меня ни для кого нет.

Проснувшись утром, я узнал, что Баре ушел спозаранок, сказав, что воротится к ужину, а жена еще спит. Я тотчас отправился к ней с визитом, и, сто раз поздравив друг друга, что видимся наконец без помех, мы позавтракали, я запер дверь, и мы предались любви.

С удивлением обнаружив, что она все та же, что была в прошлый раз, я начал говорить, что надеялся…, но она оборвала мои сетования. Она объявила, что муж полагает, будто сделал то, чего не сделал, и мы должны рассеять его сомнения, оказав ему сию немаловажную услугу. Итак, Амур помог Баре принести первую жертву Гименею, и я никогда не видел столь окровавленного алтаря. Я почувствовал, что юная особа испытывает наслаждение, доказывая мне свою отвагу, убеждаясь, что пробудила в моей душе подлинную страсть. Сто раз клялся я ей в вечной верности; она исполнила меня радости, уверив, что весьма на это рассчитывает. Мы покинули постель, дабы одеться, и пообедали, блаженствуя вдвоем, зная наперед, что пробудим огонь желаний, чтоб угасить его новыми ласками, — Как сумела ты, — спросил я ее за десертом, — сохранить себя для Гименея до семнадцати лет, когда ты вся исполнена венерина огня?

— Я никогда не любила, вот и все. Меня любили, но домогались тщетно. Мой родитель, быть может, подумал иное, когда месяц назад я попросила его скорей сыскать мне мужа.

— А отчего ты его торопила?

— Потому, что знала, что герцог д'Эльбеф, воротившись из деревни, принудит меня выйти замуж за одного мерзавца, который упорно этого домогался.

— Кого же ты так испугалась?

— Это один из его любимчиков. Грязная отвратная скотина. Гадина! Он спит со своим хозяином, который в восемьдесят четыре года решил, что стал женщиной и может жить только с таким супругом.

— Хорош ли он собой?

— Его почитают красавцем, а у меня с души воротит.

Чаровница Баре провела у меня восемь дней, столь же счастливых, как первый. Мало видел я столь прелестных женщин и никогда — столь белокожих. Нежные груди, гладкий живот, округлые и высокие бедра, чей изгиб, продолжавший линию ног, не смог бы начертать ни один геометр, являли моим ненасытным взорам красоту, неподвластную никаким философским дефинициям. Я непрестанно любовался ею и грустил, что не мог удовлетворить все рожденные ею желания. Алтарь, где пламя мое возносилось к небу, украшало руно тончайших золотых завитков. Тщетно пальцы мои пытались их распрямить; волосы упорно принимали прежнюю форму, доказывая, что их не развить. Баре разделяла мое упоение и порывы в полнейшем спокойствии, отдаваясь власти Венеры, лишь когда трепет охватывал все прелестное ее существо. Тогда становилась она как мертвая и, казалось, приходила в себя лишь за тем, чтобы уверить, что еще живая. Через два или три дня, после того как она воротилась к себе, вручил я ей два векселя на Мезьера, по пять тысяч франков каждый. Муж ее избавился от долгов, сумел сохранить дело и работников и дожидался конца войны.

В начале ноября продал я десять паев моей фабрики господину Гарнье с улицы Мель за пятьдесят тысяч франков, уступив ему треть готовых тканей, что были в лавке, и взяв на службу его контролера, которому платила компания. Через три дня, как подписали контракт, я получил деньги, но врач, стороживший лавку, обчистил ее и скрылся; уму непостижимый грабеж, разве что он был в сговоре с художником. В довершение всего Гарнье вчинил иск, требуя вернуть 50 тысяч. Я отвечал, что ничего ему не должен, поскольку контролер его уже работал, а посему ущерб касается равно всех сотоварищей. Мне присоветовали судиться. Гарнье тотчас объявил договор недействительным и, пуще того, обвинил меня в мошенничестве. Торговец, поручившийся за врача, тем часом обанкротился. Гарнье наложил арест на все имущество, что было в доме, где фабрика, у «Короля масла» оказались лошади мои и экипажи, что были в Малой Польше. Перед лицом стольких неприятностей я рассчитал всех мастериц, приказчиков и слуг, что были при мануфактуре. Остался один художник, которому жаловаться было не на что, он никогда не забывал получить свою долю от продажи тканей. Прокурор мой был честный человек, но вот адвокат, каждодневно уверявший меня, что дело верное, оказался плут. Гарнье прислал мне треклятое судейское постановление, где предписывалось мне все уплатить; я немедля отнес бумагу адвокату, который уверил, что в тот же день обжалует ее, но ничего не сделал, а денежки, выданные мной на судебные расходы, прикарманил. У меня увели две других повестки и без ведома моего постановили взять меня за неявкой под стражу. Арестовали меня в восемь утра на улице Сен-Дени в собственной моей карете, начальник сбиров сел рядом, другой сбир уселся на облучок и принудил кучера везти меня в Фор л'Эвек.

Там секретарь суда первым делом объявил, что, уплатив 50 тысяч либо предоставив поручительство, я могу сразу вернуться домой, но ни денег, ни готового ручательства у меня не было, и я остался в тюрьме. Когда я сказал секретарю, что получил всего одну повестку, он ответил, что так часто бывает, но доказать это трудно. Я попросил, чтобы мне принесли в камеру письменные принадлежности, дабы известить адвоката и прокурора, а потом всех моих друзей, от г-жи д'Юрфе до брата, что недавно женился. Первым явился прокурор, адвокат ограничился тем, что отписал мне, уверяя, что составил жалобу и я заставлю дорого заплатить противную сторону за незаконный арест, если перетерплю несколько дней и предоставлю ему действовать. Манон Баллетти прислала со своим братом серьги, г-жа дю Рюмен — адвоката, известного честностью, присовокупив, что в случае нужды готова завтра прислать 500 луидоров, брат отмолчался. Г-жа д'Юрфе отвечала, что ждет меня к обеду. Я решил, что она спятила. К одиннадцати в камере было полно народу. Баре, узнав о моем аресте, со слезами на глазах предложил в уплату свою лавочку. Мне сообщают, что прибыла дама в фиакре, она не появляется, я спрашиваю, почему ее не пускают. Мне отвечают, что она, переговорив с секретарем, уехала. По описанию я догадался, что то была г-жа д'Юрфе.

Я был крепко раздосадован, что сидел под замком, это роняло меня в глазах парижан, да и тюремные неудобства изрядно раздражали. Имея тридцать тысяч наличными и драгоценностей на шестьдесят, я мог внести залог и тотчас выйти, но никак не мог решиться, хотя адвокат г-жи дю Рюмен уговаривал меня освободиться любым способом. Он уверял, что достаточно заплатить всего половину, деньги останутся в канцелярии вплоть до судебного решения апелляционного суда, каковое, без сомнения, будет благоприятным.

Пока мы так спорили, тюремщик объявил, что я свободен и некая дама ждет меня у ворот в карете. Я послал Ледюка — так звали моего слугу — узнать, кто она, и, узнав, что это г-жа д'Юрфе, откланялся. Был полдень. Я провел прескверные четыре часа.

Г-жа д'Юрфе встретила меня с большим достоинством. Сидевший с ней в берлине один из президентов Парламента просил у меня извинения за своих соотечественников и страну, где подвергают чужеземцев подобным поношениям. Я коротко поблагодарил маркизу, сказав, что рад быть ее должником, но плодами великодушного ее поступка поживится Гарнье. Она, улыбнувшись, отвечала, что не так легко ему будет поживиться, но об этом мы поговорим за обедом. Она посоветовала прогуляться в Тюильри и Пале-Рояле, дабы развеять слух о моем аресте. Я последовал ее совету, обещав, что ворочусь к двум часам.

Показавшись на людях на двух главных парижских гульбищах, где, как я приметил (но не подал вида), все знакомые смотрели на меня с удивлением, отнес я сережки милой моей Манон, каковая, увидав меня, вскрикнула от неожиданности. Поблагодарив ее, уверив семейство, что арестовали меня предательски и я поквитаюсь со злоумышленниками, я покинул ее, пригласив поужинать вместе, и отправился на обед к г-же д'Юрфе; та посмешила меня, поклявшись, будто Дух открыл ей, что я нарочно дал себя арестовать, дабы по причинам, мне одному ведомым, заставить говорить о себе. Она рассказала, что, узнав от секретаря Фор л'Эвека, в чем дело, вернулась домой за бумагами Парижского муниципалитета, стоившими тысяч сто, и внесла их как залог; но что Гарнье, прежде чем он получит деньги, придется иметь дело с ней, если я не сумею прежде его вразумить.

Она посоветовала, не мешкая, преследовать адвоката по закону: ведь ясно было, что он не подал на обжалование. Уходя, я уверил ее, что в скором времени она получит залог обратно.

Показавшись в фойе двух театров, я отправился ужинать с Манон Баллетти; она была счастлива, что имела случай выказать свое нежное ко мне отношение. Я донельзя обрадовал ее, сказав, что покончил с мануфактурой, ибо она полагала, что если я никак не решаюсь жениться, то виной тому мастерицы.

Весь следующий день провел я у г-жи дю Рюмен. Я понимал, скольким ей обязан, но она того не сознавала; напротив, ей казалось, что никогда она не сможет вполне отблагодарить за предсказания, удерживающие ее от ложных шагов. Несмотря на весь свой ум, она в это свято верила. Мне было горько, что я не могу разубедить ее, досадно, что обманываю и что без этого обмана она не относилась бы ко мне с подобным почтением.

Заключение, хотя и недолгое, отвратило меня от Парижа и заставило до скончания дней бесповоротно возненавидеть всяческие процессы. А я ввязался сразу в два — против Гарнье и против адвоката. Тоска снедала душу, пока я не по своей воле ходатайствовал, тратил деньги на адвокатов, терял время, которое, полагал я, с пользой можно употребить только на удовольствия. В этом мучительном состоянии задумал я добиться прочного положения, чтоб наслаждаться покоем. Я решил все бросить, отправиться снова в Голландию, дабы встать на ноги, и, воротившись в Париж, обратить в пожизненную ренту для двух человек весь капитал, что я смогу составить. Эти двое должны были быть я и моя жена, а женой — Манон Баллетти. Я сообщил ей свой план, и ей не терпелось, чтоб я принялся за дело.

Прежде всего отказался я от домика в Малой Польше, который оставался за мною лишь до конца года, и получил 80 тысяч ливров от Военного училища, что служили залогом за контору на улице Сен-Дени. Так покончил я со смехотворной должностью сборщика лотереи. Я подарил контору приказчику, который успел жениться, и тем обеспечил его будущность. Ручательство за него дал, как всегда бывает, друг его жены, но бедняга через два года умер.

Не желая впутывать г-жу д'Юрфе в процесс против Гарнье, отправился я в Версаль просить большого ее друга аббата де Лавиля стать посредником к мировой. Аббат, признав ее неправоту, занялся этим делом и через несколько дней отписал, чтобы я сам повидался с Гарнье, уверяя, что он будет сговорчив. Я приехал к нему в Рюэль, в загородный дом в четырех лье от Парижа, что обошелся ему в 400 тысяч франков. Человек этот, бывший повар г-на д'Аржансона, сколотил состояние на провианте в предпоследнюю войну. Жил он в роскоши, но, к несчастью, в свои семьдесят лет увлекался женщинами. Я застал у него трех прелестных девиц, сестер из хорошей семьи, как потом узнал. Они были бедны, и он их содержал. За столом я почувствовал в них скромность и благородство, скрывающиеся за самоуничижением, что рождает нищета в чувствительных сердцах. Нужда заставляла их обхаживать старого распутного холостяка, выносить, быть может, его мерзкие ласки. После обеда он уснул, а когда проснулся, мы удалились обсудить дела.

Узнав, что я уезжаю и, возможно, в Париж не вернусь, а он воспрепятствовать мне не в силах, он понял, что маркиз д'Юрфе затаскает его по судам, будет сутяжничать, сколько ей заблагорассудится и, быть может, выиграет дело. Он оставил меня ночевать и наутро дал окончательный ответ: либо он получает 25 тысяч, либо будет судиться до самой смерти. Я отвечал, что сумму эту он получит у нотариуса г-жи д'Юрфе, как только высвободит залог из канцелярии Фор л'Эвека.

Г-жа д'Юрфе только тогда согласилась, что я правильно сделал, пойдя на мировую с Гарнье, когда я сказал, будто орден требует от меня не уезжать из Парижа, не уладив сперва дела, дабы не показалось, что я уезжаю, чтобы не платить долгов.

Я пошел проститься к герцогу де Шуазелю; он сказал, что напишет г-ну д'Арфи, чтобы тот поспособствовал моим переговорам, если сумею я добиться займа из пяти процентов, все равно, у Генеральных штатов или частной компании. Он заверил, что я могу всех убеждать, что зимой заключат мир, и обещал не допустить ущемления моих прав, когда я ворочусь во Францию. Говоря так, он знал, что мира не будет, но у меня никаких планов не было, и я жалел, что передал г-ну де Булоню свой проект касательно наследств — новый контролер Силует, видимо, обошел его вниманием.

Я продал лошадей, кареты и всю обстановку и поручился за брата, который задолжал портному, но был уверен, что скоро сможет расплатиться: он кончал сразу несколько картин, которых заказчики ждали с нетерпением.

Манон я оставил в слезах, но был уверен, что ворочусь в Париж и непременно сделаю ее счастливой.

Я отправился, взяв векселя на сто тысяч и на столько же драгоценностей, один в своей почтовой коляске; впереди ехал Ледюк, любивший мчаться во весь опор. То был испанец восемнадцати лет, я любил его за то, что никто лучше его не причесывал. Лакей-швейцарец, также ехавший верхом, служил мне за посыльного. Было первое декабря 1759 года. Я положил в карету трактат Эльвеция «Об уме», какового прежде не успел прочесть. Прочтя же, я весьма поразился, что он наделал столько шуму, что Парламент осудил его и сделал все, чтоб разорить автора, человека весьма приятного и гораздо более разумного, нежели его творение. Я не увидел ничего нового ни в исторической части, касающейся нрава народов, где нашел пустые россказни, ни в зависимости морали от способности рассуждать. Об этом уже многажды было говорено и переговорено, и Блез Паскаль сказал куда больше, хотя и осторожней. Чтоб остаться во Франции, Эльвеций принужден был отречься. Сладкую жизнь, каковую он вел, он предпочел чести своей и философии, то есть собственному разуму. Жена, с душою более возвышенной, склоняла мужа продать все, что у них было, и ехать в Голландию, нежели перенести позор отречения; но он предпочел любой удел изгнанию. Быть может, он послушался бы жены, если б предвидел, что отречение выставит книгу его на посмешище. Отрекшись, он тем самым объявил, будто не ведал, что писал, будто он пошутил и рассуждения его основаны на ложных посылках. Но многие умы не стали ждать, пока он себя опровергнет, чтоб презреть его доводы. Что! раз во всех делах человек оказывается рабом собственных интересов, то чувство благодарности должно почитаться смехотворным, и ни один поступок не может нас ни вознести, ни унизить? Подлецы не заслуживают презрения, а честные люди уважения? Жалкая философия!

Можно было бы доказать Эльвецию, что неправда, будто во всех делах наши собственные интересы — главный движитель и советчик. Странно, что Эльвеций не признает добродетели. Неужто он никогда не считал себя честным человеком? Забавно, если выпустить книгу заставило его чувство скромности. Стоит ли вызывать неприязнь, чтобы не прослыть гордецом? Скромность тогда только добродетель, когда она естественна; если же она наигранна или вызвана строгим воспитанием, то это просто лицемерие. Я не знал человека, более скромного от природы, нежели славный д'Аламбер. <…>

1760. ШВЕЙЦАРИЯ.