Оказавшись с этой девушкой, упавшей таким образом ко мне с облаков, я почувствовал себя ответственным распорядителем ее судьбы. Это ее добрый гений направил ее ко мне, потому что я был уверен, что неспособен причинить ей зло. Но тот, кто мне ее передал, был ли он добрый мой гений или злой? Этого я не мог знать. В этих условиях я шел еще своим путем, не желая думать о том, что я становлюсь уже не молод, и что выбор собственного пути, чем я так владел, начинает мне изменять.

Я был уверен, что с тем малым умом, что обладает эта девушка, она не могла следовать за мной, если не решилась полностью подчиниться моей воле с безграничной уступчивостью; но меня это не удовлетворяло; моим коньком было быть любимым, и после Заиры я не бывал больше в объятиях любви, потому что комедиантка Вальвиль была только преходящим увлечением, а авантюристка Потоцкая в Леополе была всего лишь результатом охоты влет, вознаграждением за мои деньги. Никаких галантных приключений в Варшаве. Мне должна была вспоминаться эта столица лишь потому, что это там я был счастлив убедить знакомый мне свет в том, что ставлю честь дороже жизни.

Девушку, что была со мной, звали Матон; это было ее семейное имя, я не удосужился узнать, каково было ее имя при крещении. Она разговаривала очень хорошо по-французски, я спросил ее, так ли хорошо она пишет, и она показала мне письмо, написанное ею, которое показало мне, что она получила очень хорошее образование. Она сказала, что уехала из Бреслава не только не спросив ни у кого совета, но даже не известив свою тетю и свою кузину о том, что они, быть может, ее больше не увидят.

– А ваши вещи?

– Мои вещи не стоят того, чтобы их собирать. У меня в этом пакете рубашка, пара чулок, платки и тряпье.

– Что скажет ваш любовник? Потому что не может быть, чтобы у вас его не было.

– Увы! У меня нет любовника. У меня было два, первый был мерзавец, который меня соблазнил и бросил; второй, который был порядочным человеком, но бедным лейтенантом, уехал год назад, потому что был переведен в полк, который стоит гарнизоном в Штеттине.

Нет ничего проще этой истории, и ничего более похожего на правду. Я понимал, что эта девочка уехала со мной лишь для того, чтобы искать фортуны, или, по меньшей мере, благополучия. В возрасте двадцати лет, никогда не покидая Бреслава, она должна быть заинтересована повидать, как устроена остальная Земля, и должна быть обрадована начать с Дрездена. Я хорошо видел, что сделал большую глупость, навесив на себя этот груз, потому что Матон должна была стоить мне кучу денег, но мне это казалось простительным, потому что, когда я предложил ей ехать со мной, можно было поставить сто против одного, что она не приняла бы мое предложение. Несмотря на эти соображения, я поздравлял себя с удовольствием, которое ждало меня, одинокого, в компании с хорошенькой девушкой, все достоинства которой я собираюсь раскрыть в ближайшие дни, и, чтобы лучше их понять, я решил ничего не предпринимать с ней в дороге; я хотел видеть, заставят ли ее качества меня влюбиться в нее, потому что пока мне было только любопытно. Я остановился в начале ночи на почте, где увидел, что меня ждет добрый приют, с ужином и ночлегом. Матон, которая умирала от голода и не осмелилась мне об этом сказать, ела со зверским аппетитом и, непривычная к вину, уснула бы за столом, если бы я не попросил ее идти ложиться в свою кровать, что она и проделала, попросив у меня сотню извинений и заверив, что это больше не повторится. Она не спала всю предыдущую ночь и не ела ничего, кроме куска хлеба, вместо ужина. Посмеявшись надо всем этим, я остался за столом, даже не повернувшись посмотреть, пошла ли она в кровать, раздевшись, или нет. Я лег две-три минуты спустя и поднялся в пять часов, чтобы заказать лошадей и кофе. Матон спала одетая и покрылась крупными каплями пота. Был конец июня. Она просыпалась медленно, постепенно приходя в себя.

– Давайте, просыпайтесь; вы очень хорошенькая, но в другой раз раздевайтесь, потому что вы, должно быть, вся вспотели.

– Она быстро сунула ноги в свои домашние тапочки и поспешно вышла, вернулась затем гораздо спокойней, сделав мне реверанс, пожелав доброго утра и спросив, не хочу ли я ее поцеловать.

– Да, и с большим удовольствием; садитесь, быстренько позавтракаем, потому что я хочу прибыть в Дрезден сегодня к вечеру.

Однако из-за отсутствия лошадей я потерял пять часов, и мы приехали только на следующий день. Матон легла в кровать раздетая, и мне досталось не только смотреть на нее.

Прибыв в Дрезден, я занял все помещение на втором этаже гостиницы на площади. Я сразу отправился повидать мою мать, которая собиралась как раз ехать отдохнуть в провинции и очень обрадовалась, видя меня, с рукой на перевязи, что выглядело очень картинно; потом я повидал моего брата Жана и его жену Терезу Роланд, римлянку, с которой я познакомился еще до него, и которая мне очень обрадовалась; затем я увидел мою сестру, жену Пьера Августа, и наконец, я отправился вместе с моим братом отдать поклон Старосте графу де Брюль и его жене, дочери палатина Киёвии, которая была рада услышать новости о своей семье. Все мне радовались, и я вынужден был всем рассказывать историю дуэли, и я охотно ее рассказывал, потому что она окончилась безрезультатно.

В Дрездене тогда собрался ландтаг. В малолетстве Выборщика, который правит сейчас, принц Ксавьер, старший из его дядей, был регентом. Это был граф де Люсас, который еще жив, и который имеет детей от дамы Спинуччи, на которой он женился и за которой тогда ухаживал; она была статс-дамой вдовствующей Выборщицы. После обеда, ближе к вечеру, я отправился в итальянскую комическую оперу, где играли в банк фараон, и где я начал играть, ведя себя сдержанно, потому что вся моя наличность составляла всего восемь сотен дукатов. В этой игре я завязал знакомство с несчастным Акдоло, который тогда не выглядел несчастным. Молодой, полный ума и храбрости, он был уже взрослым и достоинство, которое он проявил на войне, заслужило ему уважение всех. Кроме того, он был тайно женат на вдовствующей графине Родосской. Этот обаятельный тип, который сейчас стал бы лейтенант-генералом, имел несчастье быть замешан в очень опасную интригу, в согласии с вдовой Выборщицей, матерью Выборщика, которого она ненавидела. Акдоло был взят в Кинигштейн, где содержится до сих пор, в течение почти тридцати лет, и где, очевидно, и умрет, потому что правящий Выборщик исчерпал, как говорят, меру своего милосердия, отменив смертную казнь, которая ему причиталась в наказание за его преступление.

В вечер первого дня, что я провел в Дрездене, Матон мне очень понравилась за ужином. Я спросил ее нежно и ласково, не хочет ли она лечь спать в мою постель, и она ответила, что это именно то, чего она хочет, так что свадьба состоялась, и мы поднялись на следующий день лучшими на свете друзьями. Я провел все утор, заказывая ей все, что ей было необходимо. Платье, рубашки, чулки, юбки, чепчики, башмаки и все прочее, потому что у нее ничего не было. Я делал множество визитов, но я оставил ее в ее комнате, отвечая всем, кто хотел ее видеть, что я предоставил бы ей эту честь, если бы она была моей женой, но поскольку она только моя гувернантка, я не хочу вводить ее в общество. По этой же причине она не позволяла входить в мою комнату никому, кто приходил ко мне повидаться, когда меня не было. Я запретил ей это, и она не нашла, чего возразить. Она трудилась у себя в комнате над своим бельем, которое я ей купил, вместе с молодой девушкой, которая ей помогала, и которой я платил, чтобы она не скучала, оставаясь одна в течение долгого дня Иногда, впрочем, я водил ее с собой гулять пешком за городом, и при этом она могла разговаривать с теми из моих друзей, которые нам встречались и которые шутили с нами во время прогулок.

Эта сдержанность с моей стороны, которая продолжалась все пятнадцать дней, что эта девушка жила со мной, начала раздражать всех молодых офицеров Дрездена, и особенно графа де Бельгард, который не привык, найдя девушку по своему вкусу, получать от нее отказ, и предпринимал разные демарши, чтобы ее заиметь. Молодой, красивый, дерзкий, щедрый, он пришел однажды в мою комнату в тот момент, когда я вместе с ней садился за стол, и напросился обедать, так что я не мог ни отказать ему, ни отправить Матон в ее комнату. Во время всего обеда он поддразнивал ее словечками на военный вкус, которые я сопровождал другими, но держась при этом рамок, которых и он должен был придерживаться. Матон вела себя очень хорошо, не строя из себя ханжу, но и не отказывая при этом в уважении, которым она была обязана, ни мне, ни себе.

У меня была привычка устраивать сиесту, и я попросил, без церемоний, графа уйти через полчаса, как мы встали из-за стола. Он спросил у меня со смехом, устраивает ли мадемуазель также сиесту, и я ответил, что да. После этого, идя за своей шпагой, он пригласил меня вместе с Матон обедать на завтра; я сказал, что никогда не вожу ее на обеды, но что он может приходить обедать каждый день, когда я случайно оказываюсь дома, и тогда он наверняка найдет меня вместе с ней. Этот отказ, на который он не знал, что ответить, заставил его уйти, попрощавшись если не в раздражении, то, по крайней мере, очень холодно. Так что я провел неделю, очень довольный Матон.

Моя мать вернулась из провинции, и я собрался повидать ее на следующий день. Она обитала на четвертом этаже дома, который был расположен недалеко от моей таверны, и от нее я мог видеть эркер, то есть фонарь апартаментов, которые я занимал. Я случайно туда взглянул и увидел в окне этого эркера стоящую Матон, которая работала, разговаривая с г-ном де Беллегард, который виднелся в окне комнаты, находящейся близ этого эркера, и образующей с ним угол, но мне не принадлежащей, хотя и находящейся в той же таверне. Это открытие заставило меня рассмеяться; я был уверен, что меня оттуда не видно, и решил, как и в других случаях, что не хочу быть рогоносцем. Моя ревность происходила скорее из головы, чем от сердца.

Два час спустя я пришел обедать, очень веселый, и Матон была тоже весела. Упомянув кстати о Беллегарде, я сказал ей, что очевидно он в нее влюблен; она ответила, что соблазнять девушек – это стиль всех офицеров, и что она считает его не более влюбленным в нее, чем в какую-то другую.

– Как, разве он не приходил сюда сегодня утром, чтобы нанести мне визит?

– Отнюдь нет. А если бы он и приходил, то эта малышка подошла бы к дверям, чтобы сказать ему, что вас нет.

– Но когда сменяли стражу, разве ты не видела его прогуливающимся на площади перед нашими окнами?

– Вовсе нет.

Мне не нужно было ничего больше. Матон хранила секрет; вот вам и рогоносец в двадцать четыре часа, если я не оберегусь. Я совершенно затаился, не изменил своего настроения. Я слегка приласкал Матон после кофе, вышел, пошел в театр, довольно счастливо играл; я вернулся к себе на втором акте, был еще день. Я встречаю в дверях гостиницы местного слугу, спрашиваю, есть ли у них на втором этаже еще комнаты, кроме тех четырех, что я занимаю, и он отвечает, что есть еще две, окна которых выходят на улицу.

– Прекрасно. Скажите хозяину, что я хочу их снять тоже.

– Их уже сняли вчера вечером.

– Кто же их снял?

– Шведский офицер, состоящий на службе, который будет там ужинать сегодня вечером в компании с другими.

Я ничего больше ему не говорю, чтобы не вызвать подозрений, но факт тот, что нет ничего легче, чем перейти из окна этой комнаты в окно фонаря соседней. Кроме того, есть дверь в той комнате, где я оставляю часто спать Матон с молодой девушкой, когда у меня нет желания спать с ней самому. Дверь закрыта на замок с нашей стороны, но она там есть, и с помощью ключей можно открыть ее и с той стороны.

Я поднимаюсь, иду к Матон, которая, естественно, сидит в фонаре, где дует приятный ветерок. Я говорю ей, после разных экивоков, что хочу сменить комнаты.

– Ты перейдешь в мою, а я приду сюда, где утром дует освежающий ветерок.

Она хвалит мою мысль, сказав, что это не помешает ей приходить работать в эркер после обеда.

При этом ответе я убеждаюсь, что Матон так же хитра, как и я. Я ее больше не люблю. Я велю перенести ее кровать на другую сторону и поставить мою на ее место, с моим столом и письменными принадлежностями. Мы весело поужинали и, несмотря на то, что я не пригласил Матон прийти лечь со мной, она не заподозрила даже и тени изменения моего настроения. Я лег спать в новой комнате, я слышал голоса Беллегарда и тех, кто пил вместе с ним, я подошел к окну эркера и видел задернутые занавески окна другой комнаты, что говорило о том, что соглашение еще не достигнуто; однако затем я узнал, что Меркурий известил Юпитера, что Амфитрион поменял комнату.

На следующий день сильная головная боль, которой у меня еще не было, заставила меня провести весь день дома; я велел пустить себе кровь, и моя добрая мать пришла составить мне компанию и обедала вместе с Матон. Она ее полюбила, она несколько раз просила меня прислать ее составить ей компанию, но я этого не хотел. На следующий день после кровопускания у меня была очень тяжелая голова, и я лечился. Вечером, ложась спать, я обнаружил симптомы, происхождение которых явно было очень неприглядно. Мне стало достаточно все понятно для того, чтобы исключить ошибку. Очень огорченный, я заключил, что это не что иное, как подарок Матон, так как с Леополя я имел дело только с ней. Я провел ночь в сильном гневе против обманщицы, поднялся на рассвете, вошел в ее комнату, задвинул занавески, она проснулась, я сел к ней на кровать, отдернул простыню и вытащил из-под нее двойную салфетку, вид которой меня убедил. После этого я изучил, так, что она не посмела мне воспротивиться, все то, что не давал себе труда рассматривать до того, и увидел мерзкий госпиталь. Она уверяла меня, в слезах, что болеет так уже шесть месяцев, но не думала, что передаст мне болезнь, потому что очень старалась все время содержать себя в чистоте и мыться всякий раз, когда предполагала, что я буду иметь с ней любовь.

– Мыться, несчастная! Смотри, что ты мне сделала. Ты украла у меня мое единственное сокровище, мое здоровье. Но это все теперь неважно, потому что это моя большая ошибка, и мне стыдно. А пока одевайся, и ты увидишь, насколько я добр.

Она встает; я велю ей собрать в чемодан все то, что я ей купил, и велю своему слуге пойти посмотреть в другой гостинице, нет ли там маленькой комнаты для нее. Он уходит и возвращается мне сказать, что в гостинице на большой площади имеется на пятом этаже комната за четыре гросса в день. Я говорю ему подождать снаружи, и говорю Матон, что она должна туда идти сразу, потому что не может более жить со мной. Я оставляю ее плачущей и даю ей пятьдесят экю, говоря, что она может их потратить там и так, как она хочет, потому что я больше не желаю ее знать, и я заставляю ее дать мне расписку с описанием истинных, и очень для нее унизительных, обстоятельств. Она должна была на это согласиться, когда увидела, что я готов выгнать ее без единого су. Она переписала все то, что я хотел, чтобы она подписала.

– Что я буду делать здесь, где я никого не знаю?

– Если вы хотите ехать в Бреслау, я отправлю вас, так что это не будет вам стоить ни су.

Она мне не ответила. Я отправил ее в ее новую комнату с вещами, повернувшись к ней спиной, когда увидел, что она бросилась передо мной на колени. Я проделал эту экзекуцию с самым большим хладнокровием, не чувствуя никакого неудобства и жалости, так как то, что она проделала, и то, что готовилась сделать, показало ее как маленького монстра, который мог бы подвести меня таким образом, что иному это могло стоить жизни.

Послезавтра я съехал из гостиницы, сняв на шесть месяцев второй этаж в том доме, где жила моя мать, взяв у нее необходимую мебель, чтобы пройти там большой курс лечения, потому что у меня вспухли в паху большие нарывы. Подмывания Матон имели результатом то, что мне не передалась ее гонорея, но весь ее яд перешел мне в кровь, что должно было, наконец, проявиться. Если бы я задержался с лечением еще одну-две недели, я был бы так плох, как это было в Аугсбурге и в Везеле. Ответ, который я давал всем, кто спрашивал меня о моей гувернантке, был весьма прост. Это служанка, которой я дал расчет и о которой более не думаю. Неделю спустя мой брат Жан пришел мне сказать, что Беллегард и четверо или пятеро других молодых людей, которых он мне назвал, пребывают в руках у врача, в очень плохом состоянии из-за моей гувернантки.

– Я им сочувствую; но это их ошибка. Из-за чего они попали в такое положение?

– Из-за девушки, которая приехала в Дрезден вместе с тобой.

– И которую я отослал. Мне достаточно того, что они не имели дела с ней, пока она жила со мной. Скажи этим молодым людям, что если они злятся на меня, они не правы; и что они совершат ошибку, если будут рассказывать о своем позоре. Что впредь они будут умнее, и пусть лечатся, соблюдая молчание. Иначе люди здравомыслящие будут смеяться над ними, и они будут выглядеть как дураки. Ты согласен со мной?

– Это приключение не прибавляет тебе чести.

– Я это знаю; так что я этим и не хвалюсь, поскольку не такой дурак, чтобы делать его достоянием гласности. Они, должно быть, глупы. Были бы умней, они должны были бы сообразить, что у меня должны были быть очень веские причины, чтобы ее отослать столь внезапно, и, соответственно, догадаться обо всем и держаться подальше от этого монстра. Они заслужили то зло, которое она им принесла.

– Они все удивлены, что ты себя хорошо чувствуешь.

– Иди, утешь их; скажи им, что ты меня видел в том состоянии, в котором видишь теперь, но никто ничего не знает, потому что я не дурак.

Видя себя уличенным в собственной глупости, он ушел, а я занялся лечением, которое сделало меня к середине августа столь же здоровым, каким я был, выезжая из Варшавы. В эти дни княгиня Стражникова, сестра князя Адама Чарторыжского, приехала в Дрезден; граф де Брюль поселил ее у себя. Я нанес ей визит и услышал из ее собственных уст, что ее царственный кузен имел слабость опуститься до клеветы. Я сказал ей, что придерживаюсь мнения Ариосто, который писал, что добродетели достойны уважения лишь под покровом постоянства.

– Вы заметили, княгиня, что последний раз, когда я ел вместе с королем у вас, Его Величество развлекался тем, что делал вид, что меня не видит?

– Несомненно, я это заметила.

– Мне жаль монарха, который в этот момент неожиданно стал достоин уважения философа. Вы едете теперь в Вену, и в следующем году – в Париж. Вы увидите меня в этой стране, моя принцесса, и вы напишете королю вашему кузену, что вы меня не видели, даже если мое изображение будет выбито на монетах.

Ярмарка в Лейпциге в сентябре была блестящая, я хотел на ней побывать и поглядеть, насколько я располнею от поедания ласточек. Играя в Дрездене с разумной экономией, хотя и все время понтируя, я выиграл три или четыре сотни дукатов, так что направился в Лейпциг с кредитным письмом на три тысячи экю на банкира Хомана, который познакомил меня с умным восьмидесятилетним человеком, который был президентом шахт Саксонии. Это от этого уважаемого человека я узнал одну вещь, которая – пустяк, однако замечательна тем, что никто из русских ее не знает. Императрица Екатерина Вторая, которую все русские и все, кто ее видел, считают брюнеткой, и даже с очень черными волосами, была блондинка. Этот президент, который видел ее в Штеттине каждый день три года подряд, с ее семи лет до десяти, сказал мне, что тогда стали ее красить свинцовыми красками, которые имеют свойство окрашивать волосы в черный цвет. Это делали потому, что с этого времени ее предназначали в жены герцогу Гольштейна, которым был несчастный Петр III. Правилом двора России было делать все, чтобы в правящей семье все были по возможности темноволосыми, а не блондинами, чаще всего встречающимися в России, и потому нелюбимыми. Поэтому красили в темный цвет светлые волосы августейшей и бессмертной Екатерины, которая сделала столько прекрасных вещей, насмехаясь над деньгами, с помощью которых она разорила свою обширную империю. Ей нужно было бы прожить еще десять лет в мире, чтобы оздоровить ее.

В Лейпциге случилась авантюра, о которой я вспоминаю все время с удовольствием: Принцесса д’Ауэрсберг, прибыв из Вены и остановившись в том же отеле, где жил я, возымела каприз пойти на ярмарку неузнанной. Имея с собой большую свиту, она приказала одной из своих горничных изобразить из себя принцессу и последовала за ней, представляясь горничной. Думаю, читатель знает, что она была очень хорошенькая, очень приятного ума, и что она была фавориткой императора Франца I. Будучи извещен об этом маскараде, я вышел из гостиницы в одно время с ней, и, как только мнимая принцесса остановилась в одном из бутиков, чтобы рассмотреть красивые побрякушки, что там были, я подошел к настоящей принцессе, которая меня не знала, и, обратившись к ней попросту, как обращаются к горничной, спросил, правда ли, что это знаменитая принцесса д’Ауэрсберг.

– Несомненно, это она.

– Я едва могу этому поверить, потому что она некрасива, и к тому же выглядит не как принцесса.

– Это, очевидно, потому, что вы не разбираетесь в принцессах.

– Я настолько хорошо в них разбираюсь, что скажу вам, что это вы выглядите как принцесса, и, дьявол меня забери, если я не предложу вам сотню дукатов, чтобы провести с вами ночь.

– Сотню дукатов? Вы будете очень разочарованы, если я поймаю вас на слове; но вы потом откажетесь.

– Нет. Попробуйте. Я живу в той же гостинице, что и вы. Подумайте, как это сделать, и я сделаю вам подарок авансом, как только буду уверен, что вы пришли, потому что вы можете сыграть со мной шутку, свойственную вашей профессии.

– Очень хорошо; ничего не говорите и постарайтесь не разговаривать со мной перед или после ужина в гостинице, и если вы имеете смелость пренебречь некоторым риском, мы проведем ночь вместе.

– Как вас зовут?

– Карлин.

Уверенный, что из этого ничего не будет, но очарованный, что позабавил принцессу и дал ей понять, что она мне нравится, я решил продолжать играть роль невежды, которую так хорошо начал. Съев кусок чего-то в зале внизу, я поднимаюсь и брожу около апартаментов принцессы, останавливаясь три или четыре раза около комнаты, где обитают настоящие горничные. Одна из них спрашивает меня, не хочу ли я чего-то.

– Ничего, мадемуазель, простите; я смотрю, не увижу ли одну из ваших товарок, с которой я разговаривал на ярмарке, но думаю, что она занята.

– Это, должно быть, Карлин. Она прислуживает за столом принцессы. Она выйдет через полчаса.

Я поднимаюсь в свою комнату, спускаюсь через полчаса, и та же горничная мне говорит побыть в кабинете, который она мне указала, куда Карлин сейчас придет. Я иду туда, кабинет темный, я жду, и Карлин приходит. Я был уверен, что это настоящая Карлин, но держусь строго в рамках своего персонажа. Едва войдя, она берет меня за руку и говорит очень тихо, что мне нужно только подождать здесь, и что она точно придет, как только ее госпожа ляжет.

– Без света?

– Ах это! Никакого света. Эти придворные, что ходят взад и вперед, заметят, что здесь кто-то есть.

– Без света я не чувствую себя во всеоружии, моя очаровательная Карлин. И к тому же, это не то место, чтобы провести здесь пять или шесть часов. Сделайте одно дело. Первая комната вверх по этой лестнице – моя. Я буду один и уверяю, что никто ко мне не зайдет; поднимитесь туда, и вы сделаете меня счастливым. У меня здесь сотня дукатов.

– Это невозможно. Я не смею подняться и за миллион.

– Тем хуже. Я не останусь, тем более на всю ночь, здесь, где нет даже стула, тоже за миллион. Прощайте, прекрасная Карлин.

– Подождите. Позвольте мне выйти первой.

Она быстро выходит, но я успеваю придержать ее за подол ее платья, так, что когда она пытается прикрыть дверь, ей это не удается. Я выхожу одновременно с ней – она, направляясь налево, в свою комнату, и я – направо к лестнице, чтобы подняться в мою. Очарованный этой авантюрой, в которой я одержал полную победу, я ложусь, самым довольным из всех людей. Было очевидно, что хотели получить с меня сотню дукатов, либо запереть меня там внутри и оставить на всю ночь.

Послезавтра в полдень, в момент, когда я покупал пару кружевных манжет, принцесса д’Ауэрсберг зашла в тот же бутик в сопровождении графа Зинзиндорф, которого я знал по Парижу у кавамаччи, двенадцать лет тому назад. В тот момент, когда я отходил назад, чтобы освободить место принцессе, граф меня заметил, заговорив о тех временах, и спросив у меня, кто это тот Казанова, который дрался шесть месяцев назад в Варшаве.

– Увы! Это я. Вот моя рука, еще на перевязи.

– Ох! Я вас поздравляю. История этой дуэли должна быть любопытна.

Он представляет меня затем принцессе, спрашивая, знает ли она что-нибудь об этой дуэли.

– Да, я знаю об этом из газет. Значит, это тот месье. Я рада, – говорит она мне, – быть знакома с вами.

Она не подает виду, что узнала меня; и я, естественно, придерживаюсь того же. После обеда я делаю визит графу, который просит меня пойти с ним к принцессе, которая будет рада услышать из моих уст эту странную историю, и я иду с большим удовольствием. Принцесса, очень внимательная во время моего рассказа, продолжает играть роль своего персонажа, и ее горничные на меня не смотрят. На следующий день она уехала.

В конце ярмарки я увидел в своей комнате прекрасную Кастель-Бажак. Я приготовился уже садиться за стол и съесть в одиночестве и с наслаждением дюжину ласточек, чтобы затем идти лечь спать.

– Вы здесь, мадам?

– Увы, да, к моему несчастью. Я здесь уже три недели. Я видела вас двадцать раз, и мы вас все время избегали.

– Кто это мы?

– Шверин.

– Он здесь?

– Здесь, и в тюрьме из-за фальшивого обменного векселя, который он учел, и я не знаю, что с ним сделают. Несчастный должен был, по крайней мере, бежать; но ничего подобного. Этот человек явно хочет, чтобы его повесили.

– И вы провели с ним все это время, что вы уехали из Англии? Вот уже три года.

– Точно. Везде воруя, мошенничая, обманывая, убегая, и уж не знаю, что еще. На свете нет женщины несчастней меня. Фальшивый вексель – всего на триста экю. Забудьте все, Казанова, совершите героический поступок, избавьте от виселицы или от галер человека славного происхождения, и несчастную меня – от смерти, потому что я умру от отчаяния.

– Мадам, я бы оставил все как есть, чтобы его повесили, потому что он сам пытался сделать так, чтобы меня повесили из-за фальшивых банковских билетов; но заверяю вас, что вы внушаете мне жалость. Это так же верно, как то, что я приглашаю вас поехать со мной в Дрезден, и что я обещаю вам триста экю, прежде чем сделают с этим мошенником то, что его судьба распорядилась с ним сделать. Я не понимаю, как такая женщина как вы может быть влюблена в этого человека, у которого нет ни внешности, ни ума, ни таланта. Все его богатство состоит в имени Шверин.

– Ну что ж! Знайте, что я никогда не была в него влюблена. С тех пор, как другой мошенник, Кастель Бажак, который, кстати, никогда не был мне мужем, познакомил меня с ним, я жила с ним только вынужденно, и иногда тронутая его слезами и взволнованная его отчаянием. Скажу вам, кроме того, что, несмотря на мою внешность и мой характер, который не предвещает во мне наличия черт мошенницы, я никогда не встречала приличного мужчины, который серьезным образом предложил бы мне солидное положение, чтобы жить с ним. Уверяю вас, я бы на это согласилась и покинула бы этого несчастного, который рано или поздно станет причиной моей смерти…

– Где вы живете?

– Сейчас нигде. Меня везде принимают; и выставляют затем на улицу. Сжальтесь надо мной.

Говоря это, она бросилась передо мной на колени и залилась слезами с таким отчаянием, что ее горе проникло мне в душу. Гостиничный слуга был поражен, смотря на эту сцену и слушая, что я приказываю ему нас обслужить. Мой слуга уехал в Дрезден по моему поручению. Это была одна из самых красивых женщин Франции, ей могло быть двадцать шесть лет, она была женой аптекаря из Монпелье, и ее соблазнил Кастель Бажак. Она не произвела на меня в Лондоне никакого впечатления, потому что я был слишком влюблен в другой объект; но в этой женщине было все, что нужно, чтобы мне понравиться.

Я поднял ее силой с колен, сказал, что она меня взволновала, пообещал ей помочь, но потребовал, чтобы она успокоилась и даже чтобы съела кусочек со мной. Официант, без того, чтобы я ему что-то сказал, зааплодировал моему прекрасному поступку, принес еще прибор и велел принести еще одну кровать в мою комнату, что заставило меня рассмеяться.

Эта несчастная женщина, ужиная с превосходным аппетитом, хотя и очень грустно, заставила меня вспомнить матрону из Эфеса. После ужина я предложил ей на выбор, либо я ничего не делаю для нее и предоставляю ее в Лейпциге ее судьбе, либо она постарается собрать все свое добро, отправится в Дрезден вместе со мной, предпримет там все необходимое, и я дам ей сотню дукатов золотом, когда буду уверен, что она не отдаст их этому несчастному, который довел ее до того состояния, в котором она теперь находится. Она не долго раздумывала, чтобы принять это второе предложение, и привела на это добрые и разумные резоны, что, оставшись в Лейпциге, она не видела возможности быть полезной несчастному и существовать самой хотя бы двадцать четыре часа, потому что не имела ни су и ничего, чтобы продать. Ей оставалось бы только просить милостыню, либо заняться проституцией. Она привела еще одно здравое соображение. Она сказала, что если я дам ей сразу сотню дукатов, и она воспользуется ими, чтобы вытащить из тюрьмы этого несчастного, она окажется, тем не менее, в нищете, не зная, как уехать, ни, если уезжать, то куда направиться. Она сказала, что все ее добро находится у хозяина, у которого она жила последние три недели, и что может так быть, что он его отдаст, если ему заплатить только то, что она ему должна, и не станет обращать внимания на секвестр, наложенный банкиром на все ее добро после того, как он учел фальшивый вексель. Я пообещал ей найти завтра ловкого человека, который постарается все это проделать, и после этого, поцеловав ее, сказал идти ложиться спать. Но вот что меня удивило:

– Я предвижу, – сказала она, – что, либо по склонности, либо из вежливости, вы можете прийти ко мне, чтобы потребовать платы, которую я вам наверняка должна, и которую я вам и с охотой и из благодарности предоставлю; но я не должна дожидаться этого момента, чтобы предъявить вам новость, столь же неприятную для вас, сколь унизительную для меня. Посмотрите на эту рубашку и посудите сами о состоянии, в котором я нахожусь.

Приложив руку к голове, я ответил ей только:

– Идите спать, мадам, вы достойны лучшей участи.

Я до сегодняшнего дня не знаю, пошел ли бы я на риск опять потерять свое здоровье, будучи только что излечившимся от такой же болезни, не проделав предварительно необходимых обследований, чтобы быть до конца уверенным, но достоверно одно, что она могла бы легко [2985] меня обмануть, и это новое несчастье меня в высшей степени бы опозорило и, возможно, всерьез отвратило бы от жизни. У этой француженки были чувство и превосходное сердце, то дурное настоящее, что предоставила ей природа, было причиной всех ее несчастий.

Назавтра я пошел искать посредника, порядочного человека, который, когда я изложил ему дело, взялся уговорить хозяина вернуть все, что может принадлежать даме, если ему заплатят все, что должны, и оставить под секвестром все то, что принадлежит заключенному графу. Он вернулся через час в кафе сказать, что дело будет сделано, если я дам ему шестьдесят экю. Он заверил меня, что постарается проследить, чтобы отдали все, и чтобы чемодан был доставлен в мой отель. Этого же посредника я отправил узнать в Дрездене все, что касается графа. Через полчаса после того, как я вернулся в гостиницу, прибыл чемодан, в котором бедная женщина нашла все свои вещи, которых не надеялась более увидеть; у нее не хватило слов, чтобы засвидетельствовать мне свою благодарность, и она оплакивала свое состояние, которое мешало ей выразить все то, что она чувствовала ко мне.

Это есть в природе вещей; женщина, исполненная чувства, полагает, что не может дать больше мужчине, который ее облагодетельствовал, как отдаться ему телом и душой. Я полагаю, что мужчина думает иначе; смысл в том, что мужчина создан, чтобы давать, а женщина – чтобы получать.

Назавтра, за час до нашего отъезда, посредник пришел нам сказать, что банкир, обманутый Шверином, отправил экспресс в Берлин с вопросом министру, не сочтет ли король дурным, что применят всю строгость закона к графу, чья семья вполне респектабельна и титулована.

– Вот, – воскликнула Кастель Бажак, – смертельный удар, которого Шверин всегда опасался. Это сделано как раз для него. Король оплатит, но он направится окончить свои дни в Шпандау. Почему не было проделано это четыре года назад!

Она выехала со мной, очень довольная и полная благодарности, когда я сказал ей, что у меня есть дом, где она будет жить вместе со мной, и что я сразу передам ее в руки хирурга, опытность которого мне известна. Она уверила меня, что это сам Шверин сделал ей этот подарок всего месяц назад в Франкфурте, и что он теперь еще сильнее болен, чем она, находясь при этом в тюрьме, где ему хуже, чем в аду, поскольку нет ни су ни сменной рубашки. До какого состояния может быть доведен человек. Эта мысль заставила меня дрожать.

В Дрездене мое появление с этой дамой породило большое изумление. Она не выглядела девочкой, как Матон, она была презентабельна, умела держать тон, имела вид скромный и импозантный; я дал ей имя графини де Блазэн, я представил ее моей матери и всем моим родственникам, я предоставил ей мою комнату, перейдя в такую же сзади, и заставил дать обет молчания хирурга, которому ее передал; он вынужден был мне сказать, что возвратил ее еще не вполне выздоровевшей от тяжелой болезни. Я водил ее с собой в театр, я развлекался, представляя ее важным персонам. Ее удручало то, что ей не пришлось подвергнуться серьезному лечению. Две пинты в день освежающей «птисанны (ptysanne)» вернули ей совершенное здоровье. К концу ноября она почувствовала себя настолько хорошо, что сочла в состоянии пригласить меня с ней спать. Я мог ей верить, и я ее хотел. Это была наша свадьба, тайная для всех. Я получил в то же время письмо от посредника, который передавал нам, что обокраденному банкиру было все выплачено по приказу короля, и что граф был перевезен в Берлин под хорошим эскортом. Шесть недель спустя я узнал в Вене, когда уже не был вместе с Кастель Бажак, что король велел поместить его в Шпандау, где, если он еще не умер, он должен находиться до сих пор.

Наступило время, когда я должен был уплатить сотню дукатов красотке, в которую уже стал по настоящему влюблен, потому что она была столь же умна и нежна, как красива, и я ей об этом сказал. Честно и прямо я ей сказал, что мое сердце и мой разум требуют, чтобы я ехал в Португалию, и что я не могу туда ехать в сопровождении красивой женщины без риска потерять свою удачу, а кроме того, это путешествие, очень долгое и дорогостоящее, станет мне не по силам. Кастель Бажак имела столько доказательств моей нежности, что не могла поверить, чтобы я устал от нее, ни что я хочу от нее отделаться, чтобы жить с другой. Она сказала, что обязана мне всем, и что я ей не должен ничего; но что если я хочу довершить свои благодеяния, я должен дать ей средство вернуться в Монпелье. У нее там были родственники, она была уверена, что не будет там заброшенной, и надеялась вернуться еще к своему мужу. Я дал ей слово чести, что верну ее на родину.

Я покинул Дрезден вместе с ней в середине декабря, имея в своем распоряжении всего четыре сотни дукатов, потому что фортуна была мне неблагоприятна в банк фараон, и потому что моя поездка в Лейпциг, со всеми привходящими обстоятельствами, обошлась мне в три сотни дукатов. Я никак не ставил в известность о своих нуждах мою красавицу, я думал только о том, чтобы ничем ее не тревожить, и постоянно осыпал ее знаками своей нежности. Мы останавливались на четыре дня в Праге и прибыли в Вену в день Рождества. Мы остановились в «Красном Быке», м-ль Блазэн, торговка модными товарами – в одной комнате, я – в другой, рядом с ней, что не помешало мне ложиться спать с ней. Не позднее чем назавтра, в восемь часов, появляются двое мужчин, заходят в комнату Блазэн в тот момент, когда я пью с ней кофе.

– Кто вы, мадам?

– Мое имя Блазэн.

– Кто этот месье?

– Спросите его сами.

– Что вы делаете в Вене?

– Пью кофе с молоком, как видите.

– Если месье не ваш муж, вы уедете отсюда в двадцать четыре часа.

– Месье только мой друг, и я уеду, когда мне будет удобно, по крайней мере, если меня не прогонят силой.

– Хорошо. Мы знаем, месье, что у вас есть другая комната, но это все равно.

– Один из сбиров заходит в мою комнату, я следую за ним.

– Что вы хотите?

– Я смотрю на вашу постель, которая отнюдь не разобрана; вы спали с вашей знакомой.

– Какого черта! Я не спал ни один, ни с кем-то еще. Что значит этот шпионаж?

Он возвращается в комнату Блазэн, и они оба уходят, повторив ей приказ выехать в двадцать четыре часа. Я говорю Блазэн быстро одеваться и идти дать отчет обо всем происходящем послу Франции, продолжив ему говорить, что ее зовут Блазэн, что она не замужем, что она торговка, и что она ждет только первой оказии, чтобы ехать в Страсбург, оттуда – в Лион, а из Лиона – в Монпелье. В ожидании, пока она оденется, я иду нанять местную карету и местного лакея. Блазэн идет к послу, рассказывает ему все, как я ей сказал, и возвращается через час, говоря мне, что посол сказал успокоиться и выезжать только, когда ей будет удобно. Я одеваюсь, отвожу ее к мессе, затем с ней обедаю и, не собираясь выходить из-за плохой погоды, провожу весь день возле огня вместе с нею, которая решила занять место в карете, которая отправляется в Страсбург.

В восемь часов приходит хозяин и говорит, что ему отдан приказ дать ей комнату, не примыкающую к моей, и что он должен подчиниться. Она смеется и говорит, что она готова. Я спрашиваю, должна ли она также и ужинать в одиночестве, и он отвечает, что относительно этого ему не дано никаких указаний. На что я говорю, что иду ужинать вместе с ней. Карета в Страсбург отправляется 30-го, и сам хозяин берется заказать ей место. Но несмотря на эту бесславную полицию, я тем не менее ел и спал вместе с ней все четыре ночи, что она провела в Вене. Я изо всех сил пытался вручить ей пятьдесят луи, но она взяла только тридцать, заверив меня, что приедет еще в Монпелье с несколькими луи в кармане. Она написала мне из Страсбурга, и затем я больше ничего о ней не знал, пока не увидел ее сам в Монпелье, как расскажу об этом впоследствии.

В первый день 1767 года я вселился в апартаменты у г-на Шрёдера и направился относить мои письма м-м де Салмур, главной управительнице эрцгерцогини Марианны, и м-м де Старемберг. Затем я пошел повидать Кальзабижи старшего, который работал на министерство, под управлением принца Кауниц. Кальзабижи работал в постели. Все его тело было покрыто лишаями; принц приходил к нему почти каждый день. Я часто ходил к Метастазио, каждый день на спектакли, где танцевал Вестрис, которого молодой император вызвал из Парижа, чтобы видеть, что за прекрасный танец исполняет этот человек. Я видел седьмого или восьмого января императрицу, его мать, возвращающуюся из театра, всю в черном. Все аплодировали. Это был первый раз, когда она появилась на публике после смерти императора. Я встретил в Вене графа де ла Перуз, который добивался у императрицы возврата полумиллиона флоринов, которыми его отец кредитовал Карла VI. Вместе с графом я познакомился с сеньором де лас Казас, испанцем, полным ума и, что редко бывает, без предубеждений. У графа я встретил также венецианца Уччелли, с которым я был в коллеже Св. Сиприена на Мурано, который был сейчас в Вене, секретарем посольства, с послом Поло Ренье, который умер дожем. Этот посол, человек ума, меня оценил, но мое дело с Государственными инквизиторами помешало ему со мной встретиться. В эти дни мой добрый друг Кампиони приехал из Варшавы через Краков. Я поселил его у себя с большим удовольствием. Он должен был ехать ставить балеты в Лондоне, но нашел время провести со мной пару месяцев.

Принц Карл Курляндский, который провел летом месяц в Венеции и получил самые большие заверения в дружбе и уважении от г-на де Брагадин и двух других моих друзей, которым я его рекомендовал, провел в Вене два месяца и уехал за пятнадцать дней до моего приезда, чтобы снова вернуться в Венецию, где герцог де Виртемберг, умерший два года назад, наделал тогда много шума. Он вел широкую жизнь и тратил огромные деньги. Принц Карл писал мне письма, в которых старался выразить мне всю свою благодарность. Он заверял меня, что никогда не встречал во всей Европе людей более достойных, чем мои три друга, к которым я его направил. Поэтому он говорил мне, что я должен располагать им и всем его добром до самой смерти.

Итак, я жил в Вене в самом большом спокойствии, развлекаясь и хорошо себя чувствуя, и думая все время о моем путешествии в Португалию весной. Я не вел ни доброй, ни дурной компании, ходил на спектакли и часто обедал у Кальзабижи, который кичился своим атеизмом, бессовестно вредил Метастазио, который его презирал, но Кальзабижи это было безразлично. Великий политический калькулятор, он был человеком принца Кауниц.

Однажды, после обеда, когда я развлекался за столом с моим дорогим Кампиони, ко мне украдкой зашла красивая девочка двенадцати-тринадцати лет, смелая и одновременно робкая, сделав мне реверанс, уверенная, что не будет дурно принята, потому что имела на лице фатальную рекомендацию, что успокаивает мужчину, даже дикаря. Я спросил, чего она хочет, и она ответила мне латинскими героическими стихами. Она просит у меня милостыню и говорит, что ее мать находится в моей прихожей, и что она войдет, если я хочу. Я отвечаю ей на латыни прозой, что мне не нужно видеть ее мать, и говорю также, почему; она отвечает мне четырьмя латинскими стихами, которые, не будучи в связи со сказанным, дают мне понять, что она выучила наизусть все то, что говорила мне, сама не зная, что говорит. Она продолжает мне говорить стихами, что ее мать должна зайти, потому что ее посадят в тюрьму, если комиссары нравственности смогут предположить, что, будучи наедине с нею, я ее имею.

Это вольное выражение, сказанное на хорошей латыни вызывает у меня взрыв смеха и дает мне желание объяснить ей на ее родном языке то, что она мне сказала. Она говорит мне, что она венецианка, что вызывает во мне еще большее любопытство и заставляет сказать ей на нашем добром диалекте, что шпионы не могут заподозрить ее в том, что она пришла в мою комнату делать то, что она сказала, потому что она еще слишком маленькая. На это объяснение, немного подумав, она говорит мне восемь или десять стихов приапей, которыми она говорит, что плод, слегка терпкий, возбуждает вкус сильней, чем зрелый. Этого более чем достаточно, чтобы меня бросило в жар; Кампиони, заметив, что это немного слишком, уходит в свою комнату.

Я спрашиваю у нее, есть ли у нее в Вене отец, и она говорит, что да, и ее не отпугивает то, что моя рука делает с ней, в то время, как я продолжаю расспросы. Я перехожу к свершению, которое есть все, хотя и не очень решительно, и она, смеясь, говорит мне стихи в честь инструмента размножения и акта любви. Я нахожу это восхитительным, я кончаю, и я отсылаю ее с двумя дукатами. Тут еще стихи, мне в благодарность, и адрес на немецком, который означает, что она там живет, и который сопровождается четырьмя латинскими стихами, в которых она говорит мне, что если я приду к ней и лягу с ней в ее кровать, я найду, по собственному выбору, Гебу либо Ганимеда.

Я восхищен странным изобретением этого венецианца, отца этой девочки, решившего жить на ее счет. Она была очень хорошенькая; но хорошеньких девочек в Вене такое количество, что они почти все пребывают в бедности. Он сделал свою поразительной с помощью этого шарлатанства; но в Вене это не могло продолжаться долго. На следующий день на закате у меня возникло желание пойти пешком поглядеть на эту девочку, которая не знала, быть может, что она мне обещала вместе с адресом, который оставила. Я имел неосторожность, в возрасте сорока двух лет, несмотря на свой большой опыт, пойти в одиночку, на бульвар, по указанному адресу. Она видит меня в окно и, догадавшись, что я ищу ее дом, зовет меня, указывает на дверь, я вхожу, я поднимаюсь и вижу подлого вора, гнусного Поччини. У меня уже нет времени отступить; повернувшись назад, я делаю вид, что собираюсь бежать, и не только делаю вид. Я вижу там его так называемую жену Катина, двух есклавонцев, вооруженных саблями, и птичку-приманку. Всякое желание смеяться у меня пропадает, я принимаю мудрое решение расслабиться, с намерением уйти пять или шесть минут спустя.

Поччини начинает с того, что с клятвами и богохульствами упрекает меня в суровости, с которой я обошелся с ним в Англии, он говорит, что наступило время расплаты, и что моя жизнь – у него в руках. Ужасный эсклавонец-начальник, потому что второй имеет вид слуги, говорит мне, что нам следует мирно договориться, предлагает мне сесть, открывает бутылку и предлагает выпить. Я уклоняюсь от выпивки, Поччини, прохаживаясь в ярости по комнате, говорит, что я отказываюсь выпить, чтобы не платить за бутылку, я говорю, что он ошибается, и что я готов заплатить за нее, и сую правую руку в карман, чтобы достать из кошелька дукат, не доставая сам кошелек. Эсклавонец говорит, что я могу достать свой кошелек, не опасаясь, что его у меня украдут, потому что я имею дело с порядочными людьми. Я достаю кошелек и с трудом пытаюсь его раскрыть, потому что моя вторая рука на перевязи; эсклавонец берет у меня кошелек, Почини вырывает его у него из рук, говоря, что он принадлежит ему как частичное возмещение за все то, что я вынудил его потерять. Я смеюсь, говорю ему, что он волен так поступить, и поднимаюсь, чтобы уйти. Эсклавонец хочет, чтобы мы обнялись; я отвечаю, что это бесполезно, он достает свою саблю, и другой делает то же. Я решил было, что настал мой последний момент. Я их всех расцеловываю, и я удивлен, потому что они позволяют мне уйти. Я вернулся к себе, скорее мертвый, чем живой, не зная, что мне делать. Я бросился в кровать.