Самая большая ошибка, которую может совершить человек при наказании мошенника, – это позволить ему остаться в живых после наказания, потому что следует быть уверенным, что наказанный мошенник способен думать только об отмщении, мошенническим же образом. Если бы у меня было хоть какое-нибудь оружие, я бы защищался, но убийцы изрубили бы меня в куски, захватив также и мои часы, мою табакерку и все, что у меня было, и правосудие ничего бы им не сделало, потому что они вынесли бы мое тело из дома. В восемь часов Кампиони пришел к моей кровати и был очень удивлен этой историей. Не подсмеиваясь над жалобами потерпевшего, как делают обычно все дураки, когда слышат, как кто-то жалуется на случившуюся с ним неприятность, он стал искать вместе со мной способов обрести справедливость и вернуть мой кошелек; но мы предвидели, что они все окажутся бесполезны, потому что мошенники могли все отрицать. Не было свидетелей, кроме убийц и женщины и девочки, несомненно бывших с ними в сговоре. Несмотря на это, я описал на следующий день всю историю этого дела, начиная с девочки, которая говорила латинскими стихами; затем я переписал это все набело, с намерением идти представить это шефу полиции или криминальному судье, как мне подсказал адвокат, к которому я зашел.

Я обедаю, и как раз в момент, когда я выхожу садиться в коляску, человек из полиции приказывает мне идти говорить с графом де Шротенбак, которого называют статхальтером. Я отвечаю, что скажу моему кучеру, куда надо ехать, и немедленно приду.

Я вхожу в комнату, где вижу стоящего толстого мужчину и в стороне еще нескольких, которые, как кажется, находятся там, чтобы исполнять его приказы. Когда он видит меня, он выставляет перед моими глазами часы и говорит мне посмотреть, который на них час.

– Я вижу восемь.

– Очень хорошо. Если завтра в это время вы будете здесь, я велю вывести вас из Вены силой.

– Почему вы даете мне такой приказ, несправедливей которого не бывает?

– Во-первых, я не должен давать вам отчета, и во-вторых, я могу вам сказать, что вы не получили бы этот приказ, если бы не нарушили законы Его Величества, запрещающие азартные игры и приговаривающие мошенников к общественным работам. Узнаете этот кошелек и эти карты?

Я не знаю, что это за карты, но узнаю мой кошелек, в котором должно было быть около четверти фунта золота, когда он был у меня, когда его у меня забрали. Дрожа от негодования, я отвечаю ему лишь тем, что передаю ему факты, изложенные мною на четырех страницах. Мучитель читает, затем принимается смеяться, говоря, что мой ум известен, что известно, кто я такой, почему меня выслали из Варшавы, и, наконец, вся история, которую я заставил его читать, согласно его мнению, не более чем набор измышлений, которые здравый смысл не приемлет, потому что они лишены всякого правдоподобия.

– Вы, наконец, уедете, – повторяет мне он, – в то время, что я вам обозначил, и я хочу сейчас знать, куда вы поедете.

– Я скажу вам это только тогда, когда решу уехать.

– Как? Вы смеете мне сказать, что вы не подчинитесь?

– Вы сами мне оставили эту возможность, сказав, что если я не уеду по доброй воле, вы заставите меня сделать это силой.

– Очень хорошо. Мне говорили, что у вас есть голова на плечах, но здесь она вам будет бесполезна. Я советую вам избегать неприятностей и уезжать.

– Прошу вас вернуть мне мою записку.

– Я ничего вам не верну. Идите.

Вот, мой дорогой читатель, один из ужасных моментов, что случались у меня в жизни, от которых я содрогаюсь всякий раз, когда о них вспоминаю. Только презренная любовь к жизни смогла помешать мне выхватить мою шпагу и вонзить ее в тело толстой свиньи статхальтера Вены, который так со мной обошелся.

Вернувшись к себе, я подумал пойти рассказать об этом принцу Кауниц, несмотря на то, что он меня не знает. Я иду туда, поднимаюсь, и лакей говорит мне подождать там, где я нахожусь. Он должен там пройти, чтобы идти обедать, в сопровождении своих приближенных. Было пять часов.

Я увидел, как появился принц, и заметил с ним г-на Поло Ренье, посла моей родины. Принц спрашивает меня, чего я желаю, и я рассказываю ему coram omnibus громким голосом все мое дело.

– У меня есть приказ уезжать, монсеньор, но я не подчинюсь; я молю о помощи Ваше Высочество, чтобы иметь возможность припасть к ногам трона с моим справедливым возражением.

– Напишите прошение; я отправлю его императрице; но я советую вам просить только приостановить действие приказа, потому что вы вызовете лишь недовольство, сказав, что не подчинитесь.

– Но если милость промедлит, насилие между тем меня настигнет.

– Укройтесь у посла вашей страны.

– Увы, мой принц! У меня больше нет своей страны. Насилие законное, хотя и неконституционное, лишило меня прав гражданина и человека. Я венецианец и меня зовут Казанова.

Принц удивленно смотрит на посла, который со своим обычным смеющимся видом в течение десяти минут рассказывает ему эту историю.

Принц говорит мне, что, к несчастью, не может рекомендовать мне защиту какого-нибудь посла. На эти слова некий сеньор, ростом в шесть футов, говорит, что я могу обратиться к его посольству, потому что вся моя семья находится на службе короля, его хозяина, и что я сам ему послужил. И что это отражено в литературе.

– Это граф Вицедом, – говорит мне принц, – идите же, пишите императрице, и я передам ей ваше прошение немедленно, и если ответ задержится, обратитесь к нему. Вы будете под защитой, пока сами не решите уехать.

Приказав дать мне письменные принадлежности, принц ушел обедать.

Вот мое прошение, которую я написал и переписал набело за десять минут, и которое посол Венеции счел достойной любопытства сената Венеции, переслав ему копию:

«Мадам,
21 января 1767 года, Казанова».

я уверен, что если, когда Ваше Императорское и Королевское Величество идет и некое насекомое говорит вам жалобно, что вы сейчас его раздавите, вы немного сдвигаете свою ногу, чтобы не лишать жизни это бедное создание.

Я насекомое, мадам, которое осмеливается умолять вас приказать г-ну Статхальтеру Шотенбаку отложить еще на восемь дней раздавливание меня туфлей В.И.К.В. Может быть, по истечении этого малого времени оно не только больше не будет меня давить, но и заберет из его рук августейшую туфлю, которую вы доверили ему только для того, чтобы давить мошенников, но не некоего венецианца, хотя и бежавшего из тюрьмы Пьомби, и глубочайше уверенного в правосудии В.И.К.В.

Написав это красивым почерком, я попросил слугу передать записку принцу. Пять или шесть минут спустя он вернулся со спокойным видом, с моим прошением в руках, говоря мне от имени принца, что тот сейчас отошлет его императрице, но просит меня оставить ему копию.

– Сейчас.

Я копирую его, передаю слуге две копии и ухожу. Я дрожу как паралитик, я боюсь, что если буду ожидать там вплоть до окончания обеда, это будет стоить мне жизни, потому что я весь пылаю от гнева, с ног до головы. Я возвращаюсь к себе и принимаюсь описывать в виде манифеста все то, что передал в руки палача Шротенбака, и что он не захотел мне вернуть. Через семь часов в моей комнате появляется граф Вицедом. Он просит меня рассказать ему всю историю девочки, которую я пошел повидать, приглашенный четырьмя стихами, в которых она обещала мне, что я найду в ней Гебу либо Ганимеда. Я даю ему тот адрес, он копирует стихи и говорит мне, что этого достаточно, чтобы доказать просвещенному судье, что я был ограблен и оклеветан мерзавцами, но, несмотря на это, он сомневается, что я найду справедливость.

– Как? Я буду обязан уезжать завтра?

– Ох, что до этого, то нет, потому что невозможно, чтобы императрица не проявила к вам милость и не дала восемь дней, которые вы у нее просите.

– Почему невозможно?

– Черт возьми! Разве вы забыли, что написали? Я в жизни не видел такого прошения. Принц читал его со своим холодным видом, затем усмехнулся и передал его мне; после меня он дал его прочесть послу Венеции, который с серьезным видом спросил у принца, отошлет ли тот его в том виде, в каком оно есть, государыне. Тот ответил, что ваше прошение достойно того, чтобы направить его Богу, если бы знать туда дорогу, и он отправил его одному из своих секретарей, чтобы тот положил его в папку и отправил немедленно императрице. После этого говорили о вас до самого окончания обеда, и мне понравилось, что посол Венеции сказал, что никто в Венеции не может понять, что вы такого могли сделать, чтобы вас сочли необходимым поместить в Пьомби. Говорили затем о вашей дуэли, но никто не мог сказать больше того, что можно было прочесть в газетах. Доставьте мне удовольствие дать мне копию вашего прошения императрице, потому что Шротембак, который держит ее туфлю, мне очень понравился.

Я сделал ему копию с оригинала, который был у меня и содержал помарки, и дал также ему копию моего манифеста. Перед тем, как уйти, он передал мне приказ перейти поселиться у него, если мне до назначенного часу не дадут знать, что императрица оказала мне милость, о которой я просил.

В шесть часов я увидел у себя графа де ла Перуза, маркиза де Лас Казаса и секретаря венецианского посольства Уччелли, который явился ко мне просить от имени посла копию моего прошения. Я отправил ему также и один из моих манифестов. Единственное, что портило слегка мой манифест, придавая ему комический вид, были четыре стиха в адресе, отчего казалось некоторым образом, что я мог направиться к дочери Почини в надежде найти там в ней Ганимеда; это неправда, но императрица, которая понимала латынь и знала мифы, могла этому поверить, и это бы мне повредило.

Я пошел спать в два часа по полуночи, сделав шесть копий. На следующий день, в полдень, пришел Хасс, сын знаменитого маэстро капеллы и известной Фаустины, секретарь миссии графа Вичедом, и сказал мне от себя, что мне нечего бояться, ни у себя, ни выезжая в коляске, но не пешком, и что он придет ко мне в семь часов. Я попросил, чтобы он мне это написал, и он сделал это для меня, а затем ушел.

Итак, наконец, приказ приостановлен, милость проявлена; это могло исходить только от императрицы. Я не стал терять времени; я восстановлю справедливость, этих бесславных убийц осудят, мне вернут мой кошелек с двумя сотнями дукатов внутри, а не так, как я видел у недостойного статхальтера, где он был не менее чем наполовину пуст. Это были мои замки в Испании, я вообразил это себе как достоверное; quod nimis miseri volant hoc facile credunt, говорил знаток людского сердца Сенека в своих трагедиях. Перед тем, как отправить мой манифест императрице, императору, принцу Кауниц, всем послам, я думал зайти к графине Салмур, которая разговаривала с императрицей утром и вечером. Читатель знает, что я относил ей рекомендательное письмо. Эта дама первым делом сказала мне, что я должен перестать носить свою руку на перевязи.

– Это шарлатанство, потому что через десять месяцев вы не можете больше в этом нуждаться.

Я ответил ей, голосом и выражением лица подчеркивая удивление, что если бы мне не было в том нужды, я бы не носил перевязи, и что я не шарлатан.

– Я пришел, мадам, побеспокоить Вашу Милость по другому поводу.

– Я это знаю; но я не хочу быть в этом замешана. Вы все проказники, как ваш Томатис.

Я вышел от нее через мгновенье, не сделав реверанс. Я вернулся к себе, не понимая, как мог оказаться в таком критическом положении. Чуть не убитый, оскорбленный и мошенниками и приличными людьми, в невозможности раздавить одних и уничтожить других, лишенный правосудия, – где я нахожусь? Что я сделал? Меня высмеивают за мою повязку? Это от м-м Салмур я услышал эту новость. Если бы это был мужчина, я бы разбинтовал ему свою руку и отвесил бы ему пощечину с полным правом. Я не мог ни восстановить легкости движения, ни предотвратить опухания, если держал руку хотя бы час без поддержки. Я полностью излечился только восемнадцать-двадцать месяцев спустя после получения моей раны. Но когда я думал о слове «проказник», которым наградила меня эта полька, я чувствовал, что слишком слабо ей ответил, просто повернувшись спиной. Старуха недостойна жить, но, однако, живет уже девяносто лет. До этого дня я не знал значения слова «проказник». Каждый раз, как я слышу, как его кто-то произносит, я вспоминаю, что получил это звание от женщины, достойной моего самого полного презрения.

Г-н Вичедом пришел в семь часов сказать мне, что императрица сказала принцу Кауниц, что Шротенбак трактует как роман всю эту историю, которую я написал, чтобы оправдаться. Он уверен, что я играл в банк фараон этими мошенническими картами, которые у него в руках, и что я владею двумя руками, а моя перевязь не что иное как шарлатанство. Пойманный за руку одним из тех, кто понтировал, я был лишен по справедливости тех денег, что нечестно получил. Тот же понтёр, секретный помощник его полиции, передал ему мой кошелек, содержащий сорок дукатов, которые были надлежащим образом конфискованы. Императрица сочла себя обязанной поверить всему, что сказал ей Шротембак об этом деле, потому что даже если я прав, она может принять мою версию, только уволив Шротембака, что вызовет сильные затруднения, потому что она не найдет никого, кто захотел бы исполнять очень трудные обязанности этого человека, который вызывает много нареканий, но при этом держит Вену свободной от паразитов, которые позорят род людской.

– Вот все, что принц Кауниц приказал мне вам сказать. В конце концов, вам больше нечего опасаться. Вы уедете, когда захотите.

– У меня безнаказанно украли двести дукатов. Но если императрица из политических соображений не хочет, чтобы я затеял уголовный процесс, пусть, по крайней мере, оплатит мне мою потерю. Я вас умоляю спросить у принца Кауниц, могу ли я в приличном стиле показать государыне, что она должна мне дать это удовлетворение, как наименьшее, что я могу требовать.

– Я это ему скажу.

– Без этого я уеду, поскольку что мне делать в городе, где я не могу ходить пешком и где государство содержит за свой счет убийц!

– Вы правы. Мы все уверены, что этот Почини вас оклеветал. Эта девочка, что говорит латинскими стихами, весьма известна, но ее адреса нет. Скажу вам также, что если вы останетесь в Вене, вы дурно поступите, опубликовав эту историю, потому что она позорит Шротембака, которого императрица, к сожалению, должна беречь.

– Я это все вижу, и мне приходится нажать на тормоза. Я уеду сразу, как только прачка принесет мне мое белье. Но я напечатаю эту историю о чудовищных нравах.

– Императрица предубеждена против вас, уж не знаю, почему.

– Я это знаю. Эта старая богом проклятая м-м Салмур лично ей наговорила, что я проказник.

Выслушав всю эту историйку, он удалился. Назавтра он написал мне записку, в которой сказал, что принц советует мне забыть о моих двухстах дукатах. Он сказал мне также, что молодая девочка и ее так называемая мать не находятся, очевидно, больше в Вене, потому что некто, кто прочел адрес, проявив любопытство, пошел туда, и впустую.

Итак, видя, что я никогда не добьюсь правды в этом проклятом деле, я решил успокоить сердце и уехать, решив, однако проделать две вещи, которые я не сделал. Одна – это опубликовать эту историю в печати, и вторая – повесить Почини собственными руками, где бы я его ни встретил. В эти самые дни мадемуазель из дома Сале де Куар прибыла в Вену на почтовых, одна, без всякого слуги. Имперский палач Шротембак направил ей приказ уехать через два дня после приезда, и она ему ответила, что хочет остаться в Вене на столько, на сколько хочет. Палач велел заключить ее в монастыре. Она там еще оставалась, когда я уезжал. Император, хотя и подсмеивался над матерью, но не смел никогда возражать ее приказам, повидал эту девицу в монастыре, и когда его мать об этом узнала, она спросила, какой он ее нашел; он ответил, что нашел, что у нее гораздо больше ума, чем у Шротембака. Это к вопросу о том, что благородная душа никогда не считает для себя возможным не быть свободной. И однако, кто свободен в этом аду, который называется светом? Никто. Единственно, философ, может быть, но с помощью жертв, которые не стоят, возможно, фантома свободы.

Я оставил Кампиони мою квартиру, которая принадлежала мне до конца месяца, и мой ларь, полный провизии, пообещав ждать его в Аугсбурге, в стране, где правит только закон, и где я радовался жизни. Я уехал в одиночестве, без слуги, в коляске, которую мне дал граф Моссинский, шесть дней спустя после приказа, что я получил от того человека, который меня обманул, умерев прежде, чем я нашел хороший случай, чтобы его убить. Я прибыл в Линц через день после отъезда, и там остановился на всю ночь, единственно, чтобы написать ему письмо, самое свирепое из всего, что я мог написать за всю мою жизнь людям, чей деспотизм меня утеснил, даже хуже того, что я написал герцогу Виртембергскому. Я сам пошел на почту, чтобы получить квитанцию и чтобы он не мог потом говорить, что не получил его. Это письмо было мне необходимо для здоровья. Гнев убивает, если человек не находит ему выхода.

Из Линца я добрался за три дня до Мюнхена, где сделал визит графу Гаэтано Завойски, который умер в Дрездене семь лет назад. Я познакомился с ним в Венеции, когда он был в нужде, и я оказался ему полезен. Когда я рассказал ему историю, случившуюся в Вене, он сообразил, что я, возможно, нуждаюсь в деньгах, и дал мне двадцать пять луи. Это, на самом деле, было наименьшее, что он мог бы для меня сделать, если бы собирался вернуть мне те деньги, что я дал ему в Венеции, но, поскольку я никогда не имел желания предъявить ему счет, я был ему за это благодарен. Он дал мне письмо для графа Макс. Де Ламберга, маршала двора князя-епископа Аугсбурга, с которым я был уже знаком.

Я поселился у Майера в «Золотом Винограде». Там не было спектаклей, но были валы-маскарады, где бывали знать, буржуа и гризетки; были также небольшие компании, где играли в фараон и развлекались, с небольшими тратами. Усталый и пресыщенный удовольствиями, несчастьями, горестями, интригами и огорчениями, что были у меня в трех столичных городах, я настроился провести четыре месяца в свободном городе, каков был Аугсбург, где иностранец пользуется такими же привилегиями, как и каноники. Мой кошелек сильно отощал, но моя повседневная жизнь стоила мне очень мало, и мне не о чем было тревожиться. Имея знакомства и находясь недалеко от Венеции, я был уверен, что найду сотню дукатов, если вдруг они мне понадобятся. Я играл по-маленькой в азартные игры, воюя против греков, которых в моем веке стало больше, чем простаков, так же как врачей стало больше, чем больных. Я думал о том, чтобы завести любовницу, сожалея о безуспешных поисках Гельтруды. Гравер умер, и никто не мог мне сказать, что стало с его дочерью.

За два-три дня до окончания карнавала, собираясь поехать на бал за городом, я зашел в конюшню, чтобы нанять коляску и, в ожидании, пока ее запрягут, зашел в харчевню; девушка спросила меня, не желаю ли я бутылочку, и я ответил, что нет. Она повторила мне вопрос, и я резко ответил, что нет, во второй раз. Я вижу, что она смеется, и, сочтя ее некрасивой, говорю, чтобы отстала.

– Да, да, я отстану. Я вижу, что вы не можете меня узнать.

На эти слова я смотрю на нее более внимательно и вижу когда-то хорошенькую Анну-Мидель, маленькую служанку гравера, отца Гельтруды, которая подурнела.

– Вы, – говорю я, – Анна-Мидель.

– Увы! Я была ею. Я знаю, что более не гожусь, чтобы быть любимой, но это вы тому причиной.

– Я?

– Да, вы. Четыре сотни флоринов, что вы мне дали, привели к тому, что кучер графа Фукера женился на мне. Он не только объел меня всю, а потом бросил, но и наградил меня болезнью, которая чуть не привела меня к смерти; я выкарабкалась, но такая, как вы меня видите.

– Ты меня огорчила. Скажи, что стало с Гельтрудой?

– А вы не знаете, что направляетесь на бал к ней?

– К ней?

– Да. Она вышла замуж после смерти своего отца за человека обеспеченного и приличного. Ее дом находится недалеко отсюда. Там поселяют, кормят, и вы будете довольны.

– Она еще красива?

– Она такая же, как была, только на шесть лет старше и у нее есть дети.

– Она галантна?

– Не думаю.

Анна-Мидель сказала мне правду. Я был на этом балу; Гельтруда увидела меня с удовольствием; она сказала своему мужу, что я жил у нее, но когда ночью я с ней переговорил в уголке, я понял, что она придерживается своего долга.

Кампиони приехал в Аугсбург в начале поста вместе с Бинетти, который направлялся в Париж, чтобы поступить на службу. Он бросил свою жену совсем, после того, как обобрал ее. Кампиони сказал мне, что в Вене никто не сомневается в правдивости моего приключения, так, как я его опубликовал. Он сказал, что Поччини и эсклавонец исчезли вскоре после моего отъезда, и что все говорят про статгальтера plagas (мучитель). Кампиони уехал в Лондон, проведя месяц в моем обществе.

Когда я отнес свое письмо графу Ламбергу, его упреки мне польстили, как и упреки графини, которая, не будучи красавицей, обладала всем, чтобы внушать любовь тем, кто ее окружает; среди них графиня Дашсберг, которая, выйдя замуж вторично, была беременна на шестом месяце. Три месяца спустя, не думая о наступлении своих сроков, она вздумала выехать с графом Фукером, старшиной капитула, в его коляске, поесть в харчевне, расположенной в трех четвертях часа езды от Аугсбурга; я участвовал в этой поездке. Кушая омлет, она почувствовала столь сильные боли, что решила, что сейчас родит; она не посмела это сказать канонику, и я стал ее конфидентом. Скорей, скорей, – я бегу, говорю кучеру графа запрягать лошадей, подаю ей руку, сажаю в коляску; каноник, удивленный, следует за нами, спрашивая, что происходит, я отвечаю, что скажу ему все в коляске, он садится, он заинтригован, я прошу его сказать кучеру, чтобы тот погонял лошадей, и он все делает, но спрашивает о причине.

– Мадам сейчас здесь родит, если мы не поедем быстрее.

Я вижу страдание у нее на лице. Но я думал, что умру от смеха, видя, как у каноника меняется выражение лица от страха, что она, действительно, родит в коляске. Он в отчаянии, потому что – что они говорят? Комичность этой новости его приводит в ужас. Епископ был в Пломбьер, ему напишут, это попадет в газеты.

– Быстрее, кучер, быстрее же!

Мы прибыли в замок, я отвел ее, наполовину волоком, в ее комнату, она закрылась, послали за акушеркой, но больше не было времени; две минуты спустя граф Ламберг явился нам сказать, что мадам родила, и монсеньор пошел к себе, чтобы пустить себе кровь.

Я провел четыре месяца в Аугсбурге со всеми возможными развлечениями, ужиная у графа Ламберга два или три раза в неделю; там я познакомился с человеком редких качеств, что отличают человека благородного и любезного; это был граф Турн и Вальсассина, теперь старшина капитула в Ратисбонне, а тогда паж принца-епископа, который являлся принцем Армстадта и был безногим. Этот паж бывал всегда на ужинах; был также доктор Альгарди, болонец, врач принца, тоже человек очаровательный. Он умер пятнадцать или шестнадцать лет спустя, на службе Выборщика палатина, который заседает теперь в Мюнхене как Выборщик Баварии.

Я встречался в Аугсбурге, и довольно часто – у графа Дамберга, – с бароном Селентином, офицером на прусской службе, который жил постоянно в Аугсбурге, набирая рекрутов для своего начальника. Он был любезен, обладал тонким умом в гасконском вкусе, был вкрадчив, любил игру и умел играть. Он покинул город десять или двенадцать лет спустя и уехал жениться за пределы Саксонии, в Богемию. Он написал мне из Дрездена шесть лет назад, что, хотя и стал старым, очень раскаивается в том, что женился.

Во время моего пребывания в Аугсбурге несколько поляков, которые покинули свою родину из-за волнений, которые там начинались, приходили меня навещать. Среди прочих, Великий коронный нотариус Ржевуский, тот, кого я знал по Петербургу, влюбленным в бедную Ланглад, ехал через Аугсбург, и я пошел с ним повидаться в «Три Мавра», где он поселился. Какие дела в сейме! Какие интриги! Счастливы те, кто смог уехать от этого. Он направлялся в Спа, где, как он меня заверил, я встречу принцессу-сестру принца Адама, Томатиса и Катэ, которая стала его женой. Он убедил меня направиться туда также, и, будучи стесненным в средствах, я принял меры, чтобы туда ехать с тремя или четырьмя сотнями дукатов в кошельке. С этой целью я написал принцу Курляндскому, который был в Венеции, чтобы отправил мне сотню дукатов. Чтобы побудить его мне отправить их сразу, я послал ему верное описание процесса получения философского камня. Поскольку мое письмо, содержащее столь великий секрет, не было зашифровано, я порекомендовал ему его сжечь, заверив, что у меня есть его копия; но он этого не сделал, он сохранил мое письмо, и его взяли у него в Париже, вместе с другими его бумагами, когда его взяли в Бастилию.

Мое письмо в архиве Бастилии никогда не появлялось при свете дня; но вот что было, когда мой секрет стал достоянием публики. Двадцать лет спустя парижский народ, поднявший мятеж, во главе с герцогом Орлеанским, разрушил Бастилию; вскрыли архив, там нашли мое письмо и напечатали его вместе с некоторыми другими любопытными вещами, которые перевели затем на немецкий и на английский. Невежды, которые существуют в той стране, где я теперь живу, и которые, естественно, все мои враги, потому что осел никогда не будет другом лошади, торжествовали, когда прочитали этот обвинительный против меня эпизод. Они возымели глупость упрекнуть меня за то, что я был автором этого письма, и решили меня разоблачить, говоря, что это было переведено на немецкий для моего вящего позора. Богемские твари, выдвинувшие мне этот упрек, были удивлены, поскольку я им ответил, что мое письмо создаст мне бессмертную славу, и что, не будучи ослами, они должны были бы им восхищаться.

Я не знаю, дорогой читатель, не было ли мое письмо искажено, но, поскольку оно стало достоянием публики, позвольте мне переписать его здесь в этих Мемуарах, для торжества истины, которая есть единственный Бог, которому я поклоняюсь. Я копирую его с моего оригинала, который я написал в Аугсбурге в месяце мае года 1767; мы сегодня находимся в году 1798. Итак, вот оно:

«Монсеньор,

Ваше превосходительство сожжет это письмо после того, как прочтет его, либо будет хранить его в своем портфеле со всей мыслимой тщательностью, но лучше его сжечь, сохраняя зашифрованную копию, так что если оно будет украдено или потеряно, читатель не сможет ничего понять. Привязанность, которую вы мне внушаете, – не единственная побудительная причина, что заставляет меня действовать; заверяю вас, что и мой интерес здесь частично задействован. Позвольте вам сказать, что мне недостаточно быть любимым вами за те качества, которые вы могли бы во мне найти, хотя это соображение льстит мне бесконечно, поскольку я должен опасаться непостоянства, столь естественного для принцев; я хочу, монсеньор, чтобы вы имели основание любить меня гораздо более солидное; я хочу, чтобы вы были мне обязаны за тот бесценный дар, который я вам собираюсь сделать. Я дам вам секрет, как возрастить количество материи, которая есть единственная в мире, в которой Ваше Превосходительство нуждаетесь. Золото. Вы станете богаты, если вы родились скупцом; родившись щедрым, вы станете наверняка бедным без секрета, который я вам сейчас сообщу и которого я являюсь единственным обладателем. Ваше Превосходительство говорили мне в Миттаве, что вы хотели бы, чтобы я вам передал до своего отъезда секрет, с помощью которого я трансмутировал железо в медь; я этого не сделал. Теперь я даю вам средство делать трансмутацию гораздо более важную; но место, где вы находитесь, не отвечает этой операции, хотя вы легко можете достать необходимые материалы. Операция требует моего присутствия из-за сложностей конструкции печи и необходимости высочайшей точности исполнения, потому что малейшая ошибка приведет к неудаче. Трансмутация Марса [40] вещь легкая и механическая, но та, что я вам передаю, совершенно философическая. Когда ваше золото будет отградуировано, что очень легко, оно станет подобно тому, что вы видите в венецианских цехинах. Подумайте, монсеньор, не могли ли бы вы приехать ко мне, и, кроме того, подумайте о том, что я влагаю свою жизнь в ваши руки, не говоря уж о моей свободе.

Мой поступок должен мне на всю жизнь обеспечить ваше благоволение, и должен вас заставить быть выше предрассудка, который существует, относительно обычного способа действия и объяснений, к которым прибегают химики. Мое самолюбие будет задето, если В.П. поставит меня наравне с толпой. Единственная милость, которой я у вас прошу, это подождать делать эту операцию, пока мы с вами не встретимся. Не имея возможности работать одному, вы не можете никому довериться, потому что когда операция успешно завершится, тот, кто будет вам помогать, украдет ваш секрет. Скажу вам, что это будет выполняться с теми же ингредиентами, с добавлением к ним ртути и селитры, с которыми я сделал философское дерево у маркизы де Понкарре д’Юрфэ, для которого принцесса д’Ангальт-Цербская высчитала процедуру вегетации, которая дает рост до пятидесяти процентов. Моя судьба теперь в значительной степени будет зависеть от наличия богатства, если я смогу довериться принцу, располагающему деньгами. Это счастье теперь для меня настало, и я достиг вершины моих желаний, потому что ваш божественный характер освобождает меня от всех опасений. Перейдем к фактам.

Надо взять четыре унции хорошего серебра и растворить его в сильной водке, затем сбросить его согласно искусству на медную пластину; затем отмыть теплой водой, чтобы отделить от него все кислоты; затем следует хорошо его высушить, смешать с половиной унции аммиачной соли и поместить в черепок, приготовленный для восприятия продукта. После этого приготовления, необходимо взять фунт квасцов и фунт сурьмы, четыре унции медной зелени, четыре унции самородной киновари и две унции самородной серы. Необходимо все растолочь и хорошо перемешать все эти ингредиенты, и поместить все это в перегонный куб такого размера, чтобы все там поместилось и заполнило его только наполовину. Этот перегонный куб должен быть помещен на печь с четырьмя форсунками, так как следует давать пламя вплоть до четвертой степени. Следует начинать с малого огня, который должен выделять только флегмы или водянистые составляющие, и когда станут появляться продукты перегонки, следует поместить их в сосуд, где находятся Луна [41] вместе с нашатырем. Все составляющие должны быть перемешаны вместе с замазкой Мудрости и, по мере того, как пары выходят, следует регулировать огонь до третьей степени. Когда видно, что сублимация началась, следует смело открыть четвертую форсунку, ничего не опасаясь, но следует беречься, чтобы сублимируемое не попало в приемный сосуд или черепок, где находится Луна. После этого следует все охладить. Охладив, следует взять приемный сосуд, где находится Луна, закупорить отверстие пузырем, сложенным втрое, и поместить его в печь с наддувом, повернув отверстием к небесам; следует поставить его на медленный огонь со всех сторон, на двадцать четыре часа, и затем вынуть из него пузырь, подвинув черепок в центр, чтобы проходил процесс дистилляции. Следует усилить огонь, чтобы вышли пары, которые могут оставаться в массе, вплоть до последнего обезвоживания. Повторив эту операцию три раза, увидишь золото в черепке. Следует затем извлечь его и плавить с участием Совершенного тела. Расплавив его вместе с двумя унциями золота и поместив затем в воду до охлаждения, получишь четыре унции золота, выдерживающего любое испытание, совершенного по весу и ковкого, но бледного.

Вот, монсеньор, золотодобывающая шахта для вашего монетного двора в Миттау, используя которую управляющий с помощью четырех помощников может обеспечить вам доход в тысячу дукатов в неделю, и вдвое и вчетверо, если В.П. захочет увеличить количество рабочих и печей. Я прошу у вас дальнейших указаний, не желая для себя ничего, кроме того, что благоугодно будет В.П. мне направить, в тот уголок, который я вам укажу. Помните, монсеньор, что это должно стать государственным секретом. Вы, принц, должны понимать значение этой фразы. Предайте это письмо огню, и если В.П. желает мне дать предварительную компенсацию, я ничего не прошу у него, кроме доброго отношения к моей персоне, который вас обожает. Я буду счастлив, если смогу себе сказать, что мой хозяин станет мне другом. Мою жизнь, монсеньор, которую я кладу к ногам вашего могущества вместе с этим письмом, я буду готов предложить к вашим услугам, и я знаю, что меня убьет, если когда нибудь так сложится, что я буду должен раскаяться в том, что открылся В.П., которому имею честь быть непоколебимо преданным слугой, вплоть до скончания моих дней».

Если это письмо, на каком бы языке оно ни было напечатано, говорит иначе, оно не мое, и я уличаю во лжи всех Мирабо Франции. Мне дали эпитет высланного из Франции, и это ложь, потому что человек, который уезжает из королевства из-за подметного письма, – не изгнанник и не высланный, он должен повиноваться распоряжению монарха, который по акту собственного деспотизма выставляет за дверь своего дома кого-то, кто ему неудобен, не давая ему высказать на это свои резоны. Он смотрит на королевство как на свой дом. Каждое частное лицо имеет право поступать так в своем собственном доме.

Как только я увидел, что мой кошелек пополнился, я покинул Аугсбург, в одиночку, в моем экипаже. Я выехал 14 июня. Я был в Ульме, когда проехал курьер герцога де Виртемберга, который был в Венеции, направляясь в Луисбург, сообщить, что Е.В. Серм прибудет через пять-шесть дней. У этого курьера было письмо для меня, которое ему дал принц Карл де Курлянд, заверив, что он найдет меня в Аугсбурге в «Винограде». Не найдя меня там, потому что я уехал накануне, и зная, по какой дороге я поехал, он был уверен, что нагонит меня, что он и сделал, в Ульме. Передав мне письмо и выпив стаканчик, он спросил, не тот ли я Казанова, который избежал ареста в Штутгарте по делу об игре с тремя офицерами, и, поскольку я никогда не владел искусством отрицать очевидное, когда кто-то хочет у меня его засвидетельствовать, я ответил, что я тот самый. Офицер этого герцога, который присутствовал при разговоре, сказал мне с дружеским видом, что был в это время в Штутгарте, и что этих трех офицеров все осуждают. Вместо того, чтобы ему ответить, я читаю письмо, которое говорит только о наших частных делах. По прочтении, мне приходит в голову высказать ему небольшую выдумку, которая никому не может повредить.

– Ладно, месье, – говорю я ему, – по истечении семи лет я решил довести до сведения герцога, вашего суверена, мои резоны, и вот письмо, которое сообщает, что Е.В. Серм дает мне удовлетворение, которое так для меня дорого. Я восстановлен на его службе в качестве его секретаря с жалованием в двенадцать сотен экю; но за семь лет бог знает, что сталось с этими офицерами.

– Они, месье, все трое в Луисбурге, и ХХХ – полковник. Вот новость, которая их удивит, и которую они узнают завтра, потому что я выеду через час.

– Если они там, это то, чего бы мне хотелось. Я сожалею, что не могу составить вам компанию, потому что хочу здесь поспать, и спать также завтра там, где остановлюсь; но мы увидимся послезавтра.

Курьер отбывает сразу, а офицер – в почтовой карете, поужинав вместе со мной. Отправляясь спать, я посмеялся над эффектом, который произведет эта новость в Луисбурге, который стал теперь любимой резиденцией герцога. Я просыпаюсь утром и радуюсь очаровательной идее, которая пришла мне в голову, – отправиться в Луисбург лично, не для того, чтобы драться с офицерами, но чтобы поиздеваться, чтобы отомстить за прежнюю обиду, посмеявшись над ними. Мне приятна также мысль обо всех удовольствиях, которые принесут мне знакомства, что ждут меня в этой стране, где, помимо Тоскани, любовницы герцога, я должен встретить также Баллетти и Вестриса, который женился на любовнице герцога, что стала потом знаменитой комедианткой. Знаток человеческого сердца, я не стал ничего опасаться. Возвращение суверена было неизбежно, никто никак не мог предположить сказочного сюжета. Герцог по своем возвращении меня не встретит, потому что я улизну сразу же, как только курьер, предшествующий ему, объявит о его предстоящем прибытии. Я всем скажу, что направляюсь навстречу моему новому шефу.

Никогда идея не казалась мне более красивой; гордый тем, что ее придумал, я посчитал недостойным не ухватиться за нее: я отомщу за счет герцога, когтей которого должен опасаться, потому что читатель может помнить душераздирающее письмо, что я ему написал. Я плохо спал следующую ночь из-за снедающего меня беспокойства, и прибыл в Луисбург, назвавшись своим именем без добавления моей предполагаемой должности, потому что не следовало слишком раздувать эту забаву. Я поселился в гостинице почты, велел поднять мой чемодан, и в тот момент, когда я спрашиваю, где живет Тоскани – вот она, вместе со своим мужем. Они оба бросаются мне на шею, покрывают поцелуями и засыпают сочувственными замечаниями по поводу моей руки, все еще на перевязи, и моей второй победы.

– Какая это вторая победа?

– Ваше появление здесь, обстоятельства которого наполнили радостью сердца всех ваших друзей.

– Я на службе герцога, но как вы можете это знать?

– Это главная новость. Курьер самого герцога, который привез вам письмо, рассказал ее, а также офицер, который при этом присутствовал и прибыл вчера утром. Но вы не представляете себе огорчение трех офицеров, ваших врагов. Несмотря на это, мы опасались, что вы не сочтете себя обязанным явиться из-за того дела, потому что они сохранили письмо, в котором вы их вызвали в Фюрстемберге.

– Почему они не приехали?

– Двое не могли, а один прибыл слишком поздно, и это правда.

– Очень хорошо. Если герцог позволит, они окажут мне честь, согласившись на дуэль, по одному. На пистолетах, разумеется, потому что не дерутся на шпагах с рукой на перевязи.

– Мы поговорим об этом. Моя дочь хочет урегулировать дело до приезда герцога, и вы правильно сделаете, предоставив ей возможность действовать, потому что их трое и можно держать пари, что вы не убьете всех троих.

– Ваша дочь должна стать красавицей.

– Вы будете ужинать сегодня вечером с ней у меня, потому что она больше не любовница герцога. Она выходит замуж за Месиери.

– Если ваша дочь нас помирит, я предпочитаю мир войне, если только не страдает моя честь.

– Но почему эта перевязь в течение шести месяцев?

– Я чувствую себя хорошо, но моя рука опухает, если я оставляю ее свободно висящей хотя бы на час. Вы увидите это после обеда, потому что вы обедаете со мной, если хотите, чтобы я ужинал с вами.

Итак, Вестрис, которого я не знал, Баллетти, которого я любил, как самого себя, и другая из компании, которую я не знал, и офицер, который был влюблен во вторую дочь Тоскани. Они пришли поздравить меня с поступлением на службу к герцогу, такую почетную. Но Баллетти был без ума от радости. Он принимал самое большое участие в моем бегстве из Штутгарта; читатель знает, что я должен был жениться на его сестре. Этот парень обладал душой более высокой, чем бывает у танцора, и большим умом, помимо своего таланта, которым он отличался; герцог его высоко ценил. У него был небольшой дом, примыкающий к пригороду, и в нем была прекрасная комната для меня, он просил меня ее занять, он уверял, что неважно, что герцог знает, что я его лучший друг, и что я буду у него жить вплоть до прибытия герцога, потому что, естественно, я буду жить потом при дворе. Я сдался на его уговоры и согласился. Было еще рано, и мы все отправились к дочери Тоскани.

Я любил ее в Париже, когда она еще не была вполне сформировавшейся, и, оказавшись передо мной такой, какой она теперь стала, ей не трудно было собой гордиться. Она показала мне весь свой прекрасный дом и свои украшения, рассказала историю своих амуров с герцогом, их разрыва из-за его постоянных измен, и своего замужества с человеком, которого она презирает, но которого ее ситуация заставляет на ней жениться. В час обеда мы все направились в гостиницу и встретили там полковника, который был главным участником затеи отдать меня в солдаты. Он поднял руку к шляпе первым и пошел своей дорогой. С этой шайкой друзей я провел обед очень весело. После обеда я пошел селиться у Баллетти, поставив под навес мою почтовую коляску, и в сумерки мы направились к Тоскани, где я нашел двух красоток, чьи прелести вскружили мне голову: ее дочь и жену Вестриса, которую герцог отдал ему, после того, как заимел от нее двух детей, которых признал. Эта Вестрис, хотя и очень красивая, понравилась мне лишь своим складом ума и своим изяществом, которое выдавало в ней существо, рожденное, чтобы быть комедианткой. У нее был только один дефект: она картавила. Поскольку Тоскани-дочь проявляла сдержанность, я позволил себе за столом обратить мои куры, в основном, в сторону Вестрис, чей муж не был ревнив, потому что, в полном согласии с ней, не любил ее. В этот день распределились роли небольшой комедии, которую должны были представить по приезде герцога; молодой автор, который находился в Луисбурге, сочинил ее, надеясь, что она убедит суверена взять его к себе на службу в качестве поэта.

После ужина, разговаривая об этой пьеске, в которой Вестрис играла главную роль, роль маленькой любовницы, попросили ее почитать, и она исполнила просьбу с величайшим усердием.

– Ваша игра идет от души, – сказал я ей, – вы выражаете чувства таким образом, что можно поклясться, что все, что вы говорите, – это ваше, а не персонажа. Как жаль, мадам, что кончик вашего языка не позволяет вам произносить букву «р».

При этих словах весь стол мне зашикал. Мне сказали, что это не недостаток, но шарм, выражение приобретает нежность, становится более интересным, привлекает больше внимания, актриса, которая так не говорит, завидует той, которая имеет такую возможность. Я не отвечал, но смотрел на Вестрис.

– Полагаете ли вы, – говорит мне она, – что я притворяюсь?

– Нет, я так не думаю, потому что отдаю вам справедливость.

– Человек, меня любящий, который говорит чистосердечно, что – вот, это так жалко! – доставляет мне гораздо больше удовольствия, чем те, кто думает мне понравиться, говоря, что это сама красота; но от этого нет лекарства.

– Как, мадам? Разве нет средства? У меня есть одно от моего непогрешимого аптекаря. Отвесьте мне пощечину, если завтра я не заставлю вас говорить эту роль без того, чтобы проявился ваш недостаток; но если я заставлю вас читать эту роль так, как, например, читает ее ваш муж, вы позвольте мне нежно вас расцеловать.

– Я согласна. Что я должна делать?

– Ничего, кроме как позволить мне поколдовать над вашей тетрадью; и я не шучу. Дайте ее мне. Вам не нужно будет читать ее этой ночью. Завтра я принесу ее вам в девять часов утра, чтобы получить пощечину или поцелуй, если ваш муж не будет против.

– Отнюдь нет, но мы не верим в колдовство.

– Если мое колдовство не поможет, я получаю пощечину.

Она оставляет мне роль. Мы говорим о других вещах. Мне сочувствуют, видя, что моя рука немного опухла; я рассказываю компании историю дуэли, все мной восхищаются, я возвращаюсь домой, влюбленный во всех, но особенно в Вестрис и в Тоскани. У Баллетти дочка трех лет, поразительно красивая.

– Как ты завел здесь этого ангела?

– Вот ее мать, которая, по праву гостеприимства, будет спать с тобой.

Это была служанка, красивая до невозможности.

– Я принимаю твое предложение, друг мой, на завтрашний вечер.

– Почему не этой ночью?

– Потому что колдовство займет у меня всю ночь.

– Как? Это не шутка?

– Нет. Это всерьез.

– Ты сошел с ума?

– Нет. Ты увидишь. Иди спать, и только оставь мне свет и принадлежности для письма.

Он идет спать, и я провожу шесть часов, переписывая роль Вестрис, ничего не меняя, кроме оформления фраз, заменяя слова так, чтобы не встречалось «эрре» или «ре», потому что теперь не пишут больше сочетания «эрре», как писал мой дед, теперь пишут «ре». Это неприятная работа, но у меня было сильное желание целовать прекрасные губы Вестрис в присутствии ее мужа.

В роли стоит: Les procédés de cet homme m’outragent et me désespèrent, je dois penser à m'en défaire. Я изменяю эту фразу, я ставлю: Cet homme a des façons qui m'offensent et me désolent, il faut que je m'en défasse. Там стоит: Il me croit amoureuse de lui. Я ставлю: Il pense que je l'aime. И иду так до конца; затем я сплю три часа, одеваюсь, и Баллетти, который видит, что я сделал, предупреждает, что молодой автор пошлет мне все мыслимые проклятия, потому что Вестрис наверняка скажет герцогу, что он должен заставить его писать для нее без «р». И так и будет.

Я иду к Вестрис, она еще лежит. Я отдаю ей ее роль, переписанную мной, она читает, она вскрикивает, зовет своего мужа, она божится, что не хочет больше играть никаких ролей, где будут «р»; я успокаиваю ее и обещаю переписывать для нее все ее роли, как я провел всю ночь, переписывая это.

– Всю ночь? Идите же и принимайте плату. Вы более чем волшебник. Это очаровательно. Мы посмеемся. Следует сказать автору пьесы приходить к нам обедать. Мы скажем ему писать все мои роли без «р», иначе герцог его не примет к себе на службу. Он посмеется, он скажет, что я права. Это открытие. Ах, как хорошо, что вас взяли его секретарем! Я была уверена, что это невозможно; но дело, должно быть, было очень трудное.

– Отнюдь, нет. Если бы я был красивой женщиной с этим маленьким недостатком, я хотел бы говорить, никогда не употребляя это «р».

– Ох, это уж слишком.

– Это не слишком. Поспорим еще на пощечину или поцелуй, что я буду говорить с вами весь день без «р». Давайте, начнем.

В добрый час, – говорит Вестрис, – но без заклада, потому что вы мне кажетесь слишком большим гурманом.

Автор пришел обедать, и за столом Вестрис его изводила, начав с того, что стала говорить, что авторы театральных пьес должны быть галантны по отношению к актрисам, и что наименьшая галантность, которую автор может проявить к одной из них, которая картавит – это писать для нее роли без «р». Автор посмеялся над этим предложением, говоря, что это невозможно, либо что нельзя никаким образом достигнуть этой цели, кроме как обеднив язык; после этого Вестрис берет в руки роль, говоря, чтобы он сказал, находит ли он, что язык ее беден. Бедный человек был вынужден согласиться с Вестрис, что такое могло быть проделано лишь вследствие богатства языка; и она была права.

Эта шутка нас очень позабавила; но все стало слишком серьезно, когда Вестрис решила претендовать на то, чтобы авторы подчинились этому закону. В Париже, однако, этого не признали. Все авторы страны объединились и вчинили ей иск, поклявшись, что заставят ее проиграть этот процесс. Я слышал ее в Париже играющей и картавящей В тот день она спросила меня, не смогу ли я переписать без «р» роль Заиры; но я попросил ее уволить меня от этого, потому что сделать такое в стихах для меня становится слишком сложным делом.

– Как вы поступите, – спросил меня автор, чтобы поддержать игру, – если надо сказать, что она очаровательна, женщина Редкая, достойная того, чтобы ей воздвигать алтари? (charmante, femme rare, digne d'adoration?)

– Я скажу ей, что она мила, что она уникальна и что она достойна обожествления, либо, что ей надо воздавать божеские почести (elle m'enchante, qu'elle est unique, et qu'il faut lui élever des autels, ou qu'elle est digne qu'on lui élève des autels).

Она написала мне письмо без «р», которое я храню; если бы я мог остаться в Штутгарте, используя эти игры, я добился бы ее победы, но, по прошествии недели праздников, триумфов и получения полного удовлетворения, в десять часов утра прибыл курьер, предваряющий приезд герцога, и объявил о прибытии в три или четыре часа пополудни Его Величества Серма. Едва услышав эту новость, я сказал с полным спокойствием Баллетти, что хочу проявить уважение к монсеньору, выехав к нему вперед, чтобы въехать в Луисбург во главе его свиты, и, желая встретить его по крайней мере за два поста отсюда, я должен выехать немедленно. Он поддержал мою идею и отправил свою красавицу служанку нанять лошадей на почте. Но когда он увидел, что я собрал свой чемодан и не слушаю его справедливых замечаний, что я мог бы оставить свои вещи у него, он обо всем догадался и счел дело в высшей степени забавным. Я ему все подтвердил. Он погрустнел, поняв, что он со мной расстается, но рассмеялся, над впечатлением, которое произведет эта гасконада в головах трех офицеров и в голове Герцога. Он пообещал мне написать обо всем в Мангейм, где я решил остаться на неделю, чтобы повидать моего дорогого Альгарди, который перешел на службу к Выборщику Палатину, и г-на де Сикингена, которому я должен был передать письмо от графа Ламберга, а также аналогичное для барона де Беккера, министра Выборщика Палатина.

Когда лошади были запряжены, я обнял моего дорогого друга, его малышку и его служанку, и сказал почтальону направиться на дорогу в Мангейм.

Прибыв в Мангейм, я узнал, что двор находится в Светцингене, и я остался там ночевать. Я нашел там всех, кого хотел. Альгарди женился; г-н де Стикинген собрался выехать в Париж послом Выборщика, а барон де Беккер представил меня Выборщику. На пятый или шестой день моего там пребывания умер принц Фридрих де Дё-Пон; но вот анекдот, который я услышал накануне его смерти. Доктор Альгарди был врач, который заботился о его здоровье во время болезни. Накануне дня смерти этого прекрасного и бравого принца я был на ужине у Верачи, поэта Выборщика, когда туда прибыл Альгарди.

– Как дела у принца? – спросил я у него.

– Бедному принцу осталось жить не более двадцати четырех часов.

– Он знает об этом?

– Нет, так как он надеется. Он только что заставил меня страдать. Он позвонил мне, чтобы я сказал ему всю правду без утайки, и заставил меня дать ему слово чести, что я это сделаю. Он спросил, имеется ли прямая угроза жизни.

– И вы сказали ему правду.

– Отнюдь нет. Я не настолько глуп. Я ответил ему, что он совершенно прав насчет того, что его болезнь смертельна, но что природа и искусство способны делать то, что вульгарно называют чудом.

– Значит, вы его обманули? Вы солгали.

– Я не обманул его, так как его излечение есть вещь возможная. Я не хотел, чтобы он отчаялся. Долг умного врача никогда не давать отчаиваться своему больному, потому что отчаяние может лишь ускорить его смерть.

– Но согласитесь, что вы солгали, несмотря на слово чести, которое вы ему дали, говорить правду.

– Я тем более не лгал, так как знаю, что он может поправиться.

– Значит, вы лжете сейчас?

– Тем более нет, так как он умрет завтра.

– Проклятье! Нет ничего более иезуитского, чем это.

– Никакого иезуитства. Мой первый долг есть продолжить жизнь больного, я должен его ограждать от новости, которая может лишь сократить ее, когда речь идет лишь о нескольких часах, в силу физических причин; и без всякой лжи я сказал ему то, что, в конечном итоге, не является невозможным. Значит, я не лгал, и не лгу сейчас, потому что, в силу своего опыта, я даю вам прогноз того, что, согласно моим предположениям, должно произойти. Так что я не лгу, потому что в действительности я готов спорить на миллион против одного, что он не вернется к нам, но я не поставлю на свою жизнь.

– Вы правы; но вы, тем не менее, обманули принца, потому что он имел намерение узнать, поправится ли он, не то, что он сам знал, но то, что вы должны знать в силу своего опыта. Несмотря на это, могу вам сказать, что, будучи его врачом, вы не могли сокращать его жизнь, сообщая убийственную новость. Из всего этого я заключаю, что у вас плохая профессия.

По истечении пятнадцати дней я покинул приятный Свессинген, оставив Верачи, поэту, небольшую часть моих вещей, которую пообещал как-нибудь забрать; но на это у меня более не нашлось времени. Верачи хранит все, что я ему оставил, уже тридцать один год. Это человек самый странный из всех, кого я знал как поэта. Чтобы отделиться от прочих, он погрузился в странности. Он попытался ввести в моду стиль, совершенно противоположный тому, в котором работает большой мастер Метастазио, создавая свои серьезные стихи и претендуя на то, что, выполненные таким образом, они дают больше мастеру, создающему свои стихи для переложения на музыку. Джумелли внушил ему эту странность.

Я направился в Майнц, где сел на большой корабль, на который погрузил свою коляску. Я прибыл в Кельн к концу июля, доставив себе истинное удовольствие снова увидеть прекрасную и очаровательную жену бургомистра, которая возненавидела генерала Кеттлера и которая осчастливила меня семь лет назад, во все время моего пребывания в этом городе; но это было не единственное основание сделать остановку в этом неприятном городишке. Я прочитал в Дрездене в газете Кельна, что «сьерр Казанова, снова появившийся в Варшаве после двухмесячного отсутствия, получил приказ уехать, поскольку король получил несколько историй, которые заставили его защитить свой двор от этого авантюриста». Эта статья, которую я не смог переварить, заставила меня сделать визит Жаке, автору этой газеты. Время пришло.

Я наскоро пообедал и пошел с визитом к бургомистру ХХ; я нашел его за столом в семье возле своей прекрасной Мими. Приема, который мне был оказан, можно только желать. Моя история их занимала добрых два часа. Пришли дамы, Мими ХХ должна была уйти, меня пригласили обедать на завтра.

Это женщина показалась мне еще более прекрасной, чем семь лет назад; я вообразил себе возобновление прежних удовольствий и, проведя беспокойную ночь, полную воображаемых приключений, я оделся в придворный костюм и отправился к бургомистру пораньше, чтобы улучить момент поговорить с его супругой. Я застал ее одну; я начал с неких движений, она нежно противилась, но выражение ее лица меня подморозило. Она сказала мне в немногих словах, что время, превосходный врач, излечило ее сердце от болезни, которая мешала нежность со слишком большой горечью, и что теперь она не хочет больше возобновления пережитого.

– Как? Исповедальня…

– Исповедальня должна нам отныне служить лишь для выражений раскаяния в наших прошлых ошибках.

– Боже сохрани меня от раскаяния и от угрызений, источником которых является лишь предрассудок. Я уезжаю завтра.

– Я не говорю вам уезжать.

– Если я не могу надеяться, я не должен оставаться. Могу ли я надеяться?

– Нет, абсолютно нет.

За столом она была между тем очаровательна; но я был настолько обескуражен, что меня сочли угрюмым. Женщины всегда могли либо пробудить, либо пригасить мой интеллект. На следующий день в семь часов я сел в мою коляску и, оказавшись за постом, который вывел меня на дорогу в Экс-Ла-Шапель, вышел, сказав почтальону меня ждать. Я пошел к Жаке, вооруженный пистолетом и тростью, не имея другого намерения, кроме как его поколотить. Я пришел к нему, служанка показала мне комнату, где газетчик Жаке работал в одиночку над своей газетой; она была на первом этаже, и дверь, из-за сильной жары, была открыта. Я вхожу, и он спрашивает, кто там, не глядя и не прекращая писать. Я подхожу к нему, и он, посмотрев на меня, спрашивает, чего я хочу. Это был человек, с которым я мог бы драться, у меня не должно было быть никакой щепетильности относительно того, чтобы его побить.

– Я, бесчестный газетчик, тот самый Казанова, авантюрист, чье имя ты оклеветал в своей газете четырнадцать месяцев назад.

Сказав это, я достаю рукой, освобожденной от перевязи, пистолет и поднимаю свою трость, но несчастный, упав сразу вниз и став на колени, стал молить меня о пощаде, предлагая отдать мне оригинальное письмо из Варшавы, где я мог бы прочесть имя персоны, которая описала ему факт в тех же выражениях.

– Где это письмо?

– Сейчас, минуточку.

Я отхожу, чтобы дать ему пройти, и иду закрыть дверь на задвижку. Он начинает искать, дрожа, как лист, требуемое письмо в письмах из Варшавы, которые, вместо того, чтобы быть расположенными в порядке даты, лежат кое-как. Я показываю ему дату в его мерзкой газетенке, но бесполезно. По истечении часа, дрожа, заикаясь, он снова бросается на колени и говорит, чтобы я делал с ним все, что хочу. Я даю ему удар ногой в живот, убираю в карман пистолет и говорю ему идти со мной. Он идет за мной без возражений и даже без шляпы, которую я не позволяю ему пойти поискать, и провожает меня вплоть до моей почтовой коляски, где видит, что я сажусь в нее, и благодарит бога за то, что гроза миновала.

Я прибыл вечером в Экс-ла-Шапель, где нашел княгиню Любомирскую-Стражникову, Пишаржа Ржевуского, генерала Роникера, Томатиса и его жену и знакомых англичан.