Принц Карл де Бирхен, младший сын правящего герцога, генерал-майор на русской службе, кавалер ордена Александра Невского, предупрежденный своим отцом, встретил меня очень хорошо. Тридцати шести лет, с приятным лицом, хотя и не красавец, непринужденно вежливый, хорошо говорящий по-французски, он сказал мне немногими словами все то, что я мог бы от него услышать, если бы думал провести некоторое время в Риге. Его стол, его общество, его развлечения, его советы и его кошелек – вот предложения, что он мне сделал; никакого жилья, потому что он сам жил в стесненных обстоятельствах; но он предложил мне довольно удобную квартиру, сразу пришел меня повидать и обязал сразу прийти к нему пообедать, в том виде, в каком я был. Первым лицом, поразившим меня, был Кампиони, танцор, о котором, если читатель помнит, я говорил два или три раза в этих мемуарах. Этот Кампиони был выше своей профессии. Он был создан для доброй компании, вежлив, любезен, изворотлив, без предубеждений, любитель женщин, хорошего стола, крупной игры, благоразумен, деликатен, храбр, и был спокоен тогда, когда фортуна ему благоприятствовала, как и тогда, когда она ему противилась. Мы были оба рады встретиться. Второй сотрапезник был барон де С.-Элен, савояр, с женой, молодой и не уродиной, но невыразительной. Этот барон, большой и жирный, был игрок, обжора, любитель выпить, владеющий искусством делать долги и убеждать своих кредиторов ждать. Это были все уменья, которыми он обладал, весьма неумный во всем остальном. Другой сотрапезник был адъютант монсеньора, бывший его верным рабом. Мадемуазель двадцати лет, красивая, высокая и худая, сидела рядом с ним; это была его любовница. Очень бледная, грустная, задумчивая, она почти ничего не ела, потому что все, по ее мнению, было плохим, и к тому же сказалась больной. На лице ее лежала печать недовольства. Принц старался время от времени ее развеселить, заставить выпить, она отвергала все с пренебрежением и даже с негодованием, и принц при этом насмехался над ней и указывал, смеясь, на ее странности. Несмотря на это, мы провели за столом полтора часа достаточно весело. После обеда принц занялся делами и, сказав мне, что его стол всегда для меня накрыт, утром и вечером, передал меня Кампиони.

Этот старый друг, мой соотечественник, проводил меня в мое жилище и, перед тем, как показать мне Ригу, отвел к себе, чтобы познакомить со своей женой и всей своей семьей. Я не знал, что он снова женился. Я увидел его предполагаемую жену, англичанку, очень любезную, худую, полную ума, которая меня, однако, не столь заинтересовала, как его дочь, которой было одиннадцать лет, но ум у которой был как у восемнадцатилетней; кроме того, она была красива, хорошо танцевала и аккомпанировала своим маленьким ариям на мандолине. Эта юная девочка, немного слишком заласканная, сразу меня завоевала, отец ее поздравил, но мать заругала, назвав писюхой. Жестокое оскорбление для девочки с рано развившимся умом.

Кампиони на прогулке все мне объяснил, сам начав разговор:

– Я живу, – сказал мне он, десять лет с этой женщиной. Бетти, которую вы находите очаровательной, не моя дочь; у нее другие родители. Я покинул Петербург два года назад и живу здесь хорошо, держу школу танцев, где у меня есть ученики и ученицы, создающие мне известность. Я играю у принца, иногда выигрываю, иногда – проигрываю, и никогда не получается набрать сумму, достаточную для того, чтобы расплатиться с кредитором, который преследует меня в силу векселя, что я оставил в Петербурге. Он может посадить меня в тюрьму, и я этого все время ожидаю. Вексель на 500 рублей. Он не желает оплаты по частям. Я ожидаю больших морозов и тогда я смогу убежать в одиночку, я уеду в Польшу, откуда пришлю моей жене достаточно, чтобы она могла жить. Барон де С.-Элен тоже убежит, потому что отговаривается от своих кредиторов только словами. Принц, к которому мы приходим каждый день, очень нам полезен, потому что у него мы можем играть; но если нам не повезет, так, что нужны будут деньги, он не сможет помочь, так как, будучи сам в долгах, он денег не имеет, и ежедневные затраты, что он должен нести, очень велики в сравнении с его доходами. Он играет и все время проигрывает. Его любовница стоит ему дорого и огорчает его своим дурным настроением, потому что все время ждет от него положительного слова. Он обещал ей жениться по прошествии двух лет, и на этом условии она позволила ему сделать ей двоих детей. Она не хочет его больше, потому что боится, что он сделает ей третьего. Из-за этого она его изводит, и вы его всегда видите таким, как сегодня, хмурым. Он нашел ей лейтенанта, готового жениться, но она хочет по крайней мере майора.

Назавтра принц дал обед для генерала аншеф Войякова, к которому у меня было письмо от маршала Левальда, а также к баронессе Корф де Миттау, к м-м Ифтинов и к красивой мадемуазели, которая собиралась выйти замуж за того барона Будберга, с которым я был знаком по Флоренции, Турину, Аугсбургу и Страсбургу, о чем я, возможно, забыл сказать. Все эти знакомства позволили мне провести приятно три недели, особенно будучи очарованным генералом Войакофф, который бывал в Венеции за пятьдесят лет до того, когда называли русских московитами, поскольку создатель Петербурга еще жил. Он заставил меня смеяться, воздавая хвалы венецианцам теперешнего времени, полагая их теми же, что и во времена, о которых он говорил.

От английского негоцианта Колина я узнал новость, что так называемый барон дю Хенау, который вручил мне в Лондоне фальшивое обменное письмо, был повешен в Португалии. Он был ливонец, сын бедного торговца, и использовался им для своих поручений. В то время один русский, который был в Польше по поручению своего двора, остановился, к своему несчастью, в Риге, где потерял двадцать тысяч рублей на слово в фараон у принца Курляндского. Тот, кто таллировал, был Кампиони. Русский подписал обменные письма в уплату суммы; но как только приехал в Петербург, он явился в коммерческий трибунал оспорить свои собственные письма, объявив их ничтожными, вследствие чего не только выигравшие оказались лишены крупной суммы, на которую они рассчитывали, но игра была также запрещена под угрозой строгих наказаний, по всем офицерским домам штаб-квартиры. Этот русский, что совершил эту низость, был тот же человек, что выдал секрет Елизаветы Петровны, когда она вела войну с королем Пруссии, известив ее племянника Петра, объявленного наследником трона, обо всех приказах, что она посылала своим генералам. Петр, в свою очередь, извещал обо всем короля Пруссии, которого обожал. По смерти Елизаветы Петр III взял его в президиум коммерческого трибунала, опубликовав с полнейшей нескромностью, какого рода были обязательства, которые он перед ним имел. Этот неверный министр не был этим опозорен. Кампиони таллировал, но тот, кто держал банк, был принц; я поспорил на десять процентов от суммы, которые должны были мне быть выплачены, когда этот русский окажет честь первому из своих обменных писем; однако, когда я сказал за столом у самого принца, что не верю, что русский заплатит, и что я охотно уступлю мою долю за сто рублей, принц, поймав меня на слове, заплатил мне сотню; так получилось, что я оказался единственный, кто выиграл в этой партии.

В эти дни императрица Екатерина II, возымев желание осмотреть государство, которого она стала хозяйкой, проследовала через Ригу, направляясь в Варшаву, где она обладала большими прерогативами, поместив на трон Станисласа Понятовского, своего старого фаворита. В Риге я впервые видел эту великую принцессу. Я был свидетелем того радушия и благожелательности, с которыми она принимала в большой зале почести ливонского дворянства, и поцелуев в губы, которые она раздавала всем знатным девицам, которые подходили к ней, чтобы поцеловать руку. Ее окружение состояло из Орловых и трех или четырех других, которые стояли во главе заговора. Чтобы порадовать своих верных слуг, она сказала им очень милостиво, что составит с ними маленький банк в фараон на десять тысяч рублей. Немедленно принесли деньги в золоте и карты. Екатерина села, приняв участие в игре, сделала вид, что мешает, дала снять первому попавшемуся и имела удовольствие проиграться в первой же талье. Это должно было случиться, по крайней мере, если понтеры не были безумны, поскольку карты не были мешаны и было известно, какая должна быть выигрывающая карта, когда видели предыдущую. Она выехала на следующий день в Миттау, где ее встречали под деревянными триумфальными арками, поскольку каменные были слишком дороги, либо не было времени их соорудить достаточно прочными. Но назавтра в полдень воцарился всеобщий ужас, когда узнали, что в Петербурге произошла революция. Хотели взять штурмом крепость Шлиссельбург, где содержался в заключении несчастный Иван Иванович, который был объявлен императором в колыбели, и которого Елизавета Петровна сместила с трона. Два офицера состоявшие в гарнизоне крепости, и которым был доверен знаменитый пленник, убили невинного императора, чтобы помешать тому присоединиться к решительному человеку, который затеял этот большой переворот, благодаря которому, если бы он удался, этого человека ждала бы большая судьба. Эта смерть невинного императора произвела столь сильное потрясение во всем городе, что верный Панин, опасаясь мятежа, посылал курьера за курьером, чтобы дать понять Екатерине, что ее присутствие в столице необходимо. Из-за этого она покинула Миттау через двадцать четыре часа после того, как туда прибыла, и, вместо того, чтобы ехать в Варшаву, повернула обратно, торопясь в Петербург, где нашла покорность и спокойствие. Она вознаградила, из государственных соображений, убийц несчастного императора и велела отрубить голову честолюбцу, который, из одного желания прославиться, попытался ее низвергнуть.

Все, что говорят о том, будто она договорилась с убийцами, – чистая клевета. У нее была душа сильная, но не черная. Когда я видел ее в Риге, ей было тридцать пять лет, и она правила уже в течение двух лет. Не будучи красавицей, она могла нравиться всем, кто на нее смотрел, высокая, хорошо сложенная, нежная, легкая и всегда спокойная в обращении.

В это самое время один друг барона де С.-Элен прибыл из Петербурга, направляясь в Варшаву. Это был маркиз Драгон, который предпочитал называть себя Д’Арагон, неаполитанец, большой игрок, красавец-мужчина в отношении своего роста и с бравой шпагой в руке, чтобы платить за себя всякому, кто попытается затеять с ним ссору. Он покидал Россию, потому что Орловы убедили императрицу запретить азартные игры. Было странно, что это сделали Орловы, которые всячески защищали игры, которые жили только с игр, до того, как сделали свою судьбу гораздо более опасным способом; а между тем, дело было вовсе не странным. Орловы знали, что игроки, вынужденные жить с игры, должны непременно быть мошенниками; поэтому у них были основания запретить образ действий, противостоять которому можно было только с помощью мошенничества. Они так бы не поступили, если бы не были сами богаты. Впрочем, у них было доброе сердце. Алексей получил шрам на лице, находясь в кабаре. Тот, кто нанес его ему ножом, был человек, у которого он выиграл деньги. Когда Алексей стал богат, первый, кого он облагодетельствовал, был тот, что нанес ему шрам.

Этот Драгон, неаполитанец, чьим первейшим качеством было уменье выигрывать с картами в руке, а вторым – хорошо пользоваться шпагой, выехав из Копенгагена в 1759 году вместе с бароном де С.-Элен, направился в Петербург через Стокгольм и Выборг в Ингрии. Это было еще в царствование Елизаветы, но тем не менее Петр герцог Гольдштейнский, объявленный ее преемником, был большой фигурой. Драгон вздумал явиться в оружейную залу, где этот принц часто появлялся, развлекаясь с рапирой. Драгон, со своей неаполитанской манерой, всех побил. У великого герцога Петра испортилось настроение из-за этого маркиза Драгон – неаполитанца, который явился в Петербург побивать русских своим оружием. Однажды утром он взял рапиру и вызвал того на состязание и разбил его в пух и прах в течение двух часов подряд, уйдя затем, гордый тем, что одержал победу против этого неаполитанца, который побил всех русских фехтовальщиков, и доказал тем самым, что является сильнее всех.

После ухода принца Драгон попросту сказал, что поддался из страха не понравиться тому. Об этом хвастовстве, разумеется, было немедленно доложено великому герцогу, который разгневался и поклялся, что заставит его выказать все свое уменье, и приказал иностранцу быть завтра в то же время в оружейной зале.

Когда Драгон д’Арагон явился туда, принц, как только его увидел, высказал ему свой упрек. Д’Арагон ничего не отрицал, он сказал, что боялся выказать ему неуважение, но принц ответил, что велит выгнать его из Петербурга, если тот не победит его, как он хвалился.

– В таком случае, – ответил ему неаполитанец, – повинуясь Вашей Светлости, я сделаю так, что вы меня ни разу не тушируете, и, вместо того, чтобы сердиться на меня, дадите мне свое покровительство.

Они провели все утро в разнообразных поединках, и великий герцог не мог ни разу тушировать д’Арагона. Принц под конец швырнул свою рапиру, сделал его своим учителем фехтования и дал ему патент майора в своем полку гвардии Гольштейна. Некоторое время спустя тот попросил разрешения держать банк в фараон у него во дворце, и в три или четыре года оказался владельцем сотни тысяч рублей, которые вез с собой к двору нового короля Станисласа, где все игры были запрещены. Прибыв в Ригу, С.-Элен представил его принцу Карлу, который просил его показать себя на следующее утро, с рапирой в руке, против него и против двух-трех его друзей. Я был в их числе. Он нанес уколы всем нам. Его дьявольское уменье вывело меня из себя, так что, осознав, что он сильнее, я сказал ему, что не побоялся бы выступить против него с голой шпагой. Он успокоил меня, сказав, что с голой шпагой он будет драться совсем в другой манере. Этот маркиз уехал на другой день, и в Варшаве столкнулся с греками столь сильными, что, не состязаясь с ним в оружии, они в течение полугода выиграли у него все его деньги. За восемь дней до моего отъезда из Риги, где я провел два месяца, Кампиони уехал инкогнито, помог ему спастись превосходный принц Карл; и три или четыре дня спустя после него барон де С.-Элен также покинул своих кредиторов, не попрощавшись с ними. Он оставил записку Колену, англичанину, которому он был должен тысячу экю, что как порядочный человек он оставляет свои долги там, где он их сделал. Я поговорю об этих трех персонажах в два следующих года. Кампиони оставил мне свой шлафсваген, что вынудило меня ехать в Петербург шестеркой лошадей. Я с большим сожалением покинул его дочь Бетти и поддерживал с ее матерью эпистолярную связь все время, пока оставался в Петербурге. Я выехал из Риги 15 декабря в жестокий мороз, но я его не чувствовал. Едучи день и ночь, запертый в своем шлафсвагене, откуда я не выходил, я прибыл туда за шестьдесят часов. Такой режим движения получился благодаря тому, что я заранее оплатил все почтовые пункты, что обеспечило мне прохождение постов губернатора Ливонии, которым был маршал Браун. Этот переезд примерно равен переезду из Лиона в Париж, поскольку французский лье примерно равен четырем верстам с четвертью. У меня на сиденье кучера был французский слуга, который предложил служить мне до Петербурга даром, попросив только позволить ему сидеть на передке моей кареты. Он очень хорошо мне послужил, плохо одетый, выдержав три ночи и два дня на жестоком холоде, и, несмотря на это чувствуя себя очень хорошо. Я увидел его в Петербурге только три месяца спустя после моего приезда, в одежде с галунами, сидящего рядом со мной за столом г-на де Шернишев (Чернышева) в качестве «Ушител» (учителя) молодого графа, который сидел с ним рядом. У меня еще будет случай поговорить о положении «ушителс» в России. Это слово означает «гувернер».

Молодой Ламберт, поместившийся в моем шлафсвагене рядом со мной, ничего не делал, только ел, пил и спал, не говоря мне ни слова, потому что мог говорить, заикаясь, только о математических проблемах, о которых я не желал слушать целый день подряд. Никогда ни слова шутки, ни малейшего наблюдения, критического или занятного, насчет того, что мы видим; он был скучен и глуп; поэтому обладал преимуществом никогда не скучать. В Риге, где я его никому не представлял, поскольку он был непрезентабелен, он не вел иной жизни, кроме как ходить в оружейную залу, где, познакомившись с другими бездельниками, он шел в кабак напиваться с ними пива; я не знал, откуда он брал для этого денег.

Я остановился по пути из Риги в Петербург только один раз на полчаса в Нарве, где надо было показывать паспорт, которого у меня не было. Я сказал управляющему, что, будучи венецианцем и путешествуя только для собственного удовольствия, я никогда не думал, что паспорт мне может понадобиться, моя республика не ведет ни с кем войны и в Венеции нет российского посольства.

– Если, однако, – сказал я ему, – у вашего превосходительства возникли сложности, я вернусь обратно; но я пожалуюсь маршалу Брауну, который дал мне паспорт для почтового передвижения, зная, что я не брал никакого другого паспорта от каких-либо властей.

Этот управляющий немного подумал, потом дал мне что-то вроде паспорта, который я сохраняю до сих пор, с которым я и въехал в Петербург, не только так, что никто не спросил у меня, нет ли у меня другого, но никто и не осматривал моего экипажа. От Копорья до Петербурга нет другого пристанища, чтобы поесть или поспать, кроме как в частных домах, не в почте. Это пустынная страна, где не говорят даже по-русски. Это Ингрия, где говорят на особом языке, который не имеет ничего общего ни с одним другим языком. Крестьяне этой страны развлекаются тем, что воруют то немногое, что смогут добыть у пассажиров, которые выпустили на мгновенье из виду свои экипажи.

Я прибыл в Петербург, когда первые лучи солнца позолотили горизонт. Поскольку мы были как раз во время зимнего солнцестояния, и я видел солнце, поднимающееся над краем обширной равнины, как раз в девять часов и двадцать четыре минуты, я могу уверить читателя, что самая долгая ночь в этом климате продолжается восемнадцать часов и три четверти…

Я направился поселиться на большой и красивой улице, называемой Миллионной. Мне дали за недорого две хорошие комнаты, где я не увидел никакой мебели; но сразу принесли две кровати, четыре стула и два маленьких стола. Я увидел печи огромного размера; я подумал, что нужно большое количество дров, чтобы их топить, но оказалось наоборот; только в России обладают искусством конструировать такие печи, как только в Венеции умеют делать цистерны и колодцы. Я изучил летом внутренность квадратной печи, стоящей в углу большой залы, высота которой составляла двенадцать футов, а ширина – шесть; я видел, как ее разжигали, так, что разгорались дрова вплоть до самого верху, где начиналась труба, через которую поднимался дым, выходя наружу; я видел, говорю я вам, внутри перегородки, которые, извиваясь, постепенно поднимались все выше. Эти печи сохраняют в комнате, которую отапливают, тепло двадцать четыре часа, используя отверстие вверху, перед началом большой трубы, которое слуга закрывает, потянув за маленькую веревку, когда уверится, что весь дым от дров вышел. Как только он видит через маленькое оконце внизу печи, что все дрова перешли в угли, он перекрывает вверху и внизу тепло. Редко бывает, что печь топится в день два раза, кроме как у знатных синьоров, у которых слугам запрещается закрывать трубы сверху. Причина для этого весьма разумная. Вот она:

Если хозяин, приходя усталый, с охоты или из путешествия, собираясь лечь спать, приказывает слуге затопить печь, и если этот слуга, по невнимательности или из-за спешки, закрывает печь до того, как уйдет весь дым, человек, который спит, больше не проснется. Он вернет свою душу создателю за три или четыре часа, задыхаясь и не открывая глаз. Входят в комнату утром, чувствуют воздух тяжелый, душный, видят, что человек мертв, открывают окно внизу печи, облако дыма вырывается оттуда и мгновенно окутывает всю залу, открывают двери и окна, но человек уже не возвращается к жизни, ищут напрасно слугу, который спасается бегством, но его находят с удивительной легкостью, и его неумолимо вешают, несмотря на то, что он клянется, что проделал все правильно. Полиция превосходна, потому что любой слуга мог бы, без этого мудрого закона, безнаказанно отравить своего хозяина.

Договорившись, как относительно отопления, так и еды, и найдя все по недорогой цене (чего сейчас уже нет, и все так же дорого, как в Лондоне), я купил комод и большой стол, чтобы иметь возможность писать и разместить мои бумаги и книги.

Язык, который в Петербурге был знаком всем, за исключением народа, был немецкий, который я понимал с трудом, но немного изъяснялся, как и сейчас. Хозяин сказал мне сразу после обеда, что здесь состоится маскированный бал при дворе, бесплатный, для пяти тысяч персон. Этот бал длился шестьдесят часов. Была суббота. Хозяин дал мне билет, который был необходим, и сказал, что маску следовало только показать в дверях императорского замка. Я решил туда пойти, у меня было домино, которое я купил в Миттау. Я отправил за маской, и носильщики доставили меня во дворец;, я увидел большое количество народу, который танцевал в нескольких залах, где играли оркестры. Я прошел комнатами и увидел буфеты, где все те, кто испытывал голод или жажду, ели и пили. Я увидел всюду веселье, свободу и блеск свечей, которые ярко освещали все вокруг. Я счел естественно, все это превосходным, великолепным и достойным восхищения. Три или четыре часа пролетели очень быстро. Я услышал, как маска сказала своему соседу:

– Вот императрица, я уверена; никто, как она полагает, ее не узнаёт; но ты видишь Григория Григорьевича Орлова: ему дан приказ следовать все время за ней; на нем домино, которое не стоит и десяти копеек, как и на ней.

Я последовал за ней и убедился в этом, поскольку услышал, как более сотни масок говорили то же самое при ее проходе, все, однако, делали вид, что ее не узнают. Те, кто ее не знал, толкали ее, проходя сквозь толпу, и я представлял себе удовольствие, которое она должна была испытывать, получая от этого уверенность, что ее не узнают. Я видел, как она часто садилась возле людей, говорящих между собой по-русски, и возможно говорящих о ней. Она узнавала отсюда, возможно, неприятные вещи, но доставляла себе редкое удовольствие услышать правду, которую никак не могла надеяться услышать от тех, кто заискивал перед ней, когда она была без маски. Я видел вдали от нее маску, которую приписывали Орлову, который, однако, не терял ее из виду; но его все узнавали благодаря его большому росту и голове, всегда наклоненной вперед.

Я зашел в залу, где танцевали контрданс в кадрили, и залюбовался, наблюдая совершенный танец на французский манер; но меня отвлек человек, который вошел в залу в одиночку, в маске по-венециански – в бауте, черной накидке, белой маске и шляпе, задранной по-венециански. Я уверился, что он венецианец, потому что иностранец никогда не сумеет держаться так, как мы. Он стал смотреть на контрданс, случайно, рядом со мной. Он вздумал покритиковать его мне по-французски; я сказал, что много видел в Европе людей, замаскированных по-венециански, но никогда не видел одетых так похоже, как он.

– Да, я венецианец.

– Как и я.

– Я не шучу.

– Я тем более;

– Поговорим же по-венециански.

– Говорите, я вам отвечу.

Он говорит, и я узнаю по слову Sabato, которое означает суббота, что он не венецианец.

– Вы, – говорю я ему, – венецианец, но не из столицы, потому что вы сказали бы Sabo.

– Согласен; и по языку я убеждаюсь, что вы можете быть из столицы. Полагаю, что в Петербурге нет другого венецианца, кроме Бернарди.

– Вот видите, люди ошибаются.

– Я граф Вольпати из Тревизо.

– Дайте мне ваш адрес, и я приду сказать вам, кто я, потому что я не могу вам сказать это здесь.

– Вот, пожалуйста.

Я отхожу от него, и два или три часа спустя меня привлекает девушка в домино, окруженная несколькими масками и говорящая фальцетом по-парижски в стиле бала в Опере. Я не узнаю маску по голосу, но по стилю уверяюсь, что она из моих знакомых, потому что у нее те же повторы и те же вставки, что я ввел в моду в Париже всюду, где я часто появлялся. «Ох, хорошее дельце! Дорогой мужик!». Многие из этих фраз, которые были из моего лексикона, разожгли мое любопытство. Я остался там, не заговаривая с ними, терпеливо ожидая, когда она снимет маску, чтобы мне увидеть ее лицо, и мне это удалось по прошествии часа. Ей понадобилось высморкаться, и я увидел, очень удивленный, ла Баре, торговку чулками с угла улицы Сен-Оноре, у которой я был на свадьбе в отеле Эльбёф, семь лет назад. Как, она в Петербурге? Моя старая любовь пробудилась, я подошел к ней и сказал фальцетом, что я ее старый друг из отеля Эльбёф.

Это слово ее остановило, она не знала, что сказать. Я сказал ей на ушко: «Жильбер, Баре» – слова, которые могут быть известны только ей и ее любовнику. Она заинтересована, она говорит только со мной; я говорю ей об улице Пруверс, она видит, что я знаю все ее дела, она поднимается, отходит от окружающих и идет со мной прогуляться, умоляя меня сказать, кто я такой, и я заверяю, что я ее счастливый любовник. Она начинает с того, что убеждает меня не говорить никому то, что я знаю о ней, она говорит, что уехала из Парижа вместе с г-ном де л’Англад, советником парламента Руана, которого она затем покинула, чтобы перейти к антрепренеру Комической оперы, который отвез ее в Петербург в качестве актрисы, что ее зовут л’Англад, и что она на содержании графа Бжевусского, посла Польши.

– Но кто вы?

Уверенный, что она не сможет мне отказать завести с ней интрижку, я показываю ей свое лицо. Обезумев от радости, как только она меня узнала, она сказала мне, что это добрый ангел привел меня в Петербург, потому что Бжевусский должен вернуться в Польшу, и она может довериться только такому человеку, как я, чтобы иметь возможность покинуть Россию, которую она больше не выносит, и где она вынуждена заниматься профессией, для которой она, как ей кажется, не рождена, потому что не умеет ни играть в комедии, ни петь. Она дала мне свой адрес и назвала время, и я покинул ее, очень довольный сделанным открытием.

Я направился в буфет, где очень хорошо поел и выпил, затем снова вернулся в толпу, где снова увидел Ланглад, которая болтала с Вольпати. Он видел ее со мной и подошел, чтобы попытаться узнать, кто я; но, верная секрету, как я ей порекомендовал, она ответила, что я ее муж, и назвала меня, дав мне это имя и сказав мне, что замаскированный не поверил этому. Признания молодой куртизанки были из тех, что даются на балу; через несколько часов я настроился вернуться к себе в гостиницу; я нанял портшез и отправился спать, с намерением проснуться только, чтобы идти к мессе. Католическая церковь обслуживалась францисканскими монахами с длинными бородами. Заснув глубоким сном, я был удивлен, когда, открыв глаза, увидел, что еще не день. Я повернулся на другой бок, снова заснул, но проснулся четверть часа спустя и решил про себя, что могу спать только короткими периодами. С наступлением дня я поднялся, думая, что провел тяжелую ночь; я зову слугу, одеваюсь, посылаю за парикмахером и говорю слуге, чтобы сделал это побыстрее, потому что воскресенье и я хочу идти к мессе; он отвечает, сегодня понедельник, что я провел в постели двадцать семь часов; я понимаю, в чем дело, я смеюсь и понимаю, что это правда, потому что я умираю от голода. Вот единственный день, про который я мог действительно сказать, что он был потерян из моей жизни. Я велел отнести себя к Деметрио Папанелопуло, греческому негоцианту, к которому у меня была аккредитация на сто рублей в месяц. Я был очень хорошо принят, будучи рекомендован г-ном да л’Ольо; грек меня просил приходить к нему обедать каждый день, и заплатил мне за месяц, поскольку уже наступил срок, показав вексельное поручение из Миттау. Он нашел мне слугу, за которого он отвечал, и экипаж на месяц за восемнадцать рублей, что составляет немного больше шести цехинов. Такая невысокая цена меня удивила; но сегодня дело уже так не обстоит. Он оставил меня в тот же день обедать, и за его столом я познакомился с молодым Бернарди, сыном того, что был отравлен, предположительно по причинам, о которых я не могу рассказывать. Этот молодой человек находился в Петербурге для того, чтобы добиться выплаты сумм, которые его покойному отцу были должны за бриллианты, что он продал императрице Елизавете. Он жил у того же Папанелопуло и обедал, оплачивая за пансион. После обеда пришел граф Вольпати и рассказал о приключении, которое имел на балу с неким незнакомцем, который должен быть венецианцем и который обещал ему прийти. Поскольку он знал меня только по имени, он решил, когда негоциант представил меня ему, что это могу быть только я, и я не отрицал правды.

Этот граф был при отъезде; он был уже объявлен в газете, как это бывает принято в России, где не выдают паспорта никому ранее, чем через пятнадцать дней после того, как публика будет проинформирована об его отъезде. Поэтому торговцы легко дают кредит иностранцам, и иностранцы хорошо думают, прежде чем задолжать, потому что им не на что надеяться. Бернарди не терпелось избавиться от графа Вольпати, который был счастливым любовником танцовщицы по имени Фузи, с которой тот не надеялся заиметь дело до отъезда графа. Эта Фузи после отъезда Вольпати повела так удачно свои дела с влюбленным и неопытным молодым человеком, что вынудила его жениться на ней, что нанесло ему большой вред в глазах императрицы, которая велела ему заплатить и не желала больше слушать тех, кто ходатайствовал за него о какой-либо должности. Два года спустя после моего отъезда он умер, и я не знаю, что сталось с его вдовой.

На следующий день я отнес письмо Петру Ивановичу Мелиссино, тогда полковнику, теперь – генералу от артиллерии. Это письмо было от м-м да л’Ольо, которой он был любовником. Он меня очень хорошо принял, представил своей очень обаятельной жене и пригласил ужинать каждый день. Его дом содержался по-французски, там играли и затем ужинали попросту. Я познакомился у него с его старшим братом, который был прокурор Синода, имея женой княгиню Долгорукову; там играли в фараон; компания состояла из людей серьезных, которые не склонны были ни сожалеть о своих проигрышах, ни радоваться выигрышам; также было понятно, что правительство не озаботится знать, что нарушается закон, запрещающий игру. Тот, что держал банк, был барон Лефорт, сын знаменитого Лефорта. Тот, которого я видел там, попал затем в немилость из-за лотереи, которую устроил в Москве на коронации императрицы, и на которую она сама выделила средства, для увеселения двора. Эта лотерея была устроена с нарушением правил, клевета приписала ее провал барону, и его признали виновным. Я сыграл по-малой и выиграл несколько рублей. Сидя за ужином возле него, я завязал знакомство, и, видя меня в дальнейшем у себя, он рассказывал мне о своих превратностях. Говоря об игре, я похвалил благородную сдержанность, с которой князь ХХХ проиграл ему тысячу рублей. Он стал смеяться и сказал мне, что прекрасный игрок, благородным безразличием которого я восхищаюсь, не платит.

– Но честь?

– Здесь честь от этого не теряют. Существует молчаливое соглашение, что тот, кто проигрывает на слово, платит, если хочет, а если не хочет – может не платить. Будет сочтено странным, если тот, кто выиграл, попросит у него заплатить.

– Это способ, который дает право банкёру отказываться играть на слово с кем бы то ни было.

– В этом случае и игрок не обижается. Игрок отходит или выкладывает деньги прямо в игре. Есть молодые люди из первейшей знати, которые научились плутовать и хвалятся этим; Матюшкин вызывает всех иностранных мошенников на состязание. Он сейчас получил разрешение путешествовать на три года; Он говорит, что уверен, что вернется в Россию очень богатым.

Я познакомился у Мелиссино с молодым гвардейским офицером по имени Зиновьев, родственником Орловых, который познакомил меня с послом Англии Маккартни, молодым красивым человеком, полным ума, который имел слабость влюбиться в м-ль Хитрово, одну из фрейлин императрицы, и смелость сделать ей ребенка. Императрица сочла эту английскую вольность недопустимой, простила девицу, которая очень хорошо танцевала в имперском театре, и заставила отозвать посла. Я знал брата этой фрейлины, который был уже офицером, красивый мальчик, который много обещал. В знатном спектакле при дворе, где я видел танцующую м-ль Хитрово, я увидел также танцующую м-ль Сиверс, сегодня княгиню NN, которую видел четыре года назад в Дрездене вместе с дочерью, очень воспитанной и одетой как картинка. М-ль Сиверс меня очаровала. Я влюбился в нее, не имея никакой возможности сказать ей об этом, потому что никогда не был ей представлен. Она танцевала совершенно прекрасно. Кастрат Путини пользовался ее благосклонностью, которой несомненно заслуживал и своим талантом и своим умом. Он сам жил у графа Сиверс. Этот кастрат Путини был тот, что убедил приехать в Петербург маэстро капеллы венецианца Галуппи, по прозванию Буранелло, который прибыл туда в следующем году, когда я уже уехал.

Деметрио Папанелопуло познакомил меня с министром кабинета Алсувиов (Олсуфьевым), большим и толстым, полным ума и единственным просвещенным человеком, с которым я познакомился в России, потому что он стал образованным не только читая Вольтера, но и учившись в юности в Упсале. Этот редкий человек, который любил женщин, вино и вкусную еду, пригласил меня обедать у Локателли в Катеринов (Екатерингоф), императорский дом, который Екатерина отдала пожизненно этому старому театральному антрепренеру. Он был удивлен, когда увидел меня; но я еще больше, чем он, когда увидел его трактирщиком, потому что именно этим он занимался в Катеринове, где за рубль с головы, без вина, он подавал превосходную еду всем тем, кто туда приходил. Г-н Алсуфьев познакомил меня с другим секретарем кабинета, Тепловым, который любил красивых мальчиков, и чья заслуга состояла в том, что он задушил Петра III, которого из-за лимонада не удалось убить мышьяком. Лицо, которое представило меня третьему секретарю кабинета, Елагину, что провел двадцать лет в Сибири, была танцовщица Мекур, его любовница, которой я принес письмо от Сантины, с которой я познакомился при ее проезде через Берлин. Письмо от да л’Ольо, которое я принес Люини, музыканту кастрату, очень искусному в своем ремесле, красивому и любезному, обеспечило мне самый прекрасный прием в его доме, где меня отменно кормили. Ла Колонна, первая певица, была его любовницей. Они жили вместе, мучая себя. Я ни разу не видел их в согласии. Именно в его доме я познакомился с другим кастратом, искусным и любезным, которого звали Миллико, который, приходя ежедневно к обер-егермейстеру Нарышкину, столько говорил обо мне, что этот сеньор, весьма любезный и обладающий знанием литературы, захотел со мной познакомиться. Это был муж знаменитой Марии Павловны (одной из приближенных дам императрицы.). Именно там, за превосходным столом обер-егермейстера я познакомился с преподобным Платоном, теперь архиепископом Новгородским, а тогда – проповедником императрицы. Этот русский монах понимал по-гречески, говорил на латыни и французском, был умен, красив; было вполне понятно, что он должен был сделать карьеру в стране, где знать никогда не опускалась до того, чтобы добиваться церковного сана.

Я отнес письмо да л’Ольо княгине Дашковой, которая жила в трех верстах от Петербурга, удаленная от двора, после того, как помогла императрице подняться на трон и ожидала, что будет соучаствовать в правлении. Екатерина уничтожила ее амбиции. Я застал ее облаченной в траур по случаю смерти князя, своего супруга, произошедшей в Варшаве. Она говорила обо мне г-ну Панину, и написала мне три дня спустя записку, в которой говорила, что я могу прийти к нему, когда хочу. Я нашел это замечательным в манере императрицы: она изъявила немилость княгине Дашковой, но не мешала своему первому министру заходить к той каждый вечер с визитом. Я слышал от людей, достойных доверия, что граф Панин не был любовником м-м Паниной, но ее отцом. Эта принцесса сейчас – президент Академии наук. Ученые краснеют, имея во главе себя женщину, если они не знакомы с Минервой. Чего нужно пожелать еще России – это увидеть какую-то замечательную женщину командующей армией.

Одна вещь, которую я видел вместе с Мелисино, и которая меня поразила, – было освящение вод в день Богоявления, происходившее на Неве, покрытой пятью футами льда. Крестили младенцев, погружая их в реку через дыру, проделанную во льду. В такой день случилось, что поп, который окунал ребенка, упустил его из своих рук:

– Другого (Sic!), – сказал он.

Это значит: – дайте мне другого; но что я счел замечательным, была радость отца и матери утопленного, который, разумеется, должен был отправиться только в рай, умерев в этот счастливый момент.

Я отнес письмо флорентийки, м-м Бригонци, которое она мне дала за ужином в Мемеле к своей подруге, которая, как она меня заверила, будет мне полезна. Эта подруга была венецианка, которую звали м-м Рокколини; она прибыла из Венеции, чтобы петь в театре Петербурга, не зная музыки и не учившись никогда этой профессии… Императрица, посмеявшись над этой безумной, велела сказать, что для нее нет места; но что делает синьора Виченца? Она сводит очень тесное знакомство с одной француженкой, женой сьёра Протэ, французского торговца, который живет у обер-егермейстера. Эта женщина, которая владеет сердцем этого сеньора, является в то же время конфиденткой его жены Марии Павловны, которая, не любя своего мужа, обрадована, что эта француженка избавляла ее от обязанности исполнять супружеские обязанности, если ей приходил каприз от них уклониться. Но эта Протэ была первая красотка Петербурга. В цвете лет, она соединяла знание галантного обхождения с самым утонченным вкусом к украшениям. Ни одна женщина не могла соперничать с ней; веселая в компании, она вызывала всеобщее одобрение; когда в Петербурге упоминали Протэ, все завидовали обер-егермейстеру, который владел ею. Такова была женщина, близкой подругой которой стала эта синьора Виченца. Она приводила к ней тех, кто был в нее влюблен, и кто был достоин того, чтобы быть ей представленным, и Протэ им не отказывала. Синьора Виченца принимала без щепетильности подарки, которые приносила ей благодарность с той или другой стороны.

Когда я увидел синьору Виченцу, я узнал ее; но поскольку прошло по меньшей мере двадцать лет с того времени, как между нею и мной произошло то, что произошло, она не удивилась, что я мог и потерять память об этом, и не старалась мне это напомнить. Ее брат, которого звали Монтеллато, был тот, кто, выйдя ночью из Ридотто, пошел, чтобы меня убить, на площадь Сан-Марко, и как раз у нее собрался заговор, который стоил бы мне жизни, если бы я не решился выпрыгнуть на улицу через окно. Она оказала мне такой прием, который оказывают дорогому соотечественнику, старому другу, которого встретили вдали от родины; она рассказала мне подробно о своих несчастьях, и одновременно убедила меня в своей храбрости. Она не нуждается, – сказала мне она, – ни в ком, и живет весело с самыми очаровательными женщинами Петербурга.

– Я удивлена, – сказала она мне, – что, являясь часто обедать к обер-егермейстеру Нарышкину, вы не познакомились с прекрасной м-м Протэ, это душа обер-егермейстера; приходите завтра выпить у меня кофе и вы увидите чудо.

Я прихожу туда, и нахожу ее выше всех похвал. Не будучи более богатым, я использую ум, чтобы ей понравиться, я спрашиваю, как ее имя, и она отвечает, что ее зовут Протэ, я отвечаю, что отныне она «Про-мэ»; я объясняю ей смысл этой игры слов, я шучу, плету ей басни, даю ей понять, какой огонь она зажгла в моей душе, не теряю надежды быть осчастливленным ею со временем, и вот – знакомство состоялось. Я отныне не прихожу к обер-егермейстеру без того, чтобы не зайти, до или после обеда, в ее комнату.

В это время посол Польши вернулся в Варшаву, и я должен был временно прекратить мои амуры с л’Англад, которая согласилась с выгодным предложением, которое сделал ей граф де Брюс. Я прекратил посещать ее дом. Эта очаровательная женщина умерла шесть месяцев спустя от ветрянки. Я хотел завязаться с Протэ. С этой целью я пригласил обедать в Катеринов к Локателли Луини с Колонна, гвардейского офицера по имени Зиновьев, Протэ и синьору Винченцу вместе с скрипачом, который был ее любовником.

В веселье этого обеда страсти сотрапезников разгорелись, после кофе каждый постарался скрыться со своей подругой, воспользовавшись чем я приступил к попыткам овладеть красоткой, не переходя, однако, к полному завершению из-за разных помех. Мы вышли все вместе, чтобы посмотреть на то, как Люини проводит здесь охоту. Для этой цели он принес с собой свои ружья и своих собак. Отойдя от императорского дома на несколько шагов вместе с Зиновьевым, я указал ему на крестьянку, чья красота меня поразила; он ее видит и соглашается со мной, мы направляемся к ней, и она убегает от нас до хижины, в которую заходит; мы заходим туда тоже, видим там ее отца, ее мать и всю их семью, и ее, забившуюся в угол комнаты, как кролик, испугавшийся собак, которые вот-вот его сожрут.

Зиновьев, который, между прочим, провел двадцать лет в Мадриде в качестве посла императрицы, долго разговаривает по-русски с отцом; я понимаю, что речь идет о девушке, потому что отец ее подзывает, и я вижу, как она подходит, послушная и покорная, и останавливается перед ними. Четверть часа спустя он выходит, и я следую за ним, дав рубль этому доброму человеку. Зиновьев отчитывается передо мной, что он спросил у отца, не хочет ли тот отдать ее ему в качестве служанки, и что отец ему ответил, что согласится, но хочет сто рублей, потому что она еще девственная.

– Вы видите, что тут нечего делать.

– Как нечего делать? А если я соглашусь дать сотню рублей?

– Вы ее получите себе в служанки и сможете с ней спать.

– А если она не захочет?

– Ох! Такого никогда не будет. Вы сможете ее побить.

– Допустим, она согласится. Я спрашиваю у вас, если, поиграв с ней и сочтя ее в моем вкусе, я смогу сохранить ее и дальше?

– Вы станете ее хозяином, именно вы, говорю я вам, и вы сможете приказать ее арестовать, если она убежит, по крайней мере если она не отдаст вам сто рублей, которые вы за нее заплатили.

– И держа ее у себя, сколько я должен платить ей в месяц?

– Ни копейки. Только кормить и поить, направлять в баню по субботам и чтобы она могла ходить в воскресенье в церковь.

– И когда я уеду из Петербурга, могу я заставить ее ехать со мной?

– Нет, по крайней мере если вы не получите разрешения, оставив залог. Эта девушка, став вашей рабыней, не перестает быть в первую очередь рабыней императрицы.

– Очень хорошо. Сделайте мне это. Я заплачу сотню рублей и возьму ее с собой, и обещаю, что не буду держать ее как рабыню; но я полагаюсь на вас, так как не хотел бы, чтобы меня обманули.

– Я договорюсь сам, и заверяю вас, что меня не обманут. Хотите ли сделать это сразу?

– Нет. Завтра, так как не хочу, чтобы наша компания знала об этом. Завтра утром, я подойду к вам в девять часов.

Мы вернулись в Петербург в фаэтоне, и назавтра, в назначенный час, я был у Зиновьева, который был рад оказать мне эту маленькую услугу. Дорогой он мне сказал, что, если я хочу, он составит мне за несколько дней сераль из такого количества девушек, какое захочу. Я дал ему сто рублей. Мы прибыли к крестьянину, девушка была там. Зиновьев рассказал ему о деле, крестьянин возблагодарил Св. Николая за счастливый случай, что с ним произошел, поговорил со своей дочерью, я увидел, что она на меня посмотрела и услышал, что она сказала ему «Да». Зиновьев сказал мне, что я должен убедиться, что она девственна, потому что я должен расписаться, что взял ее себе в услужение таковой. В силу своего воспитания я постыдился того, что должен унизить ее, подвергнув осмотру, но Зиновьев меня ободрил, сказав, что ему доставит удовольствие быть свидетелем этого события перед ее родственниками. Итак, я присел и, зажав между своих бедер, ощупал ее рукой и нашел нетронутой; но, по правде говоря, я бы не опроверг этого, даже если бы нашел ее порченной. Зиновьев отсчитал сто рублей отцу, который дал их дочери, а она передала в руки матери, и мои слуга и кучер зашли, чтобы стать свидетелями того, о чем они не знали заранее. Эта девушка, которую я сразу назвал Заирой, села в коляску и поехала с нами в Петербург, одетая, как и была, в грубое полотно, без рубашки. Поблагодарив Зиновьева, я оставался далее у себя четыре дня, не покидая ее, и только переодев ее на французский манер, без шика, но очень просто. То, что я не знал русского, причиняло мне мучения, но она менее чем в три месяца сама выучила итальянский, очень плохо, но достаточно, чтобы сказать мне, чего она хочет. Она начала меня любить, затем ревновать; один раз хотела меня убить, как это увидит читатель в следующей главе.