В тот же день, что я привел к себе Заиру, я отослал Ламберта. Он напивался каждый день, я более не знал, что с ним делать. Его брали только в солдаты. Я сделал ему паспорт и дал денег, необходимых, чтобы вернуться в Берлин. Семь лет спустя я узнал в Гориче, что он поступил на службу в Австрии.

Заира в мае стала так красива, что, желая ехать в Москву, я, не имея смелости оставить ее в Петербурге, взял с собой вместо служанки. Удовольствие, которое я испытывал, слушая, как она говорит со мной по-венециански, было несравненно. В субботу я ходил в русскую баню, мыться вместе с нею, в компании тридцати-сорока других, мужчин и женщин, – все голые, которые, не глядя друг на друга, предполагали, что и никто на них не смотрит. Это отсутствие стыда происходило от невинности отношений. Я удивлялся, что никто не смотрит на Заиру, которая казалась мне оригиналом статуи Психеи, которую я видел на вилле Боргезе. Ее груди еще не оформились, ей шел тринадцатый год; у нее еще не было признаков зрелости. Белая как снег, и ее черные волосы делали ее белизну еще ярче. Если бы не ее проклятая ревность, которой она изводила меня каждый день, и не слепая вера в то, что говорили ей карты, с которыми она советовалась все время, я бы ее никогда не покинул.

Молодой человек, француз, с красивым лицом, по имени Кревкёр, показывавший воспитание, равное своему происхождению, прибыл в Петербург в компании девушки-парижанки, которую он называл ла Ривьер, молодой и отнюдь не уродливой, которая однако не имела никаких талантов, ни прочего образования, кроме того, которое получают в Париже все девушки, которые, чтобы жить, пользуются своим очарованием. Этот молодой человек пришел ко мне занести письмо принца Карла Курляндского, в котором тот говорил, что я доставлю ему удовольствие, если смогу оказаться в чем-то полезен этой паре. Он принес мне это письмо, в сопровождении своей красотки, в девять часов утра, когда я завтракал с Заирой.

– Вы сами скажите мне, – говорю я, чем я могу быть вам полезен.

– Предоставив нам ваше общество и ваши знакомства.

– Что касается моего общества, – я иностранец, это мало чего стоит, я буду заходить к вам, вы приходите ко мне, когда хотите, и доставите мне этим удовольствие; но я никогда не ем у себя. Что касается моих знакомств, вы понимаете, что, будучи иностранцем, я нарушу правила, представляя вас вместе с мадам. Она ваша жена? Меня спросят, кто вы и что вы собираетесь делать в Петербурге. Что я должен говорить? Я удивлен, что принц Карл не адресовал вас к другим.

Я лотарингский дворянин, я приехал сюда для собственного развлечения; м-ль ла Ривьер, что вы видите – моя любовница.

Я не знаю, кому вас представлять с такими данными, а впрочем, я полагаю, что вы можете видеть нравы страны и развлекаться, и не имея ни в ком нужды. Спектакли, променады, даже развлечения двора открыты для всех. Я полагаю, что деньги вам не нужны.

– У меня совершенно нет денег, и я ни от кого их не жду.

– У меня их тоже не слишком много; вы меня удивляете. Как вы могли совершить такую глупость приехать сюда без денег?

– Это она сказала, что они нужны нам лишь со дня на день. Она заставила меня выехать из Парижа без единого су, и до настоящего времени мне кажется, что она права. Мы жили повсюду.

– Значит, кошелек находится у нее.

– Мой кошелек, – говорит она, – в кармане моих друзей.

– Я услышал, и я вижу, что у вас друзья должны быть по всей обитаемой земле; если бы у меня был кошелек, то для дружбы такого рода я бы вам его тоже открыл; но я не богат.

Бомбак, гамбуржец, с которым я познакомился в Англии, откуда он удрал из-за долгов, приехал в Петербург, где имел счастье поступить на военную службу; сын богатого негоцианта, он держал дом, слуг и экипаж, он любил девушек, вкусную еду и игру, он в открытую делал долги. Он был некрасивый, живой и изворотливый. Он пришел ко мне как раз, чтобы прервать разговор, который я начал со странной путешественницей, которая держала свой кошелек в карманах своих друзей. Я представил ему месье и мадам, рассказав ему все, за исключением главы относительно кошелька. Бомбак, в восторге от авантюры, стал делать авансы ла Ривьер, которая их восприняла в тоне своей профессии, и в четверть часа я со смехом убедился, что она была права. Бомбак пригласил их к себе обедать на завтра, а сегодня уговорил ехать с ним в кабак Красный, чтобы там пообедать попросту; он попросил меня ехать тоже, и я согласился. Заира спросила меня, о чем речь, поскольку не понимала по-французски, и я ей все рассказал. Она сказала, что если речь о том, чтобы пойти в Красный, она тоже хочет, и я согласился, поскольку это была чистая ревность, и я опасался последствий, которые выражались в дурном настроении, в слезах, в отчаянии, которое несколько раз вынуждало меня ее поколачивать; это было главное средство убедить ее, что я ее люблю. После колотушки она постепенно становилась нежной, и воцарялся мир и праздник любви.

Бомбак, весьма довольный, ушел, чтобы закончить свои дела, обещав вернуться в одиннадцать часов, и пока Заира одевалась, Ла Ривьер повела со мной беседу, имеющую целью убедить меня, что в области наук о человеке я самый невежественный из людей. Меня удивляло, что ее любовник совершенно не стыдился той роли, которую играл. Единственное извинение, которое он мог бы мне предложить, было то, что он влюблен в эту шлюху, но оно не проходило.

Наша прогулка была веселой. Бомбак болтал только с авантюристкой, Заира почти все время сидела у меня на коленях. Кревкёр ел, смеялся кстати и некстати и прогуливался; красотка спровоцировала Бомбака сыграть в «пятнадцать» на двадцать пять рублей, которые он проиграл очень галантно и которые ей выплатил, не требуя другой компенсации, кроме поцелуя. Заира, очень довольная этой прогулкой, в которой, она была уверена, я не проявлю неверности по отношению к ней, говорила мне тысячу забавностей по поводу влюбленных по-французски, которые не проявляют ревности. Она не могла понять, как это он может чувствовать себя столь уверенным в ней.

– Но я ведь уверен в тебе, и однако ты меня любишь.

– Если бы я тебя не любила, это дало бы повод считать меня шлюхой.

Назавтра я пошел к Бомбаку в одиночку, будучи уверен, что увижу там молодых русских офицеров, которые досаждали мне, соблазняя Заиру на своем языке. Я встретил у Бомбака парочку путешественников и двух братьев Луниных, тогда лейтенантов, а ныне – генералов. Младший из братьев был блондин, красивый, как девушка. Он был любимчиком секретаря кабинета Теплова, и, как мальчик умный, не только бравировал пренебрежением к предрассудкам, но и взял за привычку пленять ласками, нежностями и уважительным отношением всех людей комильфо, с которыми общался. Предположив в гамбуржце Бомбаке наличие того же вкуса, что и в г-не Теплове, и не ошибаясь в этом, он счел, что обижает меня тем, что не относит к этой категории. С этой мыслью он сел за стол рядом со мной и столько кокетничал со мной за обедом, что, честное слово, я решил, что это девушка, одетая мальчиком.

После обеда, сев у огня между ним и французской путешественницей, я заявил ему о моем предположении, но Лунин, относясь ревностно к превосходству своего пола, немедленно выставил его на показ и, пожелав узнать, могу ли я остаться безразличным к его красоте, завладел мной и, будучи уверен, что он мне нравится, занял позицию, чтобы осчастливить меня и себя. И это бы произошло, если бы ла Ривьер, недовольная тем, что мальчик в ее присутствии смеет посягать на ее права, не смутила его и не заставила отложить его попытку на другое более подходящее время.

Это сражение меня позабавило; но, не оставшись равнодушным, я не счел нужным в этом притворяться. Я сказал девушке, что у нее нет никакого права вмешиваться в наши дела, что послужило для Лунина декларацией с моей стороны в пользу его прав. Лунин выставил на парад все свои богатства, и даже свою белую грудь, и заставил девицу сделать то же, от чего она отказалась, назвав нас пидорами; на это мы ответили, назвав ее шлюхой, и она нас покинула. Мы одарили друг друга, молодой русский и я, знаками самой нежной дружбы и поклялись в ее вечной неизменности.

Лунин старший, Кревкёр и Бомбак пошли прогуляться, вернулись с наступлением ночи вместе с двумя или тремя друзьями, которые легко присоединились, на французский манер, к нашей дурной компании.

Бомбак организовал банк фараон, который кончился только в одиннадцать часов, когда у него не осталось больше денег, и мы поужинали. После ужина началась великая оргия. Ла Ривьер кружила голову Бомбаку, Лунину старшему и двум молодым офицерам, его друзьям, Кревкёр пошел спать. Я с моим новым другом, мы единственные сохраняли разумный вид, будучи спокойными наблюдателями дебатов, которые быстро развернулись, все время меняясь, в которых любовница бедного Кревкёра держалась стойко. Задетая тем, что интересует нас только как зрителей, она осыпала нас самыми суровыми сарказмами, но мы не обращали внимания. Наше поведение напоминало добропорядочность двух добрых стариков, снисходительно относящихся к экстравагантностям неистовой молодежи. Мы расстались за час до рассвета.

Я вернулся к себе, вошел в свою комнату и чисто случайно уклонился от бутылки, которую Заира запустила мне в голову и убила бы, если бы попала мне в висок. Она расцарапала мне физиономию. Я увидел, как она в ярости бросилась на землю и стала биться об нее головой; я бросился к ней, схватил ее с силой, спросил, что с ней, и, решив, что она сошла с ума, хотел позвать народ. Она утихомирилась, просто утопая в слезах и называя меня предателем и убийцей. Чтобы доказать мою вину, она показала мне квадрат из двадцати пяти карт, где изложила по картам весь мой дебош, которым я занимался всю ночь. Она указала мне на стерву, на постель, сражения и даже на мои преступления против природы. Я ничего этого не видел, но она воображала, что видит все.

Оставив ей выговориться обо всем, что было ей необходимо, чтобы утихомирить свою яростную ревность, я швырнул в огонь всю ее проклятую тарабарщину и, глядя на нее глазами, в которых она могла видеть мой гнев и в то же время жалость, которую она мне внушала, давая в то же время понять, что она чуть меня не убила, я заявил, что мы должны расстаться навсегда не позднее, чем завтра. Я сказал, что это правда, что я провел ночь у Бомбака, где была девушка, но я не занимался с ней, естественно, никакими крайностями, которые она мне приписывала. После этого, желая спать, я разделся, лег и заснул, несмотря на все то, что она проделывала, улегшись возле меня, чтобы заслужить прощение и уверить меня в своем раскаянии. Через пять-шесть часов я проснулся и, видя ее спящей, оделся, думая о том, как бы избавиться от этой девушки, которая однажды в своем припадке ревнивой ярости вполне могла меня убить. Но как бы смог я выполнить мое намерение, видя ее передо мной на коленях, в отчаянии и раскаянии, выпрашивающей моего прощения, моей жалости и заверяющей, что в будущем я увижу ее нежной как ягненок? Соглашение было заключено, когда, приняв ее в свои объятия и выдав ей явные знаки возвращения моей нежности, я потребовал, а она клятвенно пообещала, что не будет раскладывать больше карт, пока живет со мной. Я решил ехать в Москву через три дня после этих событий, и она преисполнилась радости, убедившись, что я беру ее с собой. Три основные причины привели к тому, что эта девочка в меня влюбилась. Одна – что я возил ее часто в Катеринов повидаться с ее семьей, где всегда оставлял рубль; другая – что оставлял ее обедать со мной, когда приглашал гостей, и третья – что я бил ее три или четыре раза, когда она хотела помешать мне уйти.

Странная необходимость в России мужчине, когда он прав, бить своего слугу! Слова не имеют никакой силы; силу имеет только порка. Слуга, у которого душа раба, размышляет, получив удары: «Мой хозяин меня не прогнал, он не бил бы меня, если бы не любил, я должен быть ему привязан».

Папанелопуло смеялся надо мной, когда я сказал ему в начале моего пребывания в Петербурге, что, любя моего «козака», говорящего по-французски, я хочу привязать его к себе лаской, поправляя только словами, потому что он лишится разума от зуботычин.

– Если вы его не бьете, – говорил он мне, – настанет день, когда он побьет вас.

И это время наступило. Однажды, когда я счел его настолько испортившимся от напитков, что он не мог мне служить, я решил отругать его грубыми словами, пригрозив только тростью. Как только он увидел ее в воздухе, он подбежал ко мне и схватил ее; и если бы я его не опрокинул, наверняка он бы меня побил. Я тут же выгнал его за дверь. Нет на свете слуги лучше, чем русский, неутомимый в работе, спящий на пороге двери, где спит его хозяин, чтобы быть готовым бежать к нему, как только он позовет, всегда послушный, ничего не отвечающий, когда его вина очевидна и ее невозможно скрыть; но он становится монстром или идиотом, когда выпьет стакан крепкого напитка, и это грех всего народа. Кучер, высиживающий на самом сильном морозе, часто всю ночь, при дверях дома, чтобы охранять своих лошадей, не знает другого средства держать себя в состоянии сопротивляться ему, как пить водку. Ему случается, если он выпьет пару стаканов, заснуть на снегу, где иногда он больше не просыпается. Он замерзает до смерти. Часто случается несчастье потерять ухо, нос до кости, кусок щеки, губу, если не поберечься. Однажды русский заметил, что я могу потерять ухо, когда я прибыл в Петров (Петергоф) на санях, при жгучем морозе. Он стал быстро тереть меня горстью снега, пока весь хрящевой участок, который я мог потерять, не восстановился. Спрошенный, как он догадался, что я в опасности, он ответил, что это заметить легко, потому что часть, отмирающая от холода, становится совершенно белой. Что меня удивляло и что до сих пор кажется мне необъяснимым, это, что потерянная часть тела несколько раз восстанавливалась. Принц Карл Курляндский уверил меня, что он потерял однажды в Сибири свой нос, который, однако, восстановился летом. Некоторые «музик» (мужики) заверяли меня в подобном феномене.

В это время императрица затеяла строить обширный амфитеатр из дерева, такой же большой, как вся площадь перед ее дворцом, сотворенным архитектором-флорентинцем Растрелли. Этот амфитеатр, устроенный на сто тысяч зрителей, был творением архитектора Ринальди, который жил в Петербурге на протяжении пятидесяти лет и никогда не пытался вернуться в Рим, на свою родину. Внутри этого сооружения Екатерина хотела устроить карусель из всех знатных кавалеров своей империи. Кадрилей должно было проходить четыре, с сотней храбрецов каждая, одетых очень богато в национальные костюмы народов, которые они представляли, и они должны были сражаться в конных поединках друг с другом, за приз большой стоимости. Вся империя была извещена об этом великолепном празднике, который должен был проходить на средства суверена; и принцы, графы, бароны начали прибывать из самых удаленных городов со своими прекрасными лошадьми. Принц Карл Курляндский написал мне, что он тоже прибудет. Было решено, что день, когда состоится прекрасный праздник, будет первый, когда установится хорошая погода; и ничто не было разумней этого, ибо прекрасный день, без дождя, ветра и угрозы снега, в Петербурге явление весьма редкое. Мы рассчитываем в Италии на хорошую погоду; в России – на плохую. Я смеюсь, когда русские, путешествующие в Европе, говорят о своем прекрасном климате. Это факт, что в течение всего 1765 года не было в России ни одного прекрасного дня; несомненным доказательством этому является то, что устроить карусель не смогли. Устроили крытое отопление амфитеатра и организовали карусель в следующем году. Кавалеры провели зиму в Петербурге; те, у кого не хватило денежных средств, чтобы оставаться, вернулись в свои страны. Одним из этих последних был принц Карл Курляндский.

Подготовив все для путешествия в Москву, я выехал с Заирой в своем шлафсвагене, со слугой сзади, говорящим по-русски и по-немецки. За восемьдесят рублей «шевошик» (извозчик) взялся довезти меня до Москвы за шесть дней и семь ночей, с шестеркой лошадей. Это была хорошая цена, и, не пользуясь почтой, я не мог претендовать ехать быстрее, потому что путешествие состояло из 72 русских постов, что составляет примерно 500 итальянских миль. Мне это казалось невозможным, но это были их дела.

Мы выехали, когда выстрел пушки цитадели возвестил, что день окончен; это было в конце месяца мая, когда в Петербурге уже не бывает ночи. Если бы не пушечный выстрел, который известил, что солнце опустилось за горизонт, никто бы ничего не заметил. Можно читать письмо в полночь, луна не делает ночь светлее. Говорят, это прекрасно, но это меня утомляет. Этот непрерывный день продолжается восемь недель. Никто не зажигает в это время свечей. Это отличается от Москвы. На четыре с половиной градуса широты меньше, чем в Петербурге, – это приводит к тому, что в полночь здесь всегда нужны свечи.

Мы прибыли в Новгород за сорок восемь часов, там шевошик дал нам отдых на пять часов. Там я увидел кое-что, что меня заинтересовало. Этот нанятый человек, приглашенный выпить стопку, сделался очень грустен, он сказал Заире, что одна из его лошадей не хочет есть, и он в отчаянии, так как уверен, что, не поев, она не сможет идти. Мы сошли вместе с ним, пошли в конюшню и увидели лошадь понурую, неподвижную, без аппетита. Ее хозяин стал ее уговаривать самым нежным тоном, смотрел на нее с любовью и надеялся пробудить в животном чувства, которые заставили бы ее есть. После этой проповеди он целовал лошадь, брал ее за голову и подводил к яслям, но все было бесполезно. Человек стал плакать, но таким образом, что меня подмывало засмеяться, потому что я видел, что он надеется разжалобить лошадь своими слезами. Хорошенько поплакав, он снова целовал ее голову и снова подтаскивал животное к кормушке, но снова бесполезно. Затем русский, вне себя от гнева на упрямство своего животного, поклялся отомстить. Он вытащил его из конюшни, привязал к столбу бедное животное, взял большую палку и дубасил ее добрую четверть часа изо всей силы. Когда он больше уже не мог, он снова отвел ее в конюшню, опустил ей голову в кормушку, и вот – лошадь стала есть с неутолимым аппетитом, и шевошик стал смеяться, прыгать и предаваться радости. Мое удовольствие было беспредельно. Я решил, что такое возможно лишь в России, где палка обладает столькими достоинствами, что может творить чудеса. Но я полагаю, что это не получилось бы с ослом, который сопротивляется ударам палки с гораздо большим постоянством, чем лошадь. Мне говорят, что ныне палочные удары на Руси не в таком ходу, как в то время. Они, к несчастью, начинают становиться французами. Начиная с Петра I, который, когда его сердили, в кровь бил тростью своих генералов, русский офицер говорил мне, что лейтенант должен принимать с покорностью удары палкой от капитана, как капитан от майора, майор – от лейтенант-полковника, а тот – от полковника, который, в свою очередь, от бригадира. Все это сегодня изменилось. Я знаю это от генерала Войякова из Риги, который учился при великом Петре и который родился до зарождения Петербурга.

Полагаю, что мне нечего сказать об этом городе, столь замечательном сегодня, чье существование кажется и сегодня мне ненадежным, когда я об этом думаю. Нужен гений, такой, как этот великий человек, который развлекался тем, что постарался опровергнуть природу, построив город, который должен стать столицей всей своей обширной империи в таком месте, которое не может быть более неблагодарным к трудам тех, кто с упорством задумал сделать его пригодным, чтобы выдержать дворцы, которые там строятся ежедневно в камне, при огромных расходах. Мне говорят, что сегодня этот город уже взрослый, и слава за это великой Екатерине, но в 1765 году я наблюдал его еще в младенчестве. Все мне казалось руинами, построенными наскоро. Улицы мостились с уверенностью, что придется их перестилать еще раз через шесть месяцев. Я видел город, который торопящийся человек должен был заставлять делать наскоро; и действительно, царь родил его за восемь месяцев. Но эти восемь месяцев явились временем его детства; дитя было задумано, возможно, задолго до того. Созерцая Петербург, я раздумываю над поговоркой: Canis fœstinans ceecos edit catulos; но мгновенье спустя, любуясь великим замыслом, я говорю, преисполненный уважения: Dm parturit lexna sed leonem. Я предсказываю, что через век Петербург будет превосходен, но вырастет по крайней мере до двух туазов, и большие дворцы не рухнут в руинах из-за своих свай. Запретят варварскую архитектуру, которую принесли с собой французские архитекторы, привыкшие строить кукольные дома; и Бецкого, впрочем, человека умного, не будет более, чтобы отдавать предпочтение Растрелли и Ринальди перед Ламотом-парижанином, который удивил Петербург, сотворив трехэтажный дом, замечательным в котором, согласно ему, было то, что не видно и невозможно было догадаться, где находятся лестницы.

Мы прибыли в Москву, как и обещал нам наш человек. Невозможно было приехать быстрее, передвигаясь все время на одних и тех же лошадях; но на почтовых это произошло бы быстрее.

– Императрица Елизавета, – сказал мне местный человек, – проделала это путешествие в пятьдесят два часа.

– Я этому вполне верю, – сказал русский старой формации, – она дала указ, в котором предписала это время, и она приехала бы еще быстрее, если бы предписала меньшее время.

Факт тот, что в мое время не дозволялось сомневаться в непогрешимости указов; тот, кто подвергал сомнению возможность исполнения указа, что значит, декрета, считался виновным в оскорблении величества. Я ехал в Петербурге через деревянный мост вместе с Мелиссино, Папанелопуло и тремя или четырьмя другими, когда один из них, видя, что я порицаю недоброкачественность этого моста, сказал, что он будет сделан из камня к какому-то из дней его общественного функционирования, когда по нему должна будет проехать императрица. Поскольку до этого дня оставалось только три недели, я сказал, что это невозможно; русский, посмотрев на меня строго, сказал, что не следует сомневаться, поскольку насчет этого был указ; я хотел возразить, но Папанелопуло пожал мне руку, сделав мне знак молчать. В конце концов, мост не был сделан, но я не знаю причины, потому что за восемь дней до окончания императрица опубликовала второй указ, в котором она заявляла, что согласно ее благоволению мост будет построен только в следующем году.

Цари России всегда употребляли и до сих пор употребляют язык деспотизма во всем. Я видел однажды утром императрицу, одетую в мужскую одежду для верховой прогулки. Ее главный берейтор князь Репнин держал повод лошади, на которую она должна была сесть, когда лошади вздумалось отвесить ему такой удар копытом, что она разбила ему лодыжку. Императрица с удивленным видом приказала, чтобы лошадь убрали, и приказала наказывать смертью каждого, кто осмелится в будущем представлять перед ее очами злонравное животное. Заголовок, который дается еще и сегодня всем распоряжениям двора – это заголовок военный, что показывает природу правления. Главный кучер императрицы имеет звание полковника, как и ее главный повар; кастрат Луини имеет ранг лейтенант-полковника, а художник Торелли – всего лишь чин капитана, так что он получает всего восемь сотен рублей в год. Часовые, стоящие у внутренних дверей апартаментов императрицы со скрещенными ружьями, спрашивают у лица, представляющегося, чтобы войти, каков его чин, чтобы знать, должны ли они развести ружья, чтобы дать ему пройти; потребное слово: «Какой ранг». Когда мне задали этот вопрос первый раз и мне объяснили его значение, я остановился на месте; но офицер, бывший там, спросил у меня, каков у меня доход, я ответил, что имею три тысячи рублей, офицер дал мне ранг генерала, и мне позволили войти. В этой комнате я увидел в следующий момент императрицу, проходящую и остановившуюся в дверях, чтобы снять перчатки и дать поцеловать свои прекрасные руки двум часовым. Такими мягкосердечными процедурами она привязывала к себе этот корпус, которым командовал Григорий Григорьевич Орлов, и от которого зависела безопасность ее персоны в случае революции.

Вот что я увидел в первый раз, когда проследовал в ее капеллу, где она должна была прослушать мессу. Прото-поп-епископ встретил ее в дверях, чтобы подать ей воду причастия, и она поцеловала ему кольцо, в то время как прелат, украшенный двухфутовой бородой, опустил голову, чтобы поцеловать руку своей государыни, которая, будучи его земной владыкой, была в то же время его патриархом. Во все время мессы она не подавала никакого знака религиозности; лицемерие было ей чуждо, она удостаивала веселым взглядом то одного, то другого из ассистентов, адресуясь время от времени со словами к своему фавориту, которому ей нечего было сказать, но она хотела оказать ему честь, показывая всем, кто там был, что это его она отличает и ставит над всеми остальными.

Я слышал, как она сказала однажды, выходя из оперы, где давали «Олимпиаду» Метастазио, следующие слова:

– Музыка этой оперы доставляет всем самое большое удовольствие, и, соответственно, я в восхищении; но я от нее устала. Музыка – прекрасная вещь, но я не понимаю, как можно любить ее страстно, по крайней мере, если она не побуждает к важным делам и мыслям. Я приглашу теперь Буранелло; мне интересно увидеть, сможет ли он доставить мне своей музыкой что-то интересное.

Она все время рассуждала в таком стиле. Я скажу на своем месте, что она мне сказала при моем возвращении из Москвы. Мы остановились в хорошей гостинице, где мне дали две комнаты и приняли в ремонт мой экипаж. После обеда я снял двухместную коляску и нанял местного слугу, говорящего по-французски. Моя коляска была с четверкой лошадей, поскольку город Москва состоит из четырех городов и приходится много ездить по улицам, плохо или совсем не мощеных, когда приходится делать много визитов. Со мной было пять или шесть писем, и я хотел их все разнести; уверенный, что не придется сходить из коляски, я взял с собой мою дорогую Заиру, девочку тринадцати лет, любопытную ко всему. Я не помню, какой праздник справляла греческая церковь в эти дни, но помню невыносимый звон колоколов, который слышался со всех улиц, потому что я видел церкви повсюду. Тогда сеяли зерно, чтобы собирать урожай в сентябре, и смеялись над нами, что мы сеем за восемь месяцев до того, поскольку это не только не необходимо, но и от этого урожай должен быть менее обильным. Я не знаю, кто прав, но возможно, что правы все.

Я разнес по адресам все письма, что были мной получены в Петербурге от обер-егермейстера, от князя Репнина, от моего банкира Папанелопуло и от брата Мелиссино. На следующее утро я получил ответные визиты от всех тех, к кому адресовался. Они все пригласили меня обедать вместе с моей приемной дочерью. Я принял приглашение от первого, кто пришел, – это был г-н Демидов, и обещал остальным приходить во все последующие дни по очереди. Заира, наученная роли, которую должна играть, была в восторге, что может показать мне, что она достойна того отличия, что я ей выдал. Красивая как ангелок, она была повсюду, где я ее водил, отрадой компании, где никто не пытался уточнить, была ли она мне дочь, любовница или служанка. В этой области, как и в сотне других, русские очень покладисты. Кто не видел Москвы, не может сказать, что видел Россию, и те, кто знал русских только по Петербургу, не знают русских, потому что при дворе они совсем отличны от того, чем они являются по-природе. В Петербурге их можно считать всех иностранцами. Граждане Москвы, и особенно богатые, жалеют всех тех, кто по своему положению, из интереса или из амбиций являются экспатриотами (покинули родину); потому что их родина – Москва, и они рассматривают Петербург только как причину своего упадка. Я не знаю, правда ли это, но говорю то, что говорят они. По истечении восьми дней я все увидел: фабрики, церкви, старые памятники, а также кабинеты натуральной истории, библиотеки, которые меня не заинтересовали, знаменитый колокол, и я заметил, что их колокола не раскачиваются, как наши, но неподвижны. Ими звонят, используя веревку, привязанную к концу языка. Я нашел, что женщины в Москве более красивы, чем в Петербурге. Доступ к ним очень нежен и легок, и чтобы получить от них поцелуй в губы, достаточно сделать вид, что собираешься поцеловать им руку. Что касается еды, я нашел, что она изобильна и без деликатесов. Их стол всегда открыт для всех их друзей, и друг приводит на обед с собой без всякого фасона пять или шесть человек, приходящих иногда и к концу обеда. Не было случая, чтобы русский сказал: «Мы уже пообедали, вы пришли слишком поздно». У них не низкая натура, которая нужна, чтобы сказать такие слова. Повар должен подумать, и обед возобновляется. Хозяин или хозяйка приветствуют гостей (gastes). У них в ходу восхитительный напиток, название которого я забыл, но он лучше, чем шербет, который пьют в Константинополе у всех больших сеньоров. Они не дают пить воду своим слугам, которые очень многочисленны, но воду, которая приятна на вкус, здорова и питательна и столь дешева, что на рубль можно наполнить бочку. Я заметил большое преклонение, которое они все испытывают по отношению к Св. Николаю. Они воспринимают бога только через посредничество с этим святым, чей образ должен находиться в углу комнаты, где хозяин дома принимает визиты; тот, кто входит, делает первый поклон образу, второй – хозяину; если образа случайно там не окажется, русский, обежав взглядом всю комнату, остается в недоумении, не знает, что говорить, и теряет голову. Русский, в общем, самый суеверный из всех христиан. Язык его иллирийский, но литургия вся греческая; народ в ней ничего не понимает, и духовенство, само невежественное, радо держать его в невежестве. Я никогда не мог втолковать calogero, говорящему на латыни, что мы другие римляне, делая знак креста, проводим рукой от левого плеча к правому, в то время как греки проводят рукой справа налево, и что мы говорим spiritus sancti, в то время как они говорят на греческом языке agios pneuma: – Если вы говорите, говорю я ему, agios pneuma, вы имеете, что в виду то же, что и мы, когда говорим sancti spiritus.

Он мне отвечает, что прилагательное должно идти перед существительным, потому что нельзя произносить имя божье, не дав ему предварительно почетного эпитета. Такого уровня почти все различия между двумя сектами, не говоря уже о большом количестве выдумок, которые я нашел как у них, так и у нас.

Мы вернулись в Петербург тем же макаром, что и приехали в Москву, но Заира возымела желание, чтобы я никогда не уезжал из Москвы. Будучи все время, и днем и ночью, рядом со мной, она так влюбилась в меня, что я страдал, когда думал о том моменте, когда должен буду ее покинуть. Я отвел ее на следующий день после приезда в Катаринов, где она показала отцу все маленькие презенты, что я ей сделал, рассказав в деталях обо всех радостях, что она возымела в качестве моей дочери, что сильно насмешило доброго человека.

Первой новостью, что я нашел при дворе, был указ о возведении большого собора на Морской, напротив апартаментов, где я обитал, который должен был быть посвящен Господу. Архитектором императрица выбрала Ринальди. Этот философ сказал ей, что ему нужно знать, какую эмблему он поместит вверху портала собора, и она ответила, что он должен обойтись без всякой эмблемы, написав только большими буквами слово Господь, какими буквами он хочет.

– Я сделаю треугольник.

– Никакого треугольника, «Господь», и все.

Другой новостью было бегство Бомбака, которого нашли в Миттаве, где он полагал себя в безопасности; но г-н де Симолин его арестовал. Этот бедный сумасшедший находился под арестом и его случай был тяжелый, потому что это было дезертирство. Ему, однако, явили милость, отправив в гарнизон на Камчатке. Кревкёр и его любовница были в отъезде вместе с деньгами, флорентийский авантюрист по имени Билоти также сбежал, прихватив у Папанелопуло 18 тысяч рублей; но некий Борис, душой преданный Папанелопуло, также схватил его в Миттау и отвез в Петербург, где он находился в тюрьме. В эти дни прибыл принц Карл Курляндский, и он меня заранее известил об этом. Я нанес ему визит в доме, где он жил, и который принадлежал г-ну Демидову, который, владея железными рудниками, вздумал построить этот дом весь из железа. Стены, лестницы, двери, пол, потолок, перегородки, крыша – все было из железа, за исключением мебели. Он не боялся пожара. Принц поменялся с ним любовницей, которая всегда была в плохом настроении, чего он не мог более терпеть, потому что она была действительно невыносима, и его можно было пожалеть, потому что он не мог придумать ничего другого, как дать ей мужа, а такого мужа, как ей хотелось, не находилось. Я нанес ему визит, но она так меня утомила, жалуясь на принца, что я туда больше не возвращался. Когда этот принц приходил меня повидать и видел Заиру, и когда он думал, какими малыми средствами я стал счастлив, он понял, как любой разумный мужчина, который нуждается в любви, должен держать наложницу; но склонившись, даже в блестящем положении, глупый мужчина портит все, и у него делается горьким все сладкое. Меня считали счастливым, мне нравилось им казаться, но я им не был. Начиная с моего бегства из Пьомби я был подвержен внутренним геморроидальным болезням, которые досаждали мне три или четыре раза в год, но в Петербурге это стало серьезным. Невыносимая и периодическая боль в прямой кишке каждый день делала меня грустным и несчастным. Восьмидесятилетний врач Сенапеос, извещенный мной, преподнес мне грустную новость, что у меня есть неполная фистула, называемая кривым синусом, который образовался у меня в прямой кишке. Нет никакого средства, кроме жестокого скальпеля. Мне следовало, согласно его мнению, не теряя времени подвергнуться операции. Прежде всего следовало определить высоту местоположения, и с этой целью он пришел ко мне на следующий день после этого заключения с хорошим хирургом, который обследовал мне кишечник, введя в мой анус тампон из корпии, смоченный маслом; достав его наружу, он понял высоту и размер, рассмотрев место тампона, где образовалось маленькое пятно жидкости от отверстия фистулы. Маленькая дыра в моем синусе, сказал мне хирург, отстоит от сфинктера на два дюйма; основание синуса может быть очень обширным; моя боль происходит оттого, что едкая лимфа, которая наполняет синус, разъедает стенки, чтобы открыть себе выход, который при этом сделает мою фистулу полной и операция станет более легкой. После того, как природа проделает это отверстие, – сказал он мне, – я буду избавлен от боли, но в гораздо более неприятном положении из-за непрерывного истечения гноя, который у меня будет образовываться в этой части тела. Он советовал мне набраться терпения и ожидать этого блага от природы. Он сказал мне, думая, что мне сочувствует, что полная фистула в анусе – заболевание, очень распространенное во всей провинции, где пьют превосходную воду из Невы, которая имеет свойство очищать организм, заставляя дурные соки выйти из него. По этому поводу поздравляют на Руси всех, кто страдает геморроями. Эта неполная фистула, заставляя меня соблюдать режим, возможно, делает меня здоровым. Полковник артиллерии Мелиссино пригласил меня на зрелище в трех верстах от Петербурга, где генерал-аншеф Алексей Орлов должен дать угощенье основным приглашенным на восьмидесяти кувертах. Там должны были состояться испытания пушки, которая должна была делать двадцать выстрелов в минуту. Я прибыл туда вместе с принцем Курляндским и любовался там действительно происходящим событием. Полевая пушка, обслуживаемая шестью артиллеристами и заряжаемая ими двадцать раз в минуту, стреляла в таком темпе в неприятеля. Я наблюдал это с секундомером в руке. За три секунды пушка была в одну секунду очищена, в одну – заряжена и в одну – выстрелила.

За большим столом я оказался рядом с секретарем посольства Франции, который, желая пить по-русски и полагая, что венгерское вино похоже на легкое шампанское, пил так удачно, что, выходя из-за стола, не мог держаться на ногах. Граф Орлов ему помог, заставив пить еще, до того, что того вырвало, и его отнесли спать.

В веселье этого пиршества я вкусил образчиков мысли этой страны. Fecundi calices quem non fecere disertum Поскольку я не понимал по-русски, г-н Зиновьев, который был рядом со мной, объяснял мне все остроты сотрапезников, после которых раздавались аплодисменты. Блистали, со стаканом в руке, провозглашая здоровье кому-то, кто в свою очередь должен был блеснуть в ответ.

Мелиссино поднялся, держа в руке большой бокал венгерского. Все замолчали, чтобы услышать, что он будет говорить. Он пожелал здоровья своему генералу Орлову, который сидел напротив него на другом конце стола. Вот что он ему сказал:

– Умри в тот день, когда ты сочтешь себя богатым.

Аплодисменты были всеобщими. Воздавали хвалы великой щедрости г-на Орлова. Можно было критиковать его, но в шумной компании об этом не могло быть и речи. Ответ Орлова показался мне более умным и более благородным, хотя и также тартарическим, потому что там тоже упоминался вопрос смерти. Также поднявшись, держа в руке большой бокал, он сказал:

– Ne puisses-tu mourir, que par mes mains.

Аплодисменты были гораздо более сильными.

Дух русских энергичный и поражающий. Они не заботятся ни о рисовке, ни о ловкости; они напрямую движутся к цели.

Вольтер этими днями отправил императрице свою «Философию истории», написанную для нее и посвященную ей, с Посвящением в шесть строк. Месяц спустя все издание из 3 000 томов этого труда прибыло по воде и полностью исчезло в неделю. Все русские, умеющие читать по-французски, имели эту книгу в своем кармане. Вождями вольтерьянцев были два сеньора, люди большого ума: Строганов и Шувалов. Я видел стихи первого из них, столь же прекрасные, как у его идола, и двадцать лет спустя превосходный дифирамб второго; но сюжетом в нем была смерть Вольтера, что кажется мне слишком странным, поскольку поэзия такого жанра не может применяться на грустный сюжет. Образованные русские того времени, благородного сословия и военные, знали, читали, ценили только Вольтера и полагали, прочитав все, что Вольтер опубликовал, что стали такими же учеными, как и их апостол; я говорил, что им следует читать книги, из которых Вольтер черпает свою ученость, которые им следует, возможно, читать сначала. «Воздержимся, – говорил мне один ученый в Риме, – спорить с человеком, который прочел только одну книгу». Таковы были русские в то время; но мне говорят, и я этому верю, что сегодня они глубже. Я знал в Дрездене князя Белосельского, который, побыв послом в Турине, вернулся в Россию. Этот князь задумал геометризировать человеческий разум; он анализировал метафизику: его небольшой труд классифицировал душу и разум; чем больше я его читал, тем больше он казался мне превосходным. Жаль, что атеист может этим злоупотребить.

Но вот черта князя Панина, воспитателя Павла Петровича, предполагаемого наследника империи, – он настолько был послушен ему, что, будучи в опере, он осмеливался хлопать в ладоши при арии Люини лишь после того, как тот ему давал на это позволение.

Когда появился курьер, принесший весть о внезапной смерти Франциска первого, римского императора, императрица была в Красном Селе, граф министр был в Петербурге во дворце вместе со своим августейшим воспитанником, которому в то время было одиннадцать лет. Курьер явился в полдень и передал депешу министру, который был внизу в кругу приближенных, в числе которых был я. Павел Петрович был справа от него. Он распечатал, прочитал про себя, затем сказал, ни к кому не обращаясь:

– Вот, важная новость. Римский император внезапно умер. Глубокий траур будет при дворе, и у Вашего Высочества (сказал он князю и посмотрел на него) он продлится на три месяца дольше, чем у императрицы.

– Почему же у меня он продлится дольше?

– Потому что, в качестве герцога Хольстейна, Вашему Высочеству принадлежит сиденье на имперском сейме, привилегия, добавил он (обратив взгляд ко всем присутствующим), которой Петр Первый столь желал и не мог получить. Я заметил внимание, с которым Великий герцог слушал своего ментора, и с каким старанием он скрывал радость, что он чувствовал. Этот способ обучать мне очень понравился. Предлагать идеи юной душе и давать свободу в них разобраться. Я в этом воздаю хвалы принцу Лобковиц, который был там и который возвысился в моих размышлениях. Этот принц Лобковиц порождал общую любовь; его предпочитали его предшественнику Эстерхази, и этим многое сказано, так как тот мог вызывать и дождь, и хорошую погоду. Веселость, радушие принца Лобковиц оживляли всякую компанию, где он появлялся. Он ухаживал за графиней де Брюс, которая была первой красавицей, и никто не думал, что он в этом несчастлив.

Как-то давали большой смотр инфантерии в двенадцати или четырнадцати верстах от Петербурга; там были императрица и все дамы двора, и первые фавориты; В двух-трех деревнях, соседних с этим местом, были дома, но в таком малом количестве, что было трудно всех разместить; но, тем не менее, я захотел там быть, чтобы порадовать также и Заиру, которой лестно было показаться вместе со мной. Праздник должен был длиться три дня, там были фейерверки, устроенные Мелиссино, мина, которая должна была взрвать форт, и некоторое количество военных эволюций на широкой равнине, которые должны были представить собой очень интересный спектакль. Я явился туда в своем шлафсвагене вместе с Заирой, не сомневаясь в том, что буду иметь помещение, хорошее или дурное, в котором я нуждался. Это было время солнцестояния, ночи не было.

Мы прибыли в восемь часов утра в то место, где в первый день должны были происходить маневры, которые должны были продлиться до полудня, и затем мы остановились у кабака и заказали принести еду в экипаж, потому что дом был настолько полон, что мы не смогли там поместиться. После обеда мой кучер пошел всюду искать пристанища, но ничего не нашел. Я над этим посмеялся и, не желая возвращаться в Петербург, решил расположиться в своем экипаже. Я так провел все три дня, и это сочли превосходным все те, что много потратили, но нашли себе лишь очень дурное пристанище. Мелиссино мне сказал, что императрица нашла мою уловку очень разумной. Мой дом такого рода был передвижным, и я помещался в нем в самых надежных и удобных условиях, в тех местах, куда приходилось перемещаться. Мой экипаж, кроме того, всегда был наготове, чтобы в нем превосходно устроиться с любовницей, потому что это был дормез. У меня единственного на этом зрелище был такой экипаж; мне делали визиты, и Заира блистала, принимая гостей на русском языке, которого я, к сожалению, не понимал. Руссо, великий Ж.-Ж.Руссо высказался как-то, что русский язык – это жаргон греческого. Такая оплошность не кажется соответствующей этому редкому гению, но все же это случилось.

В эти три дня я много беседовал с графом Тот, братом того, который сейчас посланник в Константинополе, которого называют бароном. Мы были знакомы в Париже, затем в Гааге, где я имел счастье оказаться ему полезным. Он теперь жил вне Франции, чтобы избежать дел, которые бы у него случились с его товарищами офицерами по поводу произошедшего в битве при Миндене. Он прибыл в Петербург вместе с м-м де Салтыков, с которой познакомился в Париже и в которую был влюблен. Он жил у нее, он являлся ко двору и принят там был всеми. Он был очень весел, обладал изощренным умом и был к тому же красивым мальчиком. Два или три месяца спустя он получил приказ императрицы покинуть Петербург, когда началась война против турок из-за проблем в Польше. Говорили, что он поддерживал эпистолярные отношения со своим братом, который работал тогда на Дарданеллах, чтобы помешать прохождению русского флота, которым командовал Алексей Орлов. Я не знаю, что с ним стало после его отъезда из России.

Он очень меня выручил в Петербурге, одолжив пять сотен рублей, которые я так и не смог найти случая ему отдать, но я ведь еще не умер.

В эти дни г-н Маруччи, греческий негоциант, у которого был торговый дом в Венеции, и который неожиданно забросил коммерцию, чтобы стать свободным, прибыл в Петербург, был представлен ко двору и, достаточно обаятельный с виду, стал вхож во все большие дома. Императрица его отличала, поскольку обратила на него внимание, желая поручить ему свои дела в Венеции. Он делал авансы графине де Брюс, но его соперники его не опасались; будучи богатым, он не обладал смелостью тратить, а в России скупость это грех, который женщины не прощают.

В эти дни я ездил в Царское Село, Петергоф, Ораниенбаум и в Кронштадт; следует все осматривать, когда куда-то приезжаешь, и хочешь затем сказать, что там был. Я писал на многие темы, чтобы попытаться поступить на гражданскую службу, и представлял свои труды для обозрения императрице, но мои старания оказались бесполезны. В России идут в гору только те люди, которых специально приглашают приехать. Не ценятся те, кто приезжает туда по собственной воле. Может быть, в этом есть смысл.