Этот поступок Нины представился мне весьма неосторожным, хотя сам хозяин показался мне человеком умным и надежным; ведь в конце концов она была любовницей капитан-генерала, который вполне мог быть человеком умным, но, будучи испанцем, не мог относиться легко к вопросам галантных отношений. Она сама описала мне его характер, горячий, недоверчивый и ревнивый; но дело было сделано.

Я лег, проспал до двух часов и, по своем пробуждении, нашел превосходный обед, местного слугу и хозяина, который пришел мне сказать, что он мне подчиняется. Я зашел вместе с ним в свою комнату и спросил, не по приказу ли Нины он нашел мне этого слугу, на что он ответил, что да, и что он имеет также распоряжение предоставить мне на неделю наемную карету, которая стоит у моих дверей.

– Удивляюсь, что Нина позаботилась об этом, так как только я имею право оценивать свои потребности.

– Месье, все оплачено.

– Все оплачено? Ах! Прошу вас так не считать, потому что я этого не терплю.

– Вы договоритесь с ней, но пока можете быть уверены, что я не возьму с вас ни су.

В этот момент я хорошо увидел все грядущие несчастья, но эта неприятная мысль не очень меня заняла. Я имел рекомендательное письмо от маркиза де Морас дону Мигелю де Севайос, и еще одно от полковника Рохас дону Диего де ла Секада. Я направился разносить эти письма. На следующий день явился меня повидать дон Диего и отвел меня к графу де Пералада, и послезавтра дон Мигель представил меня графу де Рикла, капитан-генералу, коменданту провинции Каталония, кавалеру Сан-Жанвьер и любовнику прекрасной негодяйки, которая вообразила, что может меня содержать.

Граф де Пералада был молодой богатый сеньор, красивый лицом, маленький и дурно сложенный, большой развратник, любивший дурную компанию, враг религии, нравов и полиции, буйный и гордый с детства, происходящий от того графа де Перальда, который так хорошо послужил Филиппу Второму, так что заслужил диплом, в котором этот знаменитый король объявлял его графом милостью божией. Это было первое, что я увидел в его прихожей на доске – диплом под стеклом. Он держал его там, чтобы все, кто к нему приходит, могли его прочесть в те четверть часа, что он заставлял их ожидать, по-видимому, ни с какой другой целью. Он меня принял с той видимой непринужденностью и свободой, которые отличают большого сеньора, отвечая всему тому, что должно быть присуще ему по причине его высокого рождения. Он поблагодарил дона Диего за то, что тот направил меня к нему, и много говорил со мной о полковнике Рохасе. Он спросил, знаком ли я с англичанкой, что он содержал в Сарагосе, и когда я ответил, что да, он сказал мне на ухо, что спал с ней. Отведя затем меня в свою конюшню, где держал превосходных лошадей, он пригласил меня назавтра обедать.

Прием, который оказал мне капитан-генерал, был весьма отличен от этого; он встретил меня стоя, чтобы не быть вынужденным предложить мне сесть, и на мою попытку говорить с ним по-итальянски ответил мне по-испански, дав мне титул «Уссиа» против правильного титулования, что я дал ему – Экселенс. Он говорил со мной много о Мадриде и жаловался на посла Венеции Мочениго, который, вместо того, чтобы ехать в Париж через Барселону, как он ему предложил, направился через Бордо. Я счел возможным извинить посла, сказав графу, что другой дорогой он затратил бы на пятьдесят лье больше, но он ответил, что держать ла палабра (слово) значит больше. Он спросил, рассчитываю ли я пробыть долго в Барселоне, и я удивил его, ответив, что, с его разрешения, я пробуду в Барселоне столько, сколько мне захочется.

– Я желаю вам, – сказал он, – здесь развлечься, но предупреждаю, что удовольствия, которые мой племянник Пералада может вам предоставить, не создадут вам в Барселоне хорошую репутацию.

Поскольку граф дал мне это предупреждение публично, я счел возможным передать его г-ну де Пералада за столом. Он был этим очарован. Он рассказал мне хвастливым тоном, что трижды путешествовал в Мадрид и все три раза получал приказ двора возвратиться в Каталонию. Однако я последовал совету графа Рикла: я уклонился от всех развлечений с девочками, что предлагал мне Пералада, и от ужинов у него. На пятый день пришел офицер пригласить меня обедать к капитан-генералу – приглашение, которое доставило мне большое удовольствие, потому что я опасался, что, узнав о жизни, что я вел в Валенсии с Ниной, он не захочет меня видеть. За столом он обращался ко мне несколько раз, но всякий раз сухо.

По истечении восьми дней, прошедших, к моему удивлению, без приглашения со стороны Нины ее посетить, я получил от нее записку, в которой она писала прийти к ней в десять часов ночи, пешком и без слуги. Ясно, что, не будучи в нее влюбленным, я не должен был к ней идти; не приходя к ней, я поступил бы разумно и правильно и дал бы графу де Рикла знак уважения, которое был ему должен; но я не был ни разумным, ни правильным, хотя у меня было достаточно в жизни неприятностей, чтобы этому научиться. В эти восемь дней я все время видел Нину в театре, но никогда с нею не раскланивался.

В назначенный час я пришел туда один, в рединготе, имея при себе только шпагу. Она была со своей сестрой, которая была на пятнадцать-шестнадцать лет старше ее и была женой комического танцора, которого звали Скизза, по-итальянски – Скицца, потому что у него почти не было носа. Она пришла ужинать с капитан-генералом, который уже ушел, в без четверти десять – это было его неизменное время. Она сказала, что была бы очень рада, если бы я обедал с ним, тем более, что это она говорила ему обо мне, воздав мне должное и будучи очень довольной той доброй компанией, которую я составил ей в течение восьми или десяти дней в Валенсии.

– Это замечательно, моя дорогая, но мне кажется, что вы не должны были бы приглашать меня приходить в неурочное время.

– Это для того, чтобы не давать соседям повода для злословия.

– Наоборот, это даст им этот повод и зародит подозрения в голове у графа.

– Он не может ничего знать.

Я ушел в полночь после беседы, пристойней которой нельзя себе представить. Ее сестра, которая, впрочем, не была слишком внимательна, не оставляла нас одних, и Нина в ее присутствии не делала и не говорила ничего такого, что дало бы ей повод судить, что мы были связаны гораздо более интимным образом в Валенсии. В последующие дни я приходил туда каждый вечер; она просила меня доставлять ей это удовольствие. Между нею и мной не происходило ничего, что могло бы не понравиться графу, если бы у него возникло желание поинтересоваться. Я туда ходил и ничего не опасался. Но вот что случилось, и что заставило меня прекратить эти посещения.

Около полудня за городом, где я прогуливался один, ко мне подошел офицер валлонской гвардии. Он вежливо попросил у меня прощения, что, не будучи со мной знаком, он хочет поговорить со мной о деле, которое должно меня заинтересовать, хотя никоим образом не должно бы его касаться.

– Говорите, месье, я с удовольствием выслушаю то, что вы имеете мне сообщить.

– Прекрасно. Вы иностранец, вы, возможно, не знаете ни этого места, ни испанских нравов, и, соответственно, вы не знаете, что вы весьма рискуете, захаживая каждую ночь к Нине, когда граф оттуда уходит.

– Чем мог бы я рисковать? Я уверен, что граф об этом знает и не считает это дурным.

– Наверняка он это знает, и, возможно, делает вид, что ничего не знает, опасаясь ее реакции, потому что он ее любит. Если она не говорит вам, что ему это не нравится, то либо она вас обманывает, либо он обманывает ее, потому что не может быть такого, чтобы он любил ее и не ревновал. Последуйте моему совету и извините меня. Прекратите к ней ходить!

– Я благодарю вас, но вашему совету не последую. Мне недостает общения с ней, она принимает меня очень хорошо и любит мое общество, как и я – ее. Я перестану к ней ходить, только когда она мне это прикажет, или если граф скажет мне, что мои визиты к его любовнице внушают ему опасения.

– Он этого никогда не сделает, потому что полагает, что этим себя унизит.

Этот бравый офицер подробно рассказал мне обо всех несправедливостях и насилиях, которые были ему причинены, когда он был влюблен в эту женщину и делал все, что она хотела. Люди, которые, как он предполагал, ее любили, были уволены со службы, другие высланы, третьи помещены в тюрьму, под разными предлогами.

– Этот человек, – добавил он, – занимающий столь высокий пост, который до появления этой Мессалины был примером справедливости и чести, сделался, познакомившись с ней, несправедливым, насильником, слепым, скандальным.

Этот разговор должен был бы меня взволновать, но не тут то было. Я из вежливости сказал этому офицеру на прощанье, что постепенно прекращу туда ходить, не имея, однако, такого намерения. Когда я спросил у него, как он узнал, что я хожу к Нине, он ответил, смеясь, что это явление обсуждается во всех кафе. Я в тот же вечер пошел к ней и ничего ей не сказал. Это для меня совершенно непостижимо, так как я не был ни влюблен в нее, ни заинтересован.

14 ноября я пришел к ней в обычный час и увидел человека, который показывал ей миниатюры, я смотрю на него и вижу бесчестного негодяя генуэзца Пассано или Погомаса. Кровь бросается мне в голову, но я овладеваю собой. Я беру Нину за руку, отвожу ее в соседнюю комнату и говорю, чтобы она сразу отослала этого подлеца, или я немедленно уйду, чтобы больше никогда в жизни не приходить к ней.

– Это художник.

– Я его знаю, я с ним знаком, и говорю вам, немедленно отошлите его, или я ухожу.

Она зовет свою сестру и говорит ей, чтобы та немедленно удалила художника и сказала ему, чтобы его ноги у нее больше не было. Это сразу же было проделано; сестра сказала нам, что уходя он сказал, что я об этом пожалею. Я провел час, рассказывая им значительную часть своих претензий к этому чудовищу.

Назавтра, пятнадцатого ноября, я иду к ней в обычное время и провожу два часа в самых оживленных разговорах, в присутствии жены Скицца. Прозвонило полночь. Ее дверь выходила в аркаду, которая доходила до конца улицы. Едва пройдя двадцать шагов под аркадой, – а ночь была очень темная, – я был атакован двумя мужчинами. Я стремительно отскакиваю, обнажаю свою шпагу, крикнув убийцам и воткнув шпагу в тело ближайшего, после чего выскакиваю из аркады на середину улицы, под маленькой стенкой, что ее окаймляет. В тоже время я слышу выстрел из ружья или пистолета, спасаюсь бегством, падаю, поднимаюсь, не пытаясь подхватить свою шляпу, и бегом, держа обнаженную шпагу в руке, не зная, не ранен ли я, вбегаю запыхавшись в свою гостиницу и бросаю на прилавок, в руки хозяина, свою шпагу, до половины окровавленную. Я рассказываю доброму старику, что произошло, одновременно убеждаясь, что выстрел меня миновал, но отчетливо видя две дыры в рединготе пониже подмышки.

– Я иду спать, – говорю я ему, – и оставляю вам также редингот. Завтра утром вы будете свидетелем и пойдете со мной в правомочный магистрат, чтобы заявить об этом покушении, потому что если будет убит человек, увидят, что я сделал это только для самозащиты.

– Я полагаю, что вам лучше сразу уехать.

– Значит вы думаете, что дело было не так, как я вам рассказал?

– Я всему верю; но уезжайте, потому что я вижу, откуда направлен этот удар, и Бог знает, что с вами случится.

– Со мной ничего не случится. Если я уеду, меня сочтут виноватым. Позаботьтесь об этой шпаге и этом пальто. Меня хотели убить. Это убийцы должны бояться.

Я иду спать, и в семь часов утра я слышу стук в дверь. Я открываю, и входит офицер вместе с хозяином.

– Дайте мне, – говорит он мне, – все ваши бумаги, одевайтесь и идите со мной. Если вы будете сопротивляться, я вызову своих людей.

– По чьему приказу вы требуете мои бумаги?

– По приказу правительства. Их вам вернут, если не будет ничего такого, что могло бы этому помешать.

– И куда я пойду с вами?

– Под арест в цитадель.

Я открываю свой чемодан, и этот человек удивлен, видя, что он по меньшей мере на две трети заполнен бумагами. Я достаю свои одежды и рубашки, которые передаю хозяину, и оставляю чемодан, передав ему ключи. Он говорит мне взять в портмоне все, что может мне понадобиться на ночь, и приказывает хозяину отправить мне кровать. Он спрашивает, есть ли у меня бумаги в карманах, и я отвечаю, что нет, показывая ему, что у меня там только мои паспорта. Он говорит с горькой усмешкой, что именно мои паспорта он и хочет иметь.

– Мои паспорта неприкосновенны; я дам их только генеральному правителю, либо вы заберете их вместе с моей жизнью. Уважайте вашего короля: вот его паспорт, вот – графа д’Аранда и вот – от посла Венеции. Вам приказывают меня уважать. Вы получите их, только связав меня по рукам и ногам.

– Уймитесь. Давая их мне, это как если вы даете их Е.В., и если вы будете противиться, я не стану приказывать связать вам руки и ноги, но велю отвести вас во дворец, где вас заставят отдать их публично. Дайте их мне, и я напишу вам квитанцию.

Хозяин говорит мне, что лучше подчиниться, что я ничем не рискую и что мои паспорта могут быть мне только полезны, и соглашаюсь. Он делает мне квитанцию, которую я кладу в свой портфель, который он мне милостиво оставляет, и выхожу с ним из гостиницы, сопровождаемый только шестью сбирами в отдалении. Вспоминая о Мадриде, я нахожу обращение со мной гуманным. Офицер говорит, что я могу приказать хозяину отправить мне обед и ужин. Он предлагает мне пальто, потому что я не хочу свое, простреленное в двух местах пулей, и дорогой я рассказал этому начальнику сбиров все то, что случилось со мной ночью. Он выслушал меня внимательно, не ответив ни словом.

В цитадели он передал меня военному офицеру, который поместил меня в комнату без мебели на первом этаже, окна которой, без решеток, выходили на площадь. Солдат меня запер. Секунду спустя солдат принес мне мой ночной мешок, и четверть часа спустя мне принесли превосходную кровать с покрывалом из узорчатого дамаска, с двумя другими, потому что 16 ноября холод начинал ощущаться. Оставшись один, я предался размышлениям. Что это за тюрьма? Что может она иметь общего с тем, что случилось со мной в полночь? Ничего. Считают необходимым ознакомиться с моими бумагами из соображений, о которых, будучи не виновным ни в чем, я не могу догадаться, и помещают меня в почетную тюрьму, пока их изучают? Я нахожу это в порядке вещей. Дело с убийцами – другое. Даже если тот, кого я ранил, умер, мне нечего бояться. Совет хозяина показывает мне однако, что я должен опасаться всего, если убийцы имели приказ убить меня от кого-то, у кого в руках неограниченная власть. Он был прав, но я не должен был такое предполагать. Прав бы я был, если бы последовал его совету и сразу уехал? Нет, потому что после такого поступка за мной бы, возможно, последовали, поймали и поместили в тюрьму значительно более жесткую. Эта же весьма мягкая. Нужно лишь три-четыре дня, чтобы изучить мои бумаги, меня освободят и вернут их мне. Увидят мои паспорта и будут обязаны меня уважать. Убийство не может исходить из тиранического приказа единственного человека, который может отдать его в Барселоне, потому что тогда со мной не обращались бы теперь с такой предупредительностью. Если приказ исходил от него, он должен был сразу получить информацию, что удар не удался, и тогда приказ меня арестовать таким образом утром, – это не тот выход, который он должен был бы предпринять. Должен ли я писать Нине? Есть ли здесь у меня разрешение писать?

Предаваясь таким образом сотне разных рассуждений, распростершись на кровати, так как у меня не было ни единого стула, и не придя ни к какому выводу, я услышал снаружи шум и открыл окно, чтобы узнать, что происходит. Я вижу, к своему удивлению, подлеца Пассано, ведомого капралом и двумя солдатами в комнату на первом этаже, в двадцати шагах от того места, где я находился. Мошенник, входя туда, поднял глаза и, увидев меня, засмеялся. При этом появлении я растерялся. Я больше ничего не мог понять. Он сказал сестре Нины, что я пожалею. Это какая-то клевета, которую он выдал, и, очевидно, его поместили в тюрьму, чтобы заставить быть гарантом. Это все, что я мог себе вообразить. Мне принесли хороший ужин, и солдат, впрочем, за один песо дуро, что стоит как раз сотню французских су, принес мне стол и стул. Тот же солдат принес мне бумаги и карандаш, как я его попросил; нельзя было приносить перо и чернила без разрешения офицера. Мне принесли также свечи и подсвечник; я провел время, занимаясь геометрическими вычислениями. Я пригласил его поужинать со мной, и он пообещал направить мне завтра солдата, своего друга, который мне будет верно служить. В одиннадцать часов сменилась стража. Моя тюрьма была очень мягкая; она стоила мне дорого, но у меня в кошельке было почти три сотни дублонов. Я переживал, думая, что все это может измениться в любой момент. Утром четвертого дня в мою комнату вошел офицер и грустно мне сказал, что несет дурную новость.

– Я не ожидаю их в этом месте. Что это за новость, месье?

– Я имею приказ поместить вас в башню.

– Меня?

– Да, вас.

– Что-то нашли весьма преступное. Пойдемте, месье.

Он приказывает двум солдатам перенести в башню все то, что я имею, и два других вместе с капралом отводят меня в башню, находящуюся в ста шагах от того места, где я нахожусь. Льет дождь как из ведра. Я вижу круглую тюрьму, нечто вроде погреба, с каменным полом, с четырьмя или шестью щелями наверху, шириной в два дюйма, через которые проникает достаточно света. Офицер говорит, что я должен приказать подавать мне есть раз в день, потому что ночью никому нельзя открывать тюрьму, я думаю, что ее можно назвать «calabozo».

– Кто принесет мне свет?

– Держите масляную лампу, всегда зажженную, и этого должно вам быть достаточно, потому что сюда нельзя давать книги. Когда вам принесут ваш обед, офицер стражи вскроет паштеты или цыплят, потому что внутри могут быть письма, а здесь не позволяется ни писать письма, ни получать их.

– Вам дали эти приказы специально для меня?

– Нет. Это обычный регламент, правило для этого места. У вас будет все время часовой у дверей, с которым вы сможете разговаривать.

– Значит, дверь будет открыта?

– Отнюдь, нет.

– А по надобности?

– Офицер, который велит приносить вам обед, будет заходить с солдатом, который за пустяк будет готовить вам постель и выносить то, что вам может доставлять неудобство.

– Могу ли я делать карандашом архитектурные планы?

– Сколько угодно.

– Прикажите же, чтобы мне принесли бумаги. Вот деньги.

– Я могу доставить вам это удовольствие. Я скажу офицеру, который приведет охрану.

Когда он увидел, что у меня там есть все, что было в комнате в казарме, он ушел, очень грустный, ободрив меня и посоветовав сохранять спокойствие, как будто это зависело от меня. Он сам запер толстую дверь, и я увидел там солдата, стоящего на страже, через квадратное окно шириной в десять дюймов. Офицер, пришедший в полдень, принес мне бумаги и разрезал мне курицу. Он разложил фуршет на блюдах, на которых делают рагу, чтобы посмотреть, нет ли там внутри писем. Еды было на шестерых. Я сказал, что он окажет мне честь, пообедав вместе со мной; он ответил, что это строго запрещено, и ответил мне то же самое, когда я спросил у него газету. У меня в карауле солдаты были счастливы, потому что я давал им еду и превосходное вино. Мне было любопытно узнать, живу ли я за собственный счет, или это платит Нина; но это оказалось невозможным, потому что гарсон из гостиницы должен был оставлять обед в кордегардии.

Там я написал карандашом за сорок два дня, без книг, все «Опровержение» «Истории правительства Венеции», написанной Амелотом де ла Хусэйе (Amelot de la Houssaye), оставив место для цитат, которые заполнил, оказавшись на свободе, когда мог работать, держа перед глазами книгу автора, которого опровергал. Меня поразил однажды солдат и почти заставил смеяться, когда я увидел его у моей двери в карауле. Вещь показалась мне невозможной. Вот эта история.

Итальянец по имени Тадини прибыл в Варшаву в то время, когда я там был, рекомендованный Томатисом и мной. Он говорил, что он окулист. Персона, которая его мне рекомендовала, была комедиантка из Дрездена, которая представила его мне как такового. Томатис дал ему что-то на обед; не будучи богатым, я смог выдать ему только добрые слова и чашку кофе, когда он пришел ко мне в час моего завтрака. Он говорил всем о своих операциях; он осуждал окулиста, который обосновался уже двадцать лет в Варшаве, потому что не знал способа удалять катаракту, а тот поносил его, называя шарлатаном, который не знает, как устроен глаз. Тадини просил меня поговорить в его пользу с одной дамой, у которой катаракта, которую другой удалил, появилась снова; она была слепа на оперированный глаз, который снова закрылся, но видела все, что ей нужно, другим глазом. Я сказал Тадини, что не хочу в это вмешиваться. Он мне сказал, что говорил с нею, и что назвал меня как человека, который может за него отвечать.

– Вы очень плохо сделали, потому что я не отвечу в этой области и за самого знающего из людей, и я ничего о вас не знаю. В своем ремесле вы не должны нуждаться ни в чьей рекомендации; вы должны были бы громко кричать: operibus crédite. Это должен быть ваш девиз.

Тандини, шокированный моим рассуждением, показывает мне множество сертификатов, которые я, может быть, и прочел бы, если бы первый, который он дал мне в руки, не был от персоны, которая заявляла urbi et orbi (городу и миру), что г-н Тандини излечил ее от «темной воды». Я рассмеялся и попросил его уйти. Несколько дней спустя я встретил его на обеде у дамы, у которой большая катаракта покрывала левый глаз. Я его приветствовал и предоставил ему говорить, но с намерением известить даму, в свое время и в своем месте, не доверять ему… Я увидел, что она почти решилась удалять катаракту, но поскольку он меня называл, она захотела, чтобы я перед этим присутствовал в дискуссии между ним и другим окулистом, который прибыл к десерту. Впрочем, я и сам был расположен с удовольствием послушать рассуждения двух профессоров. Старый профессор, который был немец, но хорошо говорил по-французски, атаковал Тадини на латыни. Тадини его остановил, сказав, что дама должна понимать то, что они говорят, и я сказал, что Тадини прав. Тадини не понимал ни слова на латыни.

Немецкий окулист начал с разумного рассуждения, что извлечение катаракты внушает уверенность пациенту и оператору, что она больше не возобновится, но что операция менее надежна, и, кроме того, имеется возможность того, что пациент может остаться слепым из-за невосполнимой потери вещества кристаллика. Тадини, вместо того, чтобы отрицать это, поскольку немец ошибался, имел глупость достать из кармана коробочку, в которой лежали маленькие шарики, похожие на линзы: они были очень гладкие и из очень чистого кристалла.

– Что это? – спросил старый профессор.

– Это то, что я могу положить под роговицу на место кристаллика.

Немец разразился настолько мощными и продолжительными раскатами смеха, что дама почувствовала себя обязанной проделать то же самое. Что же до меня, пристыженного тем, что должен стать заступником этого столь глупого животного, я лишь грустно смотрел на него, не говоря ни слова. Тадини, приняв мое молчание за убежденность, в которой я должен находиться, что немец неправ, насмехаясь над ним, разразился грозой, призывая меня говорить и высказать свое мнение.

– Мое мнение таково, что разница между зубом и кристалликом очень велика, и вы ошибаетесь, полагая, что можно заменить кристаллик в глазу между сетчаткой и стекловидным телом, как, может быть, вы могли бы поставить в десну искусственный зуб.

– Месье, я никогда никому не заменял зубов.

Сказав это, грубый невежа поднялся и вышел. Мы продолжали смеяться, и дама утвердилась во мнении никогда более не видеть этого опасного человека; но профессор не удовлетворился молчаливым осуждением обманщика, он счел его опасным; он заставил вызвать его на коллегию факультета, чтобы подвергнуть экзамену на знание конструкции глаза, и поместил в газете комическую статью о введении кристаллика в глаз между сетчаткой и роговицей, процитировав в ней удивительного артиста, пребывающего в Варшаве, который проделывает эту операцию с такой же легкостью, с какой дантист заменяет зуб. Тадини в отчаянии подстерег профессора, уж не знаю где, и со шпагой в руке заставил его спасаться в доме. Он должен был уйти в тот же день пешком, потому что не вернулся больше в комнату, в которой жил.

И каково же было мое удивление и желание посмеяться, когда, подойдя к маленькому окну моей калабозо, где я умирал от скуки, я увидел окулиста Тадини, одетого в белое, со штыком, примкнутым к ружью! Я так никогда и не узнаю, кто из нас двоих был более удивлен, я – видя окулиста стражником у двери моей тюрьмы, или он – видя меня в башне, отданного некоторым образом ему под охрану. Факт тот, что он как будто с неба упал, когда несмотря на темноту узнал меня, и ему не пришло желание смеяться, в то время как я только и смеялся на протяжении всех двух часов, что он там оставался. Я хорошо его покормил и дал выпить, и дал экю, пообещав, что так будет всякий раз, когда он будет приходить меня охранять; но я видел его еще только четыре раза, потому что была очередь, чтобы стоять у моей двери днем. Тандини развлекал меня, рассказывая о несчастьях, которые с ним приключились за те три года, что протекли с тех пор, как мы виделись в Варшаве. Он побывал в Кракове, в Вене, в Мюнхене, в Страсбурге, в Париже, в Тулузе и, наконец, в Барселоне, где каталанские нравы не дали ему проявить его квалификацию окулиста. Поскольку он не имел никаких рекомендаций, ни диплома какого-нибудь университета, чтобы подтвердить свою доктрину относительно глаз, и не желал подвергаться экзамену, который хотели ему учинить на латыни, потому что латинский язык якобы не имеет ничего общего с болезнями глаз, здесь не удовольствовались тем, что отправили его на все четыре стороны, но сделали солдатом. Он признался, что дезертирует при первой же возможности. Он пожаловался мне, сказав, что с Варшавы больше не говорил о своих линзах для кристаллика, несмотря на то, что был уверен, что они должны помочь, он имел эту уверенность, но не проводил эксперимента, который, при недостатке обоснования, все же необходим. Я так и не узнал, что сталось с этим бедным малым.

28 декабря, в день Святых Дев, ровно шесть недель спустя после дня моего заточения, офицер стражи вошел в мою тюрьму, сказал мне одеваться и идти с ним.

– Я иду на свободу?

– Я этого не знаю. Я передам вас офицеру правительства, который находится в кордегардии.

Я поспешно одеваюсь, засовываю в чехол для одежды все, что у меня есть, оставляю все это там и следую за ним, он передает меня тому же офицеру, что меня туда привел, и тот ведет меня во дворец, где в канцелярии чиновник правительства показывает мне мой кофр, дает мне ключи и говорит, что все бумаги, что там были, остались на месте. После этого он дает мне три моих паспорта и говорит, что они законные.

– Я знаю это, и я это знал.

– Имелись веские основания полагать обратное. Взгляните.

Он показывает мне бумагу, помеченную Мадридом, от 23 декабря, подписанную именем, которое я не помню, которая подтверждает законность моих трех паспортов. Я читаю ее, возвращаю ему и благодарю его. Он продолжает:

– Ваша милость оправдана в том, что касается паспортов. У меня есть приказ сказать вам, что вы должны в течение трех дней покинуть Барселону, и в восемь – провинцию Каталонию. Вы можете, однако, ехать в Мадрид пожаловаться при дворе, если полагаете, что у вас есть основания жаловаться.

– Месье, я еду во Францию. Не изволите ли дать мне письменный приказ, который вы подпишете?

– Это не обязательно. Меня зовут Эммануэль Бадильо, секретарь правительства. Этот месье отведет вас в «Санта Мария», в ту же комнату, откуда вас забрали. Вы найдете все то, что там оставили, и все, что оставили в башне. Вы свободны. Прощайте, месье. Я отправлю вам завтра паспорт, подписанный Е.С. и мной.

Я даю офицеру, одетому в голубое, квитанцию на паспорта и, в сопровождении слуги, который несет мой чемодан, мы идем в «Санта Мария». Дорогой я вижу оперную афишу на этот вечер и с удовольствием предполагаю туда пойти.

Хозяин «Санта Марии» встречает меня с довольным видом, быстро велит разжечь огонь, потому что дует ледяной северный ветер, заверяет меня, что никто не заходил в мою комнату, за исключением его, и возвращает мне, в присутствии офицера мою шпагу, обнаженную, но отмытую от крови, и мой редингот. Что меня удивило, это моя шляпа, которую я потерял при падении, когда убегал. Другой офицер, убедившись, что принесли все то, что я оставил в башне, спросил, согласен ли я, что мне вернули все, что мне принадлежит. Я отвечаю, что уверен в этом.

– Месье, желаю вам доброго путешествия, во Францию, либо в Мадрид.

Вот, дорогой мой читатель, и вся редкостная история того, что случилось со мной в Барселоне; вы не читали ничего более правдивого и с более полными деталями, и, со всеми обстоятельствами она вся известна многим людям, которые живут еще в этом городе, все, заслуживающие доверия. Вот, однако, остальное.

Я говорю моему хозяину, что буду обедать в полдень, и выхожу с тем же местным слугой, что распорядилась дать мне Нина. Я направляюсь на почту, чтобы посмотреть письма, которые должны были мне прийти «до востребования», и нахожу их пять или шесть. Новый предмет для удивления: правительство, запросто хватая человека и арестовывая все его бумаги, не позволяет себе изъять из почты письма, адресованные ему. Эти письма были все старые, из Парижа, Венеции, Варшавы и Мадрида. У меня не было никаких оснований предположить, что было перехвачено хоть одно.

Я возвращаюсь в гостиницу, чтобы прочесть свои письма и переговорить с хозяином, который меня очень интересует. Первое, что я у него спрашиваю, это мой счет, и он отвечает, что я ему ничего не должен. Он показывает мне мой оплаченный счет перед моим заключением и говорит, что его известили через тот же канал ничего не брать с меня за все, что мне поставляли в тюрьму, и потом, вплоть до моего отъезда из Барселоны.

– Значит, вы знали, сколько я должен был оставаться в башне?

– Я ничего не знал. Мне платили каждый раз в конце недели.

– От имени кого?

– Вы его знаете.

– Есть ли у вас какая-либо записка для меня?

– Ничего.

– А местный слуга?

– Я его оплатил и рассчитал; но теперь у меня нет на то приказа.

– Я хочу, чтобы этот человек сопровождал меня вплоть до Перпиньяна.

– Я полагаю, что вы хорошо сделаете, покинув Испанию, потому что в Мадриде вы ничего не добьетесь.

– Что говорят о покушении?

– Говорят, что выстрел из ружья, что был слышен, произвели вы сами, и что вы сами поранились о свою шпагу, потому что не нашли никого ни раненного ни убитого.

– Это замечательно и необычно. А моя шляпа?

– Мне ее передали три дня спустя; я все переправил правительству вместе с вашей шпагой и вашим плащом в само утро вашего ареста, как вы мне приказывали.

– Какой хаос! Но известно ли было, что я в башне?

– Весь город это знал. Но также рассказывали две разумные версии: одна публичная и другая – на ушко. Публичная была, что ваши паспорта фальшивые. Тайная, которая, по-моему, правдивая, что вы проводили ночи у Нины. Я клялся всем, что вы ночевали ночью дома, но все равно. Вы туда ходили. Вы, однако, хорошо бы сделали, не ходя туда теперь, когда я вас предупредил, потому что сейчас вы во всем оправданы.

– Я пойду в оперу этим вечером, но не в партер. Вы позаботьтесь заказать мне ложу.

– Я это сделаю. Я надеюсь, что вы не пойдете к Нине.

– Конечно, не пойду.

Ближе к полудню молодой человек, служащий банкира, принес мне письмо, которое дало мне новый повод для удивления. Я вскрываю его и нахожу мои обменные платежные письма, что я предъявлял в Генуе г-ну Августино Гримальди далла Пьетра. Его письмо было кратким. Вот его точный перевод:

«Пассано безуспешно советовал мне отправить в Барселону эти письма, чтобы добиться, чтобы вас арестовали. Я направляю их вам, чтобы сделать вам подарок и чтобы заверить вас, что я не из тех, кто старается добавить неприятностей людям, гонимым судьбой. Генуя, 30 ноября 1768 года».

Вот четвертый генуэзец, который проявил себя в отношении меня как истый герой. Должен ли я в благодарность четырем благородным людям столь высокого калибра простить генуэзца Пассано? Нет, отнюдь. Следует избавить их от столь недостойного соотечественника. Но я напрасно мечтал об этом. Я узнал несколько лет спустя, что этот монстр умер в Генуе в нищете. Однако это письмо г-на Гримальди заставило меня узнать, где находился Пассано в это время. Он остался заключенным в тюрьме, Когда меня перевели в башню; мне важно было выяснить, где он, чтобы либо попытаться его уничтожить, если он в состоянии мне вредить, либо быть настороже, держа наготове против врага подходящего убийцу.

Я поделился своим интересом с хозяином, который поручил моему местному слуге выяснить это. Вот что я узнал перед тем, как покинуть Барселону и не имев возможности знать это заранее.

Асканио Погомас, потому что теперь он звался так, содержался под арестом до конца ноября и уехал морем на барке, которая направлялась в Тулон, через три или четыре дня после того, как покинул цитадель. Я написал в тот же день г-ну Гримальди письмо на четырех страницах, из которого он должен был получить квинтэссенцию моего чувства благодарности. Следовало выплатить ему, в знак моей благодарности, тысячу цехинов, которыми, из-за моих двух писем, я становился его должником и с которыми, если бы он последовал тому, что этот монстр говорил ему сделать, он принес бы мне много беды.

Но вот еще новость, о которой заговорили в Барселоне.

В два часа пополудни поменяли все афиши, которые объявляли об опере в вечер этого дня. Было заявлено о перерыве в театре вплоть до второго дня нового года в связи с болезнью двух главных актеров. Этот приказ мог исходить только от вице-короля, ибо публика называла его именно так, говоря, что Каталония – это королевство, а не провинция. Я ничего не сказал, но принял к сведению это приостановление спектакля. По своему характеру, я принял решение, на которое не думал, что могу быть способен: я решил отложить отъезд. Это был способ заставить краснеть графа де Рикла за свое тиранство, упрекая его за его безрассудство и его несправедливые поступки по причине его несчастной любви, которые делали его самым несправедливым из людей, в то время как до того он сходил за самого справедливого. Петрарка говорил:

Amor che fa gentile un cor vïlano.

Нечто противоположное проделал Рикла, который считался человеком порядочным.

Я тем более не написал злодейке Нине, черную душу которой я узнал с первого дня своего знакомства с ней в Валенсии. Я оставил, что она могла льстить себе, что меня содержала. От этого не становилось менее верным то, что она притянула меня в пропасть и ввергла в бездну, которая должна была стоить мне жизни. Читатель узнает кое-что еще об этом мрачном деле четыре месяца спустя после описываемых событий.

Я выехал в этот день, без малейшего проявления суеверия с моей стороны. Я захотел, чтобы мой отъезд из Испании произошел в последний день этого несчастного года, что я там провел. Все эти три дня я был занят написанием, может быть, трех десятков писем всем моим наиболее близким знакомым. Г-н Мигель де Зевайос, дон Диего де ла Секада и граф де Пералада приходили повидать меня, не встречаясь между собой. Этот г-н де ла Секада был дядей графини А. В., которую я знал в Милане. Эти три персонажа все рассказывали мне о замечательном и странном обстоятельстве, как и все прочее в этой истории. 26-го того же месяца, то-есть накануне того дня, когда меня выпустили на свободу, аббат Маркизио, посланец герцога Модены, спрашивал, в присутствии большого количества людей, у графа де Рикла, не может ли он нанести мне визит, чтобы отдать письмо, которое не может никому передать, поскольку должен завтра уезжать в Мадрид. Все были удивлены, что граф ничего не ответил на вопрос аббата, который действительно уехал на следующий день, накануне моего освобождения. Я написал в Мадрид этому аббату, которого не знал, и я не получил ответа. Я так и не смог никогда узнать, что это было за письмо, которое он должен был мне передать в собственные руки. Все в этом деле было темным и непонятным; в результате его я оставался там только в силу деспотизма графа Рикла, ревнивца, которому злодейка Нина, забавляясь, дала понять, что я ее любовник и что она меня осчастливила. Мои паспорта, отправленные в Мадрид, были только предлогом, потому что отправить их и получить обратно можно было за восемь-десять дней, предположив, что кто-то обвинял меня в том, что я сам их изготовил. Это могло бы быть клеветой со стороны Погомаса, если предположить, что он узнал, что у меня есть паспорт от короля Испании, который я никак не мог получить, не имея предварительно такого от посла Венеции. Подлец мог сказать, что невозможно, чтобы я имел такой паспорт, потому что я был в немилости у Государственных Инквизиторов. Вопреки его идее и его суждению, я его, однако, получил, и вот каким образом.

Решившись к концу августа покинуть мою очаровательную донну Игнасию и Мадрид навсегда, я попросил паспорт у графа д’Аранда, который мне ответил, что, действуя по правилам, он не может мне его дать, не получив предварительно паспорт от посла Венеции; он сказал, что тот не может мне отказать. Довольный этим решением, я отправился в особняк посла, г-на Кверини, который был в то время в С.-Ильдефонсо. Я сказал портье, что мне нужно поговорить с г-ном Оливьери, секретарем посольства. Он меня объявил, и этот безумец сделал вид, что не может меня принять. Я написал ему назавтра, что не заявлялся во дворец г-на Кверини лишь затем, чтобы полюбезничать с ним, секретарем, но чтобы попросить паспорт, в котором он, секретарь, не может мне отказать. Я написал ему мое имя и звание, весьма незначительное, доктора права, в котором он также мне отказать не может, и попросил его оставить паспорт у портье, куда я зайду за ним назавтра. Назавтра портье сказал мне шепотом, что посол оставил приказ, чтобы мне не давали паспорта.

Тут уж я написал маркизу Гримальди в С.-Ильдефонсо и в то же время герцогу де Лосада, попросив их сказать послу Венеции, чтобы направил мне паспорт, потому что в противном случае я опубликую постыдные причины, которые заставляют посла, его дядю, лишать меня его милости. Я не знаю, показывали ли герцог и маркиз мое письмо послу Кверини, но знаю, что секретарь Оливьери отправил мне паспорт, который донна Игнасия мне вручила. Я читаю мой паспорт и вижу там мое имя без всяких титулов, вещь необычная в Испании, поскольку там лишь слугам отказывают в титуле «дон», как у нас «синьор» и у французов «месье», ограничиваясь иногда «сьер». Вспыхнув от этого знака неприязни, я написал письмо дону Доминго Варнье, который по службе находился тогда при дворе, и направил ему мой диплом Протонотария, где я был прописан как Кавалер Золотой Шпоры и доктор права. Кроме того, я направил ему неправильный паспорт и просил его передать мое письмо и мои жалобы маркизу Гримальди, если посол продолжит меня третировать. Три дня спустя он отправил мне мои дипломы, сказав, что ему не нужно говорить с министром, поскольку посол был заранее уверен, что знаком с моими титулами, которые он просто игнорирует. Он заканчивал свое письмо сказав, что секретарь посольства направит мне паспорт таким, какой я имею право от него требовать, и с которым мне останется только получить паспорт от короля, оформленный министром иностранных дел. Я получил назавтра паспорт, такой, как я хотел; я направил его в С.-Ильдефонсо дону Варнье, который вернул его мне с соответствующим от короля, подписанным маркизом Гримальдо де Гримальди, и, с помощью его, получил паспорт от графа д’Аранда, который, при рассказе этой истории, очень повеселился. Переписка между Мадридом и двором, поскольку он относится к одному из трех sitios, ничего не стоит. Она идет вся за счет короля. Содержание и регламент почт по переписке также отличается от того, что я встречал по всей Европе Каждый может писать письма во все страны мира и бросать их в общественные почтовые ящики, не платя ни су; письма будут отправлены с наибольшей точностью; но приходится платить весьма дорого за получение на почте ответов. Ответ из Петербурга стоит дукат. Если тот, кому он адресован, оставляет его там, не имея дуката или из скупости, этот человек не сможет получить и письмо, пришедшее ему из Кадиса, которое стоило бы ему только десять су. Если он за ним приходит, ему в нем отказывают, пока он не выкупит все прочие письма, что ему адресованы. Так же поступают в Неаполе.

В последний день года я покинул Барселону вместе со своим слугой, сидящим сзади на козлах. Я согласился на короткие переходы, чтобы быть в Перпиньяне на третий день года 1769. Мой возчик был пьемонтец. Перпиньян отстоит от Барселоны на сорок малых лье. На следующий день, в гостинице, где я обедал, ко мне пришел возчик вместе с моим слугой и спросил, могу ли я предположить, что за мной кто-то следит.

– Это может быть. Что заставило вас об этом спрашивать?

– Трое мужчин, пешком, вооруженные и с нехорошими лицами, которых я заметил вчера при нашем отъезде из Барселоны, которые этой ночью спали в конюшне той же гостиницы, в которой мы живем, которые ели сегодня здесь и которые выехали три четверти часа назад. Эти люди ни с кем не говорили, они мне подозрительны.

– Что мы можем сделать, чтобы избежать опасности быть убитыми, либо избавиться от подозрений, которые мне не нравятся?

– Выехать позже и остановиться в гостинице, которую я знаю, не доезжая до обычной станции, куда направятся эти люди, чтобы нас поджидать. Если я увижу, что они возвращаются обратно и селятся в плохой гостинице, где мы остановимся, я больше не буду сомневаться: это убийцы, которые охотятся за нами.

Я счел это рассуждение верным. Я выехал позже, ехал почти шагом, и через пять часов мы остановились, где нашли весьма дурное жилище, но где не было, однако, этих трех типов. В восемь часов, когда я ужинал, вошел мой слуга и сказал мне, трое убийц находятся в конюшне, где выпивают с нашим возчиком. Мои волосы поднялись дыбом, так как больше не было сомнений. Мы могли ничего не опасаться в гостинице, но многого на границе, куда должны были прибыть к вечеру. Я посоветовал моему слуге не показывать виду и сделать так, чтобы возчик пришел ко мне поговорить, когда эти люди заснут. Возчик пришел в десять часов; он сказал мне без уверток, что эти люди хотят нас убить, как только мы достигнем границы Франции.

– Выпив бутылку, которую я оплатил, один из них спросил меня, почему я не проехал до следующей станции, где мы бы поселились лучше, и я ответил, что вы замерзли и что было поздно. Я мог спросить у них, почему они сами там не остались, и куда они направляются, но я остерегся. Я спросил только, хороша ли дорога до Перпиньяна, и они ответили, что превосходная, и что не заметно Пиренеев. Они спят, завернувшись в свои плащи возле моих мулов, на пучках соломы. Мы выедем до наступления дня, но после них, разумеется, и пообедаем на обычной станции; но после этого, доверьтесь мне, мы поедем после них, и я поеду быстро другой дорогой, и мы будем во Франции в полночь. Я уверен в том, что говорю.

Если бы я мог взять эскорт из четырех вооруженных людей, я бы не последовал совету возчика, но в моем случае я должен был делать то, что он говорит. Мы нашли трех наемников там, где и сказал возчик, и, спускаясь, я скользнул по ним глазами. Они показались мне тем, чем и были. Они выехали четверть часа спустя и полчаса спустя мой бравый возчик, проехав с четверть лье, свернул с дороги, затем нанял крестьянина в качестве проводника, которого поместил сзади, чтобы тот указывал ему, когда он ошибается. Мы проделали одиннадцать лье в десять часов и прибыли в хорошую гостиницу в большой деревне, во Франции, где нам нечего уже было опасаться. Я хорошо выспался и пообедал на следующий день, и к вечеру оказался в почтовой гостинице в Перпиньяне, уверенный, что спас себе жизнь и обязан этим моему возчику. Невозможно догадаться, откуда мог следовать приказ меня убить, но читатель увидит, с помощью чего я все узнал двадцать дней спустя.

В Перпиньяне я рассчитал моего слугу, которого хорошо вознаградил, и написал моему брату в Париж о том счастье, что мне помогло избежать ловушки трех убийц. Я сказал ему отвечать мне на почту до востребования, в Экс-ан-Прованс, где я пробуду пятнадцать дней, чтобы увидеться с маркизом д’Аржанс, который должен там быть.

На следующий день я ночевал в Нарбонне, и послезавтра – в Безье. От Нарбонна до Безье всего пять лье, но превосходная еда, которую самая любезная из хозяек предложила мне на обед, заставила меня ужинать с ней и всей ее семьей. Этот Безьер был город, в котором ощущалась приятная погода, несмотря на сезон. Счастливые дни, данные для пребывания философа, который отказался от всех сует земных, как и для чувственного человека, пожелавшего насладиться всеми радостями своих чувств, не нуждаясь для этого в большом богатстве. Обитатели этой страны все умны, женщины прекрасны и еда, которую там готовят, исключительна, как постная, так и мясная. Там пьют исключительные вина, которые проклятые виноторговцы не успели испортить. Я остался на следующий день в Пезансе, и еще через день прибыл в Монпелье, остановившись в «Белой Лошади» с намерением провести там неделю.

Там я оставил своего возчика, дав ему на водку дублон да охо, который убедил его всегда быть порядочным. Я поужинал у табльдота, где было столько же кухонных блюд, сколько и постояльцев. Нет во Франции лучших блюд, чем те, что готовят в Монпелье. Назавтра я пошел завтракать в кафе, где свел знакомство с первым же вновь прибывшим, который, услышав, что я хотел бы познакомиться с профессорами, сам отвел меня к одному, который пользовался хорошей репутацией и обладал учтивостью, которую человек литературный во Франции обоснованно полагает самым прекрасным цветком в короне Апполона. Настоящий человек литературы должен быть другом всех тех, кто ее любит, а таких во Франции еще больше, чем в Италии; в Германии они таинственны и сдержаны, они полагают себя обязанными делать вид, что не имеют никаких претензий, и в силу этого предрассудка они не ищут дружбы иностранцев, которые приходят их повидать, чтобы восхищаться ими вблизи и впитать молоко их учености.

Мне сказали, что труппа комедиантов очень хороша; я пошел туда и нашел, что это так. Я вздохнул, оказавшись во Франции после стольких несчастий, что терзали меня в Испании; мне казалось, что я вновь родился, и действительно, я почувствовал себя вновь молодым. Я поздравлял себя с тем, что увидел в комедии несколько очень хорошеньких девушек, и ни одна из них не вызвала у меня желаний. Я хотел бы увидеть ту Кастель Бажак, более надеясь порадоваться на улучшение ее состояния, чем на возобновление моих с ней амуров, которые показались бы мне преступными, если она помирилась со своим мужем. Я не знал, как мне поступить, чтобы ей открыться. Я писал ей на имя м-ль Блазэн, но это не было ее имя: она никогда не хотела мне его говорить. Объявившись ей и сославшись на обстоятельства, я боялся проявить нескромность и нанести ей вред. Зная, что ее муж должен быть аптекарем, я решился познакомиться со всеми; с помощью этого способа я открылся ей на третий день. Я разговаривал со всеми о различных фармацевтических практиках в других странах, и как только я выяснял, что тот, с кем я говорил, может быть ее мужем, я уходил, надеясь, что он станет говорить со своей женой об этом путешественнике, которого она может знать. Я был уверен, что она этим заинтересуется. Когда аптекаря не было в лавке, я узнавал у гарсона обо всех семейных делах, и если обстоятельства не отвечали моим представлениям, я шел к другому.

Этим способом я нашел ее. Я получил на третий день записку, в которой она мне писала, что видела меня разговаривающим с ее мужем в лавке, которую она мне назвала. Она говорила мне вернуться туда к такому-то часу и придерживаться в своих ответах на расспросы ее мужа той версии, что я был знаком с ней под именем девицы Блазэн в Англии, в Спа, в Лейпциге и в Вене, все время как с торговкой кружевами, и что она заинтересовалась мной в этом последнем городе, чтобы я обеспечил ей протекцию посла. Она закончила свою записку, сказав, что сам ее муж будет иметь удовольствие поразить меня, представив мне свою жену.

Я последовал уроку. Я направился в ее лавку сразу после обеда, и добряк спросил у меня, не знаком ли я случайно с молодой торговкой кружевами из Монпелье, по имени Блазэн.

– Да, но я не знал, что она из Монпелье. Красивая, умная и хорошо устраивает свои дела. Я видел ее несколько раз в Европе, и в Вене я оказался ей полезен. Ее поведение доставило ей симпатию и уважение всех дам, с которыми она имела дело. Это у герцогини я познакомился с ней в Англии.

– Вы узнаете ее, если увидите?

– Черт побери! Такая красивая женщина! Разве она в Монпелье? Если она здесь, поговорите с ней обо мне. Я такой-то.

– Вы сами с ней поговорите.

Он предлагает мне подняться, идет передо мной, и представляет меня ей.

– Как, мадемуазель, вы здесь? Я рад вас увидеть снова.

– Месье, она не мадемуазель, она моя жена, будьте так любезны, и прошу вас, это не должно помешать вам обнять ее.

– С большим удовольствием. Вы, значит, вышли замуж в Монпелье. Я поздравляю вас обоих и благодарен за счастливый случай. Скажите, хорошо ли вы доехали из Вены в Лион?

Она начала рассказывать обо всем на свете и встретила во мне такого же хорошего комедианта, как она сама. Мы оба с большим удовольствием вновь увиделись друг с другом, но то удовольствие, которое почувствовал аптекарь, видя уважение, с которым я отнесся к ней, было еще более велико. Мы провели в беседе час, сохраняя весьма натуральный вид, который никак не мог вызвать предположение, что мы были связаны любовью. Она спросила у меня, не думаю ли я провести время карнавала в Монпелье, и выразила большое огорчение, когда я сказал, что собираюсь уехать завтра. Ее муж сказал, что этого не может быть, она добавила, что этого не будет, и что я абсолютным образом должен оказать честь ее мужу подарить ему два дня, чтобы пообедать в их семье послезавтра. Заставив немного себя поупрашивать, я согласился.

Вместо двух дней, я подарил им четыре. Я там обедал и ужинал. Мать мужа показалась мне вполне респектабельной, по своему возрасту и по уму; она создавала, как и ее сын, впечатление, как будто вполне забыла все, что могло бы помешать иметь со своей невесткой такие отношения, каких только можно желать. Она сама мне сказала, в минуту, когда мы были одни, что счастлива, и, поскольку она это говорила, так и должно было быть, потому что невозможно на людях выглядеть счастливо и не чувствовать этого. Она выходила на прогулку только с его матерью, и нежно любила своего мужа. Я наслаждался эти четыре дня чистой радостью настоящей дружбы, не вспоминая о той нежной жизни, что мы вели вместе, и которая еще могла бы разбудить в нас желание ее возобновить. Нам не нужно было сообщать друг другу наши мысли, чтобы их понимать. Она сказала мне, в день, когда мы обедали вместе, что если мне нужны полсотни луи, она знает, где их взять, и я ответил, чтобы она сохранила их до другого раза, когда я вновь буду иметь удовольствие ее увидеть. Я выехал из Монпелье, уверенный, что мой визит увеличил уважение, которое испытывал к ней ее муж и ее свекровь. Я поздравлял себя, видя, что могу быть счастлив, не совершая проступков.

На следующий день после того, как я попрощался с этой женщиной, которая была обязана мне своим счастьем, я заснул в Ниме, где провел три дня с очень знающим натуралистом. Это был г-н Сегье, близкий друг маркиза Маффеи из Вероны до самой того смерти. Он продемонстрировал мне в чудесах своего кабинета огромность природы. Ним – это французский город, достойный того, чтобы иностранец в нем задержался. Там можно найти превосходную пищу для ума, в величественных монументах, и для сердца – в красоте прекрасного пола. Меня пригласили на бал, где я наслаждался привилегией быть иностранцем, привилегией, незнакомой в Испании и в Англии, где быть иностранцем – это недостаток.

Выехав из Нима, я решился провести весь карнавал в Эксе, стране Парламента, чье дворянство пользуется заслуженной репутацией. Я хотел с ним познакомиться. Я поселился в «Трех Дофинах», если не ошибаюсь; я встретил там испанского кардинала, который направлялся в Рим на конклав, чтобы выбрать папу на место Реццонико.