Хозяин спросил мое имя, я дал свое согласие с условиями, оказался поселен очень хорошо на третьем этаже, и моя кровать оказалась удобной. Назавтра я пошел на почту забрать письма, которые ждали меня в течение месяца. В одном из них, от г-на Дандоло, я нашел другое, открытое, от патриция Марко Дона, адресованное барону Питтони, шефу полиции, в котором меня рекомендовали в превосходных степенях. Я попросил проводить меня в его дом, представил ему письмо, назвав свое имя и, не читая его, он сказал мне, что г-н Дона его предупредил, и что в любом случае он целиком к моим услугам. Я пошел отнести письмо Мардоке еврею Моисею Леви, относительно которого не знал, имеет ли оно ко мне отношение, соответственно я оставил его в его доме, в конторе. Этот еврей Леви, мужчина умный, любезный и очень обеспеченный, пришел ко мне на следующий день, чтобы предложить свои услуги в любой области. Он дал мне прочесть письмо: оно касалось исключительно меня; в нем было сказано, что если случайно мне нужна будет сотня цехинов, он отвечает за меня и что он воспринимает любезности по отношению ко мне как сделанные ему лично.

Я счел своим долгом написать Мардоке самое искреннее благодарственное письмо и предложить ему все свои возможности в Венеции, если они ему понадобятся. Какая разница между холодным приемом, оказанным мне бароном Питони, и тем, что оказал мне еврей Леви! Этот барон Питони, которому было на десять-двенадцать лет меньше, чем мне, был обаятельный, любезный, обладал умом, сведущим в литературе, и не имел предрассудков. Враг всякой экономии, он не различал «твое» и «мое», возложив заботу о своем маленьком доме на своего лакея, который его обкрадывал; но он не считал это дурным, потому что знал об этом. Он был парень хоть куда, большой поклонник целибата, галантен с прекрасным полом, друг и покровитель всех распутников. Ленивый и беспечный, он страдал непростительной рассеянностью, вследствие которой испытывал частенько несчастье забывать важные дела, связанные с его службой. Говорили, что он охотно лгал, но это неправда, он не говорил правды, потому что забывал ее и не мог ее высказать. Я обрисовал его характер таким, каким узнал месяц спустя после того, как с ним познакомился. Мы были добрыми друзьями и остаемся такими до сих пор.

Известив друзей в Венеции о своем прибытии в Триест, я провел восемь или десять дней в моей комнате, излагая письменно все свои воспоминания, относящиеся к Варшаве и касающиеся всего того, что произошло в Польше после смерти Елизаветы Петровны. Я описал историю беспорядков, вплоть до раздела страны, который продолжался вплоть до времени, в котором я это писал. Это событие, которое я предсказал и опубликовал в печати, когда польский сейм на выборах короля Понятовского признал ныне покойную царицу императрицей всех русских, и выборщика Бранденбургского королем Пруссии, заставило меня описать всю историю вплоть до раздела, но я опубликовал только три первых тома из-за мошенничества печатника, который не выполнил условий, которые мы обговорили. У меня найдут четыре других рукописи после моей смерти, и тот, кто получит мои бумаги, передаст их публике, если будет у него такое желание. Мне это стало безразлично, как и множество других желаний, с тех пор, как я увидел в моем веке торжество глупости, достигшее самых высоких степеней размаха. Польша, которая ныне более не существует, еще существовала бы такой, какой она была по смерти Августа III, Выборщика Саксонского, если бы не амбиции семьи Чарторыжских, которых унизил граф де Брюль, премьер-министр короля. Август Чарторыжский, палатин России, желая отомстить, потерял свою родину. Страсть ослепила его глубокий ум до такой степени, что он забыл, что сила аксиом, и особенно в политике, непреодолима. Решившись не только исключить Саксонский Дом из возможных притязаний на трон Польши, но и низложить правящего монарха, и испытывая необходимость для достижения своих целей стать другом Царицы и Выборщика Бранденбургского, он их представил с помощью сейма как первую – императрицей всех Русских, а второго – как короля Прусского. Без этого эти два суверена, абсолютно в согласии друг с другом, не желали иметь дела с Республикой. Республика была совершенно права, не желая давать им эти титулы, потому что именно она распоряжалась основными Россиями и именно она являлась собственно королем Пруссии, Выборщик Бранденбургский располагал только герцогством Прусским. Палатин России, Чарторыжский, ослепленный желанием отомстить, доказывал на сейме, что этот расклад ничего не значит, поскольку суверены претендуют только на почести, связанные с титулами, и не собираются никогда их превращать в реальность. Суверены говорили, что просят только титулов, и Республика их им дала, и палатин России имел удовольствие увидеть на троне Станисласа Понятовского, сына Констанс, его сестры. Я сказал тогда самому палатину, что соответствующий титул дает тому реальные права, и что обещание никогда этим не воспользоваться становится ничего не значащим и иллюзорным, и что это неизбежно случится, если он не увидит важности этого. Хотя и со смехом, поскольку я не мог говорить ему это иначе, чем тоном светской болтовни, я говорил ему сотню раз, что в силу такого понимания вся Европа не может впредь рассматривать Польшу иначе, чем хранительницу Россий, Белой, Красной и Черной, и королевства Прусского, и что рано или поздно владетели упомянутого освободят Республику-хранительницу от бремени хранения. Это будут не наследники, но сами суверены, которые ее разделят, но не в соответствии с титулами. Политика, всегда придерживающаяся видимости, избавит их от необходимости этого. Те самые, кто разделил ее, присвоили ее себе, наконец, в прошлом году. Другой чрезвычайной ошибкой, которую совершила Польша, душой которой был в это время Чарторыжский, было не вспомнить про басню Эзопа о человеке, сидящем на взбесившейся лошади в положении о протекторате. Римская республика стала владетельницей всего известного тогда мира, когда взяла под свое покровительство все королевства, которые захватила. Поэтому любой суверен, оказывающий протекцию, ни на секунду не поколебался бы, чтобы воспользоваться ею; первое, чего следует добиться, это стать опекуном, опекуном-отцом, затем – хозяином своего дорогого подопечного, когда это станет не более чем заботой о его наследии. Именно таким образом моя хозяйка – Венецианская Республика стала владелицей королевства Кипра, которое Великий Турок затем у нее отобрал, чтобы стать хозяином доброго вина, что там производили, несмотря на то, что Алкоран должен был бы заставить его это вино ненавидеть. Сегодня сама Венеция пребывает в вечном позоре.

Амбиции, месть и глупость привели к потере Польши, но в первую очередь глупость. Эта глупость, зачастую дочь доброты и беспечности, начала приводить к потере Франции с восшествием на престол несчастнейшего Луи XVI. Каждый король, лишившийся трона, должен быть глупец, и каждый король-глупец должен лишиться трона, ибо в мире нет нации, у которой король не держался бы на троне лишь с помощью силы. Поэтому у короля-глупца должен быть умный премьер-министр, который делает его могущественным. Король Франции проиграл из-за своей глупости, и Франция проиграет из-за глупости нации, кровожадной, безумной, невежественной, одурманенной собственным духом и фанатичной. Болезнь, которая торжествует теперь во Франции, могла бы быть излечена в любой другой стране, но во Франции она должна привести ее в могилу, и у меня не хватает воображения представить, что с нею будет. Французские эмигранты могут внушать жалость кому угодно, но не мне, потому что я считаю, что твердо держась в своем королевстве, они могли бы противостоять силой против силы и потратить свои деньги на то, чтобы уничтожить поджигателей, не дав им времени уничтожить нацию. В истории нет такого примера, чтобы собрание мужланов-глупцов, слепых по своей природе, могло создать то, что опыт сорока веков представляет как невозможное. Безголовое тело может существовать лишь ограниченное время, так как разум содержится в мозгу, место которого – в голове.

Первого декабря барон Питтони направил ко мне своего лакея с приглашением прийти к нему, потому что у него находится человек, который прибыл из Венеции специально, чтобы увидеться со мной. Весьма заинтересованный, я наспех оделся, и барон представил меня прекрасному персонажу, тридцати пяти-сорока лет, элегантно одетому, с красивым смеющимся лицом, который посматривал на меня с большим интересом.

– Мое сердце говорит мне, – сказал я ему, – что Ваше Превосходительство – сеньор Загури, потому что я замечаю на вашем прекрасном лице стиль ваших писем.

– Точно, мой дорогой Казанова; сразу, как только мой друг Дандоло мне сказал, три дня назад, что вы уже здесь, я решил приехать обнять вас и поздравить с вашим возвращением на родину, которое наверняка состоится либо в этом году, либо, в крайнем случае, в следующем, когда я надеюсь увидеть избранными в Государственные Инквизиторы двух людей, которых я, некоторым образом, нахожу не глухими и разговаривающими. То, что должно дать вам нелегко доставшееся мне доказательство моей дружбы, – это, что я прибыл вас повидать, несмотря на то, что, будучи в настоящее время Авогадором, я по закону не имею права удаляться из столицы. Мы проведем вместе сегодняшний и завтрашний день.

Ответив ему согласием, оценив высокую честь, что мне оказывает его визит, я слушал барона Питтони, который попросил у меня прощения, что не зашел меня повидать, уверив, что он это забыл, и красивого старого человека, который просил Его Превосходительство пригласить меня обедать к нему вместе с собой, несмотря на то, что он не имел чести меня знать.

– Как? – сказал ему г-н Загури, – в течение десяти дней, что Казанова находится в этом маленьком городе, консул Венеции его не знает?

– Это моя ошибка, – быстро возразил я ему. Я подумал, что могу оскорбить его, явившись ему представиться, потому что г-н консул мог счесть меня контрабандным товаром.

Он ответил мне с умом, что, начиная с этого времени, он будет меня рассматривать только как товар, который прибыл в Триест только для того, чтобы пройти карантин перед возвращением на родину, и что его дом будет для меня всегда открыт, как дом консула Венеции открыт был для меня в Анконе.

Этим ответом консул хотел дать мне понять, что ему известны все мои дела. Его звали Марко Монти. Это был человек, исполненный ума и опыта, очень любезный в компании, очень занимательный в своих разговорах, очень красноречивый, изящно обо всем рассказывающий и обладающий талантом, оставаясь самому серьезным заставлять все собрание смеяться над тем, что он рассказывает и к тому же высмеивает. Поскольку я тоже немного владел этим талантом, мы мгновенно стали симпатичны друг другу, соперничая в рассказывании анекдотов. Несмотря на то, что он был на тринадцать лет старше меня, я ему не уступал, и когда мы бывали вместе в ассамблеях, не было более нужды в игре, чтобы приятно провести время. Дружба этого доброго человека, которую я смог завоевать, была мне весьма полезна в те два года, что я там провел, и я всегда считал, что он весьма способствовал тому, чтобы я смог обрести мое помилование, единственную цель моих намерений в это время, потому что я был атакован болезнью, которую немцы называют Heimweh, а греки – Nostalgia. Ее сила столь велика, что швейцарцы и эсклавонцы от нее умирают в очень короткое время. Я не умер бы от нее, возможно, если бы пренебрег ею, и не был бы вынужден потерять девять лет в неблагодарном лоне этой моей матери-мачехи.

Итак, я пообедал с г-ном Загури у консула, в большой компании, и назавтра – у губернатора, которым был граф д’Аверсберг. Этот визит венецианского авокадора вызвал ко мне необычайное уважение. Больше не могли смотреть на меня как на изгнанника. Ко мне относились как к человеку, которого правительство Венеции не могло более требовать выдать, потому что я покинул родину лишь для того, чтобы спастись от незаконного заключения в тюрьме, и правительство, поскольку я не нарушил никакого закона, не могло считать меня осужденным.

Послезавтра утром я сопроводил г-на Загури в Гориче, где он остановился на три дня, и я не смог избегнуть участия в почестях, которые знать этого города, очень изысканная, хотела ему оказать. Я увидел, что иностранец в Гориче может жить там в большой свободе и пользоваться всеми развлечениями общества. Я познакомился там с графом де Гобензель, который, возможно, еще жив, умный, образованный и с большими литературными познаниями, но без малейшей претензии; он дал большой обед г-ну Загури, и именно там я познакомился с четырьмя дамами, достойными, со всех точек зрения, всяческих похвал. Я познакомился с графом Торрес, чей отец, лейтенант-генерал на имперской службе, был испанец. Он женился в возрасте шестидесяти лет, взяв в жены женщину плодовитую и умную, и имел от нее пятерых детей, все некрасивые, как и он. Его дочь, очень образованная, была весьма обаятельна, несмотря на свою некрасивость, потому что умом и характером походила на свою мать. Старшая, косоглазая, была глупа, но старалась казаться умной. Распутник, фанфарон, лгун, дерзкий болтун, злой, неискренний, он тем не менее был принят в компаниях, потому что хорошо рассказывал, блистал ловкими словечками и умел вызвать смех. Если бы он учился, он мог бы стать большим писателем, потому что обладал выдающейся памятью. Это он гарантировал понапрасну контракт, который я заключил с печатником Валерио Валери, чтобы опубликовать историю польской смуты. Я также познакомился в эти два дня с графом Коронини, который имел доброе имя в «Журнале ученых», так что передал публике труды в области дипломатии, написанные им на латыни. Никто их не читал, предпочли лучше присвоить ему задаром звание ученого, чем доставить себе труд их прочесть.

Я познакомился с молодым дворянином Морелли, который написал историю Гориче и собирался как раз опубликовать первый том. Он дал мне рукопись, желая, чтобы я прочел ее в свободное время в Триесте и исправил бы то, что сочту нужным, и я это сделал. Я вернул ее ему, не найдя никаких возражений, и благодаря этому заслужил его дружбу. Он бы меньше меня любил, если бы я дал себе труд написать ему частным порядком какие-то критические замечания. Я обрел большую дружбу у графа Франсуа Шарля Коронини, обладателя множества талантов. Он был единственный сын. Он женился в Нидерландах на женщине, с которой не смог жить, вернулся к себе и жил здесь, завязывая мелкие любовные интрижки, охотясь и читая новости, литературные и политические. Он смеялся над теми, кто говорил, что в мире нет счастливых людей, в то время, как он и был именно таким человеком, был уверен в этом, ибо таким себя ощущал. Он был прав, но он умер от опухоли в мозгу в возрасте тридцати пяти лет. Страдания, которые его убили, разубедили его. Впрочем, неправда, что на свете есть человек, который чувствовал бы себя счастливым в любое время, или другой, который чувствовал бы себя все время несчастным. Более или менее, счастье или несчастье не может быть постоянно присуще никому, потому что это состояние относительно и зависит от характера, темперамента и обстоятельств. Тем более неверно, что добродетель делает человека счастливым, потому что есть добродетельные люди, существование которых подвержено страданию, а страдание исключает счастье.

Я сопроводил дорогого Загури до границы, в компании с бароном Питтони, и вернулся с ним в Триест. Аббат Пинии, церковный адвокат, очень опытный в делах о разводах, был вместе с любезным венецианцем, который приехал, чтобы задать тон процедуре, в которой все триестинцы принимали участе вплоть до моего отъезда. Питтони представил меня в три или четыре дня всем домам и в казене, куда могли приходить только именитые люди города. Этот казен находился в той самой гостинице, где я остановился. Я обратил внимание на одну венецианку-лютеранку, дочь германского банкира и жену Давида Пикелена, негоцианта родом из Швабии, укоренившегося в Триесте. Питтони был в нее влюблен и оставался таким до самой ее смерти. Он любил ее, таким образом, двенадцать лет подряд, как Петрарка любил Лауру, вздыхая, надеясь и ничего никогда не получая. Эта редкая женщина, которую по крещению звали Дзанетта и муж которой не был ревнив, была красива, пела очень хорошо за клавесином, сама себе аккомпанируя, и прославила свой дом как нельзя лучше, но нежность ее характера, ровное обращение с всеми выделяли ее еще более, чем прочие черты ее характера и прекрасное воспитание, которое она получила. Мне достаточно было трех дней, чтобы понять, что эта женщина неприступна, и, хотя и впустую, я заявил бедному барону Питтони, что она отличается от всех прочих, по которым вздыхают, тем, что никогда не отойдет от принципов супружеской верности, которую она обещала своему мужу, а более всего самой себе. Она не пользовалась крепким здоровьем, но этому невозможно было бы поверить, если бы об этом не знал весь город. Она умерла молодой, очень спокойно.

Несколько дней спустя после отъезда г-на Загури я получил записку от консула, который извещал меня, что г-н Прокуратор Морозини прибыл в Триест ночью и остановился в моей же гостинице. Он сообщал мне это, давая понять, что это случай отдать ему поклон, если я его знаю. Я был весьма признателен моему дорогому консулу, что он подсказал мне этот ход, потому что г-н де Морозини был большой человек, как по своему высокому положению Прокуратора Св. Марка, так и потому, что он был одним из Великих Мудрецов (магистратура Венеции). Он знал меня с детства, и мой читатель может вспомнить, что в 1750 году он меня представлял в Фонтенбло маршалу де Ришелье, когда пресловутая м-м Кверини была там, чтобы добиться победы над Луи XV.

Итак, я поскорей оделся так, как если бы должен был предстать перед монархом, и направился в его прихожую, чтобы меня представили ему так, как значилось в моей карточке. Он выходит из комнаты, чтобы встретить меня и выражает свое удовольствие видеть меня, в самых лестных выражениях. Когда он узнал, из каких соображений я обитаю в Триесте, и о моем желании вернуться на родину после стольких испытаний, он заверил меня, что сделает все, от него зависящее, чтобы я смог обрести эту милость у грозного трибунала; он думает, что человек вроде меня может просить ее по истечении семнадцати лет. Он поблагодарил меня за заботу, которую я проявил по отношению к его племяннику во Флоренции, и продержал меня у себя весь день, который я использовал, чтобы рассказать ему в деталях о главных приключениях моей жизни. Обрадованный тем, что г-н Загури готов все сделать для меня, он сказал чтобы я написал ему, чтобы он согласовал свои усилия с ним, и рекомендовал меня с самой большой настойчивостью консулу, который, постоянно переписываясь с секретарем Трибунала Государственных инквизиторов, был обрадован тем, что может дать тому отчет о знаках уважения, с которыми обращался со мной прокуратор, и о его обязательстве быть мне полезным во всех отношениях. После отъезда г-на Морозини я стал устраиваться в своей жизни в Триесте так, как если бы она была продолжительной, и в том числе соблюдать экономию, потому что располагал чем-то около пятнадцати цехинов в месяц. Я совершенно не играл и каждый день шел обедать, по воле случая, в одно из тех мест, где меня просили бывать каждый день, и где я был уверен, что меня встретят с удовольствием. Это были консул Венеции, консул Франции – большой оригинал, но благородный человек, у которого был хороший повар, к Питтони и к некоторым другим; и в том, что касается любовного удовольствия, я получал его с девочками без всяких последствий, с очень малыми тратами и не подвергая свое здоровье никакому риску.

Ближе к концу карнавала – это было на балу, который давали в театре после комедии – человек в маске, одетый Арлекином, представил мне свою Арлекину. Они разыграли меня, и поскольку Арлекина меня заинтересовала, у меня возникло большое желание с ней познакомиться. После длительных и бесполезных изысканий, г-н де Сен-Совер, консул Франции, сказал мне, что Арлекин – это девица хорошего происхождения, а Арлекина – это красивый мальчик, и что если я хочу, он представит меня семье Арлекина, который, если бы он был одет девушкой, заинтересовал бы меня гораздо больше, чем его «подружка» – мальчик. В розыгрышах, которые они мне устраивали до самого конца бала, я с очевидностью убедился, что консул не обманул меня по поводу фальшивого Арлекина, мне захотелось увидеть ее лицо, и я взял с нее слово показаться мне на второй день поста. Таким образом я познакомился с м-м Лео, женщиной умной, которая вела незначительное существование, но была еще привлекательна. У нее был муж, единственный сын и шестеро дочерей, все довольно красивые; включая ту, что мне понравилась в образе Арлекина. Я влюбился в нее, но, имея на тридцать лет больше, чем она, и начав с того, что я демонстрировал ей только отцовскую нежность, чувство стыда, совершенно новое для моего характера помешало мне предпринять что-то, что смогло бы убедить ее в том, что моя привязанность – это привязанность любовника, так что я никогда не требовал от нее ничего, что выходило бы за рамки, которые можно рассматривать как пределы, разделяющие двоих, испытывающих друг к другу склонность.

После Пасхи 1773 года губернатор Триеста граф д’Аверсперг был вызван в Вену и граф де Вагенсберг прибыл занять его место. Его старшая дочь, прекрасная как звезда, графиня Лантиери зажгла в моей душе пламя, которое сделало бы меня несчастным, если бы у меня не достало силы скрыть его под вуалью самого большого уважения. Я приветствовал прибытие нового губернатора стихами, которые представил публике, напечатав их, и, перечислив достоинства отца, восхвалил редкие качества его дочери. Мое приношение ему понравилось, я стал усердно его посещать, граф-губернатор стал испытывать ко мне дружеские чувства и засвидетельствовал их мне в доверительных беседах, в которых он хотел, чтобы я извлек пользу из его отношения ко мне в своих собственных делах. Он мне это не говорил, но было легко догадаться о его намерениях.

Консул информировал меня, что безуспешно трудится уже в течение четырех лет, чтобы добиться от руководства Триеста того, чтобы дилижанс, который ездит раз в неделю из этого города в Местре, удлинил свой путь на одну почтовую станцию, проехав через Удине, столицу венецианского Фриули. Этот проезд через Фриули, мне говорили, будет очень полезен для коммерции между двумя государствами, и Совет Триеста не хочет с этим согласиться из соображения столь же демагогического, сколь и нелепого. Коммерческие советники Триеста, глубокие политики, говорили, что если республика Венеция так этого желает, это является очевидным знаком того, что ей это будет полезно, а если это будет полезно ей, оно будет невыгодно триестинцам. Консул заверил меня, что если я смогу довести до конца это дело, я настолько продвинусь вперед во мнении Государственных инквизиторов, что даже если я не получу за это помилования, я, по крайней мере, заслужу их признательность, и что я должен рассчитывать на его дружбу в том отношении и в том обороте, который он придаст в своем отчете моей деятельности, чтобы я мог извлечь из этого всю выгоду. Я ответил ему, что подумаю об этом.

Я незамедлительно поговорил об этом деле с графом губернатором, который, уже зная о нем, заверил меня, что находит упрямство совета по коммерции скандальным, но добавил, что не знает, что тут сделать, потому что это решение от него не зависит. Он сказал мне, что советник Рицци – большой упрямец, который с помощью ложных умозаключений почти всегда склоняет к своему мнению всех остальных. Он посоветовал мне представить ему об этом записку, в которой, рассмотрев дело со всех точек зрения, я покажу, что дилижанс, проезжающий через Удине, отвечает интересам Триеста в качестве «порто франко» намного больше, чем этому Удине, коммерция которого очень незначительна. Он сказал мне, что направит в совет эту записку, не говоря, от кого она, и показывая, что сам убежден ею, предложит советникам – оппонентам опровергнуть мои соображения объективными аргументами, и заверил меня, что скажет на совете, что если дело не будет согласовано, он направит его в Вену, с приложением своего мнения.

Уверенный в своей правоте, я написал записку, которую нельзя было отвергнуть иначе, чем явным лукавством. Совет постановил, что отныне дилижанс будет проезжать через Удине по пути и туда и обратно, и граф Вагенсберг передал мне копию этого декрета. Я отнес ее консулу и, следуя его совету, написал секретарю Трибунала, что счастлив, что смог дать трибуналу доказательство усердия, которое меня обуревает, в стремлении быть полезным моей родине и достойным обрести помилование, чтобы иметь возможность вернуться, если Их Превосходительства решат, что я его заслужил.

Губернатор опубликовал новый регламент дилижанса только через восемь дней, после чего правительство Удине узнало через каналы трибунала, что дело сделано, еще раньше, чем город Триест был о том проинформирован. Все решили, что Трибунал, который все делает под секретом, пришел к этому из соображения денег. Секретарь мне не ответил, но написал письмо консулу, который мне его показал, в котором тот приказал выдать мне вознаграждение в сто дукатов серебром, что равно 400 франков французской монетой. Он написал, что это дано мне для поощрения, и что я вполне смогу надеяться на милосердие Трибунала, поучаствовав в большом деле армян, о котором он может меня проинформировать.

Он изложил мне это дело в четверть часа, и я сначала подумал, что ничего не смогу сделать; но не следовало терять надежды.

Четыре месяца назад армяне покинули монастырь Св. Лазаря в Венеции, не желая терпеть тиранию его аббата. Они имели родственников, очень богатых, в Константинополе, и, насмехаясь над отлучением, которое произнес их аббат, объявив их вероотступниками, они направились в Вену с просьбой об убежище и защите, обещая быть полезными государству, учредив на свои средства типографию на армянском языке, которая будет снабжать книгами все армянские монастыри, находящиеся в обширных государствах, подчиненных турецкой империи. Они брались потратить сумму в один миллион флоринов в в том месте, где С.М.И.Р.А. (Ее Императорское Величество) позволит им поселиться, как для того, чтобы обустроить эту типографию, так и для того, чтобы купить или построить дом, где они могли бы жить в сообществе, хотя и без главы. Австрийское правительство не только без колебаний предоставило им то, что они просили, но и дало им привилегии. Речь шла о том, чтобы лишить владения Венеции этой отрасли коммерции, чтобы самим ею завладеть. Венский кабинет задумал направить их в Триест, усиленно рекомендуя их губернатору, и они были уже здесь в течение шести месяцев. Государственные Инквизиторы справедливо полагали, что хорошо бы вернуть их в Венецию, и, не имея возможности действовать напрямую, что сводилось бы к тому, чтобы заставить действовать аббата, который обязан был бы выдать им большое возмещение, они использовали все возможные секретные ходы, чтобы чинить им препятствия в Триесте, направленные на то, чтобы им там не понравилось. Консул искренне сказал мне, что уклонился от того, чтобы вмешиваться в это дело, потому что не считает его возможным, и предупредил меня, что если я за него возьмусь, я лишь потеряю время.

Было очевидно, что в такого рода предприятии я не могу рассчитывать на дружбу губернатора и даже не должен с ним об этом говорить и давать ему повод думать, что я пытаюсь отвратить монахов от проекта, который они осуществляют, потому что, помимо своего долга, рвение, которое он проявлял, в частности, к оживлению коммерции Триеста, заставляло его оказать поддержку счастливому осуществлению проекта этих монахов. Несмотря на это, я начал с того, что свел знакомство с ними под предлогом посмотреть армянские литеры, которые они уже велели отлить, и тонкие изделия из камня и минералов, которые они привезли из Константинополя. В восемь-десять дней я с ними сблизился. Я сказал им однажды, что если речь идет только об отмене отлучения, их честь требует, чтобы они вернулись к послушанию, в котором они присягали своему аббату. Самый упрямый из них сказал мне, что он уверен, что их патриарх, отменив отлучение, даст им руководителя, и что многие монахи приедут из Леванта, чтобы основать в Триесте новый монастырь. В другой день я спросил у них, какие условия они выдвигают их прежнему аббату, чтобы вернуться в Венецию; и самый разумный мне сказал, что первое условие будет, чтобы этот аббат забрал у маркиза Серпос N (400 000) дукатов, которые он дал ему под четыре процента годовых.

Эти четыре сотни тысяч дукатов составляли фонд монастыря Св. Лазаря, где армянские Базилевсы (владыки) существовали в течение трех веков. Это народ создал этот фонд; аббат не мог им распоряжаться, даже при условии согласия большинства своих монахов. Маркиз Серпос, сделав монастырь банкротом, сам останется в нищете. Однако, правда то, что аббат получил эту сумму от своего шефа.

Маркиз Серпос был армянский торговец, обосновавшийся в Венеции, который торговал только каменными изделиями; он был близкий друг аббата.

Тогда я спросил у монахов, каковы будут прочие условия, и они мне ответили, что они касаются только дисциплины, и что их нетрудно будет урегулировать; но они мне сказали, что представят мне все их в письменном виде, если я сочту себя в состоянии заверить их, что Серпос не будет более хозяином их фонда.

Теперь я начал действовать; я изложил все это письменно, я передал мою записку консулу, который отослал ее в Трибунал, и шесть недель спустя я получил ответ, что аббат найдет способ поместить в банк искомую сумму, но что он хочет прежде узнать подробно, в чем будут состоять регламенты дисциплины.

Когда я прочел об этом положении, которое прямо противоречило тому, что я написал, я решил отойти от этого дела. Но меня заставили очень быстро передумать четыре слова, которые сказал мне граф де Вагенсберг. Он дал мне понять, что знает о том, что я хочу снова помирить монахов с их аббатом, и что это ему неприятно, потому что я могу этого добиться, только нанеся вред стране, в которой я нахожусь, и которой должен быть другом, каковым он меня и считает. Я без колебаний рассказал ему со всей искренностью о состоянии дела, заверив, что никогда бы не взялся за это поручение, если бы не был сам уверен, что никогда его не смогу выполнить, потому что я информирован из самой Венеции, и в этом невозможно сомневаться, что маркизу Серпосу нет никакой возможности возвратить аббату эти N дукатов. Он все понял. Армяне купили за M дукатов дом советника Рицци и поселились там; я заходил к ним повидаться время от времени, не говоря с ними более о возвращении их в Венецию. Но вот последнее доказательство дружбы, которое дал мне граф де Вагенсберг, потому что он умер осенью, в возрасте пятидесяти лет.

Одним прекрасным утром он остановился, прочтя длинный текст, который только что получил из Вены, и сказал, что ему жаль, что я не понимаю по-немецки, потому что он дал бы мне его прочесть.

– Вот о чем речь, – сказал он мне, – и в чем вы заслужили бы честь от своей родины, не рискуя не понравиться тем, кто, по своему положению, обязан обеспечить нашей коммерции все возможные преимущества. Я сейчас скажу вам одну вещь, о которой вы никому не должны говорить, что узнали ее от меня, но от которой вы можете получить большую пользу, либо добившись этого, либо, если ваши усилия будут тщетны, потому, что они позволят судить о вашем патриотизме, и вам будут благодарны за усердие, с которым вы это сообщили, и оценят ловкость, с которой вы это выяснили. Вам не нужно будет, однако, говорить, как вы проникли в суть дела. Скажите только, что вы бы не передавали его, если бы не были уверены.

– Все товары, – продолжил он, – которые отправляются от нас в Ломбардию, проходят через Венецианское государство и саму Венецию, где, пройдя таможню, помещаются в магазины как товары транзитные. Так делается всегда, и так может быть и в будущем, если венецианское правительство решится уменьшить хотя бы вполовину то, что оно заставляет нас платить за складирование наших товаров. Четыре процента, которые нас заставляют платить – это слишком много. Ко двору был представлен проект, который был сразу одобрен, и вот приказ, который я получил к исполнению, даже не известив предварительно венецианское правительство, потому что операция такова, что мы не считаем себя к этому обязанными, как друзья, ставить их в известность до начала исполнения. В том, что касается проходных товаров, каждое государство действует свободно: если оно пропускает товары через другую страну, оно платит, если не пропускает, местность, которую оно не задевает, не может ничего требовать, либо жаловаться, если товар проходит через другую местность. Здесь тот самый случай. Все, что мы в будущем будем направлять в Ломбардию, не будет более проходить через Венецианское государство. Все будут грузить здесь и разгружать в Меццола. Эта местность, которая принадлежит герцогу Моденскому, находится напротив нас. Залив пересекается за ночь, и наши товары будут размещаться там, в магазинах, которые будут там построены. Вы видите, что мы сократим путь более чем наполовину и что Моденское государство получит право только на небольшую дорожную пошлину, которая не составляет и четверти того, что мы платим венецианцам. Добавим сюда уменьшение дорожных расходов, а также выигрыш во времени. Я уверен, что если Республика прикажет сказать министру финансов или совету по коммерции в Вене, что готово уменьшить наполовину подать, которую оно взимает, их предложение будет принято на-ура, потому что эти нововведения всегда чреваты затруднениями, влекут за собой чрезвычайные расходы и вызывают разные беспорядки из-за непредвиденных обстоятельств. Я направлю этот совет только через три или четыре дня, потому что ничто меня сейчас не торопит, но вы должны поторопиться, потому что после того, как я опубликую суть дела, правительство Венеции окажется сразу информировано о нем через вашего консула, и все сообщество торговцев – через своих корреспондентов. Мне хотелось бы, чтобы вы послужили причиной появления приказа из Вены, предписывающего мне отложить эту операцию, как раз тогда, когда я готов к ней приступить.

Я сразу почувствовал всю пользу, которую мог бы получить, доведя эту новость до Государственных инквизиторов. Любимым пунктиком Трибунала является удивлять всех своей информированностью обо всем прежде кого бы то ни было, за счет непонятных источников. Изъявив Его Превосходительству всю мою признательность, я сказал, что иду писать Государственным инквизиторам рапорт, который хочу сразу же им отправить экспрессом, после того, как дам ему предварительно прочесть. Он сказал, что ему будет любопытно его прочесть, и я поспешил взяться за дело.

В этот день я не обедал. В четыре или пять часов я все сделал – черновик, копию и копию с копии – и отнес все губернатору, который был очарован моей быстротой. Он счел все в лучшем виде. Затем я отнес мое послание консулу и дал ему прочесть, без малейшего предисловия. Посмотрев на меня с удивлением, он спросил, уверен ли я, что это не басня, потому что ему показалось невозможным, чтобы новость такого рода могла быть ему неизвестна и неизвестна всему Триесту. Я сказал ему устно, как указывал письменно в заключение моего рапорта, что гарантирую аутентичность этого дела своей головой, попросив его в то же время не требовать, чтобы я сказал ему, как я это узнал. Хорошенько подумав, он сказал, что это сообщение, если оно должно исходить от него, он должен отправить в распоряжение Пяти Мудрых от коммерции, от которых, в качестве консула, он является министром, и что как таковой он может отправить его Государственным Инквизиторам только как направленное мной в их адрес. Он сказал мне соответственно, чтобы я его запечатал и написал ему вежливую записку, в которой попросил бы его отправить мой пакет в Трибунал, испросив у него извинения за то, что передаю его запечатанным.

– Почему, – спросил я у него, – вы хотите, чтобы я продемонстрировал это свое недоверие к вашей порядочности?

– Потому что, кроме всего прочего, я должен отвечать за правдивость всего изложенного, и, кроме того, если даже я буду уверен в его правдивости, Пятеро Мудрых от коммерции сочтут меня виноватым, потому что я здесь для того, чтобы служить им, даже прежде, чем господам Государственным Инквизиторам, которым я ничего не должен. Так что позвольте мне игнорировать это дело до момента, пока я узнаю о нем из публики. Мне кажется, что если это правда, Его Превосходительство президент должен это знать, и через неделю это уже не будет секретом. Тогда я составлю свой рапорт Пятерым Мудрым по коммерции, и мой долг будет выполнен.

– Значит, я могу отправить мою записку прямо в ваш магистрат, минуя ваши руки?

– Нет. Потому что, во-первых, они вам не поверят. Во-вторых, это причинит мне неприятности, потому что скажут, когда я сообщу им эту новость, что я невнимателен. И в третьих, мой дорогой начальник магистрата не даст вам и су и даже, может быть, даже не поблагодарит вас. Если вы уверены в этой странной новости, вы сделаете мастерский ход, направив ее Трибуналу, и можете быть уверены не только в том, что заслужите большое уважение, но и новое вознаграждение в деньгах, которое должно послужить вам твердой гарантией уважения. Если это дело верное, я вас поздравляю, но если оно ложное, вы пропали, потому что вы вовлечете грозный и непогрешимый Трибунал в странную оплошность, вы должны быть уверены, что через час после того, как Трибунал узнает об этом деле, магистрат Пяти Мудрецов коммерции будет иметь его копию.

– Почему копию?

– Потому что вы себя назовете, а никто не должен знать имена конфидентов Их Превосходительств.

Я сделал все, что посоветовал мне мой мудрый друг, и мгновение спустя написал ему записку, такую, как он хотел, и запечатал свой пакет, адресовав его г-ну Марк-Антонио Бюзинелло, секретарю Трибунала, который был братом того, в правление которого я убежал из Пьомби, за семнадцать лет до того.

Президент был рад, когда назавтра с утра я сказал ему, что уже все сделал до полуночи. Он заверил меня снова, что консул Венеции не узнает ничего до субботы. Но беспокойство моего дорогого консула в эти пять дней, которые протекли до того, как все узнали новость, меня удручало; он ничего не говорил мне из деликатности, а я, со своей стороны, огорчался, что не могу успокоить его прекрасную душу.

В субботу, по выходе из совета, первый, кто объявил мне об этом деле в казене, был советник Рицци, он сообщил мне эту новость как очень неприятную для Венеции, что его развеселило, потому что он предполагал, что в скором времени порт Триест должен свести на нет роль порта Венеции. Консул прибыл, когда мы обсуждали эту новость; он сказал, что для Венеции потеря очень мало значит, но при первом же плавании по пересечению залива, которое произойдет, будет потеряно все то, чего стоит право таможенного складирования за десять лет. Он сказал, кроме того, что австрийские грузоотправители потеряют все то, чего будет им стоить перегрузка товаров в повозки, которые должны будут поворачивать обратно, чтобы направиться из Меццолы в венецианскую Ломбардию и на все наши ярмарки. Консул, наконец, только посмеялся. Такова была его профессия. На всех маленьких торговых площадках, таких как Триест, придают большое значение пустяковым вещам.

Я отправился обедать вместе с консулом, который, оказавшись наконец наедине со мной, облегчил свою душу и признался в своем беспокойстве и своих сомнениях. Спросив у него, что думают делать венецианцы, чтобы отбить этот удар, я услышал, что они будут проводить большие консультации, после которых не придут ни к какому решению, допустив, чтобы австрийское правительство отправляло свои товары, куда хочет.

Факт был тот, что консул оказался прав. Он написал о новости в свой магистрат в тот же день, и в следующую неделю ему ответили, что дело это уже в течение нескольких дней известно Их Превосходительствам, необычными путями, и ему поручается продолжать информировать магистрат обо всех результатах… Не прошло и трех недель, как он получил письмо от секретаря Трибунала, в котором ему было предписано вознаградить меня сотней дукатов серебром и передавать мне по десять цехинов в месяц, чтобы заверить меня в благорасположении Трибунала. Впрочем, к этому времени я уже не сомневался в моем помиловании еще до конца года, но я ошибся. Мне пожаловали его только в следующем году, и я буду говорить еще об этом на своем месте. Того, что у меня было, мне для жизни было недостаточно, так как некоторые удовольствия, без которых я не мог обойтись, стоили мне дорого. Я не чувствовал себя недовольным тем, что стал служить тому самому Трибуналу, который лишил меня свободы и силы которого я не побоялся; мне казалось, наоборот, что можно торжествовать, и мое благополучие требовало от меня стать ему полезным во всем, что не противоречит ни правам природным, ни правам людским.

Небольшое событие, которое заставило смеяться весь город, понравится и читателю. Это было в начале лета, я только что поел сардин на берегу моря и возвращался к себе за два часа до полуночи. Я направлялся спать, когда увидел входящую в мою комнату девушку, в которой сразу узнал служанку молодого графа Страсольдо.

Этот юный граф был красив, беден, как и почти все Страсольдо, любил дорогостоящие удовольствия и, соответственно, имел долги; его содержание составляло не более шести сотен флоринов в год, а он тратил в четыре раза больше. Он был воспитан и образован, и я несколько раз ужинал у него в компании Питтони. У него в услужении была некая Краньолина, хорошенькая до невозможности, которую его друзья наблюдали, но не осмеливались приласкать, так как знали, что он в нее влюблен и ревнив. В соответствии с обстоятельствами, я ею любовался, хвалил ее в присутствии хозяина, говорил, что он счастливец, обладая таким сокровищем, но ни слова ему самому не говорил.

Этот самый граф Страсольдо был вызван в Вену графом д’Аверсберг, который него любил и который при его отъезде обещал подумать о нем. Он был направлен в Польшу в качестве капитана округа; он со всеми попрощался, распродал с молотка свою мебель и собирался уже уезжать. Весь Триест знал, что он везет с собой свою Краньолину, я сам в это утро желал ему доброго пути. Так что можно вообразить себе мое удивление, когда я увидел в моей комнате в этот час его служанку, которая до того на меня и не смотрела. Я спросил у нее, чего она хочет, и она коротко мне отвечает, что, не желая уезжать вместе с Страсольдо и не зная, куда ей деваться, она подумала, что самое надежное ей обратиться ко мне. Никто не догадается, – сказала мне она, – что она здесь, и Страсольдо уедет один. После его отъезда она сразу уедет из Триеста и вернется к себе; она надеется, что я не буду столь жесток, чтобы прогнать ее; она заверила меня, что уедет на следующий день, потому что Страсольдо должен уехать на рассвете, в чем я смогу убедиться из своих окон.

– Очаровательная Ленчика, – таково было ее имя, – вас никто не может прогнать, а тем более я, который всегда вас обожал. Вы здесь в безопасности, и я отвечаю, что пока вы здесь, никто сюда не войдет. Я благодарен судьбе, что вы подумали обо мне; но если правда, как все говорят, что граф в вас влюблен, вы увидите, что он не уедет. Он останется здесь хотя бы на день, чтобы вас найти.

– Он будет искать меня повсюду, кроме как здесь. Вы мне обещаете, что не заставите меня выйти из этой комнаты, даже если черт подскажет ему, что я здесь?

– Я сто раз даю вам слово чести. Вы чувствуете, надеюсь, что можете остаться лечь здесь спать.

– Увы! Если я вас не стесню, я согласна.

– Вы говорите, что стесните меня? Увидите. Скорее же, моя очаровательная Ленчика, раздевайтесь. Где все ваши тряпки?

– Все, что у меня есть, находится в маленьком чемодане, который теперь привязан позади коляски, но мне это неважно.

– Он теперь, должно быть, в ярости.

– Он вернется только в полночь. Он ужинает с м-м Биссолотти, которая влюблена в него.

С этими словами она ложится в кровать, и по окончании строгого режима, который я соблюдал в течение восьми месяцев, я наконец провел восхитительную ночь. После Лиа у меня были только короткие удовольствия, которые длились только по четверть часа, и по окончании которых я себя не слишком восхвалял. Ленчика была совершенной красоткой, которой, если бы я был богат, я снял бы дом, чтобы удержать ее у себя. Мы проснулись только в семь часов, она встала и, видя экипаж у дверей Стразоло, сказала мне с грустным видом, что я был прав. Я утешил ее, заверив, что она вольна оставаться со мной столько, сколько хочет. Я пожалел, что у меня не было кабинета, потому что я не мог спрятать ее от гарсона, который принесет нам кофе. Мы вынуждены были обойтись без завтрака. Мне надо было подумать над тем, чтобы принести ей еды, но у меня было достаточно для этого времени… Но вот что случилось, чего я не ожидал. Я увидел в десять часов Страсольдо вместе с Питтони, его близким другом, входящих в гостиницу. Я иду в коридор и вижу их обоих разговаривающими с моим хозяином. Вижу затем, что они заходят в казен, затем входят и выходят в некоторые номера на всех этажах; я вижу то, что и должно происходить, и говорю Ленчике, смеясь, что они ее ищут, и что, очевидно, они нанесут нам визит. Она снова напоминает мне о моем слове, и я заверяю ее в моей твердости. Она прекрасно чувствует, что я не могу воспрепятствовать им войти в мою комнату, так, чтобы они не догадались о правде.

Я жду их прихода, а между тем выхожу и запираю дверь, попросив у них извинения за то, что не могу впустить их, потому что у меня находится некий контрабандный товар.

– Скажите мне только, – говорит мне Страсольдо, и его вид внушает жалость, – нет ли у вас в вашей комнате моей Краньолины. Мы уверены, что она вошла в гостиницу этой ночью в два часа, привратница ее видела.

– Ну что ж. Краньолина в моей комнате, и я дал ей слово, что никто не заставит ее ничего делать. И вы можете быть уверены, что я это слово сдержу.

– Я тем более не хочу ничего ее заставлять; но я уверен, что она придет по своей воле, если я с ней поговорю.

– Я пойду узнаю, согласится ли она. Подождите здесь снаружи.

Она все слышала. Она говорит мне, что я могу их впустить. Она первым делом спрашивает у Страсольдо с гордым видом, заключала ли она с ним какой-либо контракт, либо он может обвинить ее в том, что она его обокрала, или она вольна, наконец, его покинуть. Он отвечает ей нежно, что все наоборот, это он должен ей ее плату за год, и что у него ее чемодан с ее вещами, но она делает ошибку, покидая его так без всяких объяснений.

– Объяснение одно, – говорит она ему, – это моя воля. Я не хочу ехать в Вену. Уже восемь дней я вам это говорю. Если вы благородный человек, вы оставите мне мой чемодан, а что до моей платы, то если у вас сейчас нет денег, вы мне ее отошлете в Лобак моей тете.

Страсоло начинает внушать мне жалость, потому что, опустившись до того, что стал высказывать ей самые нижайшие просьбы, он затем расплакался. Это меня возмутило. Но Питтони попытался меня утихомирить, сказав, что я должен выгнать из своей комнаты эту паршивку. Я твердо сказал ему, что не его дело учить меня моему долгу, и что я не согласен, что эта девушка паршивка. Сменив тон, он стал смеяться и спросил у меня, возможно ли, что я влюбился в нее за краткий промежуток времени в одну ночь. Страсольдо перебил его, сказав, что уверен, что она не спала со мной, и она ответила ему, что он ошибается, потому что в комнате только одна кровать.

К полудню они удалились, и Ленчика рассыпалась в благодарностях. Тайна раскрылась, я заказал в номер обед на двоих, и, поскольку экипаж еще оставался там, я пообещал ей оставаться с ней, никуда не выходя, пока Страсольдо находится в Триесте.

В три часа пришел консул Венеции сказать мне, что Страсольдо явился представиться ему и что он пытается убедить меня вернуть ему Ленчику. Я сказал, что это к ней он должен адресоваться, и когда он все узнал, он нас оставил, сказав, что мы оба правы. К вечеру грузчик принес в мою комнату чемодан девушки, которая, как я увидел, была тронута, но мнения своего не изменила. Она ужинала и проспала со мной вторую ночь, и Страсольдо уехал на рассвете. Тогда я нанял коляску и проводил мою дорогую Ленчику на два поста по дороге в Лобак, где, хорошо пообедав вместе с ней, оставил ее у ее знакомой женщины. Все в Триесте считали, что я поступил хорошо, и сам Питтони сказал, что на моем месте действовал бы так же. Но бедный Страсольдо плохо кончил. Он служил в Леополе, наделал там долгов и был признан виновным в растрате. Чтобы не поплатиться головой, он бежал в турецкие земли и принял тюрбан.

Венецианский генерал де Пальманова, который был патрицием из фамилии Рота, приехал в Триест с визитом к губернатору графу де Вагенсбергу; прокуратор Эриццо был вместе с ним. После обеда губернатор представил меня этим венецианским Превосходительствам, которые выказали удивление видеть меня в Триесте. Прокуратор спросил меня, развлекаюсь ли я столь же хорошо, как в Париже, шестнадцать лет тому назад; я ответил, что шестнадцать лет плюс и сто тысяч франков минус заставляют меня быть другим. Вошел консул, сказав, что фелука готова, и м-м де Лантиери, вторая дочь графа, сказала, что я могу принять участие в прогулке; трое знатных венецианцев, которые там были, из которых один был мне незнаком, сказали хором, что я должен присоединиться. Склонив голову, что могло означать ни да ни нет, я спросил у консула, что это за прогулка на фелуке. Он ответил, что мы направимся на борт венецианского военного корабля, который стоит на якоре в акватории порта, и Его Превосходительство, которого я здесь вижу, является его командиром. Тогда я сказал очаровательной графине, со смеющимся, но очень вежливым видом, что очень давний должок мешает мне принять участие в этой прекрасной прогулке.

– Мне запрещено, мадам, ступать ногой на венецианскую территорию.

Ее «Ох! Ох!» прозвучали весьма великодушно.

– Вам нечего бояться. Вы с нами. Мы порядочные люди. Ваше сомнение даже немного оскорбительно.

– Все это хорошо и прекрасно, – сказал я, – и я сдаюсь, если кто-то один из ваших Превосходительств может меня заверить, что Государственные инквизиторы не узнают, и может быть не позднее чем завтра, что я имел дерзость поучаствовать в этой прекрасной прогулке, которая, впрочем, для меня бесконечно лестна.

Я увидел, что они онемели, переглянулись, и никто более не настаивал. Знатный командир судна, который меня не знал, подошел, и они провели пять или шесть минут, переговариваясь тихо между собой.

На следующий день консул сказал мне, что командир корабля нашел, что я был глубоко прав, не согласившись участвовать в этой прогулке, потому что если бы случайно ему указали мое имя и мои прегрешения, то, явись я на борт его судна, он бы не дал мне сойти. Когда я передал губернатору Триеста то, что мне сказал консул, он ответил мне серьезно, что он бы не выпустил судно. Прокуратор Эриццо сказал мне в тот же вечер, что я очень хорошо сделал, и что он доведет этот факт до ушей Трибунала.

В эти дни я увидел в Триесте одну из самых прекрасных венецианок, о которой тогда много говорили. Она прибыла на прогулку с толпой обожателей. Она была по рождению венецианской дамой из фамилии Бон и была женой графа Ромили де Бергам, который предоставлял ей полную свободу, не переставая при этом быть ее интимным другом. Она тащила в своем обозе генерала графа де Бургхаузен, старого и подагрического, известного ловеласа, мота, который покинул в течение десяти лет Марса, чтобы посвятить более свободно остаток дней Венере. Этот человек, очень веселый и исполненный опытности, остался в Триесте, он хотел познакомиться со мной, и десять лет спустя он оказался мне полезен, как читатель увидит в следующем томе, который станет, быть может, последним.