На второй день Пасхи Карло пришел к нам с визитом со своей женой, которая показалась мне другим человеком. Это был эффект одежды и прически. В той и другой проявилось полное самоудовлетворение. Отвечая на вежливые упреки Карло по поводу того, что я ни разу не зашел к нему с визитом, я пошел туда на день Св. Марка вместе с г-ном Дандоло; ожидая его появления, я испытал чувство удовлетворения, наблюдая, как Кристина стала идолом его тети и близким другом его сестры, считающих ее всегда готовой услужить, уступчивой и кроткой как ягненок. Она уже начала избавляться от своего жаргона.

В этот день С. Марка мы сидели в комнате ее тети; ее мужа не было дома. Разговор касался то одной темы, то другой, тетя хвалила ее успехи в письме и попросила ее, кстати, показать мне свою книгу. Она поднялась, и я последовал за ней. Она сказала мне, что счастлива и что находит каждый день в своем муже ангельский характер. Он сказал ей как-то без малейшей тени подозрения или неудовольствия, что знает, что она провела наедине со мной два дня, и что он рассмеялся в лицо тому злонамеренному человеку, который рассказал ему это, намереваясь его смутить.

Карло обладал всеми превосходными качествами и через двадцать шесть лет после своей свадьбы явил мне высокий знак своей дружбы, открыв для меня свой кошелек. Я не был частым гостем в его доме, но он сохранил ко мне благодарность. Он умер за несколько месяцев перед моим последним отъездом из Венеции, оставив жену живущей в достатке, с тремя хорошо устроенными сыновьями, с которыми она, возможно, живет и до сих пор.

В июне на ярмарке Святого Антония в Падуе я подружился с молодым человеком моего возраста, который изучал математику под руководством профессора Сучи. Его фамилия первоначально была Тоньоло, он к тому времени сменил ее на Фабрис. Это тот самый граф Фабрис, который умер восемь лет назад в Трансильвании, где он командовал войсками, будучи в чине лейтенант-генерала на службе у императора Иосифа Второго. Этот человек, обязанный успехом своим достоинствам, возможно, умер бы в безвестности, если бы сохранил свое прежнее имя Тоньоло, которое, в сущности, крестьянское. Он происходил из Удерцо, большого поселка венецианской провинции Фриули. Его брат аббат, человек умный и большой игрок, сменив фамилию на Фабрис, решил, что его младший брат тоже примет эту фамилию, чтобы не давать повода их уличить. Это надо было сделать, когда он стал жить под новым именем Фабрис, украшенным титулом графа, в соответствии с имением «фьеф», купленным им у Сената Венеции. Став графом и венецианским гражданином, он больше не был крестьянином; став Фабрисом, он перестал быть Тоньоло. Это имя ему вредило, потому что он не мог его произнести, чтобы не напомнить слушателям о своем низком происхождении, и поговорка, что крестьянин – всегда крестьянин, слишком часто подтверждается опытом. Крестьянина полагают неспособным к разумным поступкам, чистым чувствам, вежливости и к героическим качествам. Новоиспеченный граф, однако, заставил людей забыть, кем он был, что не означает, что он должен был сам забыть, кто он такой, ни отречься от себя. Он должен был, наоборот, об этом помнить, чтобы никогда не быть в своих действиях тем, кем он был до своего преображения. Также во всех своих публичных контрактах он никогда не отрекался от своего первоначального имени.

Аббат, его брат, предложил ему на выбор две почетные профессии. Тысяча цехинов, потребных для получения той или другой, были наготове. Речь шла о выборе между Марсом и Минервой. Он собирался напрямую купить для своего брата роту в войсках императора Австрии, либо косвенным путем добиться для него кафедры в университете Падуи. Между тем тот изучал математику, потому что хотел стать ученым, и это занятие его привлекало. Он выбрал военную стезю, подобно Ахиллу, который предпочел славу долгой жизни. Так заплатил он за свою жизнь. Это правда, что он уже был немолод, и что он не погиб в битве, то, что называют, на ложе славы, но если бы не чумная лихорадка, полученная им в странах, враждебных природе, куда направил его августейший хозяин, можно быть уверенным, что он бы еще жил, потому что он был не старше меня.

Элегантный вид, чувствительность, просвещенность и добродетели Фабриса вызывали бы смех, если бы он продолжал называться Тоньоло. Такова сила собственного имени в этом глупейшем из всех возможных миров. Те, кто имеет неблагозвучное имя, либо имя, вызывающее смешные ассоциации, должны его отбросить и взять себе другое, если они стремятся к славе или к удаче, связанной с наукой или искусством. Никто не может отказать им в этом праве, если только выбранное ими имя не принадлежит уже кому-то другому. Я полагаю, что они должны быть сами его авторами. Алфавит – это общее достояние, и каждый волен использовать его, чтобы сложить слово и сделать его своим собственным именем; Вольтер не мог бы войти в бессмертие с именем д’Аруэ. Ему бы не разрешили войти во дворец, захлопнув двери перед его носом. Он чувствовал бы себя приниженно, слыша постоянно слова «à rouer». Даламбер не стал бы знаменитым и великим под именем Лерон (толстяк), а Метастазио не прогремел бы под своим именем Трапассо. Меланхтон под именем «Черноземельский» не осмелился бы рассуждать об Евхаристии, и г-н де Богарне вызывал бы смех, сохрани он имя Бови (Прекрасножитейский), хотя сам автор его прежней фамилии обязан был ею лишь своей судьбе. Бурбо захотели именоваться Бурбонами, и Каральо наверняка возьмут другое имя, если решат обосноваться в Португалии. Я сожалею о короле Понятовском, который, я думаю, отказываясь от своей короны и от имени короля, отрекся также и от имени Августа, которым он себя нарек, всходя на трон. Одни Колеони из Бергамо воздержались от смены этого имени, поскольку, имея на гербе своей старинной фамилии железы, столь необходимые для размножения, были бы вынуждены одновременно отказаться от этого герба, в ущерб славе героя Бартоломео.

К концу осени мой друг Фабрис представил меня одной семье, созданной для утешения сердца и ума. Это было в провинции близ Зеро. Играли, крутили любовь и развлекались, затевая проказы. Доходило до кровопролития, и мужество состояло в том, чтобы при этом смеяться. Надо было ни на что не обижаться. Надо было терпеть насмешки, либо прослыть глупцом. Подпиливали кровати. Пугали привидениями; Давали девице диуретические драже, а другой – такие, которые вызывали неодолимые ветры. Надо было смеяться. Я не был менее бравым, чем другие, и в активной, ни в пассивной форме, но вот один случай, когда меня разыграли, который настоятельно потребовал моего возмездия.

Мы ходили обычно на прогулку на ферму, расположенную в получасе ходьбы; на полпути переходили через канаву по узкому настилу, образующему мост. Я ходил всегда по этому более короткому пути, несмотря на то, что дамы, проходя по узкому мосту, испытывали страх, хотя я, идя впереди, подбадривал их. В один прекрасный день я шагаю там первым, и когда я уже посередине, кусок настила, на который я уже ступил, проваливается и падает вместе со мной в канаву, которая заполнена не водой, но грязью, жидкой и зловонной. Плюхнувшись туда по шею, я вызвал взрыв хохота, который продолжался не более минуты, так как шутка, в конце концов, была отвратительная, и вся компания сочла ее таковой. Призвали крестьян, которые вытащили меня оттуда, выражая соболезнование. Пропала модная одежда, совсем новая, обшитая блестками, кружева, чулки, но это неважно. Я смеялся, хотя решил кровно отомстить, потому что шутка заслуживала крови. Чтобы выявить автора, мне надо было лишь продемонстрировать спокойствие. Упавший кусок был явно подпилен. Меня отвели домой и дали мне одежду и рубашку, потому что, направляясь туда только на двадцать четыре часа, я не имел ничего с собой. Назавтра я в самом деле уехал оттуда и вернулся к вечеру в эту прекрасную компанию. Фабрис, который воспринял дело как и я, сказал мне, что автор шутки остается совершенно неизвестен. Цехин, обещанный крестьянке, если она скажет, кто перепилил настил, сделал свое дело. Это был местный молодой человек, в чем я уверился, заставив его говорить с помощью другого цехина. Мои угрозы еще более, чем мой цехин, заставили открыть, что того, кто перепилил настил, подкупил сеньор Деметрио. Это был грек, торговец бакалеей, взрослый, сорока пяти – пятидесяти лет, хороший и любезный человек, с которым я не делал никаких других шалостей, кроме того, что отбил у него горничную мадам Лин, в которую тот был влюблен. Я никогда не изощрял так свой разум, как в этом случае, чтобы измыслить каверзу для этого злодея грека. Я должен был его достать, так же, а может быть еще сильнее, чем он меня, как по изобретательности, так и по причиненному вреду. Чем больше я думал, тем меньше мне шло в голову, и я уже приходил в отчаяние, поскольку видел, что придется, как говорится, «закопать мертвеца». Но вот что я придумал, размышляя о трупе.

Я отправился после полуночи на кладбище с охотничьим ножом, выкопал мертвеца, отрезал у него, не без труда, руку по плечо и, зарыв труп обратно, вернулся в свою комнату, принеся с собой руку покойника. Назавтра, выйдя из-за стола, где я ужинал вместе со всеми, я взял эту руку и залез с ней под кровать в комнате грека. Через четверть часа он входит, раздевается, гасит свет, ложится в кровать, и, когда я чувствую, что он засыпает, я стаскиваю ему одеяло по бедра. Я слышу, что он смеется и говорит: «Кто это там, уходите, дайте мне спать, я не верю в привидения». Говоря это, он снова натягивает на себя одеяло и собирается снова заснуть.

Пять-шесть минут спустя я делаю то же самое, он повторяет те же слова; но когда он хочет натянуть обратно на себя одеяло, я делаю так, что он чувствует сопротивление. Тогда грек протягивает руки, чтобы нащупать руки мужчины или женщины, стягивающие с него одеяло, но вместо того, чтобы дать ему нащупать свою руку, я подсовываю ему руку мертвеца, которой хватаю его за руку. Грек тоже тянет с силой захваченную им руку, думая вытянуть также и человека, но я вдруг выпускаю руку, и не слышу из его уст более ни слова.

Поскольку моя пьеса окончена, я отправляюсь спать в свою комнату, уверенный, что он испытал большой страх, и не ожидая ничего более. На утро я разбужен шумом входящих и выходящих людей, не понимая причины; я встаю, чтобы узнать, что происходит, и сама хозяйка дома говорит, что то, что я натворил, было слишком сильно.

– Что я натворил?

– Господин Деметрио умирает.

– То-есть, я убил его?

Она уходит, не отвечая. Я одеваюсь, немного ошеломленный, решив в любом случае притвориться ничего не знающим; я захожу в комнату грека, где вижу весь дом, архиерея и церковного сторожа, спорящего с ним, поскольку он не хочет закапывать снова руку, которую я там вижу. Все смотрят на меня с ужасом и отмахиваются, когда я утверждаю, что ничего не знаю и что я удивлен, что мне приписывают это безрассудное деяние. Мне говорят: это вы, только вы здесь способны на такое, на вас это похоже; так утверждают вокруг все разом. Архиерей мне говорит, что я совершил тяжкое преступление, и что он должен составить протокол, я отвечаю, что он волен делать, что хочет, и, сказав, что ничего не знаю, я выхожу.

За столом мне сказали, что греку пустили кровь, он раскрыл глаза, но не говорил ни слова и не двигал своими членами. На другой день он заговорил, и после моего отъезда я узнал, что он поглупел и впадал в конвульсивные припадки. Он остался таким на всю оставшуюся жизнь. Архиерей в тот же день распорядился закопать руку, составил протокол о происшествии и отправил в епископальную канцелярию в Тревизо донесение о преступлении.

Утомившись расспросами, которыми меня осаждали, я вернулся в Венецию, и, получив две недели спустя вызов в магистрат, рассматривавший дела о богохульстве и преступлениях против нравственности, попросил г-на Барбаро выяснить, о чем идет речь. Я думал, что меня обвинят в том, что я отрезал руку у мертвеца. Мне казалось это обвинение сомнительным. Но оказалось все иначе – г-н Барбаро поставил меня вечером в известность, что есть женщина, заявившая на меня правосудию, что я заманил ее дочь на Дзуекку, где удерживал ее силой; в жалобе утверждалось, что я ее насиловал, что она находится в постели больная из-за ударов, которые я ей наносил, что довел ее до полусмерти.

Это дело было из тех, что затеваются, чтобы вытянуть денег и причинить неприятности людям, на самом деле невиновным. Я был уверен в недоказуемости обвинения в изнасиловании, но действительно, я ее побил. Вот моя защита, которую я попросил г-на Барбаро отнести нотариусу магистрата.

«В такой-то день я увидел эту женщину с ее дочерью. На этой улице находится мальвазийная лавка, и я пригласил их зайти туда. Дочь отклонила мои ласки, а мать сказала, что та девственница, что она права, отказываясь идти туда безо всякой выгоды. Поняв, что она может отдать мне дочь, я предложил ей шесть цехинов, если она отведет ее мне в Дзуекку после обеда. Мое предложение было принято, и эта мать передала мне свою дочь в конце сада Креста. Она получила свои шесть цехинов и ушла. Факт тот, что дочь, когда я захотел перейти к делу, начала играть в фехтование, строя мне всяческие помехи. Как только она начала эту игру, я рассмеялся, затем, устав и наскучив этим, приказал ей кончать. Она ответила мне ласково, что если я не могу, то это не ее вина. Зная эту уловку и имея глупость заплатить авансом, я не мог позволить сделать из меня дурака. После часа борьбы я поставил девушку в положение, в котором ей было невозможно продолжить свою игру, и тогда она встревожилась.

– Почему ты не остаешься в том положении, в которое я тебя поставил, мое прекрасное дитя?

– Потому что так я не хочу.

– Ты не хочешь?

– Нет.

Тогда, не делая ни малейшего шума, я подобрал палку от метлы и побил ее. Она визжала как свинья, но мы были на лагуне, где никто не ходит. Я знаю, однако, что я не бил ее ни по рукам, ни по ногам, и что сильные следы ударов могут быть только на ягодицах. Я заставил ее одеться, посадил на судно, которое случайно проходило мимо, и отправил на рыбный рынок. Мать этой девочки получила шесть цехинов, дочь сохранила свой отвратительный цветок. Если я виноват, то только в том, что поколотил подлую дочь, ученицу еще более подлой матери.

Мое послание не имело никакого эффекта, так как магистрат был уверен, что девица не была девственна, а мать отрицала получение шести цехинов и самый факт торга. Мне не удалось переубедить службы. Меня вызвали в суд, я не явился, и меня должны были арестовать, когда жалоба на то, что я выкопал мертвеца, и со всем последующим, поступила в тот же магистрат. Для меня было бы не так плохо, если бы эта жалоба поступила в Совет Десяти, поскольку, возможно, один трибунал прикрыл бы меня от второго. Второе преступление, которое было, по существу, лишь шуткой, становилось первостатейным. Я был персонально вызван в суд в двадцать четыре часа, под угрозой немедленного ареста. Теперь г-н де Брагадин мне сказал, что я должен уступить натиску бури. Я должен собираться в дорогу.

Я никогда еще не покидал Венецию с таким сожалением, потому что у меня было три или четыре постоянных приглашения, все дорогие моему сердцу, и мне везло в игре. Мои друзья заверили меня, что самое большее через год мои два дела заглохнут. Все улаживается в Венеции, потому что страна забыла о делах.

Собрав свой чемодан, я уехал с наступлением ночи; на завтра я ночевал в Вероне, а два дня спустя – в Милане, где поселился в гостинице «У колодцев». Я был один, хорошо одет, с дорогими побрякушками, без рекомендательных писем, но с четырьмя сотнями цехинов в моем новом кошельке, в прекрасном и большом городе Милане, чувствовал себя очень хорошо и был в прекрасном возрасте двадцати трех лет. Это был январь 1748 года.

Хорошо пообедав, я вышел в одиночестве, пошел в кафе, потом в оперу, и, полюбовавшись на первых красоток Милана, притом, что никто на меня не обращал внимания, я вознамерился повидать Марину, характерную танцовщицу, которой все аплодировали, и заслуженно; я увидел ее выросшей, оформившейся и обладающей всем, чем может обладать красивая семнадцатилетняя девушка; я намереваюсь возобновить с ней отношения, если она не занята. По окончании оперы я велю отвести себя в ее жилище. Она приходит и подсаживается к столу с каким-то спутником, но увидев меня, отбрасывает салфетку и бросается в мои объятия с дождем поцелуев, которые я ей возвращаю, решив, что спутника это не касается. Хозяин ставит третий куверт, не слушая, что тот ему говорит; она просит меня поужинать с ней, но прежде, чем садиться, я спрашиваю у нее, кто этот месье. Если он человек комильфо, я прошу Марину мне его представить; я должен знать, с кем сажусь за стол.

– Этот месье, – говорит Марина, – граф Сели, румын, а кроме того, мой любовник.

– Я тебя поздравляю. Месье, не подумайте ничего дурного о наших отношениях, потому что это моя дочь.

– Это шлюха.

– Это правда, говорит Марина, – и ты можешь ему верить, потому что он мой сутенер.

Этот грубиян швыряет ей в лицо нож, от которого она уклоняется, кидаясь бежать; он бросается за ней, но я останавливаю его, приставив острие шпаги к горлу. Одновременно я требую у Марины объяснений. Марина берет свою накидку, берет меня под руку, я вкладываю шпагу в ножны и с удовольствием веду ее к лестнице. Предполагаемый граф бросает мне вызов, предлагая явиться завтра в одиночку на сыроварню Поми, чтобы выслушать то, что он имеет мне сказать. Я отвечаю, что он меня увидит в четыре часа, после обеда. Я отвожу Марину в свою гостиницу, где велю приготовить ей комнату рядом со своей, распорядившись подать ужин на двоих.

За столом Марина, задумчиво на меня посмотрев, спросила, не сержусь ли я, что она убежала от грубияна, пойдя со мной. Заверив, что она доставила мне удовольствие, я попросил ее рассказать мне подробнее об этом человеке.

– Это, – сказала она, – профессиональный игрок, который называет себя графом Сели. Я познакомилась с ним здесь; он делал мне авансы, пригласил меня поужинать, он сыграл партию и выиграл крупную сумму у англичанина, которого зазвал на ужин, заверив, что я там буду; на следующее утро он дал мне пятьдесят гиней, сказав, что это моя доля в банке. Едва став моим любовником, он стал заставлять меня проявлять снисходительность к тем, кого он хотел одурачить. Он поселился со мной. Прием, который я тебе оказала, очевидно, его шокировал, он назвал меня шлюхой, и остальное ты знаешь. Ну вот, я здесь, я намерена здесь оставаться до своего отъезда в Мантую, куда я приглашена первой танцовщицей. Я скажу моему слуге принести сюда все необходимое на эту ночь, а завтра велю принести все мое имущество. Я не увижусь больше с этим мошенником. Я хочу быть только твоей, если ты меня желаешь. На Корфу ты был занят, надеюсь, что здесь это не так, скажи мне, что ты меня еще любишь.

– Я тебя обожаю, дорогая Марина, и надеюсь, что мы поедем в Мантую вместе; но ты должна принадлежать мне полностью.

– Милый друг, ты сделаешь меня счастливой. У меня три сотни цехинов, и я отдам их тебе завтра только за то, чтобы быть хозяйкой твоего сердца.

– Мне не нужны деньги. Мне от тебя ничего не нужно, кроме того, чтобы ты меня любила, и завтра к вечеру мы уже будем более спокойны.

– Ты, может быть, думаешь, что должен завтра биться. Не беспокойся, мой друг, он трус, я его знаю. Я хорошо понимаю, что ты должен туда идти, но ты будешь обманут, и тем лучше.

Она рассказала затем, что она рассорилась со своим братом Петроне, что Сесиль поет в Генуе и что Беллино-Тереза живет в Неаполе, где она богатеет, разоряя герцогов.

– Только я одна несчастная.

– Как это несчастная? Ты стала красавицей и превосходной танцовщицей. Не расточай так свои милости, и ты встретишь смертного, который сделает тебя счастливой.

– Быть скупой на свои милости – это трудно, потому что когда я люблю, я должна отдавать всю себя, а когда не люблю, мне это не нужно и даром. Человек, который дал мне пятьдесят цехинов, больше не вернется. Я хочу только тебя.

– Я не богат, моя дорогая, и мое счастье…

– Оставь. Я все понимаю.

– Почему вместо слуги ты не возьмешь горничную?

– Ты прав; я полагала, что так лучше; но этот гадкий дьявол мне хорошо служил, и он был сама верность.

– Однако он сутенер.

– Да, но мне подчиняется. Поверь мне, что он у меня единственный.

Я провел с девушкой очень приятную ночь. Утром прибыло все ее имущество. Мы весело позавтракали вместе, и после обеда я оставил ее за туалетом, готовящейся к театру. В три часа я вынул из своего кармана все ценное и сказал фиакру отвезти меня к сыродельне Поми, откуда отправил его обратно. Я чувствовал себя уверенным в исходе дела, независимо от битвы с этим плутом. Я хорошо понимал, что делаю глупость, и что могу пренебречь словом, данным человеку с такой дурной репутацией, без всякого риска, но я был настроен на дуэль, и это мне казалось лучшим выходом, потому что все было за это. Мой визит к танцовщице, этот тип недостойным порядочного человека образом называет ее шлюхой в моем присутствии, затем он хочет ее убить, я ее выручаю; он обижен на нее, но вызывает меня на дуэль, и я принимаю вызов. Мне казалось, что если я не приду, я дам ему право говорить всем, что я трус.

Я вошел в кафе, чтобы дождаться четырех часов, а между тем собрался поговорить с сидящим там французом, которого я вспомнил. Выразив удовольствие от нашей встречи, я объяснил ему, что по приходе сюда человека, который должен быть один, моя честь обязывает меня тоже остаться одному, и поэтому я прошу его уйти при появлении того человека. Четверть часа спустя я вижу его в компании еще одного человека и говорю французу, что он меня обяжет, если останется.

Он входит, и я вижу с ним молодца с сорокадюймовой шпагой на боку, имеющего положительно вид головореза. Я встаю, говоря сухим тоном этому Жану Жопе:

– Вы мне сказали, что придете один.

– Мой друг здесь ни причем, потому что я пришел только поговорить с вами.

– Если это так, то я не беспокоюсь. Но не будем шуметь и отойдем поговорить туда, где никого не будет. Следуйте за мной.

Я выхожу вместе с французом, который, зная место, ведет меня туда, где никого нет, и мы останавливаемся, поджидая тех двух, которые медленно идут, переговариваясь между собой. Когда я вижу их в десяти шагах, я достаю свою шпагу, говоря Сели достать свою, и француз обнажает также шпагу.

– Двое против одного? – Говорит Сели.

– Скажите уйти вашему другу, и месье тоже уйдет. Однако, ваш друг при шпаге, так что мы двое против двоих.

Человек с длинной шпагой говорит, что он не дерется с танцором; мой напарник отвечает, что танцор стоит Ж.Ж., и говоря так он подходит и наносит ему удар плоскостью клинка, и я делаю такой же комплимент Сели, который отступает с другим, говоря мне, что он хотел только сказать мне кое-что, и что он будет драться позже.

– Говорите.

– Вы меня знаете, а я вас не знаю. Скажите, кто вы такой.

Я стал бить его сильнее, а мой бравый танцор – напарник – второго, но всего мгновенье, потому что те бросились бежать со всех ног. Тут и закончилась вся эта прекрасная история. Мой бравый секундант ожидал встречи, так что я вернулся в Милан в одиночестве, поблагодарив его и просив прийти поужинать со мной после Оперы в гостиницу «У Колодцев», где я остановился. Я сказал ему свое имя, под которым я записался.

Я застал Марину в момент, когда она собиралась уходить, и она, выслушав, как было дело, попросила позволения рассказывать эту историю всем, кого увидит; но наибольшее удовольствие ей доставило то, что она была уверена: мой секундант, если правда, что он танцор, не может быть никем иным как Баллетти, который должен танцевать с ней в Мантуе.

Достав из чемодана свои бумаги и драгоценности, я отправился в кафе, затем в театр, в партер, где увидел Баллетти, который в это время творил из меня знаменитость, рассказывая эту буффонную историю всем своим знакомым. К концу оперы он ко мне присоединился, и мы отправились в «Колодцы» вместе. Марина, которая была в своей комнате, сразу пришла в мою, заслышав разговор, и я насладился удивлением Баллетти, увидавшего свою будущую партнершу, из-за которой он вынужден был танцевать в полу-характерной манере. Марина абсолютно не могла представить себя в серьезном танце. Эти два прекрасных служителя Терпсихоры, которые никогда еще не танцевали вместе, объявили за столом друг другу дружескую войну, что сделало для меня ужин весьма приятным, потому что, поскольку речь идет о танцоре, Марина, относившаяся к своему ремеслу действительно с любовью, имела манеры, отличающиеся от тех, что предписывались ей ее школой в отношении кавалеров. Марина, впрочем, была настроена очень весело из-за бурных аплодисментов, устроенных ей при появлении во втором балете, поскольку история с графом Сели стала известна всему партеру.

Оставалось еще десять представлений, а поскольку Марина хотела уехать на другой день после последнего, мы решили уехать вместе. В ожидании я просил Баллетти приходить обедать и ужинать с нами каждый день. Я проникся к этому юноше самой пылкой дружбой, которая оказала влияние на значительную часть того, что произошло со мной в моей жизни, как убедится в своем месте и в свое время читатель. Баллетти был очень талантлив в своем ремесле, но это было лишь самое незначительное из его достоинств. Он был мужественный, великодушный, он постоянно учился и получил разнообразное образование, какое только может получить во Франции человек талантливый.

Не позднее чем на третий день я понял, что Марина хочет влюбить в себя Баллетти, и, понимая, как это может стать ей полезным в Мантуе, решил ей помочь. У нее была нанята двухместная почтовая карета, я легко ее убедил взять с собой Балетти, по причине, которую я не могу ей назвать, и которая заставляет меня не прибывать в Мантую вместе с ней, поскольку станут говорить, что я в нее влюблен, а мне не желательно, чтобы так думали. Баллетти согласился с этим, но твердо хотел заплатить половину расходов по переезду, а Марина не соглашалась. Я приводил все возможные доводы, чтобы убедить Баллетти принять этот подарок Марины, но его аргументы были здравы. Я предложил ему переложить эти расходы на обед и ужин и, в соответствии с достигнутым соглашением, выехал в назначенный день за час до них.

Прибыв рано в Кремону, где мы должны были ужинать и спать, вместо того, чтобы их дожидаться в гостинице, я пошел развлечься в кафе. Я встретил там французского офицера, который захотел познакомиться со мной. Выйдя вместе оттуда, мы прошли четыре шага, когда он остановился, заговорив с очаровательной дамой, которая, увидев его, велела остановить свой экипаж. Поговорив с дамой, офицер нагнал меня, и я спросил у него, кто эта прекрасная дама. Вот что он мне ответил, и что, если не ошибаюсь, стоит того, чтобы попасть в историю.

– Вы не сочтете меня нескромным из-за моего рассказа, потому что факт, о котором вы услышите, известен всему городу. Милая дама, которую вы только что видели, обладает редким умом, и вот тому подтверждение. Молодой офицер, в числе нескольких других, которыми командовал маршал де Ришелье в Генуе, хвалился, что вхож к ней лучше, чем остальные. Однажды в этом самом кафе он посоветовал одному из своих товарищей не тратить свое время на ухаживание за ней, потому что он ничего не добьется. Тот ответил ему, чтобы он сохранил свой совет для себя, потому что он уже получил от нее все, что может желать любовник. Другой ответил ему, что уверен, что он лжет, тот предложил выйти. «С какой стати, – ответил ему нескромный, – идти драться по поводу факта, правдивость которого не может зависеть от дуэли? Мадам меня вполне осчастливила, и если ты мне не веришь, я предоставлю тебе возможность поговорить с ней самой». Недоверчивый заявил, что он ставит двадцать пять луидоров, что тот не добьется от нее ответа, объявивший себя счастливцем согласился на пари, и они тотчас же вышли вместе и отправились к даме, которую вы только что видели, с тем, чтобы дама объявила, кто из двоих выиграл двадцать пять луидоров. Они застали ее за туалетом.

– Какой добрый ветер, господа, занес вас сюда вдвоем в этот час?

– Пари, мадам, говорит ей недоверчивый, – потому что никто кроме вас не сможет быть арбитром. Месье хвалится, что получил от вас самые большие милости, на которые может надеяться любовник, я ему сказал, что он лжет, и чтобы избежать дуэли, он предложил мне, чтобы вы мне сами сказали, что он не солгал; я предложил ему пари на двадцать пять Луи, что вы не согласитесь, и он пари принял. Итак, мадам, что скажете?

– Вы проиграли, – ответила она, – но теперь я прошу вас обоих выйти вон, и заверяю вас, что если вы ступите ногой ко мне, вы встретите очень плохой прием.

Два вертопраха вышли оба униженные; недоверчивый заплатил, но, задетый за живое, третировал победителя так, что через неделю тот выдал ему хороший удар шпаги, от которого он умер. С того времени дама ходит в казен и повсюду, но никого не принимает у себя дома, где очень счастливо живет со своим мужем.

– Как этот муж воспринял произошедшее?

– Он сказал, что если бы его жена отдала выигрыш другому, он бы с ней развелся, потому что никто в мире теперь не сомневается.

– Этот муж умен. Он уверен, что если бы дама сказала, что тот, кто похвалялся, солгал, тот бы заплатил проигрыш, но продолжал бы, смеясь, говорить, что получил эти милости, и все бы ему верили. Объявив же его победителем, она оборвала сплетню и помешала распространению противоположного суждения, которое ее бы обесчестило. Наглец понес двойной урон, поскольку заплатил своей жизнью, но недоверчивый имел также очень большой урон, так как в делах подобного сорта порядочность не допускает пари. Если тот, кто заключает пари, что «Да» – наглец, то тот, кто спорит, что «Нет» – большой дурак. Мне очень нравится проявление ума этой дамы.

– Но что думаете вы?

– Я думаю, что она невинна.

– Я думаю, как вы, и это общее мнение. Если вы останетесь здесь завтра, я вас представлю в казен, и вы с ней познакомитесь.

Я пригласил этого офицера поужинать с нами и он нас очень развлек. После своего отъезда Марина совершила умный поступок, который мне понравился. Она сняла отдельную комнату для себя одной, потому что, живя вместе со мной, могла задеть своего респектабельного товарища.

Поскольку я сказал Марине, что хочу видеться с ней в Мантуе лишь периодически, она поселилась в квартире, предоставленной ей антрепренером., а Баллетти – в своей. Я направился жить в квартале С. Марк, в гостинице Почтовой.

В тот же день, выйдя слишком поздно, чтобы идти на прогулку за город, я заглянул в книжную лавку, чтобы посмотреть, что есть нового. Вечерело, и, видя, что я не ухожу, хозяин сказал, что собирается закрыть лавку. Я выхожу, и в конце аркады оказываюсь остановлен патрулем. Офицер мне говорит, что пробило два часа (по итальянскому времени), и, поскольку фонарей нет, он должен отвести меня в караульную. Я спокойно объясняю, что, приехав только сегодня, не успел ознакомиться с городскими порядками; он говорит, что должен отвести меня в комендатуру, и я подчиняюсь. Он представляет меня капитану, большому красивому молодому человеку, который при виде меня радуется. Я прошу отвести меня в мою гостиницу, поскольку хочу спать, и моя просьба вызывает его смех. Он отвечает, что даст мне возможность провести ночь очень весело и в хорошей компании, и просит отдать шпагу, заверив, что видит во мне лишь друга, который проведет ночь в его обществе.

Он отдает несколько приказаний солдату, говоря с ним по-немецки, и час спустя накрывают на стол на четыре персоны, приходят два офицера, и мы очень весело ужинаем. На десерт приходят еще три или четыре офицера, и четверть часа спустя – две противные гулящие девки. Меня заинтересовывает банчок в фараон, который устраивает один офицер. Я понтирую, чтобы не отстать от других, и, проиграв несколько цехинов, встаю, чтобы выйти подышать воздухом, слишком много выпив. Одна из двух шлюх увязывается за мной, она меня смешит, я предоставляю ей делать свое дело и делаю сам. После гадкого действа я возвращаюсь к банку.

Молодой офицер, очень симпатичный, проиграв пятнадцать-двадцать дукатов, ругается как гренадер, поскольку банкёр собирает свои деньги и хочет закрыть банк. Имея перед собой много золота, он говорит, что банкёр должен был предупредить, что это последняя талья. Я ему очень вежливо говорю, что он неправ, потому что фараон самая свободная из всех игр, и спрашиваю, почему он не делает банк сам, имея с собой столько золота. Он отвечает, что ему скучно, поскольку все эти месье понтируют очень по-мелкому, и с улыбкой говорит, что если меня это забавляет, я могу сам сделать банк. Я спрашиваю у офицера стражи, не хочет ли он вступить со мной в четверть, и получив согласие, объявляю, что делаю только шесть талий. Я прошу новые карты, выставляю триста цехинов, и офицер пишет на обороте карты: «чек на сотню цехинов, О’Нейлан» и очищают место для моего золота.

Молодой офицер, очень довольный, говорит, смеясь, что, возможно, мой банк лопнет прежде, чем я смогу перейти к шестой талье. Я ничего не отвечаю.

В четвертой талье мой банк был в агонии; молодой человек торжествовал. Я, слегка удивленный, говорю, что очень рад проигрывать, потому что, когда он выигрывает, он становится гораздо любезней. Бывают любезности, которые навлекают неудачу на тех, кому адресованы. Мой комплимент заставил его потерять голову. В пятой талье наплыв перебивающих карт приводит к тому, что он теряет все, что выиграл, и в шестой он хочет набавить и теряет все золото, что перед ним, он просит у меня реванша на завтра, и я отвечаю ему, что играю только, находясь под арестом.

Сосчитав свои деньги, я оказываюсь в выигрыше на двести пятьдесят цехинов после того, как отдаю четверть выигрыша капитану О’Нейлану, который взял на свой счет пятьдесят цехинов, которые офицер по имени де Лорен проиграл на-слово. На рассвете меня отпустили. При моем пробуждении я увидел перед собой того самого офицера по имени де Лорен, который потерял в моем банке пятьдесят дукатов. Подумав, что он пришел мне их заплатить, я сказал ему, что он должен их г-ну О’Нейлану. Он ответил, что он это знает, и кончил тем, что попросил у меня одолжить шесть цехинов под расписку, обязуясь вернуть через неделю. Я согласился, и он написал мне расписку. Он попросил меня никому об этом не говорить, и я дал ему слово, при условии, что он сдержит свое.

На другой день я заболел по причине дурно проведенной четверти часа с мерзавкой в комендатуре у площади Сан-Петро. Я совершенно вылечился за шесть недель одним питьем селитряной воды, но выдерживая при этом строгий режим, который меня чрезвычайно утомил.

На четвертый день ко мне явился с визитом капитан О’Нейл, и я был удивлен, увидев, как он смеется над состоянием, в которое меня ввергла одна из девиц, которых он привел в комендатуру.

– Вы себя хорошо чувствовали, – спросил он, – по приезде в Мантую?

– Наилучшим образом.

– Какая неприятность, что вы потеряли здоровье в этой клоаке. Если бы я мог это предвидеть, я бы вас предупредил.

– Вы бы об этом знали?

– Я должен был об этом знать, так как неделю назад я проделал с ней такую же глупость, и думал, что сейчас она здорова.

– Значит это вам я должен быть благодарен за то, что она со мной сделала?

– Это пустяки, а впрочем вы можете вылечиться, если вас это беспокоит.

– Разве вас это не беспокоит?

– По правде, нет. Режим мне надоедает до смерти. И еще: с какой стати лечиться от триппера: только вылечившись, тут же подхватишь снова? Я десяток раз терпел это, но вот уже два года, как я смирился.

– Мне вас жалко, потому что то, что вы делаете, доставит вам в любви крупные неприятности.

– Я не беспокоюсь. Хлопоты, которые с этим связаны, стоят больше, чем небольшие неудобства, которые я испытываю.

– Я так не думаю. Удовольствие от любви без самой любви скучно. Вам кажется, что эта дурнушка стоит того наказания, которое я сейчас испытываю?

– Вот в этом я с вами согласен. Я могу познакомить вас с девочками, которые этого стоят.

– Нет ни одной в целом свете, которая стоит моего здоровья. Его можно посвятить только любви.

– Значит, вы хотите женщин, достойных любви, и такие здесь есть. Останьтесь здесь, и когда вы выздоровеете, вы можете устремиться к победам.

О’Нейлану было двадцать три года, его покойный отец был генерал, прекрасная графиня Борсати была его сестра; он показал мне графиню Занарди Нерли, еще более прекрасную, но я не воскурил мой фимиам ни одной из них; состояние, в котором я находился, принудило меня к смирению; полагаю, что никто об этом не узнал.

Я никогда не встречал другого молодого человека, более склонного к распутству, чем О’Нейлан. Я проводил ночи с ним, посещая дурные места, и он всегда удивлял меня тем, что делал. Когда он натыкался на место, занятое какими-нибудь буржуа, он приказывал им поторопиться, и если они заставляли его ждать, он награждал их ударами палки с помощью слуги, которого держал при себе для выполнения дел такого рода. Тот служил ему положительно боевым псом – убийцей, предназначенным для того, чтобы свалить на землю человека, которого он хотел убить. Бедный распутник, поступая таким образом, вызывал у меня скорее смех, чем жалость. После такой экзекуции он наказывал шлюху, профанируя вместе с ней самое важное из всех человеческих деяний, а затем уходил, не заплатив, смеясь над ее слезами.

Несмотря на это, О’Нейл был благородным, великодушным, смелым и полным чувства чести.

– Почему, – спрашивал я его, – вы не платите этим бедным несчастным?

– Потому что я желаю им всем умереть от голода.

– Но то, что вы с ними делаете, должно внушить им, что вы их любите, и очевидно, что такой прекрасный человек как вы может только доставлять им удовольствие.

– Удовольствие? Я уверен, что я его им не доставляю. Видите вы кольцо с этой маленькой шпорой?

– Вижу. Для чего оно?

– Чтобы заставить их скакать и так и эдак. Знаете ли вы, как этим щекотать?

Он въехал однажды в город на лошади, скача во весь опор. Пожилая женщина, пересекая улицу, не успела увернуться, она упала и осталась на месте с разбитой головой; он попал под арест, но вышел оттуда на следующий день, будучи уверен, что это был несчастный случай.

Однажды утром мы пошли с визитом к одной даме, и сидели в прихожей, ожидая, когда она встанет из постели. Он замечает на клавесине несколько фиников, и ест их. Дама выходит и через минуту спрашивает у горничной, где финики; О’Нейлан говорит ей, что он их съел, она его ругает. Он спрашивает, хочет ли она, чтобы он их вернул, и она отвечает, что да, думая, что он их спрятал в карман. Дерзкий нахал делает легкое движение ртом, и через мгновение извергает финики обратно. Она убегает, и плут заливается смехом. Я видел нескольких других, владеющих этим талантом, главным образом, в Англии.

Офицер с распиской о шести цехинах в течение недели не пришел их вернуть, и я, встретив его на улице, сказал, что не считаю себя обязанным хранить его секрет. Он мне резко ответил, что ему все равно. Его ответ мне показался оскорбительным, и я думал о том, чтобы получить сатисфакцию, когда О’Нейлан, рассказывая мне о чем-то, сказал между прочим, что капитан де Лорен сошел с ума и его заперли. В дальнейшем он выздоровел, но из-за своего плохого поведения был, в конце концов, разжалован.

О’Нейлан, бравый О’Нейлан погиб несколько лет спустя в битве при Праге. Такой как он, этот человек должен был пасть жертвой либо Венеры, либо Марса. Он бы жил еще, если бы обладал нравом лисицы; он обладал смелостью льва. В офицере это недостаток, в солдате – достоинство. Те, кто пренебрегает опасностью, осознавая ее, могут быть достойны похвалы, но те, кто ее не сознает, – чудо, если они ее избегнут. Следует, однако, уважать этих великих воинов, поскольку их неукротимая храбрость происходит от величия души и доблести, которые ставят их над смертными.

Каждый раз, когда я думаю о принце Шарле де Линь, я проливаю слезы. Его храбрость была храбростью Ахилла; но Ахилл знал, что он неуязвим. Он был бы еще жив, если бы во время битвы мог помнить, что он смертен. Кто из тех, кто его знал, не плачет о его смерти? Он был красив, мягок, учтив, очень образован, любитель искусств, весел, забавен в своих речах и всегда ровен. Фатальная и позорная революция! Выстрел пушки оторвал его от его знаменитой семьи, его друзей и от его будущей славы.

Принц де Вальдек тоже из-за своей отваги потерял левую руку; мне сказали, что он утешился, потеря руки не могла ему помешать командовать армией. О, вы, что пренебрегаете жизнью, скажите мне, – разве, пренебрегая ею, вы полагаете сделаться более ее достойными?

Опера открылась после Пасхи. Я никогда ее не пропускал. Я совершенно выздоровел. Я был очарован, видя, что Баллетти придает блеска Марине. Я не ходил к ней, но Баллетти приходил почти каждое утро завтракать со мной. Мы часто разговаривали о характере старой комедиантки, которая была доброй знакомой его отца и уже двадцать лет как покинула театр, и я захотел с ней познакомиться.

Меня поразил не так ее туалет, как ее личность. Несмотря на морщины, она пользовалась румянами и белилами и красила в черное свои брови. Она выставляла на вид свою дряблую грудь, в действительности внушавшую отвращение, показывая, какой она могла бы быть, и два ряда зубов, явно искусственных. Ее прическа была париком, очень плохо приклеенным на лбу и на висках, и ее дрожащие руки заставляли дрожать мои, когда она их мне пожимала. Она пахла амброй, как вся ее комната, и ее жеманство, с которым она старалась мне показать, что я ей нравлюсь, заставляло меня почти терять силы в старании удержаться от смеха. Ее наряд, очень изысканный, весь был по моде, которая должна была устареть двадцать лет назад. Я наблюдал со страхом следы безобразной старости на лице, которое, до того, как время его иссушило, должно было привлекать любовников. Что меня невольно поразило, это детское бесстыдство, с которым эта вневременная старуха пускала в ход свои прежние чары.

Баллетти, опасаясь, что мое удивление ее шокирует, сказал ей, что меня поразило то, что время не имело силы уменьшить красоту землянички, что сверкала на ее груди. Это было родимое пятно, напоминавшее земляничину.

– Эта земляничка, – говорит матрона, улыбаясь, это та, что дала мне мое имя. Я все еще, и всегда буду Ла Фраголетта.

При этом имени я вздрогнул.

Передо мной был фатальный призрак того, кто был причиной моего существования. Я видел объект, который своим очарованием обольстил моего отца тридцать лет назад, объект, без которого он никогда бы не покинул отчий дом и никогда бы не сделал из меня венецианца. Я никогда не придерживался мнения одного из древних, который сказал: «nemo vitam vellet si daretur scientibus».

Видя мое смущение, она вежливо спросила у Баллетти мое имя, и я увидел ее изумление, когда она услышала «Казанова»:

– Да, мадам, – сказал я, – и мой отец, которого звали Гаэтано, был из Пармы.

– Что я слышу? Что я вижу? Я обожала вашего отца. Без основания приревновав, он покинул меня. Не будь этого, вы были бы моим сыном. Позвольте, я вас поцелую как мать.

Я ждал ее. Из страха, что она упадет, я не отпрянул назад, и она вручила мне свой нежный сувенир. Всегда комедианка, она поднесла свой платок к глазам, делая вид, что утирает слезы, и говоря, что я не должен сомневаться в ее словах, несмотря на то, что по ней не видно, что она настолько стара. Она сказала, что единственным недостатком моего отца была неблагодарность, и она могла увидеть тот же недостаток у его сына, поскольку, несмотря на все любезные предложения, которые она мне делала, ноги моей больше у нее не было.

Располагая кошельком, полным золота, я решил покинуть Мантую ради удовольствия повидать мою дорогую Терезу, донью Лукрецию, Пало, отца и сына, дона Антонио Казанова и всех моих старых знакомых, но мой Гений воспротивился моему проекту. Я решил уехать через три дня, если мне не придет в голову пойти в оперу.

Те два месяца, что я провел в Мантуе, могу сказать, что жил разумно, за исключением глупости, которую позволил себе в первый день. Я рассудил, что этот единственный случай дал счастливый результат, потому что потеря здоровья принудила меня соблюдать режим, страхуя меня, быть может, от других несчастий, которые бы со мной случились, если бы я не был озабочен восстановлением здоровья.