Ее рана зарубцевалась, и приблизилось время, когда, сойдя с постели, она должна была вернуться к своему привычному укладу.

Г-н Ренье, генеральный командующий галерами, приказал возвратиться в Гуэн. Г-н Ф. отправился туда накануне и приказал мне отплыть рано утром на фелуке. Ужиная наедине с мадам, я горевал, что завтра не увижу ее.

– Отомстим, – сказала она, – и проведем ночь, болтая. Идите в вашу комнату и возвращайтесь сюда через комнату мужа. Вот ключи. Приходите, когда увидите, что горничная от меня ушла.

Я в точности исполнил ее приказание, и вот, мы вдвоем и впереди у нас пять часов. Это было в июне, жара была обжигающая; она лежала; я сжал ее в своих объятиях, она – меня; но, подчиняясь тирании жестокого самоограничения, она решила, что я не должен получить наслаждение, и что она должна быть в таких же условиях. Мои упреки, мои мольбы, все слова, что я использовал, были тщетны. Любовь должна вытерпеть, когда ее ограничивают, и посмеяться над гнетом суровых законов, которым ее подчиняют; несмотря ни на что, мы достигаем сладкого кризиса, который ее успокаивает.

В восхищении наши глаза, наши уста открылись одновременно, и наши головы потянулись друг к другу, чтобы погрузиться в восторг упоения, которым сияли наши лица. Наши желания возродились, и мы готовы были их удовлетворить; я увидел, что ее взгляд обратился на мое сокровище, полностью выставленное на обозрение: мне показалось, что она готова вознегодовать; но вот, отбросив прочь все, что могло притушить мое пламя и уменьшить удовольствие, она устремилась ко мне. Мне показалось, что это более, чем ярость – я увидел неистовство. Я делил с ней ее ярость – мне казалось, что не в силах человеческих сжимать друг друга в объятиях сильнее, но в решающий момент она напряглась и ускользнула от меня, и, нежная, смеющаяся, рукой, показавшейся мне ледяной, утолила мое пламя, которое, если бы его сдерживать, могло разорвать препятствия.

– Дорогая, ты вся в поту.

– Осуши меня.

– Боже! Как ты прекрасна! Я сейчас умру от наслаждения, которое ты со мной не разделила. Позволь же мне, желанная, доставить тебе такое же полное счастье. Любовь оставила меня в живых лишь для того, чтобы я смог умереть вновь, но лишь в том раю, куда ты меня все время не пускаешь.

– Ах, дорогой друг! Там раскаленная печь. Как может твой палец там находиться и не сгореть в пламени, которое меня пожирает? Ах! Мой друг! Остановись. Сожми меня изо всех сил. Приблизься к самой гробнице, но не смей туда войти; ты можешь заменить ее всем, что у меня есть, моим сердцем, моей душой. Боже! Вот, сейчас… Прими это своими губами и дай мне твое.

Молчание было более продолжительным; но неполнота наслаждения приводила меня в отчаяние.

– Как ты можешь об этом сожалеть, – говорила она, – ведь это воздержание делает нашу любовь нескончаемой. Я люблю тебя уже четверть часа и сейчас люблю еще больше, чем вначале: я любила бы тебя меньше, если бы ты исчерпал наслаждение, утолив все мои желания.

– Ты обманываешься, моя дорогая, желания – это настоящее наказание, наказание, которое нас убивало бы, если бы надежда не смягчала его смертоносную силу. Адские кары, полагаю, состоят именно в тщетных желаниях.

– Но желания приходят всегда вместе с надеждой.

– Нет. В аду нет надежды.

– Тогда нет и желаний, потому что невозможно, если ты не сумасшедший, желать без надежды.

– Тогда ответь мне. Если ты желаешь быть вся моей, и если ты надеешься на это, как же ты можешь препятствовать своему собственному желанию? Ты должна перестать, дорогой мой друг, ослеплять себя софизмами. Станем же вполне счастливы и будем уверены – сколько бы мы ни завершали наши желания наслаждением, они возродятся вновь.

– То, что я наблюдаю, убеждает меня в обратном. Вот ты бодр. Если бы ты проник в роковую гробницу, знаю по опыту, ты бы не возродился больше к жизни или возродился только через длительное время.

– Ах, мой дорогой друг! Перестань, перестань, прошу тебя, ссылаться на свой опыт. Ты никогда не знала любви. То, что ты называешь своей гробницей, – это настоящий дом наслаждений: лишь пребывание там может придать им бессмертие. Это, наконец, подлинный рай. Позволь мне туда войти, мой ангел, и я обещаю тебе, что ты умрешь; но ты поймешь, что есть большая разница между этой смертью от любви и такой же смертью в браке. Если последнее – это облегчение в жизни, то в любви испускают дух от радости. Избавься от заблуждения, дорогая, и будь уверена, что после того, как мы вкусим полное наслаждение, мы снова полюбим друг друга.

– Прекрасно. Я хотела бы верить всему, что ты говоришь; Но подождем. В ожидании предадимся всем тем шалостям, что могут развлечь наши чувства; ограничим наши возможности. Съешь меня, но позволь мне также делать с тобой, что я хочу; И если эта ночь покажется нам слишком короткой, мы переживем это в уверенности, что наша любовь еще предоставит нам новую.

– А если наша взаимная любовь откроется?

– Разве мы делаем из этого тайну? Все видят, что мы любим друг друга; и те, кто полагает, что мы не достигли счастья, не должны начать думать иначе. Постараемся, чтобы нас никогда не застали на месте преступления; но небо и природа должны нас защитить; когда любят как мы – это не преступление. Сколько я себя знаю, я всегда была охвачена любовным чувством. Когда я видела мужчину, я испытывала наслаждение, видя существо, являющееся моей половинкой, рожденное для меня, как я рождена для него, и мне не терпелось соединиться с ним узами брака. Мне казалось, что то, что называют любовью, придет после соединения, и я была поражена, что мой муж, сделав меня женщиной, прояснил для меня положение вещей только через страдание, не возместив его никаким наслаждением. Я подумала, что мои представления из монастыря исходили из более значительного источника. Так случилось, что мы стали лишь добрыми друзьями, очень холодными, крайне редко ложащимися вместе и не интересующимися друг другом; несмотря на это, живущими довольно согласно, поскольку, когда он хочет меня, я всегда в его распоряжении; однако, поскольку рацион не приправлен любовью, он находит его безвкусным; он прибегает к нему, лишь когда испытывает в том потребность. Когда я поняла, что ты меня любишь, я этому обрадовалась и пользовалась любой возможностью влюбить тебя в себя еще больше, будучи уверенной, со своей стороны, что сама не полюблю тебя никогда; но когда я увидела, что ошибаюсь, и что тоже влюбляюсь в тебя, я стала дурно с тобой обращаться, как бы наказывая тебя за то, что чувствовала сама. Твое терпение и твое противодействие меня удивили, позволяя одновременно понять и мою неправоту, и после первого поцелуя я уже не была самой себе хозяйкой. Я не знала, что поцелуй может возыметь такие большие последствия. Я осознала, что могу быть счастлива, только сделав счастливым тебя. Это меня успокоило и понравилось, и я окончательно познала этой ночью, что счастлива только с тобой.

– Это, моя дорогая, самое тонкое из всех любовных ощущений, но ты не сможешь сделать меня вполне счастливым, если не решишься поселить меня здесь.

– Здесь – нет. Но в твоем распоряжении улицы и павильоны. Разве я не прелесть!

Мы провели остаток ночи, предаваясь всем неистовствам, к которым нас толкали наши желания; я, со своей стороны, делал все, к чему побуждала меня она, тщетно пытаясь этим компенсировать ей ее воздержание.

С первым проблеском дня я должен был ее покинуть, чтобы отправиться на Гуэн; и она плакала от счастья, видя, что я покидаю ее непобежденным. Она думала, что такое сверхъестественно.

После этой ночи, такой обильной наслаждениями, прошло десять или двенадцать дней, в течение которых мы не могли найти ни малейшей возможности пригасить пламя, которое нас сжигало, когда со мной произошло фатальное несчастье.

Г-н Ф. после ужина и после отъезда г-на Д. Р. сказал своей жене, в моем присутствии, что после того, как напишет два небольших письма, придет лечь с ней. Едва он вышел, она села в изножии кровати; она смотрит на меня, я бросаюсь ей в объятия, сгорая от любви; она отдается мне, она позволяет мне проникнуть в святыню, и моя душа, наконец, погружается в счастье; но это длится только одно мгновение. Она доставляет мне лишь минуту неизъяснимого наслаждения, дозволив обладание сокровищем. Она внезапно ускользает, оттолкнув меня, вскакивает и бросается с растерянным видом в кресло. Недвижный и удивленный, я смотрю на нее, дрожа, пытаясь понять, отчего произошло это движение, противное природе, и слышу, как она говорит мне, глядя на меня глазами, пылающими любовью:

– Мой дорогой друг, мы теряем друг друга.

– Почему теряем? Вы убиваете меня. Увы! Я чувствую, что умираю. Вы меня, наверное, больше не увидите.

После этих слов, я выхожу из комнаты, из дома и направляюсь на эспланаду в поисках свежего воздуха, чувствуя, что, положительно, умираю. Человек, сам не испытавший жестокости подобного момента, не может себе его представить, и я не берусь его описать.

Находясь в ужасной растерянности, я слышу, как меня окликают из окна; я отзываюсь, подхожу и в ясном свете луны вижу на балконе Мелулу.

– Что вы делаете здесь в такой час? – говорю я ей.

– Я одна, и мне не хочется спать. Поднимайтесь ко мне на минутку.

Эта Мелула была ксантиотка – куртизанка, своей необычайной красотой завораживавшая уже четыре месяца весь Корфу. Все, видевшие ее, прославляли ее очарование; только и говорили, что о ней. Я видел ее несколько раз и находил, что в красоте она уступает м-м Ф., правда, я не был в нее влюблен. В 1790 году в Дрездене я видел женщину, показавшуюся мне истинным портретом Мелулы. Ее звали Магнус; два – три года спустя она умерла.

Мелула отвела меня в сладострастно обставленную комнату, где, упрекнув в том, что я единственный, кто никогда еще ее не навещал и кто ею пренебрегает, и единственный, кого она хотела бы видеть среди своих друзей, сказала, что она меня задерживает, что я от нее не ускользну, и что она намерена мне отомстить. Моя холодность ее не смутила. Дока в своем ремесле, она раскинула передо мной свои чары, она завладела мной, и я как тряпка позволил утянуть себя в бездну. Ее красота в сотню раз уступала красоте дивной женщины, которой я наносил оскорбление, но презренная, которую ад поместил там, чтобы исполнилась моя черная судьба, пошла на приступ в тот момент, когда я уже не владел собой.

Это была не любовь, здесь не действовали ни фантазия, ни достоинства объекта, которые не могли, разумеется, покорить меня, сбить меня с пути, – но лишь безразличие, слабость и снисходительность в момент, когда мой ангел меня оскорбил своим капризом, который, если бы я не был обиженным на нее негодяем, должен был бы сделать меня влюбленным вдвойне. Мелула, уверенная, что понравилась мне, отпустила меня через два часа, наотрез отказавшись от золота, которое я ей предложил. Я отправился спать, проклиная ее и ненавидя себя. Проведя четыре часа в полусне, я оделся и пошел к монсеньору, который меня вызвал. Выполнив его поручение, я вернулся в дом, зашел к мадам, застал ее за туалетом и поздоровался через зеркало. Я увидел в ее лице веселость и спокойствие чистосердечия и невинности. Ее прекрасные глаза встретились с моими и я вдруг увидел, что ее небесное лицо затуманилось облаком грусти. Она опустила веки, не говоря ни слова; мгновение спустя она подняла на меня глаза, как будто чтобы понять меня и прочесть что-то в моей душе. Она вышла в молчании, которое нарушила, лишь оставшись со мной наедине.

– Никаких выдумок, дорогой друг, ни от меня, ни от вас. Я была поражена вчера вечером, когда вы ушли, я поняла, что то, что я сделала, могло вызвать в темпераменте мужчины опасное потрясение. Я решила на будущее поступать только по-доброму. Я представила себе, что вы пошли подышать воздухом; я вас не осуждала. Чтобы убедиться, я подошла к окну и провела там целый час, не видя света в вашей комнате. Когда монсеньор ушел, я пошла спать, переживая, что вас нет. Досадуя на то, что сделала, влюбленная, я спала очень плохо и мало. Утром монсеньор приказал унтер-офицеру передать вам, что хочет с вами переговорить, и я слышала, что тот ответил, что вы еще спите, так как поздно вернулись. Я не ревную, потому что знаю, что вы любите только меня.

Этим утром, думая о вас, я собиралась сказать вам о своем раскаянии; я увидела вас входящим ко мне, я посмотрела на вас, и мне показалось, что я вижу другого человека. Я снова размышляю о вас, и моя душа, вопреки мне, читает, что вы виноваты передо мной, униженной, оскорбленной. Скажите мне сейчас, дорогой друг, правильно ли я прочла; скажите мне во имя любви правду; и если вы меня предали, скажите об этом без увертки. Я понимаю, что я являюсь причиной всего, я себя не прощаю, но вы, вы должны быть уверены в прощении.

В моей жизни я сталкивался с тяжелой необходимостью говорить неправду женщинам, которых любил; но мог ли я после таких слов, имея честную душу, солгать этому ангелу? Настолько я был неспособен ей солгать, что, захваченный чувством, мог ей отвечать, только вытерев слезы.

– Дорогой друг, ты плачешь. Скажи же мне скорее, сделал ли ты меня несчастной. Какую черную месть приготовил ты мне, в любом случае неспособной тебе ответить? Я не могу причинить тебе горе в невинности моего влюбленного сердца.

– Я и не думал о мести, потому что мое сердце никогда не переставало вас обожать. Это моя низость меня вовлекла в совершение преступления, которое делает меня недостойным ваших милостей на всю оставшуюся жизнь.

– Ты совершил что-то ужасное.

– Я провел два часа в распутстве, в котором моя душа являлась только свидетелем моей печали, моих угрызений совести и моей вины.

– Печальный и угнетаемый угрызениями! Я этому верю. Это моя ошибка, дорогой друг, это я должна просить у тебя прощения.

Видя ее слезы, я не мог больше сдерживать потока своих. Великая душа! Чудесная душа, способная оправдать подлейшего из людей. Найдя в себе силы признать себя единственно виновной во всем, она заставила меня использовать весь свой ум, убеждая ее, что, если она сочтет меня человеком, действительно достойным ее любви, такого больше никогда не повторится. И это было правдой.

Мы провели день спокойно, замкнув в сердцах нашу печаль. Она хотела узнать все обстоятельства этой достойной сожаления истории, и заверила меня, что мы должны воспринимать это происшествие как фатальное, поскольку, сказала она, такое могло случиться и с самым разумным человеком. Поскольку меня можно только пожалеть, она не должна из-за этого любить меня меньше. Мы были уверены, что наша нежность найдет возможности проявиться снова. Но справедливое небо не позволило этого. Я был приговорен и должен был понести наказание.

На третий день, сойдя с постели, я почувствовал неприятное жжение. Я задрожал, представив себе, что это могло быть. Я захотел убедиться, и окаменел: я был заражен ядом Мелулы. У меня опустились руки. Я снова лег, предавшись грустным размышлениям. Но каков был мой ужас, когда я подумал о том несчастье, которое могло случиться накануне. Что бы со мной стало, если бы м-м Ф., чтобы убедить меня в постоянстве своей нежности, полностью одарила меня своей милостью? Что бы я поделал, сделав ее несчастной до конца ее дней? Тот, кто узнает мою историю, смог ли бы он меня осудить, если бы я избавился от своих угрызений с помощью добровольной смерти? Нет, потому что думающий человек воспринял бы меня не как несчастного, который убил себя от отчаяния, но как справедливого вершителя приговора, который я заслужил своим преступлением. Наверняка, я бы себя убил.

Погруженный в горе, жертва этой чумы в четвертый раз, я предполагал прибегнуть к режиму, который в шесть недель вернул бы мне здоровье, так, чтобы никто не узнал об этом. Но я заблуждался. Мелула передала мне все беды своего ада, и в течение восьми дней я увидел все плачевные симптомы этого. Мне пришлось обратиться к старому доктору, который, будучи весьма опытным, заверил меня, что вылечит меня в течение двух месяцев, и сдержал слово. Я был абсолютно здоров к началу сентября, когда вернулся в Венецию.

Прежде всего, я решил сообщить о моем несчастье мадам Ф. Я не должен был дожидаться такого момента, когда моя исповедь могла бы свести ее упреки к обвинению в неосторожности и слабости. Нельзя было дать ей повод подумать о том, как страсть, которую она питала ко мне, подвергла ее столь ужасным опасностям, и к каким гибельным последствиям это могло привести. Ее нежность была мне слишком дорога, чтобы рискнуть потерять ее доверие, пусть и ошибочное, ко мне. Зная ее ум, чистоту ее души и великодушие, с которым она готова была меня жалеть, я должен был, по крайней мере, чистосердечно продемонстрировать ей, что заслуживаю ее уважение.

Я представил ей точное описание того, в каком я нахожусь состоянии, расписав, что творилось в моей душе, когда я думал об ужасных последствиях, к которым могла привести наша нежность, если бы между нами случились любовные контакты до того, как я покаялся ей в моем преступлении. Я видел, что она трепетала при этой мысли, я увидел, что она побледнела и содрогнулась, когда я сказал, что отомстил бы за нее, приговорив себя к смерти. На протяжении моей исповеди она лишь проклинала подлую Мелулу. Весь Корфу знал, что я сделал ей визит, и все удивлялись, что я, по всей видимости, хорошо себя чувствую, потому что число прошедших через нее подобно мне молодых людей было велико. Однако, помимо моей болезни, на меня свалилось и несколько других неприятностей. Было решено, что я вернусь в Венецию лейтенантом, как и уехал оттуда. Генеральный проведитор освободил меня от присяги, полагая меня, как и другие в Венеции, патрицианским бастардом. Я решил уйти со службы. Другое, более тяжкое несчастье заключалось для меня в полнейшем невезении. Чтобы утешиться в своих неприятностях, я предался игре, и я все время проигрывал. С момента, как я проявил низость, связавшись с Мелулой, на меня набросились все несчастья. Последнее, что я воспринял как «удар милосердия», было то, что восемь – десять дней перед отправкой армии г-на Д. Р. я провел с ним. Г-н Ф. должен был найти себе нового адъютанта. М-м Ф. печально сказала мне, что в Венеции мы не сможем видеться по нескольким соображениям. Я просил ее не называть эти причины, боясь, что они будут для меня убийственными. Она открыла мне душу, сказав, что жалеет меня. Она не испытывала бы этого чувства, если бы больше не любила меня; но при этом презрение всегда идет вслед за грустным чувством жалости. С этого момента я больше не оставался наедине с ней. Все еще любя ее, я легко бы заставил ее покраснеть, упрекнув за слишком большую легкость, с которой она поборола свою страсть. Едва прибыв в Венецию, она влюбилась в г-на Д. Р. и она любила его, пока он не умер от чахотки. Через двадцать лет она ослепла, и я думаю, что она жива до сих пор.

В течение двух последних месяцев, что я провел на Корфу, я видел нечто, что стоит того, чтобы быть представленным взорам моих дорогих читателей. Думаю, что это был образчик человека в невезении.

До того, как я познакомился с Мелулой, я чувствовал себя хорошо, был богат, счастлив в игре, умен, всеми любим и обожаем красивейшей из всех дам города. Когда я говорил, все выстраивались передо мной. Познав эту роковую особу, я быстро растерял все – здоровье, деньги, кредит, хорошее настроение, уважение окружающих, ум и способность объясняться и убеждать, а кроме того, влияние, которое я имел на ум м-м Ф., которая, почти не замечая того, стала по отношению ко всему, что я говорил, самой безразличной из всех женщин. Я уехал без денег, распродав или заложив все, что имел. Помимо этого, я наделал долгов, которые не собирался платить, не по злому умыслу, а по беспечности. Странным было то, что когда меня видели похудевшим и безденежным, никто не выказывал мне ни малейших знаков уважения. Меня не слушали, когда я говорил, либо находили плоским то, что воспринимали остроумным, когда я был еще богат.

Nam bene nummatum décorât Suadela Venusque.

Меня избегали, как будто невезение, овладевшее мной, было заразительным; и, возможно, в этом была правда.

Мы отплыли в конце сентября пятью галерами, двумя галеасами и несколькими малыми судами под командованием монсеньора Ренье, направляясь вдоль побережья Адриатики к северу залива, богатого портами с этой стороны, как оно бедно со стороны противоположной. Мы заходили в порт каждый вечер, и каждый день я видел м-м Ф., которая направлялась со своим мужем ужинать на галеас. Наше путешествие было весьма удачным. Мы бросили якорь в порту Венеции 14 октября 1745 года и, пройдя карантин на галеасе, сошли на берег 25 ноября, а два месяца спустя галеасы были ликвидированы. Это были сооружения очень старой конструкции, содержание их обходилось очень дорого и в их сохранении не видели пользы. Галеас имел корпус фрегата и скамьи для гребцов, на которых пять сотен галерников гребли, когда не было ветра.

Перед тем, как была предпринята эта разумная ликвидация, прошли большие дебаты в Сенате. Противники этой меры приводили несколько доводов, из которых самым сильным был тот, что необходимо уважать и сохранять все старое. Этот довод, который представляется нелепым, имеет однако наибольшее влияние во всех республиках. Нет ни единой республики, которая бы не дрожала при одном упоминании новшества, не только в важных вопросах, но и по пустякам. Miranturque nihil nisi quod Libitina sacravit

Суеверие всегда в курсе всего. Чего республика Венеция никогда не реформирует, это галеры, не только потому, что они хорошо служат ей в закрытых морях, в которых необходимо передвигаться, несмотря на штиль, но и потому, что она не знает, куда девать и что делать с преступниками, которых она присуждает к галерам.

Странность, которую я наблюдал на Корфу, где часто находилось до трех тысяч галерников, была та, что те, кто попал в это положение за какую-то вину, были презираемы, в то время как «добровольцы» (Buonavoglia) некоторым образом пользовались уважением. Мне казалось, что все должно быть наоборот. Галерники, впрочем, в этой стране находились во всех смыслах в лучшем положении, чем солдаты, и пользовались рядом привилегий; отсюда следовало, что большое количество солдат дезертировало, чтобы запродаться sopracomito.

Капитан части, из которой дезертировал солдат, должен набраться терпения, потому что он взывает о возмещении напрасно. Республика Венеция больше нуждается в галерниках, чем в солдатах. В настоящий момент она должна думать об этом иначе (я пишу это в 1797 году).

Галерник, среди прочего, имеет привилегию безнаказанно красть. Это, как говорят, наименьшее преступление, которое следует ему прощать. Будьте настороже, – говорит хозяин галерников, и вы его поймаете, бейте его, но не калечьте, потому что должны будете уплатить мне сто дукатов, в которые он мне обошелся.

Само правосудие не может повесить галерника – преступника, не заплатив его хозяину то, что он ему стоит.

Едва сойдя в Венеции после прохождения карантина, я отправился к м-м Орио, но увидел там опустевший дом. Сосед сказал мне, что прокурор Роза женился на ней, и она перешла жить к нему. Я сразу направился к ней и правильно сделал. Она рассказала мне, что Нанетт стала графиней Р. и уехала со своим мужем в графство Гуастала. Двадцать четыре года спустя я видел ее сына – элегантного офицера на службе инфанта герцога Пармского. Что касается Мартон, она предалась религии в Мурано. Два года спустя она написала мне письмо, в котором умоляла во имя Иисуса Христа и Девы Марии не показываться ей на глаза. Она мне сказала в нем, что должна меня простить за то, что я ее соблазнил, потому что именно из-за этого преступления она ступила на путь обретения вечного спасения, проводя свою жизнь в покаянии. Она кончила свое письмо, заверив меня, что не перестанет вовек просить Бога о моем обращении. Я больше не видел ее, но она меня увидела в 1754 году. Мы будем об этом говорить, когда перенесемся туда.

Я нашел м-м Манцони все той же. Она предупреждала меня перед моим отъездом в Левант, что я не задержусь надолго в статусе военного, и она смеялась, когда я ей сказал, что могу ей заявить, что в своем предсказании она была права. Она спросила, к какому полю деятельности я обращусь, порвав с военным ремеслом, и я ответил, что выберу профессию адвоката. Она засмеялась и сказала, что для меня это слишком поздно. Мне было только двадцать лет.

Когда я явился с визитом к г-ну Гримани, он принял меня очень хорошо, но мое удивление было велико, когда на вопрос, где мой брат Франсуа, он сказал, что держит его в форту Сент-Андре, куда поместил и меня после ухода от епископа Марторано.

В этом форту, сказал он, брат работает на майора. Он копирует батальные картины Симонетти, за что майор ему платит. На это он живет, и он становится хорошим художником.

– Но он не арестован?

– Там так заведено, что он не может покидать форт. Этот майор по имени Спиридион – добрый приятель Раззетты, которому не составило труда ему услужить, предоставив ему вашего брата.

Сочтя ужасным и фатальным, что этот Раззетта стал палачом для всей нашей семьи, я спросил, находится ли все еще с ним моя сестра, и он ответил, что сестра уехала в Дрезден и живет с матерью. Выйдя от г-на Гримани, я направился в форт Сент-Андре, где нашел моего брата с кистью в руке, в добром здравии; своей судьбой он не был ни доволен, ни недоволен.

– Какое преступление ты совершил, – спросил я, – что приговорен к пребыванию здесь?

– Спроси об этом у майора.

Входит майор, брат говорит ему, кто я, я с ним раскланиваюсь и спрашиваю, по чьему приказанию мой брат заключен под арест. Он на это отвечает, что ему нечего сказать. Я говорю брату взять шляпу и пальто и идти со мной обедать, на что майор хохочет, говоря, что если часовой его пропустит, он может идти. Сдержавшись, я ухожу в одиночестве, решив отправиться к Начальнику писем (Sage à l'écriture).

На другой день я пришел в его бюро, где застал моего дорогого майора Пелодоро, который направляется в форт Кьоджи. Я рассказал о жалобе, которую хочу заявить Начальнику по поводу моего брата, и одновременно попросить его решить мой вопрос со службой. Он ответил, что если не будет получено одобрение Начальника, он сам решит мое дело за те же деньги. Пришел Начальник, и за полчаса все было выполнено. Он дал разрешение на мою отставку, как только узнал, кто мне ее предоставил, а майор Спиридион был тут же вызван к Начальнику, который распорядился освободить моего брата, сделав ему предварительно в моем присутствии весьма серьезный выговор. Я направился вызволять моего брата сразу после обеда и поселил его с собой в меблированных комнатах в Сен-Люк, на Угольной улице.

Несколько дней спустя я получил отставку и сотню цехинов и должен был снять униформу.

Будучи вынужден задуматься о том, на что жить, я хотел стать профессиональным игроком, но фортуна не поддержала мой проект. Менее чем за восемь дней я остался без гроша; тогда я решил стать скрипачом. Доктор Гоцци меня достаточно научил, чтобы я мог пиликать на скрипке в театральном оркестре. Я попросил г-на Гримани, который устроил меня в своем театре Сан-Самуэль, где, зарабатывая экю в день, я мог себя содержать. Надо сказать, я избегал всех приличных компаний и все дома, где я бывал завсегдатаем до того, как занялся этим презренным делом. Я понимал, что меня должны считать ничтожеством, и махнул на это рукой. Меня должны были счесть презренным, но я утешал себя, зная, что я не таков. Видя себя докатившимся до такого состояния, при столь хороших задатках, я стыдился этого, но я берег свой секрет. Я чувствовал себя унижаемым, но не униженным. Не переставая надеяться на фортуну, я верил в возможность еще посчитаться с ней. Я знал, что она являет свою власть над всеми смертными, не предупреждая их заранее, особенно если они молоды; а я был молод.